Book: Палачка



Палачка

Павел Когоут

Палачка

***

На Страстной четверг выяснилось, что вступительный экзамен в театральное училище Лизинка Тахеци провалила.

Председатель комиссии, знаменитый артист, с непритворным сожалением сообщил ее матери Люции, что жюри пришло к такому выводу после бурной дискуссии, лишь после того, как и повторные пробы показали: замкнутый характер ее дочери гораздо более подходит для профессии врача, ученого или писателя.

В Страстную пятницу стало ясно, что Лизинка провалилась и на экзамене в классическую гимназию — заведение, указанное в ее заявлении вторым номером.

Директор школы, известный педагог, с неподдельной грустью объявил матери, что комиссия пришла к такому выводу после горячих споров, лишь после того, как и дополнительные тесты подтвердили: внешность ее дочери, несомненно, позволит ей добиться гораздо больших успехов в качестве фотомодели, манекенщицы или актрисы.

Придя с работы домой, доктор филологии Тахеци застал там лишь дочь. Она сидела в гостиной перед телевизором и нажимала на кнопки дистанционного управления. Как только она нажимала кнопку, два человека начинали яростно бить друг друга кулаками. Нажимала другую, и начинал петь детский ансамбль народной песни. Когда нажимала обе одновременно, на экране появлялась белая шумящая полоса.

— Ну, как дела? — спросил доктор Тахеци.

Лизинка, увлеченная своим занятием, пожала плечиками.

— Где мама? — спросил доктор Тахеци.

Лизинка кивнула в сторону спальни.

Доктор Тахеци вышел в прихожую и осторожно взялся за ручку двери. Подождав немного, тихо постучал. Никто не отозвался. Поколебавшись еще некоторое время, он через дверь несмело спросил у своей супруги, не хочет ли она чаю или еще чего-нибудь.

В ответ на это пани Люция выбежала в прихожую и закричала, что прежде всего не хочет жить с человеком, который не способен устроить в училище свою единственную дочь. И с плачем заперлась в ванной.

Доктор Тахеци поджарил своей единственной дочери единственное яичко — остальные были уже окрашены — и отправил ее, слишком нежную и чувствительную, чтобы быть свидетельницей дальнейших событий, спать. Потом принялся стучать в дверь ванной и произносить успокаивающие слова. Тишина пугала его все больше и больше. Как включается газ, он не знал, но ему было известно, что в ванной есть лезвия и всякие порошки. Подойдя к телефону, он стал с мученическим видом листать справочник. С родственниками он не встречался, друзей не имел, полиции боялся — и в столь критической ситуации решился позвонить по телефону доверия.

Дежурный психиатр выслушал его сбивчивый рассказ и спросил:

— Давно она там?

— Часа два, — сказал доктор Тахеци.

— И часто это с ней бывает? — спросил психиатр.

— Нет, — сказал доктор Тахеци, — чаще всего она запирается в спальне.

— А где же тогда спите вы? — спросил психиатр.

— Как правило, в ванной, — сказал доктор Тахеци.

— Ну так ложитесь сегодня в спальне, — сказал психиатр. — По крайней мере, попользуетесь ею хоть немного.

— Простите, — сказал доктор Тахеци, — но у меня есть серьезные опасения….

— Простите, — сказал психиатр, — но у меня это третья подряд ночная смена, я сейчас и от ванной не стал бы отказываться. Как вы полагаете, подойдет она к телефону?

— Вряд ли, — сказал доктор Тахеци. — Я подумал, не могли бы вы сами сюда…

— Не получится, — сказал психиатр. — Я должен сидеть у телефона, в эти дни у нас тут сотни родителей на стенку лезут. У вас есть долото?

— Что это такое? — спросил доктор Тахеци.

— Вы философ? — спросил психиатр.

— Филолог, — сказал доктор Тахеци.

— Ага, — сказал психиатр, — знаете что? Может, вы ей скажете, что с ней хочет поговорить директор школы?

— Простите, — сказал доктор Тахеци, — я принципиально не лгу…

— Пан доктор, — сказал психиатр, — возможно, в эту минуту мне звонит кто-то, кому я действительно могу помочь. Пока вы позволяете себе принципиальничать, ваши дела совсем не так плохи.

Доктор Тахеци медленно положил трубку. В эту минуту его жена вышла из ванной. Она была празднично причесана и ярко накрашена, словно собралась на бал. Не глядя на мужа, она вынула из сумочки золотую записную книжку, подошла к телефону, набрала номер и стала ждать, постукивая каблучком. Потом звонким голосом спросила:

— Оскар?

— Да, — сказал Оскар. — Кто это?

— Люси, — сказала пани Люция.

— Какая Люси? — спросил Оскар.

— Люция Александрова, — сказала Люция Тахеци.

Доктор Тахеци сглотнул слюну.

— Люция Александрова! — сказал Оскар. — Фантастика! Люси!

— Что поделываешь, Оси? — спросила пани Люция. — Все еще не женился?

— Естественно, — сказал Оскар. — А ты все еще замужем?

— Естественно, — сказала панн Люция. — Я подумала, что неплохо бы заскочить к тебе на стаканчик вина.

Доктор Тахеци воззвал с порога ванной:

— Люция…

— Фантастика! — сказал Оскар. — Только…

— Ты не один, — сказала пани Люция.

— Естественно, — сказал Оскар.

— Можно и в другой раз, — сказала пани Люция, — сегодня мне больше нужен твой совет.

— Тачку покупаешь? — спросил Оскар. — Или квартиру?

— Нет, — сказала пани Люция. — У меня дочь.

— Поздравляю, — сказал Оскар. — Место в яслях надо?

— Она у меня уже пятнадцать лет, — сказала пани Люция.

— Что? Ах да, извини. Неужели пятнадцать? Фантастика!

— Ее не приняли в училище, — сказала пани Люция. — Она там показалась то ли чересчур красивой, то ли чересчур умной.

— Тогда зачем ей вообще училище? — спросил Оскар.

— Я хочу, чтобы из нее что-нибудь получилось, чтобы с ней не произошло то же, что со мной.

— Люция… — сказал доктор Тахеци, стоя на пороге ванной.

— Училище, — сказал Оскар. — Черт побери, у кого бы… кто мне это… погоди, ведь есть же какая-то комиссия по этим делам… секундочку, ягодка!

— Ты давно меня так не называл, — сказала пани Люция.

— Что? А, извини, это я не тебе.

— Жаль, — сказала пани Люция.

— Неделю терпит, — спросил Оскар, — пока я не вернусь с гор? Совместили бы приятное с полезным.

— Не вспомнишь хотя бы, что это за комиссия?

— Ага, — сказал Оскар, — уже вспомнил. Городская комиссия по профориентации. Фамилию председателя я забыл, но ты спокойно можешь сослаться на меня, я ему устраивал гараж.

— Пока всего лишь спасибо, — сказала пани Люция. — Теперь беги, а то простынешь.

— Как ты догадалась?.. — спросил Оскар.

— Да вот так, — сказала пани Люция. — Скажи котику, что тебе звонила тетя. Счастливой Пасхи, Оси.

Она бросила трубку. Вместе с трубкой она отбросила и свою лучезарную улыбку.

С порога ванной раздался голос доктора Тахеци:

— Люция, кто это?

— Один человек, — сказала пани Тахеци, — который когда-то хотел на мне жениться. Разреши-ка.

Муж посторонился, пропустил ее в ванную.

— Почему ты позвонила именно ему? — спросил он.

— Потому что, — сказала жена, — не будь я полной идиоткой шестнадцать лет назад, отцом Лизинки был бы ОН!

— Возможно. И даже вполне вероятно, — сухо сказал председатель комиссии по профориентации. — Это, должно быть, тот самый гараж, из-за которого моему предшественнику пришлось в одночасье покинуть свое место.

— Это окончательно убедило пани Тахеци: Лизинка родилась не под счастливой звездой. В первый же вторник после Пасхи ее добило известие, что их примут лишь в четверг, по общему списку. Оскар скрывался в горах, поделиться с мужем она не могла. Поэтому, изобразив крайнее утомление, она слегла в постель. При ее темпераменте это требовало такой силы воли, что в среду она была близка к нервному расстройству. Она осознавала — доктора Тахеци не изменить, он все равно будет вести себя в официальных местах так, словно его поймали с поличным. Любовь к Лизинке подняла ее с постели и вновь привела в четверг в неприветливый коридор к двери, за которой приглушенно слышалось хныканье провалившихся учеников и вопли разгневанных отцов.

Опыт и привычка заставили ее тщательно продумать, как им с Лизинкой повыигрышнее одеться. Готовясь к подобным визитам, не следовало слишком подчеркивать свои достоинства — ведь идешь не столько требовать, сколько просить, особенно если предстоит иметь дело с женщиной. Но на сей раз партнером должен был быть мужчина, даже больше — друг человека, болезненно — она это знала — падкого на женские прелести. Поэтому она поставила на самую сильную карту.

На ней было французское облегающее модельное платье с ярким рисунком, подчеркивающее тонкую талию, высокую грудь и длинную шею. Для Лизинки она выбрала мини-платье без рукавов цвета снега перед восходом солнца.

И теперь с ужасом поняла, что куда уместнее был бы монашеский балахон.

Председателем комиссии оказался человек, за многие годы сросшийся со своей неблагодарной должностью, как средневековый рыцарь — с доспехами. Голова с мощным подбородком, водруженная прямо на могучее тело, производила страшное впечатление. Стало ясно — ее обладатель непробиваем. Белые пальцы выдавали некурящего, старомодный костюм — закоренелого холостяка. И сразу стало все понятно: он совершенно чужд страстей, взяток не берет, а женщин боится.

Рядом сидела секретарша, пожилая костлявая женщина, которая зорко оглядела их, с отвращением отвела глаза и стала чертить крестики в блокноте. По ее виду пани Тахеци могла заключить, что она залечивает здесь свои жизненные раны, наблюдая невзгоды других и заодно умножая их по мере своих сил.

Председатель на них даже не взглянул. Ему слишком примелькались удрученные лица, и он их не различал; когда приходится резать людей без ножа, нельзя позволять себе такую роскошь, как сострадание и участие. Одной фразой разделавшись со своим предшественником, он указал рукой на свободные стулья, раскрыл папку с документами Лизинки и отрицательно покачал головой.

— Театральное училище, все ясно… гимназия, ясно, ясно… — сказал он чуть ли не укоризненно, — нам бы любой ценой аттестат получить, неважно, достойны мы того или нет. Короче, милая пани: из училищ, выдающих диплом, у меня осталось только среднее музыкальное для подростков с дефектами зрения, которых у нее, увы, нет, как я понял из медицинского заключения. Так что расстаньтесь с мыслью о дипломе, милая пани, и благодарите Бога! Если вы ее, — продолжал председатель комиссии, — действительно любите, постарайтесь, пока не поздно, дать ей производственную специальность. С ремеслом никогда не пропадешь. Поступить в театральное, милая пани, много легче, чем поступить в училище, где готовят стюардесс или парикмахеров. Так что забудьте о дипломе и радуйтесь! Зачем такой молодой, здоровой девушке, — продолжал председатель комиссии, не поднимая глаз, — всю жизнь возиться с чужими прическами или летать по воздуху, когда, к примеру, школа садоводов и огородников предлагает ей твердую почву под ногами и свежий воздух круглый год! Ну как?

— Но она… боится холода… — сказала пани Тахеци.

От столь неожиданного поворота ей в голову не пришло ничего лучшего.

— Ясно, — сказал председатель снисходительно, — да и что тут удивительного? Есть профессии поинтереснее, чем в грязи под дождем сажать капусту или окучивать картошку. Если она так теплолюбива, нет ничего лучше училища пекарей. Что вы на это скажете?

— Она, — сказала пани Тахеци крайне удрученно, — и тепла не переносит…

— Ясно, ясно, — удовлетворенно сказал председатель, — ничего страшного! Стоит ли зимой и летом вскакивать в три утра, когда сельскохозяйственное профучилище — специальность животновода — обеспечит ей автоматизированный труд в закрытом помещении. А если после окончания она поедет в деревню, у нее будет и дом, и приданое, а это фактически гарантирует жениха. Ну как, идет?

Привычным движением он протянул руку, и секретарша столь же привычным движением вложила анкету между его большим и указательным пальцами.

— Боже мой, — сказала пани Тахеци, едва не лишаясь чувств, — Боже мой, неужели ей придется убирать за поросятами?

Если бы она стала кричать, угрожать или плакать, это не произвело бы на него никакого впечатления, но когда прозвучал ее прерывающийся шепот — словно сам Всевышний сидел с ними в кабинете, — председатель невольно поднял голову — и увидел Лизинку.

Лизинка все это время следила за карандашом его помощницы. Как только председатель говорил «ясно», та ставила в блокноте точку. Когда у нее набиралось пять черточек или точек, она соединяла их, и очередной крестик был готов. Сейчас острие карандаша висело в воздухе, Лизинка ждала, когда оно опустится.

Но председатель комиссии смотрел на ее острые локти и коленки, на еще детское, почти прозрачное личико, утопающее в водопаде длинных золотистых волос, и ощутил вдруг, как горячий вихрь чувств и воспоминаний выносит его из строгой конторы, вытаскивает из солидного костюма, из привычек и несет наперерез потоку дел и совещаний в страну святой невинности. Внезапно он услышал голос, который, как ему казалось, давным-давно и навсегда смолк в его ушах: «Мадонна! — вновь сказала его мама на Святом Холме, на который они только что поднялись вместе с процессией. — Встань на колени, Гонзичек, это Пресвятая Дева!

И хотя ему надо было набрать квоту, рука с анкетой опустилась, и он повернулся к секретарше.

— Дайте мне, — сказал он, — папку „СС“.

Костлявая женщина оторвала взгляд от крестиков и снова посмотрела на Лизинку, теперь уже с испугом. Зная своего начальника, она не могла понять, что вызвало в нем такую резкую перемену. Нехотя отложив карандаш, она подошла к сейфу и подала председателю папку с надписью „Совершенно секретно“. В ней лежал список особых специальностей, заявленных несколькими центральными ведомствами. Рядом с каждой кратко, но исчерпывающе излагались требования к поступающему.

Будучи человеком честным, изменившим своим убеждениям лишь однажды — отрекшись от Бога ради государственной службы, — председатель, конечно, и сейчас не собирался делать ничего, что могло бы государству повредить. Просматривая список профессий, предлагаемых юношам и девушкам, он добросовестно исключил все, для которых у Лизинки не было должных способностей, образования или социального происхождения: дипкурьер, посол или депутат. Дойдя до контрразведки, куда требовалось сразу три человека, он в первый раз задумался. В памяти промелькнуло еще одно воспоминание — о нежной Грете Гарбо в роли Маты Хари. Но оно тут же исчезло, как только он заметил пометку ПОЛ МУЖ. Он перевернул страницу. В глаза сразу же бросилась характеристика, завершавшая раздел ПОЛ ЖЕН. и весь список:

ГУМ. СПЕЦ-СТЬ С ПОЛУЧ. ДИПЛОМА — ОКОНЧ. ДЕВЯТИЛЕТКУ (Ж.) — ВОЗБ. ДОВЕРИЕ — УМЕЮЩ. ДЕРЖАТЬ СЕБЯ В ОБЩ. — ФЛЕГМ. ХАРАКТЕР — ПРИЯТН. ВНЕШН.

Далее шло примечание, единственное такого рода в папке „СС“: КОТОРУЮ ХОТЕЛОСЬ БЫ ВСТРЕТИТЬ В ЗУБОВРАЧЕБНОМ КАБИНЕТЕ!!!

Председатель снова поднял глаза. Даже самый строгий критик не мог не признать, что Лизинка полностью отвечает всем этим требованиям. Более того, он не представлял себе другого лица, на которое ему было бы приятнее смотреть из зубоврачебного кресла, где он пережил столько мучений. Когда он бывал уверен, что действует в интересах общества, то решения принимал мгновенно.

— Барышня, — без обиняков спросил он Лизинку, — не хотели бы вы стать исполнительницей?

— Что это такое? — спросила мать, быстро придя в себя.

— Председатель комиссии по профориентации углубился в бумаги.

— Особая гуманитарная специальность, по окончании выдается диплом, — сказал он после недолгой паузы.

— А что это за специальность? — спросила мать вкрадчиво, чтобы ненароком не задуть огонек вспыхнувшей надежды.

Лишь сейчас он заметил, что после заявки идет приписка: „для получ. пригл. на собес, зв. проф. Влку, тел. 61460“.

— Для получения приглашения на собеседование, — начал разъяснять он, — необходимо позвонить профессору Влку, номер указан. Из этого следует, что все подробности вам сообщит вышеназванный сотрудник. Естественно, чтобы выписать к нему направление мне нужно знать, согласны ли вы в принципе.

Итак, — нетерпеливо воскликнул председатель, начиная понимать по выражению лица секретарши, что запятнал свою репутацию, — садовод, булочница, скотница или…

— Конечно же, — воскликнула пани Тахеци, — конечно же исполнительница!

— Что это такое? — спросил доктор филологии Тахеци, когда его жена закончила свой рассказ.

Они сидели в столовой, склонившись над тарелками с супом. Лизинка смотрела на свое отражение в тарелке. Когда она опускала ложку, на лицо набегали волнистые морщинки, когда поднимала, лицо расплывалось до краев тарелки.

— Как что? — сказала пани Тахеци. — Гуманитарная специальность с получением диплома.

— А какая, хоть приблизительно? — очень миролюбиво спросил доктор Тахеци, чтобы случайно не раздуть пожар нового спора. Он встал и, подойдя к книжному шкафу, вынул краткий энциклопедический словарь и принялся листать его.



— Исполнительницы тут вообще нет, — сказал он через некоторое время. — Только „исполнение“, „исполнения“, средний род, означает действие, служба, обслуживание.

— Ну, значит, она будет обслуживать, — сказала пани Тахеци. — Тем лучше!

— Только ведь, — сказал доктор Тахеци, — такое определение больше подходит для кокотки.

— Лизинка, — сказала пани Тахеци, — доешь, моя девочка, и ложись спать. Завтра тебе на учебу!

Едва дочь поцеловала ее на ночь и закрыла за собой дверь, мать заговорила, на этот раз без крика и слез, отчего ее слова звучали особенно веско.

— Единственное, что ты сделал для своей дочери, — воспользовался моей доверчивостью шестнадцать лет назад и затащил меня в кусты, как последнюю служанку. Мне и в голову не могло прийти, что человек с университетским образованием начнет с то го, что сделает мне ребенка. А главное, я надеялась, что он хоть будет о нем заботиться. Ты же, — продолжала она с напором, и доктор Тахеци моментально оценил всю критичность ситуации, — боишься рот раскрыть, когда кондуктор в трамвае не возвращает тебе сдачу со ста крон, — куда уж там дать обычную взятку, чтобы дочь сдала экзамен! Чай — единственное, что ты мне предложил, когда все ее будущее висело на волоске. И когда я вместо тебя нахожу для нее последний шанс, чтобы ей не пришлось идти в скотницы, ты смеешь меня упрекать, что я делаю из нее шлюху? Я, — она слегка повысила голос, словно заранее опровергая возражения, о которых доктор Тахеци теперь и подумать не смел, не знаю, что такое исполнительница, и не хочу этого знать. Мне достаточно, что она получит диплом и тогда уж сможет заниматься всем, чем пожелает. И если хочешь, чтобы она и дальше называла тебя папой, ты завтра же позвонишь этому Влку и встретишься с ним. И, само собой, на эту встречу ты, как каждый нормальный отец, придешь с бутылкой коньяка, а если он по телефону начнет тебе пудрить мозги, то с двумя. Потому что, — прибавила пани Тахеци, и он с недоумением увидел на ее лице лучезарную улыбку, — если ты этого не сделаешь, то к нему пойду я и предложу ему все, что может предложить мать и женщина.

В пятницу утром, едва усевшись за свой стол в филологической консультации Академии наук, доктор Тахеци набрал номер 61460.

— Слушаю, — сказали там, куда он звонил.

— Алло, — сказал тот, кто звонил. — Пожалуйста, могу ли я поговорить с профессором Влком?

— Кто его спрашивает? — сказал голос в трубке.

— Доктор Тахеци, — сказал доктор Тахеци.

— Не знаю такого, — сказал голос.

Доктор Тахеци почувствовал, как заливается краской. Обладатели столь властных голосов действовали на него так, что он безропотно пропускал их без очереди, позволял себя обвешивать, послушно ел запеченную гусиную кровь, которую ему подавали вместо гусиной печенки, и, не протестуя, платил за воду, принесенную вместо водки. Он был уже готов пролепетать извинения и повесить трубку. Но жгучая мысль, что тем самым он отдаст обладателю голоса свою обожаемую жену, вселило в него небывалую отвагу.

— Извините, — сказал он, — я звоню по поводу дочери.

— Какой дочери? — спросил голос.

— По поводу моей дочери Лизинки, — продолжал доктор Тахеци и закрыл глаза, словно кидаясь в бездну. — Они с женой были вчера в комиссии, где им дали ваш номер.

— А у вас какой номер? — спросил голос.

— 27 14 25, — послушно сказал доктор Тахеци. — Добавочный 15.

— Положите трубку, — сказал голос. — Я вам перезвоню.

Щелчок. Трубку повесили. Доктор Тахеци сделал то же самое и остался сидеть, потрясенный собственным мужеством. Впрочем, открыв глаза, он сразу же понял, что ничего не добился, более того — даже не знает, когда ему позвонят, и, несмотря на успех, не сможет ничего сообщить домашним. Телефон молчал. Можно, конечно, позвонить еще раз, но это выше его сил. Внезапно в его ученой голове, привыкшей оперировать только проверенными фактами, возникла яркая картина: он увидел, как его жена, обнаженная и желанная, вновь опускается в траву, на сей раз под натиском чужого жадного тела. Он снова схватил трубку. В этот момент телефон зазвонил.

— Говорит профессор Влк, — сказал недавний голос. На этот раз он звучал приветливо, почти дружески. — Простите, мне необходимо было проверить. Итак, у вас дочь. Как вы считаете, она может вызывать к себе доверие?

— Думаю, да, — сказал доктор Тахеци. — Ей всегда поручали собирать пожертвования на Рождество.

— Она умеет держать себя на людях? — спросил профессор Влк.

— Думаю, да, — сказал доктор Тахеци. — На школьных утренниках ей случалось играть Спящую красавицу.

— Могу ли я из этого заключить, что у нее приятная внешность? — спросил профессор Влк.

— Думаю, да, — сказал доктор Тахеци.

— И что характер у нее скорее флегматичный? — спросил профессор Влк.

— Думаю, да, — сказал доктор Тахеци.

— Скажите, пан доктор, — спросил профессор Влк, — хотелось бы встретить такую девушку человеку в неприятной ситуации — скажем, у зубного врача?

— Не знаю, — честно признался доктор Тахеци.

— Вы полагаете, нет? — обеспокоено спросил профессор Влк.

— Не знаю, — повторил доктор Тахеци. — Я ни когда не был у зубного врача.

Поздравляю, — рассмеялся профессор Влк. — Зубные врачи страшнее убийц — все, кроме моего личного врача! Итак, вы не исключаете, что в зубоврачебном кабинете ваша дочурка могла бы оказать успокаивающее воздействие?

— Конечно, не исключаю, — сказал доктор Тахеци.

— Это замечательно, — сказал профессор Влк. — Просто замечательно!

— Честно говоря, — сказал доктор Тахеци, — нам не вполне ясно, о какой специальности, собственно, идет речь. Именно поэтому моя жена и попросила меня встретиться с вами.

— Встретиться нам надо прежде всего с вашей дочерью, — сказал профессор Влк, — чтобы ее проэкзаменовать.

— Нельзя ли узнать, что это за экзамен? — спросил доктор Тахеци. — Она могла бы немного подготовиться…

— Не нужно, — сказал профессор Влк. — Это всего лишь психотехнический тест.

— Куда мы должны с ней прийти? — спросил доктор Тахеци.

— У вас есть ванна? — спросил профессор Влк.

— Думаю, да, — удивленно ответил доктор Тахеци и тут же поправился: — Да, разумеется, есть!

— Лучше, если мы сами к вам придем, — сказал профессор Влк. — Дома она будет увереннее себя чувствовать, и мы сможем спокойно поговорить. Вас устроит завтра в четырнадцать тридцать?

— Завтра суббота, — сказал доктор Тахеци.

— Мы работаем в основном по субботам, — сказал профессор Влк. — Передайте супруге мое почтение, а дочурка пусть спит спокойно. Если она нормальная, молодая и здоровая девушка, то справится с этим одной левой.

— А если их будет двое? — спросила пани Тахеци. — Как ты разделишь эту бутылку?

— Тогда они выпьют здесь вдвоем, — предположил муж.

— У тебя чудовищные представления о взятках, — сказала жена.

Они сидели в столовой, обреченные на пассивное ожидание. Пани Тахеци нервно курила и время от времени посыпала сахарной пудрой „мраморный“ торт. Доктор Тахеци просматривал свои альбомы, то и дело тщательно протирая лупу. Лизинка следила за мухой на оконном стекле. Когда она закрывала правый глаз, муха карабкалась на трансформаторную будку. Когда закрывала левый, муха ползла по грунтовой дороге. Когда она открывала оба глаза и скашивала их к носу, то видела сразу двух мух, но тогда будка и дорога расплывались.

— Если мне говорят: „Мы придем“, я обычно спрашиваю: кто это „мы“, — сказала пани Тахеци.

— Я решил, что он говорит о себе во множественном числе, — сказал муж.

— Святая простота! — сказала жена. — Боже мой, неужели ты не можешь оторваться от своих дурацких марок?

Наученная опытом последнего четверга, она надела свободное серое платье отечественного производства, которое скрывало ее талию, бюст и шею.

— Извини, — удивленно сказал муж. — Я не знал, что это тебя раздражает.

На нем был перешитый отцовский английский костюм, который он уже много лет надевал к субботнему чаю.

— Меня это раздражает лет пятнадцать, не больше, — сказала жена. — Лизинка, прекрати портить глаза!

Лизинка перестала скашивать глаза. На ней была длинная юбка цвета ее волос и белая блузка, трогательно трепетавшая на маленькой груди.

— Может быть, тебе не стоит так много курить? — заботливо спросил доктор Тахеци.

— Это единственная роскошь, которую может себе позволить твоя жена, — сказала пани Тахеци.

— Я просто подумал: вдруг он окажется некурящим, — виновато сказал муж.

Ты так думаешь? — испугавшись, она торопливо потушила сигарету, открыла обе створки окна и попыталась разогнать дым руками. После этого пани Тахеци взглянула на часы.

— Тридцать одна минута третьего, — обеспокоенно сказала она.

— Двадцать девять минут, — успокоил он.

В этот момент где-то прозвучал сигнал точного времени и одновременно — входной звонок. Пани Тахеци схватила пепельницу и вытряхнула ее в окно.

На лестничной клетке стояли трое мужчин. На них были почти одинаковые черные пальто, черные классические шляпы и белые перчатки. Первый держал букет красных роз. Второй — округлый предмет в пестрой обертке. Третий — бидон и большой чемодан.

— Я профессор Влк, — сказал первый, снимая шляпу и перчатки. — Позвольте, сударыня, поцеловать вам руку и вручить сей скромный знак внимания?

Это был статный мужчина лет шестидесяти с пронзительными глазами; седина лишь кое-где посеребрила его черную шевелюру и мохнатые сросшиеся брови. Он походил на интеллигентного сельского врача из обедневшего дворянского рода.

— Очень рада с вами познакомиться, — сказала пани Тахеци тем чарующим голосом, каким когда-то в первый раз поздоровалась с доктором Тахеци. Она понюхала розы и пожалела, что не надела платье, в котором была в четверг. Она невольно позавидовала Лизинке.

— Позвольте, — сказал профессор Влк, — представить вам моего заместителя, доцента Шимсу.

— Доцент Шимса, — сказал доцент Шимса, поклонившись и протягивая доктору Тахеци округлый предмет. — Мы подумали, что вы отдадите предпочтение хорошему коньяку!

Это был ровесник пани Тахеци, невысокий, но гибкий мужчина атлетического сложения, которое подчеркивала короткая стрижка. Морщинки в уголках глаз свидетельствовали о том, что он часто и с удовольствием смеется.

— Не стоило беспокоиться, — пробормотал доктор Тахеци в крайнем смущении. Он уже начал ревновать жену к доценту. Пытаясь скрыть свои чувства, он поставил бутылку на пол и засуетился — ему хотелось избавить третьего гостя от его ноши.

— Позвольте, — сказал он, — я вам помогу, пан… пан…

Третий был полным человеком неопределенного возраста. Его глазки почти терялись на мясистом лице. Устрашающе торчал крюк перебитого носа. Его лицо походило на давнее поле боя — типичное лицо бывшего боксера.

— Это Карличек, — сказал профессор Влк, — наш ассистент и шофер. Не могли бы вы показать ему, где ванная?

— Да-да, — сказал доктор Тахеци. — Конечно, разумеется, непременно…

Он открыл дверь ванной и включил свет. Человек, которого звали Карличеком, вежливо подождал, пока доктор выйдет, и положил свой груз около ванны. Потом снял шляпу, и в прихожей засветилась лысина. Он поднял бутылку с пола и услужливо подал ее доктору Тахеци.

— Карличек, — сказал профессор Влк, — если нас не будет через пятнадцать минут, отвези тару, заскочи домой и приезжай за нами ровно в пять!

— Слушаюсь, шеф. — Карличек продолжал стоять, не спуская с него преданных глаз.

— Можешь взять у меня пару мотков, — ласково сказал профессор Влк.

— Спасибо, шеф, — поблагодарил Карличек и повернулся к остальным: — Мое почтение, целую ручки, сударыня.

Он натянул шляпу и отсалютовал. Его огромная ладонь качнулась, как слоновье ухо.

— Вы позволите нам раздеться? — спросил профессор Влк.

— Боже мой, Эмиль! — сказала пани Тахеци. — Помоги же господам!

Доктор Тахеци снова поставил бутылку на пол, но профессор с доцентом оказались проворнее. Под пальто на них были бордовые пиджаки одинакового покроя, с государственными гербами на правом рукаве и слева на груди. Они выглядели как руководители олимпийской команды, что успокоило пани Тахеци.

— Мы должны извиниться перед вами, сударыня, — сказал профессор Влк. — Мы прямо с работы. Однако где же наша барышня?

Доцент Шимса учтиво поднял бутылку и подал ее доктору Тахеци. Пани Тахеци теперь полностью владела собой.

— Лизинка ждет в комнате, — сказала она с извиняющейся материнской улыбкой. — Волнуется. Не удивляйтесь. Она еще совсем ребенок.

— Если она в вас, сударыня, — сказал профессор Влк, — то в жизни ей нечего бояться. Пожалуйста, познакомьте нас с ней.

— Лизинка! — позвала пани Тахеци.

Дверь комнаты отворилась. Лизинка возникла в проеме, как прелестная старинная картина.

— Это наша Лизинка, — произнесла пани Тахеци со счастливой гордостью. — Лизинка, это пан профессор Влк и пан доцент Шимса.

Лизинка благовоспитанно сделала книксен. Профессор Влк и доцент Шимса посмотрели друг на друга с нескрываемым волнением. Они были похожи на вербовщиков профессионального спортклуба, что обеспокоило доктора Тахеци.

— Эмиль, — сказала пани Тахеци, — пригласи же гостей в комнату!

Доктор Тахеци поставил бутылку на пол.

— Нет-нет, — сказал профессор Влк. — Прошу вас, позвольте нам сначала зайти вместе с барышней.

— Что они там с ней делают? — в третий раз спросил доктор Тахеци.

— Успокойся, пожалуйста, — в третий раз сказала его жена. — Ты же сам мне говорил, она должна сдать экзамен.

— А что, разве экзамены полагается сдавать в ванной? — сказал муж.

— Во всяком случае, их полагается сдавать без родителей, — сказала жена.

— Так мы же могли пойти на кухню, — сказал муж.

— Они не хотели нас стеснять, только и всего. Этот профессор — настоящий английский лорд.

— Зато этот доцент — настоящий пижон.

— Ты выглядел так же, когда я тебя повстречала.

— Но только выглядел! — сказал муж.

— Увы! — сказала жена.

Через две двери было слышно, как в ванной течет вода.

— Ванну напускают, — сказал доктор Тахеци.

— Ставят какой-нибудь опыт, — сказала жена.

— В ванне? — сказал муж.

— А разве вы не учили этот закон? — спросила жена. — О том, что вес воды равняется весу тела?

— Мы учили его в другой формулировке. И не в ванне.

— Ты что, думаешь, они ее там моют?

— Не слишком бы удивился.

— Тебе, видно, невдомек, что есть мужчины, — сказала жена, — которые сразу после знакомства не тащат девушку в кусты.

— Позволь еще раз тебе напомнить, — сказал муж, — что это был английский газон и что сначала я попросил у тебя разрешения.

Через две двери из ванной послышался приглушенный стук.

— Чем они там стучат? — спросил доктор Тахеци.

— У них что-то упало, — сказала жена.

— Нет, это удары, — сказал муж.

— Значит, что-то приколачивают, — сказала жена.

— Ты когда-нибудь что-нибудь приколачивала в чужой ванной?

Через две двери из ванной донеслись нечленораздельные звуки.

— А это еще что такое? — спросил доктор Тахеци.

— Кто-то смеется, — сказала жена.

— Кто-то кричит! — сказал муж. — Я иду туда!

— Только этого не хватало! Не делай из себя посмешище!

Звуки стали громче.

— Это же курица! — сказал доктор Тахеци.

— Ты и впрямь спятил! — сказала жена.

Звуки внезапно оборвались.

— Можешь говорить что хочешь, — сказал доктор Тахеци, — это была курица!

— Скажи, ради Бога, откуда в нашей ванной курица? — спросила жена.

— Именно это я и хотел бы знать!

— Эмиль, прошу тебя, займись лучше своими марками! В эту минуту для Лизинки решается самое главное, а тут ты со своими глупостями!

— Ладно, — сказал муж, — но если к тому же она в нашей ванной лишится самого главного, пеняй на себя! Я умываю руки.

— Сколько я тебя знаю, ты ничего другого и не делаешь, — сказала жена. — Пилат по сравнению с тобой просто грязнуля!

В этот момент они услышали, что дверь ванной открылась. Раздались мужские голоса, и на пороге комнаты появились профессор Влк и доцент Шимса. В ванной шумел душ.

— Господа! — сказал доктор Тахеци. — Не пора ли открыть карты?

— В том-то и проблема, — мрачно сказал профессор Влк. — У нас для этого кое-чего не хватает.

Пани Тахеци побледнела.

— Шампанского! — улыбаясь, сказал доцент Шимса. — Мы начисто забыли о шампанском!

Пани Тахеци просияла. Профессор Влк подошел к родителям и торжественно пожал им руки.

— Поздравляю. Поздравляю. Ваша Лизинка превосходно сдала экзамен. Ну что ж, придется отпраздновать это коньяком.

Доцент Шимса уже освободил бутылку от оберток и вынул из кармана складной нож со штопором.

— Я знала, — взволнованно сказала пани Тахеци, — Эмиль, я тебе говорила!

— Господа, — повторил доктор Тахеци с внезапным упрямством, — можно ли нам в конце концов узнать…



— Ведь мы для этого и пришли, пан доктор! — сказал профессор, дружески положив ему руку на плечо. Но давайте все-таки подождем ее.

— А где она? — спросил доктор Тахеци.

— Моет ванну, — сказал профессор Влк. — Впрочем, выпить можно и без нее — она еще успеет.

Тем временем пани Тахеци достала из серванта хрустальные рюмки, и доцент Шимса до краев наполнил их „Курвуазье“. Профессор Влк поднял свою рюмку столь уверенно, что поверхность напитка даже не дрогнула.

— Жизнь, — сказал он, — не удостоила меня счастья, подобного вашему. У меня нет детей. Но моя работа дала мне возможность многое понять. Поэтому я хорошо представляю себе чувство родителей, чья дочь стоит перед первым и самым важным жизненным выбором. Я пью за то, чтобы путь, на который она сегодня вступила, был ознаменован творческими успехами и радостью достойно выполненного дела!

Профессор и доцент выпрямились, кивнули и осушили рюмки до дна. Растроганная пани Тахеци не раздумывая сделала то же самое. Доктор Тахеци последовал их примеру, хотя это и противоречило его привычкам.

— Не позволите ли, сударыня, — спросил профессор Влк, — присесть? Мы с полпятого утра на ногах.

Пани Тахеци переполошилась.

— Боже мой! — сказала она. — Эмиль, предложи господам стулья! Скажите, господа, вы хоть что-нибудь ели?

— Спасибо за заботу, — сказал профессор Влк, садясь к столу. — Еды и питья было достаточно, но и работы хоть отбавляй. Старая песня — людей не хватает!

— Вы им так и сказали! — восхищенно вставил Шимса.

— Я сказал им, — продолжал профессор, — мол, это все равно что требовать от человека, чтобы он играл Гамлета и в то же время таскал декорации.

— И вдобавок стриг волосы! — добавил доцент.

— Вот именно, — сказал профессор возмущенно. — Не по себе становится, когда подумаешь о том, с какой легкостью горстка бюрократов и недоумков могла бы лишить человечество древнейших традиций. К счастью, — продолжил он уже более спокойно, кивком попросив доцента налить еще, нашлись порядочные и влиятельные люди, которые поняли это. Лизинка еще не успеет закончить учебу, как от всего этого останется лишь досадный абзац в учебнике.

— А здесь у вас, — спросила пани Тахеци, — сейчас был какой-то экзамен?

— Экзамен, премьера и бенефис, — сказал доцент Шимса.

— И какие результаты?

— Для кого как, — сказал доцент Шимса, улыбнувшись во весь рот. — Для нас троих все прошло удачно, для двоих других — нет. Ну, за их здоровье!

С чувством юмора у него и в самом деле был полный порядок. Профессор Влк и пани Тахеци рассмеялись вместе с ним. Не успев опомниться, доктор Тахеци обнаружил, что держит в руке пустую рюмку, а доцент Шимса наливает ему снова.

— Господа, — сказал он в третий раз; он хотел, чтобы это прозвучало сурово и строго, но с его губ сорвался лишь шепот.

— Прекрасная у вас квартира, — одобрительно сказал профессор, подходя к окну. — Только пейзаж не слишком приятный.

Из одного окна были видны лишь окна домов напротив, из другого — поле на окраине жилого массива, на него клином выходила свалка; с высоты она напоминала выпотрошенный матрац.

— Я все время говорю об этом мужу, — сказала пани Тахеци, не отрывая от профессора восхищенного взгляда. — Пока Лизинка была ребенком, это имело свои преимущества, но теперь, когда она повзрослела, здесь просто страшно становится.

— Женщина сопротивляется лучше, чем мужчина, — сказал доцент. — Мужчина — трус. А с женщиной иной раз только вчетвером и справишься.

— А если их как раз четверо?

— Тогда остается только молиться, — усмехнулся доцент Шимса.

— Я бы, — сказала пани Тахеци, — с таких кожу сдирала заживо!

Профессор Влк нахмурился.

— Ну и ну! — сказал он строго. — Это с какой же стати?

Пани Тахеци опешила.

— А как же иначе? — растерянно произнесла она. — Неужели мать для того рожает и нянчит свое дитя, чтобы над ним безнаказанно надругались четверо негодяев?

— Ах, вот оно что! — сказал профессор, мгновенно прояснившись в лице. — Я поначалу не понял, о ком вы говорите. Разумеется, вы правы. У нас сдирание кожи даже применялось в качестве наказания — в шестнадцатом веке, во времена короля Владислава.

— Ну, так за короля Владислава! — сказала пани Тахеци, довольная тем, что удалось замять минутную неловкость.

— За короля Владислава! — охотно подхватил профессор Влк и приподнялся чокнуться с ней и с ее мужем.

Доктор Тахеци машинально выпил, и доцент Шимса, одобрительно подмигнув, налил ему снова.

— Король Владислав, — продолжал профессор, — вообще был весьма интересным человеком. В 1509 году он приказал одного преступника расстрелять из пушки. К сожалению, ни та, ни другая казнь у нас не прижились.

— Я, — возбужденно сказала пани Тахеци, — снова ввела бы их для таких мерзавцев.

Она пила так же редко, как и ее муж, и сейчас впервые пожалела об этом. Алкоголь усиливал радость от успеха дочери, а общество обоих гостей пробуждало мысли, которые нельзя было высказать в присутствии доктора Тахеци.

Я, — продолжала она, — своими руками сдирала бы с них кожу, и все матери целовали бы мне за это руки. Жаль, что я не мужчина!

Ее муж вяло поднял руку в знак протеста. Оказалось, что в руке он держит рюмку. Профессор тут же поднял свою, и хрусталь вновь зазвенел.

— Отлично, пан доктор! — восхищенно сказал он. — Предлагаю тост за вашу супругу.

Доктор Тахеци привстал, выпил и сел, сам не зная почему. Остальные продолжали стоять.

— Сударыня, — сказал профессор Влк, — несомненно, так думает каждая нормальная женщина, но не многие отваживаются произнести это вслух. Кто, как не женщины, составляли большинство публики, приходившей посмотреть на гильотину, о чем нам рассказывают гравюры той эпохи? Но даже французская революция, которая возвела казнь в государственный праздник, не смогла устранить величайшей несправедливости. Равноправие обошло стороной единственный вид человеческой деятельности — именно тот, где человеческая природа проявляется более всего. После этого двести долгих лет, вплоть, — профессор Влк отбросил свою холодную сдержанность и стал похож на поэта-романтика, — до сегодняшнего дня право законного возмездия, вопреки всякой логике, остается привилегией мужчин. Женщине не только не разрешалось привнести в исполнение приговора свое хладнокровие и смекалку, более того — даже когда она сама попадала на эшафот, то не имела права принять смерть от женской руки. Какая несправедливость и, — профессор Влк несколько мгновений искал нужное слово, — отсталость во времена, когда женщины управляют космическими кораблями и объявляют войну качестве главы государства! Тем радостнее нам сознавать, что мы четверо первыми приветствуем окончание этой эпохи. Благодаря подвижникам, посвятившим свои жизни этой идее…

— Благодаря вам, господин профессор! — восхищенно перебил его доцент Шимса.

— Нет, нет, коллега, — растроганно, но решительно сказал профессор Влк. — Мы лишь юнги возле мертвых капитанов — это они проложили курс, нам осталось лишь крикнуть с мачты: „Земля!“ Впервые в истории наша профессия получила достойный статут, получила те же условия для развития, что и профессии гораздо более молодые. Больше того: после 21 января 1790 года, когда Национальное собрание Франции провозгласило равенство всех граждан перед смертной казнью,[1] сегодняшний день войдет в историю как день установления равенства всех палачей. Вот она! — с пафосом воскликнул он, когда дверь открылась и в комнату вошла Лизинка — чуть порозовевшая от пережитых волнений.

— Перед нами та, кто вскоре станет первой в мире исполнительницей и первой в мире палачкой!

Последние слова пани Тахеци не слышала: этого ей и не требовалось. Не в силах сдержать чувств, она подошла к дочери, обняла и прижала ее маленькое личико к своей пышной груди.

— Лизинка моя! — сказала она со слезами на глазах. — Девочка моя золотая, ты себе не представляешь, как я счастлива!

Профессор Влк сделал знак Шимсе, чтобы тот вновь наполнил рюмки.

— Ну, пан доктор, — сказал он, — прекрасный повод выпить!

Доктор Тахеци начал смеяться.

— Ловкачи! — проговорил он сквозь смех. — Ну, ловкачи! Ну и ловкачи! Ну и ловкачи же вы!!!

Он хохотал все громче и громче, пока его смех не стал похож на всхлипывания. Хотя выражение его лица оставалось прежним, казалось, он плачет.

Доцент подошел к нему, явно намереваясь хлопнуть по спине. Но профессор оказался расторопнее, перехватил его руку и предостерегающе сказал:

— Нет, коллега, лучше не стоит…

Шимса невольно взглянул на свою ладонь с жестким ребром — результат занятий каратэ — и виновато кивнул. Доктор Тахеци икал и плакал от смеха. Наконец он почувствовал, что задыхается, и попытался подняться. Выждав, пока комната перестанет качаться перед глазами, он собрался с силами и проскользнул между двумя бордовыми пиджаками в прихожую.

На мгновение он растерялся, очутившись посреди зимнего пейзажа, рядом с катающимися на санках детьми, но вскоре понял, что уткнулся лбом в картинную раму. Закрыв глаза, он стал двигаться вперед, пока не уперся в стену коридора, по которому уже без помех, как по рельсам, добрался до ванной.

Там он снял пиджак и повесил его мимо крючка. Затем аккуратно, чтобы не замочить, сдвинул галстук на спину, наклонился над ванной и на ощупь отвернул кран душа. Когда холодные струи ударили в затылок, он открыл глаза. И увидел еще одну картину, на этот раз натюрморт с курицей и карпом. Пока вода стекала по галстуку в брюки, он силился вспомнить, кто автор этой картины и как она попала в ванную. Наконец до него дошло — это не картина, а действительно мертвый карп и самая настоящая зарезанная курица.

— А ну, вон! — крикнул доктор Тахеци, вновь появляясь на пороге комнаты. С его волос, рубашки и брюк капала вода, но он выглядел на удивление трезвым. Лизинка чинно сидела на стуле матери — та уже поставила на стол свадебный кофейный сервиз и нарезала торт.

— Боже мой, Эмиль! — в ужасе произнесла пани Тахеци. — Как ты… что это у тебя?

— Курица, — сказал ее муж, — и заткнись! Так вы профессор? — спросил он Влка.

— Разумеется, пан доктор, — сказал Влк.

— Профессор чего? — спросил доктор Тахеци.

— Я профессор казневедения Влк, а это доцент казневедения Шимса.

— Так вы палачи! — зло сказал доктор Тахеци. — Каты!

— Наши дипломы, пан доктор, — с достоинством сказал профессор Влк, — ничем не хуже вашего.

— Вы палачи, — воскликнул доктор Тахеци, — и пришли сюда после работы!

— Эмиль, опомнись! — воскликнула его жена.

— Молчать! — крикнул муж. — И вы смеете мне предлагать, чтобы моя дочь убивала людей?!

Профессор Влк встал. Он уже не казался ни сельским врачом, ни поэтом-романтиком. Цвет его пиджака стал похож на цвет крови. Казалось, в следующую секунду он взорвется, а гербовые нашивки придавали его гневу официальность.

Однако доктор Тахеци не испугался. В критический момент он наконец почувствовал себя отцом, а страх за своего ребенка придает больше сил, чем забота об интересах государства. И хотя ему ни разу в жизни не приходилось драться, сейчас он был готов ударить противника мертвой курицей.

Влк был хорошим психологом и сразу заметил это. Он решил изменить свою стратегию и направился к книжному шкафу.

— Вы позволите? — спросил профессор; не дожидаясь ответа, он вынул вторую из восьми книг какого-то собрания сочинений.

— Я мог бы процитировать вам ряд авторитетов в моей специальности, — сказал он, — но ограничусь теми, которых признаете вы, пан доктор. Вы, конечно же, не станете обвинять Александра Дюма в посягательстве на душу вашей дочери. Что ж, посмотрим, что он говорит на странице 381 второй части „Трех мушкетеров“: „Когда все пришли на берег реки, палач подошел к миледи и связал ей руки и ноги. Тогда она нарушила молчание и воскликнула: „Вы трусы, вы жалкие убийцы! Вас собралось десять мужчин, чтобы убить одну женщину!“

— „Вы не женщина — холодно ответил Атос, — вы не человек — вы демон, вырвавшийся из ада, и мы заставим вас туда вернуться!“

— „О, добродетельные господа, — сказала миледи, — имейте в виду, что тот, кто тронет волосок на моей голове, в свою очередь будет убийцей!“

— „Палач может убивать и не быть при этом убийцей, сударыня, — возразил человек в красном плаще, ударяя по своему широкому мечу. — Он — последний судья, — профессор Влк захлопнул книгу и поставил ее на место, — и только“.[2] Впрочем, вы теоретик, пан доктор, и можете возразить, что персонаж романа выражает лишь точку зрения автора. Тогда давайте отбросим эмоции и вместе совершим экскурс в область науки. Вы употребили термин „палач“, „кат“, чтобы дать выход своему презрению. А ведь именно этот термин и именно вам мог бы служить доказательством того, что кат пришел в новейшую историю как посланник древних культур. Не случайно из всех этимологических словарей лишь два отваживаются выяснить происхождение этого слова. Вацлав Махек полагает: „кат“ тождествен русскому „хват“, что означает — „быстрый, умелый, смелый человек“. Йозеф Голуб с Франтишеком Копечным считают даже, что „кат“ происходит от немецкого „Gatte“ — „партнер, друг“, и для сравнения приводят слово „Ehegatte“, — продолжал профессор Влк, — то есть „супруг“. Современный генезис этой функции, пожалуй, лучше всего раскрывает сочинение „О происхождении казнителей и исправителей“ — автор Рудольф Раушер, Первая типография, Львов, 1930 год, в котором говорится, цитирую: „Появление казнителей в нашей стране относится к XIII веку. Казнителями стали accusatores publici,[3] которые назначались королем Пршемыслом Отакаром II исключительно из представителей древних дворянских родов; со временем они стали как судьями, так и исполнителями приговоров“. Вы, пан доктор, несомненно, заметили, что в этом триедином образе исполнители олицетворяют собой всю юстицию, — и это за сто лет до того, как из первого университета вышел первый доктор права. Если вам нужно более убедительное доказательство, полистайте „Majestas Carolina",[4] где в разделе 90 говорится буквально следующее: „Querimoniam contra rocuratores nostros sive provinciarium justitiarios, qui vulgariter dicuntur, — подчеркнул профессор Влк, — poprawczones".[5] И тем не менее для вас, как и для преступницы миледи, палач, кат, или, говоря официальным языком, исполнитель, остается обычным убийцей. Однако ваш коллега Жозеф де Местр придерживается противоположного мнения, когда еще в 1821 году в своих „Soirees de Saint Petersbourg ou Entretiens sur le gouvernement temporel de la Providence"[6] создает знаменитый портрет палача. Процитирую хотя бы отрывок: „Следствием этой грозной прерогативы…“, прерогатива, — продолжал профессор Влк, обращаясь к Лизинке, — это любое преимущественное право правителя, исключающее право народа на принятие решений, — например, при наказании провинившихся; итак, следствием этой прерогативы, цитирую дальше, „является неизбежное существование человека, призванного карать преступления с помощью наказаний, установленных человеческой справедливостью; и этот человек совершенно непостижимым образом встречается нам буквально повсюду; ибо разум не находит в природе человеческой ничего, что могло бы побудить его к выбору этой профессии. Что же это за необъяснимое существо, которое занятиям приятным, выгодным, почетным и честным предпочло то, которое заключается в мучении и умерщвлении ближних? Неужели эта голова, это сердце сотворены подобно нашим? Неужели нет в них какого-либо отличия, чуждого нашему естеству? Для меня нет в этом сомнений. Его облик неотличим от нашего; так же, как и мы, появляется он на свет; и все же это существо исключительное, которому в семье человеческой предназначена особая роль. Он сотворен подобно, — продолжал профессор Влк, — миру“, конец цитаты. Прошу меня извинить за мелкие неточности. Впрочем, они могут относиться лишь к синтаксису, ибо моя кандидатская диссертация посвящена именно этой теме — ее в скором времени я собираюсь преподавать вашей, — сказал профессор Влк, обращаясь к пани Тахеци.

— Лизинке. Особенно выразителен пассаж, в котором описывается отношение палача к своей работе, — цитирую: „Он приходит на главную площадь, до отказа забитую возбужденной толпой. В его руки предан отравитель, отцеубийца, богохульник; он хватает его, растягивает, привязывает к горизонтальному кресту, поднимает руку: тут наступает мертвая тишина, не слышно ничего, кроме хруста костей, которые трещат под ударами кола, и стонов жертвы… Он закончил работу: сердце его бьется, но это от радости; он рукоплещет сам себе, он говорит себе: никто не умеет колесовать лучше, — продолжал профессор Влк, — меня“. Эту впечатляющую сцену де Местр завершает всемирно известным апофеозом, который должен стать жизненным кредо каждого палача, и поэтому на экзаменах я буду спрашивать его, — сказал профессор Влк, обращаясь к Лизинке, — наизусть. Цитирую: „Все величие, вся власть, вся субординация мира держится на палаче; он — грозный и связующий элемент человеческого общества. Уберите из мира этого не постижимого разумом работника — в тот же миг порядок сменится хаосом, троны рухнут, общество исчезнет. Бог, создавший власть, создал и наказание: он поставил нашу землю на эти два полюса и велел миру вращаться вокруг них“. Вы, пан доктор, — сказал профессор Влк, обращаясь к доктору Тахеци без тени упрека или насмешки, — разумеется, как вам и подобает, будете отстаивать тезис Жан-Жака Руссо: „Человек рождается добродетельным, безнравственным его делает общество“ — на нем зиждется весь так называемый европейский гуманизм. Не случайно уже в 1764 году, то есть через два года после выхода в свет сочинения Руссо „Du contrat social",[7] в Монако издается скандально известный памфлет Чезаре Беккариа „Dei delitti e delle pene“, то есть, — перевел профессор Влк, обращаясь к пани Тахеци, — „О преступлениях и наказаниях“, где автор с помощью притянутых за уши логических конструкций пытается доказать, будто человеческая жизнь не относится к предметам, которыми общество вправе распоряжаться по своему усмотрению, и впервые предлагает отменить смертную казнь. Однако, как заметил Гете, „Grau, teurer Freund, ist alle Theorie. Und grun des Lebens goldner Baum“, то есть, — перевел профессор Влк, обращаясь к Лизинке.

— „суха теория, мой друг, но древо жизни вечно зеленеет!“[8] La Revolution, воплотившая в жизнь теорию нового общества Руссо, последовательно обошлась и без Марата, и без Дантона, и без Робеспьера, да и без самого Руссо, однако она не смогла обойтись без человека, за три года практически уничтожившего многовековое общество; это был гражданин Шарль Сансон, палач революционного Парижа. Он герой знаменитых „Memories pour servir а l'historie de la Revolution Francaise",[9] которые даже подписаны его именем, — как выяснилось позднее, он одолжил их никому не известному начинающему литератору, которого звали, — продолжал профессор Влк.

— Оноре де Бальзак — основатель великолепной портретной галереи палачей. В ее создание внесли большой вклад своими выдающимися произведения ми шотландец Вальтер Скотт и чех Карел Гинек Маха в своем неоконченном романе „Палач“ он даже сделал своего героя последним отпрыском королевского рода Пршемысловичей. „Он был высок и строен. — пишет Маха, — Курчавые черные волосы, не стесненные головным убором, закрывали весь лоб до густых бровей, из-под которых сверкали в глубине огромные глаза; лицо тоже все заросло черными волосами. Поверх черного костюма развевался алый плащ, на спине двумя ремнями крест-накрест был пристегнут широкий, — цитировал профессор Влк, а пани Тахеци казалось что он описывает себя в молодости, — меч с длинной рукояткой“. Кстати, я полагаю что Карел Крейчи ошибается, когда в своем труде „Образы палача и осужденного в творчестве Махи“ рассматривает сближение типа короля и типа палача как признак разложения общественного строя. Напротив — в обоюдоостром оксюмороне их взаимного обращения „Ваше величество палач!“ и „Ваше палачество король!“ слышится деместровская сопряженность двух важнейших общественных функций. Такой подход к проблеме, характерный для серьезных художников, достигает своей вершины в гениальных творениях Франца Кафки и Пера Фабиана Лагерквиста, по праву награжденного Нобелевской премией. Вот подлинный образ палача, и даже если нашлись несколько человек, которые не были его достойны, это не дает вам как ученому права перечеркивать все то, что дали отечеству и человечеству многие поколения честных палачей. Ведь, положа руку, — продолжал профессор Влк, обращаясь к доктору Тахеци, и в его голосе впервые послышалась тонкая ирония, — на сердце, не каждый выпускник философского факультета становится Шопенгауэром, не правда ли, пан доктор? И уж наверняка не один такой выпускник по заслугам принял смерть от руки палача, сведения о котором, напротив, есть в любом мало-мальски серьезном научном словаре? Ограничусь цитатой из „Meyers Neues Lexikon",[10] Лейпциг, 1964 года издания, статья „Палач“: „Лицо, приводящее в исполнение вынесенный судом смертный приговор в установленной законом форме“. Этим, и ничем иным, должна была бы заниматься ваша дочь. Ведь речь идет не о том, чтобы она, — продолжал профессор Влк, обращаясь к доктору Тахеци, и в его голосе впервые послышался легкий упрек, — убивала людей, а о том, что перед ней откроется, пожалуй, наиболее освоенная и, несомненно, актуальная во все времена сфера человеческой деятельности, гораздо более древняя, чем медицина и право, не говоря уж о философии. Я, мой коллега, — продолжал профессор Влк, поворачиваясь к доценту Шимсе, — и остальные преподаватели могли бы передать ей обширные знания, которые, как я старался показать в своем импровизированном экскурсе в историю вопроса, принадлежат к основам цивилизации. Мы собирались передать ей и свой богатый практический опыт, для того чтобы „capital punishment“, по меткому выражению англичан, то есть смертная казнь отсечением головы не превратилась в занятие для дилетантов, а вновь стала поприщем лучших сыновей, а отныне и дочерей своего века. Итак, если вы, — продолжал профессор Влк, обращаясь к доктору Тахеци, — пан доктор, подлинный гуманист, вы не должны закрывать глаза на тот факт, что во время любого катаклизма, будь то революция или мировая война, над тысячами людей вершат смертный приговор лица, для которых вешать означает просто вешать, и ничего больше. Но есть, поверьте мне, есть огромная разница, переломит ли вам петля шею мгновенно, или же вы будете дергаться, пока она медленно, в течение четверти часа задушит вас. Сегодня, к примеру, коллега Шимса работал столь искусно, что судебный врач констатировал смерть его подопечного через двадцать восемь секунд.

— Вы были на три секунды искуснее! — с восхищением сказал доцент Шимса.

Впрочем, — продолжал профессор Влк с аристократизмом человека, чуждого тщеславия, — нигде не сказано, что ей обязательно придется казнить самой. К примеру, после выпускного экзамена она может посвятить себя теории. Но даже если она станет Действующим палачом, никто не вправе требовать, чтобы она рвала кого-то клещами или колесовала, Лизинка будет приводить в исполнение лишь приговоры, узаконенные сегодня в цивилизованном мире. Если исключить расстрел, который по традиции оставлен за военными, в Европе такими казнями считают лишь гарроту, гильотину и виселицу. Америка первой пошла навстречу женщинам-палачам, узаконив казнь электричеством и газом, которые привычны для женщин, — продолжал профессор Влк, обращаясь к пани Тахеци, — поскольку они есть в каждой современной кухне. Можно сказать, что сегодня палач сдает в чистку рабочую одежду куда реже, чем слесарь — спецовку. Это все, — продолжал профессор Влк, обращаясь к доктору Тахеци, — о чем я хотел вам поведать. А теперь, — сказал он, обращаясь к доценту Шимсе и глядя на часы, на которых было без пяти пять, — Мы пойдем. Нет, нет, сударыня, — добавил он, заметив, что мать Лизинки открывает рот, чтобы пусть не столь аргументировано, зато темпераментно выразить ему свою поддержку, — святое право вашего супруга спокойно поразмыслить над моими доводами и счесть их либо легковесными и недостойными научного спора, либо, на против, столь серьезными, что он напишет нам заявление с просьбой принять вашу дочурку. Ибо и у нас, пан доктор, есть законное право отобрать из потока претендентов тех, у кого обеспечен надежный тыл. Многие выдающиеся заплечных дел мастера не знаю что готовы отдать, лишь бы мы приняли их отпрысков. И если мы хотим покончить с устаревшей традицией семейного ремесла и предоставить шанс детям языковедов, то у нас должна быть уверенность, что наш подход будет полностью оправдан полученными результатами. Мы ни в коем случае не должны допускать даже мысли о том, что первая в мире девушка-палач будет страдать от непонимания собственного отца. Если у нее возникнут еще и эти проблемы, любой преступник ей только спасибо скажет. Ну, а сейчас позвольте нам, — профессор Влк поцеловал пани Тахеци руку и ободряюще улыбнулся Лизинке, — откланяться.

После этого он дружески попрощался с доктором Тахеци. — простите, — сказал он. Взяв у него мертвую курицу, он подал ее пани Тахеци.

— После стольких волнений, — сказал он, — сытый ужин наверняка придется кстати вашей семье. А закуску вы найдете в ванне.

— Боюсь, — запинаясь, выдавила пани Тахеци, — что мы ввели вас в расходы…

— Помилуйте, сударыня, — сказал профессор, — какие там расходы! Существует прекрасная старинная традиция: казнимые заказывают у казнящих последний ужин — по-немецки это звучит очень метко „Henkersmahlzeit".[11] Зато мы имеем право на все, что останется.

— А у них каждый раз глаза разбегаются, — весело сказал доцент Шимса, — бесплатно ведь. Поназаказывают себе всякой всячины, а у самих потом всегда аппетит пропадает. Вы позволите забрать из ванной наше снаряжение?

Доктор Тахеци апатично наблюдал, как его жена помогает профессору Влку надеть пальто. Доцент Шимса, поблагодарив, оделся сам. Оба гостя пытались смягчить бестактность хозяина понимающими улыбками. Профессор Влк церемонно поклонился.

— У нас не принято говорить до свидания, — произнес он, — но сегодня особый случай, и потому мы говорим: успешного сотрудничества!

— Извините, — сказала пани Тахеци, — муж не хотел вас обидеть.

Лизинка благовоспитанно сделала книксен.

— Ах, — сказал Доцент Шимса, уже державший в Руках все их снаряжение, — одну минутку! Он поставил бидон, нагнулся к чемодану и открыл его. Среди крюков, молотков и ремней лежал моток конопляной веревки. Шимса вынул из кармана складной нож, отрезал сантиметров тридцать веревки и протянул девушке, словно это был цветок.

— На счастье, барышня! — галантно сказал он. — Ещё теплая!

Его жест был так выразителен, что Лизинка едва не понюхала веревку. Затем оба гостя прикоснулись белыми перчатками к черным шляпам и удалились.

Не дожидаясь, пока на лестнице смолкнут шаги, — значит, гости еще могли слышать доносящиеся из квартиры звуки, — пани Тахеци с курицей в руках влетела в спальню, захлопнула дверь и повернула ключ. Доктор Тахеци остался наедине с дочерью.

Теперь она была полностью в сфере его интеллектуального влияния, но сила, которая буквально минуту назад впервые в жизни вдохновила его на борьбу — он даже был готов драться, — испарилась без остатка. Его хватило лишь на то, чтобы взять Лизинку за подбородок и заглянуть в ее детские глаза.

— Лизинка, — горячо зашептал он, — мы с тобой всегда были друзьями и никогда не лгали друг другу. Так скажи мне, только честно: неужели ты в самом деле могла бы казнить людей?

Лизинка чистосердечно пожала худенькими плечиками.

— Лизинка, — потрясенно произнес доктор Тахеци, — неужели тебе, моей дочери, больше хочется стать палачом, чем, к примеру, булочницей или садовницей?

Лизинка честно кивнула прелестной головкой.

1-го сентября без пятнадцати восемь утра сидевший на переднем сиденье доктор Тахеци закрыл глаза и попытался убедить себя, что в здании, к которому подъезжает такси, находится философский факультет.

Пани Тахеци вспоминала, как она первый раз пришла в высшую женскую школу и как она в тот день выглядела — с химической завивкой, на высоких каблучках, в узкой клетчатой юбке и облегающем красном свитерке, которые уже тогда подчеркивали ее расцветающую женственность. Она не могла не признать, что внешне абсолютно на нее не похожая, нисколько не уступает ей в обаянии. И чтобы вконец не расчувствоваться, она попыталась угадать ее мысли. Лизинка следила за таксистом. Когда он поворачивал налево, то круто заносил влево правую руку. Когда загибал направо, то левую руку перебрасывал к правой и рулил обеими. Когда ехал прямо, то правую руку держал на верхней половине руля, а левую — на нижней.

Сентябрь был сухой, душистый и солнечный, все еще дышало летними каникулами. Здание с зарешеченными окнами и бронированными воротами, открывавшимися, как гармошка, своим мрачным видом совершенно не гармонировало с окружающей природой. Таксист, всю дорогу не спускавший глаз с зеркала заднего обзора, внезапно включил фары, — он решил, что везет принцессу. Когда они остановились у тюрьмы, он ошарашено спросил:

— Кто тут у вас?

— Сюда берут нашу дочь, — гордо сказала пани Тахеци.

Водитель еще раз взглянул на Лизинку и изумленно спросил:

— И надолго?

— На год, — важно произнесла пани Тахеци. Но тут же спохватилась, что сболтнула лишнего.

Вот сволочи! — не сдержался таксист. — Она ж еще совсем ребенок!

Но тут же спохватился, что перегнул палку, и укатил. Дежурный долго изучал Лизинкино свидетельство о рождении и пропуск. Потом сказал:

— А вы оба?

— Мы родители, — сказал доктор Тахеци. — мы думали…

— Пора от этого отвыкать, — строго сказал дежурный скорее по привычке, чем из неприязни. — И покиньте помещение!

Затем он нажал кнопку звонка и принялся барабанить пальцами по рукоятке пистолета. Доктор Тахеци подумал: сейчас самое время схватить дочь за руку и что есть силы бежать к трамваю. Но, вспомнив, что на заявлении о приеме стоит его подпись, понурил голову.

— Лизинка! — торжественно сказала пани Тахеци. — Иди, моя девочка, и учись так, чтобы радовать нас своими успехами.

Она вспомнила, как мать перекрестила ее на пороге высшей женской школы, и перекрестила Лизинку. Дежурный отвернулся — на него тоже накатили щемящие душу воспоминания детства. Лизинка подставила щечку, и доктор Тахеци вяло ее поцеловал.

— Ну, здорово! — сказал красивый, но поразительно бледный парень. Соскочив с подоконника, он смотрел на нее с восхищенным удивлением.

— Так ты и есть, — спросил он, — та самая девчонка? Это ты будешь с нами учиться?

Лизинка кивнула.

— Ну и дела! — изумленно сказал он.

Выйдя в коридор, он открыл одну из дверей и крикнул:

— Господа, она здесь!

В просторном помещении, где стояли доска, семь парт, человеческий скелет и стенды и которое лишь по решеткам на окнах можно было отличить от кабинета естествознания, пятеро ребят играли в „мясо“. Четверо по очереди с оттяжкой били пятого по заду двумя пальцами; тот стоял, упершись локтями в колени, и тщетно пытался отгадать, кто его ударил, чтобы поменяться с ним местами. Знакомились так, как обычно знакомятся сверстники.

— Привет, — сказал добродушный с виду толстяк в джинсах с комичными заплатами в цветочек. — Ну, в общем, я Франта.

— Привет, — хором сказали двое мальчиков. — Мы Петр и Павел.

Это были близнецы — ни внешностью, ни одеждой не отличались друг от друга, и только проборы в гладких черных волосах были у них на разные стороны.

— Привет, — сказал четвертый. — Я Альберт. У него были большие, похожие на оленьи глаза. Чудесные каштановые волосы, спадавшие на плечи, скрывали его уродство — горб.

Пятый парень так и стоял, полуприсев и повернувшись к стене. Он сопел, ожидая новых ударов, и не прислушивался к разговору.

— Ну, чего вы там! — нетерпеливо сказал он. — Давайте!

— Шимон, — сказал Франта, — ты подставил жопу даме. Ну что ж, по крайней мере она узнает тебя с лучшей стороны.

Парень повернулся. Это был верзила с невероятно маленькой головой; остриженная наголо, она напоминала раздувшийся теннисный мяч. Увидев Лизинку, он выпучил глаза и широко раскрыл рот.

— Молись, Шимон! — загрохотал Альберт неожиданно низким голосом. — Ангел Господень явился покарать тебя за всех кошек, которых ты придушил!

Силач грохнулся на колени и закрыл лицо ладонями, которые были больше его головы.

— Пощадите! — закричал он срывающимся голосом.

В ответ раздалось громкое ржанье пяти молодых глоток.

— Ну и кретин же ты! — сказали Петр и Павел. Отняв пальцы от лица, он недоверчиво посмотрел на Лизинку заплаканными глазами.

— А я Рихард, — сказал парень, который ее привел. — Привет!

Его очаровательно бледные щеки — более всего бы подошли бы пастушку с буколического гобелена — быстро залил румянец — впервые, подумалось ему. Не из-за проклятой болезни, а от самого обычного смущения — не иначе как к нему возвращались здоровье, счастье, радость молодости…

Влк смотрел, как парень нащупал последний позвонок „Пятерки“ и мгновенно связал из пеньковой веревки необычную петлю с причудливым узлом.

— На помост его, живо! — весело сказал он ассистентам.

„Пятерку“ еще не успели поднять, как он ловко набросил ему на шею петлю и затянул так, что узел торчал под левым ухом наподобие пышного банта.

— Ну, поехали! — скомандовал он и оттолкнул треногу.

Послышался треск, как от удара линейкой. „Пятерка“ шумно выпустил газы и вытянулся почти до земли, насколько позволил позвоночник; без признаков жизни он плавно вращался вместе с веревкой вокруг своей оси.

Из угла, где стояли понятые, послышались жидкие хлопки. Краем глаза Влк заметил, что Доктор тоже аплодирует. При всей своей природной широте натуры он ощутил горький привкус ревности и в тот же момент понял: чтобы этот талант никогда не смог встать на его пути, он всегда должен находиться с ним рядом.

Его разбудила резкая боль в паху, и как только он сообразил, в чем дело, едва сдержался, чтобы не убить эту шлюху. Бог знает, откуда их свозили на эти вечеринки — все новых и новых ненасытных самок, и именно он — непонятно, каким темным инстинктом они распознали его способности, — возбуждал их до невменяемости. Чем решительнее он от них отмахивался и избегал их, — он знал, что его супружеская верность была почти патологической, но ничего не мог с собой поделать, — тем больше они его преследовали. Эта умудрилась проникнуть в комнату, залезть к нему в постель и наброситься на него, пока он спал. Он был уверен, что если врежет ей, то только еще больше распалит, и потому попросту выставил ее за дверь.

Он взглянул на ночной столик в стиле рококо, где с фотографией его жены стоял будильник. Была лишь половина второго, но он знал, что уже не уснет. Он вышел на террасу. От охотничьего замка луг спускался к берегу озера, где еще мерцал огонь и звучали голоса. Догадаться, кто там, было несложно, но он решил убедиться наверняка — усталость не позволила ему сделать это вчера вечером.

Идея Влка была проста — Акции, которые до сих пор проводились бессистемно, как Бог на душу положит, должны проводиться один-два дня в неделю, чередуясь с днями отдыха как для палача, так и для судей, прокуроров, специально назначенных адвокатов и других лиц, имеющих непосредственное отношение к экзекуциям. Естественно, его активно поддержали многие заинтересованные лица — одним из первых, к счастью, Доктор, хотя тот никогда здесь не появлялся (Влк объяснял это слишком высоким его положением). Вскоре нашли и подходящее местечко — бывший охотничий замок, одно время служивший гостиницей люкс для буржуазии, а ныне конфискованный у одного из первых изменников родины и только что оставленный какой-то спецгруппой. Замок был расположен в прекрасном месте: почти у самого въезда в город и вместе с тем на охраняемой военной территории. В ходе операции „Охотничий замок“ Влк доказал сам себе, что он не только организатор Божьей милостью, но и прирожденный дипломат: этой затеей он снискал множество симпатий, а главное, она дала возможность регулярно собирать вместе всех, кто был ему нужен.

Вот и сейчас, когда у него появился первый серьезный конкурент, он шагал по ночному лугу с чувством игрока, у которого на руках все козыри. Августовский воздух был довольно холодным, но ему, тогда еще сорокалетнему мужчине, буквально переполняемому брожением умственных и физических сил, было даже жарко. Он с удовольствием шел по траве босиком, голый, лишь обмотав полотенцем бедра, — не из ложного стыда, а от сознания, что полная нагота лишает его, самого выдающегося человека, последнего грамма достоинства. Поэтому он чрезвычайно досадовал на себя за то, что даже в столь благоприятное время не настоял, чтобы клиентов поставляли ему уже раздетыми. Какой-то идиот из Института права разразился против него целым трактатом с документами и иллюстрациями, где доказывал, что различие между варварством и цивилизованностью заключено именно в куске материи, прикрывающем половые органы во время Акций. „О нет! — хотелось тогда ему крикнуть. — В этом-то заключено еще и различие между мужчинами и хлюпиками, которые только грозятся вздернуть кого угодно, а сами валятся в обморок, едва клиент перднет!“ Но, разумеется, так и не крикнул: он уже научился относиться ко всему философически, он понял, что выгоднее снести оскорбление, но продолжать казнить, чем потерять любимую работу. Поэтому он продолжал вешать „их“ в холщовых балахонах, не в силах отделаться от неприятного чувства, что в таком виде они слишком уж похожи на человеческие существа. Он добился, чтобы они поступали к нему под номерами — никаких имен, но и после этого без долгих церемоний сразу брал их за глотку — не хотел замечать всего остального. Это принесло ему репутацию величайшего умельца, но он, не склонный к самообману, точно знал: и у него есть своя ахиллесова пята. И, наблюдая, как этот парень Шимса вяжет свою сложную петлю и оглядывает при этом клиента с головы до ног, словно мясник, любующийся поросенком, он еще более точно знал: вот он, его Парис, натягивающий тетиву лука!

Влку была отвратительна вся так называемая гуманистическая эллинская культура, не сумевшая создать ничего лучше самоубийства при помощи цикуты. И он вовсе не собирался складывать оружие перед первым же молокососом, который по чистой случайности лучше, чем он, вяжет узлы. Его безотказно функционирующий мозг мгновенно разработал план, который он теперь собирался претворить в жизнь.

Предчувствие его не обмануло. На складных стульях сидели, взявшись за руки, те двое, кем восхищалась вся тогдашняя общественность: государственный прокурор и назначенный адвокат, главные герои крупных уголовных процессов, благодаря которым нынешняя эпоха выдвинулась на ведущее место в мировой истории — эти мужчины железных гражданских принципов тоже имели слабость, которая делала их человечнее. Они были любовниками и любили друг друга так сильно что уже раза три адвокат, заглядевшийся на своего возлюбленного, прежде прокурора предлагал вынести смертный приговор.

Они и сегодня обществу пылких прелестниц предпочли романтическое уединение вдвоем. Влк им не мешал; они уважали этого сильного человека, столь безупречно венчавшего их общее дело и, кроме того, всякий раз удивлявшего их своим интеллектом. Хотя их знакомство произошло при крайне неприятных для него обстоятельствах, они первыми распознали его достоинства. С той поры эта парочка испытывала к нему нечто большее, чем просто симпатию; однажды они попытались вовлечь его в свои интимные отношения, предложив ему постоянное место в своем обществе. Влк, неисправимый однолюб, оставался мужчиной до мозга костей и испытывал омерзение к любой аморальности. Разумеется, он был слишком умен, чтобы отказаться напрямик. В своем уклончивом ответе, от которого дразняще веяло тайной, он сообщил им, что, как и многие палачи, страдает сексуальными отклонениями; хотя из соображений общественной морали он это скрывает (Влк не сказал — как и они, но те его прекрасно поняли), в действительности же не нуждается ни в партнерах, ни в партнершах. Половым актом становится для него каждая Акция, во время которой в последний раз мобилизируются все Жизненные силы клиента, в том числе и сексуальные; что было бы заметно, не будь на них этого дурацкого тряпья. Их оргазм, доверительно добавил он, становится и моим оргазмом. Это заявление чрезвычайно расположило их к нему. После той ночи они перешли с ним на „ты“ и уже никогда не делали ему интимных предложений, хотя он по прежнему им нравился. Они и сейчас были рады видеть: в сущности, он единственный, перед кем им не надо притворяться; ведь любая, даже самая экстравагантная любовь стремится быть узнанной и признанной.

— Милости просим, Бедржих. — сказал прокурор. — Чудесная ночь, правда?

— Выпьешь с нами коньяку? — спросил адвокат и потянулся, чтобы налить ему.

— Пожалуйста, не беспокойтесь, — сказал Влк. Он знал, что они будут ему благодарны даже за этот небольшой знак внимания. Он наклонился к бутылке сверкавшей из осоки, как экзотический цветок, и отхлебнул прямо из горлышка. Затем осторожно, но решительно приступил к делу.

— Со следующего раза, — сказал он, — мне понадобится еще одна комната. Вы не будете возражать?

— Хочешь брать с собой мамочку? — засмеялся адвокат.

— Этого парня, — сказал Влк.

Оба чуть не свалились со складных стульев.

— Так у тебя… — забормотал адвокат.

— Так ты хочешь сюда… — забормотал прокурор.

— Кто он такой? — спросили оба.

— Ну тот, с петлей, — сказал Влк. — Мне кажется, он вам тоже понравился.

Зная их нрав, он ожидал бурной реакции, но все же не такой.

— Тот, с цыплячьей головой?! — воскликнул адвокат.

— Да ты хоть видел, какая у него кожа?! — воскликнул прокурор.

— Что, на молоденьких потянуло?! — с ненавистью воскликнули оба.

— Друзья мои, — сказал Влк с мягкой улыбкой, — этот Шимса нужен мне не в постели, а на работе.

Напряжение несколько спало, но недоверчивость еще не прошла.

— Ты утверждаешь, что хочешь взять его сюда, — сказал адвокат.

— Да, — сказал Влк, — и у меня есть на это веские причины. Скажите, друзья, как вы думаете — наша борьба подходит к концу и общество вскоре не будет в нас нуждаться?

— С чего ты взял? — удивился прокурор. — Каждый день ведь кого-нибудь разоблачают. Не сочти за банальность, но на каждой шее, которую ты сворачиваешь, вырастает девять новых голов. Не знаю, как ты, Мирда, — продолжал прокурор, обращаясь к адвокату, но лично я убежден, что происки против мирного труда нашего народа похожи на айсберг: мы видим не более одной десятой, да и с ней дай Бог справиться. Из всего этого, — продолжал прокурор, обращаясь к Влку, — логично вытекает, что мы в общем-то только в самом начале пути. Так что, Бедя, ты отдохнешь только на пенсии. Я знаю, что Мирда со мной согласен. И если бы Вилик, — продолжал прокурор, оборачиваясь к до сих пор освещенному окну, из которого, словно крики ночной птицы, слышались любовные стоны судьи, и еще крепче сжал руку адвоката, — не тратил время, доказывая, что в состоянии перетрахать всех этих потных нимфоманок, а, подобно нам с тобой, предпочел бы тихую беседу разума и чувств, то и он сказал бы тебе то же самое!

Все это время Влк задумчиво вертел в руке коньячную бутылку, на темно-зеленом стекле которой извивались крошечные отблески мерцавшего огня, и с его уст не сходила усмешка.

А что вы будете делать, — спросил он, — если я, к примеру, заболею?

— Ты? — воскликнул адвокат. — Скорее быка хватит инфаркт!

В полумраке блеснули зубы — это прокурор оценил остроумие своего дружка. Но Влк, всегда готовый подыгрывать в компанию, сейчас шутку не принял.

— Я серьезно спрашиваю, — сказал он.

— Серьезно? — переспросил прокурор. — Так я серьезно и отвечаю. Мы просто подождем, пока ты поправишься. Твои клиенты нас простят — я пока не встречал ни одного, кто бы тебя поторапливал!

Настала очередь адвоката оценить остроумие друга.

— Надеюсь, — сказал Влк, — вы не сочтете меня нескромным, если я напомню вам об одном событии Осенью 1899 года неожиданно перестало биться сердце венского жителя Зелингера. История оставила бы этот факт без внимания, не будь одного настораживающего обстоятельства: из-за маленького тромба в коронарной артерии самое могущественное в ту пору государство Европы осталось без, — продолжал Влк, выразительно глядя на прокурора, — палача. Потеря была тем трагичнее, что как раз в это время приговорили к смерти несколько преступников, а согласно тогдашним псевдогуманным законам, если казнь не совершалась по истечении установленного срока, ее заменяли пожизненным заключением. Кстати, не секрет, что здоровье Зелингера было подорвано именно многочисленными помилованиями, которыми отличался престарелый монарх Франц-Иосиф. Поэтому на Новый, 1900-й год для проведения наиболее неотложной Акции — над детоубийцей Юлианой Гуммеловой — был приглашен знаменитый в то время пражский палач Вольшлегер, главный кандидат на опустевший престол. Однако по его вине нарождающееся столетие, которое сулило вернуть карательным органам уважительное отношение государства и симпатии на родных масс, началось, — продолжал Влк, выразительно глядя на защитника, — ужасным скандалом. Вольшлегер привез с собой так называемую Delinquententoilette[12] — так он окрестил свою сложную систему ремней, в которые буквально запряг Юлиану Гуммелову, — ремни были пропущены у нее даже между ног!“. Она была, — я цитирую свидетельство современника, — скручена вдоль и поперек, как жертвенное животное, и один лишь ее вид наносил неслыханное оскорбление юстиции“. Тщеславный Вольшлегер, дабы продемонстрировать достоинства своего изобретения, обрабатывал ее сам; смерть должна была наступить под действием веса преступницы. Вес, однако, оказался недостаточным. И случилось непредвиденное: открытый люк не позволил ни провести страхующий „триктрак“, ни ускорить удушение, дернув осужденную за ноги. „Гуммелова, — я цитирую газету того времени, — в страшных конвульсиях, сопровождаемых нечеловеческим хрипом задыхалась почти 45 минут, в течение которых многие из официальных наблюдателей лишились чувств. Мы, — восклицает автор, — наблюдали не экзекуцию, а бойню!“. Вольшлегер был вынужден уехать первым же поездом, и для высшей меры наступили тяжелые времена — даже цензоры стали пропускать статьи, выступавшие за ее немедленную отмену. К счастью, — продолжал Влк, на этот раз выразительно глядя на обоих, — а счастье в этот судьбоносный момент улыбнулось смертной казни, — неожиданно на горизонте появляется владелец венского кафе Йозеф Ланг, проживающий по адресу: Зиммеринг, Гейштрассе, 5, которого еще в 1868-м году прогрессивно мыслящий отец водил с собой на последнюю публичную Акцию в Вене. Чудесный день, толпы празднично одетой публики, продавцы сосисок, шарманщики и аттракционы, торжественная церемония и, конечно же, сама Акция… Грабителя и убийцу Раткаи подвергли обработке обычным в то время способом — столкнули казнимого с высокой лестничной перекладины. Все это оставляет в душе тринадцатилетнего мальчика неизгладимый след; уже тогда он чувствует, что именно в этом труде состоит его высокое призвание. И когда 27 февраля 1900-го года он, уже взрослый мужчина, получает Декрет, в котором именуется палачом „эрцгерцогств австрийских выше и ниже от Эннса, герцогств Зальц-Ург и Штирия, владетельного графства Тироль с Форальбергом, герцогств Каринтия и Краина, маркграфства Герц и Истрия с Триестом, герцогства Силезия, королевства Далмация, Королевства Галиция и Лодовия с Великим герцогством Краковским, а также при Королевства Хорватия и Словения“, то испытывает такое же бремя ответственности, как и его монарх. А 3 марта 1900-го года, когда он приступает к первой своей Акции над цыганом Гельдом, все его мысли — о комиссии специалистов-наблюдателей в главе с профессором Хабердой, у которого до сих пор стоят перед глазами предсмертные конвульсии Юлианы Гуммеловой. „Хотелось бы, Ланг, — строго сказал он ему накануне, — чтобы для казнимого все закончилось меньше чем за минуту! „Литература наводнена описаниями последней ночи осужденного каждый, даже начинающий, писатель проливает слезу над индивидуумом, отверженным человеческим обществом, — но где, — воскликнул Влк, мечтательно глядя перед собой, — новый Шекспир, который описал бы первую ночь палача? Кто расскажет, как вместе с подручными он без устали упражняется, проверяет то один, то другой прием, как перебирает в памяти все знаменитые провалы — например, faux pas[13] опять-таки в Праге, где некоего Вацлава Слепичку уронили в люк, не успев надеть петлю, в результате чего он переломал себе ноги и был повешен лишь после излечения… Нет таких писателей! И опять-таки это делает за них сам палач — тот же Ланг, который позднее напишет — цитирую по Дорфлеру и Цеттелю — такие мудрые слова: „Однажды мне попалась на глаза книга с прекрасными цветными иллюстрациями, на которых человек был изображен как бы прозрачным: на одной странице мышцы, на других внутренности, желудок, пищевод, дыхательные пути и так далее. Там я впервые увидел, что за произведение искусства — человек, как мудра природа, если столь сложно устроенный организм способен безупречно работать. И мне подумалось: видишь, Пепик, тебе, именно тебе даны право, власть и талант, для того чтобы вывести из строя это чудо природы!“. Итак, наступает утро, недоброе для цыгана Гельда, но лучезарное для Иозефа Ланга, который может, представ перед профессором Хаберде; доложить, что приговор приведен в исполнение и скромно добавить: „За сорок пять секунд“. И строгому Хаберде ничего не остается, как похлопать его по плечу и сказать: „Браво, Ланг!“ Он еще не знает, что в скором времени в Роверете Йозеф Ланг обработает Госсрубачера — убийцу четырех человек — за сорок секунды, а еще чуть позже, во.

Львове, Теодора Биберского ровно за сорок — это достижение долгое время будет оставаться европейским рекордом, прежде чем, — продолжал Влк с присущей ему скромностью, — его побьет новое поколение заплечных дел мастеров. Ничем не вытравить память о человеке, выгравировавшем на медной табличке своего дома название почтенной профессии, ставшем, наконец, кандидатом на муниципальных выборах, и в его характеристике говорилось, что он „пользуется симпатиями всего одиннадцатого округа и, кроме того, располагает свободным временем“. Я рассказал вам эту историю, друзья, чтобы напомнить, — сказал Влк, на этот раз глядя вверх, где с востока на запад медленно проплывал небосвод, словно иссиня-черная карта летнего неба, — что от инфаркта не застрахованы даже заплечных дел мастера. И если в один прекрасный день он случится и со мной, что вы будете делать?

— Есть еще Карличек… — неуверенно сказал прокурор.

— Карличек, — сказал Влк скорее с сожалением, чем с презрением, — это человек, на пять веков опоздавший к своему поезду. Он напоминает мне деревенского костолома — те сперва изрубят клиента на куски, прежде чем попадут топором по шее. Нет, нет, такими методами, — продолжал Влк, вставая, чтобы придать своим словам еще большую значимость, наши проблемы не решить. Я уж не говорю о том, что произойдет, если подводная часть айсберга вдруг всплывет на поверхность. Тогда ситуация может вообще выйти из-под контроля, районные и областные суды начнут биться за свое место под солнцем, — А кто будет вешать? Или вы дадите объявление в газеты, что ищете палачей? Каков будет их профессиональный уровень? И что скажет заграница? Наступила тишина, которую нарушали лишь уханье совы и стоны подружек судьи, изо всех сил притворявшихся, что он довел их до оргазма. Обладающий аптекарски тонким чутьем Влк знал, что одно лишнее слово могло бы ослабить впечатление от его монолога. Он сделал еще один изрядный глоток, поставил пустую бутылку в траву и уже мягче произнес:

— Спокойной ночи.

— Погоди! — крикнул прокурор, как и предполагал Влк. — Сказал „а“, говори и „бэ“! Если тебя прихватит то этот твой мальчишка все равно нас не выручит. Не дай Бог дожить до времени, когда он начнет орудовать самостоятельно!

— Не только ученый, — ответил Влк, отмеряя иронию с аптекарской точностью, — но даже палач готовым с неба не падает. Учить Карличека азам физиологии, не говоря уж о психологии, — все равно что метать бисер перед свиньями. А тот парень, — продолжал Влк, показывая рукой за озеро, где над лесом, словно слабое зарево, отражались огни близкой столицы, — уже сейчас вполне заслуживает опытного учителя, чтобы ему не пришлось, как нам когда-то, танцевать от печки.

— Насколько мы знаем, — засмеялся адвокат, — ты-то танцевал от фонаря.

Последние языки пламени погасли, лишь угли тускло мерцали, и месяц, выплывший из-за парка, напоминал кривую саблю турецкого палача; но даже при этом слабом свете было видно, что Влк побледнел.

— Мирда, — быстро сказал прокурор и так сильно впился ногтями в ладонь адвоката, что тот тихо застонал. — Не сердись, любовь моя, но сейчас не время для шуток. Как ты, Бедржих, — настойчиво продолжал прокурор, обращаясь к Влку, — представляешь себе это практически?

Искусство проглатывать оскорбления, взывающие к мести, — главное оружие людей, решивших улучшить мир. Если бы не бесконечное терпение неизвестного испанского монаха, простого французского врача и знаменитого американского изобретателя, мир и сегодня оставался бы без гарроты, гильотин, электрического стула. Влк в совершенстве владел искусством сдерживать себя, поэтому вспышку яростного гнева, так же как и кровь, пульсирующую под кожей его собеседники заметить попросту не могли. Он лишь представил себе с ледяным хладнокровием наслаждением, как в один прекрасный день капризная госпожа История вручит ему этих толстых педиков в виде двух аккуратных свертков, распространяющих вокруг себя уже не аромат дорогого одеколона, а смрад мочи и кала — тот незримый покров, которым страх окутывает человеческое тело. И кто упрекнет экзекутора высочайшего класса, если он — в порядке эксперимента, конечно, — позволит на сей раз отказаться от излюбленного „триктрака“ и от смертельного узла Шимсы с моментальным действием? О нет, он подвесит их осторожно, легонько, как елочные игрушки, чтобы в те бесконечные секунды, пока они будут медленно раскачиваться с выпученными глазами и быстро распухающим языком, с полусдавленным горлом, в котором застревает звук, но еще проходит воздух, в их обострившейся на секунду памяти всплыли тот недолгий разговор у костра и шуточка о фонаре…

— Практически, — продолжал все так же мягко Влк, — я представляю себе это так: мы не будем приглашать его по договору два раза в неделю, а возьмем на полную ставку.

— В таком случае, — непримиримо сказал прокурор, — чем он будет заниматься в свободные дни?

— Ты, Ольда, — ответил Влк, с аптекарской осторожностью отмеряя дозу яда, — напоминаешь мне людей, которые спрашивают актера, почему он не каждый вечер занят в спектакле. Три года назад казалось в порядке вещей, что главный экзекутор страны фигурировал в расчетной ведомости на тех же основаниях, что и шофер, и Акции засчитывались ему при помощи коэффициента, словно километраж. Да благодаря вашей когорте, которая видела дальше своего носа, мне предоставили статус самостоятельного референта с персональными премиями. Но никакая бюрократическая терминология не изменит того факта, что я палач и останусь палачом а мой так называемый секретарь Карличек — моим ассистентом, или, если угодно, подручным. Ведь это только вахтерши да пожарные требуют, чтобы их называли консьержками и брандмейстерами. Мы же ни когда не будем выглядеть смешными, как нас ни называй. Так что именно вам придется сказать „бэ“ и прикрепить ко мне ученика, как положено в любой пыточной. Ибо заплечное дело — не ремесло, вроде рубки мяса, а наука со своими законами и направлениями, своими классиками и, что немаловажно, своей литературой.

— Такой, например, как „Тайны эшафота“ Анри Сансона? — услужливо подсказал адвокат. — Я тоже их читал.

— Предложить Шимсе мемуары французских коллег, — снисходительно ответил Влк, — равно как и чешскую „Семейную хронику палачей Мыдларжей“, мне было бы так же неудобно, как совать студенту философского факультета букварь. Учебный план Шимсы, подчеркиваю, — продолжал Влк, полностью овладев ситуацией, — только по литературе — я пока оставляю в стороне юриспруденцию, медицину и, естественно, основные предметы — начался бы с энциклопедических трудов — от фундаментального произведения Чезаре Беккариа „О преступлениях и наказаниях“ конца XVIII века до двухтомного труда фон Гентинга „Die Strafe",[14] на котором приносит присягу нынешнее поколение; этот план мог бы быть продолжен специальными работами — такими, как „Сажание на кол“ Зигмунда Штяссны, „La Guillotine"[15] Кершоу или „Hanged by the Neck"[16] Рольфа; завершали бы его книги сугубо научные, а потому обязательные — как, образцовая русская работа „Археологическое обследование двух трупов из болот“ Шлабова. Отдельный предмет изучения — критика произведений морально ущербных графоманов вроде Камю и прочих, не признающих смертную казнь, — их я иронически называю „антипалачами-либералами“. Достаточно открыть „Марию Стюарт“ господина Стефана Цвейга, чтобы наткнутся на пассаж, который аморален, бестактен, циничен, дерзок, — одним словом, который содержит всю азбуку, — продолжал.

Влк, закрывая глаза, чтобы в его фотографической памяти более четко проявился цитируемый отрывок, — жидовства: „Никогда — и в этом лгут все книги — казнь человеческого существа не может представлять собой чего-то романтически чистого и возвышенного. Смерть под секирой палача остается в любом случае страшным, омерзительным зрелищем, гнусной бойней. Сперва палач дал промах первый его удар пришелся не по шее, а глухо стукнул по затылку — сдавленное хрипение, глухие стоны вырываются у страдалицы. Второй удар глубоко рассек шею, фонтаном брызнула кровь. И только третий удар отделил голову от туловища. И еще одна страшная подробность: когда палач хватает голову за волосы, чтобы показать ее зрителям, рука его удерживает только парик. Голова вываливается и, вся в крови, с грохотом, точно кегельный шар, катится по деревянному настилу. Когда же палач вторично наклоняется и высоко ее поднимает, все глядят в оцепенении: перед ними призрачное видение — стриженая голова седой старой женщины… Еще с четверть часа конвульсивно вздрагивают губы, нечеловеческим усилием подавившие страх земной твари; скрежещут стиснутые зубы… Среди мертвого молчания слуги торопятся унести свою мрачную ношу. Но тут неожиданное происшествие рассеивает охвативший всех суеверный ужас. Ибо в ту минуту, когда палачи поднимают окровавленный труп, чтобы отнести в соседнюю комнату, где его набальзамирует, — под складками одежды что-то шевелится. Никем не замеченная любимая собачка королевы увязалась за нею и, словно страшась за судьбу своей госпожи, тесно к ней прильнула. Теперь она выскочила, залитая еще не просохшей кровью. Собачка кусается, визжит, огрызается и не хочет отойти изо всех сил. Тщетно пытаются палачи оторвать ее. Она не дается в руки, не сдается на уговоры, ожесточенно бросается на огромных черных извергов, которые так больно обожгли ее кровью возлюбленной, — закончил Влк, снова открывая глаза, — госпожи“.[17] Подобные опусы, найденные в результате чисток публичных и конфискации личных библиотек, мой ученик сперва основательно проштудирует, затем полностью разоблачит их с позиций науки и в заключение, — продолжал Влк, чувствуя, что слушателям передалось его возбуждение, — сожжет, что также входит в служебные обязанности палача. Тем самым теория органично перейдет в практику. Программа могла бы включать и художественную литературу: хорошая книга — хороший отдых, а если в ней пусть даже бегло, но со знанием дела раскрывается изучаемая тема — как, например, в Библии, где можно обнаружить неплохое описание разнообразных классических Акций, что ж… Тем самым, — продолжал Влк, собрав все свои силы, чтобы его металлический голос не задрожал от волнения, — будут окончательно уничтожены узкая специализация и недостаточная образованность исполнителей — ахиллесова пята нашей юстиции. Более того — тем самым мы наконец вернем профессию, которую средневековье по бескультурью вышвырнуло за городские стены и даже сегодня лишенную права на внимание общества, каким пользуется на сцене любой, — продолжал Влк, не в силах унять биение своего закаленного сердца (впрочем, незаметное со стороны), — шут, — мы вернем ее в ту семью, к которой она изначально принадлежала: в семью гуманитарных наук.

— Бедя, старина, — произнес прокурор почти тепло потом — так подействовали на него продуманность, размах и стройность этой концепции, — это же у тебя прямо-таки университет получается!

От роя Персеид, который называют еще Слезы Святого Лаврентия, в это мгновение отделился обессилевший после космического полета метеорит и долго умирал, искрясь ослепительным блеском. И Влк знал, что этот мерзкий педик точно с таким же блеском сформулировал его заветное желание и что это Желание исполнится.

Подняв правую ногу, он перенес тяжесть тела через порог класса. В эту долю секунды время словно остановилось, и он, еще не сделав шага, оказался свидетелем живой картины, в центре которой была Лизинка; никем не замеченный, он переводил проницательный взгляд с одного лица на другое, восстанавливая в памяти имена, биографии и характер своих будущих учеников:

Франтишек (15 лет) — столь же добродушный, сколь толстый, IQ на нижней границе нормы, физически сильный, несмотря на полноту. Хобби: культуризм. Отец — тюремный надзиратель, всеобщий любимец, из-за него рецидивисты просто рвались за решетку; несколько раз доставлял в крюковую клиентов Влка; сам написал ему заявление с просьбой принять сына, руководствуясь, как ни странно, следующим соображением: эта профессия, в сущности, ничем не отличается от любой другой, а значит, требует образования; поэтому Франтишека приняли на учебу в награду за высокую нравственность отца, пекущегося об интересах не только своего ребенка, но и общества.

Близнецы (15 лет) — однояйцовые, различимые лишь по проборам (требование школьных учителей), в пределах нормы. Хобби: альпинизм, парусный спорт (значит, есть опыт работы с канатами и узлами). Отец — Районный судья в К. (формально), районный Прокурор (Фактически); на экзамене Павел и Петр за которых из какой-то симпатии к ним хлопотал доцент Шимса, провели вивисекцию собаки хотя и неумело, но с таким энтузиазмом, что у Влка язык не повернулся сказать „нет“.

Альберт (16 лет), был его фаворитом; отец — убийца-садист, которого Влк обработал за месяц до рождения мальчика, мать — единственная жертва изверга, оставшаяся в живых после изнасилования; будучи набожной деревенской девушкой, она отказалась от аборта, но когда родился ребенок-горбун, подбросила его, а попав в тюрьму вскрыла себе вены. Влк принципиально не вмешивался в жизнь своих клиентов, за исключением тех нескольких секунд, когда отнимал ее у них, однако в этом случае сделал исключение, подтвердившее его педагогический талант; он издали следил, как мальчик, переходя из детдома в детдом, мужественно борется с судьбой — пытаясь исправить злую шутку природы, изнурял себя упражнениями. Горб не уменьшился, но скоро никто не осмеливался смеяться над ним: у маленького горбуна были железные мускулы. Когда Влк определил его IQ (значительно выше нормы) и хобби (фехтование на саблях, история), у него возник определенный план, и он принял Альберта практически без экзаменов.

Эти четверо были примерно одного возраста с Лизинкой. Еще двое были постарше.

Шимон (19 лет) — в шестом, седьмом и восьмом классах оставался на второй год (IQ равен нулю); после девятого этого не произошло благодаря ходатайствам и протестам: протестовали учителя, которым в отместку за двойки он вешал на дверные ручки задушенных кошек, а ходатайствовали влиятельные деятели как юстиции, так и историографии. Шимон единственный, у кого в роду были палачи: его прадед знаменитый Карл Гуссе (второе „с“ он себе прибавил, чтобы в нем не заподозрили потомка реформатора; внуки эту букву убрали, чтобы их не приняли за приспешников антиреформации) после злополучного декрета Йозефа II стал лекарем и хранителем антикварных коллекций князя Меттерниха; к его друзьям принадлежал И. — В. фон Гeте, не раз беседовавший с Гуссом главным образом о его первой профессии. Отец Шимона, напротив, поначалу подпортил сыну анкету: свои обязанности, доверенные ему демократическим государством, исполнял и будучи наемником оккупантов (правда, с двумя „с“), за что даже был осужден после оккупации; его спасли славный предок — тогдашний министр юстиции был историком — и его начитанный адвокат, представивший суду записки палача Мыдларжа, верного чеха и протестанта, сделанные им перед казнью двадцати семи чешских протестантских панов в 1621 году: „И, откажись я от выполнения кровавой повинности своей, неужто не нашлось бы на мое место десятка прочих заплечных дел мастеров, кои без раздумий экзекуцию свершили бы? Ни на минуту позже экзекуция не свершилась бы; да и кто знает, сколь были бы жестокосердны те палачи к несчастным панам чешским, по неумелости своей страданиями наполняя последние их мгновения жизненные? „На примере доктора Ессениуса, которого как мыслителя, прежде чем обезглавить, приговорили к отрезанию языка, что Мыдларж и проделал с особым искусством, защитник показал, сколь желательно в подобной ситуации присутствие земляка и единоверца; несмотря на это, его подопечный получил пожизненное заключение и должен был отсидеть почти пять лет, прежде чем, пройдя через какую-то амнистию (с одним „с“ в фамилии, но с сохранением всех гражданских и имущественных прав), был препровожден на пенсию. Сейчас, принимая Шимона лишь на том основании, что он отлично справился с заданием — повесил нескольких кошек, Влк потихоньку исправлял несправедливость, допущенную по отношению ко всему заплечному мастерству: ведь даже варварские народы не казнили человека, которого называли правой рукой справедливости; максимум, что они делали, — это рубили голову, отдававшую приказы руке. Кроме того, у Влка была и веская личная причина!

Последний из группы, Рихард (17 лет) — два года он потерял в санатории, но сейчас со здоровьем у него все было в порядке — являл собою почти полное совершенство: подходящий, многосторонние интересы, высокая, стройная, тренированная фигура, словно его мать зачала от Дискобола; ко всему прочему он был сыном мясника! Однако именно его приняли единственно из-за Лизинки Тахеци.

Случай, этот режиссер истории и судеб, подстроил встречу, которая произошла спустя много лет после того, как погас ночной костер возле охотничьего замка. Клиенты, которых Влк обработал накануне той встречи, давно уже были признаны невиновными и посмертно реабилитированы. Влк вполне логично рассчитывал обработать и тех, кто был виновен в ошибке, но испытал горькое разочарование: они как сквозь землю провалились, и никто, кроме разве что родственников погибших, их особенно не разыскивал. Во всем мире — о чем свидетельствовали и сообщения из-за рубежа — внезапно восторжествовала ханжеская сердобольность: об уголовных наказаниях говорилось теперь таким же тоном, как о венерических болезнях; какому-нибудь негодяю нужно было до смерти забить жену и детей цепом, а в округе по этому поводу должны были вспыхнуть волнения рабочих — лишь тогда его с горем пополам могли наградить конопляным галстуком. Случалось, Влк с Карличеком выходили на работу всего раз в квартал; если они и оставались до сих пор в штатном расписании, то исключительно благодаря поддержке тайных покровителей в аппаратах юстиции и безопасности. Но сколько так могло продолжаться? У них свежо было в памяти недавнее увольнение Альберта Пьерпойнта, который когда-то — в двадцать четыре года! — после кончины своего отца и дяди стал королевским палачом Великобритании. И хотя на его счету было 433 клиента и 17 клиенток (в том числе 27 военных преступников, которых он обслужил за один день), перед отставкой ему пришлось пройти через унизительное отречение от должности, предусмотренное новым указом об отмене высшей меры наказания. Горько было читать, как этот „улыбчивый джентльмен“, вынимавший изо рта сигару лишь во время Акций и свернувший шею отравителю восьми человек „кислотному убийце“ Джону Хейгу, вдруг начинает усердно причитать: „Смертная казнь никого не устрашает“, „Внутренний голос, голос свыше, когда-то повелевший мне выполнять эту работу, ныне говорит мне: довольно!“

Обо всем этом Влк размышлял в трамвае, который вез его к одному из самых верных друзей. Он не знал ни рода его занятий, ни его настоящего имени, но сам факт, что этот человек многие годы являлся в крюковую по особому пропуску, хотя и без особого поручения, свидетельствовал о высоте и прочности его положения. Среди принципов Влка был и такой: не пытаться узнать о том, что держалось в секрете; уже не один язык его рука заставила замолчать за то, что тот слишком много болтал. Для себя он решил — человек, которого все называют Доктором, работает секретарем у некоего влиятельного лица, а потому сам более влиятелен, чем оно, — ведь лица в ту пору сменяли одно другое, словно фигурки на часах ратуши, он же оставался на плаву. Дорогу к „вешалкам“ нередко протаптывали потенциальные некрофилы — кто по протекции, кто за взятки; Доктор показался Влку совсем другим с той самой минуты, когда впервые подошел к нему.

— Знаете, маэстро, — сказал он Влку, — я за прогресс и потому являюсь приверженцем чистой странгуляции. Петля Шимсы, на мой взгляд, имеет столь же принципиальное значение, как паровая машина — для развития транспорта. И все-таки ваш „триктрак“ прост и гениален, как само колесо!

Естественно, такая реплика не могла остаться без внимания. Каждое появление Доктора служило для клиентов гарантией, что ими займется лично Влк и что он обслужит их прежде, чем они поймут, что с ними происходит. Доктор не скупился на похвалы, и их взаимная симпатия углублялась. Шимса, спортсмен телом и душой, к счастью, понял, что „вешалка“ сродни футбольным воротам: нет ничего позорного в том, чтобы посидеть на скамейке запасных, если под первым номером выступает такая величина, как Влк, которому он вдобавок многим обязан…

Ведь именно Влк разглядел его когда-то в толпе безымянных подмастерьев, именно Влк бескорыстно принялся обучать Шимсу и совершенствовать его мастерство; он взялся за это с таким знанием дела, что толковый парень очень скоро вырос, как из детского пальтишка, из психологии примитивного палача (а он уже совсем было стал им, пока не встретил Влка) и развил свой интеллект до таких пределов, за которыми открывается глубокий духовный мир подлинного заплечных дел мастера, достойного этого звания. Шимса понял, что подвесить кого-то за шею может, лучше или хуже, практически каждый, кроме разве что нескольких интеллигентиков; настоящее же искусство — повесить так, чтобы в этой операции отразилась вся история человеческой культуры вплоть до эпохи научно-технической революции — иначе клиент имеет полное право поинтересоваться, почему бы его в наказание за содеянное, к примеру, просто не поджарить и не съесть.

Вскоре стало ясно — широтой и основательностью знаний Доктор не уступает Влку. У него, правда, не было колоссального опыта Влка, что, впрочем, с лихвой возмещали богатые познания в области пенитенциарной статистики — им мог позавидовать и компьютер. Влк, который не единожды повторял вслух каждую дату, чтобы она зацепилась у него в памяти, восхищался и даже завидовал блеску, с которым Доктор, сопровождая свои слова быстрыми взмахами авторучки, словно телеграфный аппарат, выстреливал цифрами и процентами. — Во Франции, — диктовал и одновременно писал Доктор, рассказывая как-то о том, насколько спрос на палачей превышает предложение, что на руку дилетантам, — только в 1944 году за коллаборационизм было умерщвлено 10 519 лиц, из них 8348 без суда.

Данные взяты из доклада министра юстиции Мартинэ-Дельплаза.

— Ужасно, — отозвался Влк. — Но нельзя не заметить, что такой спрос рождает и таланты, которые иначе остались бы нераскрытыми… — В США, — диктовал и одновременно писал Доктор, когда они однажды обсуждали, насколько крепка дисциплина народа, не испытывающего недостатка в палачах, — еще в первом десятилетии нашего века суд Линча составлял 92, 5 процента от общего числа казней, и лишь потом его стали применять все реже и реже. Тем не менее из исторических документов следует, что в 1900–1944 годах в Штатах линчевали ненамного меньше лиц, чем казнили по закону профессионально обученные исполнители. Цифры взяты из работы Хентинга „The criminal and his victims",[18] New Haven, 1948 год. — Отвратительно, — сказал Влк, — особенно если учесть, что эти „профессионально обученные“ исполнители лишь щелкают рубильником. Хотел бы я на них посмотреть, если бы отключили ток. — Вы правы, — живо отозвался Доктор, — но давайте взглянем на эту проблему с другой стороны. Не потому ли они ограничились столь примитивной операцией, что даже повсеместное применение суда Линча не дало родине талантов, сравнимых с вашим? Боже мой, можно ли говорить о профессионализме, если Эллиот из Нью-Йорка перед электрокуцией врубает такое напряжение, что поджаривает на электрическом стуле чуть ли не центнер говядины? Откройте 42-ю страницу его „Воспоминаний“!

Описание всевозможных наказаний в художественной литературе — вот их конек. Познания их в этой области были безграничны, едва ли кто из смертных мог бы составить им конкуренцию. Позже, когда Шимса стал участвовать в их посиделках, он каждый раз жалел о том, что не может записывать их дискуссии на кинопленку: эти дуэли могли бы украсить любую телевикторину вместо навязшей в зубах болтовни об архитектурных памятниках или знаменитых ариях.

„На эшафот, — цитирует Доктор, естественно, по памяти, — ведет лесенка… Ноги у него слабели и деревенели, и тошнота была… Кругом народ, крик, шум, Десять тысяч лиц, десять тысяч глаз, — все это надо перенести, а главное, мысль: „Вот их десять тысяч, а их никого не казнят, а меня-то казнят!“ Автор, произведение и герой? — Как, — с улыбкой отвечает Влк, — не знать автора, которому чертовски повезло самому пережить подобное, хотя и не до конца? Достоевский, „Идиот“, князь Мышкин. — Touche![19] — восклицает Доктор. — А какой, — спрашивает Влк, — лауреат Нобелевской премии по литературе в своем стихотворении описал проведение публичной Акции в Индии? — „They, — с улыбкой начинает декламировать Доктор, — are hanging Danny Deever, they are marchin' of im round, they'

ave 'alted Danny.

Deever by' is coffin on the ground!“ [„Будет вздернут Денни Дивер, вдоль шеренг ведут его, //У столба по стойке ставят возле гроба своего, //Вскоре он в петле запляшет, как последнее стерьво!“ Пер.

И. Грингольца (англ.)] Кто же не знает лауреата за 1907 год, автора „Книги джунглей“ Редьярда Киплинга? -

Touche! — восклицает Влк.

Вопросы часто бывают столь каверзными, а ответы столь безупречными, что Шимса, подобно актеру-новичку, вблизи наблюдающему за игрой сэра Лоуренса Оливье, не раз ловил себя на мысли: а не пойти ли мне лучше в почтальоны? — Что такое, — лукаво спрашивает Влк, — „шведский напиток“? — Ваш вопрос, — с улыбкой говорит Доктор, — я мог бы оставить без ответа, поскольку зверства солдатни шведского генерала Банера в Европе в 1638 году не имеют ничего общего с палаческой специальностью. Но поскольку позже, во времена процессов над ведьмами, „шведский напиток“ становится одним из видов пыток, я предоставлю слово летописцу. „Связали, — цитирует Доктор, на этот раз водя пальцем по воздуху, — тех несчастных, дабы деньги, ими сокрытые, выманить, и, навзничь их на землю положивши, в уста им через воронку навозную жижу вливали, отчего задохнулись многие и ужасную смерть через это приняли“. — Touche! — восклицает Влк. — Кстати, — как бы между прочим скромно прибавляет Доктор, — в судебных книгах города Нимбурк за 1606 год мы встречаем уникальную казнь, которой „подвергся некий Ян Шпичка за то, что наводил мор на лошадей“, — иных подробностей не имеется. За это он был „живьем выпотрошен, исковыми заявлениями по лицу бит, внутренности его в рубаху сложены, и на виселице все это повешено“. Рядовой читатель вправе поаплодировать, но ученому впору удивиться: откуда в такой дыре, как Нимбурк, мог взяться такой полет фантазии? Но вот он открывает „Geschihte des deutschen Volkes"[20] Янссена, часть вторую, страницу 506, и вот вам пожалуйста — на два года раньше аналогичное наказание постигло в Брауншвейге юриста Брабанта, обвиненного в сношении с чертом. Очевидно, какой-то зевака в этот момент проезжал мимо, а потом продал это у себя дома как собственное изобретение. А не скажете ли, — с хитрецой спрашивает Доктор, — у кого из классиков мы можем встретить самое курьезное пожелание клиента перед Акцией? — Плутарх в „Сулле“ пишет о римском военачальнике Карбоне, которому по приказу Помпея должны были отрубить голову. Палач уже занес меч, когда Карбон попросил разрешения, — прибавляет Влк, обнажая в улыбке прекрасные зубы, — помочиться.

Этим приятным воспоминаниям и предавался сейчас Влк, чтобы подавить злость. Его бесило, что приходится проводить летнее воскресенье в раскаленном городе, так как их замок давным-давно отобрали, сделав из него сначала заурядный санаторий, а позже — шикарный правительственный охотничий домик, и он вынужден умирать от духоты в трамвае, поскольку машина ему полагалась лишь в день Акции и в ночь после нее. И то, что Доктор после долгого перерыва вновь пригласил его в кинотеатр мультипликационного фильма, который иногда по воскресеньям арендовал (видимо, благодаря своему высокому положению), немного улучшало ему настроение.

Когда Влка похлопали по плечу, он сразу же вспомнил, что забыл купить билет. Именно это оказалось той самой последней каплей, которая переполняет чашу; он окончательно упал духом. К его удивлению, за ним стоял лысый, беззубый старик в пропотевшей рубашке, совсем не похожий на контролера.

— Профтите, — сказал он, сильно шепелявя, — вы флучайно не Бедя?

— Да, — сказал сбитый с толку Влк. Спохватившись, он хотел пресечь такую фамильярность, но старикашку было уже не остановить.

— Бедя, — завопил тот, тиская его в объятиях, — фколько фим!

Полуживые от духоты пассажиры едва ли обращали на них внимание, но все-таки Влк чувствовал себя так, словно его выволокли на освещенную юпитерами сцену. Кроме всего прочего, его раздражало, что он никак не может вспомнить этого человека. Бывший одноклассник? Приятель по срочной? — Как повываеф? — спросил старик, и ему при шлось повторить это дважды, прежде чем Влк понял, что „в“ и „ф“ заменяют ему „ж“, „с“, „з“ и многие другие звуки. — Благодарю, — сдержанно ответил Влк. — Помаленьку. А ты? — Я уве на пенфии, — ответил старик. — Ты пока нет? — К сожалению, — сказал Влк. — Годы еще не вышли. — Как так? — удивился старик. — Рафве тебе год за два не ффитают? Или эти фволочи и это уве отменили? — Ну да, — неопределенно ответил Влк. Он сообразил, что этот тип, видимо, знает его по работе. Надзиратель? Тогда бы он вспомнил. Должно быть, сторож из морга — тех он никогда особенно не замечал. — Как жена? — спросил он, чтобы уйти от скользкой темы. — Эта флюха? Я ее с лефницы фпуфтил. Фато Флавинка теперь при папе. — Кто? — не понял Влк. — Ну, девофка моя, — с гордостью прошепелявил старик. — Были кое-какие фловности, но пофтупила в конфе конфоф. — Куда? — спросил Влк. — Ну как ве, на юридифефкий! — бубнил счастливый старикашка, пока трамвай со скрежетом тормозил. — Уве дела ведет, а фкоро, наверно, дадут фто-нибудь поинтерефнее. Ты как думаеф? — К сожалению, мне пора выходить, — сказал Влк, решив две оставшихся остановки пройти пешком. — Офень валь! — огорченно сказал старик. — Кто фнает, когда еффе увидимфя. Тебе хоть дали ту фколу? — Какую школу? — воскликнул Влк — его вдруг осенило. — Ну эту, палафефкую! — крикнул старик, когда трамвай уже резко тронулся.

В ту же секунду на его лысом черепе словно бы обозначились темные сальные волосы, провалившийся рот хищно оскалился, и за чувственными, как и раньше, губами мелькнул жадный язык, который так щедро раздавал когда-то любовь и смерть. — Вилик! — вскричал Влк, но бывший судья его уже не слышал.

— Quidquid agis, prudenter agas, — сказал Доктор, наливая ему „Блэк Лэйбл“ на звонко лопавшиеся кубики льда, — или „что бы ты ни делал, делай обдуманно“. Эти парни малость переборщили, и многие наши проблемы целиком на их совести. Кто их заставлял сыпать приговоры направо и налево? Для этого случая как раз подходит поговорка: „Лучше меньше, да лучше“.

Спортсмен Шимса прибежал со своей дачи трусцой — оттуда было не больше двадцати километров, и его пульс и дыхание уже пришли в норму.

— Когда я вспоминаю, — сказал он тихо, ибо в их обществе никогда не мог избавиться от робости, — что это был за гусь, мне становится грустно. Может, надо было и его заодно обработать? Какая польза от того, что среди нас бродит эта жалкая развалина? Захочет ли молодое поколение посвятить себя великому делу, если увидит, какова благодарность государства?

— Беззубый судья, — сказал Доктор, наливая грейпфрутовый сок на слабо потрескивавшие ледяные осколки, — лучше обезглавленного. Если он и ему подобные, невзирая на всеобщее недовольство, но в интересах государства были сохранены как доказательство того, что jus regit aut errant, то есть что закон должен торжествовать даже тогда, когда он, — продолжал Доктор, насыпая в ямку между большим и указательным пальцами правой руки щепотку соли и свежемолотого перца, — ошибается, то должна быть гарантия, что их не повесят на первом же фонаре. Я ни на что, — поспешил добавить Доктор, виновато взглянув на Влка, — не намекаю. Ведь, как выяснили ученые, наиболее характерной чертой нашего народа является сочетание зависти и сентиментальности. Значит, у них надо было отобрать все, что превышает жизненный уровень социально незащищенных слоев, будь то автомобиль неположенной марки или любовница несоответствующего возраста. Тогда исчезнет элемент зависти и, наоборот, усилится доброжелательность — у нас всегда сочувствуют падающим, — продолжал Доктор, выжав на перец и соль несколько капель лимонного сока, — с любой высоты. Косметическая хирургия обычно превращает уродов в красавцев, здесь же случай прямо противоположный. Держу пари, что лысину вашего друга каждую неделю подновляет парикмахер, а зубы ему вырвали специально. Своим красивым зубным протезом он похваляется лишь в ведомственном, — продолжал Доктор, наливая в один стакан белую текилью, а в другой красную сангритту, — санатории, где такие же пострадавшие, как и он, раз-другой в год под видом госпитализации могут вкусить роскоши, которой их лишили. Впрочем, разве сам факт, что дочка пошла по стопам папы, не служит ответом на ваш вопрос? Ваше здоровье! — добавил он, слизнул с руки смесь сока лимона, соли и перца, пригубил из обоих стаканов и стал смаковать на языке сложный мексиканский напиток. — Но ведь это значит, — несмело возразил Шимса, — что служебное рвение не приносит ничего, кроме бедности и дряхлости, а кое-кто даже вынужден их имитировать. Не станет ли дочь, наученная горьким опытом отца, ко всему равнодушной? Не здесь ли собака зарыта? Не потому ли нам все больше и больше не хватает хороших работников?

— Дочка, — ответил Доктор (настоящий гурман, он все еще смаковал вкус и аромат напитка), — пусть себе судит, как воспитательница в детском садике, ведь пока что из-за международной ситуации, с которой приходится считаться, от нее ничего другого и не требуется. А прикажи ей, тут-то она и начнет намыливать веревки одну за другой, да так, что папаша лопнет от гордости, если не от, — прибавил он, протягивая им по сигаре „Уинстон Черчилль“ (Влк, поблагодарив, взял, а Шимса, поблагодарив, отказался), — зависти.

Шимса вскочил, чтобы поднести зажигалку, купленную им специально для таких случаев, сначала ему, а потом Влку. Он осмелел.

— А если она не пожелает? Нынешние молодые просто помешались на всех этих общечеловеческих ценностях, и насилие теперь уже нельзя использовать даже во спасение! Как ее заставишь?

— Один русский, — сказал Доктор, — неплохой писатель и даже нобелевский лауреат, но столь воинствующий противник смертной казни, что я со злости даже забыл его фамилию, тем не менее произнес фразу, которая в наши дни должна стать основным правилом любой власти: „Прежде нас истязали раскаленным железом, сегодня, — цитировал Доктор, при этом словно выжигая слова в воздухе концом зажженной сигары, — холодной монетой“. Если поколение отцов выполняло роль железной метлы, кто по убеждению, а кто со страха — не будешь мести, тебя самого выметут, — то и поколение сыновей и дочерей, которое в силу ряда причин ни во что не верит и ничего не боится, тоже будет ее выполнять. Но уже за зарплату повыше и налоги пониже, за то, что квартира — побольше, а хлопот с устройством детей в институт — поменьше и так далее. Главное, что, несмотря на всю эту демократизацию и либерализацию, руководители государства предусмотрительно оставили за собой (до поры до времени и не привлекая к этому внимания взбудораженной общественности) надежный тыл, и этот тыл — не что иное, как, — усмехнулся Доктор, — виселица. Впрочем, не буду утомлять вас лекциями, тем более что после длительного перерыва в нашем распоряжении появились две уникальные ленты (значит, конвейер вновь работает!), которые вас, как специалистов, несомненно, — добавил Доктор, щелкнув пальцами — обычный знак киномеханику, чтобы тот начинал, — заинтересуют.

В темноте загудел моторчик, занавес отъехал в сторону, открывая экран, из проекционной кабины ударил луч света. Влк испытывал приятное возбуждение, к тому же виски уже начало действовать на нервные центры, и он почувствовал, как разочарованность последних месяцев уступает место неясным надеждам. В этом зале они просмотрели уже не один PF — сокращение, используемое многими европейцами в новогодних открытках вместо длинного „pour feliciter",[21] обозначало для них „the penologic films“ — фильмы о казнях. Имевший доступ к архивам Доктор демонстрировал своим друзьям все, что могло пригодиться им в практике или обогатить теоретические познания. Ленты были весьма неравноценными с точки зрения как операторской работы, так и самого предмета, которому они были посвящены. За камерой стояли в основном любители, к тому же производившие съемку тайно — из портфеля или через пуговичную петлю, так что кадры часто были слишком темными или слишком светлыми, нерезкими и, естественно, немыми. Старый китайский или японский фильм, где обнаженный по пояс человек с косичкой ловко рубит головы каким-то воинам или кули, которых ему, словно бревна, подкладывают на деревянные козлы, был снят вообще рапидом, и люди в кадре двигались с такой скоростью, что, желая поразвлечься, они прокручивали его несколько раз, как комедию.

Понятно, куда более грустно было видеть любителей и перед камерой. Разве можно забыть кадры из Конго, на которых какой-то растяпа отрезает головы своим землякам с недопустимой небрежностью, да еще вдобавок щербатой пилой, совершенно не заботясь о внешнем виде подручных палача; в тот момент Влк понял, что и в этой сфере развивающимся странам необходима помощь. Так что, несмотря на неодинаковый уровень лент, такие просмотры были чрезвычайно полезны. Они восхищались чистой, точной, пожалуй, даже слишком педантичной работой коллег-союзников в лентах с пометкой TS/NT (Top secret — Nuremberg trial[22]); им, например, понадобился изрядный глоток, чтобы запить „творчество“ анонимного халтурщика по ту сторону Пиренеев: с глупой улыбкой стоя за спиной своего клиента, вдобавок обнаженного, он, желая подольше покрасоваться перед камерой, закручивал винт гарроты по миллиметрам, отчего у клиента язык болтался уже на самом животе, словно галстук. Они были свидетелями вызвавшей весьма широкий резонанс электрокуции Эллис Феррис, которая продержалась до 25 000 вольт, после чего внезапно превратилась в негритянку, и знаменитую публичную странгуляцию немецкого приматора Праги Пфицнера, во время которой тысячи чехов сажали на плечи детей, чтобы те своими глазами могли видеть возрождение гуманизма. И сейчас Влк с Шимсой с интересом ждали, чем удивит их покровитель на этот раз.

На экране появилась заставка DIE DEUTSCHE WOCHENSCHAU.[23]

— Это, — сказал Доктор, и в его голосе слышалась гордость первооткрывателя, — немая копия, что неуменьшает ее огромной ценности. Вероятно, оригинал сопровождается комментарием имперского интенданта по делам кинематографии рейха Ганса Хинкеля, который распорядился о съемках этой ленты по приказу самого фюрера.

Титры сменились изображением столика, на котором стояли бутылка коньяка и несколько бокалов.

— Время действия, — продолжал Доктор, и в его голосе слышалось оживление страстного рассказчика, — август 1944 года, место действия — на первый взгляд, кабинет в уютном баре или, — продолжал Доктор, когда вместо столика на экране появился потолочный рельс с передвижными крюками, — участок цеха на мясокомбинате, на самом же деле — центральная Точка берлинской тюрьмы Плетцензее.

Вместо крюков на экране возникло изображение небольшой двери, из которой вышли несколько человек — в мантиях, военных мундирах и в штатском; остановившись перед камерой, каждый вскинул правую руку и что-то крикнул.

— Хайль Гитлер! — воскликнул вместе с ними Доктор, как бы озвучивая фильм; они налили коньяку, подняли перед камерой бокалы и, щелкнув каблуками, осушили их до дна. — Что еще могут воскликнуть избранные, которым выпала честь поставить точку в истории с покушением 20 июля, — тем более если они знают, что в тот же вечер в своем кинозале фюрер по достоинству оценит их работу. Ведь именно ему принадлежала творческая идея, которую он — откройте „Ein Drama des Gewissens",[24] Библиотека Гердера, тетрадь номер 96 — выразил в своем приказе палачу: „Я хочу, чтобы они висели, как свиньи!“

В этот момент люди на экране обернулись. Проворный объектив камеры, успев повернуться к двери, запечатлел голого человека средних лет, руки которого были привязаны проволокой к телу; подгоняемый конвоем, с трудом передвигая ногами, он появился на пороге.

— Отсутствие комментария, — продолжал Доктор уже деловито, — к сожалению, не позволяет нам узнать имя этого героя, — говорил Доктор, имея в виду человека в штатском, который применил к осужденному классный прием, — сразу видна рука мастера, — однако такое исполнение и есть лучший памятник ему — памятник прочнее бронзового.

Влк и Шимса с первых же метров пленки и сами поняли, что имеют честь видеть настоящего мастера, с которым им не слишком хотелось бы конкурировать. Как заправский фокусник, он связал на концах пеньковой веревки две петли — подвеску и удавку, — подобно дирижеру, скомандовал двум ассистентам, чтобы те поставили Единицу на табурет и закрепили петли одновременно на первом крюке и на шее; наконец, подобно скульптору, он начал лепить его посмертную маску: с аптекарской точностью миллиметр за миллиметром опускал сиденье табурета так, чтобы веревка по граммам принимала на себя вес тела, и обнаженный клиент продемонстрировал восхищенному зрителю все стадии от „А“ до „Я“, включая соответствующие физиологические реакции, которые позволили даже неопытному глазу точно определить момент смерти. Потом исполнитель уперся в обработанного и вместе с крюком толкнул его по рельсе в противоположный конец помещения. Затем выпил рюмку коньяка, поднесенную младшим ассистентом, и собрал губы в трубочку (при этом Доктор, как бы озвучивая фильм, свистнул); а в дверь уже вталкивали обнаженного Двойку. С интуицией тележурналиста, знающего, когда надо что-то подсказать зрителю, а когда — оставить кадр без пояснений, Доктор перестал комментировать; дальнейшее зрелище, снятое с завораживающей подробностью, сопровождалось лишь шумом кинопроектора. Влк и Шимса, которым самим когда-то приходилось пару раз обслуживать по десятку клиентов, не могли не снять шляпу перед мастерством этого трио. С неиссякаемым юмором — какая жалость, что отсутствие звука не позволяло им по достоинству оценить шутки, веселившие всех присутствующих, — мастер старался, чтобы физиономии повешенных (объектив медленно переходил от одной к другой) отражали все стадии удушения. В прощальном салюте жизни один за другим вздымался пенис за пенисом, а когда он опадал, возвещая о смертельном исходе, клиент, словно вагонетка, отправлялся по рельсе, пока не упирался в предшественника. Каждый номер завершался рюмкой коньяка, что не влияло на качество исполнения — оно не становилось ни медленнее, ни небрежнее предыдущего. Стоит ли удивляться, что не только Влк с Шимсой, но и Доктор, уже видевший этот фильм, пережили то же, что испытывают слушатели поистине великолепного концерта: им казалось, он еще длится, хотя финальный кадр с восемью висящими кусками человеческого мяса (ассистенты сразу же повернули их к камере боком, чтобы те не показывали фюреру вывалившиеся языки и тем более обгаженные зады) уже давно исчез и перед ними мерцала белизна экрана.

— Восемь, — наконец сказал Доктор, поднося к их глазам циферблат наручного секундомера, — странгуляций, и все уместились на одной кассете! Уже одно это служит доказательством, что каждый номер длился в среднем не тридцать минут, как можно было бы предположить, а тридцать секунд. На самом деле в основе этого шоу лежит продолжительная и грубая процедура забоя скота, поэтому slowhanging[25] можно рассматривать как смелую пьесу, а все непристойности — как неотъемлемую ее часть. Этот человек переживал за своих клиентов, как когда-то ваш любимец Мыдларж. Раз его имя скрыто от нас в архивах, то он, подобно великим художникам, заслужил право войти в учебники в качестве Неизвестного, — поспешно закончил Доктор, когда на экране уже появилась заставка „I. R. Т. С“, — мастера. Но воздержимся пока от комментариев, ибо телевизионный репортаж из Багдада можно назвать ужасающей противоположностью первой ленты.

На месте титров возникло изображение трех разнокалиберных стульев.

— Время действия, — сказал Доктор, в голосе которого чувствовалась взволнованность профессионала, — зима 1963 года, место действия — на первый взгляд, декорации пьесы Ионеско „Стулья“ или, — продолжал Доктор, когда стулья на экране сменились нотными пюпитрами, на которых лежали автоматы различных систем и калибров, — другой пьесы другого абсурдиста, на самом же деле — музыкальная студия Irak Radio Television Corporation.

На месте пюпитров появилась группа мужчин в военной форме, которые, путаясь в проводах, перешагнули через сложенные в ряд музыкальные инструменты, остановились перед камерой, щелкнули каблуками и что-то выкрикнули.

— Победа! — вместе с ними воскликнул Доктор, как бы озвучивая фильм, когда из кадра исчезли все, кроме одного, который на незнакомом гортанном языке стал нервно зачитывать перед камерой какой-то текст. — Что еще могут выкрикивать эти только что пришедшие к власти революционные вожди, на чью долю выпало рассчитаться с только что отлученными от власти революционными вождями, зная к тому же, что с помощью телевидения весь народ в тот же миг по достоинству оценит их героизм!

Человек на экране кончил говорить и перевел взгляд в сторону. Проворный глаз камеры обратился к стульям: к ним уже были привязаны электрическими проводами три опухших человека в разодранной одежде; их глаза, сверкавшие, подобно горным озерам, из-под кровоподтеков, были открыты, но казалось, они уже не замечают, что происходит на этом свете.

— Только что оглашенный приговор, — продолжал Доктор, и в его голосе вновь послышалась деловитость историка, — позволяет нам определить who is who, и теперь вместе с теми, кто смотрит прямой репортаж, мы можем насладиться великолепным зрелищем и сравнить, как будут вести себя во время казни Единый и Великий Вождь иракской революции Абд-эль-Карим Касем, его славный соратник, председатель Высшего военного суда полковник Махдави и выдающийся воин и патриот, начальник оперативного отдела шейх Таха. Но увы — Бог предполагает, а дураки располагают!

Раздался звук, напоминающий пасхальную трещотку. Три человека уперлись подбородками в ключицы. Если бы не пуля, пробившая голову Тахи — из нее, словно ручеек в траве, заструилась кровь, — то даже Влк с Шимсой не поняли бы, что произошло.

— Иметь такой поистине исторический шанс и так его, извините за выражение, — воскликнул Доктор, и в его голосе послышался гнев раздосадованного болельщика, — просрать! Обработать всех скопом, без команды или хотя бы жеста распорядителя, не вмонтировать кадры с расстрельной командой, придумать интересный интерьер, а потом приторочить их так, что они и вздохнуть не могут, изуродовать звук неправильно расставленными микрофонами! И не использовать прием, без которого сегодня не обходится даже репортаж о матче между какими-нибудь „Дерьмоедами“ и „Кошачьими задницами“, я имею в виду замедленный, — продолжал Доктор, поднимая ладони так, чтобы на экране получилась тень креста, — знак механику, что он свободен, — возврат пленки — это издевательство над возможностями и телевидения, и заплечного мастерства. Стоит ли удивляться, что этот творческий эксперимент никогда не повторяли, хотя в то же время телевизионные компании платят бешеные деньги за разного рода псевдохудожественные суррогаты, вроде сцены казни на гильотине в фильме Лелюша „La vie, l'amour, la morte".[26] Таким образом, — продолжал Доктор, подливая Влку виски, — налицо парадокс: превосходную ленту „UFA“, которой были бы обеспечены рекордные сборы и все Оскары, прячут за семью печатями, тогда как дилетантская халтура с помощью „Евровидения“ облетает весь мир. Вот уж поистине козырь в руках тех, кто без устали сотрясают воздух воплями о нецелесообразности высшей меры, — а в результате торжествуют низшие инстинкты, нередко приводящие даже к ее отмене. Все это, — продолжал Влк, подливая Шимсе сока, — не может нас не огорчать, но и не должно при водить в отчаянье, если мы поймем, что здесь в муках рождается нечто совершенно новое, — когда-нибудь оно тронет нашу душу точно так же, как первый автомобиль или первый граммофон!..

Наступила тишина, нарушаемая лишь жужжанием — занавес наползал на экран. Но Доктор продолжал смотреть прямо перед собой, словно завороженный зрелищем, которое было скрыто от остальных. — Но все же, — возразил Влк, — что могут сделать несколько одиноких бойцов во времена, когда по Европе бродит призрак гуманизма? Что может прогрессивная, но разобщенная интеллектуальная элита, когда года не проходит, чтобы очередное правительство, уступив моральному террору писателей и прочих деклассированных элементов, не отменило высшую меру, эту движущую силу истории, не будь которой даже самые цивилизованные народы по сей день прыгали бы по деревьям вместе с обезьянами? — А для этого, — живо отозвался Доктор, вновь преображаясь из глубокомысленного философа в увлеченного оратора и неутомимого организатора, — не надо терять чувства перспективы, а значит, веры в способность неиспорченных человеческих сообществ к возрождению! Что с того, если два-три дряхлых правительства до срока отправят своих палачей на пенсию? Ведь в то же самое время правительство нового типа в слаборазвитой, но, как видим, прогрессивной стране казнит своих предшественников перед телекамерами! А другое правительство в еще менее развитом, но, как видим, еще более прогрессивном регионе отправляет на обработку разом два миллиона провинившихся граждан (правда, несколько примитивным способом „kill as can kill"[27])? Вот он, ex oriente lux,[28] освещающий европейскую тьму. И наш долг — уже сегодня сделать все, чтобы завтра этот свет, одухотворенный нашим опытом, воссиял в новых Акциях!

— Каким образом, — недоуменно спросил Влк, — в нашем плачевном положении, когда мы сами висим на волоске, можно оздоровлять ситуацию на другом конце света?

— Пиво, — улыбаясь, произнес Доктор. Влк и Шимса посмотрели на него с опаской.

— Пиво, — повторил Доктор ровным голосом, доказывавшим, что он не впал в душевное расстройство и в будущем этого делать не собирается, — веками было традиционным продуктом двух европейских народов. И если сегодня его пьют и папуасы, и эскимосы, то за это они должны благодарить не свои правительства и не ООП, а нескольких чешских и баварских пивоваров, которые свою любовь к пиву, свои силы и талант поставили на службу жаждущему человечеству. Да, у вас сегодня мало клиентов. Зато тем больше у вас времени и энергии! Так принесите их на алтарь великого дела просвещения! Мы гордимся соотечественниками, прославившими на весь мир наше стекло и сырки к пиву. Но ведь наша родина прежде всего — колыбель педагогики. Так неужели мастерство наших людей, подготовленных нами в профессиональном, идейном и моральном отношениях, не сможет пригодиться вождям черных, желтых, а хоть бы и серо-буро-малиновых революций на всех континентах? Разве кто-нибудь назовет нас нацией музыкантов даже сегодня, когда музыкальные фестивали проводятся в каждой, извините за выражение, — воскликнул Доктор, и в его голосе прозвучала безудержность фанатика, — жопе? Почему бы нам не заставить говорить о себе как о нации самых искусных, самых образованных, самых гуманных палачей?! — Но ведь для этого, — прошептал Влк, и впервые за долгие годы ему пришлось собрать все силы, чтобы его металлический голос не задрожал от волнения, — нам придется создать школу… — А почему бы, — спросил Доктор таким тоном, словно уже вручал им ключи от здания школы, — и нет?

— Господи! — сказал вдруг Шимса. — Ты только погляди на это! — Господи! — повторил за ним Влк. — И откуда только взялось такое?

По направлению к ним двигалась брюнетка той особой южной породы, про которую трудно сказать, пятнадцать ей лет или тридцать. Только что сошел последний снег, и солнце с трудом вытягивало из деревьев первые почки, но, несмотря на это, на ней было летнее платье из набивного льна, которое открывало все, что только можно: длинные, сильные ноги без чулок, загорелые руки и, самое главное, прелестно вылепленные груди; сквозь облегающую ткань ясно угадывался и треугольник лобка. За ней с хриплым криком чертили воздух крыльями чайки; казалось, приближается сама весна.

Было утро, но Влк с Шимсой уже почти три часа сидели за своим любимым столиком в кафе „Спарта“. И почти три года прошло с того летнего вечера в душном кинозале, когда Доктор произнес свою историческую фразу. Его предчувствия, которые, естественно, основывались на хорошей осведомленности, вскоре начали сбываться. Хотя золотые времена Больших Акций еще не вернулись, ибо не иссякло еще ханжеское отвращение к политическим процессам, кризис все же был преодолен, и о стабилизации можно было судить по ужесточившимся наказаниям за уголовные преступления. Влиятельные лица — Влк с Шимсой угадывали за этим кропотливую созидательную работу Доктора — наконец уяснили, что Акции благотворно воздействуют на обывателя: рядовой гражданин чувствует сильную руку властей и цену своей безопасности; политическая оппозиция, даже самая легальная, достаточно умна, чтобы понимать: раз уголовное наказание закреплено в законе, решение о его применении возложено на органы власти, все это и определяет цену лояльности.

Оживление в сфере их деятельности повлекло за собой ряд обнадеживающих сдвигов к лучшему. С увеличением числа клиентов стало меньше дрязг из-за премий, служебных машин, остатков последнего ужина смертника и даже традиционного права продажи веревки после Акций. И было бы вполне естественным, если Влк и Шимса после стольких лет воздержания с головой окунулись бы в радости жизни. Девяносто девять их коллег из ста, несомненно, так бы и поступили. Но только не они! Отношение Влка к своей специальности вырабатывалось на протяжении почти четверти века; за эти годы он достиг вершин мастерства и глубин философии. Шимса, хотя и гораздо более молодой, оказался его достойным учеником.

У Влка не было детей. У единственной женщины, которую он любил и от которой мечтал их иметь, случился выкидыш в ту минуту, когда в благодарность за ее сладостные тайны он открыл ей свою; с того времени Маркета стала бесплодной. Надо ли удивляться, что всю свою нерастраченную отцовскую любовь он в скором времени перенес именно на Шимсу. И надо ли удивляться, что сирота Шимса, познавший лишь казенный быт детских домов и казарм, платил ему чувством, ни в чем не уступавшим сыновней любви, тем более горячим, что это чувство не могли охладить обычные семейные дрязги, а искусство и замыслы Влка вызывали у него глубокое восхищение.

Замысел, возникший когда-то, во время падения одной из Персеид, вместе с ней ушел в небытие, ныне перед ним зажигался зеленый свет. Колоссальный шанс, естественно, требовал столь же колоссальной ответственности. Влк всегда придерживался крамольного мнения, что столько раз воспетая гильотина на самом деле девальвировала их специальность. Этим гигантским ножом для рубки капусты мог орудовать любой примитив, и со временем среди исполнителей их становилось все больше и больше. И разве не показательно, что французы с этим своим знаменитым изобретением не продвинулись дальше собственных Дьявольских островов?[29] Что даже нацисты в своей сказочной империи, делившие людей на палачей и жертв, отдавали предпочтение плахе с топором до тех пор, пока не возник острый дефицит способного персонала? Насколько же чудеснее бездушной машины живая школа — не курсы, где штампуют серийных ремесленников, а подлинная alma mater poprawczonorum, выпускник которой узнает все, что принесло человечеству заплечное мастерство всех эпох и континентов и, кроме того, сможет развить свою творческую индивидуальность! Только это, по замыслу Влка, поднимет их специальность на высочайший уровень, чтобы соответствовать славным традициям и возрастающим требованиям времени.

Принципиальное одобрение было в скором времени получено. Уже в конце осени Влк смог сообщить друзьям известие, имевшее для них столь же судьбоносное значение, как когда-то для американских физиков — разрешение на производство Бомбы. Никто, разумеется, и не спрашивал, от кого оно исходит, — к тому же несложно было вычислить того единственного человека, который располагал необходимыми полномочиями, финансами и возможностью законспирировать новое учреждение сверху донизу; ни о чем не спрашивать — это первое conditio sine qua non,[30] с чем мудрый Влк, разумеется, считался и в чем сумел убедить честолюбивого Шимсу.

В тот вечер он впервые пригласил его к себе, куда не водил никого, ибо туда не должна была проникать мирская суета; как сожалел он о том, что единственный раз в жизни нарушил обет молчания: сейчас он наблюдал бы чудо превращения своей девочки — зародыш был уже настолько развит, что пол его легко определялся, — в девушку. Жена Влка, все еще привлекательная, несмотря на то, что время и тоска несбывшегося материнства — увы! — отпечатались на ее лице, устроила небольшой прием. Они немного потанцевали, прилично выпили и хорошо провели время втроем; Влк даже предложил Шимсе перейти на „ты“ — в неофициальной обстановке, конечно.

За праздниками пришли будни. Они были особенно печальными, ибо одно обстоятельство резко перечеркнуло первоначальные планы. Неизвестное влиятельное лицо — они с Доктором называли его Инвестор — категорически отвергло статус института, более того, настаивало, чтобы весь курс уложился в рамки одного учебного года. За несколько дней Влк пережил настоящий кризис и был уже почти готов предпочесть прекрасную мечту уродливой действительности; как ни странно, выйти из кризиса ему помог Шимса. Ведь и его образование, убеждал он, длилось года три, к тому же писать-то пришлось вместо парты на колене, и единственными его учебными пособиями были пара-тройка книг да сами клиенты! Ведь достаточно, доказывал он с карандашом в руке, сделать субботу учебным днем и организовать интенсивное обучение с первого сентября по тридцатое июня, с утра до вечера, а самое главное, от звонка до звонка, чтобы эффективность по сравнению с обычными школами возросла втрое.

— Ладно — в один прекрасный день сказал Влк и сразу почувствовал, как все сомнения уходят прочь и сменяются привычной уверенностью, всегда питавшей его творческую энергию. Этому, разумеется, способствовали и уступки, которыми Инвестор смягчил свой ультиматум. Прежде всего, помимо необходимых средств на зарплату, стипендии и пособия, им было обещано приличное помещение под крышей какой-нибудь организации, чтобы они могли, как говорил Доктор, затереться в толпе. Другое обещание было не менее важным: несмотря на одногодичный курс — кстати, вне рамок программы министерства просвещения — учащиеся после успешного окончания училища и сдачи квалификационного экзамена получат не только свидетельства, но и диплом.

Влк с Шимсой отлично понимали: за все это они должны благодарить Доктора. С помощью терпеливых убеждении направляя их требования в нужное русло, он в то же время, по всей видимости, неутомимо убеждал всех, от кого зависело дать проекту благословение и деньги. Поэтому в результате, несмотря на все ограничения, они получили не жалкую подачку, а царский подарок (обе стороны пошли на компромиссы), открывающий заманчивые перспективы. Теперь, когда Влк вновь поверил в свои силы, он уже не сомневался, что успех первого, а по сути дела, нулевого курса сломит скептицизм Инвестора и откроет дорогу к цели, которая оставалась неизменной Поэтому и девиз для школы он выбрал с таким расчетом, чтобы позже украсить им большой актовый зал… но уже университета:

КТО ХОЧЕТ ВЕШАТЬ, ДОЛЖЕН ВЕДАТЬ!

Тогда же произошел эпизод, значивший для истории школы не больше, чем случайная перестрелка, зарегистрированная в судовом журнале могучего крейсера; правда, он свидетельствовал о том, с какой тщательностью оба духовных отца обдумывали каждую деталь, — по нему можно было судить, выпускников какого уровня они намеревались передавать обществу. И вновь именно Влку пришла в голову вполне логичная мысль, что будущая „alma mater poprawczonorum“ должна иметь свой девиз, сформулированный на магическом языке интеллектуалов.

— Я не стал бы, разумеется, переводить буквально, — сказал он Доктору, — а взял бы какое-нибудь знаменитое изречение, лишь слегка перефразированное в соответствии с нашей спецификой. Например, „Сначала жить, потом философствовать!“ со словами „ведать“ и „вешать“. Связь между ними прекрасно выразилась бы в следующем изречении: PRIMUM EST DISCERE, DEINDE STRANGULARE![31] — Замечательно, — сказал Доктор, но видно было, что его мысль, словно луч радара, стремится к тем извилинам мозга, где со студенческих времен хранились клетки с запасами латыни, — в самом деле замечательно. Но не точнее ли будет модель „Что посеешь, то и пожнешь“? UT DISCERIS, ITA STRANGULARIS![32] — Чудесно, — восхитился Влк, однако и его мозг уже работал на полных оборотах, — просто чудесно! Но мне только что пришла в голову знаменитая мудрость „Хочешь мира, готовься к войне“. Слова „para bellum“, которые даже стали названием армейского пистолета, мы опустим, но тем ярче зазвучит наш девиз: SI VIS STRANGULARE, DISCE![33] — Браво! Поздравляю! — захлопал в ладоши Доктор, но тем не менее продолжал дуэль, и не из самолюбия, а потому, что привык, подобно охотничьему псу, гнаться за каждой мыслью, чтобы проблема, как он шутливо говорил, была „облаяна“ со всех сторон. — Впрочем, если уж идти по пути лапидарной афористичности, почему бы не просто a la „Разделяй и властвуй!“, то есть „Знай и вешай!“, „DISCE UT STRANGULARE!“[34]

Влк лишь покорно кивнул; ничего не оставалось, как признать — идея уникальна.

На исходе лета Доктор доложил Инвестору, что их условия приняты, и вернулся с долгожданным известием: до конца зимы они должны представить подробный план экспериментального учебного года, предложения по штатному расписанию преподавателей, по составу класса, а также смету. Поэтому сейчас, как и ежедневно, кроме воскресений, они сидели перед окном во всю стену в кафе „Спарта“ (это место они облюбовали год назад), чтобы, добровольно взвалив на свои плечи этот титанический труд, не чувствовать себя оторванными от мира. Они не обращали внимания ни на летние дожди, ни на осеннюю слякоть, ни на зимние холода; точно так же они не замечали тысячи трамваев, сотни тысяч автомобилей и миллионы лиц, мелькавших все это время перед ними в гигантском круговороте жизни. Обложившись грудами книг и конспектов, вооружившись линейкой, ластиком и разноцветными карандашами, они склонялись над толстыми листами ватмана и составляли школьную программу, которая, как они надеялись, войдет во все хрестоматии.

Персонал кафе, приняв их поначалу за преподавателей соседнего театрального училища, соответственно к ним и обращался: к Влку — пан профессор, к Шимсе — пан доцент; в штатное расписание эти должности были вписаны, скорее всего, из-за суеверности. Когда же официанты поняли, что те просиживают целыми днями за единственной чашкой кофе вовсе не от скупости, а из-за творческой одержимости, увлеченные то спором, то усердным конспектированием, они по-своему стали заботиться о них — сначала как о милых чудаках, потом как о завсегдатаях и, наконец, как о своих родственниках. Шеф-повара старались, чтобы меню не было однообразным, а иной раз официантки даже приносили им из дома какое-нибудь собственноручно приготовленное лакомство.

Благодаря железной самодисциплине они еще до начала зимы пробились сквозь мрак и туман (ведь опереться было не на что!) к общей концепции и двинулись дальше уже семимильными шагами. Это случилось, когда, поняв, что расплывчатость смертельная болезнь педагогики, они решили возводить свое здание на четырех опорах.

Первой опорой суждено было стать классическому казневедению. Этот сугубо теоретический предмет они включили в план не только потому, что за ним вырисовывалась перспектива научного института, но и из-за убежденности Влка, что без этих знаний ни один палач не может достичь ни профессионального, ни нравственного совершенства. Предполагалось, что этот предмет будет вести он. С классическим тесно увязывалось современное казневедение, которое должен был преподавать Шимса, — дисциплина тоже в основном теоретическая: изучение современных, практикуемых в других регионах Акций послужило бы солидной базой для тех учеников, которых они, как мечтал Доктор, станут готовить в рамках культурных договоров для работы за рубежом. Двумя основными дисциплинами должны стать повешение и пытки. Здесь ученикам предстояло пройти всестороннюю подготовку, чтобы они могли выполнить любой социальный заказ. Повешение собирался вести Влк, имевший больший опыт. О пытках, как ни странно, первым заговорил Шимса. Было решено, что для повышения качества обучения Шимса прочитает в курсе Влка „пыточное право“, а Влк в курсе Шимсы „странгуляцию“ — словом, каждый свой излюбленный предмет.

Днем 31 декабря появился на свет „Полный (годовой) учебный план-конспект“. На таблицах в перекрестьях сроков и учебных предметов, как на рентгене, вырисовался идейный костяк проекта. Специалисту с первого взгляда стало бы ясно, что, несмотря на отвращение Влка к эллинской культуре (для заплечного мастерства то было смутное время), проект зиждется на идеалах калокагатии, ставя целью достижение гармонии души и тела. Влк решил бросить вызов узколобой кастовости, которая, по всей видимости, в прошлом была характерна для цеха палачей, поскольку закрывала туда вход любителям; однако позднее именно кастовость стала последним оплотом консерваторов: ведь наиболее рьяно на образованных исполнителей нового типа готовы были ополчиться неумехи, которые и шею-то толком свернуть не могли. Влк, а вместе с ним и Шимса хотели внушить ученикам, что знание наизусть трилогии фон Рейтинга („Die Strafe“, „Henkersmahlzeit“.

„Der Gangster“) им не поможет, пока они нe научатся вешать, как орехи щелкать, и наоборот — при прочих равных условиях более высокую оценку по повешению и, следовательно, лучшее распределение получит тот, кто знает трилогию фон Гентинга, как таблицу умножения. Для того чтобы нарастить на костяк учебного процесса нервную и пищеварительную системы и превратить училище в живой организм, к четырем основным предметам было добавлено восемь дополнительных.

Над годовым планом пришлось помучиться больше всего, но в результате он вышел короче остальных. Наиболее трудоемкими оказались десять „месячных учебных план-конспектов“; они взялись за них сразу же после Нового года, когда времени оставалось в обрез. Туг уже недостаточно было в квадратик на пересечении граф „МАРТ“ и „КЛАССИЧЕСКОЕ КАЗНЕВЕДЕНИЕ“ вписать „СПЕЦОБРАБОТКА II — ЭКЗОТИКА“: требовалось разделить этот квадратик как минимум на четыре блока, чтобы планировать далее по неделям. Предстояло решить, что изучать в разделе „экзотика“: культурные традиции других регионов или специфику слаборазвитых стран.

— Если мы изберем первый вариант, — рассуждал тогда Влк (а в это время за соседним столиком студентки театрального училища спорили перед экзаменом о том, кого из преподавателей легче закадрить), — в понятие „культурные“ ценности придется включить и совершенно примитивные формы обработки — например, на так называемом дереве казни Upasbaum, о котором Карел Петржилка в своих „Записках садовода“ 1907 года говорит следующее: „Когда кому-нибудь, — цитировал Влк (а в это время за соседним столиком пенсионеры заказывали себе минеральную воду, чтобы бесплатно прочитать сегодняшние газеты), — выносят смертный приговор, его спрашивает судья: желает ли тот принять смерть от руки палача или же предпочитает собрать немного смолы с анчарного дерева? Осужденные обычно выбирают второе, лелея некоторую надежду на спасение. Но как они ни стараются уберечься, девять из десяти, едва дотронувшись до листьев, падают с дерева, — продолжал Влк (а в это время официантка выпроваживала из-за соседнего столика стариков, чтобы посадить преподавателей театрального училища), — замертво“. Для культурного человека возможность выбора между квалифицированным исполнителем и омерзительным липким растением абсолютно исключена. С другой стороны, если мы изберем вариант номер, — продолжал Влк (а в это время за соседним столиком преподаватели шумно обсуждали, кого из студенток проще соблазнить), — два, то тем самым лишим учеников подлинной экзотики развитых цивилизаций, для которых шлифовка мельчайших деталей Акции имела не меньшее значение, чем процесс приготовления блюда — для гурмана. В качестве примера приведу хотя бы практиковавшуюся при дворе китайских императоров знаменитую обработку водой, через равные промежутки времени капавшей на неподвижно закрепленную голову клиента в одно и то же место — на темя. Или, — продолжал Влк (а в это время за соседним столиком старушки заказывали содовую, чтобы почти задаром всласть наговориться о своих болезнях), — прославленную суперакцию ацтеков, когда испанцев по очереди подводили к жертвеннику и заживо вырезали каменным ножом сердце. Или, — продолжал Влк (а в это время официант выпроваживал из-за соседнего столика старух, чтобы посадить веселую компанию из театрального училища), — возвращаясь в наш век с его техническим прогрессом, популярную в Японии обработку в паровозной топке, куда вместе с углем кидали, — заканчивал Влк многочасовой доклад, когда на соседнем столике уже торчали перевернутые стулья, а преподаватели и студентки удалялись парочками, чтобы проверить правильность своих предположений, — большевиков.

Но для Влка и Шимсы это была не пустая болтовня. Каждый их спор — кстати, зародыш будущего лекционного курса — хотя и разливался по всей теме, как река после муссона, но рано или поздно всегда послушно возвращался в русло плана. С вопросами культуры они разобрались еще до того, как расплатились: чтобы провести границу между уровнями общественного развития, первые три недели марта будут посвящены подлинной экзотике цивилизованных регионов, а в последнюю будет рассмотрена „аномалия“ — так дипломатично Влк заменил слово „примитив“. Появлялась возможность ознакомить учащихся как с чрезвычайно сложным азиатским способом сдирания кожи, при котором она должна остаться неповрежденной, так и с примитивнейшей африканской обработкой слоном, термитами, распрямляющейся пальмой или сжимающимся при высыхании бамбуком.

При такой основательности составление плана на один месяц у Влка с Шимсой занимало несколько дней, причем малейшая задержка означала бы, что старт откладывается на целый учебный год. Поэтому они пришли в отчаяние, когда в конце января свалился ордер сразу на двух клиентов. Вечером того же дня Влк впервые решился воспользоваться секретным номером и позвонил Доктору. После длительной паузы трубку взяла очень строгая секретарша, и Влку пришлось назваться „председателем“ (таков был их пароль) — только тогда она их соединила. Если он устроит, чтобы эти двое подождали, пока проект будет завершен, убеждал его Влк, они с Шимсой обязуются по мере возможности возместить им сверхсрочное пребывание в камере смертников. Доктор не мог отказать им в столь бескорыстной просьбе, поэтому с месячными планами они разделались даже раньше, чем предполагали: к двадцатому февраля.

Напротив, „недельные учебные планы-конспекты“, за которые они волновались больше всего, шли как по маслу — ведь тематика детально разрабатывалась и тщательно продумывалась на предыдущих этапах. Основная идея и принципы обучения обретали вид монолитной конструкции, на которую можно монтировать увесистые панели без риска, что она обрушится. Сорок два листа составили радующую глаз пухлую пачку. На один из них, получивший номер 17, пришлись рождественские каникулы, и Влк великодушно оставил его свободным от занятий: Шимса убедил его, что лишь на пользу делу пойдет, если ребята (они уже по-домашнему называли так своих будущих учеников, еще не зная их) вместе со сверстниками окунутся в чудесную атмосферу праздника. Он даже уговорил Влка, чтобы на Новый год весь коллектив — и учащиеся, и преподаватели — в полном составе отправился в горы, желательно — объединившись с каким-нибудь обычным училищем. Разве не следует искоренять в ребятах чувство превосходства, которое так и брызжет, например, из студентов театрального училища? Разве не следует воспитывать в них чувство сопричастности своему поколению, чтобы они могли лучше понимать своих будущих клиентов?

Влку пришлась по душе эта идея, свидетельствующая о духовной близости Шимсы к молодежи. Он охотно пошел ему навстречу, так как ход работы не только развеял его сомнения, но и открыл значительные резервы. И поэтому Влк сам ошеломил Шимсу, предложив заниматься повторением пройденного за неделю материала в пятницу, а субботы посвятить экскурсиям. Учебным, добавил он с улыбкой, заметив, как у Шимсы округляются глаза, и пояснил ему свою мысль: класс совершит поездки в места, связанные с изучаемым материалом, — таких на родине бесчисленное множество, будь то знаменитый Холм висельников, современная „точка“ областной тюрьмы или какой-нибудь другой интересный объект. Во время поездок ребята смогут заниматься спортом, что позволит преподавателям увидеть их не только ex cathedra, но и в другом ракурсе. Шимса был восхищен, и его отношение к Влку стало еще более душевным, не переходя, однако, границы, очерченной как уважением, так и субординацией.

Какими счастливыми и плодотворными были те последние февральские дни! Официанты, давно сообразившие, что эти серьезные люди не имеют никакого отношения к лоботрясам из театрального, и причислившие их к руководству расположенной поблизости Академии наук, чувствовали это и старались, чтобы им никто не мешал. Их оградили столиками с табличкой „заказано“, что было столь же трогательно, как и бессмысленно: они давно не замечали, что происходит вокруг, целиком погрузившись в другой мир, который вот-вот должен был материализоваться — ведь недаром исписано столько бумаги. Они планировали экскурсии, спорили об оснащении кабинетов, придумывали культурные и спортивные мероприятия, бились над проблемой обеденного перерыва, а значит, и питания, решали тысячу вопросов, но чувствовали при этом, что вершина уже покорена. Сорок второй лист благоухал сеном будущего лета и имел заголовок „ВЫПУСКНОЙ ЭКЗАМЕН. ЭКЗАМЕН ПО МАСТЕРСТВУ“. Его пометили 1-м марта.

И сразу же принялись за „дневные учебные планы-конспекты“. За вычетом экскурсий, воскресений, Рождества и экзаменационной сессии оставалось 279 учебных дней и ровно в десять раз больше учебных часов; предстояло до деталей распределить материал по сетке часов и добиться, чтобы он был полностью усвоен. А это означало — 2790 раз ответить на вопросы почти детективного характера: что, как, кто и где, откуда и куда, а также чем. Хотя это была задача большей частью техническая, требовавшая, как точно выразился Влк, не столько хорошей головы, сколько хорошего зада, но оттого более сложная: ведь в ней появлялись первые неизвестные — внештатные сотрудники.

Еще раньше Доктор одобрил и пробил у Инвестора их предложение, чтобы некоторые вспомогательные дисциплины учащиеся изучали на базе соответствующих учебных заведений. Это позволяло прежде всего ограничить круг посвященных: преподаватели этих профтехучилищ, в свободное время подрабатывающие частными уроками, за определенную плату занимались бы своим обычным делом, ни о чем не догадываясь. Уже было решено, что для поступления в Профессиональное Училище Палачей Исключительной Квалификации — таково окончательное название школы — ученики и их родители должны будут дать подписку о неразглашении, несоблюдение которой грозило бы весьма суровыми мерами. Но для полной конспирации необходима и соответствующая организация дела — иначе обычное головотяпство могло иметь столь же роковые последствия, как и разглашение тайны. Поэтому название для школы выбрали такое, чтобы сокращение ПУПИК расшифровывалось бы и как Профессиональное Училище Поваров и Кондитеров. Под этой вывеской учащиеся заочно должны изучать вспомогательные дисциплины. Родственникам, товарищам и чиновникам гражданских учреждений им следует представляться как будущим поварам и кондитерам. Предусмотрительный Доктор учел и то, что рано или поздно кого-нибудь из учеников могут попросить приготовить гуляш или испечь пирог, и настоял, чтобы в раздел „Прочие предметы“ Влк включил и основы кулинарии.

Возникала еще одна проблема. Поскольку на Влке с Шимсой лежала идеологическая, юридическая и материальная ответственность за весь проект, каждому предстояло вести по два основных предмета и к тому же не бросать своей главной профессии (дабы не повторять судьбу ученых, потерявших связь с жизнью), не мешало избавить их от того, чтобы еще и таскать из кабинета в кабинет наглядные пособия или, к примеру, запирать здание на ночь. Поэтому расписание занятий на каждый день должно вручаться хотя бы сторожу, а впоследствии — информированным сотрудникам-профессионалам. Но это уже грозило серьезной опасностью для высших властей. Избежать ее удалось лишь с помощью шифров. Когда они подыскивали первый шифр — для Доктора, Шимса взял карандаш и принялся составлять анаграммы. Сначала у него получился „РОК“, а со второй попытки — „КРОТ“. Тут-то и сказались многие недели напряженного умственного труда, вызвавшие неожиданную реакцию: Шимса расхохотался как ребенок, и Влк охотно к нему присоединился. Удивленный официант, который привык через равные промежутки времени приносить им кофе или фруктовую воду — их самоотречение состояло, кроме всего прочего, в абсолютной трезвости, — прибежал справиться, не желают ли господа чего-нибудь.

Они заказали французский коньяк и пообещали друг другу, что отныне он раз и навсегда заменит им отвратительное розовое пойло. Весь персонал кафе решил, что они сделали открытие и им светит государственная премия. Для них же словно завершился изнурительный пеший переход — дальше они уже летели на крыльях успеха. То и дело взрываясь смехом, они разделались со списком сокращений, столь же точных, сколь и забавных, и принялись за почасовое расписание занятий. Хотя речь шла о сложной взаимосвязи учебных предметов, переходах от одного объекта к другому, перемещении преподавателей и смене наглядных пособий, они шутя одолели все планы всего за день, и 20 марта на столе перед ними лежали таблицы — ни дать ни взять расписание движения поездов, согласно которому они вместе со своими учениками секунда в секунду должны были прибыть на конечную станцию.

Словно бегуны, которым, несмотря на изнеможение, радость победы придает силы еще на один круг, они сразу же перешли к последним двум вопросам: КОГО они, собственно, будут учить и ГДЕ взять учеников. Они чувствовали, что в их жизни настал один из тех редчайших дней, когда, чтобы не гневить Бога, художник не вправе откладывать кисть, а поэт — перо. Еще раньше они сошлись на том, что из стен школы должны выйти не штампованные ремесленники, а специалисты широкого профиля. Семеро, решили они в конце концов. Это число, не слишком маленькое, но и не чрезмерно большое и, кроме того, наделенное некоей магической силой, обеспечивало мобильный коллектив и гарантировало выпуск по меньшей мере пяти квалифицированных специалистов. Дальше они двигались сразу с двух концов: от желаемых типов личностей и от конкретных кандидатур.

Первой была кандидатура Альберта. Доводы Влка заключались в том, что хотя бы один из будущих исполнителей своим видом должен вызывать ужас у высокомерных клиентов. В глубине души он надеялся, что, став в скором будущем заведующим университетской кафедрой классического казневедения, он именно Альберту сможет передать эстафету. Шимса знал о привязанности Влка к мальчику и даже втайне ревновал. Однако, еще раз взвесив свои преимущества, он искренне согласился с кандидатурой Альберта, тем более что самому хотелось пропихнуть своих собственных протеже. Их было двое.

Чрезвычайно негуманно, говорил Шимса, когда при одинаковой Акции за одно и то же преступление один из двух клиентов находится в менее выгодном положении, — как доказывает в своей книге „In cool blood"[35] Трумэн Капоте, если клиента обслужат раньше, уменьшаются шансы на помилование, если позже, его страдания продлеваются. Почему их обоих, спрашивал Шимса, не могут одновременно обслужить два исполнителя-близнеца? Влка заинтересовала такая оригинальная идея, однако его мучили сомнения: бесчисленные объявления в газетах свидетельствовали о том, как сложно отыскать смышленых двойняшек даже для самого идиотского фильма! И тут Шимса вытащил свой козырь: он знает двух таких ловких пареньков и даже не без успеха приударял за их мамашей.

Вдаваться в подробности ему не хотелось, поскольку сфера интимной жизни была единственной, где он, эпикуреец, не мог найти с аскетом Влком общего языка. Ему трудно было бы говорить с ним о своей жгучей страсти к яркой брюнетке, которая, несмотря на его настойчивость, уже многие годы оставалась верна не только любовнику, но и мужу.

Четвертое имя всплыло в памяти Влка, когда стало ясно, что они оба в равной степени тяготеют к типу исполнителя-интеллектуала. Но поскольку надо было выполнить главное требование Крота и Нестора — теперь они их называли только так, — следовало считаться с необходимостью экспорта выпускников в регионы, где ощущалась нехватка в исполнителях. Поэтому еще одно место они отвели „физически сильному, лишенному эмоций типу с низким IQ, способному к сверхурочной работе“. Такого кандидата они пока не подобрали, но рассчитывали на контингент исправительных колоний и школ-интернатов. Влк сразу же решил навести справки о последнем отпрыске знаменитого Карла Гусса.

Пятое место для разнообразия предназначалось „исполнителю с веселым и общительным характером для работы с клиентами, подверженными депрессии“. Пока никого конкретного они не имели в виду, но надеялись найти подходящего кандидата среди детей работников правоохранительных органов, тюрем и тому подобного.

Выбор шестой кандидатуры доказывал, что они взялись за решение своей задачи не как замшелые узколобые педанты, а, напротив, как прогрессивно мыслящие приверженцы технического прогресса. Учитывая тенденции общественного развития, они решили взять как минимум одного ученика, ранее изучавшего химию (газы) и физику (сильные токи). Влиятельных знакомых в среде химиков или физиков у них не было, и потому они намеревались через Крота обратиться в комиссию по профориентации. Они немедленно составили текст, который мог, с одной стороны, заинтересовать абитуриентов, а с другой — сохранить должную засекреченность:

СПЕЦ. ГУМ. ДИСЦ-НА С АТТЕСТ.: ОКОН-ЧИВШ. ДЕВЯТИЛЕТКУ С ХИМ.-ФИЗ. УКЛОНОМ (М.) — ИСПОЛНИТ. И ЭНЕРГИЧН. — УМЕЮЩ. ДЕРЖ. СЕБЯ НА ЛЮДЯХ — КРЕПК. НЕРВН. СИСТ. Ниже в скобках они добавили: (ЛЮБИТ ЗАПАХ МИНДАЛЯ И ПОДГОРЕВШЕГО МЯСА!!!).

Источник, из которого они долгие месяцы черпали вдохновение, иссяк. После обсуждения последней кандидатуры сил на седьмую уже не хватило. За окном кафе стрелки электронных часов описывали круг за кругом, но белый лист бумаги перед двумя мужчинами в точности отражал состояние их ума. Они поняли, что праздник кончился и наступают те бесконечные будни, когда художники ломают свои кисти, а поэты — перья, ибо Бог покинул их. В какое-то мгновение Шимса, пытаясь ухватиться за мысль, как утопающий цепляется за соломинку, в который раз в отчаянии устремил взгляд к набережной — и внезапно замер.

— Господи, — сказал он, — ты только посмотри!

— Господи, — повторил за ним Влк, — это откуда ж такое?

С этой минуты из их памяти улетучились шифры и планы-конспекты, исчезли радости и муки творчества, смолкли крики чаек и голоса официантов. Для них существовала лишь крона черных волос, венчавшая стройный ствол тела, проступающий сквозь набивную ткань и оттого столь желанный. Сама весна шествовала по улице — с улыбкой Моны Лизы, но с повадками изголодавшейся самки и, приближаясь к ним, срывала с них панцирь рассудочности, высвобождала чистую и ликующую мужскую силу, о которой они за всеми хлопотами и думать позабыли. Долгое воздержание сказалось у каждого по-своему.

— Палачка! — вырвалось у Влка; впервые за годы супружества ему захотелось обнять не собственную жену, а другую женщину.

— Семерка! — не сдержавшись, простонал Шимса; впервые за месяцы работы ему захотелось обнять сразу всех брюнеток, которых он когда-то обнимал.

— Что?! — хором воскликнули оба, так как одновременно уловили связь между тем, что каждому из них пришло в голову.

Они взглянули друг на друга, и увидели в глазах друг друга озарение и рассеянность, триумф и испуг — как у людей, только что обнаруживших старинную картину или новую комету и не решающихся в это поверить.

— Но ведь тогда, — прошептал Шимса (ему при шлось сдерживать свои эмоции, чтобы его по-молодому самоуверенный голос не дрогнул от волнения), — тогда это будет единственная в мире…

— Ну а почему бы, — торжественно сказал Влк, словно уже вручал ей диплом и свидетельство об окончании, — и нет?

Он перенес тяжесть тела на правую ногу, сделал шаг и, наконец, оказался в своем.

18.

классе. Он чувствовал за собой нетерпеливое дыхание Шимсы, по не хотел нарушать очарование этого мгновения. Он смотрел на них, а они все еще глядели на нее — кто растроганно, кто взволнованно или по крайней мере растерянно, — как все, увидевшие ее впервые.

Франтишек почти физически ощутил свою нескладность и застеснялся залатанных джинсов, которыми до этого гордился. Близнецам вдруг пришло в голову, что абсолютное сходство — не преимущество, а недостаток, так как лишает каждого из них индивидуальности. Альберт впервые за долгое время согнулся под тяжестью горба: он понял, что мускулы вызывают уважение, но не любовь. У Шимона, обделенного интеллектом, сработал животный инстинкт, который подсказывал ему, что перед ним если и не сам ангел, то что-то не менее потрясное. А Рихард сразу же, как только почувствовал, что заливается румянцем, понял: он влюбился.

В этот момент Шимса подал знак — кашлянул, и все, в том числе и девушка, обернулись к двери.

Они увидели величавого профессора и мускулистого доцента — оба были в тех самых бордовых пиджаках с гербами, подчеркивавшими торжественность момента, — а за ними Карличека в голубом плаще „стаса“, который держал классный журнал в роскошном переплете. Будущие ученики с любопытством смотрели на будущих учителей, которых видели только на вступительном экзамене, и в их глазах, настороженных и доверчивых, нетрудно было прочесть: кто вы? какие вы? что хотите от нас?

Разумеется, Влк, педант и аккуратист, даже в такой момент не мог пустить дело на самотек. Свою вступительную речь он не только написал, но и выучил наизусть, чтобы показать, какое значение здесь придается самостоятельному мышлению и экспромту. Поскольку ознакомить учеников с планом занятий и списком шифров, а также избрать старосту класса предстояло Шимсе, Влк решил остановиться на вещах принципиальных. В нескольких ярких фразах, не уступавших некоторым пассажам де Местра, он собирался набросать портрет мужчины („из ребра которого, — шутливо говорилось в тексте и адресовалось Лизинке, — именно в наше время была сотворена женщина“), который приходит в историю человечества из тьмы веков, чтобы, несмотря на свое зачастую унизительное положение, быть подлинным властителем человеческих жизней (в тексте удачно подчеркивалось этимологическое родство слов „экзекуция“ и „экзекутива“), быть тем единственным лицом, кто по закону имеет право их отнимать (в тексте — прекрасный пассаж о королях, несправедливо прозванных палачами, в то время как их палачам никогда не присваивали титул королей). Потом он намеревался перейти непосредственно к самой специальности, чтобы доказать, что это скорее искусство, нежели ремесло, и даже клиент должен по достоинству оценить с выдумкой проведенную Акцию. Влк включил в свой доклад яркую сцену из мемуаров семьи Сансон, где идет речь о Франсуа Робере Дамьене, которого обработали 28 марта 1757 года на Гревской площади за покушение на короля Людовика XV:

„Руку накрепко привязали к перекладине так, чтобы ладонь свешивалась вниз. Габриель Сансон придвинул сковороду, в которой горела сера, смешанная с раскаленными углями. Дамьен, почувствовав, как голубое пламя пожирает мясо, издал ужасный вопль и забился в путах. Когда схлынула первая волна боли, он поднял голову и стал смотреть, как горит его рука. Теперь лишь громкий скрип зубов выдавал его муки. Эта, первая, часть казни длилась три минуты. Затем подручный Андрэ Легри начал рвать клещами руки, ноги, грудь и бедра осужденного. Каждый раз страшные железные челюсти отрывали новый кусок мяса, и Легри попеременно лил в открытую рану кипящее масло, горящую смолу, расплавленную серу и олово. Это была сцена, которую не описать словами и едва ли понять разумом, нечто, не сравнимое ни с чем, разве что с адом. С вылезающими из орбит глазами, торчащими дыбом волосами, искривленными губами, Дамьен подгонял своих мучителей, сносил все их истязания и требовал новых, еще более страшных пыток. Кипящая жидкость лилась на раны, мясо шипело, и с этим омерзительным звуком сливался его голос; этот голос, в котором не оставалось уже ничего человеческого, рычал: „Еще! Еще! Еще!“ Но это была лишь прелюдия казни. Дамьена отвязали от перекладины и положили на доски, сколоченные наподобие креста святого Андрея. Каждую его конечность привязали к лошадиным постромкам. Каждую лошадь держал под уздцы один помощник, а другой стоял сзади с бичом в руке. Шарль Анри Сансон, стоя на помосте, руководил подручными. По его знаку четверка лошадей рванулась в разные стороны. Рывок страшной силы потряс Дамьена. Одна из лошадей упала. Но мускулы и нервы человеческого тела выдержали. Трижды срывались с места лошади, понукаемые криками и бичом, и трижды, почувствовав сопротивление, подавались назад. Лишь руки и ноги осужденного невероятно удлинялись. Но он все еще жил, и его глубокое дыхание уподобилось шипению кузнечных мехов. Заплечных дел мастера были в смятении. Священник из собора св. Павла лишился чувств. Судебный писарь прикрыл глаза мантией, а по толпе прокатился недовольный ропот — предвестник бури. Тогда врач, г-н Бойе, побежал в ратушу и доложил судьям, что, пока лошадям не придут на помощь и не перережут Дамьену сухожилия, четвертования не произойдет. Разрешение было получено. Под рукой не оказалось ножа, и Андрэ Легри пустил в ход топор. Лошади бешено рванули. Оторвалась одна нога, потом другая, потом одна рука. Дамьен еще дышал. Наконец, когда лошади дернули за другую руку, он поднял веки, глаза его обратились к небесам, и душа покинула истерзанное тело“.

В своем комментарии Влк, обратив внимание учеников на все сложности и трудоемкость описанной казни, посоветовал им не обольщаться мыслью, что современные Акции полностью автоматизированы, и не пренебрегать физической подготовкой. Хотя общество, внушал он, не жалеет средств для того, чтобы технический прогресс не обошел стороной исполнителей, все-таки даже самая надежная веревка и самая удобная „вешалка“ не отменяют того обстоятельства, что клиент, как правило, оказывает активное сопротивление. (В тексте сказано лаконично: „Палач побеждает, но для этого надо попотеть!“) После этого Влк планировал перейти непосредственно к положению и задачам исполнителей во всем мире и, в частности, в нашем обществе. Он собирался показать, что государство заботится о них как в трудоспособном возрасте (засекреченность, премиальные — так называемые „горловые“, путевки, страхование от несчастных случаев), так и в старости (официальная смена фамилии и персональная пенсия, начисляемая в зависимости от „горловых“). В заключение Влк хотел внушить своим первым ученикам, что после принесения присяги (по аналогии с клятвой Гиппократа), в которой они обязуются обслуживать каждого поступившего к ним клиента без различия цвета кожи, вероисповедания, убеждений и социального положения, им предстоит не только стать хранителями лучших традиций своей профессии, но и самим развивать и творчески обогащать их. Он заканчивал речь призывом никогда не забывать, что они являются исполнителями нового типа, предназначение которых — дать до сих пор разделенному на два лагеря миру надежду на светлое будущее.

Это была мудрая, деловая, убедительная, эмоциональная речь. Но она так и не была произнесена.

Влк стоял перед ними, не в силах вымолвить ни слова, словно охваченный внезапной усталостью от бесконечного пути, который начался — да, честно признался он себе, под тем самым фонарем с извивающимся на нем телом. И в эти секунды его — хладнокровно ломавшего шеи рыдающим красоткам — охватило волнение: ведь он впервые видит их вместе — уже не семерых неведомых и ничем не примечательных существ с разными, хотя и банальными судьбами, но теперь уже свою школу, единственное дело, которое переживет его, ибо очевидцы всех прочих дел — вот она, неблагодарная изнанка профессии! — приняли смерть от его же собственной руки… И Влк, не обращая внимания на изумление Шимсы, кивнул им, предлагая сесть на свои места.

— Итак, — сказал он непривычно мягко, почти нежно, давая знак Шимсе, чтобы тот сразу переходил к организационным делам. — Итак, — повторил он и тоже закашлялся, чтобы никто не догадался: он волнуется и потому изменил программу, — ребята.

19 за дело!

В пятницу 21 декабря вместе с Козерогом прикатила зима. Еще в четверг с утра казалось, что на редкость слякотная, промозглая и зябкая осень в этом году так и не кончится. Но к вечеру дождь перестал, ночью столбик ртути упал на два деления ниже нуля, а утром по всему городу уже ревели сирены машин „скорой помощи“, подбиравшие первых пострадавших с переломами. Ближе к одиннадцати пошел снег — сперва мелкая пыльца, потом снежинки и, наконец, хлопья.

Когда класс возвращался из „Каперса“ — на обед давали рыбный суп и индейку, да еще каждый получил сухим пайком по половинке рождественского пирога, — уже можно было играть в снежки. Но от этого удовольствия пришлось отказаться: с двух часов занятия вел Влк, который не прощал опозданий. Он никогда не наказывал сразу, но опоздавший мог не сомневаться: когда будут отрабатывать дыбу, „испанский сапог“ или пытку переменным током, получившую в алжирскую войну название „телефон“, то в „манекенщики“ выберут его, и именно ему достанется лишний поворот блока, лишний клинышек в голенище или лишние двадцать вольт сверх учебной нормы. Поэтому они ограничились тем, что раскатали дорожки на обледеневшем асфальте, взметая в воздух облака пушистого снега, похожие на пенные буруны за кормой корабля.

Перед началом урока Лизинка стояла у окна „Какакласса“ и откусывала кусочек за кусочком от рождественского пирога, задумчиво держа его возле рта, словно огромный леденец. Здесь ее и застал.

20.

Рихард. Хотя последний раз они виделись всего несколько минут назад, когда, по-детски заправив волосы под вязаную шапочку, она, будто стройный паж, скользила рядом с ним в снежном вихре, он почувствовал, как у него больно сжимается сердце, а едва залеченные легкие с трудом пропускают воздух. Каждая их встреча приносила ему слишком сильное душевное потрясение, поэтому он старался расставаться с ней как можно реже. По утрам он ждал ее возле остановки троллейбуса, на котором она приезжала; обычно он прятался в арке, чтобы вдали от посторонних глаз унять тахикардию и легочный спазм. Не упуская ее из виду, он шел за ней мимо контроля на входе, по тюремному коридору и нагонял лишь между третьим и четвертым этажами — на лестнице волнение легче было выдать за физическое напряжение.

— Привет! — говорил он каждый раз, и жизнь в этот день начиналась для него с того момента, когда она отвечала ему застенчивой улыбкой; единственная его забота после этого — постоянно держать ее в поле зрения; всякий раз, когда это ему не удавалось, снова заходилось сердце и сбивалось дыхание. Но сегодня с утра Шимса принимал зачет по ПЫВу, где Рихарду выпала роль клиента. Отвечавший у доски.

Шимон изрядно напоил его водой, так что сразу после обеда Рихарду пришлось забежать в туалет. И теперь он встретился с Лизинкой во второй раз.

Лизинка смотрела на заключенных, которых вывели на прогулку. В этот момент надзиратель показывал упражнения: когда он протягивал руки вперед, они должны были поднять их вверх; когда разводил руки в стороны, надо было вытянуть их по швам; когда поднимал руки вверх, следовало протянуть их вперед; когда вытягивал руки по швам, надо было развести их в стороны. Кто ошибался, садился на корточки и заводил руки за спину, а остальные с хохотом пинали его в зад.

При взгляде на ее чистое личико, от которого у него вот уже четвертый месяц перехватывало дыхание, щемило сердце, щеки заливал румянец и отнималась речь, на этот раз по неведомой причине, столь же таинственной, как и сама любовь, с ним произошло нечто странное. Несмотря на то что рядом были все одноклассники (староста класса Альберт проверял наглядные пособия на тренировочном помосте, а остальные играли в свое любимое „мясо“, которое преподаватели не запрещали, так как видели в нем элементы каратэ), он, как во сне, направился прямо к ней и обнял ее за плечи. Это прикосновение, на которое она, поглощенная зрелищем, даже не обратила внимания, подействовало на него подобно электрическому разряду. Словно проснувшись, он панически оглянулся, готовый отдернуть руку; но секундой раньше его поразило, как невероятно просто оказалось ее обнять. Внезапно он понял, что в конце концов все, даже она, примут его поступок всего лишь за естественный дружеский жест, не более того. Он решился продлить эти мгновения и сделать их еще более сладостными. Склонившись к девушке, он откусил от ее пирога с другого конца. И тут их увидел Влк.

Хотя шел уже девяносто пятый учебный день, профессор поймал себя на мысли, что испытывает то же чувство, которое он испытал, увидев Лизинку впервые: удивление, что в природе существует неземная красота, волнение от встречи с ней и страх, что он должен нести за нее ответственность.

Предложение взять седьмым учеником девушку повергло Крота и Нестора в изумление, но не более того. Они входили в число тех невидимых, но всемогущих апостолов прогресса, которые сами не изобретали телегу, громоотвод, весло, воронку или паштет, но которым тем не менее принадлежит в этом львиная доля заслуг, поскольку они их не запрещали. Молчание означало благословение, но теперь на первый план выдвинулась непростая проблема выбора.

Влк с Шимсой не были приверженцами идеи „l'art pour l'artiste",[36] и включение в ансамбль женщины не было для них самоцелью. Этот факт, завершение векового процесса эмансипации, обещал впоследствии стать хрестоматийным, но сейчас они преследовали более важную цель. Тогда, в кинозале у Крота, они, подлинные асы своей профессии, которым есть чем гордиться, с завистью смотрели на более удачливых коллег, которым посчастливилось работать перед объективами кинокамер. Они остро переживали несправедливость того, что во времена, когда космические аппараты привозят на Землю фотоснимки обратной стороны Луны, им суждено разделить участь знаменитых актеров начала века: их творчество никогда не оценят по достоинству, ибо о нем не сохранится документальных свидетельств. Они были готовы пожертвовать месячным заработком — лишь бы их пригласили в кино или на телевидение продемонстрировать что-нибудь из того, что они умеют. Однако, будучи умными и трезвомыслящими людьми, которые, как подчеркивал Влк, „любят не себя в профессии, а профессию в себе“, они хорошо понимали, что предубеждение против нее, насаждавшееся в отдельные кризисные периоды, не под силу сломать двум профессионалам, которым, как нетрудно догадаться по их виду, слишком часто приходилось слышать предсмертный хрип… Куда лучше с этим могла бы справиться женщина!

Когда отворилась дверь угловой комнаты и в проеме возник пастельный образ Лизинки, они уже знали: вот девушка, которая может на телеэкране закапывать кого-нибудь заживо, — а зрители будут плакать от мысли, что она натерла себе пальчик. Она стала неотъемлемой частью их планов, талисманом, укрепившим обоих в мысли, что звезды к ним благосклонны.

С того момента Влк видел свою ученицу множество раз, но всегда заново переживал чувство, которое сам не смог бы точно определить, — он знал лишь, что в его отношении к ней оно играет решающую роль. Сейчас, войдя в „Какакласс“ (в обеденный перерыв они с женой купили елку, ему уже слышался серебристый перезвон рождественских шаров; он решил рассказать ребятам о правилах соблюдения секретности во время новогодней поездки и отпустить их по домам) в тот момент, когда рука Рихарда бесцеремонно обвила нежную шею Лизинки, он остановился как вкопанный. В его душе словно открылся какой-то тайник, прежде ему не доступный. Ключом к тайнику стало чувство, подсказавшее Влку то, что не в силах был постичь его искушенный ум: это волшебное создание, рожденное, чтобы увенчать собой дело его жизни, — дочь слабовольного филолога лишь по ошибке природы! И ни метрика, ни даже семя, все же добытое ее энергичной матерью, ничего не меняли в том, что подлинным ее отцом, который вылепит ее в соответствии со своим идеалом, ее Пигмалионом станет он — Бедржих Влк.

С этой минуты она заняла для него на шкале ценностей место сразу же за Маркетой, опередив Альберта и Шимсу. Тогда же он впервые ощутил сладкую горечь и жгучий озноб противоречивых чувств, которые ведомы лишь отцам красивых взрослеющих дочерей: гордость оттого, что она нравится, и злость на того, кому она нравится.

— Ну, Машин, — холодно сказал он, — займитесь же ею!

Рихард сорвал с нее платье, сбил с ног и крепко привязал ее руки и ноги к деревянному щиту с прорезями — через них казнимого вплетали в колесо в тех местах, где должны быть перебиты кости. Затем, взяв тяжелое кованое колесо с дюжиной спиц, поднял его на высоту лба и с размаха опустил так, что удар пришелся точно между грудей. Класс одобрительно загудел, а Рихард вновь поднял колесо, чтобы перебить ей левую ногу.

— Плохо, — сухо сказал профессор Влк. — Садитесь. Ставлю вам.

21.

неудовлетворительно.

Класс вновь зашумел, теперь уже от удивления.

— Альберт, — обратился Влк к своему любимцу, заложив карандашом страницу классного журнала, — в чем ошибка Машина?

— Главная ошибка Машина, — бойко начал уродец, — в том, что первый удар он нанес в грудь, хотя в приговоре, который вы зачитали, конкретный способ ломания костей указан не был. В этом случае автоматически вступает в силу положение из „Codex Carolina",[37] которое определяет первый удар в грудь как смягчение наказания и потому его запрещает, если ломание „von oben auf“, то есть „сверху вниз“, специально не оговорено. Следовательно, Машину нужно было ломать „von unten auf“, или „снизу вверх“, что означает: ноги ниже колен, руки ниже локтей, ноги выше колен, руки выше локтей и лишь после этого, с девятого удара, — грудь или горло, на его усмотрение.

— Куда нанесли бы удар вы? — спросил профессор Влк.

— В грудь, господин профессор, — сказал Альберт, пока Рихард стоял с колесом в руке на помосте, словно воплощение неудачника. — Удар в горло смертелен на сто процентов, а если наказание преследует воспитательные цели, клиентка это оценит. Кроме того, тем самым ей гуманно оставляют шанс на спасение, так как по установившейся традиции, цитирую, „ежели кто, в колесо вплетенный, три восхода солнца переживет, того снять и излечить должно“.

— Такое уже когда-либо случалось? — спросил профессор Влк.

— Да, господин профессор, — ответил Альберт, — в 1777 году в Бордо клиента вылечил местный лекарь, который на четвертый день после колесования выкрал якобы мертвое тело для занятий анатомией. Негодяй вновь подтвердил свою порочность: он донес на своего спасителя, поскольку похищение трупов учеными стало настолько распространенным, что за поимку злоумышленника полагалось вознаграждение.

„Die Obrigkeit, — писала тогда „Фоссише цайтунг“, — uber den Anblick einer solchen abscheulichen.

Undank-barkeit ganz vom Schauder uberfallen, befahl dem Wun-darzt, die Stadt zu raumen, der verfluchte Anbringer aber wurde eine zweite Hinrichtung auszustehen verurtheilet“, то есть „власти, придя в ужас от столь возмутительной неблагодарности, приказали чудо-лекарю покинуть город; окаянный же доносчик вновь был отправлен на эшафот“.

— Достаточно, Альберт, — сказал профессор Влк, вновь открывая журнал. — Ставлю вам пять. Н-да, Машин… — повернулся он к Рихарду. Тот отложит колесо и, сгорая со стыда, отвязывал тренировочную куклу в виде женщины, сконструированную специально для практических занятий по колесованию (в отличие от других манекенов обоих полов, эти куклы предназначались для тренировок в сажании на кол, распятии на кресте, утоплении, сожжении, обезглавливании, повешении и пытках — причем второе поколение их должно было даже реагировать на огонь, воду или удар громким плачем и страшным криком).

— Н-да, — повторил Влк, закрывая журнал и тем самым показывая, что опрос окончен, — на вашем месте рождественские каникулы я посвятил бы повторению материала — у вас явное отставание, — а не прочим увлечениям: по этой части вы, как видно, большой специалист. Только тут уже дело касается не свиньи, которая все стерпит, а — может быть, вы этого не поняли? — живых, — добавил профессор Влк с неприкрытой угрозой, — людей.

Через непривычную призму только что обретенного отцовского чувства он смотрел, как Рихард униженно возвращается на свое место, и впервые спросил себя: так ли уж удачен был их с Шимсой выбор?

— Разденьтесь! — приказал доцент Шимса. Рихард снял куртку, майку, брюки, носки и аккурат но повесил одежду на спинку стула.

— Трусы тоже! — приказал профессор Влк.

По нерешительности Рихарда видно было, что он стесняется. И все же он подчинился. С трусиками в руке, словно боясь, что, расставшись с ними, он окончательно потеряет свое достоинство, Рихард стоял перед профессором и доцентом обнаженный, в лучах света, которые сюда, как на сцену, бросало через открытое окно заходящее солнце. Это было на исходе лета, незадолго до того, как сюда, в помещение будущего „Какакласса“, прибыли заключенные-плотники — возводить одну из двух учебных „точек“ по проекту „нинсота“ из Театрального института (заказ: декорации для пьесы-мистерии). Из будущего „Какакласса“ в противоположной стороне коридора уже слышался концерт электродрелей: по проекту других „нинсотов“ там достраивали газовую камеру (заказ: барокамера для тренировок водолазов), камеру для электрокуций (заказ: зубоврачебное кресло для космического корабля) и, главное — устройство, по старинке называемое „виселица“, а официально — „вешательный комплекс автоматический“, для которого Влк изобрел оригинальный шифр „вешка“ (заказы: 1 — стойка с перекладиной для огромного кегельного шара, 2 — театральный люк, действующий по принципу рычага). Из мебели в наличии пока оказались лишь пара стульев и кафедра, здесь Влк и Шимса изучали документы последних абитуриентов.

В ту субботу, когда Карличек вез Влка с Шимсой из квартиры Тахеци, их фантазия работала на полных оборотах. Яркая индивидуальность Лизинки — после знакомства с пани Тахеци они предполагали, что доктор Тахеци подаст им заявление о приеме, — заставляла их продумать все до конца. Выдать ей свидетельство об окончании с направлением на работу, как заурядной учительнице или медсестре, и пустить ее по течению было бы безответственно и глупо. Атмосферу областных „точек“, куда подручных по сей день часто набирали из среды деклассированных элементов, даже такие тертые калачи, как они, переносили с трудом; нетрудно было представить, каково придется там неопытной девушке. Конечно, они могли подбадривать ее своим присутствием, но к чему это приведет? Чтобы все говорили, что ПУПИК выпускает специалистов, которых профессорам приходится подводить к „вешке“ за ручку?

Выход они нашли быстро — в идее Шимсы „double-hangmen":[38] поначалу организовать смешанную команду из двух человек для обслуживания смешанной пары клиентов. Камнем преткновения стал вопрос, кого дать Лизинке в напарники. Горбатый Альберт, монголоидный Шимон и тучный Франтишек не подходили Лизинке каждый по-своему — возникало полное несовпадение жанров. Театрал Влк выразил это образно: с Альбертом получался архаический романтизм типа „Собора парижской Богоматери“, с Шимоном — поэтическая аллегория a la „Красавица и зверь“, а с Франтишеком — пошлый кафе-шантан. Близнецов по понятным причинам разъединять не хотелось, а вместе с Лизинкой они, как считал Влк, и без костюмов с блестками смотрелись бы как цирковое трио. В конце концов решено было нарушить принцип „газ — сильные токи“ и, опять-таки по выражению Влка, подыскать Джульетте Ромео. Случайность, эта возлюбленная сестра успеха, оказалась к ним благосклонной и на этот раз.

В начале июня, когда практическая подготовка шла полным ходом и можно было рассчитаться с накопившимися на выездных „точках“ долгами, они обслуживали деревенского почтальона, столкнувшего с обрыва незамужнюю работницу расположенного в горах пансионата. Тот тщетно пытался оправдаться; дескать, она каждый день сама себе посылала открытки, и он должен был таскаться к ней наверх, а там она бесстыдно соблазняла его, но он не поддавался, вот она и спрыгнула сама, из мести. Обо всем этом рассказал им начальник тюрьмы, один из тех пустобрехов, которых они терпеть не могли и с которыми теперь, как с будущими работодателями своих ребят, вынуждены были обходиться любезнее, чем раньше. Вскоре выяснилось, что его болтливость преследует вполне определенную цель — подлизавшись к ним, попросить: не могли бы они (ведь всем известно, что они работают „экспрессом“!) ускорить приготовления, чтобы обслужить этого почтаря, как он его добродушно называл, с утра, а не после обеда? Тому без разницы, упрашивал начальник тюрьмы, а он приглашен шурином на забой свиньи и зовет их присоединиться к нему — вся родня давно мечтает с ними познакомиться.

Они уступили, за что и поплатились, поскольку не успели заранее прикинуть на глазок, каков этот почтальон. Их ждал неприятный сюрприз: в камере смертников им выдали сморчка, не тянувшего и на сорок пять килограммов. Ясно было, что собственный вес тут не поможет, а так как голова у него росла прямо из плеч, то не годился и „триктрак“. Пришлось воспользоваться старинным способом: просто повиснуть у него на ногах и потянуть вниз. Но все равно он больше минуты хрипел и испражнялся — этого оказалось достаточно, чтобы испортить им настроение, хотя упрекнуть их было некому: судью и прокурора тоже пригласили на забой.

Всю дорогу (их вез сам начальник и, к счастью, без передышки описывал, как делается зельц) они угрюмо молчали; когда же вместо аромата шкварок поездка завершилась радостным хрюканьем борова возле корыта с горячей водой, им показалось, что Господь отвернулся от них.

— Тоник! — крикнул начальнику тюрьмы шурин, выбежавший им навстречу. — Дело дрянь, мясник не пришел!

— Где, — побледнев, спросил начальник, — эта сволочь? Давай адрес, и Людва, — продолжал начальник, поворачиваясь к прокурору, — покажет ему, где раки зимуют!

— Так ведь он, скотина этакая, — удрученно сказал шурин, — в больнице…

Сознание того, что никто из сильных мира сего не может изменить создавшуюся ситуацию, подействовало на всех так угнетающе, что воцарилась тишина. Ее нарушил тихий голос из-за забора, отделявшего их двор от соседского сада.

— Я, — возникнув перед ними, словно deus ex machina в античной трагедии, произнес стройный и очень бледный подросток в застиранных джинсах, — пожалуй, могу вам подсобить…

— Ты? — с надеждой и недоверием переспросил шурин. — Ты что, мясник?

— Он-то нет, — ответил за него мужчина с усика ми, видимо, сосед, — но управляется не хуже папаши — братца моего то есть. Знаешь, Венца, парень на вид неказист, но руки у него не из задницы растут.

— Но у нас, — в отчаянии сказал шурин, — и патронов-то нет!

— Вы его подержите, — сказал мальчик, — а я ножом заколю. А лучше всего, если есть, — добавил он и покраснел, словно испугавшись внимания, которое к себе привлек, — деревянная кувалда. Я бы его стукнул, и все дела.

Не ожидая ответа, он взялся правой рукой за колья и ловко перемахнул через забор, при этом, правда, слегка запыхавшись. У Влка с Шимсой он уже начал вызывать интерес: для Ромео ему не хватало только средневекового наряда. Еще больше он их заинтересовал, когда, встав с кувалдой в руке посреди двора, без посторонней помощи, словно на корриде, одним уверенным ударом свалил пробегавшего мимо борова (Шимсу даже передернуло — так это напомнило ему собственное прошлое) и тот рухнул к его ногам. Бросив молоток, он вытащил длинный нож, который перед тем заткнул за кожаный пояс, и прикончил животное так искусно, что из туши не вытекло ни одной капли крови.

Двумя часами позже по дому уже разносился аромат свиного сала, а подогретая алкоголем компания вовсю горланила народные песни. Влк ответил на обычные вопросы „Кто держится смелее — мужчины или женщины?“, „Это больнее, чем рвать зуб?“ или „А правда, что они при этом могут обоссаться?“, расписался в детских альбомах на память и, предоставив наиболее любознательным дамам Шимсу, подошел к Рихарду, который набивал фаршем свиные кишки.

— Вы где-то учились? — спросил он.

Влк не ожидал, что его слова вызовут такую реакцию: мальчик выронил колбасу в таз с приправленным специями фаршем и изо всех сил ухватился обеими руками за стул, чтобы скрыть дрожь. Но его смятение выдали красные пятна, выступившие на щеках.

— Послушайте, — жалобно сказал он, — что же, мне и помочь вам нельзя?

Вскоре все выяснилось. У Рихарда, единственного сына мясника, с детства обнаружились незаурядные способности к отцовской профессии. Его любимыми игрушками стали телячьи кости; в десять лет он мог по волокнам определить, что это за мясо и из какой части оно вырезано. Не было сомнений в том, что из него получится господин Мясник с большой буквы, с квалификацией судмедэксперта, — но внезапно все планы перечеркнула самая банальная болезнь, с которой, если верить газетам, давно было покончено. В туберкулезном санатории началось половое созревание, и это подействовало на мальчика удивительным образом: он увлекся лепкой и чтением и вскоре мог по двум строчкам определить автора и произведение. Через два года он вернулся с медицинским заключением, где говорилось, что он здоров как бык, но — ах, это проклятое „но“! — ему навсегда запрещена работа в пищевой промышленности и в общепите. Новые увлечения помогли ему преодолеть потрясение, особенно глубокое из-за первой и, увы, несчастной любви; с этим ударом он справился благодаря спорту. Нынешнее лето он намеревался провести в горной деревушке, всласть надышаться целебным воздухом и спокойно обдумать, что делать дальше. Там же, сам того не ожидая, он выдержал экзамен в ПУПИК и получил приглашение на собеседование, которое должно было решить, станет ли он партнером Лизинки Тахеци.

И сейчас, когда он стоял перед ними в будущем „Какаклассе“, с тонким, бледным лицом туберкулезника и гладким загорелым телом греческого бога, судорожно сжимая в левой руке белые трусики, у Влка и Шимсы возникло одинаковое чувство — будто они не ученика принимают, а покупают произведение искусства. Эстет Влк живо представлял себе, как этот Аполлон Машин вместе с Афродитой Тахеци, обнаженные и умащенные благовониями, обслуживают такую же молодую и красивую пару в обрамлении желтых цветов в стиле Ван-Гога и на розовом фоне в стиле Модильяни. Быстро и без особого интереса разделавшись с обычным перечнем вопросов о происхождении, биографии, взглядах и увлечениях, они перешли к тому, что сейчас занимало их больше всего.


— Вы уже имели женщину? — спросил профессор Влк.

— Нет, господин профессор, — ответил Рихард.

— А почему? — поинтересовался профессор Влк.

— Я холост, господин профессор, — ответил Рихард.

Влк с Шимсой в некотором недоумении переглянулись.

— Вы когда-нибудь совокуплялись? — спросил профессор Влк.

— Простите… я не знаю, — робко произнес Рихард.

— Как это не знаете? — спросил профессор Влк.

— Я… я не знаю, что это такое, — сказал Рихард.

— Вы когда-нибудь трахались? — подал голос доцент Шимса.

Мальчик был в крайнем смущении.

— Опять не знаете, что это такое? — спросил доцент Шимса.

— Знаю, господин доцент, — ответил Рихард.

— Стало быть, вы не трахались! — заключил доцент Шимса.

— Нет, господин доцент, — сказал Рихард.

— Нет — трахался или нет — не трахался? — не терпеливо спросил Шимса.

— Я же говорил, — сказал Рихард, — что холост… Влк с Шимсой обменялись удивленными взглядами.

— Вы никогда не любили женщину? — спросил Влк, который в этих вопросах был подчеркнуто старомоден.

— Любил, господин профессор, — ответил Рихард.

— И не вставили ей? — спросил Шимса, который в этих вопросах был весьма решителен.

— Нет, господин доцент, — ответил Рихард.

— Вам, — подозрительно спросил профессор Влк, — это ни о чем не говорит?

— Да, господин профессор, — ответил Рихард.

— Да — говорит или да — не говорит? — раздраженно спросил доцент Шимса.

— Говорит, господин доцент, — ответил Рихард.

— Так почему же вы ею не овладели? — спросил профессор Влк.

— Она, — сказал Рихард, — не хотела за меня за муж.

Оба педагога растерянно посмотрели друг на друга.

— А кто она такая? — спросил наконец Влк, чтобы прервать паузу.

— Сестра, господин профессор, — ответил Рихард.

— Вы хотели, — спросил пораженный профессор Влк, — жениться на своей сестре?

— Извините, — ответил Рихард, — она была сестрой в санатории. Я сказал, что овладею ею, как только она выйдет за меня замуж, но ей замуж не хотелось. — Казалось, это сообщение отняло у него остаток сил.

Понурив голову, он удрученно разглядывал паркет.

— Вы верите в Бога? — спросил Влк, загораясь новой надеждой.

— Нет, господин профессор, — ответил Рихард. Оба преподавателя были в тупике. Внезапно Влка осенило.

— Вы любите стихи? — спросил он.

— Да, господин профессор, — ответил Рихард, и в его голосе впервые прозвучала радость.

— А сами случайно не пишете? — спросил Влк, пускаясь по следу как охотничий пес. — Или я ошибаюсь?

— Да, господин профессор, — ответил Рихард.

— Да — пишете или да — ошибаюсь? — настаивал Влк.

— Да, пишу, — ответил Рихард, залившись румянцем.

— Тогда вы, конечно, помните какой-нибудь свой стишок наизусть, — сказал Влк.

— Помню, господин профессор, — произнес Рихард тихо, но они не расслышали, а скорее догадались по движению губ, что он сказал.

— Превосходно! — торжествующе сказал профессор Влк. — Прочтите же его нам!

Обнаженный бог послушно кивнул, вытянул руки по швам, неловко поклонился и с неумелостью школьника стал декламировать:


Любимая моя, свидетель Бог.


До свадьбы я б с тобою спать не смог.


И соблазняешь ты меня напрасно.


Вздыхая в парке трепетно и страстно.

Голос его дрожал, лицо пылало огнем. Тем не менее он продолжал:


В отчаянии я прошу луну.


Чтобы тебе сказала вещь одну:


Любовь и похоть — не одно и то же.


Любовь возможна лишь на брачном ложе!

Он справился с волнением, дыхание успокоилось, голос стал громче:


Когда мы станем мужем и женой.


Тогда ложись, любимая, со мной.


Пусть целый свет нас судит, если сможет.


Любовь возможна лишь на брачном ложе!


[39]

Последняя строчка сопровождалась взмахом руки, сжимавшей белые трусики. После этого он вновь поклонился и умолк. На его лицо медленно возвращалась бледность.

— Можете идти, — сказал Влк после паузы. — О решении вас известят письменно.

Мальчик еще раз поклонился и вышел из комнаты.

— Я думаю… — начал профессор Влк, но в этот момент раздался робкий стук в дверь.

— Кто там? — недовольно крикнул доцент Шимса.

Дверь отворилась, и в комнату заглянул Рихард.

— Что вам надо? — повысил голос профессор Влк. — Вы что, не поняли? Мы вам напишем!

— Извините, — сказал голый Рихард. — Мне бы только одежду забрать…

Они с трудом сдерживались, пока он одевался, а как только вышел, от души расхохотались.

— Я тоже думаю, — сказал Шимса, — что его смело можно к ней подпускать. Такой под юбку не полезет!

Хотя в этом они не ошиблись, однако все-таки допустили просчет, который затем обернулся роковыми последствиями.

Вошла мать Рихарда с дымящейся кастрюлей в руках. Резкими движениями — когда-то она кулаком валила с ног теленка — налила обоим мужчинам супа.

— Рыбный? — спросил старший. — А почему не из потрохов?

— Поцелуй меня в жопу! — сказала мать, садясь в рождественскому столу. Рихард склонился над тарелкой, стараясь не слышать потока брани, которую отец обрушил на мать. Господи Боже мой, подумал он, опять все то же самое…

Родители, в общем-то люди недурные, в нем, единственном ребенке, просто души не чаяли, но из-за их грубых манер ему не суждено было хотя бы приблизительно узнать то, что в книжках называется "home, sweet home".[40] В семье его утонченность с гордостью относили на счет грузинского князя, которого в годы первой мировой прислали к бабушке из лагеря для военнопленных на полевые работы. В его генах, которыми он post mortem[41] отпечатался во внуке, видимо, была закодирована как болезнь Рихарда, так и его любовь к поэзии. Вероятно, именно благодаря голубой крови, растворяющей жир, он не превратился в мешок сала после всех отбивных, шницелей, шкварок и куриных гузок, которыми его пичкали даже на завтрак. Прожорливая революция заглотнула было и мясницкую династию, но не прошло и пары лет, как родители снова встали за прилавок, — мусорщики и прачки похлопотали за них, лишь бы не слышать больше их сочных выражений. Из гигантской сети государственной торговли им выделили лавчонку, затерявшуюся на окраине города. Впрочем, главное — не местоположение, а то, что жила была найдена. Вот уже третий год она хоть и воняла, зато неизменно приносила золото. Рихард был окружен роскошью (ведь мясник да священник — и в спокойные-то времена всеобщие баловни — в кризисные периоды становятся прямо-таки символом надежды) и заботой; одни только его учителя и доктора съели целое стадо свиней! Каждый вечер он говорил себе, что за все это должен платить родителям сердечной благодарностью, но стоило ему утром вместо «здравствуй» услышать «говно», как он тут же вновь заползал в свою раковину.

Вот и сейчас он глотал рыбный суп, но мыслями был далеко. Он представлял себе комнату без аляповатых горок с позолоченным стеклом и все же куда более торжественную, ибо та комната дышала тихим очарованием, исходившим от Нее. "Нашла ли Она уже?.." — в волнении подумал он; и двух часов не прошло с тех пор, как он бежал по городу, по которому уже шли в парк последние трамваи и зажигались первые рождественские свечи, чтобы повесить свой подарок на ручку Ее двери.

— Куда уставился? — спросила мать. — Жри, не то остынет, будет как собачьи ссаки.

Он знал: это своеобразное выражение заботы, и все-таки все в нем взбунтовалось. Рядом с самыми близкими людьми, за столом, ломящимся от лакомств, возле елки, на которую вместо игрушек мать повесила свои украшения, "чтоб проветрились хоть раз в год", и под которой, как всегда, лежала гора дорогих подарков — швейцарские часы, русская ушанка из каракуля и американский портативный аппарат для электрошока, изобретенный психиатрами, но применяемый главным образом "зелеными беретами", — Рихард окончательно понял, что здесь никогда не обретет настоящего дома, и если не хочет сойти с ума, то должен как можно скорее создать свой собственный. Он сделал такую попытку еще в санатории, но медсестра, к которой он потянулся всей своей страждущей душой, оказалась лишь вариантом его матери: та приобретала вещи только для того, чтобы их иметь, эта коллекционировала любовников; если бы он тогда не воспротивился, она тоже время от времени звала бы его «проветриться». Получив от нее такой урок, он понял, что может вверить свою ранимую душу, унаследованную от грузинских предков, лишь рукам, на которых еще не отпечатались десятки чувственных прикосновений. Тем рукам, что, наверное, в эту самую минуту бережно разворачивают его рождественский…

Табурет внезапно превратился в электрический стул, и он понял, что чувствует человек, когда в его тело вгрызается тысяча вольт: А ВДРУГ ЕГО КТО-ТО УКРАЛ???

Они ели быстро, чтобы после ужина, не отвлекаясь, посмотреть по телевизору вечернюю сказку. В ней рассказывалось о том, как зверюшки несли в Вифлеем подарки и лишь у хомяка с собой ничего не было; все стали над ним смеяться, а потом оказалось, что за щеками у него полно зерна, и тогда он тоже засмеялся, не зря говорят: хорошо смеется тот, кто смеется последним. Потом мать зажгла свечи, а отец открыл редкое издание Библии, чтобы, как обычно, прочитать о Младенце, рожденном Пресвятой Девой. Отрывок напомнил ему о младенце, рожденном от него, и он пожалел, что не может снова стать на год моложе и сделать судьбу своего ребенка счастливее. Лизинка следила за тем, как мерцают свечи на елке в невидимых глазу потоках воздуха. Язычки нижних свечей изгибались в направлении от кухни к спальне. Язычки верхних отклонялись от прихожей к окнам. Язычки на средних ветках тянулись вверх, словно были продолжением самих свечей.

Доктор Тахеци закончил чтение, и его жена, как всегда на Рождество, запела песенку о волхвах, которые несли в Вифлеем свои дары. Теплое меццо-сопрано еще раз напомнило о том, чем пришлось пожертвовать из-за замужества, и ей захотелось стать на полгода старше, чтобы стать свидетельницей триумфа — если не своего, то хотя бы дочери. Потом настало время подарков.

В свертке от жены доктор Тахеци, как обычно, обнаружил комплект носовых платков, перчаток и шарфов (взамен тех, которые растерял за год). В свертке от Лизинки — сигареты и спички, что его удивило.

В свертке от мужа пани Тахеци нашла традиционный набор туалетной воды и кремов (взамен тех, которые извела за год). В свертке от Лизинки — пинцет, лупу и каталог марок, что ее удивило.

Выяснилось, что Лизинка перепутала свертки, и все долго, от души над этим смеялись.

В увесистом свертке от отца Лизинка нашла пятитомную "Историю языка и культуры Франции" Може, "Этимологический словарь русского языка" в трех томах, двухтомник "Английские идиомы" и редкое немецкое издание 1840 года «Фауста» Гете. В поздравительной открытке отец написал, что, когда Лизинка прочитает эти книги, ее увлечет чудо филологии и мама не будет этому противиться.

В миниатюрном свертке от матери Лизинка нашла прелестный нательный крестик, которым недавно восхищалась у витрины антикварного магазина. Товарный чек мать использовала как поздравительную открытку. Она надеялась, что Лизинка наденет крестик, когда пойдет на выпускной экзамен, а в придачу к нему отец ей купит туфли, платье, сумочку и плащ.

Под елкой рядом с вырезанным из картона Вифлеемом лежал еще один подарок, у которого была довольно странная история. Перед ужином к ним зашла соседка и сказала, что у них сломана дверная ручка. По всей вероятности, она оторвалась под тяжестью валявшейся рядом коробки. Пани Люция приделала ручку на место, а ее муж отнес коробку под елку. Никаких надписей на ней не было.

Доктору Тахеци пришла в голову довольно нелепая мысль: это тесть в знак примирения послал ему "Etymologicum Gudianum" (издание Штурца, Лейпциг, 1819). Эту книгу он получил в наследство шестнадцать лет тому назад и продавал по объявлению. Когда же доктор Тахеци, как честный человек, предложил ему двойную цену, тот вообразил, что у него в руках бесценное сокровище, и предпочел отдать покупателю свою дочь.

Пани Тахеци пришла в голову еще более нелепая мысль: это Оскар в знак примирения послал ей камни, которые она швыряла в него шестнадцать лет назад, — тогда он завлек ее, вскружил голову и в конце концов лишил девственности, а на следующий день она накрыла его с двумя однокурсницами сразу, после чего с досады обольстила доктора Тахеци.

Лизинке ничего не пришло в голову, потому что в эту минуту она считала окна домов напротив. Сорок одно окно розовело в отблесках свечей, двадцать восемь были голубыми от мерцания телеэкранов. Одно окно пылало ярко-красным — там поливали из огнетушителя загоревшуюся елку.

Доктор Тахеци хотел было аккуратно развязать шпагат, но супруга с кухонным ножом его опередила. Коробка развалилась, из нее посыпались десять свертков одинакового веса в фольге и одиннадцатый, гораздо более легкий, в бумаге с рождественской картинкой. Пани Тахеци разворачивала их один за другим, и удивлению ее не было предела. Она обнаружила: килограмм вырезки, килограмм свиных отбивных, килограмм телячьего языка, килограмм копченого окорока, килограмм бараньего бока, по килограмму говяжьей, свиной и телячьей печенки, килограмм салями и килограмм ветчины. В одиннадцатом свертке была маленькая статуэтка из напоминающего модулит белого материала, затвердевшего после опускания в кипяток. Она изображала юношу в набедренной повязке, распятого на андреевском кресте, и девушку в тунике, держащую над его грудью колесо. Не все пропорции были соблюдены, но одно не вызывало сомнений: у девушки было лицо Лизинки.

Они смотрели то на статуэтку, то на мясо. Доктор Тахеци был ученым и при виде столь разнообразных предметов просто не знал, что подумать. Пани Тахеци была женщиной, и именно нелепость подарков подсказала ей разгадку. Подойдя к освещенной елке, она стала всматриваться в лицо юноши: несмотря на трагичность позы, оно излучало блаженство. В этот момент послышалась долгая нежная трель — из-за частых мигреней пани Люция не выносила резких звонков, — и она направилась в прихожую.

Когда дверь открылась, оба замерли от неожиданности: Рихард, желавший всего-навсего погладить кнопку, которой касалась Ее рука, и не ожидавший, что кнопка сработает, и мать, увидевшая перед собой юношу со статуэтки. Он покраснел и стоял, беззвучно и смешно открывая и закрывая рот, тем не менее это был красивый мальчик, а подарки свидетельствовали о его намерениях и возможностях.

— Добрый вечер, — приветливо поздоровалась па ни Тахеци. — Вы к Лизинке, не так ли?

Рихард в ответ выдавил что-то среднее между «извините» и "до свидания".

— Прошу вас, заходите. Она будет рада. Сюда, пожалуйста, — ласково сказала пани Тахеци. Она уже много лет представляла себе, как будет выглядеть первый мальчик ее дочери, и не имела ничего против этого красивого элегантного юноши в черном костюме (родители купили его, почувствовав, что с парнем что-то неладно), который сначала послал им в качестве визитной карточки пищу для тела и для души, мало того — приехал, судя по одежде, на такси, да к тому же еще и краснеет. Она взяла его под руку и провела в комнату.

— Это, — сказала она Рихарду, кивая на доктора Тахеци, который в этот момент разглядывал лицо юноши на кресте, — мой муж, доктор, — прибавила она, чтобы подчеркнуть единственную ценность, приобретенную в замужестве.

— Тахеци. А это, Эмиль, пан…

— Машин, — выдавил Рихард и поклонился.

Доктор Тахеци тоже поклонился и стал недоверчиво изучать модель, с которой была вылеплена статуэтка.

— Лизинке вас вряд ли нужно представлять, — произнесла пани Тахеци с понимающей улыбкой.

— Привет, — пробормотал Рихард, тоже пытаясь улыбнуться.

Улыбнулась и Лизинка.

Доктор Тахеци был уверен, что он совсем не такой простофиля, как думает жена. Правда, больше всего его интересовала русская буква «ерь» — он ею сейчас занимался, — но, как только дело касалось дочери, в нем срабатывал безошибочный компьютер. Вот и теперь он вычислил, что юноша пришел не к нему и не к жене, а к Лизинке. Рассмотрев Рихарда под этим углом зрения, доктор Тахеци почти не обнаружил изъянов ни в его внешности, ни в поведении: юноша был похож на студентов-филологов, приходивших к нему в Академию, — те, правда, были в драных джинсах. Еще год назад он, наверное, сошел бы с ума, появись рядом с его ребенком посторонний мужчина. Но теперь, когда судьба дочери выскользнула из отцовских рук, он ухватился за эту соломинку. Пани Тахеци пришла бы в ужас, узнав, что он рассуждает как настоящий сводник. Умный, порядочный, симпатичный молодой человек, размышлял он с обстоятельностью человека науки, будет сильнее самой энергичной матери. Он решил поддержать отношения Лизинки и Рихарда, чтобы с их помощью разгрызть орешек, который ему оказался не по зубам. Прежде всего он, конечно, решил удостовериться, что поставил на верную лошадку.

— Чем вы занимаетесь? — спросил он Рихарда, который никак не мог унять волнения от нечаянной встречи с Лизинкой.

— Ты не хочешь предложить пану Машину стул? — сказала пани Тахеци. Заранее зная ответ, она понимала, что это поможет юноше справиться с волнением.

— Простите, — сказал доктор Тахеци. — Садитесь, прошу вас.

Рихард сел, и ему стало легче.

— Чем вы занимаетесь? — повторил доктор Тахеци.

— Выпьете чашечку кофе? — спросила пани Тахеци.

— Нет, спасибо, — проговорил Рихард. — Я не пью кофе.

— Чем вы занимаетесь? — в третий раз спросил доктор Тахеци.

— Тогда рюмочку вина? — спросила пани Тахеци.

— Нет, спасибо, — сказал Рихард. — Я вообще не пью.

— Чем вы занимаетесь? — не успокаивался доктор Тахеци.

— Учусь, — ответил Рихард.

— Сигаретку? — спросила пани Тахеци. — Мне их Лизинка подарила. Лизинка, предложи пану Машину сигарету!

— Нет, спасибо, — сказал Рихард. — Я не курю.

— Что же вы изучаете, медицину? — не отступал доктор Тахеци, посмотрев на жену так выразительно, что та замолчала. — Или право? Может быть, даже философию?

— Нет, спасибо, — машинально сказал Рихард, но, тут же опомнившись, произнес фразу, которая после ежедневной долбежки в училище так крепко въелась в его память, что даже в доме одноклассницы ему в голову не пришло ничего другого: — я изучаю вопросы питания.

Пани Тахеци облегченно вздохнула и закурила. Доктор Тахеци, наоборот, почувствовал разочарование и заел его миндалем. Миндаль оказался горьким, а доктор Тахеци был слишком хорошо воспитан, чтобы выплюнуть его на глазах у гостя. Тогда он его проглотил, и, как только с языка исчез горький вкус, развеялось и огорчение. Вопросы питания, рассуждал он (будущей Лизинкиной профессии он объявил такой решительный бойкот, что даже забыл про собственную подписку о неразглашении), ну, а почему бы и нет? Его отец и дед тоже были д-р. фил. — и что с того? Жили, замкнувшись в своей проблеме, а стоило им столкнуться с чем-нибудь посторонним, как они тут же превращались в малых детей, попавших в бурную реку. Он перенесся мыслями на много лет вперед и представил себе рождественский ужин за этим же столом, за которым сидит его дочь — вовсе не палачка, а нежная мама трех чудесных ребятишек, и он растолковывает им роль мягкого знака в образовании глагольных форм, после чего доктор Машин доложит им о новинках в производстве синтетических продуктов. Эта картина пришлась ему по душе.

— Питание, — вслух сказал он, — это, безусловно, тоже весьма важная область науки. Мне бы не хотелось, чтобы вы, пан Машин, подумали, будто я из тех фанатиков, которые считают, что на языкознании свет, — продолжал доктор Тахеци, с большой симпатией глядя на Рихарда: он вспомнил, что студенты-филологи все без исключения курят, к тому же от них частенько попахивает ромом, а этот юноша производит впечатление чуть ли не монаха, — клином сошелся. Я прекрасно понимаю, что без еды не проживешь. А сегодня, когда мы наблюдаем демографический взрыв, за которым не поспевает производство продуктов, вопросы питания вместе с филологией приобретают первостепенное значение. Мы уже попробовали решить проблему понимания между людьми с помощью эсперанто и других искусственных языков. А как у вас обстоят дела с искусственным питанием?

— Не знаю, как в этой области, — быстро сказала пани Тахеци, — но уж в мясе вы определенно знаете толк. Такие прекрасные куски мог выбрать лишь тот, кому часто приходится иметь дело…

— Это мясо от пана Машина? — удивленно спросил доктор Тахеци.

— Ну разумеется, — произнесла пани Тахеци с чувством превосходства, — от пана Машина, от кого же еще?

— Я не знал, что оно от пана Машина, — смутился доктор Тахеци. — Откуда мне было знать?

— Мой муж, — извиняющимся тоном сказала Рихарду пани Тахеци, — как никто другой разбирается в отношениях между членами предложения, но отношения между людьми и событиями иногда от него ускользают.

— Вообще-то, — подал голос Рихард в отчаянии, что стал причиной их спора, — оно от папы…

— Боже мой, — сказала пани Тахеци, — как это любезно с его стороны! Передайте ему нашу сердечную благодарность!

— Благодарность? — воскликнул доктор Тахеци, направляясь к книжному шкафу. — Нет, это маловато. Думаю, мы должны подарить ему взамен что-то такое, что его обрадует. Тут у меня есть отличная статья о двойной функции языка — органа и речи, и вкуса. Ваш уважаемый папа, — спросил доктор Тахеци, возвращаясь от шкафа с несколькими страничками ксерокопии, — читает по-итальянски?

— Нет, — виновато сказал Рихард.

— Это ничего! — воскликнул доктор Тахеци; сообразив, что сказал бестактность, он вновь направился к шкафу и взял другую ксерокопию. — Немецкий-то ваш отец, конечно, знает!

— Нет, — сконфуженно сказал Рихард.

— Ничего, ничего! — восклицал доктор Тахеци. Он понял, что ведет себя по-хамски, и вернулся к столу с пустыми руками. — Подыщем что-нибудь другое. Кто ваш папа в области мяса, ученый? Дегустатор? Нет, вероятно, специалист по экспорту?

— Мясник, — произнес Рихард, сгорая со стыда; лишь сейчас, лицом к лицу с этим интеллектуалом и эрудитом, с тем, кто дал жизнь и воспитание его избраннице, он понял, что несколько капель голубой крови не заглушат смрада мяса и костей, которым пропитана его родословная.

Доктор Тахеци сел и положил в рот еще один миндаль. Зато пани Тахеци, потушив сигарету, восхищенно всплеснула руками.

— Мясник? — радостно воскликнула она. — Эмиль, ты слышишь? Его папа мясник!

Она нарочно чуть переигрывала, но ремесло мясника, которое она воспринимала не на запах, а на слух, и в самом деле было ей по душе: в нем слышался звон монет.

Миндаль на сей раз оставил на языке пикантный вкус, и доктор Тахеци быстро преодолел свои сомнения. Мясник, рассуждал он, а почему бы и нет? Его отец и дед, как и он, всю жизнь пеклись о сокровище человечества — языке, и что же… Когда на них обрушивалась очередная жизненная невзгода, они встречали ее с пустым кошельком в кармане. Он перенесся мыслями в далекое прошлое и увидел крепость, окруженную журчащей водой и плодородными полями, и своего бедного отца, рассказывающего ему, что всем этим владел прадед — отнюдь не философ, а простой мельник. Взглянув на Рихарда, доктор Тахеци понял, что происходит в его душе. Ему стало совестно, что он обидел мальчика, и в нем вспыхнуло чувство вины, какое обычно испытывают непрактичные интеллигенты в присутствии людей физического труда. Мясник, повторял он себе, а вместе с тем… Имеет прекрасного сына, который посвятил себя спасению голодающего человечества, тогда как его Лизинка, дочь доктора филологии… Он внес в свой план коррективы, и Рихард из простого инструмента для манипуляций стал личностью, которая тоже имеет право на счастье. Ему захотелось заверить его в своих симпатиях.

— Мясник, — сказал он вслух, — это, вне всяких сомнений, важнейшая профессия. Я хочу, чтобы вы знали, пан Машин: я принадлежу к тем интеллигентам, которые родились под крышей деревенского дома. Мой прадед был простым мельником. И я убежден, что если бы человечеству понадобилось выбрать три профессии, способные создать новую цивилизацию, то это были бы мельник, мясник и филолог. Так что, — продолжал доктор Тахеци, вновь подходя к книжному шкафу, пока Рихард оживал, словно земля после дождя, — вы тем более желанный гость в нашем доме. Передайте вашему уважаемому папе мою признательность и эту прекрасную монгольскую серию марок с изображением, — продолжал доктор Тахеци, возвращаясь от шкафа с альбомом, в котором хранил ценные дубликаты, — рогатого скота. А теперь скажите, что мне подарить вам.

— Ката… на коньках! — в волнении выдохнул Рихард, осмелевший от его предложения.

— Кота? На коньках?! — озадаченно переспросил доктор Тахеци.

— Пан Машин, — мягко вмешалась пани Тахеци, — просит разрешения пойти завтра с Личинкой покататься на коньках.

— Любинка лизит катить на ходок! — продолжал Рихард, воодушевленный ее поддержкой.

— Пан Машин, — объяснила пани Тахеци, — знает, как Лизинка любит ходить на каток.

Доктор Тахеци молча таращил на них глаза.

— А то морозы — ку-ку, лед — фюить, и тогда — ни-ни… — закончил Рихард, удивляясь собственной отваге.

— Пан Машин, — расшифровала пани Тахеци, — боится, что морозы кончатся, лед растает, и тогда уже не покатаешься.

Доктор Тахеци наконец пришел в себя.

— Это так? — недоверчиво спросил он Рихарда. — Как ты догадалась? — изумленно спросил он жену.

Супруга снисходительно улыбнулась. Ничего удивительного — ведь он забыл, как когда-то просил у ее родителей руки их дочери, и ей точно так же приходилось переводить его слова. Обессилевший Рихард в ответ смог лишь кивнуть.

— А ты сама-то, — спросил доктор Тахеци, поворачиваясь к дочери, — хочешь?

Лизинка ела компот из черешни, чтобы проверить, сколько зерна мог унести за щеками хомяк. Пока они обсуждали проблемы питания, она набирала косточки за левую щеку. Когда говорили о мясниках, стала запихивать их за правую. Теперь во рту у нее было двадцать шесть косточек, правда, одну она случайно только что проглотила; со стороны это выглядело, будто она тоже кивнула.

Доктор Тахеци понял, что небо услышало его мольбы, и решил довести дело до логического конца.

— Идите, — торжественно произнес он, — и катайтесь! Неизбежно наступает минута, когда молодому человеку суждено самостоятельно вступить на лед жизни, а родителям не останется ничего другого, как с тревогой следить за ним. Я рад, что в такую минуту моя дочь найдет в вас опору, которая не даст ей поскользнуться. Я буду рад еще больше, если вы станете водить ее также в библиотеки, картинные галереи и музеи, чтобы она убедилась: мир многолик, и у человека всегда есть возможность нового, — продолжал доктор Тахеци значительно, — выбора. А больше всего я буду рад, если вы, талантливый сын простого человека, объясните ей, дочери интеллигента, в каком она долгу перед обществом. И потому двери нашего дома для вас всегда будут, — заключил он, увлекшись и машинально открывая дверь в прихожую, — открыты!

Пани Тахеци догадалась, что у него на уме, и решила, он еще больший глупец, чем она думала. Правда, когда дело касалось дочери, в нем словно включался какой-то радар, но русская буква «ерь» и прочие проблемы, над которыми он вечно бился, постоянно сбивали его с верного курса, как магнит отклоняет стрелку компаса. Она рассудила, что сейчас настал тот самый психологический момент, когда троянский конь мужа должен показать зубы.

— А я, милый пан Машин… — начала она и запнулась, — простите, как вас зовут?

— Рихард, — просипел Рихард.

— А я, милый Риша, — продолжала пани Тахеци, взяв его под руку и дружески проходя с ним мимо доктора Тахеци, который все еще держался за ручку двери, — присоединяюсь к благодарностям, пожеланиям и обещаниям мужа, который, как видите, немного утомлен, я приглашаю вас и от его имени завтра к нам на обед, после чего вы с Лизинкой пойдете кататься на коньках. А сейчас желаю вам спокойной ночи. Как и муж, я рада, что у Лизинки есть такой милый и порядочный, — прибавила она, открывая перед ним входную дверь и протягивая руку для поцелуя, — одноклассник.

— Пока, — сказал ничего не соображающий Рихард, поцеловал ей руку и вывалился из квартиры.

Пани Тахеци заперла за ним дверь, прошла мимо мужа обратно в комнату, многозначительно взглянула на дочь и стала убирать со стола.

— Секунду! — крикнул доктор Тахеци, кидаясь к входной двери. Подергав ручку, он понял, что дверь заперта, и снова ринулся в столовую.

— Где ключ? — крикнул он жене.

— Какой ключ? — спросила жена, осторожно складывая одна на другую глубокие, мелкие и десертные тарелки с узором в виде сердечек.

— Ключ от входной двери! — крикнул муж.

— А в замке его нет? спросила жена.

— Нет! — крикнул муж.

— Ты хорошо посмотрел? — спросила жена.

— Хорошо! — крикнул муж.

— Посмотри получше, — сказала жена и осторожно понесла дорогой сервиз на кухню.

— Его там нет! — закричал он, возвращаясь из прихожей.

— Кого? — спросила жена.

— Ключа! — крикнул муж.

— Он не мог выпасть из замка? — спросила она.

— Не мог! — крикнул муж.

— Включи свет и посмотри еще раз, — сказала жена и осторожно опустила дорогой сервиз в мойку.

— Он исчез! — крикнул он жене, возвращаясь снова.

— Кто исчез? — спросила жена.

— Ключ! — крикнул муж. — Ключ от двери! От двери в квартиру!

— Ах, ключ! — сказала жена, услышав, как за окном затормозила и вновь отъехала машина, — А на обеденном столе его случайно нет?

— С какой стати ему быть на обеденном столе? — крикнул муж.

Пани Люция вошла в комнату и молча показала на стол. На нем оставалась лишь статуэтка, которую туда поставил доктор Тахеци.

— Видишь! — крикнул он. — Тут ничего нет! Пани Люция подняла статуэтку. Под ней лежал ключ.

— Тот, кто хочет что-то найти, — сказала она ледяным тоном, — не должен искать задницей.

Пока он трясущимися руками отпирал дверь, прошло еще немало времени. Наконец он выбежал из дома, вокруг не было ни души. На тротуаре и на мостовой сверкал снег. Длинные ряды освещенных окон смягчали яркое сияние звезд. Издалека доносилась чудесная мелодия рождественской коляды. Доктор Тахеци вздрогнул от холода, чихнул и нырнул обратно в подъезд. Гнев придавал ему силы — и он прыгал через две ступеньки. "Одноклассник! — повторял он про себя. — Я вам покажу одноклассника!" Он знал, что его запала надолго не хватит, и потому хотел навести в семье порядок прямо сейчас, любой ценой, раз и навсегда.

Перед дверью своей квартиры он обнаружил, что оставил ключ в замке с другой стороны. Он позвонил. Никто не отозвался. Он проклинал тот день, когда поддался на уговоры и купил вместо нормального звонка эту идиотскую пищалку. Он постучал. Безрезультатно. Он стал колотить. Никто не открыл. Рассвирепев, он принялся барабанить в дверь обеими руками.

Почти одновременно открылись двери всех остальных квартир на лестничной площадке, и на пороге появились соседи с детьми. Они с изумлением смотрели, как доктор филологических наук, пыхтя, как паровоз, колотит в собственную дверь. Тут наконец открыла дверь и пани Тахеци.

— Неужели хотя бы в сочельник, — укоризненно сказала она, — ты не мог побыть с семьей? Ах, — воскликнула она, словно только сейчас заметила сходку на лестничной площадке, — добрый вечер. Муж просто решил немножко пройтись…

Доктор Тахеци оглянулся. Глаза детей горели живым интересом, в глазах мужчин сквозили удивление и зависть. Он хотел было засмеяться, чтобы разрядить ситуацию, но в этот момент чихнул, и оба звука слились в рев. Тогда он решил сделать хотя бы извиняющийся жест рукой, но еще раз чихнул, потерял равновесие и, пошатываясь, ввалился в прихожую.

— Извините, — со сдержанным достоинством сказала пани Тахеци соседям, медленно закрывая дверь. — Счастливого Рождества!

В глазах женщин светилось сочувствие.

Доктор Тахеци вновь очутился в угловой комнате. На первый взгляд здесь ничего не изменилось. На елке тихо потрескивали свечи. Под елкой живописно громоздились подарки. На столе мирно стояли тарелки в цветную полоску, а между ними — статуэтка. Сообразив наконец, что именно она изображает, доктор Тахеци обрел второе дыхание. Гнев, отвращение, бессилие — все смешалось в бурлящую массу, готовую взорваться.

— Так, — тихо произнес доктор Тахеци, но его ноздри уже начали раздуваться. — Довольно! Мясо вернуть, обед отменить, коньки запереть в шкаф, а девчонке и носа из дома, — продолжал он все громче, и на шее у него стали набухать жилы, — не высовывать! Если я в какой-то момент позволил себя уломать, разрешил учиться в этой гнусной школе, с которой я тоже еще разберусь, то уж ни секунды не потерплю, чтобы за ней увивался выкормыш, — ревел доктор Тахеци с налившимися кровью глазами, — палача!

Он схватил статуэтку и швырнул ее об пол с такой силой, что та отскочила, разбив два елочных шара, и приземлилась прямо в Вифлееме, раскидав Святое семейство, вола и осла. Сама статуэтка, как ни странно, не только осталась цела, но и стала выглядеть по-другому: теперь девушка заносила колесо над Иисусом, а ноги юноши торчали из-под яслей, как у автомеханика из-под машины.

Доктор Тахеци, уставившись на дело рук своих, глухо бурчал и ждал, когда ему начнут возражать. В эту минуту он почти нравился своей жене. Если бы он оставался таким, как сейчас, думала она, то устроил бы девочку в музыкальное училище, да и вообще с ним можно было бы нормально жить. Но все же она была уверена, что его надолго не хватит. Лизинка сажала черешневые косточки. Восемь штук она посадила вокруг герани, восемь вокруг фикуса и восемь вокруг воткнутой в цветочный горшок рождественской звезды. Последнюю она закопала рядом с кактусом, чтобы на следующий год собрать как можно больше черешни.

— Лизинка, — сказала мать, — умывайся и ложись спать. Завтра тебе на каток.

Когда дочь поцеловала отца на ночь, переполнявшая его злость улеглась. Не успел он снова себя распалить, как заговорила жена.

— Тот, — сказала она как бы между прочим, но внушительно, — кто называет милого мальчика, пригласившего его дочь покататься на коньках, выкормышем, хотя сам обесчестил ее мать под первым же, — продолжала она, с грохотом собирая в стопку глубокие, мелкие и десертные тарелки в цветную полоску, — кустом, кто делает ей ребенка, чтобы принудить ее к замужеству и вытянуть у тестя ценную книгу, кто боится мараться из-за бутылки коньяка и не может устроить дочь в приличную школу, но зато в сочельник устраивает скандал на весь, — продолжала она, справедливо полагая, что по своей рассеянности он не спросит, почему на столе появился обеденный сервиз, и почему это не тот дорогой сервиз с сердечками, — подъезд, кому какой-то идиотский «ерь» дороже семьи и дома, тот не имеет морального, — продолжала пани Тахеци, уставившись на тарелки, чтобы лишний раз убедиться, что держит в руках тот самый сервиз, который она давно купила в магазине уцененных товаров специально для таких случаев, — права сломать в этом доме даже, — закончила пани Тахеци, поднимая голос и сервиз, — зубочистку!!!

С этими словами она швырнула стопку тарелок к его ногам и заперлась в спальне. Доктор Тахеци, стоя по щиколотку в осколках, слушал рождественские песнопения: соседи включили свои телевизоры на полную громкость, чтобы заглушить идиллической мелодией Вифлеема симфонию реальной жизни в исполнении семейства Тахеци, жизни, с которой еще рановато было знакомить собственных детей. Возбуждение доктора Тахеци сменилось депрессией; критический ум ученого, привыкший безжалостно обнажать правду и изобличать ошибки, теперь обратился против себя самого. Если оставить в стороне некоторые неточности, которые можно объяснить эмоциями, говорил он себе, то:

разве не правда — так ли уж важно, имеет это сегодня какое-то значение или нет, — что шестнадцать лет назад он познакомился с девушкой из-за редкого издания Штурца?

Разве не правда, что он сделал эту девушку — неважно, под кустом или где-то еще, с ее согласия или без такового — женщиной, а затем и своей женой?

Разве не правда, что он, пусть даже по причинам столь возвышенным, как «ерь», не дал своей жене того, что, вероятно, дали бы ей другие мужчины?

Разве не правда, что он, пусть даже по соображениям столь благородным, как принципы, не дал своей дочери возможность вкусить плодов просвещения?

Разве не правда, что он, пусть даже из побуждений столь свойственных человеческой природе, как чувства гнева и досады, устроил в доме всеобщий переполох, оскорбил мальчика, который был ему симпатичен, и испортил жене и дочери сочельник?

И разве не правда, что из-за этого его жена разбила свой любимый сервиз?

Доктор Тахеци очень осторожно переступил через груду черепков, заботливо их собрал и каждый завернул в отдельный кусочек подарочной обертки, чтобы потом можно было все собрать и склеить. Он задул свечи, счистил с ковра воск, подобрал осколки шаров и навел порядок в Вифлееме. Свертки с мясом он положил в холодильник. Некоторое время он постоял в нерешительности около статуэтки, но в конце концов поставил ее на обеденный стол. Потом долго и тихо скребся в дверь спальни, бормоча что-то успокаивающее. Около полуночи он снял с кресел подушки, чтобы положить их под себя, снял со стола грязную скатерть, чтобы укрыться, и печально улегся в ванне.

Он запрокинул голову назад и закрыл глаза. В висках зашумела кровь. Он застыл в этом положении — тело удерживали в шатком равновесии лишь мускулы заведенных назад рук, а ноги, словно приросшие к вертким лыжам, несли его с крутизны. Он еще крепче ухватился за палки и выровнял лыжи, чтобы в оставшееся у него время мысленно проститься со своей любовью, которая близилась к апофеозу.

От предков-мясников Рихард унаследовал здоровый дух и крепкую волю, что помогало ему, как и Альберту, стоически переносить напасти. Но Альберт не мог избавиться от горба и накапливал силы для борьбы с этим миром. Рихард же свою болезнь превозмог, и это вселило в него такой заряд энергии, что он порывался, порой безрассудно, одарить ею все человечество. Если бы у дядиного соседа не прихворнул знакомый мясник, то со временем он стал бы, пожалуй, крестьянином или учителем, чтобы отдавать энергию пашне или ученикам; теперь же он всем своим существом потянулся к Ней. Однако чувствительности, доставшейся ему от грузинского предка, хватило на то, чтобы произвести в его душе катастрофу, подобно вылетевшему на встречную полосу автомобилю. В результате — раздвоение личности, обычно свойственное незаконнорожденным. Он был слишком аристократ, чтобы тушить разгоревшееся чувство пивом или, еще вульгарнее, рукотворным оргазмом. Но и слишком мясник, чтобы в изысканной манере объясниться со своей избранницей. И какие бы стихи ни звучали в его голове, какая бы нежность ни переполняла сердце — на пылающем лице проступала лишь улыбка, а губы раскрывались только для того, чтобы процедить приветствие.

Никто никогда не учил его, как принято обращаться к девушкам и как начать разговор; как надо расставаться и просить о новом свидании; о чем беседовать, когда самое главное — как их зовут, чем они занимаются — известно, а все остальное — какие книжки любят и какую еду терпеть не могут — уже сказано; как признаться в любви и что вслед за этим предпринять. Медсестра в санатории сама его соблазняла, сама заводила любовные игры и сама же его бросила; этот опыт не мог ему пригодиться. Хотя в мыслях он не только заговорил с Лизинкой, но и покрыл ее с ног до головы поцелуями, взял в жены и провел с ней тысячу и одну любовную ночь, в действительности он всего лишь однажды молча положил руку ей на плечи и откусил кусочек от ее рождественского пирога.

Разумеется, любой начинающий психиатр, даже бегло ознакомившись с обстановкой в семье, моментально указал бы первопричину болезненной застенчивости Рихарда — подсознательный страх, что во фразу, которая должна прозвучать наиболее пылко, невольно проникнут словечки вроде «жопа» или «говно», беспрестанно раздававшиеся в доме. Но Рихард и слыхом не слыхивал о психоанализе, и его душу заносило мутным осадком тоски.

Когда он швырнул ложку в тарелку с рыбным супом и, не попрощавшись, ушел из дома, то был уверен, что уходит навсегда. Родители, видимо, любили его, но это была любовь мясников: вместо поцелуев он получал сардельки, вместо советов — затрещины; ему казалось, он не в силах будет вытерпеть еще хоть одну встречу с ними. Проезжая на такси по безлюдным улицам мимо окон, за которыми вспыхивали бенгальские огни, он с горечью подумал о том, что в эту ночь у каждого кто-то есть, у каждого с кем-нибудь начинается что-то новое и только для него, одинокого и никому не нужного, ничего в жизни не осталось. К тому моменту, когда он перед Ее домом отдал водителю все свои деньги и в ответ услышал поток пожеланий счастья в Новом году, его судьба была открыта ему вся, до последнего вздоха.

Напоследок он подойдет к Ее двери, чтобы дотронуться до ручки, которая хранит Ее прикосновение. Потом обойдет Ее дом — выпавший снег превратил окружающие поля в огромную белую постель. В нее-то он собирался улечься и смотреть, смотреть в Ее окно (которое вычислил сегодня днем), пока его не занесет снегом. Лишь через много-много недель, в течение которых его будут не переставая искать, весеннее солнце растопит крышу снегового склепа, и Она увидит из своего окна его лицо, словно забальзамированное морозом: оно будет прекрасно, спокойно и исполнено любви.

Он поднимался по ступенькам медленно, в ритме похоронного марша, который звучал в его разыгравшемся воображении. На дверной ручке ничего не висело. Музыка смолкла, и он задрожал от бессильной ненависти к гнусным ворам, осмелившимся посягнуть на подарок для Нее. Но проблеск здравого смысла подсказал ему, что в эту самую минуту Она, быть может, держит его статуэтку (из-за своей застенчивости он даже писать не отважился — какое счастье, что ему еще подвластен язык форм!) в своих благословенных руках. А вдруг она наконец почувствовала ту нежность, которую ему до сих пор не удавалось выразить? Вдруг как раз сейчас Она мечтает увидеть его живое, а не вылепленное лицо, он же хочет сделать для Нее еще и свою посмертную маску? Его охватили сомнения.

Что делать? Уйти и умереть? Или остаться жить и позвонить в дверь? А что потом? Пройти в квартиру мимо ее родителей и увести у них дочь? Но куда? В этот момент пани Тахеци открыла дверь: кнопка ангельского колокольчика, которую он поглаживал, реагировала даже на легкое прикосновение. Процесс взросления длится у кого-то многие годы, а завершается одним махом — то ли на поле боя, то ли над гробом. Рихарду хватило получаса. В квартиру, наполненную ароматом хвои и воска, вошел мальчик, из нее вышел мужчина.

Мужчиной был тот, кто преградил дорогу спешащему к семье таксисту, а на другом конце города показал ему пустой карман и буркнул: "Заедешь завтра"; таксист все понял и умчался счастливый, что этот головорез не забрал у него всю выручку. Мужчиной был тот, кто разбудил родителей вопросом, найдется ли в этом бардаке в кухне хоть что-нибудь пожрать; мать все поняла и отправилась разогревать ему ужин; понял и отец, оставшийся в кровати. Мужчиной был тот, кто на следующий день за обедом таким авторитетным тоном объяснил пану Тахеци принцип колесования, что отец Лизинки хоть и давился, но так и не решился его прервать.

Но увы — едва оставшись наедине с его дочерью, Рихард снова превратился в подростка.

Вечная проблема — когда, где, как и о чем говорить с девушкой — теперь встала перед ним в полный рост. Когда они переходили улицу, он испуганно вскрикнул:

— Осторожно, машина!

Лизинка кивнула. Он был благодарен этой машине за то, что она проехала именно здесь. Когда их в трамвае бесцеремонно отпихнула женщина, прозевавшая свою остановку, он участливо спросил:

— Не больно?

Лизинка помотала головой. Он был признателен этой женщине за то, что она задела именно их. Когда они подошли к кассе стадиона, он сказал в отчаянии:

— Народу здесь…

Лизинка пожала плечиками. Он ненавидел этих людей за то, что они не пошли куда-то еще; очередь двигалась со скоростью улитки, и молчание с каждой минутой становилось все более невыносимым. Чем острее он чувствовал, что девушка ждет от него какой-нибудь фразы, тем глубже прятался со стыда в свою оранжевую ветровку.

Лизинку заинтересовала кассирша. Каждый раз, когда ей платил взрослый, она давала ему голубой билетик. Когда платил военный, она давала желтый. Когда платил ребенок, она не давала ничего, а только делала знак контролеру, чтобы тот его пропустил; выручку, вероятно, они делили между собой.

Рихард был так занят своими мыслями, что попросил два детских, и потом ему стоило немалых трудов уговорить, чтобы их пропустили. Наконец в колонне, похожей на выводок огромных утят, они на коньках доковыляли по асфальту от гардероба до катка — и настал его час!

Как Антей был непобедим, пока касался матери-Земли, так и Рихарду не было равных в воде, даже если она превращалась в лед. Когда острая фаза болезни миновала, главврач велел ему закалять свой организм в открытом бассейне. В это самое время его бросила ветреная медсестра, и он ухватился за совет как за способ самоубийства. Бассейн находился на краю города, и в конце лета в нем не было посетителей. Каждое утро он бросался в ледяную воду и, не щадя себя, плавал чуть ли не до самого вечера в надежде, что ослабленные легкие не выдержат нагрузки и в один из заплывов он сладостно захлебнется в мягких объятиях воды. Через много-много часов после того, как его будут безуспешно искать, Она подойдет к краю бассейна и, словно картину под стеклом, увидит возле самого дна его лицо: оно будет благородно, торжественно и исполнено любви. А в результате он блестяще овладел всеми стилями плавания; даже повышенная температура пришла в норму. Миновала ненастная осень. Каждый вечер он слышал через дверь, как бесстыжие каблучки уносят Ее то к одному, то к другому любовнику. Он плакал при мысли, что вместо настоящего чувства Она встретит там лишь похоть самца. Как-то утром он увидел на поверхности бассейна осколки льда. Он был уверен: это его последнее купание. А в результате на следующее утро он впервые проснулся без кашля. Вскоре ударили сильные морозы, и ему пришла в голову другая мысль. Он написал письмо родителям и, когда они прислали ему коньки — «канады» на шведских ботинках, — целыми днями кружил по бассейну в одной рубашке, чтобы схватить воспаление легких. Вместо этого он в совершенстве освоил технику скольжения и несложные прыжки. Он засыпал как убитый, но просыпался каждый раз все более здоровым, и это приводило его в отчаяние. Выпал обильный снег. Два дня он орудовал скребком, пытаясь расчистить клочок пространства для дальнейших попыток умереть, но безрезультатно. И тогда он не сдался. Он написал письмо родителям и, когда они прислали ему лыжи — австрийские, со швейцарскими креплениями и итальянскими ботинками, — попросил главврача, чтобы тот разрешил ему кататься на ближайшем косогоре. Главврач согласился; он издали следил за стремлением мальчика вернуться к жизни и собирался писать о нем научную статью. Конечно же, миновав косогор, Рихард отправлялся прямо в горы. Он бежал вверх, поднимался «лесенкой», забирался на самую вершину и летел оттуда по крутым спускам и извилистым оврагам в надежде разбиться либо напороться на заснеженный камень или вывороченное дерево. А в результате он вскоре стал первоклассным слаломистом, поскольку не боялся замешкаться или допустить какую-нибудь техническую ошибку, нередко обусловленную именно инстинктом самосохранения. Кто знает, как сложилась бы его судьба, повстречай он вместо Влка опытного тренера. В один прекрасный день главврач вызвал его к себе и сообщил, что его беспримерные усилия увенчались примерным успехом: он совершенно здоров и перед ним открыты все сферы жизни, правда, кроме тех, которые связаны с производством и продажей мяса…

Так что теперь, спустя год вновь оказавшись на зеркально гладком льду, он тотчас ощутил твердую почву под ногами. Он вновь стал мужчиной, уверенно протянул руку своей девушке, и она взяла ее. Она три года занималась фигурным катанием: когда-то мать задумала сделать из нее чемпионку мира; это продолжалось до первого турнира, после которого один из членов жюри посоветовал матери сделать из нее чемпионку по какому-нибудь другому виду спорта. Там, где не помогли платные тренеры, сейчас побеждало бескорыстное чувство. Рихард, как каждый, кто любит безответно, наделил Лизинку талантом и удачей, и это доверие словно окрылило ее. Поначалу он вел ее осторожно, потом все смелее и смелее, чувствуя себя счастливым вдвойне: оттого, что на глазах у всех держит ее за руку и не должен при этом разговаривать. После нескольких кругов он развернулся к ней лицом, взял ее за другую руку и поехал перед ней, испытывая еще большее блаженство, — теперь он мог смотреть ей в глаза. Он словно гипнотизировал девушку, и через несколько кругов у нее стали получаться дорожки шагов, а затем и несложные фигуры. Остальная публика с готовностью расступалась перед ними, давая дорогу, и в конце концов освободила всю середину катка. Стадион был просто очарован изяществом пары, словно олицетворявшей красоту и талант. Жаль, что их не видели Влк с Шимсой, — они убедились бы в правильности своего выбора! Не остался равнодушным даже звукооператор в кабине, прилепившейся, словно гнездо, под самой крышей. Он прервал оглушительную духовую музыку, сменил кассету и включил знаменитый вальс из фильма "Доктор Живаго".

Все, кто был на катке, испытали сладкий трепет; даже самые неуклюжие ощутили в ногах такт на три четверти. Лишь Рихарда, наоборот, словно ударило током: он сбился с ритма и остановился, испугавшись. Придя в себя, он до боли сжал руку Лизинки и, торопливо скользя, повез ее к раздевалке. Ведь в его моральном кодексе танцы считались верхом неприличия — он не просто питал к ним отвращение, а ненавидел их всем своим существом.

Разумеется, любой начинающий психиатр, узнав о его любовном опыте, объяснил бы ему причину этого отвращения: жгучая злость Рихарда коренилась в болезненном воспоминании о том, как медсестра в санатории именно на танцах намечала себе будущих сексуальных партнеров. Но Рихарду никогда не приходило в голову, что ему нужна помощь психиатра, и в нем накапливался взрывоопасный заряд ненависти — даже сейчас, когда он дал зарок не обнимать свою любимую.

Вот так — то на вершине блаженства, то в бездне отчаяния — прожил он пять дней рождественских каникул. Об училище он и не вспоминал. Каждый день они с Лизинкой блистали на катках; кто знает, как сложились бы их судьбы, если бы не приходилось то и дело уступать лед другим или если бы их заметил проницательный тренер. Но с ними лишь однажды заговорил какой-то полупомешанный старик, твердивший, что напишет о них в газету. На льду они понимали друг друга с полуслова, и все-таки дорога туда и обратно становилась для Рихарда восхождением на Голгофу, когда он понимал, что глупеет на глазах. Бессонными ночами он тщетно бился над фразами — ему хотелось блеснуть перед Лизинкой интеллектом. Но с ним приключилось что-то вроде душевной импотенции, и на исходе пятого дня он был в полном отчаянии.

Завтра, говорил он себе, думая о новогодней поездке, нас снова будут разделять преподаватели, одноклассники и какие-нибудь придурки из ПУЧИЛа. Что я смогу сделать при них, если без толку потратил пять дней, пока был с ней наедине? В тупо грохочущем трамвае он смотрел на ее трогательный профиль, подобный тихой озерной глади, в глубинах которой струятся таинственные потоки. А что вообще, в тоске подумал он, я могу ей предложить за счастье прожить свою жизнь рядом с ней? Кто я такой, чтобы осмелиться на это? Плебей, который со свиным рылом и капелькой голубой крови в родословной лезет в калашный ряд! Отчаяние достигло высшей точки. Он решил отказаться от бесполезной борьбы, попросить у родителей прощения и дожить остаток лет без любви, но по крайней мере среди тех, к кому принадлежит по воле рока. И именно в эту минуту Лизинка представила ему первое свидетельство своей благосклонности.

Какой-то подвыпивший мужчина с тепличной розой в петлице, оттолкнувший их, когда они садились в трамвай, и сразу усевшийся на место для инвалидов, сейчас из-за тряски слегка протрезвел и принялся их разглядывать. Лизинка в этот момент раздумывала, удастся ли ей сыграть с собой в одну игру. Она пробегала глазами "Правила поведения пассажиров", наклеенные на стекло. Каждый раз, встречая букву «е», она заносила ее на счет правой руки, которая получила имя Лиз. Когда натыкалась на «а», то заносила ее на счет левой руки, которая называлась Инка. До конца оставалось два слова, и счет был равным — 73:73.

И у Рихарда, и у Лизинки беззвучно шевелились губы: ему так было легче думать, а ей — считать. Подвыпивший мужчина был человеком интеллигентным, и ему стало неловко — он поднялся и уступил им место.

— Извините, — громко сказал он, старательно открывая рот, чтобы они могли читать по его губам, — я не знал, что вы глухонемые. Счастья вам в Новом году!

Он протянул Лизинке розу из петлицы и нетвердой походкой сошел. Лизинка как раз заканчивала игру и решила, что роза станет наградой победительнице. Предпоследним словом было «транспортные», и счет стал 74:74. Последним словом было «средства». Сперва Лиз, а потом Инка получили еще по очку, и игра завершилась вничью. Поэтому Лизинка отдала цветок Рихарду.

Он не помнил, как проводил ее, как возвратился в свою комнатку. Поместив розу на ложе из смоченной ваты, он отдался во власть стихов. Стыд, горечь, злость — все это слезало с него, как шелуха, освобожденная душа раскрылась, обнаружив неиссякаемый источник мыслей и слов, которых так недоставало ему в повседневной жизни. Он не успевал их записывать и выстраивать в стройные ряды для парада, который будет принимать Она.

— Цветок любви в твоей руке… — рапортовал передовой отряд букв на исходе вечера, — сияет в самых небесах… — скандировала шестая шеренга под удары часов, бьющих полночь, — как символ юности моей! — приносили присягу замыкающие, когда свет настольной лампы уже отступал под атакой рассвета. Рихард выключил лампу и лег прямо на пол, обессилев от упражнений, хорошо знакомых каждому художнику, — когда стоит закрыть глаза, и бесплотная душа возносит тело к самому потолку. Пережив взлет, который ознаменовался победной поступью поэтических строк под салютующие залпы рифм, он мог теперь, подобно опытному стратегу, разработать дальнейший план отношений с Лизинкой.

Вся операция — а сейчас было ровно шесть — должна была занять двадцать четыре часа. Уже через два часа в автобусе, где они, конечно, сядут вместе, он расскажет ей, как избавился от болезни и фальшивой любви, чтобы быть здоровым и чистым, когда встретит ее. Он ни секунды не сомневался, что на этот раз ему не придется мучиться от недостатка слов: они рвались из него, как породистые рысаки перед стартом. Поднимаясь рядом с ней в двухместном кресле по канатной дороге и показывая на уходящую от них землю, он скажет ей, что они сами сейчас оставляют позади себя свое прошлое и устремляются к жизни столь же чистой и неизведанной, как те белоснежные вершины над их головами. После обеда он со скромным видом будет кататься с другими по поляне; тем большее впечатление на нее произведет его блестящее мастерство, когда настанет решающий миг. За столом, ясное дело, он тоже сядет рядом с ней. Близнецы будут молоть какую-нибудь чепуху на темы спорта, Франтишек отпустит пару грубых шуточек, зубрила Альберт, конечно же, войдет в роль студента, изучающего проблемы питания, и оттарабанит выученные назубок способы выпечки хлеба, а Шимон выдаст свой обычный репертуар, состоящий из чавканья и рыгания; в этот момент он тихо скажет ей, чтобы после ужина, когда все выйдут покурить, она незаметно поднялась к ближнему сосняку, где он будет ждать ее. Под ногами у них зажгутся крошечные огоньки сигарет, а над головами вспыхнут мириады звезд. Девушка будет с трепетом ждать первого поцелуя, но он еще раз удивит ее. На великолепной живой сцене, обрамленной кулисами двуглавых вершин, он прочитает ей стихи, наполненные благоуханием подаренной ему розы. — Цветок любви в твоей руке…

Закончив декламировать, он сожмет ее руку и тут же полетит вниз, чтобы она могла полнее прочувствовать смысл этого поэтического послания. В идиотских общих играх участвовать, конечно, не станет. Пока столовая будет сотрясаться от лошадиного ржания, он спустится в подвал, где хранятся лыжи, со своим выжигательным прибором, снабженным комплектом иголок с батарейками (чтобы кроме психиатров и "зеленых беретов" его могли использовать врачи-дерматологи и хирурги для устранения жировиков), и увековечит свое стихотворение на ее лыжах — это будет его свадебным подарком.

Утром он даже не пошел на обязательную прогулку, чтобы сразу после обеда самым коротким маршрутом добраться до горной вершины над турбазой. Час он поднимался в гору, час шагал «лесенкой» и еще час карабкался по крутому склону пешком. Наконец, оказавшись на самом верху, он пристегнул лыжи и обернулся. Он ожидал увидеть нечто подобное, но все же отшатнулся: такая высота была привычнее для летчика, чем для лыжника. Тут он заметил, что далеко внизу по туристской тропе к турбазе движется школьная группа. Он попытался угадать, что произошло, когда, добравшись до верхней котловины, они воткнули лыжи в снег. Первой ли увидела она надпись на своих лыжах? Или ее обнаружил кто-то еще? Как восприняли это откровенное признание в любви будущие палачи и как — будущие учителя? Какова была их реакция? Зависть? Насмешка? А может, безграничное восхищение? Ради него он сейчас и собирался пустить в ход свое тайное оружие. Еще с минуту он выжидал, чтобы оказаться в поле их зрения в самый подходящий момент. Затем, как первобытный охотник, издал дикий вопль и оттолкнулся. Его увидели, когда со скального карниза посреди горы он, словно выпущенный из катапульты, почти пятидесятиметровым прыжком вылетел из тени на свет. Оранжевая ветровка свистящим факелом полыхнула на ветру, и в этот момент его узнали. На сей раз вскрикнули они, — но тут же онемели, словно наяву услышав хруст веток и костей, когда он исчез в овраге; но он уже взвился в следующем прыжке, перемахнул заросли сосняка, лихо приземлился и резко затормозил. Поднятое им облако снежной пыли медленно опадало на землю. Все увидели Рихарда. Он стоял, безмолвно улыбаясь. "Милый!.." — воскликнула Лизинка, бросилась к нему и, ни от кого не таясь, стала покрывать его лицо поцелуями. Незадолго до полуночи сам профессор Влк заказал бутылку шампанского и стал ждать боя часов, чтобы от имени всех собравшихся пожелать им счастья. Раздался один удар. Рихард удивленно поднял голову и посмотрел на циферблат. Была половина восьмого утра.

Он вскочил с пола как ошпаренный, побросал в дорожную сумку все, что попалось под руку, сорвал с вешалки оранжевую ветровку, схватил лыжи и ринулся вниз по лестнице. Влезть в набитый трамвай ему не удалось, а рисковать, ожидая следующего, не стал. Он мчался по обочине шоссе, голосуя каждой машине, но с расстегнутой сумкой и незапакованными лыжами производил впечатление буйнопомешанного. Так он пробежал через полгорода и явился к месту сбора, едва не падая в обморок. Ждали только его.

— Ну разумеется! — иронически произнес доцент Шимса. — Пан Машин!

И дал сигнал к отъезду. Забыв, что надо за что-нибудь ухватиться, Рихард потухшим взглядом искал свою любимую. Автобус резко тронулся с места, и он упал. Парни загоготали. Когда ему удалось встать и уцепиться за поручни, он вновь огляделся и увидел на переднем сиденье Лизинку. Рядом с ней сидел профессор Влк.

Никогда еще минуты и километры не казались ему такими бесконечными. Пережить их помогало предвкушение того, как потом он будет восходить с ней к вершинам любви. Лишь только автобус остановился, он выскочил первым в таком нетерпении, что оставил лыжи и сумку. Пришлось ждать, пока вылезут со своим барахлом остальные. Едва он забрался обратно, автоматические двери захлопнулись, и он должен был несколько минут колотить в стекло, прежде чем его заметил водитель, который перед обратной дорогой подкреплялся кофе в баре неподалеку. Чтобы догнать своих, ему снова пришлось бежать во весь дух, обливаясь потом. Подъемник уже тронулся. На этот раз его поджидал сам шеф.

— Ну разумеется, — ледяным тоном сказал профессор Влк, — опять пан Машин!

Они заняли места на сиденье с двух сторон и, покачиваясь, стали возноситься над деревьями. Земля уходила вниз, а белоснежные вершины начали приближаться. Все было, как он себе и представлял, но вот при каких обстоятельствах? Рядом с ним сидел насупившийся профессор. И лишь когда они миновали первую опору, далеко впереди в вышине он разглядел маленький нимб Лизинкиных волос. Рядом с ней сидел доцент Шимса.

Казалось, в этот день неприятностям не будет конца. Когда раздались удары о рельс и столовую с шумом заполнили молодые учителя, приехавшие раньше них, и молодые палачи, которые, естественно, представились будущими поварами и кондитерами, Рихард тотчас занял два места. А потом у него потемнело в глазах. Руководители обеих учебных групп решили усесться вместе за центральный стол и символически пригласить за него по ученику и ученице с каждой стороны. От ПУПИКа выбрали Альберта и Лизинку.

До супа Рихард почти не дотронулся, мясо лишь поковырял вилкой. Он не спускал глаз с центрального стола. Лизинка ела молча; когда она наклоняла голову над тарелкой, волосы превращались в золотую вуаль, скрывавшую ее от назойливых взглядов. Рихард мысленно поблагодарил Лизинку за это — тем более что заметил, с каким интересом на нее поглядывает парень из ПУЧИЛа, сидящий возле своей директрисы. Правда, неказист: роговые очки, жиденькие волосики, толстая задница, и вообще явная склонность к полноте — в общем, Рихарду не соперник. В самом конце обеда (блинчик он отдал Шимону) Рихард наконец перехватил Лизинкин взгляд. Он был готов поклясться, что она чуть заметно улыбнулась. К нему сразу же вернулось хорошее настроение. Он уже предвкушал, как выложит свой главный козырь.

После обеда он не пошел с опытными спортсменами на горнолыжную трассу, а, как и планировал, остался со всеми на учебной лыжне. Покатался немного, но и не открывал раньше времени карты. Иногда Лизинка падала, и тогда внутри у него все сжималось от боли, но чаще радовался, видя как валился в снег очкастый кретин, сидевший с ней за одним столом. Ему было только на руку, что у девушки будет возможность сравнить их. А затем в подвале, пока складывали лыжи, ему удалось самое главное — сказать ей пару слов с глазу на глаз.

— Сразу после ужина, — настойчиво зашептал он, — у первой сосны, справа над базой. Обязательно приходи, я для тебя кое-что приготовил!

Вечером он первым ушел из столовой, спустился в подвал и через запасной выход выбрался прямо к правому подножию горы. Поднимаясь по склону, он повторял в такт шагам:

— Цветок любви в твоей руке…

И он оказался первым у сосны. Через минуту под его ногами засветились огоньки сигарет. Над головой горели светильники гигантских солнц. Взошла и луна, озарив своим светом великолепную природу — сцену, обрамленную кулисами гор.

— Нас не пугает высота, что отражается в глазах… — прошептал он две строчки своего стихотворения и удивился: как он смог, запершись у себя в комнате, так точно передать настроение этой мину ты?

Через некоторое время он заметил, что у турбазы стало тихо и безлюдно. Он огляделся. Никого. Прислушался. Снег нигде не скрипел. Он спустился на несколько шагов посмотреть — вдруг она в эту самую минуту выходит из подвала. Тусклая лампочка освещала пустой зев входа. Он перевел взгляд за турбазу, на противоположный склон, где тоже чернели сосенки, и его прошиб холодный пот. Он сказал ей: справа, но ведь это зависит от того, откуда смотреть. Он не стал терять времени и обходить дом сзади, а сбежал к корпусу, пересек вытоптанную площадку, похожую на замерзшее гумно, куда выходили окна столовой, и уже взбирался на противоположный склон. Он был более крутой и состоял из нескольких террас; тут лежали целые сугробы; местами Рихард проваливался в снег по колено и ненавидел себя за то, что пригласил ее сюда.

Наверху ее не было. Ни сейчас, ни раньше. Вокруг искрился снежный покров, смятый лишь его ногами. Решив, что она попросту опоздала и ждет его на другой стороне, он повернул назад и снова, уже в третий раз за сегодняшний день, пустился бегом изо всех сил. Спускаться еще труднее, чем лезть наверх, — он падали разгребал снег, как собака. Еще раз мимо турбазы. Еще раз наверх. Он до нитки вымок от пота и снега. Вот и сосна. Никого. Он задыхался и не мог ничего понять. Внезапно ему пришло в голову, что, пока он сдуру лез на ту сторону, она успела прийти сюда и, не найдя его, вернуться обратно. На турбазе завели проигрыватель, и пронзительные децибелы, словно пневмомолоток, разнесли в клочья торжественную тишину ночных гор. Он представил себе, как она печально сидит там в табачном дыму и грохоте и тоже не может понять, что случилось. Спотыкаясь на каждом шагу, он помчался вниз.

Открыв дверь в столовую, он поначалу не разобрал, что происходит, в какую игру они играют. Столы были отодвинуты к стенам, а посредине под оглушительный рев происходило какое-то дикое сражение пар. Рихард увидел Лизинку. Тот самый очкастый толстый кретин держал ее за талию и пытался сделать ей подножку. Он готов был уже ринуться на него, как в последнюю долю секунды его вдруг поразила самая страшная догадка: они танцевали. Рихард потерял сознание.

— Здорово! — сказал Альберт. Он сидел на другой кровати под скошенным потолком, грыз яблоко и не отрывался от Плутарха.

— Что? — слабо сказал Рихард. — Где?.. Сколько?..

— Ты вчера малость прибалдел на свежем воздухе, — сказал Альберт. Несмотря на полученное образование, он говорил на языке детских домов и подворотен: его ум подсказал, что работать под простачка — самый верняк в нынешние времена, когда интеллигентность попахивает тюрягой. — Здешний фельдшер вкатил тебе в задницу лошадиную дозу снотворного, ты потом чуть не полсуток дрых.

Соскочив с кровати, Рихард бросился к стулу, на котором лежала его одежда. Но из этого ничего не получилось: действие лекарства еще не прошло и он плавал в полусне, словно в невесомости. Движения не поспевали за мыслями, а вещи, до которых он хотел дотянуться, ускользали из рук.

— Что, не оклемался еще? — спросил Альберт, откладывая книгу. — Может, жрать хочешь? Так я притащу.

Этот красавчик с первой же минуты стал горбуну поперек горла — он и зубрить-то начал прежде всего для того, чтобы принизить Рихарда в глазах преподавателей. Правда, в одном он так и не смог его превзойти: тяжелая болезнь не отразилась на атлетическом облике Рихарда — наоборот, даже одухотворила его, и тут Альберту ничего не оставалось, как смириться с этим. Его неожиданное бескорыстие объяснялось желанием продлить минуты своего полного превосходства. Он единственный шестым чувством завзятого интригана понял, что обморок Рихарда — скорее душевного, чем физического свойства. Он хотел убедиться в этом наверняка, так как в противоборстве и соперничестве с Рихардом мог рассчитывать лишь на компромат.

Рихард, у которого еще все плыло перед глазами, вдруг замер. К нему стала возвращаться память.

— Она еще… — напряженно начал он, но сразу же поправился, ибо вместе с памятью к нему вернулась и скрытность: — Они сейчас на трассе?

— Нет, Самец и этот качок из ПУЧИЛа, — сказал Альберт, строго соблюдавший правила конспирации, — гоняют их по поляне — по радио пургу обещали. Мне-то кайф: Прок велел, чтоб я тут с тобой торчал. В общем, пока сиди спокойно и не дергайся, балдеж только в семь начнется!

Рихард не стал спорить. Он с первого же дня на дух не выносил этого урода и столь тщательно следил за внешностью главным образом для того, чтобы Альберт острее чувствовал свою неполноценность. Правда, в одном Альберту не было равных: даже горб не мог поколебать его непробиваемую самоуверенность — напротив, он таскал его с таким видом, будто именно горб придает ему особый вес.

Неожиданная покладистость Рихарда — не что иное, как попытка применить против Альберта его же собственное оружие — хитрость. Обостренное внимание загнанного в угол человека подсказало Рихарду, что именно Альберт может, с одной стороны, помешать его планам, а с другой — сообщить важную информацию.

— Кто этот парень? — произнес он как можно безразличнее.

— Какой? — спросил Альберт.

— Который с вами обедал, — сказал Рихард и прикрыл глаза, как бы от слабости; на самом же деле так он мог более внимательно наблюдать за ним.

— Ты не знаешь, — спросил Альберт, и на его лице промелькнуло что-то похожее на уважение, — Михала Дуйку?

— С какой стати, — презрительно сказал Рихард, — я должен его знать?

— С такой стати, — ответил Альберт, — что даже Прок его знает. Он поэт, говорят, у него сборник вы шел.

— Поэт?! — встрепенулся Рихард. — В жизни о таком не слышал!

— Чего ж тогда спрашиваешь? — насторожился Альберт.

— Просто я уже где-то видел эту лысину и пузо, — быстро сказал Рихард и прибавил, прямо-таки в стиле Альберта: — Так ты пожрать притащишь?

Едва за горбуном захлопнулась дверь, он вскочил с кровати и сделал несколько шагов. На сей раз это ему удалось. Он попробовал поприседать. Получилось. Он резко подпрыгнул несколько раз. Одышки не было. Опершись о стол, он сделал стойку на руках и не упал. Он аккуратно собрал лыжное снаряжение, вытащил из сумки запертый чемоданчик, убедился, что ключ висит у него на шее, и по коридору побежал в душевую. Старенький душ был больше похож на дуршлаг, и все же девять ледяных струек подействовали на него, словно плетка-девятихвостка. Рихард снова мог здраво рассуждать о прошлом и будущем.

Она танцевала, говорил он себе. Ну и что? Разве она виновата, что в эту минуту его не было рядом? Она пыталась отказаться — не получилось. Он мысленно вернулся к той сцене, которая до сих пор стояла у него перед глазами: очкарик самозабвенно выбивает ритм и прихлопывает потными ладонями, а она поворачивается перед ним, словно кукла, и лицо печальное как никогда. Дуйка. Значит, Дуйка! — повторил он. И такое ничтожество еще смеет сочинять стихи! Да от него же за версту разит хамством! Первый раз в жизни в нем встала на дыбы дикая, ослепляющая ненависть, которую лишь подстегивал хлыст ледяных струй. На невидимых копытах она шаг за шагом приближалась к Дуйке.

В комнату он не вернулся: не хотел рисковать. Оделся и спустился с чемоданчиком в подвал. Быть может, если бы там стояли ее лыжи, он занялся выжиганием и отвел бы на этом душу. Но их не было, и потому он окончательно решил: либо он лично прочтет девушке свои стихи и она при всех расцелует его за талант и мужество, либо сегодня вечером она прочтет их сама — к примеру, на пергаменте. На коже! Пряча чемоданчик под грудой старого хлама, он рассмеялся. В этом каменном бункере без окон, где в дальнем углу, словно в средневековой камере пыток, валялись колеса от телег, цепы, черенки кос и другие орудия сельскохозяйственных работ, этот смех походил на хохот безумца.

Выйдя из подвала, он резко свернул в сторону от корпуса, и его никто не успел заметить с учебной лыжни. Самым коротким маршрутом он направился к вершине, без труда перекрыл намеченный график, потому что хорошо отдохнул, а главное — сгорал от нетерпения. Полчаса он шагал в гору, полчаса поднимался «лесенкой» и еще полчаса карабкался с лыжами на плечах. Взобравшись наверх, пристегнув лыжи и оглядевшись, он был сполна вознагражден. Словно из иллюминатора самолета обозревал он открывшееся его взору великолепие: солнце (сегодня его, как на заказ, вопреки прогнозу не заслоняли ни ажурная кисея облаков, ни тяжелые гардины туч) осветило почти всю землю — сцену его жизни, где он родился, рос, где женится, будет добросовестно казнить рука об руку с очаровательной женой, вырастит детей, передаст им эстафету и где однажды умрет с сознанием, что прожил жизнь интересно и с пользой.

Он посмотрел вниз и, хотя был к этому готов, отшатнулся. Там вокруг спичечного коробка ползали крошечные жучки. Он запрокинул голову и закрыл глаза. Застыв в этом положении — тело удерживали в шатком равновесии лишь мускулы заведенных назад рук, а ноги вот-вот готовы были понести его с крутизны, — он представил себе лицо Лизинки и вновь ощутил под собой почву.

Порыв ветра едва не сбил его с ног. Он открыл глаза и оглянулся назад. Вершина исчезла. Со скоростью цунами на горную гряду надвигался мутный, гудящий смерч. Угадали! — пронеслось у него в мозгу. Времени больше не оставалось. Сейчас начнется снежная буря, и те, внизу, отправятся искать укрытие. Он должен успеть раньше. Любовь или смерть! — вспомнилось Рихарду. И он изо всех сил оттолкнулся.

Всю первую половину спуска он не ощущал ничего, кроме почти свободного падения. Лишь когда со скального карниза он, словно выпущенный из катапульты, почти тридцатиметровым прыжком вылетел из тени на свет, то заметил суматоху возле турбазы, которая сразу же сменилась оцепенением: очевидно, все узнали его ветровку. Нырнув в ложбину, он потерял их из виду. Ему пришлось максимально собраться, чтобы благополучно миновать редкие сосенки и, главное, вовремя оттолкнуться на следующем карнизе. Он испугался, когда прямо на него, как мишень на полигоне, пошел огромный силуэт турбазы, но в этот момент он уже направил концы лыж к земле, классически приземлился так, что взвизгнули полозья, резко затормозил и застыл, а вокруг него медленно оседало облако снежной пыли. Свершилось. Было ясно — он победил.

Хотя мутная лавина нависла уже над самыми соснами и глухой гул возвещал о приближении белого ада, здесь, на сцене живой природы, царила мертвая тишина. На снегу, в комнатах, в окнах столовой перед ним маячили лица, полные ужаса, изумления, радости и восхищения.

Послышался смех. Смех, который он не узнал, потому что никогда раньше его не слышал. Он обернулся.

От сосны, которая вчера так и не дождалась его стихов, с шапочкой в руке бежала вниз раскрасневшаяся Лизинка, за ней гнался Дуйка. Дуйка бросал в нее снежки. Лизинка смеялась.

Это был замечательный, веселый, во всех отношениях удачный Новый год, хотя за окнами разыгралась пурга — такой не помнил даже директор турбазы. Ветром сорвало провода, но на это никто не обращал внимания. Тепло, свечи, музыка и, главное, вино — педагоги решили сегодня закрыть на все глаза — создали всем чудесное настроение. Для полного удовольствия не хватало только Рихарда.

Он исчез, едва появившись. Его искали, но тщетно. Впрочем, поскольку вечер был костюмированным — изображали учащихся старинной школы и подмастерьев старинной пекарни, — все резонно решили, что он давно уже где-то здесь и втайне наслаждается своим триумфом.

В числе прочих и Влк хотел выразить ему свое восхищение. Разумеется, он уже не сердился на мальчика. Физрук ПУЧИЛа твердил, что такой прыжок сделал бы честь любому чемпиону и Рихард, несомненно, украсит знамя училища медалью. Знамя! — осенило Влка. — У нас должно быть свое знамя! Он вспомнил, что мальчик художественно одарен, и решил этим почетным заданием выказать ему свое расположение. Идею плахи с топором он отверг, а вот, скажем, усмехнулся Влк про себя, кровавое поле, крест-накрест пересеченное пеньковой веревкой, при желании вполне можно выдать за рождественский пирог…

Профессор сидел за центральным столом в костюме мельника, который его жена сшила из когда-то купленных, но так и не использованных саванов. Вокруг него кружились мукомолы, поварята, бакалавры и классные наставники всех времен. Он радовался изобретательности своих питомцев; Альберт замаскировал горб под корзину булочника, а Франтишек, тот даже вырядился рогаликом — Бог знает, как он сумел притащить сюда в чемодане эту картонную штуковину. Чаще всего он заглядывался на прелестную булочницу — ее костюм пани Тахеци сшила из своего свадебного платья. Он заметил, что она почти все время танцует с полноватым учеником — повесой из Флоренции, который то и дело поправлял падающую шляпу с пером, фальшивый нос и нелепые очки; впрочем, припоминая, что стихи юноши были пронизаны пылкой любовью к революции и ледяным отвращением к сексу, Влк не слишком беспокоился. Но все равно обрадовался, когда директор наклонился к нему и, пытаясь перекричать веселый гомон, спросил, не знает ли он какого-то Дуйку — его срочно разыскивают. Влк указал на флорентийца и, когда директор увел юношу с импровизированной танцплощадки, поймал себя на том, что было бы неплохо, если булочница пригласит на танец его. Но тут ее перехватил физрук ПУЧИЛа, и Влку пришлось испытать противоречивые чувства: он был доволен, что таким образом сохранил должную дистанцию, и вместе с тем слегка разочарован.

Перед самой полночью выстрелили пробки от шампанского, и в этот момент произошло неожиданное событие, заставившее Влка похолодеть. В веселую суматоху из коридора шагнула высокая фигура в красном капюшоне. Чтобы не было сомнений в том, кого она изображает, она держала в руке колесо. С него капала кровь такого красного цвета, каким может быть только малиновый джем, догадался профессор. Подойдя под аплодисменты к центральному столу, «палач» положил колесо на пустой стул Дуйки. Затем поклонился и исчез.

Влка прошиб холодный пот. Он лихорадочно соображал, кто это был и что хотел этим сказать. Перепился кто-то из ПУПИКа? Что ж, он вытурит его в шею, зато вздохнет с облегчением. А вдруг кто-то из ПУЧИЛа обо всем догадался?.. Тогда — катастрофа. Под общий шум, который поднялся по случаю только что наступившего Нового года, он мигом перебрался на другой конец стола. Прежде чем что-то предпринять, он решил по крайней мере убрать куда-нибудь это дурацкое колесо. Он поднял его и спрятал под стол, запачкав правую руку малиновым джемом. Платок лежал у него в правом кармане, поэтому он облизал пальцы. Кровь.

— Господин профессор, — прохрипел ему в ухо Альберт, — там, внизу!

Казалось, первый ученик для большего эффекта обсыпал себе лицо мукой, так он был бледен. Они не успели произнести больше ни слова — раздался крик, от которого у всех мороз пошел по коже. На пороге столовой стояла с фонариком в руке жена директора, ловила ртом воздух и показывала куда-то себе под ноги. Потом она уронила фонарик.

Влк прибежал в подвал первым, но не успел запереть двери, чтобы преградить дорогу остальным. Впрочем, с первого взгляда стало ясно, что на Божью помощь тут уже рассчитывать не приходится, — помочь смогут разве что высокие покровители, да и то если пожелают.

К андреевскому кресту, сколоченному из лыж, был привязан цепью голый Дуйка. Глазом специалиста Влк моментально определил: прежде чем сломать ему кости "von unten auf" — на «отлично», машинально отметил Влк, — Дуйку подвергли жестокой пытке электричеством. Он сразу же прикрыл труп оранжевой ветровкой, валявшейся поодаль, так что Лизинке и на этот раз не суждено было познакомиться со стихами, которые в ее честь несчастный Рихард выжег на широкой груди и толстом животе Дуйки самой тонкой из своих игл:


Цветок любви в твоей руке — как символ юности моей.


Весь свет завидует теперь, ведь нашей дружбы нет нежней!


Пусть нашей дружбы чистота сияет в самых небесах.


Нас не пугает высота, что отражается в глазах.


Любимая, теперь ты мне на целом свете всех родней.


Любимая, цветок в руке — как символ юности моей.


Рихард Машин.

Автора нашли во время оттепели, во второй половине марта. Он лежал в одной рубашке под первой же сосной справа над турбазой. Его забальзамированное морозом лицо было страшно, угрожающе и исполнено ненависти.

В пятницу 21 марта, вечером, на пороге первой ночи новой весны, в квартире Шимсы зазвонил телефон. Доцент лежал на заправленном по-военному диване одетый и в полном одиночестве. Он следил за игрой теней на потолке, отражавшей его внутреннее беспокойство.

Первого звонка он не слышал, со второго по пятый медленно, поскольку весь организм восставал против этого, выплывал из дремотного состояния; седьмой звонок вызвал у него неудовольствие, восьмой — злость, девятый — ярость, а десятый — буквально физическое отвращение к звуку, в котором материализовались неведомые силы, управлявшие им всю жизнь. После одиннадцатого звонка он поклялся, что отныне не будет слушать никаких советчиков, кроме собственного сердца; он призвал на помощь выдержку и вернулся к размышлениям, от которых его так бесцеремонно оторвали. После девятнадцатого звонка в нем одержал верх его извечный враг, который — и сейчас он впервые это осознал — до сих пор неизменно разбивал в прах и стирал в порошок его другое, свободное «я»; этим врагом была дисциплина. На двадцатом звонке он снял трубку.

— Прием, — сказал он; после стольких лет работы в учреждениях с особым режимом он так и не сумел отучиться от этого выражения.

— Это Влкова, — произнес тихий голос на другом конце провода. — С кем я говорю?

— Это Самец, — ответил Шимса; за несколько месяцев работы в строго засекреченном училище он уже привык к этому имени. — Добрый вечер! — прибавил как можно любезнее, чтобы не обидеть сухостью единственную женщину, которую уважал.

— Добрый вечер, — сказала Влкова. — Я вам не помешала, Павел?

— Нет, — солгал он как можно убедительнее, что бы не смутить единственную женщину, которая бескорыстно заботилась о нем. — Я только что поужинал.

— Жаль, — рассмеялась Влкова. — Когда в воскресенье вы сказали, что не придете к нам на щавелевый суп, я решила, что вы влюбились.

— Нет, — солгал он как можно решительнее, что бы скрыть волнение. — У меня никого нет и не будет, пока вы не разведетесь.

— Ах, Павел! — сказала она с наигранным возмущением, но явно польщенная. — Как вы только можете желать этого Беде! За вами-то женщины толпой ходят, а моему благоверному кто, кроме меня, будет ставить на спину горчичники? Бедржих слег.

— Слег? — недоверчиво переспросил Шимса. — Бедржих???

За все время, что он его знал, такое случилось впервые.

— Да, радикулит. Честно говоря, меня удивило, что вы позволили ему играть в волейбол, — укоризненно сказала Влкова, хотя Влк сам напросился в их четверку вместо Рихарда. — Он ведь уже не мальчик. Ну да ладно, по крайней мере хоть раз в жизни побудет в выходные со мной. Он просит вас отменить завтрашнюю поездку.

— Может быть, я его заменю? — спросил Шимса больше из вежливости. Он слышал, как Влкова передает мужу его слова, и заранее знал ответ. Они собирались на экскурсию в загородный депозитарий музея Востока — в нем хранилась коллекция экзотических орудий пыток. Начало ей положил передовой дворянин, желавший дать толчок фантазии отечественных исполнителей; те, однако, были мракобесами и так и не смогли расстаться с ржавыми рукавицами, громоздкой дыбой и прочим антиквариатом, выбивавшим жизнь из клиента раньше, чем признание. Именно Влк, тогда еще начинающий selfmademan, сумел без всякого фамильного герба и протекций вернуть человечеству плоды многовековой рационализаторской деятельности. Случилось это в критический период подготовки суперпроцессов — допросы зашли в тупик: на клиентов, профессиональных революционеров, европейские пытки не действовали. Это была первая победа Влка; потом он никогда больше не пытал, а после того как оставшихся в живых клиентов реабилитировали, стремился к тому, чтобы нежелательные следы затерялись. С помощью Доктора он устроил так, что их надежно спрятали в закрытых архивах. Шимса понял, что он хочет сам показать орудия пыток ребятам ради приятных воспоминаний.

— Павел, — послышался голос Влковой, — Бедржих хотел бы сам показать все ребятам.

— Я так и думал, — вежливо ответил Шимса. Данная им однажды подписка о неразглашении до сих пор не позволяла ему признаться учителю, что он сам мог бы поучить его, как надо пытать; у Шимсы были серьезные основания считать эти реликвии старым хламом, а работу с ними — пустой тратой времени. Однако он промолчал.

— Обзвоните всех и скажите, чтобы они повторили материал. В понедельник Бедржих собирается устроить опрос. И еще он просит, чтобы вы сами все подготовили для Акции в понедельник. Возьмите с собой кого-нибудь из ребят, у кого есть хвосты.

Когда ее теплый голос смолк, Шимса сразу же набрал по памяти номер общежития студентов из развивающихся стран; там жили иногородние «пупиковцы». Такое решение было весьма предусмотрительным и резонным: в гости к иностранцам никто не ходил, а даже если бы студенты заглянули в тетради или учебники ребят, то все равно не смогли бы разгласить тайну ПУПИКА, поскольку до сих пор слабо разбирались в чужом языке. Подобные знакомства могут впоследствии пригодиться ребятам, доведись им работать в странах, куда потом вернутся эти студенты-иностранцы — в качестве либо их работодателей, либо клиентов.

Вахтерша напомнила ему, что сегодня пятница. Это был единственный свободный день, кроме воскресенья, и мальчики разбежались кто куда соответственно своим интересам: Альберт пошел на исторический фильм, близнецы — играть в баскетбол, а потом на дискотеку, Франтишек — пить пиво. Поэтому она позвала к телефону Гуса — тот был дома и спал. Его заспанный голос доверия не внушал, и Шимса велел ему записать и передать сообщение всем остальным, пусть хоть ночью, если Гус не хочет, чтобы кто-нибудь встал в такую рань понапрасну, а потом с ним рассчитался. Ребята давно усвоили воспитательные методы Влка: счеты друг с другом сводили обычно на лабораторных по пыткам.

Шимса набрал другой номер и, пока слушал гудки, все еще обдумывал новость, которую должен был передать другим.

— Тахеци! — сказал энергичный женский голос. Шимсу ошеломила неожиданная идея.

— Кто это? — нетерпеливо спросил женский голос.

Шимса сидел на диване, не двигаясь, но эта идея уже несла его со скоростью света сквозь наступающую ночь.

— Кто звонит? — настойчиво повторил женский голос.

Та же идея примчала Шимсу к порогу завтрашнего утра и усадила за руль его спортивного автомобиля.

— Это Павел?.. — приглушенно спросил женский голос.

Все та же идея влекла Шимсу в редком субботнем потоке машин через весь город к самым воротам бойни. Под скульптурой мясника, замахнувшегося обухом на теленка, на обычном для ребят месте сбора, он увидел фигурку девушки, которая напрасно высматривала одноклассников. Сияние, исходившее от ее волос, ослепило его.

— Павел! — страстно зашептал женский голос. — Я ведь не серж…

Доцент Шимса повесил лыжи на крюк сиденья и ловко запрыгнул в свою половину кабины вместо Влка, который остался ждать Машина. Он с наслаждением ощутил первый толчок подъемника, оторвавший его от земли; казалось, преодолев земное притяжение, он отрывается от всех обязанностей, от своей судьбы и уплывает в страну грез. Никогда прежде он не испытывал такого чувства. Государство, вытащив Шимсу из мусорного бака, куда подбросила его мать-кукушка, сделало для него все, что могло. Словно заготовку, которая после длительной обработки становится полезным предметом, государство поместило его сперва в приемник, затем в детский дом, откуда направило для шлифовки в военную школу… и в результате с конвейера сошел кадровый сержант в новенькой тесной гимнастерке с жестким ремнем. Как пес, которого после холода и голода подпустили к полной миске в теплом доме, он с каждым куском проникался все большей любовью и уважением к доброму, хотя и строгому хозяину, похожему на Бога: государство было невидимым и неосязаемым, как Бог, и таким же всеведущим и всемогущим; государство так же диктовало свою волю через своих жрецов, которых наделило различными званиями, но одинаковым правом карать. Шимса привык к муштре, как эскимос к снегу, и подчинялся ей покорно и даже с радостью, ибо не знал ничего другого. Государство спасло ему жизнь, и он ежедневно приносил ее к стопам государства, и потому его существование было беспроблемным, а карьера все время шла по восходящей.

И лишь когда при выполнении одной боевой задачи ему довелось провести несколько недель в гостинице люкс в горах, произошла какая-то перемена — поначалу он сам ее не заметил. Позднее, работая ассистентом у Влка, он по некоторым причинам стал ездить отдыхать не в охотничий замок, а сюда, в горы; при этом он с удивлением обнаружил, что культ государства отошел у него на второй план, сменившись культом природы и секса. Шли годы, и он все чаще мечтал о том, как оставит далеко внизу мир, полный крикливых нянек, воспитателей, командиров и, наконец, клиентов; как там, наверху, ступит на снег, не тронутый цивилизацией, и отправится по нему против хода времени, туда, где всю технику олицетворяли мужские мускулы, а всю культуру вместе с поэзией заменял половой орган.

Невозможно сосчитать, сколько раз, по-охотничьи затаившись, он ждал наверху, пока подъемник, как огромный многоковшовый экскаватор, зачерпывал из долины и вываливал к его ногам нескончаемую вереницу женщин; он ждал ее, с такими же голодными, как у него, глазами, чтобы весь день кататься с ней по белоснежным просторам и всю ночь — по белоснежной простыне. Он почти никогда не встречал одну и ту же девушку дважды; впрочем, возможно, он их просто не узнавал: их было много и они были слишком похожи. Он ждал брюнеток с пышной грудью, ибо очень скоро обнаружил, что они столь же страстны и неутомимы, как и он. Воспитанник аскета Влка, он испугался взрыва неодолимой страсти. Доходило до того, что он, получив свое, тут же удирал от партнерш либо даже выставлял их за дверь. Со временем Шимса, конечно, понял, что патология — это не он, а Влк и что государство ничего не имеет против секса, если секс помогает его слугам обрести душевный комфорт, при котором они более послушно исполняют приказы; однако те времена, когда он считал свою силу пороком, стыдился ее и скрывал, навсегда наложили на него отпечаток: его отношение к женщинам ограничивалось чисто животным влечением, не облагороженным подлинным чувством. Он не познал любви, но до сих пор она была нужна ему не больше, чем роза эскимосу.

Вот и сейчас Шимса испытывал приятное возбуждение: ведь после создания ПУПИКа он попал сюда впервые. Он не сомневался, что и на этот раз среди сотрудников училища-побратима или персонала турбазы найдется черноволосая красотка, которая охотно сдастся ему в плен. Ему казалось, что с каждой минутой он возносится все выше и выше над сверкающими вершинами гор, и, преисполненный чудесного настроения, он повернулся к той, которая делила с ним кресло, похожее на стального лебедя.

— Ну что, Тахеци, — сказал он, — красиво?

Лизинка затеяла новую игру. Когда мимо нее проезжала голубая кабинка, очко получала Лиз. Когда ехала красная, она заносила ее на счет Инки. Когда зеленая, очко прибавлялось той, у кого в этот момент их было меньше. Лиз вела с минимальным перевесом 15:14, и Лизинке приходилось быть внимательной, чтобы не ошибиться.

Доцент видел, что девушка шевелит губами, но ничего не слышал и, приписав это перепаду давления, с силой растер уши.

— Что вы сказали, Тахеци? — спросил он.

Теперь впереди была Инка 16:15, и Лизинка сосредоточилась, как только могла, чтобы не обидеть ни ту, ни другую.

Сообразив, что металлический скрежет каната он все-таки слышит, Шимса понял, что дело вовсе не в его слухе. Он не подозревал, что девушка ведет про себя счет, и ему вдруг пришло в голову, что она молится. В неземном просторе над убегающими шпилями заснеженных елей хрупкое создание рядом с ним, сжимающее в сложенных руках вязаную шапочку, из-под которой на ветру развевались золотые волосы, больше всего походило на святую, возносящуюся на небеса.

Когда он впервые увидел ее в квартире Тахеци, она и в самом деле напомнила ему картину, написанную маслом, а живопись оставляла его равнодушным. Нянечки, воспитатели и командиры водили его по тропинкам, которые обходили стороной край искусства и чувств, словно лепрозорий. Эстет Влк и его жена вошли в его жизнь слишком поздно, чтобы он мог наверстать упущенное. Кроме того, у Лизинки не было ни тяжелых грудей, ни чувственных губ, а главное, порочного цвета волос — цвета 9 ночи, и она не могла заинтересовать его как женщина. Впрочем, он высоко ценил ее как ученицу после вступительного теста — тогда она обработала карпа двумя ударами, а курицу одним взмахом ножа. Этой серьезной, утонченной девушке и учебный материал давался настолько легко, что она в скором времени превзошла всех ребят, кроме Альберта. К ее замкнутости они с Влком вскоре привыкли; им было достаточно того, что на практических занятиях она стабильно показывала наилучшие результаты. Недостаток сил она возмещала ловкостью и в каждое свое действие вкладывала чувство, присущее только женщинам. Лишь однажды он видел, как она проявила нерешительность, и тогда ему впервые стала понятна ее…

13 декабря после обеда он вел "сдавливание яичек" и в конце урока приступил к наглядному показу. Обычно тот, кто изображал клиента, и тот, кто практиковался, постоянно менялись местами, чтобы распределение ролей не отнимало каждый раз много времени. В тот день проводить Акцию выпало Лизинке, а клиента «играл» Шимон. У Шимсы горели все сроки. По плану на органы маловато времени отведено, размышлял он, на следующий год придется добавить на них часов — скажем, за счет прижигания сосков сигаретой, которое пошло как по маслу. Для быстроты он велел подготовить Шимона, а сам в это время заканчивал объяснение у доски. Привязать Шимона кожаными ремнями к креслу, которое училище выпросило у тюремного гинеколога, было делом техники, и близнецы работали, одновременно слушая Шимсу. Получилось так, что Лизинка, подойдя к Шимону с яйцедавкой в руке — это изобретение, которое Шимса сделал еще в молодые годы, было столь совершенным, что, несмотря на технический прогресс, сохранилось up to date,[42] — остановилась в нерешительности.

— Ну что же вы, Тахеци, — сказал Шимса раздраженно, так как до звонка оставалось меньше десяти минут, — наколите ему орешков!

За время обучения ребята должны были освоить и профессиональный жаргон. Все учебное оборудование, отрегулированное определенным образом, было не более опасным, чем бутафорские шпаги. Яйцедавка хотя и неприятно, но лишь слегка сдавливала плоть, после чего срабатывал блокирующий механизм.

Лизинка не двигалась с места, и Шимса лишь сейчас заметил, что Шимон стоит в зеленых тренировочных штанах, из которых вылезал белый рыхлый живот; о штанах начисто забыли, потому что до сих пор на практических занятиях не опускались ниже пояса. Шимса. не мог терять времени.

— А ну-ка, мастер, — приказал он Альберту, снимая со стенда острый нож для сдирания кожи, который у них по старинке назывался кожевиком, — стащите-ка с него эти панталоны, пусть купит себе что-нибудь поизящнее.

Ловким взмахом ножа Альберт перерезал резинку и оголил пах Шимона: под комично маленькой пипиской висела безобразно большая мошонка. Класс грохнул от хохота. Не смеялись только Лизинка и Рихард.

— Мал золотник, да дорог! — воскликнул Шимса, знавший, что хорошая шутка учебе не помеха, даже наоборот. — Вряд ли у кого из вас найдется лучшее пособие для практических занятий, чем у нашего Гуса. Ну, Тахеци, на сцену!

Шимон дружески подмигнул ей, закрыл глаза и по своему обыкновению засопел. Но Лизинка колебалась. "Что такое? — мысленно удивился Шимса. — Неужели девочка была невнимательна?" Три с половиной месяца он беспрестанно хвалил ее, но чутье педагога подсказывало: настал подходящий случай ее отчитать, чтобы успехи не вскружили ей голову. Он уже открыл было рот, но вдруг увидел Лизинкины глаза и прочел в них не робость, а удивление. Шимса закрыл рот — и про себя заорал: "Идиот!.."

Он понял, что его ученица впервые в жизни увидела главные органы мужчины.

Разумеется, Шимса с честью вышел из этой ситуации. Он сделал вид, что обнаружил поломку в блокирующем механизме яйцедавки, и закончил урок шутливым замечанием: не могут же они изувечить Шимону ту самую часть тела, которая будет ему нужна больше всего, — хотя бы для того, чтобы поиграть в бильярд, прибавил он под общий хохот, пряча за нарочитой грубостью свое смущение. Он весьма кстати протянул Лизинке мандарин, полученный им в обед. Каково же было его удивление, когда Лизинка раздавила его с такой силой, что сок брызнул в разные стороны. Блокировка действительно отказала. От увечья Шимона спасло лишь чудо. Чудо? Шимса взглянул на девушку, сидящую рядом с ним. Ее губы все время шевелились, а глаза следили за ненадежным канатом, опускавшимся им навстречу, словно считывая с него тайное послание. Он и сейчас не видел в ней женщину, но и ученицей она ему уже не казалась. Кто же она, в конце концов? Что происходит в ее душе? И почему она вдруг его так заинтересовала?

Смятение прошло, едва кабина миновала последнюю опору, за которой их ждала твердая почва. Шимсе — он, как спортсмен, взял бразды правления в свои руки — пришлось решать массу проблем. Прежде всего надо выбить для Влка отдельный номер, чтобы самому тоже поселиться без соседа. Хотя моралист Влк не требовал такого же самоистязания от других, все же лучше лишний раз не мозолить, ему глаза. Как всегда, Шимсе повезло. Жена директора турбазы выставила из единственного «люкса» только что вселившуюся директоршу ПУЧИЛа, соврав, что в номере есть крысы. А самого Шимсу она пристроила в каморке сторожа рядом с лыжным складом; он не имел ничего против, поскольку у нее была пышная грудь и волосы цвета воронова крыла. Лизинка вновь слилась в его сознании с остальными учащимися. Он не подозревал, что вскоре она отделится от них и он не забудет о ней до самой смерти.

Разумеется, от него не укрылось, с каким интересом разглядывали Лизинку мужчины, увидевшие ее впервые. Дуйку он в расчет не брал, тот был юнцом, к тому же поэтом. (Шимса всех поэтов подозревал в импотенции.) А вот физрук ПУЧИЛа был его ровесником и увлекался тем же; это выяснилось, когда они делили лыжников на группы начинающих и опытных.

— Фантастика! — сказал Шимса, с завистью глядя налево, где с криком строился в шеренгу ПУЧИЛ. — Сколько тут у тебя черных кисок!

— Всех этих драных кошек, — ответил его коллега, хищно глядя направо, где с воплями строился в шеренгу ПУПИК, — я променял бы на одного твоего котеночка!

Шимса на секунду задумался, но следующие тридцать три часа его интересовали только пышный снег и столь же пышная жена директора. Такие золотые рыбки нечасто попадаются даже опытному рыбаку. Когда она намекнула, что не прочь заскочить в его каморку после полуночи, чтобы отметить Новый год на свой лад, он, конечно же, согласился. Опершись о стойку бара и потягивая тоник в ожидании момента, когда можно будет поздравить Влка и ребят, он услышал встревоженный голос.

— Коллега! — зашептал ему в ухо физрук ПУЧИЛа, поглядывая в сторону стола, откуда ему делала знаки директриса. — Меня зовет эта коза. Я ей скажу, она твоя девчонка, ладно? А не то влипну в историю.

И передал ему из рук в руки свою партнершу в костюме булочницы, которую Шимса сразу узнал. Он собирался тут же отвести ее к столу — в предвкушении жаркой пещеры, куда он вскоре с наслаждением проникнет, ему вовсе не хотелось танцевать с недоразвитой монашкой. Но, сознавая, что педагогу не пристало вести себя неучтиво, он все же протанцевал с ней несколько тактов. Физрук мгновенно испарился, как только подвел Лизинку к Шимсе; она, словно кукла, ждала, пока кто-нибудь вдохнет в нее жизнь. Он привычным движением обнял ее за талию. И тут испытал нечто до сих пор не изведанное.

Она не стискивала его руку, не прижималась к нему, вообще не прибегала ни к одной из тех уловок, с помощью которых дама дает кавалеру почувствовать свое расположение, — и все-таки им овладело чувство, словно он наполнен ею до краев.

Удивительно, что Люция Тахеци, которая надеялась раскопать в дочери золотую жилу таланта и показывала ее тренерам зимних и летних видов спорта, учителям пения и музыки, режиссерам театра и кино, не разглядела того, в чем Лизинка была гениальна от природы. Если бы не фатальное совпадение суровых приговоров приемных комиссий, никто так никогда и не узнал бы, что, в отличие от женщин, призвание которых — давать жизнь, Лизинка родилась для того, чтобы жизнь отнимать. А не будь еще одной цепочки случайностей — начало ей положил жест стареющей директрисы, приревновавшей своего любовника-подчиненного, — вероятно, еще долго никто не догадался бы, что Лизинка к тому же прирожденная танцовщица. Если бы это открытие сделала натура более музыкальная, чем доцент Шимса, то вся ее жизнь, возможно, потекла бы по иному руслу. Для Шимсы танцы были лишь видом физической разминки и, прежде всего, прелюдией к совокуплению. Ой не мог почувствовать эстетическое совершенство движений Лизинки, но разглядел нечто куда более важное для него: он танцует — с женщиной.

Поначалу он даже не мог понять, кто кого ведет — он ее или она его, но точно знал: он уже давно не испытывал ничего подобного; с ним впервые в жизни происходило нечто такое, что должно было остаться с ним до самой смерти. А вдруг, внезапно пришло ему в голову, тогда, много лет назад (он был юн, как сейчас Лизинка, ему отдалась знойная пышнотелая цыганка, обе его ладони не закрывали одну ее грудь; и только когда она потребовала алименты, он с ужасом узнал, что ей всего лишь тринадцать) он пустился по ложному следу? Что, если именно тела нежных блондинок, столь далеких от его идеала, таят в себе такой вулкан, какой ему и не снился?

Он потерял всякий контроль над собой. Это была измена, измена его эротическим пристрастиям. Более того, он нарушал и первую заповедь Влка: "Не живи, где живешь", — но все-таки он не смог устоять, воспользовался спасительным полумраком и, закружив ее, прижал к себе. Секс — его хобби — заменял ему культурную жизнь, туризм и прочие увлечения, он владел всеми тонкостями эротики, мимолетного прикосновения ему было достаточно, чтобы узнать все о физическом и психическом состоянии партнерши. На этот раз впечатление было таким ярким, что затмило все предыдущие.

Словно кто-то взял огромный ластик и стер в его душе все, что отпечаталось на ней за предыдущие десятилетия. Казалось, он вращается не в танце, а в каком-то заколдованном круге, из него — как он с ужасом осознал, когда мощная эрекция почти оттолкнула его от нее, — был единственный, самоубийственный для него выход: сегодня же овладеть ею, лишить ее ореола неповторимости, чтобы ее место заняли новые и новые брюнетки… В этот момент раздался вопль и стук фонарика, который уронила его последняя пассия.

Эрекция не ослабевала. Напряжение в паху было мучительным. Надо срочно что-то предпринять. Он скинул тапочки, снял белые вельветовые брюки и красные хлопчатобумажные трусы. Телу полегчало, но на душе лучше не становилось. Он подумал, что уже более двух десятков лет не нес ночной дозор в таком одиночестве, наедине со своим обнаженным естеством. От онанизма он отказался, как только сошелся с цыганкой, — не хотел попусту растрачивать силы, нужные ему для бесчисленных любовных сражений.

Он злорадно посмеивался над сверстниками (природа обделила их sex appeal, а казна — деньгами на шлюх), когда слышал в темноте казармы их неестественные стоны! А сейчас в своей комфортабельной квартире, обставленной, как и дача, с холостяцко-амурной роскошью, он чувствовал себя несчастнее их.

К тому же мысль, заставившая его повесить трубку, не передав ученице распоряжение шефа, была столь рискованной, да нет, просто безумной, что он попытался отогнать ее и призвал на помощь всю свою рассудительность.

В его послужном списке была не одна девственница. За то время, пока он вел эротический дневник, он «перетрахал» их, как говорили в детском доме, не менее полудюжины, а после этого, хотя и предпочитал, как говорили в военной школе, «объезженных», — добрых полторы сотни. Несмотря на такой опыт, сейчас он вновь чувствовал себя не умеющим плавать ребенком, которого бросили в воду. Нечего и пытаться вспоминать — у него никогда не было блондинки, девушки, скрывавшей свой пол, как скрывает его спрятанная в кокон бабочка, а главное — он никогда не имел дела с существом, хотя бы отдаленно похожим на Лизинку Тахеци.

Он, Павел Шимса, о чьих мужских способностях стареющие женщины рассказывали взрослеющим дочерям, чтобы похвастаться перед ними хотя бы отголосками таких бурь, каких нынче уже не встретишь, он, доцент заплечных наук и, несмотря на молодость, заслуженный палач, которому суждено войти в учебники истории по веревочной лестнице, связанной из его двойных «шимок», он, для кого слова «странгуляция» и «дефлорация» так же понятны, как для писателя алфавит, оказался со всей этой латинской терминологией в тупике.

Как овладеть такой девушкой? Грубым напором? Разум подсказывал ему, что подобным образом он мог, как говорили в казарме, «отодрать» лишь какую-нибудь нимфоманку, на которых она была похожа как лед на пламень. Стихами? Даже если бы он не испытывал к ним отвращения, ему достаточно примера Машина и Дуйки. И лишь военное правило — пушка в конце концов пробьет броню — укрепляло его уверенность, что и Лизинку можно завоевать.

Ну, завоевал ты ее, и что? Чего можно ждать от такой девушки? Взрыва освобожденной чувственности? Это предположение он отмел: так «раскорячивались», как говорили его клиенты — сексуальные маньяки, опять-таки лишь женщины из его "послужного списка", на которых она была похожа, как чайка на крольчих. Рыданий? В это ему не слишком верилось, когда он вспоминал ее всегдашнюю невозмутимость. А вдруг она просто возьмет и пожалуется на него? Что, если Нестор расценит это как неподчинение приказу? Шимсу передернуло при воспоминании об одном давнем документе, на котором стояла его подпись. В этот момент вновь зазвонил телефон, и он буквально сорвал трубку с рычага, словно она могла дать ответ на все мучившие его вопросы.

— Шимса, — сказал он почти умоляюще, забывая о строжайших правилах конспирации.

— Павел, — сказал женский голос, в котором звучала печаль, — ты сердишься?

Шимса молчал.

— Что я тебе, — спросил женский голос, в котором звучала обида, — сделала? За что ты меня так мучаешь, вот уже семьдесят семь вечеров… а, Павел? Я все жду, когда ты позвонишь, а ты все время вешаешь трубку, нет, не лги, я узнала тебя, — продолжал женский голос, в котором звучала покорность, — по дыханию! Шимса молчал.

— Павлик, — снова сказал женский голос, не пытаясь скрыть безграничную любовь, — я в таком от чаянии, я перерыла сумку дочери и нашла в ее зачетке твой телефон… Я сейчас из автомата звоню, наши все спят. О, Павел, Павел, дай мне свой адрес, я приеду и, — женский голос уже не пытался скрыть безмерное бесстыдство, — отдамся тебе!

— Сударыня, — сказал Шимса и улыбнулся, чтобы не переполошить ее. — Прошу меня простить за беспокойство в столь неурочный час. В телеграмме, которой профессор Влк вчера известил вас, что поездка в горы будет продолжена, сказано не все.

— Вы, пан доцент, — сказала пани Тахеци, вставая из-за журнального столика, за который они только что сели, — меня пугаете. Случилось что-нибудь с нашей, — спросила она, прижимая правую руку к левой груди.

— Лизинкой?

— Ну что вы, — быстро сказал Шимса и тоже поднялся. — Нет-нет, с нашей, — повторил он, как бы невольно присваивая ее.

— Лизинкой все в порядке. Уверяю вас, мадам, что эта задержка объясняется всего лишь желанием спасти наше училище.

Его тон и снег за окном, покрывалом ложившийся на землю, превращая день в сумерки и создавая иллюзию, будто весь мир тих и невинен, как эти снежинки, успокоили ее. Перед тем как снова сесть, она вынула из серванта праздничные рюмки и бутылку «Курвуазье», принесенную три четверти года назад этим самым мужчиной, сидящим сейчас напротив нее в лыжном костюме, который прекрасно подчеркивал его тренированную фигуру. Она удостоверилась, что, хотя они с мужем трижды открывали бутылку на дни рождения и один раз на Новый год, она еще не пуста: сразу видно, насколько часто к ним приходят гости. Положив ногу на ногу, чтобы подчеркнуть классическую линию бедер — как хорошо, что на ней лишь изящный халатик, — она подняла рюмку, в мельчайших гранях которой отражался танец снежинок, и одновременно с гостем пригубила ароматную жидкость.

— Рассказывайте, пан доцент! — попросила она, вынимая из кармана халатика портсигар — на первый взгляд он казался инкрустированным бриллиантами, хотя на самом деле, как все подарки пана Тахеци, был украшен всего лишь искусственными камнями.

— Хорошо, мадам! — сказал Шимса, вынимая из кармашка спортивных брюк массивную зажигалку — на первый взгляд она казалась медной, хотя на самом деле, как любой «дюпон», была сделана из чистого золота.

Он выдал ей официальную версию новогодней поездки в горы, которую Влк составил в первый час нового года, а ПУПИК к утру выучил наизусть, пока все остальные были в прострации — кто от нервного шока, кто от спиртного. Разумеется, еще до прибытия полиции позвонили Кроту; благодаря ему следственная группа из столицы, которой поручили это дело, прибыла вовремя — снежная буря внезапно выдохлась, как обессиленная лошадь. И все-таки судьба профессора и доцента еще висела на волоске — ведь Нестор через Крота назначил их лично ответственными за «водонепроницаемость» училища. Помогли следователи: хотя им было ясно, что преступление совершил безумный Машин, они задержали всех, кто находился на турбазе; лишь доцента Шимсу рано утром увезли с подозрением на желтуху. На самом же деле, пока над турбазой развевался флажок карантина, он спешно объезжал родителей.

По плану Влка весь день первого января посвящался отцу и матери Рихарда. Шимса дозвонился до них лишь около полудня — они только что вернулись из гостей, где отмечали Новый год в компании мясников. Лаконичное известие о том, что их сын замучил до смерти несовершеннолетнего М. Д., после чего, по-видимому, покончил жизнь самоубийством, они восприняли каждый по-своему.

— Так твою и растак!.. — сказал отец Рихарда. — Весело же начинается этот сраный год!

— Ну вот, — сказала мать Рихарда, — хрен теперь вместо внуков…

Потом она пошла варить студень и лишь на кухне заплакала. Шимса просидел у них до самого вечера, дабы убедиться, что училище не будет иметь с ними никаких проблем. Скрепя сердце ему пришлось напомнить им, что любое разглашение тайны повлечет за собой строгие меры: скажем, есть доказательства того, что большинство дорогостоящих предметов в этой квартире приобретено путем незаконных махинаций с мясом… Отец Рихарда, взглянув на Шимсу с укором и презрением, коротко сказал:

— На хера этот треп? Хоть яйца вам оторви, вы ж нам парня не родите!..

Остальные визиты осложнялись лишь тем, что ему пришлось исколесить всю страну; зато впервые после создания училища он всласть накатался на спортивном автомобиле. С черноволосой мамашей близнецов, которая наконец-то отблагодарила его за прием в училище своего сына Петра, он начал еще на Новый год, а закончил на следующий день, совместив приятное с необходимым. Отца Шимона неприятности других не волновали, с отцом Франтишека, тюремным работником, проблем не было, сироту Альберта они в расчет не брали; ночь Шимса опять провел у матери близнецов, которая отблагодарила его еще и за прием своего сына Павла. Так что теперь он находился в конечном пункте своего путешествия, потягивал отличный коньяк в уютной комнате, где до сих пор пахло смолой, а за окном живописно падал снег, и его слушала темпераментная женщина в самом подходящем возрасте и самом соблазнительном неглиже, с влажными губами, великолепной грудью и волосами цвета воронова крыла. Кроме того, через час он доложит Доктору, что ПУПИК и дальше останется вне подозрений, даже если кто-то решит позвать на помощь Шерлока Холмса. И все-таки ему было не по себе.

Как могло такое случиться, что в почти интимной обстановке, рядом с женщиной, отвечающей всем его требованиям, он до сих пор не почувствовал возбуждения? В чем дело, черт побери? Он говорил и, чтобы распалить себя, смотрел то на ее колени, то на вырез, рискуя показаться невоспитанным.

Она тоже чувствовала себя не в своей тарелке. Когда она поняла, что дело лишь косвенно касается ее дочери, то, хотя изображала вежливый интерес, думала совсем о другом. Неприятность с мальчиком, которому она в пику мужу разрешила кататься на коньках со своей дочерью, вытеснила трагедию женщины, чей внутренний огонь доктор Тахеци, словно деревенский пожарник, затушил в кустах. К гневу на него — ей теперь это помогало так же, как аспирин наркоману, — прибавился гнев высшего порядка: благородный гнев на саму себя. Она подумала, что до этого Шимсы в ее квартире с такими мягкими диванами, где она в одиночестве проводила большую часть дня, за шестнадцать лет побывали лишь почтальон и водопроводчик.

Пришло время положить этому конец. Она заметила, что во время разговора, нить которого она давно потеряла, он украдкой разглядывает ее колени и грудь, и решила, что он по меньшей мере четыре ночи провел без женщины. Мысль, которая созрела в ней под действием коньяка, вот-вот должна была вылиться в поступок — этого требовало не только либидо голодной самки, но и сердце благодарной матери. Кроме желания заполнить страшную пустоту внутри, она чувствовала моральную обязанность насытить своим телом изголодавшегося мужчину, чей интеллект впитывал в себя ее ребенок.

Но как завоевать такого мужчину? Шестнадцать лет — миг в истории человечества, но вечность в любовной жизни женщины. Она уже не могла предложить ему свою невинность, как Оскару и доктору Тахеци, не могла подарить ему ни славы, ни богатства. Ей тяжело было сознавать, что если другие женщины рядом с другими мужчинами за шестнадцать лет стали кинозвездами, профессорами, олимпийскими чемпионками, премьер-министрами и знаменитыми террористками, и даже ее дочь в шестнадцать лет станет первой в мире женщиной-палачом, то она по милости доктора Тахеци может предложить своему любовнику разве что «мраморный» торт. "Боже, — мысленно простонала она, — как же я потускнела, как низко пала! Я, Люция Александрова — уже одно имя напоминает о моем падении! — гордость семьи, украшение класса, звезда танцплощадок, сегодня ломаю голову над тем, как бы лечь под палача!.." Ее испугало, что она опустилась до уровня мышления своего мужа. Устыдившись этой мысли и желая загладить перед доцентом вину за оскорбление, пусть и не высказанное вслух, она внезапно поняла, что надо делать.

У Шимсы тем временем были свои причины для переживаний: даже самые буйные эротические фантазии не вызывали у него привычной реакции. Что случилось? — лихорадочно думал он. В этот момент пани Тахеци наклонилась, словно увидела что-то под ногами, и вдруг исчезла из виду. Слегка растерявшись, он умолк и подождал несколько секунд. Потом кашлянул. Она не отозвалась. Он нерешительно ее окликнул. Ответа не последовало. Тогда он приподнял край скатерти и заглянул под стол. Пани Тахеци с закрытыми глазами лежала на спине, согнув левую ногу, словно делала шаг, а правую руку положив за вырез халата, словно что-то там искала.

Как падают в обморок, Шимсе часто приходилось видеть, но лишь во время работы. Это был один из обычных трюков, которыми пользовались клиенты, едва он подходил к ним с «галстуком» — так Карличек по старинке называл петлю. Еще когда Шимса был зеленым юнцом, молившимся на каждого, у кого имелся диплом, он искренне удивлялся, что ни доктор наук, ни министр не могут выдумать чего-нибудь похитрее. Влк научил его лечить такие обмороки: достаточно полить клиента из шланга для удаления нечистот, а если это не поможет, влепить ему пару пощечин. Здесь не годилось ни то, ни другое. Растерявшись в первый момент, он хотел позвонить доктору Тахеци, но тут же отверг эту мысль: вряд ли доктор, пьяница и неврастеник, поверит, что Шимса беседовал с его женой об учебных делах. По ее наряду и поведению можно было заключить, что любовники захаживают сюда не так уж редко, и в планы Шимсы вовсе не входило расплачиваться за всех один на один со взбешенным мужем. Тогда он решил действовать на свой страх и риск. Подхватив пани Люцию под колени и под мышки, он благополучно перенес ее на диван, стоящий между окном и елкой. Шимса решил удостовериться, что она жива, осторожно вытащил ее руку из выреза и сунул туда свою. Услышав, что сердце бьется, он обрадовался. Мозг, поднапрягшись, выдал ему давно забытую информацию: выцветший медицинский плакат, на котором спасатель оказывает первую помощь утопающему. Шимса склонился над пани Люцией, прижался губами к ее губам и принялся возвращать ее к жизни.

Конечно, она все это время была в полном сознании. Инстинкт женщины подсказал ей, что раз она не может предложить любовнику богатство, славу и власть, то должна принести ему в дар хотя бы свою беспомощность, позволить спасти ее и обрести уверенность в своих силах. Она наблюдала за ним из-под опущенных ресниц, не сомневаясь, что он догадывается о ее притворстве, и восхищалась непринужденностью, с которой он вступил в любовную игру. Ее забавляло, как он нерешительно бегает между нею и телефоном, будто бы случайно кладет ее на диван и, делая вид, что измеряет пульс, дотрагивается до ее груди. Когда же он приник к ней в страстном поцелуе, она обняла его за шею и ответила столь же пылко.

Поначалу он испугался, но сразу же почувствовал облегчение. Теперь-то уж ясно, что делать. Пряный аромат волос распалил его. Чувство неуверенности улетучилось.

— Как… — выдохнула пани Тахеци, пока его пальцы, привыкшие раздевать упорно сопротивлявшихся клиентов, ловко расстегивали ее халат, — вас зовут?

— Павел, — прошептал он, умело освобождая ее от лифчика.

— Лучше — Поль. А меня называй… — проговорила она, отважно переходя на «ты», пока он стаскивал с нее колготки, — Люси!

Она произнесла богемное имя, которым когда-то распутный Оскар посвятил ее в любовницы. Это означало, что прозаичной пани Люции больше не существовало и тень замужества уже не маячила за ее спиной.

Теперь Шимса знал, что делать. Подбросив колготки к потолку, он одним движением расстегнул молнию спортивных брюк и жадно овладел ею — в это время легкая ткань на мгновение как бы застыв в верхней точке своего полета, развернулась во всю длину и стала медленно опускаться, словно сигнальная ракета фейерверка любви.

Доктор Тахеци не верил своим глазам. Место, которое шестнадцать лет принадлежало исключительно ему, занял чужой мужчина и при этом вел себя так, словно находился у себя дома. Услышав его, тот повернул голову.

— Привет, — сказал инженер Александр. — Удивлен?

— Привет, — сказал доктор Тахеци. — То есть добрый день, ну да, то есть нет…

Он лихорадочно соображал, с какой стати тесть впервые в жизни явился к нему в институт. Единственное логическое объяснение — что он принес "Etymologicum Gudianum" Штурца — казалось ему фантастически неправдоподобным.

— Я пришел, — сказал тесть, складывая газету с полуразгаданным кроссвордом и вновь раскрывая ее на другой стороне, — спросить тебя: как это понимать?

В центре полосы находился снимок, на котором была изображена пара фигуристов, достаточно отчетливый, чтобы доктор Тахеци узнал в девушке свою дочь, а в ее партнере Рихарда Машина.

— Это… — сказал он, — Лизинка…

— А это? — с нажимом спросил тесть.

Зять решил, что тот покажет на юношу и пожелает узнать, почему он позволяет дочери так рано заводить знакомства. Он собирался объяснить, что, в отличие от тех отцов, которые, подобно инженеру Александру, воспитывали своих детей на строгих запретах, он предпочитает взаимное доверие. Однако, к его удивлению, тесть ткнул пальцем в заголовок под фотографией, казалось не имевший к ней никакого отношения:

НЕ ХЛЕБОМ ЕДИНЫМ!

Тесть начал читать вслух, и в первый момент доктору Тахеци показалось, что тот сошел с ума. Автор заметки рассказывал о своем детстве, которое пришлось на годы социальной несправедливости, — он, сын пекаря, жил в такой нищете, что ему приходилось, отметил он со скорбной гордостью, играть с крысами. Потом он подробно осветил свое активное участие в революционной борьбе пекарей, породившей эпоху социальной справедливости и открывающей перед молодым поколением пекарей горизонты, о каких он не мог и мечтать. Перечислив достигнутые успехи в области пекарного дела, он под конец описал случай, который и побудил его взяться за перо.

И тут доктору Тахеци пришлось признать, что тесть не повредился в уме.

Подчеркнув, что каторжный труд в пекарне и классовая борьба не давали ему возможности посещать спортивные площадки, куда ходили лишь господские детки, ветеран революции рассказал, как на Рождество отправился на каюк с внучкой — его сын, председатель профсоюза пекарей, уже смог купить ей коньки. Там ему посчастливилось увидеть замечательное выступление двух фигуристов, которые, как выяснилось, учатся на пекарей. Он сфотографировал их своим фотоаппаратом — награда профсоюза пекарей — и посылает снимок в редакцию в качестве доказательства того, что его неустанная борьба была не напрасной: она стала залогом светлого будущего, где пекари не только выпекают хлеб, но и занимаются фигурным катанием, как раньше господские детки.

— Объясни мне, — ледяным тоном сказал инженер Александр, — почему ты заставил дочь моей дочери учиться этому плебейскому ремеслу.

Взгляд доктора Тахеци блуждал по корешкам томов, хранивших почти все тайны человеческой речи, но он знал, что они не помогут ему найти ответ. И все же на этот раз его ученый мозг, привыкший решать филологические формулы со многими неизвестными, не оставил его в беде. Найденный им выход был прост, как все гениальное. Сам того не ведая, он воспользовался приемом, с помощью которого дрессировщики спасаются от разъяренного хищника: решил натравить на него другого хищника. При этом он руководствовался не столько злорадством, сколько надеждой, что в схватке двух победит третий: он, а вместе с ним — гуманистические идеалы.

— Поехали к нам, — сказал доктор Тахеци, удивляясь собственной хитрости и смелости. — Люцинка обрадуется.

Он совсем уже было достиг вершины и задохнулся в предвкушении свободного падения, каждый раз освобождавшего его от смертельных уз, когда в мозгу раздался щелчок, словно кто-то повернул выключатель, и он не смог двигаться дальше.

— Ну давай же, давай! -

34.

выкрикнула Люси, приготовившись ступить на берег, куда последний раз сошла шестнадцать лет назад вместе с бесхарактерным Оскаром.

Но Шимса уже ничего не мог ей дать — он лишь таращил глаза на предмет, на который до сих пор не обращал внимания, хотя все это время тот маячил у него перед глазами. Под елкой лежала школьная сумка Лизинки, — по всей видимости, она зашвырнула ее туда на радостях в самом начале каникул. Теперь он понял, что его так беспокоило: подобно тому как грамм урана под супружеской постелью может стать причиной бесплодия их детей, подобно тому как литр лизергиновой кислоты в общественном водопроводе может вызвать галлюцинации у целого города, так из-за этого потертого и вместе с тем драгоценного куска кожи (не случайно в музеях великих людей часто демонстрируются даже их искусственные челюсти, а школьные сумки — никогда!) его отменно вымуштрованный и безупречно работающий организм потерпел физиологическое и моральное фиаско.

Его вдруг шокировало, что он бесстыдно проникает в то самое тело, из которого вышло на свет непорочное тело Лизинки. Если бы Шимса был так же образован, как Влк, он бы понял, что переживает современный вариант античного эдипова комплекса, хотя совокупился не со своей, а с чужой матерью. Но из древней истории он помнил лишь, как распинали Христа, и поэтому ему самому пришлось сделать открытие, которое легло на него тяжким крестом:

он любит Лизинку Тахеци.

— Еще! — крикнула пани Люция. — Кончай же!..

— Прошу прощения… — сказал Шимса, встал, застегнул молнию на ширинке и бесшумно, как привык подходить к "комнатам ожидания", вышел из гостиной и из квартиры.

Доктор Тахеци чуть не наткнулся на него, когда выходил из такси, — он специально взял машину, чтобы пустить тестю пыль в глаза. Лицо этого человека показалось ему знакомым, но все-таки доктор Тахеци не мог припомнить, где он видел этого спортивного мужчину — тот как раз садился в экстравагантный автомобиль. Доктор Тахеци щедро, так, чтобы тесть видел, дал таксисту на чай и открыл перед тестем двери в подъезд, квартиру и комнату.

Они вошли и увидели…

Услышав, как ее любовник застегивает молнию на ширинке и хлопает дверью, Люси решила, что ему захотелось в уборную. Она предполагала, что заодно он и разденется, чтобы их ничто больше не разделяло. "О свет моих очей, отринь одежды те, пусть нагота твоя к моей льнет наготе под пологом любви!" — в волнении шептала она строчки какого-то арабского стихотворения. Она не открывала глаз, боясь, как бы румянец при виде его наготы не выдал ее старомодность. Ей хотелось казаться развратной, чтобы он отбросил стеснение и помог ей быстрее наверстать упущенное. Когда ручка двери вновь повернулась, она задрожала от избытка чувств и близости блаженства.

— Поль… — томно позвала она.

Никто не отозвался. Открыв глаза, она решила, что это ей снится. Словно скульптурная группа, замершая по воле ваятеля на половине шага, на пороге комнаты стояли ее муж и ее отец в почти детском изумлении.

Возможности человека ярче всего проявляются в экстремальных ситуациях. Если за шестнадцать лет она пережила меньше, чем иная женщина за один день, то сейчас за одну секунду успела обдумать больше, чем многие женщины за шестнадцать лет. В то же мгновение исчезла богемная Люси, и на ее месте появилась приземленно-практичная пани Тахеци: лишь она могла сейчас спасти ее в глазах не только мужа, но и отца — тот, быть может, простил бы ей измену, запятнавшую репутацию Тахеци, но никогда не простил бы позора, покрывшего герб Александров. Мгновенно проанализировав ситуацию, она поняла, что, во-первых, доцент Шимса наделен инстинктом кошки, убегающей из дома перед землетрясением; во-вторых, он, исчезнув по-английски, чтобы ее не пугать, показал себя знатоком женской психологии; наконец, в-третьих, теперь очередь за ней — надо должным образом объяснить свое поведение, прежде чем они сообразят, что к чему.

— Поль?.. — переспросил доктор Тахеци, к счастью все еще завороженный алебастровой белизной любимого тела, которое он при дневном свете, собственно говоря, видел лишь тогда, на английском газоне.

— Люция?.. — сказал инженер Александр, который, к несчастью, быстро опомнился, поскольку прекрасно помнил этот алебастр еще с тех времен, когда отмывал его от какашек.

В ту же секунду она одним прыжком оказалась возле них, обняла отца левой, а мужа правой рукой и, прижимаясь к каждому грудью, разразилась рыданиями.

— Боль! О, какая боль! — восклицала она, словно умоляя о пощаде. — Не надо, пожалуйста, не надо!

Когда ей дали успокаивающее, напоили чаем и укутали пледом, она стала сбивчиво рассказывать, что у нее почему-то поднялся вдруг сильный жар, который перешел в кошмарный сон: ей снилось, что муж и отец острыми кинжалами колют ее в грудь.

Они успокаивали ее как могли, и предательское «Поль» как-то незаметно забылось. Наконец она пришла в себя настолько, что отец смог поведать ей о цели своего визита.

Строго глядя на них обоих, он назвал их решение катастрофическим, а тот факт, что они его скрыли, — вопиющим. Доктор Тахеци прикидывал, когда и как лучше поддержать тестя, и в первый раз за целый год отважился предположить: поскольку жена не имеет права разглашать будущую профессию Лизинки, теперь ей поневоле придется вместе с ними подыскивать дочери другое занятие.

В этот момент пани Люция заявила отцу, что раз уж муж впутал его в эту историю, то будь что будет — она наконец откроет ему все, о чем вынуждена была молчать. Она без утайки рассказала, что, когда звезда Лизинки вот-вот должна была закатиться, появился спасительный ПУПИК, куда ей, несмотря на сопротивление мужа — испугавшись поначалу, он был доволен, что она признала хотя бы это, — удалось устроить дочь. Без колебаний она описала учебную программу и перспективы дочери. В сжатом видели в изложении любящей матери все это звучало просто чудовищно, чему доктор Тахеци теперь был даже рад.

Инженер Александр слушал ее со все возрастающим вниманием. Его энергичный подбородок начал подрагивать, а властные глаза — нервно моргать; вид у него был такой, словно один из построенных им мостов обрушился. Когда она закончила, он, не говоря ни слова, удалился в ванную.

Доктор Тахеци подумал, что он совсем не такой простофиля, каким считала его жена. Но в минуту ее поражения ему не хотелось быть жестоким.

— Люция, милая, — сказал он миролюбиво, — тебе не стоит расстраиваться. До конца учебного года я сам с ней буду заниматься, а потом мы ей что-нибудь, — добавил он ободряюще, — подыщем.

Тесть вошел в комнату, вытирая руки носовым платком. Он снял легкие очки в тонкой металлической оправе, которыми пользовался во время работы, и вынул из футляра массивные золотые, которые надевал всякий раз, когда надо было принять важное решение.

— Я никогда, — сказал он, — не вмешивался в ваши дела, хотя порой это было необходимо, как воздух. Но сейчас случай исключительный, и потому я вынужден поддержать, — провозгласил инженер Александр со свойственной технарям прямотой, — свою дочь.

Доктор Тахеци открыл рот и застыл с отвисшей челюстью. Пани Тахеци подумала, что он куда больший простофиля, чем она полагала. Но в минуту его краха ей хотелось быть милосердной, и она ободряюще ему улыбнулась.

— Если бы я мог, — продолжал инженер Александр, — повернуть время вспять, я сейчас и ей сказал бы то же самое: молодой, красивой и умной девушке из хорошей семьи в сто раз лучше быть первой палачкой, чем последней, — добавил он с отвращением, — прислугой!

— Милый! — взмолилась пани Тахеци, вкладывая в эту мольбу всю свою любовь и страсть. — Не мучай меня, скажи хоть что-нибудь!

— Мадам, — сказал Шимса, нарушая затянувшееся молчание, — передайте, пожалуйста, дочери, чтобы она захватила зубную щетку. Мы вернемся, — добавил он внезапно, — в воскресенье.

Он положил трубку, выключил телефон и вновь улегся на диван. Жребий был брошен, но это не уменьшило возбуждения тела и тяжести на душе. Последнего он прежде никогда не испытывал и потому был полностью разбит, как человек, у которого впервые в жизни заболела голова. "Что со мной?" — недоумевал он.

Он поднял глаза на противоположную стену. Белая, без картин, она служила ему экраном, на котором он время от времени крутил фильмы своим брюнеткам. Сам он больше всего любил рисованные мультики про матроса Пепика и еще подборку фрагментов всех чемпионатов мира по хоккею; над первыми он хохотал до слез, во время вторых нередко терял голос, каждый раз до хрипоты подзадоривая своих любимцев. Теперь, когда в хаосе чувств он пытался нащупать ясную мысль, в мозгу щелкнуло какое-то таинственное реле, взгляд устремился вперед, и полукруг разведенных бедер с перпендикуляром восставшего фаллоса напомнили ему прицел и мушку пистолета, давным-давно занесенного снегом времени. Он вновь увидел, как молоденький Шимса, выпускник школы сержантов, в легкой гимнастерке трясется в кузове старого грузовика, гулко грохочущего по ледяному туннелю ночи. Утром того дня выпал снег и пало правительство; солдатам предстояло обеспечить нормальную работу предприятий, нарушенную забастовками. Взвод Шимсы, еще не видя цели, почуял, что приближается к ней. Усиливавшаяся вонь протухшего мяса и крови вывела их к бойне.

В убойном цехе к ним подошли люди в штатском. Поверх одежды на них были резиновые плащи разных оттенков; по тому, как они держались, стало ясно — это офицеры спецслужбы. Снаружи сюда доносился стук копыт и яростный рев: животных не кормили уже третий день. Человек в бежевом плаще поинтересовался, приходилось ли кому-нибудь забивать скот. Никто не откликнулся. Может, кто-нибудь хочет попробовать? — спросил он. Руку поднял лишь Шимса, не зная почему; каждый раз, когда государство обращалось к нему даже в стотысячной толпе, он всегда отвечал: "Здесь!" Его товарищей разделили на группы, которым предстояло сгонять сюда живые куски мяса и вывозить мертвые. Командовал человек в зеленом; теперь было ясно, что цвет плаща означает засекреченное звание. Кроме бежевого с Шимсой остался черный плащ, — видимо, задания он не получил.

— Ну? — нетерпеливо спросил бежевый. — Начали?

— Тут, — сказал Шимса, осматривая пистолет, — есть одна загвоздка.

— У нас времени нет на загвоздки! — строго произнес бежевый.

— То-то и оно, — сказал Шимса. — Эта игрушка только оглушает, так что нам еще придется им глотки перерезать. Может, одолжите мне свою пушку?

— Вы что, хотите в них стрелять? — удивленно спросил бежевый.

— Так нам будет сподручней, — ответил Шимса, — а им без разницы.

Бежевый плащ взглянул на черного, и Шимса понял, что тот был старшим. В холодных голубых глазах он уловил недоверие. Шимсу охватила мальчишеская злость — она помогала ему уже семнадцатый год бороться с судьбой сироты. Бежевый извлек из-под мышки тяжелую трофейную "девятку",[43] и Шимса, схватив ее, выбежал на вымощенную каменными плитами площадку, куда вел деревянный коридор.

Топот первого животного просто оглушил его. Шимсе захотелось дать деру: казалось, из дощатого тоннеля выскочит бык и растопчет его вместе с этим игрушечным пистолетиком в лепешку. Но он вспомнил выражение холодных голубых глаз, и им овладел мальчишеский азарт, бросающий его сверстников в пекло корриды. Он расставил ноги, положил ствол «девятки» на правое предплечье (он был левша), выгнул спину, как кошка, чтобы глаз оказался на одном уровне с прицелом, и выдохнул.

Ему стало смешно, когда темное жерло коридора извергло обыкновенного теленка. Ослепленный светом, тот остановился, но гигантский жертвенник был так отшлифован за многие годы, что животное, не удержавшись на ногах, на собственном заду соскользнуло к Шимсе. Сквозь прорезь прицела он совсем близко увидел огромные глаза, а в них — почти человеческий ужас. Он не был неженкой и уже повидал смерть: умер от скарлатины сосед в детском доме, разорвало на куски замечательного преподавателя школы сержантов, коронным номером которого было выдернуть из гранаты чеку, помочиться и лишь тогда метнуть; и все-таки до сих пор ему не приходилось держать смерть в руке.

Шимса вздрогнул; он не отрываясь смотрел на кончик мушки, который был словно примагничен ко лбу теленка, к самой его середине, и понял: это вздрогнула его душа. Ему вдруг пришло в голову, что он находится здесь добровольно и так же добровольно может уйти. "Если у них нет мясника, пусть позовут, — пронеслось в его мозгу в порыве жалости, — палача…" Кто-то закашлялся. От этого звука он словно увидел все в другом свете. В телячьих глазах теперь была лишь тупая пустота. "Ведь это всего-навсего глупая скотина", — подумал он и спустил курок.

Выстрел почти оглушил его, неожиданно сильная отдача непривычного оружия подбросила кисть вверх, ствол дернулся в сторону, и пуля оторвала большое ухо — оно шлепнулось на каменную плиту, словно сырой шницель. Из того места, откуда оно отлетело, брызнула багровая струйка и забила в пол, как вода из водосточной трубы. Бычок был ошарашен не меньше стрелка. Он не пошевелился, лишь пустота в глазах стала еще глубже. Шимса выстрелил второй раз. На этот раз ствол повело вниз: пуля оторвала нижнюю челюсть. От боли животное поднялось на задние ноги. Оно хотело замычать, но из развороченного горла послышался лишь клекот. Теперь он видел перед собой разъяренную скотину, которая попытается по меньшей мере отомстить. В этот момент его душа словно выросла из коротких штанишек, и он ощутил дикую мужскую ненависть. Сука, мразь, тебе этого мало? Получай же, падаль!

Когда животное бросилось на него, рванулся и он — не боком, как тореро, а вперед, как бык; в руке с револьвером была такая сила, что переносица не выдержала. Он видел, как ствол входит в телячью голову, словно чудовищный термометр, и понимал: он и в самом деле будет растоптан, если не успеет сделать то единственное, что должен сделать. Он успел. Выстрела он почти не слышал, — зато зрелище было фантастическим. Уже по предыдущим выстрелам стало ясно — пули особенные, специальные; замкнутое пространство черепа только усилило разрушительный эффект. Будто в научно-популярном фильме, пущенном с замедленной скоростью, он увидел, как посередине лба, в трех пальцах выше того места, куда попала пуля, разверзается третье око — кратер, извергающий белую массу. Этот вулкан ослепил его, и он интуитивно понял, что умирающее животное окатило его фонтаном своего мозга.

Он услышал шаги, голоса, звуки команды, сопение, шорох кожи, которую волочат по полу, и шум воды. Не успел он рукавом стереть студенистую массу хотя бы с глаз, как мертвого теленка уже не было; товарищ по школе смывал водой из шланга остатки крови в желоба, а бригада уборщиков бегом везла тележку с тушей к морозильным камерам. Он облизнул губы; на языке остался омерзительный вкус сырого мозга, но он не сплюнул, а стиснул зубы. Выдержать! — приказал он себе с внезапно проявившимся мужским упрямством. Цех вновь огласился топотом.

На второго теленка ему понадобилось два выстрела — после первого тот лишь упал на бок и забил копытами. Он стал целиться в сердце, но передумал и прицелился в голову. Он только приставил ствол к переносице, но извержение все равно повторилось. Он, быстро смахнул с лица серое желе: по проходу уже вбегало третье животное. Подождав, пока оно соскользнет к нему, он сделал выпад, как фехтовальщик, и, когда дуло уперлось в лоб, спустил курок. Теленок обмяк. Он стер новый слой скользкой массы, перепрыгнул через труп и рывком освободил заслонку. Она загремела: это четвертый теленок натолкнулся на преграду. Уборщики уже очистили площадку, но Шимса не двигался с места.

— В чем дело? — пролаял бежевый плащ.

В душе Шимсы расцветала улыбка. Она не изменила огрубевшего лица сироты и солдата, но зато пробила скважину новой лексики, которая с этой минуты стала для Шимсы привычной.

— У меня кончилось зерно, — пошутил он.

Бежевый вытащил запасную обойму. Когда он замахнулся, чтобы бросить ее Шимсе, на его руку легла ладонь шефа: он дал в придачу и свою обойму.

Воодушевленный, Шимса перезарядил пистолет и продолжил работу. Во "второй серии" он решил прежде всего прекратить эти тошнотворные фонтаны из мозгов. Он поднял заслонку и встал рядом с ней. Когда теленок вышел — на сей раз без разбега, а потому нерешительно, — он выстрелил ему в ухо. Пуля пробила навылет мягкие ткани и щелкнула где-то о бетон. Она, должно быть, повредила вестибулярный аппарат, и животное, тряся головой и жалобно мыча, стало все быстрее и быстрее бегать по кругу, как на цирковом манеже. Шимсе пришлось порядком поскакать из стороны в сторону, как бандерильеро, прежде чем ему удалось приставить револьвер к затылку теленка. На сей раз он выяснил, что пулевое отверстие в затылке напоминает бордовую пуговицу; сама же пуля остается в черепной коробке, за частоколом зубов.

Теперь он понял что к чему и распорядился, чтобы телят выпускали одного за другим. Он отшлифовывал технику: вжавшись в боковину ворот, в нужный момент подскакивал к затылку очередной жертвы и стрелял. Четыре раза это получилось великолепно. Он вставил третью обойму и приказал выпустить сразу шесть голов.

— Дадим им шанс! — весело крикнул он. Теперь в холодных голубых глазах светился нескрываемый интерес. Ему захотелось, чтобы в них появилось восхищение. Двадцать четыре копыта ударили по барабанным перепонкам с такой силой, что ассистенты заткнули уши. Он топота не слышал. Опершись правым плечом о притолоку тоннеля, он держал левую руку с «девяткой» на уровне глаз. Шимса и в мыслях не допускал осечки. Восемь смертей — двенадцать выстрелов. Вот так, полагаясь лишь на себя, он вырабатывал собственный стиль… В нем произошла удивительная метаморфоза: теперь он уже не человек с пистолетом, а человек-пистолет.

Бежавший впереди теленок, обезумев от топота и мычания других животных, пустился галопом и пролетел мимо Шимсы, — казалось, выстрел запоздал. Увидев, как на затылке вспыхнул багровый сигнал, он уже знал, что дальше по плитам скользит всего лишь мертвый кусок мяса. Но он уже сделал следующий выстрел, и второй теленок без признаков жизни уткнулся в труп предыдущего. Третья туша налетела на них с такой силой, что первая, как мешок, свалилась с плиты на пол цеха. Три оставшихся теленка аккуратно улеглись в ряд. Груда мяса и кожи не шевелилась.

Холодные голубые глаза потеплели: в них светилось признание. И Шимса, которого до этого момента с людьми связывала лишь субординация, внезапно почувствовал к человеку в черном плаще необъяснимую симпатию. Жаль, подумал он, что мы расстаемся. Может, у меня появился бы… Он одернул себя: его домом было все государство, и лишь неблагодарный мог желать большего… Потом он опять стрелял и стрелял, а под утро чуть не закоченел в кузове грузовика.

Не успел он повалиться на койку, как его подняли на медосмотр. Такова жизнь кадрового военного: либо он дрючит, либо его дрючат; он даже не заикнулся, что недавно свалил две сотни голов, не может шевельнуть левой рукой и почти оглох на левое ухо. За воротами ждал джип с брезентовой крышей. Шофер жестом показал, чтобы он садился сзади. Едва Шимса, засыпая на ходу, плюхнулся туда, дверца захлопнулась с лязганьем танкового люка, и он очутился в темноте. Пока автомобиль набирал скорость, он ощупал предметы вокруг себя и понял: брезентом замаскирован бронированный фургон для перевозки заключенных — он догадался об этом по колодкам для ног, рук и шеи. Однако страха он не испытывал. Инстинктом одиночки, с раннего детства рассчитывающего только на свои силы, он за сотню верст чуял опасность. У него появилось чувство, что эта поездка — скорее выражение благосклонности. Время было неспокойное, но, даже призвав на помощь всю свою фантазию, он не представлял, кому мог помешать молокосос из школы сержантов, который трахнул нескольких девочек и шлепнул нескольких бычков. Он зевнул, отыскал между железными кольцами свободное место и уснул.

Его разбудила пощечина, но это был всего лишь шофер, испугавшийся, что парень дорогой задохнулся. Он вылез, сделал несколько приседаний, чтобы прийти в себя, и огляделся. Джип стоял под балконом какого-то замка с белыми следами на фасаде от снятой вывески ОТЕЛЬ «ДИАНА»; от здания спускалась лужайка к берегу озера, где чернел круг старого кострища, выложенного обожженными камнями (он ни разу не признался в этом даже Влку, но когда позже узнал, какой объект выделили исполнителям для отдыха, всегда увиливал от поездок сюда).

В оленьем зале — на столиках, сделанных из рогов, стояли полевые телефоны — его ждали трое с бойни, правда, теперь они были в отлично сшитых костюмах. Хозяин черного плаща, назвавшийся полковником Артуром, представил бежевого как майора Богдана, а зеленого — как капитана Владислава. Шимса решил, что это клички, а начальные буквы означают иерархию. Потом командир ввел его в курс дела.

То, что революция победила, начал полковник Артур, не вызывает сомнений. Но это не значит, что реакция побеждена. Революционеры, которым раньше нечего было терять, теперь могут расслабиться и потеряют бдительность, тогда как реакционеры начнут активизировать свою деятельность, поскольку теперь терять нечего уже им. Революция — здесь, реакция — там, но между ними нет четкой границы. В то время как реакционеры, потерявшие то, что имели, могут внедриться в ряды революционеров, революционеры, не достигшие всего, к чему стремились, могут скатиться в ряды реакционеров. Революция стоит на опасном перекрестке, и в такой момент нельзя доверять никому.

А там, где есть перекресток, продолжал полковник Артур, там необходима и служба, регулирующая дорожное движение и наказывающая «лихачей». У нас есть полиция и суды, но это не значит, что на них можно целиком положиться. Ударившись в формализм, они преследуют революционеров, преступивших закон в силу своей революционности, но в то же время, ударившись в догматизм, охраняют реакционеров, соблюдающих закон лишь в силу своей реакционности. Именно поэтому революции необходимо создать еще один тайный орган, назначение его — разоблачать и карать негодных руководителей. Таким органом является ТАВОРЕ.

В нем, продолжал полковник Артур, залог того, что даже самые опасные реакционеры, маскирующиеся под революционеров, будут разоблачены. Конечно, лишь в том случае, если каждый член Тайного Войска Революции выполняет его основной закон — АПАНАС. В нем перечислены требования службы: конспирация по вертикали и горизонтали, приказы и донесения передаются шепотом и с помощью шифров. За нарушение Абсолютного Повиновения, Абсолютной Надежности и Абсолютной Секретности, естественно, полагается и Абсолютное Наказание.

Но за все это, продолжал полковник Артур, членам ТАВОРЕ, выполняющим АНАНАС, в свою очередь, предоставляются и широкие права: они подчиняются лишь руководителям государства. Если революция прикажет, для члена ТАВОРЕ не должно существовать никаких других законов; предусматриваются и превентивные меры: член ТАВОРЕ имеет право карать реакционеров, причем ему самому гарантируется неподсудность. Шимса оказался здесь из-за своего усердия на бойне. Его дисциплинированность отмечалась еще в справке из детского дома; решающим же фактором стало отсутствие у него родных. Войсковой части, где он служил, только что сообщили о его гибели в автомобильной катастрофе, поэтому теперь Шимса может начать новую жизнь, став членом большой семьи ТАВОРЕ. Разумеется — в холодных голубых глазах мелькнула ирония, — после своей «гибели» ему больше не придется выплачивать алименты мошеннице-цыганке, а впредь следует быть осмотрительнее.

Во время этого монолога раздался крик птицы, в нем слышался зов неутоленной любви, и Шимса вдруг понял, чего лишили его годы одиночества. Ему страстно захотелось прожить свою жизнь возле этого удивительного человека, да еще и на лоне великолепной природы. Птица начала новую любовную арию, но ее резко прервал колокольчик полковника. Растворились двери с молочно-белыми филенками, на которых были изображены охотничьи сцены, и на пороге замер блондин чуть постарше Шимсы.

— Скажите им, — вполголоса приказал полковник, — пусть заткнут ему глотку!

— Слушаюсь! — прошептал блондин и исчез. Шимсе стало стыдно. Пока он любуется птичками, к революции тянется вражеская рука, и даже в этом романтическом замке, судя по всему, не затихает борьба с реакционерами. Угрызения совести подхлестнули его: ему захотелось как можно скорее получить трудное и опасное задание, чтобы доказать свою преданность революции и ненависть к реакции.

— Что скажете? — спросил полковник Артур. Теплый взгляд голубых глаз был полон доброжелательности.

Шимса подошел ближе, чтобы напоследок рассмотреть лицо человека, который вывел его в люди, а затем из чувства неутоленной гордыни, тщеславия, эгоизма, а может, даже за презренный металл продал свою совесть. Возможно ли, поразился он, чтобы два года вобрали в себя столько событий? Левой рукой он приставил массивный ствол «девятки» к основанию переносицы, чтобы пуля прошла навылет пространство, где плел свои интриги этот иудин мозг. Он перехватил подбадривающий взгляд Седьмого и спустил курок.

Номера пришли на смену именам почти сразу после его вступления в ТАВОРЕ. Примерно месяц Шимсу называли ефрейтором Либора, потом он стал Тридцать Седьмым. Полковник Артур, ныне Первый, сообщил своим людям краткую, но важную информацию: ярые реакционеры пытаются внедриться в ТАВОРЕ, резонно считая его самым надежным щитом революции; в связи с этим высшим руководством создана Революционная Полиция Тайного Войска, сокращенно РЕПОТА, в которую преобразуется подразделение Первого, — формально оно будет по-прежнему подчиняться ТАВОРЕ, а на самом деле — контролировать его.

Подобно стрелкам беспристрастных приборов, которых не обмануть никакими хитростями, да и на чувствах у них не поиграешь, номера должны были не только деморализовать противника, но и мобилизовать своих сотрудников, стать для них ориентирами в табели о рангах. При таком тщательном подборе кадров повышение по службе могло произойти в результате либо исключительного усердия, либо несчастного случая; за первые полгода Шимса поднялся на одну ступеньку. Случилось так, что Тринадцатый, показывая уличенному в измене офицеру ТАВОРЕ, как тот должен застрелиться, ненароком разрядил пистолет в собственный висок. Продвижение Шимсы застопорилось потому, что разоблачение приспешников реакции в ТАВОРЕ поручили старшим коллегам, — зная реакционеров лично, те скорее могли нащупать их слабые места. К счастью, его поселили в мансарде вместе с блондином, тем самым, что в день приезда Шимсы прибежал на звонок полковника Артура. Тогда бывший актер, сержант Ольда, а сейчас Тридцать Первый, как и Шимса, бурлил идеями. Он предложил не ограничиваться ежедневными занятиями каратэ, а повышать свою квалификацию дополнительно.

Еще с прошлого сезона в глухом подвале замка осталось несколько пациентов — так называли здесь допрашиваемых, — реакционеров третьей категории, которых мариновали в общем-то лишь для того, чтобы они не выболтали гражданским органам секреты ТАВОРЕ, а тем более РЕПОТы; фактически это означало пожизненное заключение. С согласия Первого, который явно благоволил Шимсе, парни стали проводить выходные с пользой для дела. Вызвав кого-нибудь из пациентов в облицованную кафелем «операционную», они спрашивали, знает ли он Франца Моора. Когда тот отвечал «нет», они упражнялись на нем до тех пор, пока пациент не признавался. Эта блестящая идея помогла им в скором времени превзойти в профессионализме старших коллег. Они овладели техникой допроса с применением света, звука, бессонницы, непрерывного бега, привязывания рук к ногам, освоили допрос при помощи воды и электричества, уделив особое внимание зубам, ногтям и ресницам. Поскольку консультантов у них не было, они не раз изобретали велосипед. Правда, бывали и подлинные открытия, пригодившиеся Шимсе много лет спустя, когда во время работы над учебными планами в кафе «Спарта» он приводил в изумление опытного матадора Влка. Работа стала для них и развлечением — Шимса даже жалел, что он не писатель и не способен живописать все фантастические признания, которые рано или поздно начинали сыпаться из пациентов, как из рога изобилия. Юмор состоял в том, что Тридцать Первый почерпнул имя Моор из какой-то книжки. Высокие моральные принципы, ежедневно внушаемые им командирами, разумеется, не распространялись на реакционеров, из которых они вытягивали одну ложь за другой: следовало быть во всеоружии, когда революция прикажет им выпытывать правду.

Свободного времени, конечно, почти не оставалось. Служба нелегкая — приходилось главным образом следить за коллегами из ТАВОРЕ, которым поручили следить за реакционерами. Наблюдая за ними с трибуны ипподрома, за стойкой ночного бара и в других сомнительных местах, он замечал, как в их поведении появляются барские замашки. После этого он тренировался в подвале с еще большим усердием, чтобы не ударить в грязь лицом, когда в его руки попадет подобный клиент.

Во время слежки за сотрудником ТАВОРЕ он сделал важное открытие — тот, в свою очередь, держал "под колпаком" чемпиона страны по лыжам, подозрительно часто встречавшегося с зарубежными коллегами. Спортсмен всю зиму жил в самой шикарной гостинице, и наблюдателям не оставалось ничего другого, как поселиться там же. Улегшись впервые в жизни на мягкую постель, Шимса испытал чувство, сравнимое разве что с любовным экстазом. До сих пор он презирал роскошь, считая ее признаком реакции, но теперь понял, что революция дает своим слугам все, даже роскошь! И когда ему на смену неожиданно прибыл его друг Тридцать Первый, Шимса не мог скрыть разочарования. Но он сразу же взял себя в руки и, представ перед Первым, уже вновь был готов пожертвовать и комфортом, и жизнью ради Государства и Революции — теперь он проникся этими высшими инстанциями — так верующие проникаются Богом и Духом.

Сообщение Первого было, как всегда, лаконичным и принципиальным: мозговому центру РЕПОТы удалось раскрыть реакционный заговор в самом сердце ТАВОРЕ; поскольку Шимса не знает никого из арестованных и те не смогут оказать на него влияния, он направляется в группу следователей ЦЕНКЕРа — так именовался у них центральный бункер. Отпуская Шимсу, Первый поздравил его с получением звания Двадцать Девятого. От прыжка в третий десяток у Шимсы закружилась голова. Это означало, что отныне он будет жить на третьем этаже замка, уже в одноместном номере, хотя и без ванны. Он перебрался туда сразу же, пока Тридцать Первый был в горах: ему не хотелось огорчать друга, которого он так обставил.

Весь следующий год остался в его памяти как бесконечная ночь, превращенная тысячеваттными лампами ЦЕНКЕРа в бесконечный день. На допросах он спрашивал уже не о неведомом Франце Мооре, а об известнейших людях — они и сегодня гремели с трибун как глашатаи революции, — а присмиревшие революционеры, те самые, при одном имени которых еще вчера у реакционеров стыла кровь в жилах, часто начинали давать показания после первой же оплеухи. В том, что вскоре они стали показывать друг на друга как на вражеских агентов, была большая заслуга Шимсы. После их расстрела ТАВОРЕ негласно распустили и полностью заменили РЕПОТой. Он узнал об этом, когда принимал поздравления с седьмым за год повышением: теперь он стал Двадцать Вторым.

В тот вечер по случаю победы устроили банкет. Ели и пили во всех комнатах замка; столы и гирлянды лампочек были даже в ЦЕНКЕРе, опустевшем впервые за долгое время. Шимса в легком приятном подпитии бродил по нарядно убранным комнатам и размышлял, как много переменилось за такое короткое время. РЕПОТА, например, разрослась, как минимум, втрое. Он видел перед собой десятки молодых лиц и читал в них такое же желание добраться до вершины пирамиды, какое когда-то испытал и сам. Он чувствовал непривычную растерянность оттого, что должен теперь защищать высоты, которые сам недавно штурмовал. Он решил было перекусить, но в этот момент перед ним вытянулся по стойке «смирно» паренек с повязкой дежурного на рукаве; детское лицо выдавало напряжение человека, боящегося допустить оплошность.

— Девяносто Первый! — запинаясь, доложил он, робея перед огромной пропастью в шестьдесят девять ступенек. — Разрешите обратиться, Двадцать Второй!

— Вольно, — небрежно сказал Шимса.

— В оленьем салоне, — торопливо продолжал юноша, по-прежнему стоя навытяжку, — вас ожидает… Первый!

Шимса усмехнулся про себя, услышав, с каким священным трепетом юнец произнес этот номер. Но когда он сам, выпятив грудь, вошел в зал, то понял, что его уважение к Первому сегодня было ничуть не меньше, чем двенадцать месяцев назад. В салоне собралась вся семерка руководителей: заместитель Первого — Четвертый, заместитель Второго — Пятый и заместитель Третьего — Шестой, каждый — гроза реакционеров и контрреволюционеров, а также Седьмой, администратор; его прозвали Кляксой и воспринимали всерьез, лишь когда тот со старомодным чемоданчиком обходил комнаты, чтобы, соблюдая конспирацию, выплатить каждому премиальные и денежное довольствие. Но Шимса сейчас видел перед собой одного человека и щелкнул перед ним каблуками.

— Двадцать Второй, — прошептал он согласно инструкции, — прибыл по вашему приказанию, Первый!

— Вольно, — еле слышно произнес Первый.

Он выглядел усталым. Вся атмосфера в зале резко контрастировала с весельем за дверями. Он понял, что здесь решается что-то чрезвычайно важное, и у него учащенно забился пульс: если он сейчас получит ответственное задание, у него появится исключительный шанс попасть в первую двадцатку. Он и мысли не допускал, что не справится.

— Раковые клетки, — начал Первый, — порой оказываются проворнее скальпеля, и скальпелю приходится действовать вдвое быстрее. Мы получили анонимную, но, увы, более чем достоверную информацию о том, что один наш человек — не знаю, можно ли его все еще так называть, — на сегодняшнюю ночь готовил покушение. Это братоубийственное, — продолжал Первый, и в морщинках возле глаз собиралась усталость, — преступление, которое сорвалось лишь благодаря своевременному аресту, свидетельствует о том, что врагу впервые удалось проникнуть и в структуру РЕПОТы. Необходимо не только ликвидировать очаг контрреволюции, но и выяснить, не затронул ли он ближайшее окружение. Наша семерка решила поручить это трудное задание, — добавил Первый, проницательно глядя на Шимсу в упор, — вам.

Когда ошеломленный Шимса вышел, выработанная способность автоматически запоминать любую информацию помогла ему восстановить в памяти остальные пункты приказа: пациента следует допросить в старом подвале, чтобы не нарушить праздничной атмосферы и не нанести ущерба нравственности РЕПОТы; церемониться с ним не следует, ибо надо добиться от него признания, на кого он собирался поднять свою преступную руку и кто эту руку направлял; Шимсе выделят охрану, а его самого переведут на второй этаж, где его ожидают уютная комната и ванна; и наконец, за ходом расследования будут следить в качестве наблюдателей Шестой, Пятый и Четвертый.

О серьезной подготовке этой операции говорило и другое: прямо у дверей зала Шимсе представился главный личхран (личный телохранитель). Гигант, которого он прежде не видел, привел Шимсу прямо в новые апартаменты, куда уже принесли его личные вещи. Он взял чемоданчик с инструментами (хотя в «операционной» имелось нужное оборудование, он привык к своему собственному, как каменщик привыкает к своему мастерку), положил в него чистую рабочую одежду и направился к выходу. От дверей он вернулся и потрогал кровать. Мягкая! Он понял, что здесь, на втором этаже, начинается мир, который революция рано или поздно открывает каждому, и почувствовал гордость, что добился этого раньше других.

Он спустился в подвал. Пациент уже лежал на "операционном столе". (С какой ностальгией вспоминал доцент об этом прекрасном оборудовании много лет спустя, когда его единственным учебным пособием было гинекологическое кресло! Но что вспоминать о прошлогоднем снеге?) А вокруг сидели наблюдатели. Застегивая красный клеенчатый «пытовик», как здесь называли халаты для пыток, он взглянул в лицо пациента, и его рука замерла: это был его единственный друг, бывший сержант Ольда, а позже — Тридцать Первый; но в его глазах читалось уже не лукавство тщеславного актера, а немой укор.

Первым побуждением Шимсы было крикнуть: нет! Это какая-то ошибка! Ведь все, что привело меня к этому столу, я нашел именно здесь, рядом с ним… Да ведь он же мой кровный бра…

В этот момент что-то щелкнуло в его мозгу.

Он повторил слова, которые так часто слышал именно от Тридцать Первого: РЕПОТА — не институт благородных девиц, а боевой отряд, и несколько жизней — вполне приемлемая цена за счастье всего человечества; он подумал о том, сколько закаленнейших бойцов клялись служить революции до последней капли крови, но стоило показаться первой — и они тут же сознавались в своем змеином вероломстве; он вспомнил: этот, с позволения сказать, дружок, который сейчас еще смеет в чем-то его упрекать, при передаче дежурства в горах фактически даже не поздоровался, расценив его отзыв как опалу; он понял, что сладкая жизнь в шикарном отеле довершила моральное разложение: начавшись с измены дружбе, оно привело к измене идеалам. Его охватил гнев. И конечно же, не сразу он вспомнил о том, что за ним следят умудренные опытом глаза командиров, — заметив его колебания, те могли бы принять его за соучастника.

Пальцы застегнули последнюю пуговицу — все произошло так быстро, что со стороны показалось обычной заминкой, — и Шимса вновь был в полном порядке. Малодушный взгляд труса он встретил взглядом, полным презрения. Держись, комедиант — такой вызов можно было прочесть в его глазах, — сейчас ты у меня сам признаешься, что тебя зовут Франц Моор!

Вскоре, однако, он понял: коса нашла на камень. РЕПОТА умела отбирать людей и еще лучше умела их воспитывать. Вдобавок пациент сам хорошо знал весь «репертуар» и в то же время представлял собой материал, с которым здесь прежде никто не работал. Через двадцать четыре часа Шимса с полным основанием мог утверждать: он сделал все, что было в человеческих силах. Даже наблюдатели, нарушая традицию, несколько раз выходили в коридор покурить, чтобы скрыть дурноту. Только теперь ему открылась вся глубина морального падения человека, от работы с которым у него одеревенели пальцы. Допрос с пристрастием неминуемо подводил пациента к мысли, что даже в случае признания у него нет ни малейшей надежды; если же, несмотря на это, он предпочитал новые неприятности мгновенному выстрелу в затылок (любой «личхран» охотно окажет ему такую услугу), то, несомненно, подобное поведение объяснялось лишь желанием спасти того, кто хочет довести их подлое дело до конца, и, видимо, желанием доказать Шимсе, что он дилетант.

После небольшого перерыва (наблюдатели провели его в кошмарном полусне, а врач немного привел пациента в порядок) Шимса мобилизовал все свои силы и опыт. Еще через двадцать четыре часа у пациента не было зубов, волос, ногтей и сосков, но… не было и признания. Назревала катастрофа. Тогда Шимса впервые призвал на помощь фантазию — вскоре с ее помощью он создал двойную «шимку», а позже — самое знаменитое свое изобретение. Схватив в отчаянии щипцы для колки орехов, которые носил с собой только что бросивший курить Шестой, он поднес их к половым органам пациента. До сего момента он не трогал гениталии, словно предчувствуя, что это самое совершенное творение природы будет иметь магическую власть над ним самим. Ситуация была столь критической, что он, атеист, мысленно взмолился: "Боже! Если ты есть, помоги мне!" Не успел он как следует взяться за дело, как случилось чудо. Пациент хрипло вскрикнул, поднял веки без ресниц и беззубым ртом гнусаво, но отчетливо произнес:

— Тфафать… Вофьмой…

После этого он потерял сознание, и Шимса тоже — по сути дела, вместе с ним. Издалека до него доносились восхищенные поздравления, потом он смутно чувствовал, как «личхран» скорее несет, чем ведет его к постели, и погрузился в мягкую тьму. Проснулся он Двадцатым.

Но это было лишь началом его стремительного восхождения. На столе уже ждал Двадцать Восьмой. В отличие от своего неразговорчивого сообщника, чей обморок, несмотря на все старания врача, завершился смертельным исходом, этот страдал словесным поносом. Он обрушил на них поток обещаний, клятв и даже — хоть и казался твердым как кремень — слез; он уверял, что Тридцать Первый хотел ему отомстить, так как недавно проиграл ему в карты всю месячную зарплату. Ольда оказался тем самым кирпичом, который стоит вынуть — и обрушивается все здание: за неполный рабочий день — правда, на сей раз Шимса занялся гениталиями раньше — Двадцать Восьмой признался, что был завербован Тридцать Седьмым с целью устранения… Кого именно — он, увы, не сказал, так как Шимса раздавил ему левое яичко. С правым он сделал то же самое часом позже, проверяя, сможет ли боль привести пациента в чувство, чтобы тот мог закончить фразу.

Тридцать Седьмого взяли сразу же, два дня выжидали, но Двадцать Восьмой умер, не приходя в сознание. Именно после этого случая Шимса оборудовал «яйцедавку», как он метко окрестил свой инструмент, блокирующим механизмом. В перерыве его вновь принял Первый и повысил до Восемнадцатого; в глазах, которые когда-то на бойне излучали холодную энергию, теперь затаилась печаль. Он сказал, что в сложившейся ситуации не может позволить Шимсе заслуженный отдых, но хочет компенсировать это дополнительным сервисом, ожидающим его в номере. Шимса был тронут ласковой заботой, на которую Первый нашел время даже сейчас. Если государство с детства заменяло Шимсе мать, то теперь он впервые почувствовал и отеческую любовь. В порыве благодарности он проникся поистине сыновним уважением к человеку, ставшему для него опорой, и поклялся себе не разочаровывать его даже в мелочах. Именно тогда в душе Шимсы был запущен часовой механизм бомбы замедленного действия — судьба распорядилась взорвать этот сгусток чувств и привязанностей через двадцать лет… И сделала это Лизинка.

Тем с большей благодарностью думал он о Первом следующей ночью, когда возносился к небесам и проваливался в пропасти, открытые ему восхитительной брюнеточкой, которую он нашел, обнаженную и благоухающую, в своей мягкой постели. Он запомнил ее навсегда — не только из-за самых остроконечных грудей, какие когда-либо встречал, но и потому, что она научила его всем прелестям любви (до сих пор они состояли для него в том, чтобы наскоро совокупиться стоя, когда женская нога по солдатскому способу просовывается под ремень). И когда вечером следующего дня «личхран» пригласил его в зал, ему поначалу даже не хотелось идти работать. Но, прощаясь с ним, она встала по стойке «смирно» — груди, как два копья, — и доложила, что она — Сто Третья, выделенная ему в постоянное пользование в качестве «лиссы» (личной сексуальной службы).

За Тридцать Седьмого он принялся с еще большим энтузиазмом. Тридцать Седьмой сперва твердил одно и то же: дескать, те двое, которые сейчас лежат в морозильной камере, оклеветали его из мести, так как он успешнее них продвигался по службе. Это был крепкий орешек, но и Шимса уже стал другим: со вчерашнего дня он сделал огромный шаг вперед, как ребенок, который учится рисовать, узнав о перспективе. Те двое в морозильной камере доказали ему, что если в революционере просыпается реакционер, то он утрачивает свою исключительность и превращается в самое обыкновенное животное. Эта истина окончательно избавила его от переживаний, испытанных им по вине злополучного Ольды. Он не мешкая преподнес пациенту сюрприз, который Четвертый в рапорте Первому восхищенно назвал "томатным соусом". Тридцать Седьмой в свою очередь тоже преподнес ему сюрприз, сознавшись сразу, как только стальные челюсти прикоснулись к кожице. Он признался, что его завербовали Двадцать Четвертый и Двадцать Третий с целью ликвидации Третьего. Это, естественно, произвело эффект разорвавшейся гранаты.

Благодаря своевременному признанию Тридцать Седьмой во время допроса получил лишь незначительные физические повреждения и смог сразу же выступить свидетелем. Когда на очной ставке те двое, неуклюже пытаясь сослаться на свои боевые заслуги, обвинили его в том, что он-де агент ТАВОРЕ, получивший задание скомпрометировать лучших сынов РЕПОТы, и к тому же мстит им за какую-то девку, которая им дала, а ему нет, Шимса принялся сразу за двоих — тогда-то у него впервые и зародилась идея double-hangman. Достаточно было одному слегка придавить яичко, как оба стали куда более разговорчивыми: они признались, что завербовали Тридцать Седьмого, и на одном дыхании выпалили, что сами были завербованы Пятнадцатым и Четырнадцатым с целью ликвидации Второго.

Конечно же, это прозвучало, как залп шрапнелью; неудивительно, что в подвал спустились лично Третий и Второй: Первый желал полной ясности, поскольку подразделение, работающее в условиях абсолютной секретности, могло существовать лишь при условии абсолютного доверия. Тут уж Шимса не имел права деликатничать, и щипцы для орехов разгулялись вовсю. Именно благодаря им Шимсе удалось раскрыть масштабы и направление грозящей опасности.

На очной ставке Пятнадцатый и Четырнадцатый признались, что их завербовали с целью устранения Первого. По их выкрикам восстановили чудовищный план, тем более изощренный, что. казался неосуществимым: после доклада в салоне предполагалось заколоть Первого кинжалом, а труп зашить в чучело медведя; оставшихся членов «семерки» обвинили бы в похищении и незамедлительно ликвидировали. Командование должно было перейти к руководителям заговора: к Тринадцатому, Двенадцатому, Одиннадцатому, Десятому, Девятому и Восьмому.

Это прозвучало, как взрыв бомбы. Появился сам Первый. В обстановке, близкой к панике, он сохранил способность рассуждать трезво и объективно. Прежде всего он приказал привести всех семерых признавшихся. Возражать никто не осмелился, поэтому принесли даже тех двоих из морозильной камеры. Первый и бровью не повел. Он вызвал их, чтобы они объяснили: какие идеалы, награды или личности вынудили их пренебречь теми идеалами, наградами и личностями, из-за которых они пришли в РЕПОТу? После этого произошло нечто неожиданное. Все, за исключением двух замерзших, стали клясться: они-де от начала до конца выдумали свои признания и обвинения и лишь для того старались перещеголять друг друга в абсурдных измышлениях, чтобы, прежде чем их изувечат или убьют, командир понял, что они стали жертвами дьявольских козней.

Шимса побледнел как полотно. Его, который за свою жизнь убил всего-то десяток-другой телят, фактически назвали садистом, замучившим соратников! Такое заявление было не только оскорбительным, но и опасным в атмосфере подозрительности, когда — он сам смог в этом убедиться — достаточно одного слова, чтобы человека не стало.

Но Первый и на этот раз его не разочаровал. Он сухо заметил, что если бы все исполняли АПАНАС так же, как Семнадцатый — дабы это прозвучало более внушительно, он повысил Шимсу в звании, — то на РЕПОТу никогда не пала бы тень измены. Он заявил, что в этом государстве действует презумпция невиновности и следователь до конца расследования находится под ее охраной. Затем он распорядился взять подследственных под стражу, а сюда подать закуски, после чего будут произведены новые аресты.

Импровизированным столом им послужили два составленных и покрытых чистыми простынями "операционных стола". Спустя много лет Шимса наткнулся в каком-то журнале на репродукцию, напомнившую ему тот вечер: тайная вечеря. Сидя среди чад своих под хирургической лампой, озарявшей его мертвенно-бледным светом, Первый преломлял хлеб и раздавал им. Это были минуты всеобщего умиротворения, хотя не обошлось и без комического эпизода: в разгар пиршества появился в своих смешных очках и с медицинским чемоданчиком Клякса-Седьмой и блеющим голоском попросил их разойтись по комнатам, чтобы получить зарплату, поскольку он должен закрывать ведомость.

— Иди ты в жопу со своей ведомостью! — от души сказал Первый (кроме Шимсы, все здесь были свои), строгим жестом показывая ему, куда сесть. — Мы тут всю лавочку закрываем!

Подвал в последний раз огласился мужским гоготом. И тут же вся РЕПОТА сотряслась до основания. На пороге возникла могучая фигура главного «личхрана», подчинявшегося непосредственно Первому. Его глаза излучали ужас и ярость. Подойдя к столу, он тремя молниеносными ударами свалил на пол Шестого, Пятого и Четвертого. Затем положил перед Первым три листа бумаги.

Сверху лежал подписанный Шестым приказ врачу РЕПОТы незамедлительно сделать прививки кроликам под номерами 37, 24, 23, 15 и 14; шифровка означала, что надо ликвидировать приговоренных с помощью инъекций. Речь шла о всей пятерке главных свидетелей! Следующим лежал приказ Пятого начальнику охраны отправить трубочки с кремом; это означало обеспечить свободный выезд фургона для перевозки трупов в областной крематорий. Самым последним шел еще один приказ, подписанный Четвертым: выпустить кондитеров под номерами 13, 12, 11, 10, 9 и 8. Согласно донесению, очередные подозреваемые в панике бежали, оставив в номерах "пустые бутылки, недокуренные сигары и голых девок".

Опомнившись, Шестой, Пятый и Четвертый принялись хором уверять, что приказы поддельные, а подписи фальсифицированы. Тогда Первый отдал их Шимсе. Как все "серые кардиналы", ни в грош не ставящие чужие жизни, при мысли о том, что сами могут погибнуть, они полностью расклеились; Шестой, увидев свои щипцы, не мог совладать даже с собственным кишечником. Перебивая друг друга, они бросились признаваться — у Шимсы просто голова пошла кругом. В то же время они умоляли дать им возможность повторить свои показания в присутствии высших государственных лиц. Их замысел был прост и понятен: они, как и их сообщники, сразу принялись бы нагло от всего открещиваться, а это поставило бы под сомнение их предыдущие показания. Вполне понятно, что Первый отверг такую просьбу.

Затем он отпустил Шимсу, приказав Седьмому объявить всем о запрете выходить из комнат, принес подсвечник и вызвал врача со шприцем; это означало суд и исполнение приговора. Выходя, Шимса заметил, что Первый садится между двумя заместителями — они образовали «тройку», трибунал. Чувство, которое он питал к нему сейчас, было не просто уважением, а поистине сыновней любовью. Ему стало горько от того, что жизнь не научила его нужным словам для выражения этого чувства; он дал себе клятву до самой смерти быть опорой отцу, которого сам себе выбрал и в котором теперь видел единственную защиту Родины-матери в час опасности.

Он так устал, что отправил «лиссу» в душ и уснул, едва голова коснулась подушки. Он спал сном праведника до тех пор, пока рука, которая перед этим безрезультатно хлопала его по щекам, не стиснула его гениталии.

— Отставить, сисястая! — гаркнул он сквозь сон.

Но уже в следующую секунду Шимса, за годы муштры привыкший мгновенно переходить от сна к бодрствованию и наоборот, узнал Седьмого и вытянулся возле кровати по стойке «смирно»: он вспомнил, что этой ночью комичный администратор передает всем приказы Первого.

— Семнадцатый! — произнес он почти беззвучно. — Жду ваших приказаний, Седьмой!

Ему показалось, что он все еще спит: плюгавый человечек в очках, какие раньше носили трамвайные кондукторы, тоже вытянулся по струнке и, прижимая чемоданчик к правой ляжке, еще тише прошептал:

— Седьмой! Жду ваших приказаний, Второй! Затем, не меняя подобострастной позы, он стал докладывать ошеломленному Шимсе о событиях вчерашнего вечера: Шестой, Пятый и Четвертый, пытаясь спасти свои ничтожные жизни, сообщили, что подлинными вождями заговора являются Третий и Второй. Те, прежде чем им успели помешать, буквально изрешетили пулями троих негодяев, чем полностью себя разоблачили. Первому ничего не оставалось, как лично застрелить их на месте и попросить высшее руководство о выделении специальной бригады с целью «дезинфекции» РЕПОТы, после чего обновленному личному составу предстоит влить в нее свежую кровь. Первый в настоящее время уже находится на резервном пункте и прислал за Шимсой свой автомобиль, чтобы тот мог выехать вместе со второй порцией, добавил Седьмой совсем не по-военному, и стало ясно, что он куда увереннее чувствует себя на кухне и в столовой. Зато Шимса, солдат до мозга костей, сориентировался мгновенно.

— Приступать к делу, Седьмой! — решительным тоном сказал он. — Пошевеливайтесь!

Он мигом оделся и вышел из комнаты. Шимса понимал, что нельзя терять ни минуты, но, проходя мимо ванной, решил захватить хотя бы зубную щетку. Открыв дверь, он оцепенел. На краю ванны сидел незнакомый человек в зеленом берете и пятнистом маскировочном комбинезоне, заправленном в высокие зашнурованные ботинки на толстой подошве; закатав рукава, он придерживал под водой, лившейся через край, неподвижное тело — Шимса узнал его по острым грудям, торчавшим на поверхности, словно перископы.

В иных обстоятельствах Шимса бросился бы на незнакомца. Но сейчас инстинкт подсказал ему: этот человек пришел вместе с Седьмым и выполняет приказы Первого. Он все понял и содрогнулся при мысли о том, что еще недавно согревал эту змею в своей постели. Человек непроизвольно привстал, чтобы отдать ему честь. Тело тут же всплыло на поверхность, — казалось, вода сносит его к ногам Шимсы. Он отшатнулся; у него мороз прошел по коже при виде черного треугольника, который мог стать для него ловушкой.

— Продолжайте! — одобрительно сказал он и вышел, так и не взяв щетки.

В прихожей он споткнулся о тело своего «личхрана», похожего на гориллу. Из продолговатой раны на шее сочилась кровь. Смерть обнажила его истинную сущность: зубы враждебно оскалились, а в помутневших глазах застыла злоба. Боже мой! — ужаснулся Шимса, переступая через него. Как они нас ненавидели! И уже обложили со всех сторон! Стало ясно, что Первый успел как раз вовремя.

Автомобиль стоял на том самом месте, что и два года назад, когда Шимса впервые ступил на здешнюю землю. Этот огромный лимузин перешел к Первому от командира ТАВОРЕ, который получил его от одного из реакционеров в качестве взятки, на чем, собственно, и сломал себе шею. Сидевший за рулем главный «личхран», выскочив из машины, почтительно распахнул перед ним заднюю дверцу. Седьмой, неразлучный со своим чемоданчиком, забрался на переднее сиденье. Шимса оглянулся на замок. Большая часть окон светилась; в одном он увидел человека, который пил прямо из бутылки, в другом — целующуюся пару. Точно так же, подумал он, выглядел «Титаник» перед тем, как напоролся на айсберг. Но его судно везло на себе груз измены, а айсбергом стала карающая десница Родины; Шимса был счастлив, что он — одна из фаланг этой десницы.

Автомобиль плавно набрал скорость, но вскоре резко затормозил у главных ворот. В лучах низко посаженных фар возникли фигуры других коммандос: двое держали автоматы наперевес, третий — пистолет. Седьмой опустил стекло и вынул из чемоданчика бумагу. Шимса заметил, что возле ворот были сложены пирамидкой несколько пар ботинок, — три пары внизу, на них две и сверху еще одна образовали своеобразный домик. (Потом он догадался, что ботинки принадлежали шестерке бывших охранников.) Человек с пистолетом сложил бумагу и почтительно взял под козырек. Шимсе тоже захотелось козырнуть, но тут ворота распахнулись, и автомобиль дал газ. Он все-таки успел заметить за внешней стеной десятки огоньков сигарет, освещавших розоватые лица под беретами. Точно такой же, подумал он, была ночь длинных ножей. Только сегодняшние герои вырежут из тела Родины опухоль, грозившую задушить Государство и Революцию; Шимса почувствовал гордость от того, что он — один из этих клинков.

Автомобиль выехал из леса и теперь пересекал защитную зону, казавшуюся безлюдной: здесь были дислоцированы части, охранявшие покой столицы. Негромкое тарахтенье мотора, ровная скорость и отличные рессоры вернули Шимсу к неторопливым раздумьям — бурная круговерть осталась позади. Расслабленно откинувшись на спинку, он смотрел прямо перед собой, туда, где между двумя белыми неподвижными полосами бежал асфальт, словно его втягивали под колеса мощной лебедкой. От человека за рулем его отделяло бронированное стекло; он вспомнил, как трясся по этому же шоссе в камере на колесах, втиснувшись между ошейниками. Тогда он ехал сюда новичком, и даже без номера, сегодня уезжает Вторым. Странно — он и сейчас не знал, куда его везут. Хотя настали еще более тревожные времена, но после всего, что произошло, он и представить себе не мог, чтобы кто-либо осмелился поднять руку на Второго. На него, который не только способствовал раскрытию реакционной агентуры в ТАВОРЕ, но и лично разоблачил еще более реакционную резидентуру в РЕПОТе! Он зевнул и уснул.

Его разбудили частые толчки. Не открывая глаз, он попытался понять, что происходит. Наконец не выдержал, открыл глаза и ужаснулся — глаза тут же полезли на лоб. Автомобиль завис радиатором над краем откоса, сбегавшего вниз от леса. Кроме Шимсы, в машине никого не было. На всю жизнь ему врезались в память ели на фоне лунного неба, будто вырезанные из картона, и лиственницы, будто сплетенные из проволоки. Откос напоминал столовую ложку, положенную вверх дном; его верхняя часть круто поднималась к горизонту и открывала взору всю округу; лес со всех сторон подступал к кратеру, из которого во времена зарождения вулкана планета извергала клокочущую сперму. Далеко внизу, под обрывом блестела черная, как нефть, гладь озера. В единственную преграду между автомобилем и уходящей вглубь бездной — каким-то чудом выросшую здесь плакучую березу — они только что врезались. Кривой ствол, со свистом рассекая воздух, ударился о выступ скалы, подскочил, как прыгун на трамплине, и, кувыркаясь, скрылся за краем ложки.

Он понимал, что надо как можно быстрее выбраться из этого гроба, который удерживали лишь тормоза и сцепление, но не мог двинуться с места. Что произошло? — в ужасе думал он. В чем дело? Он увидел, как по склону к нему поднимаются два человека, — тот, что пониже похож на шкаф, тот, что повыше, на вешалку, мелькнула глупая мысль. В руке у одного из них сверкнуло что-то металлическое. Измена! — мелькнуло в голове единственное разумное объяснение; Шимса представил себе, как его швыряет, словно мяч, между сиденьем и стеклом, пока автомобиль летит в озеро, делая кульбиты, и почувствовал режущую боль в гениталиях. Почему болит именно здесь, успел он удивиться, разве у меня когда-нибудь была боязнь высо… Эту мысль, словно клин, вышибла другая, еще более неприятная: а вдруг они идут к нему с яйцедавкой???

Ужас, сковавший Шимсу, спас его достоинство. Он даже выглядел невозмутимым в ту минуту, когда шкаф, оказавшийся главным «личхраном», придерживая у бедра топор, почтительно открыл дверцу, в проеме которой вытянулся по уставу вешалка-Клякса. До Шимсы донеслось кваканье лягушек, а в ноздри ударил тяжелый запах прелых растений. Организм вновь завелся, как мотор, который за минуту до этого заглох, и все рефлексы солдата восстановились. Шимса ловко выскочил — надо было размять затекшие ноги — и кивнул им. Дрожащие руки засунул в карманы. Он был начеку: чтобы все встало на свои места, они должны доложить ему обстановку. Когда Седьмой — открыл чемоданчик и вытащил громадный пистолет, он вновь испугался, но администратор протянул его Шимсе рукояткой вперед.

— Ваше оружие, — торжественно произнес он. Шимса сразу же узнал его — это была «девятка», из которой он свалил телячье стадо. Он понял: пистолет играет роль приказа о назначении и теперь он на самом деле становится Вторым. Борясь с волнением, он взвешивал «девятку» на ладони, и в этот момент сверху на нее лег лист бумаги.

— Вот его признание, — сказал Седьмой.

На бумагу упал тонкий луч света. Это главный «личхран» включил фонарик и услужливо держал его над плечом Шимсы. Чем дальше он читал, тем меньше улавливал смысл.

"Нижеподписавшийся признает, что, руководствуясь чувством ненависти к нашему народу, злодейски уничтожил революционные организации ТАВОРЕ и РЕПОТА, а вместе с ними десятки лучших сынов нашего народа. Сознавая, что единственным наказанием за это гнусное преступление является смертная казнь, обязуюсь вплоть до предполагаемого приведения приговора в исполнение искупать свою вину беспримерной службой на благо нашего народа. Собственноручно подписал Йозеф Мрквичка".

— Кто это? — спросил ничего не понимающий Шимса.

Лучик света соскочил с бумаги, словно блуждающий огонек, перепрыгнул на ковер из гниющих листьев, забрался на буфер автомобиля и замер на багажнике. Седьмой так же беззвучно переместился к багажнику.

— Мрквичка Йозеф, — сказал он, щелкнув замком багажника, — доставлен для приведения приговора в исполнение, Второй!

Крышка багажника отскочила. Луч, скользнув по запасному колесу и канистре, остановился на огромном свертке. Это был человек, запеленатый, словно младенец, в маскировочный брезент, но во рту у него вместо соски был кляп. Шимса окаменел.

В свертке, который приехал сюда вместе с Шимсой, находился бывший полковник Артур. Первый. В голубых глазах не было ни знаменитого холода, ни устрашающего гнева: в них стояла мольба.

В первое мгновение Шимса хотел крикнуть: никогда! Это провокация! Ведь всем, что возвысило меня до звания Второго, я обязан именно ему… Он же мне как родной оте…

В этот момент в его мозгу щелкнул затвор.

Он сказал себе то, что не раз слышал именно от Первого: наша борьба ведется ради отдельного человека, но, если того требуют интересы всего человечества, этим человеком приходится жертвовать. Он подумал о том, сколько добрейших отцов внушали своим сыновьям благороднейшие идеалы, а потом расправлялись с ними точно так же, как царь на картинке в школьном учебнике, обнимающий только что убиенного скипетром наследника. Он вспомнил, что этот, с позволения сказать, папочка, молящий теперь о снисхождении, хладнокровно наблюдал, как Шимса по его приказу с жалким пистолетиком в руке сражается со стадом разъяренных животных. Лишь теперь он понял, что весь этот так называемый заговор был чудовищной провокацией мерзавца Мрквички, а он, Шимса, вынужденный выбивать показания из невиновных товарищей, среди которых был его единственный и лучший друг Ольда, стал послушным инструментом в его руках. Его охватило омерзение. И лишь во вторую очередь он вспомнил, что за ним следят глаза подчиненных, которые могут расценить его колебания как слабость.

Он поднял пистолет (все произошло так быстро, что со стороны казалось, будто он просто сосредоточился) и снова был в полном порядке. Тускло-затравленный взгляд загнанного зверя он встретил несгибаемо-стальным взглядом победившего охотника. Ты решил, что у тебя мозгов больше, чем у нас? — сказали его неумолимые глаза. Что же, дорогой отчим, давай я тебе их прочищу!

Он прижал массивный ствол «девятки» ко лбу чуть выше переносицы (пусть пуля разворошит это осиное гнездо предательства, разнесет его вдребезги, как пасхальное яичко!) и выстрелил. Он увидел, как между водянистыми глазами раскрывается тот самый, так хорошо ему знакомый третий глаз, похожий на бычий. И в следующее мгновение на него брызнул очистительный теплый гейзер беловатой кашицы: словно пар, выходило из негодяя скопившееся в нем зло. Мой Первый, подумал Шимса. Он облизнул губы, чтобы навсегда запомнить и этот вкус. Он был слаще, а главное — отвратительнее вкуса телячьих мозгов, но как только Шимса сглотнул, ему показалось, что он, как в сказке, стал понимать язык зверей и птиц. Взволнованный, он вновь облизнул губы. Его поразило, что на этот раз на языке расплылся пикантный вкус, который показался ему приятнее всех деликатесов. И он услышал стоголосый хор сов, кузнечиков и лягушек: "Ты Первый! Ты Первый! Ты Первый!"

Будь Шимса верующим, он понял бы, что приобщился к таинству причастия. И улыбка, зародившаяся в нем два года назад, когда он во имя человечества убил первого теленка, ныне, когда он избавил человечество от первой гиены, высвободилась из скорлупы души и осветила его лицо. Шимса расхохотался.

Он не мог остановиться, хотя ничего смешного не видел перед собой: Седьмой захлопнул крышку багажника, главный «личхран» отпустил тормоза, и автомобиль дернулся огромным телом, как конь, которого ударили в пах, заскрежетал и встал на дыбы; упершись в сломанный ствол березы, он выворотил его и покатил перед собой, пока не достиг края откоса и не рухнул в пропасть. А Шимса все смеялся, и в уголках его глаз собирались морщинки, которые потом так и остались на лице.

— Перестань ржать, — сказал главный «личхран», — Шимса!

— Да вы что себе… — рассвирепел Шимса, и в этот момент голос и зрение ему отказали. Все-таки измена! — успел подумать он, прежде чем ударом каратэ его выключили, словно фонарик.

В сознание его привели какие-то звуки, а главное — холод. Он, видимо, уже давно лежал на животе в мокрой листве и продрог; над силуэтами деревьев на противоположной стороне поднималось светлое зарево. Он не шевельнулся, только открыл глаза. На косогоре было полно людей в беретах и маскировочных халатах. Кто-то попытался на ходу выскочить из пузатого автомобиля, но не успел. Шимса с первого взгляда узнал "трубочку с кремом". Ликвидируют, понял он, и на лбу выступил холодный пот. Инстинкт самосохранения подсказал: надо притвориться мертвым. Наверное, они просто сбросят меня вниз, лихорадочно соображал он, а я как-никак молод и натрениро…

— Шимса! Встать! — приказал резкий голос.

Дисциплина оказалась сильнее инстинкта самосохранения и поставила его по стойке «смирно». Перед ним на складном стуле сидел Седьмой, а за его спиной стоял главный «личхран», оба в форме коммандос. Чемоданчик на сей раз держал тот, кто стоял, а в руках у того, кто сидел, вне всяких сомнений, поблескивали щипцы для колки орехов. Шимса содрогнулся. Пах пронзила такая боль, что он чуть не упал.

— Я, командир вновь созданной Охранной Службы Тайных Революционных Войск, сокращенно ОСТРЕВ, — начал Седьмой голосом, совсем не похожим на голос тайного агента, — объявляю вам благодарность за мужество, проявленное при ликвидации преступной организации РЕПОТА. В связи с тем, что вы принадлежите к той небольшой части личного состава, которая может быть использована в дальнейшей работе, я спрашиваю: готовы ли вы служить нашему народу — продолжал уже не Седьмой, а новый Первый, выразительно щелкая щипцами, чтобы Шимсе стала ясна его будущая работа, — со мной?

— Готов! — прошептал Шимса не раздумывая, чтобы как можно скорее утихла нестерпимая боль в паху.

— Вы разговариваете с генералом! — рявкнул бывший главный "личхран".

— Я готов, — шепотом повторил Шимса, — генерал!

— Громче! — загремел генерал так, что Шимса отшатнулся. — Остревцу нечего стыдиться!

На этот раз Шимса рявкнул погромче. Генерал остался доволен.

— Дайте его признание, полковник, — сказал генерал.

Бывший главный «личхран» полез в чемоданчик — похоже, Кляксой ОСТРЕВа стал именно он — и протянул Шимсе еще один лист бумаги и фонарик, чтобы тот посветил себе. Чем дальше Шимса читал, тем больше понимал что к чему.

"Нижеподписавшийся признает что, руководствуясь чувством ненависти к революционному государству, в значительной мере способствовал злодейскому уничтожению революционной организации РЕПОТА и собственноручно уничтожил ее революционного командира. Сознавая, что единственным наказанием за это чудовищное преступление является смертная казнь, клянусь вплоть до возможного исполнения приговора, искупать свою вину неустанной службой делу революции. Собственноручно подписал Павел Шимса".

Он дочитал и, собрав последние силы — боль в паху становилась невыносимой, — еще раз взглянул на признание с характерными для него ошибками в пунктуации. Все, включая подпись, было столь достоверным, что он принялся было вспоминать, когда это написал; он решил, что, если вспомнит, суд скорее поверит его признанию. На нитку мысли, словно бусинки, нанизывались роковые приказы Шестого, Пятого и Четвертого, а также «признание» Первого: увы, у него больше не было сомнений, что «авторы», которых уже сожрал огонь крематория или озерные рыбы, никогда не писали этих документов. На этой неведомой скале в строго засекреченной местности, вероятно даже не отмеченной на карте, он наконец понял, что политика далеко не так прямолинейна, а государство — даже революционное! — далеко не так справедливо, как он себе представлял. Ему очень хотелось сделать из этого выводы на всю оставшуюся жизнь, но от бумаги, которую он держал в руке, веяло смертью. За что? — хотелось ему крикнуть. Почему именно я? Боль буквально поглотила его, и он знал, что причина этой боли — страх.

Генерал поднялся, подошел поближе, взял лист и щелкнул по нему пальцем.

— Это на случай, — внушительно сказал он, — если вам вдруг когда-нибудь придет охота сделать финт, — добавил он предостерегающе, — ушами…

Давление в гениталиях стало невыносимым. Шимса громко застонал. Он проклинал себя за любовную слепоту, из-за которой и эту ночь вынужден проводить без женщины, раз этой женщиной не может быть та, желанная. Полцарства — пронеслась в его мозгу знаменитая фраза, которую он слышал от сержанта Ольды, — за блядь! Но он был настолько измучен, что сил не оставалось даже на звонок. В отчаянии он вспомнил лозунг, который повторял Влк, когда на провинциальных «точках» у них не оказывалось под рукой нужного инструментария: Do it yourself! Осторожно и немного брезгливо он взял левой, более ловкой рукой воспаленный от желания член, мысленно представил ангельски чистое и потому дьявольски соблазнительное тело и — сделал сам.

Из ванной он вышел новым человеком. Распаленная плоть умиротворённо затихала, как наболевшая десна после удаления зуба. Его охватила блаженная легкость, знакомая любому мужчине, извергшему в экстазе рвущееся наружу семя — пусть даже неординарным способом. Он казался себе воздушным шаром, неслышно парящим в вышине, откуда более четко виделись истинные очертания вещей: она — очаровательное, но неопытное дитя, в то время как он, что ни говори, достаточно опытен (он усмехнулся), пожил, а главное (он посерьезнел) — выжил.

Взять хотя бы ОСТРЕВ… В ту ночь, когда канула в вечность РЕПОТА, он обрел политическое чутье и навсегда избавился от близорукой наивности. Ему во что бы то ни стало требовалось сделать ход, парадоксальный уже потому, что его подсказал человек, от него же и предостерегавший: быстро и без потерь "сделать финт ушами". Фортуна оказалась к нему благосклонной: генерал, уступив настояниям одного знакомого, откомандировал Шимсу "с целью временного укрепления государственного подразделения исполнителей" — подразделения, не справлявшегося с волной политических суперпроцессов. Первое признание — аплодисменты звенели в ушах еще и сегодня — не заставило себя ждать. По просьбе Мастера его оставили на следующий срок, и вот однажды в очередной партии «мусора», прибывшей на центральную «точку», оказались и полковник с генералом. Не успел Шимса разглядеть их через глазок в комнате ожидания, как у него разыгралась зубная боль. Влк — к тому времени ревность уступила место приязни — в порядке исключения послал Шимсу к своей дантистке. Та обнаружила обширное воспаление, и один зуб пришлось удалить. При этом Шимса пережил новый шок: выяснилось, что он безумно боится боли. Сам того не желая, он яростно отбивался руками и ногами, и дантистка уже хотела позвать парочку санитаров из психиатрического отделения, но, к счастью, вернулась из похода по магазинам медсестра-брюнетка. Стоило ей взять его за руки, как он оцепенел, не смея даже пошевельнуться, — видимо, тогда-то у него и зародилась идея женщины-палача! (Растроганная докторша упросила мужа пригласить этого чувствительного молодого человека на ужин, и тот согласился. Шимса глазам своим не поверил: дантистка, угощавшая его мясом под укропным соусом, оказалась к тому же женой Мастера! Как и Влк, она была пуританкой, поэтому Шимса скрывал от нее свои сексуальные подвиги, и она без устали подыскивала ему невест, причем похожих на себя. Он же упорно избегал плоских блондинок, что и сердило, и в то же время подзадоривало; можно сказать, что именно благодаря Шимсе она стойко перенесла свою новую беду, хотя здоровья ей это, увы, не прибавило.) С раздутой щекой он понесся обратно на службу, получив за усердие благодарность и премию; никому и никогда Шимса не рассказывал, что на самом деле хотел убедиться, вправду ли остревцы готовы, а убедившись, на радостях выпросил у Влка отгул и кутил неделю напролет, словно выпускник школы, решивший, что самое худшее позади.

Впрочем, так оно и было. Открытие, что государство не Господь Бог, не обескуражило, а напротив, лишь ускорило его гражданское созревание. Он понял, что сферы высокой политики непригодны для осуществления идеалов его молодости — там его запросто может задеть или прихлопнуть первый же шальной метеорит. Его удел иной: добросовестный труд — только он позволит ему реализовать все свои способности, и к тому же под эгидой — закона. От своего прошлого он не отрекался — ему было противно, когда вполне взрослые люди высыпали себе на голову целые пепельницы, — он смотрел на него критически, но в то же время снисходительно, как художник на свои ранние произведения. Он старался перенимать все позитивное, не повторять ошибок, а главное — избавился от неуемного восторга и слепой доверчивости.

В результате он нашел свое место в обществе, где революция со временем приняла перманентный характер, а вскоре обрел и отца наставника, которого так долго искал, — не авантюриста из тех, что появляются и исчезают, так и не сумев передать младшим главные ценности, но человека иного склада — воистину образованного, рассудительного и заботливого. Всеми этими качествами в избытке был наделен Влк, и вот уже двадцать лет Шимсе удавалось обходить рифы, двигаясь по лучу его маяка. Так неужели же теперь, когда заштормило не на шутку, когда ему захотелось настоящей любви, то увлекающей в пучину страстей, то возносящей на гребень сладостной неги, он не сумеет преодолеть последнего водоворота?

Он все еще лежал голый на неразобранном диване, но сказочное чувство парения не проходило. Мало-помалу утоленная плоть передала бразды правления отдохнувшему мозгу, и Шимса принялся обозревать место предстоящей операции со своего капитанского мостика. Итак, есть три препятствия. Влк с его жесткой моралью, не допускающий внебрачных связей и категорически отвергающий промискуитет на службе, тем более связь между педагогом и ученицей! (А может, использовать его жену? — встрепенулся он. Например, подловить в ее кабинете, сделать сообщницей, пусть даже рискуя челюстью!) Следующий бастион — пани Тахеци, по-своему расценившая их злополучное совокупление, к тому же прерванное; эта, скорей всего, взбунтуется, и не только как мать, переживающая за свое чадо, но и как уязвленная любовница. Главная же преграда — доктор Тахеци, в представлении Шимсы по-азиатски непредсказуемый, способный пойти на крупный скандал, и не только как оскорбленный отец, но и — если супруга ему все расскажет — как обманутый муж. Да, единственная возможность преодолеть все три препятствия — прорваться через четвертое (Шимса опять возбудился, пришлось внушить телу, что сейчас он рассуждает не как мужчина, а как стратег), через девственную плеву его избранницы. Стоит только проникнуть сквозь нее — а на это у него хватит и силы, и желания, — и causa belli[44] (по выражению Доктора) будет служить не какая-то недотрога, virgo intacta[45] (по выражению Влка), а попросту употребленная (как пишут в нынешних книжках) женщина, и соотношение сил изменится до неузнаваемости!

Прежде всего она сама станет его союзницей — когда, войдя во вкус, пожелает снова и снова получать "пробоины в трюме". Затем сработает механизм мещанской морали; он терпеть ее не мог, но в данном случае принцип "главное — скрыть «грех» будет ему только на руку. Он бросит на чашу весов свою честь и свое чувство, а для равновесия сделает тактический ход, пригласив Влка быть свидетелем на свадьбе. Возможность неудачи Шимса исключал. Ему уже представлялась красная дорожка, расстеленная от готических дверей ратуши к изящной карете, лошади гнедой масти, их с Влком черные фраки, белоснежная Лизинкина фата, бледно-зеленая шеренга парадных мундиров тюремной стражи и раскрасневшиеся от смеха лица ребят, обвивающих шеи прелестной молодой четы (на счастье!) веревочной петлей, уже испытанной на прочность в настоящем деле. Ему виделся самый большой зал в самом шикарном отеле, столы, ломящиеся под тяжестью яств — икра, лососина, телячьи мозги… да, мозги непременно должны быть, мозги в виде паштета или просто жаренные в сухарях хотя бы потому, что для него это счастливая примета; пробки от шампанского (молодожены, родители и свидетели будут, разумеется, пить настоящее французское) выстреливают в потолок… Но главное — ее глаза, поглядывающие то на него, то на стрелки часов, словно желая поторопить время, чтобы скорее перенестись туда, где начнется их совместная жизнь, и вот тут до него дошло, что это место — не абстрактное пространство, а его маленькая квартирка — пока не подвернется случай обменять, купить или построить, — холостяцкое жилище, спартанский аскетизм которого рассчитан на то, чтобы лишать посетительниц всякой надежды в нем обосноваться, и которое теперь ждет не дождется, пока Она расставит по местам чашечки и развесит в шкафах плечики. А на этой постели — ринге, где Шимса годами одерживал победу за победой в бесчисленных любовных поединках, — он теперь впервые окажется в нокдауне, и не успеет счет дойти до десяти, как здесь будет зачат его… Мысль, что он, еще с колыбели (мусорного бака) жаждавший иметь отца, сам может стать отцом, ошеломила его — два, три, четыре, шевелил он пересохшими губами, словно этот миг уже настал, шесть, семь, восемь, девять, дес…

Шимса застонал. Хотя он лежал неподвижно, раскинув руки и ноги, как при колесовании, воображение разыгралось так живо и неукротимо, что вновь материализовалось в белую лаву, прыснувшую из члена прямо на лицо и несколько долгих секунд падавшую на его живот и бедра.

Он был целиком поглощен своей страстью — даже с консьержкой не поздоровался; та прекратила подметать, обиженно взглянула на него — и отшатнулась, увидев его лицо. Но совсем не безумие, а все то же вожделение вытолкнуло Шимсу после нескольких часов мучительного барахтанья в полузабытьи на берег утра и, усадив за руль спортивного автомобиля, погнало по полупустым субботним улицам к воротам бойни. Под статуей теленка, доверчиво взирающего на мясника с обухом в руках, он заметил прыгающую фигурку. Сияние, исходившее от ее волос, высветило в его памяти первую заповедь любовной охоты: "Чем больше хочешь от женщины, тем меньше от нее требуй". Он нажал на тормоз и лихо осадил машину прямо возле нее.

— Тахеци, — сказал он как можно небрежнее, — вам что, холодно?

Лизинка была занята интересной игрой. Когда она подпрыгивала, мясник словно опускал обух. Когда приседала — как бы опять заносил его. Если останавливалась, мясник не шевелился, и у теленка появлялся шанс. В ответ она покачала головой.

Доцент осмотрелся, словно не веря своим глазам.

— А где все? — спросил он с наигранным удивлением.

В ответ она пожала плечами.

— А, черт, — ругнулся он с весьма натуральным испугом, — может, сбор был назначен на час раньше?

Не оставляя ей времени на размышление, он потянулся к правой дверце, открыл ее и скомандовал — голос точь-в-точь как у раздраженного учителя:

— Быстрее! Может, еще нагоним их!

С этой минуты он умышленно хранил молчание — не хотел вызывать подозрений говорливостью, обычно ему не свойственной. Перед выездом на загородное шоссе он нажал кнопку рядом с зажиганием; превосходно развитым боковым зрением — исполнитель должен видеть даже происходящее за углом, внушал он своим подопечным, ибо, как и укротитель, работает с материалом, лишенным морали, а потому способным на все, — Шимса заметил, что она пришла в восторг от автоматики: сложенная сзади крыша сначала расправилась, словно парус, а затем герметично накрыла салон. Внутри потеплело, и атмосфера стала как бы более интимной. До него дошло, что они впервые остались наедине, на расстоянии вытянутой руки друг от друга, в этой маленькой уютной спаленке на колесах. Кстати, на панели имелась еще одна кнопочка, опускавшая спинки передних сидений до уровня задних, получалась походная кровать. На ней он дал путевку в жизнь не одной девчонке (из тех, кого не стоило пускать в квартиру, а тем более возить на дачу). При взгляде на чистый, беззащитный профиль Лизинки его охватил такой страх ее потерять, так захотелось прямо сейчас съехать с. шоссе и завалить ее в ближнем лесочке… Кретин, тотчас одернул он себя, это тебе не какая-нибудь брюнеточка-лолита, запрыгивающая в машину уже без трусиков! Вдобавок он понял, что явственно различимый аромат чабреца и пупавника доносится не от придорожных лужаек — почки только-только начинали лопаться под лучами входившего в силу солнца (весна, с трепетом вспомнил он, сегодня же весна пришла!), — а от ее тела, не знакомого пока с парфюмерией, подобно ее душе, еще не изведавшей страсти. Нет, он возьмет ее не как дешевую «давалку» — так он называл всех тех, которыми гнушался после первого употребления. Он будет обладать ею, как королевой: на ложе с балдахином, под грохот канонады и ликование толпы.

От фантазий его отвлекло настораживающее постукивание: стрелка тахометра давно пересекла критическую и предельную отметки и теперь билась о боковую стенку прибора. Опомнившись, он со сноровкой опытного шофера стал миллиметр за миллиметром отпускать педаль газа, пока скорость не упала до нормы. Он был потрясен — стоило еще чуть-чуть пережать движок, и полетел бы он на этой широкой и оживленной автостраде в тартарары со всеми своими планами! От него не ускользнуло и почему-то встревожило, что, когда машина ходуном ходила от перегрузок, девушка и бровью не повела. Дева… повторил он про себя, и ему вспомнилась картинка из школьного учебника: такое же хрупкое существо, только облаченное в доспехи, опирается на тяжелый меч. Он поспешил отогнать смутное беспокойство: до сего времени его обаяние и сексуальность неотразимо действовали на самых железных дев — они сами скидывали латы и распахивали ворота.

Он чуть не проскочил поворот, обозначенный на автомобильной карте, и, лишь резко затормозив, избежал многокилометрового прогона до следующего разворота; он отметил, что Лизинка не испугалась. Еще с полчаса они кружили по проселкам, объезжая поля, покрытые серым ноздреватым снегом, пока наконец машину не засосало с прерывистым свистом в подобие тоннеля — неухоженную аллею из редких деревьев. Шимса сбавлял скорость, интервалы между свистящими звуками увеличивались, вот уже можно было различить на ветвях почки, готовые салютовать весне. Колеса протарахтели по дощатому мостику, и машина встала на берегу озера, у замка, в котором размещались запасники Музея Востока. По озерной глади скользили лишь стройные силуэты двух лебедей, раньше срока прилетевших с Юга и не знающих, чем им пока заняться, — точь-в-точь первые курортники, прибывшие на воды. Кроме них, на всю округу — ни одной живой души, никакого микроавтобуса с ребятами.

— Как же так?.. — забеспокоился Шимса. Он вылез из машины и стал осматриваться, пытаясь обнаружить хоть какие-то следы пребывания группы, пока не поймал себя на том, что поддался на собственный обман. Тем убедительнее выглядело продолжение.

— Пойду разузнаю, — бросил он девушке и направился к массивным створчатым воротам, в которых была небольшая дверь. В кухне (к ней вывел запах жареной гусятины; когда жена управляющего поливала птицу жиром, Шимсе пришло в голову, что это может быть лебедь, и его слегка замутило) он выведал лишь то, что сам звонил сюда утром, представившись Влком. Шимса выбрался на свежий воздух, сделал глубокий вдох и, наполнив легкие кислородом, остолбенел.

Лизинка потягивалась. Подняв руки, она уперлась полусогнутыми ногами в перегородку и запрокинулась назад. Ее тело подобно луку выгнулось на спинке сиденья. Полы жакета распахнулись, и под белой майкой обозначились грудки, которые оправдали самые смелые ожидания Шимсы. Он чуть не вскрикнул — так сразу и сильно напряглась плоть; перехватило дыхание, обтягивающие джинсы причиняли нестерпимую боль. Округа казалась безлюдной, но у нее могли быть тысячи глаз, да и из замка вот-вот мог кто-нибудь выйти; положение становилось безнадежным. А тут еще девушка открыла глаза; он готов был поклясться, что разглядел в них насмешку. Он стиснул зубы, засунул правый кулак в карман, чтобы меньше давило, и пошел к машине.

Лизинка наблюдала за ним. Когда он выставлял вперед правую ногу, в правом кармане вырисовывался кулак, когда левую — в левом кармане тоже обозначалось нечто вроде кулака, хотя левая рука в это время была засунута под брючный ремень с затейливой пряжкой-подковкой.

Изнемогая от тянущей боли — подобной ему не доводилось испытывать после той варфоломеевской ночи — и от неутоленной страсти, он отбросил всякую тактику. Либо, сказал он себе, эта насмешка мне только чудится, а я трачу время, изобретаю уловки, как сбить с толку наивное дитя, либо она давно догадалась что к чему — тогда стоит ли тянуть волынку и мучиться? Он доиграл партию до того момента, когда девушку хочешь не хочешь пора брать любой ценой. Только как любовница она могла бы проглотить ложь; останься она всего лишь ученицей, та же ложь погубит его в ее глазах. Поэтому он разом вывалил на нее все фразы, которые напридумывал ночью и собирался растянуть на весь день, чтобы без спешки и ненавязчиво подвести ее к цели.

— Не приезжали. — Он заговорил в телеграфном стиле. — У шефа радикулит. До нас не дозвонились. Может, пообедаем? Я тут знаю одно чудное местечко. А вечером что будем делать? Кофе по-ирландски не хотите? Кстати, у меня тут дача рядом. С утра еду готовить Акцию. Хотите получить зачет? Здесь можно переночевать. Ну, так, — выпалил он без передышки, — что?

Он отвез бы ее к себе и насильно, но молил Бога, чтобы она сказала «да»; цена ее согласия — обручальное кольцо, потому что в этом случае она приняла бы на себя часть ответственности. Она выпрямилась на сиденье и щелкнула карабином предохранительного ремня. Это не было однозначным ответом, но давало ему возможность рассудить по-своему. Он крякнул, протискиваясь за руль — левая нога словно одеревенела, — но тут же нажал правой на газ, и машина, взревев, вылетела на финишную прямую. Об обеде он больше не заикался, одолевая перегон за перегоном стокилометровую трассу. Всю дорогу он молчал, но ему показалось, что они доехали мигом. Наверное, еще и потому, что болезненная вспышка страсти сменилась обычным возбуждением, отчасти даже приятным, да и по пути он до мельчайших подробностей продумал последний акт спектакля, кульминацией которого должен был стать первый акт любви.

Дача Шимсы с виду ничем не отличалась от других в этом тихом уголке, в двадцати пяти километрах от центра столицы. Домик достался ему за бесценок, взамен обещания владелице (заранее подкупившей надзирателя, чтобы разыскать и упросить его) обработать убийцу ее мужа, очевидно, любовника, без всякой боли; напрасно он твердил, что работает так всегда, — эта простая баба могла поверить в доброту других лишь после того, как за нее платила. В конечном счете он убил двух зайцев: воспользовался популярным у предшественников но забытым способом хорошо заработать в трудные времена, да еще и получил дачу в идеальном месте: километров за двадцать отсюда находилась старая тюрьма, куда переносили Акции, если в центральной набиралось слишком много клиентов — заключенные могли перевозбудиться. Тогда он увлекался спортом и бегал на работу трусцой, ему в оба конца было почти одинаково близко. Потом понемногу выдохся да к тому же пристрастился к быстрой езде; с другой стороны, стала приносить плоды кропотливая обточка и шлифовка, которой долгие годы занимались Влк и главным образом Влкова. Подвал дачи он превратил в своего рода копилку, куда складывал идеи и где придавал им материальную форму, исполненный тщеславного желания догнать и — что греха таить — перегнать своего учителя. Остальные помещения он обустроил в соответствии с собственными представлениями о достойной жизни: обстановке, приобретенной на честно заработанные деньги, придавала особый шик классная аппаратура новейших марок.

Едва машина просигналила, шторка гаража по команде фонокода пошла вверх; затем сработал фотоэлемент у входной двери, пропустившей их в прихожую. Шимсе было чем козырнуть. Он не стал поднимать жалюзи, чтобы полуденное солнце не мешало демонстрировать музыкальный центр во всем его блеске. Он поставил самую заводную кассету (Доктор разыскал ее среди конфискованных записей группы, осужденной по делу о реакционной музыке), под звуки которой гостиная засверкала радужными огнями, и открыл бар. Прихватив с собой бутылку ирландского виски, он отвел девушку в кухню, прошел мимо посудомоечной машины к плите, над которой нависала вытяжка, и включил кофемолку. А пока суть да дело, повел ее смотреть собственноручный шедевр, который в шутку назвал "Доска подсчета": с первых дней работы он прикреплял к ней короткие обрезки веревок с каждой Акции; чтобы не утомлять ее арифметикой, он похвастался, что их девяносто восемь.

— Заметьте, у меня не как у хоккеистов! — усмехнулся он. — Пасы и всякое там ассистирование не засчитываются!

Он проводил ее в туалет, уговорил сесть на стульчак и вдоволь насладился ее изумлением, когда из унитаза донесся перезвон колокольчиков — рождественский подарок четы Влк, у них он впервые увидел такое чудо. Затем пришел черед подвала — главной гордости Шимсы. В нем была оборудована настоящая мастерская, которой позавидовали бы и слесарь, и электрик, и столяр. А посередине, под сильной лампой, красовался плод многолетнего труда, изобретение, вполне заслуживающее эпитета «эпохальное». Этот опытный образец стоял здесь уже три года и должен был стоять до тех пор, пока Влк не отправится на заслуженный отдых. Шимса желал ему подольше оставаться в форме, но нельзя было забывать, что после него ведущим специалистом в своей профессии станет сам Шимса; посему он заблаговременно позаботился о чрезвычайно ценном подарке Родине по случаю грядущего вступления на пост: это был вещательный стол.

До сих пор он не показывал его даже Влку. Со времен ОСТРЕВа Лизинка — первый человек, вызывающий у него доверие. Не секрет, рассказывал он ей, и от волнения собственный голос казался ему чужим, что при обработке на «вешке» невозможно полностью исключить неприятные сюрпризы и нежелательные последствия. Пока клиент ощущает под собой твердую почву, он имеет обыкновение бороться за жизнь, не понимая, что уже перешел в собственность государства. Иной раз попадается крепкая шея, способная в течение нескольких минуг сопротивляться самой качественной «шимке» и самому энергичному «триктраку»; это особенно заметно на «вешалке» (он перескочил на запретный жаргон), к тому же физиологические отправления усиливают неприязнь к исполнителю.

Вешательный стол, продолжал Шимса, укладывая на него связанную куклу величиной с человека — ее он тоже смастерил своими руками, чтобы избежать ненужных пересудов, — решает эти проблемы. Клиента приносят из комнаты ожидания уже запакованным, так что у него не остается ни малейшего шанса. А сама обработка по стерильности приближается к электрокуции. Он нажал кнопку.

По бокам из-под столешницы выехали три пары стальных полукружий и со щелканьем сомкнулись, образовав обручи. Один плотно обхватил щиколотки куклы, второй — бедра, третий — горло. Столешница тут же разошлась, так что между длинной ее частью (на ней покоилось туловище) и короткой (на ней лежала голова) образовалась щель. Хотя она была не шире восьми сантиметров, но стоило Шимсе слегка наклонить половинки, резко сдвинув их, и шея переломилась пополам.

Возможные сбои, продолжал Шимса, на клиенте не отражаются, их можно исправить, повторив процедуру столько раз, сколько понадобится, обруч, крепящийся на шее, заменяет кляп, а моча и фекалии при горизонтальном положении тела остаются внутри упаковки и не нарушают торжественности момента. Мне могут возразить, закончил он с волнением в голосе — как всякий автор, он в полной мере наслаждался своим детищем, только демонстрируя его зрителю, — что, дескать, стол не соответствует букве закона, закона, предписывающего повешение. Отнюдь! Он нажал другую кнопку, и тут пояснения не потребовались: обруч, перехватывающий горло, оказался соединенным с трубкой, которая молниеносно выдвинулась, приподняв верхнюю часть туловища. В высоту трубка не достигала и полуметра, но кукла даже в полусидячем положении казалась подвешенной за шею, пусть чисто символически. Закон был соблюден.

Приводя стол в исходное положение, Шимса не сводил глаз с девушки. Та наконец оторвала взгляд от шеи куклы — шея вытянулась и стала напоминать гусиную, — и он впервые уловил в ее глазах интерес, как ему показалось, не только к изобретению, но и к изобретателю. Нельзя было терять ни минуты. Он отвел ее наверх, на ходу предложив принять ванну. Он лил шампунь под струей воды, и ее поверхность покрылась густой, словно взбитые сливки, пеной.

— Будете как под одеяльцем! — прокричал он с наигранной бодростью, пока она раздевалась в ванной. — А я пока кофейку соображу!

Обычно в его богатой практике все складывалось так, что женщины сами отдавались ему, и он презирал мужчин, подменяющих сексуальное влечение алкоголем или наркотиками. Свой фирменный кофе он готовил, лишь когда партнерша доходила до полного изнеможения: в случае необходимости он добавлял в ее порцию немного виски, сам же пил только чистый кофе, к тому же без кофеина — в этом он оставался спортсменом, принципиально не принимающим допинг. А чтобы не перепутать напитки, он пользовался двумя старинными стаканами для грога: на одном был выгравирован парень в шляпе с пером, на другом — девушка в нарядном головном уборе; этот-то стакан он и наполнил сейчас: две трети — виски, одна треть — кофе и взбитые сливки. На сей раз пришлось начать с кофе по-ирландски, чтобы Лизинка поскорее расслабилась.

— Нырнуть! — с наигранной строгостью скомандовал он, как только зашел в ванную. — Буду пить с вами, чтобы вы не…

Он онемел, словно музейный смотритель, обнаруживший на месте дешевой мазни подлинного Ренуара. Салатовый кафель, с которым обычно контрастировали гривы цвета воронова крыла, преобразился в бархат, по которому струился золотистый шелк. Кроме волос, над белым муслином шеи виднелось худенькое личико, но при мысли, что вся она, обнаженная, находится на расстоянии вытянутой руки, у него отказали все тормоза. Как на грех, он был одет в чем приехал, затянут ремнем, застегнут на все молнии и кнопки и вдобавок держал в каждой руки по полному стакану. Пока он, с трудом соображая, подавал один стакан Лизинке, а другой ставил на раковину, пока снова брал из ее рук стакан, мешавший его планам, пока его наконец-то освободившиеся руки возились со сложной пряжкой в виде подковы, физиология не выдержала. Он едва не покраснел, ощутив на бедрах горячую влагу, но сумел вывернуться.

— Пойти, что ли, переодеться, — сказал он, снова протягивая стакан туда, где, по его предположениям, под пеной находилась рука, — а вы пейте, пейте, пока не остыло!

Он сорвал с крючка, под которым горкой валялась ее одежда, темно-синий велюровый халат и, выходя, подарил ей свою коронную улыбку, недавно покорившую ее мать. Он и не подозревал, что эта ерундовая — при его-то потенции — поллюция станет в его судьбе тектоническим сдвигом, незримым предшественником сейсмической катастрофы.

Как ни спешил он, чуть ли не раздирая на себе липнущие к ногам джинсы и белье, она все-таки успела до его возвращения осушить стакан. Взбитые сливки смягчили привкус виски, и она по неопытности решила, что пьет кофе по-венски. Войдя в ванную, Шимса опешил, подобно музейному смотрителю, обнаружившему на месте Ренуара вульгарную порнографию. Лизинка уже не пряталась под благоухающим покрывалом, наполняющим ванную шумным шелестом лопающихся мыльных пузырьков. Разомлев от жаркого воздуха и от горячего питья, богато насыщенного алкоголем, она высунула из воды руки и ноги, чтобы немного их охладить; вместе с ними из пены вынырнули грудки, превзошедшие самые оптимистические надежды Шимсы.

Грудь ее, с двумя острыми жалами сосков, небольшая, но высокая, упругая, идеальной формы, а главное, с таким бесконечным изяществом как бы вырастающая из ее хрупкого тела, эта грудь, столь же невинная, сколь и опасная, столь же беззащитная, сколь и коварная, столь же трогательная, сколь и соблазнительная, — потрясла его.

В то же время он был разочарован. Он предполагал, что девушка будет защищать свою девственность, и собирался как можно дольше растянуть борьбу, чтобы у них обоих остались самые яркие воспоминания. Впрочем, невинность, с которой она сейчас поддавалась ему, не спуская с него серьезного и, похоже, хмельного взгляда, искупала для него все остальное. Теперь уже не надо и даже нельзя больше ждать! Словно священнодействуя, он потянул за шнур халата, завязанный лишь для виду. Лизинка наблюдала за ними. Бок о бок с паном доцентом стоял второй мужчина, скорее всего близнец (они были ужасно похожи друг на друга в одинаковых темно-синих халатах). Она попробовала угадать, кто же из них пан доцент, но тут они оба одинаковым движением развязали шнуры, сбросили халаты и стали похожи еще больше. Потом они одновременно влезли в ванну, поскользнулись и упали на нее. Она расхохоталась, когда они вместе с ней целиком заполнили ванну, да еще так смешно бултыхались и все пытались ухватить ее. Стыд-то какой — она вспомнила, что на ней нет лифчика, и испугалась, как бы пан доцент с братом не рассердились за это.

Едва Шимса, сгорая от нетерпения, взгромоздился на девушку, первый же его заход остановила волна: рот, раскрытый для поцелуя, заполнился мыльной пеной. Отплевываясь, он старался раздвинуть бедра девушки; главное — войти тут же, в ванне, чтобы не мучилась (у него не раз были случаи убедиться, что в теплой воде дефлорация не так болезненна). Тут он обнаружил, что она, как подобает благовоспитанной Девице, моется в трусиках от купальника с эластичным пояском на застежке (трусики-то зачем оставила? — недоумевал он, не сообразив, что, может быть, по рассеянности). Вместо того чтобы осыпать ее ласками, ему пришлось возиться с застежкой, да еще на ощупь. Однако он не поддался панике и сумел собраться, как в те решающие моменты, когда надо было исхитриться одновременно набросить на клиента петлю и выбить у него из-под ног скамейку, придерживая узел «шимки» точно за ухом, в ямке величиной с пятак. Наконец он справился с застежкой, просунул руки под трусики, растянул их и стащил по восхитительно миниатюрным и упругим ягодицам и длинным гладким ногам вниз. Пытаясь повернуться вместе с ней на бок, чтобы было сподручнее, он наглотался воды, закашлялся, и непроизвольно прикрыл рот той рукой, в которой держал трусики.

Эта смешная возня, во время которой Лизинка оказывалась то сверху, то снизу, напоминала детские игры с отцом на мелководье какого-то пруда, и она так вошла во вкус, что не заметила, как один из двух братьев куда-то делся. Сначала из воды высовывался то один, то другой, и вдруг остался только один, который закашлялся и прикрыл рот носовым платком, смахивающим на ее трусики. Это ее очень позабавило, но еще смешнее стало, когда тот, который остался (наверное, пан доцент, потому что он называл ее на "ты"), принялся играть с ней в «животики». Так у них с отцом называлась любимая игра, когда надо было обхватить друг друга за шею и толкаться под водой животами. Проигрывал тот, кто первым выдыхался. Лизинка билась насмерть.

Вода, пена, кашель как-то притупили ощущения Шимсы и отвлекли его от главного. Но девушка отдавалась ему с такой готовностью, подыгрывала так старательно, что в какой-то момент он почувствовал — преграда, мешавшая им слиться, поддалась. Он возликовал: свершилось! Счастливое выражение ее лица свидетельствовало, что на этот раз в виде исключения обошлось без боли. Он заработал еще энергичнее, чтобы сразу, с первого захода, довести ее до апогея; правда, в его практике такого еще не случалось, но разве их связь не была чудом? И все-таки было кое-что, сильно удивившее его, — какая-то умопомрачительная нематериальность в месте прикосновения. Первый раз в жизни он ощущал в момент акта не телесность, а неземную податливость и беспредельность: наверное, пронеслось в его мозгу, таким и бывает непорочное зачатие!.. Его левая рука сама собой потянулась вниз, на разведку.

В следующий миг он выбросил ее из воды, словно отрубленную за лжесвидетельство. Для проверки пришлось отправить туда же правую, хотя при этом он выпустил Лизинку из объятий. Правая подтвердила подлинность показаний левой: его мужское достоинство пребывало в состоянии, которое поэтично определил один глубокий старец, всемирно известный государственный деятель, меланхолически ответив на замечание, что у него не застегнута ширинка: "Мертвый орел из гнезда не вылетит".

Пораженный Шимса понял, что все это время они с Лизинкой только мило и безобидно резвились, словно брат с сестрой.

Левой рукой он вытащил удостоверение в красной корочке и прижал его к щелке.

— Палач! — кратко бросил он наиболее распространенное название своей профессии, так как видел ее впервые. — Побыстрей, любезная, у меня времени в обрез!

— Пропустить вас не имею права, — сказала толстуха, — у меня здесь про вас ничего не записано.

— А на завтра? — нервно спросил Шимса. Он все время поглаживал Лизинкины пальцы, стараясь наэлектризовать ее своими прикосновениями и не потерять контакт.

Толстая охранница изучала какой-то листок.

— На завтра есть, — сказала она наконец.

— Ну так открывайте!

— Сегодня не могу, — отрезала охранница. — Завтра.

Она почти наглухо закупорила узкий проход в районную тюрьму своими телесами, туго-натуго перетянутыми портупейным ремнем с пистолетом, из которого, пожалуй, и в слона бы не попала. Шимсу, заглянувшего внутрь через проем в воротах, так и подмывало плюнуть в нее, но он знал таких баб: захлопнут дверь перед носом — и пиши пропало. Ему во что бы то ни стало надо было проникнуть в тюрьму. Он перевел взгляд на запястье. Скоро одиннадцать.

— Сами подумайте, коллега, — перешел он на просительный тон, — завтра-то уже через час!

— Ну так что ж, — ответила та, — сходите пока пивка выпейте.

Он лихорадочно размышлял; находчивость выручила его и на этот раз.

— Кто сегодня старший по смене? — спросил он, когда она собралась уходить.

— Ну, знаете! — насупилась та и проворчала с важным видом: — Я не имею никакого права…

— Лейтенант Гонс? — выпалил он наугад и тут же по ее глазам понял, что попал в точку. — Вызовите его!

Чтобы хоть как-то выказать свой протест, она с яростью грохнула створкой окошка. Шимса моментально сгреб девушку в объятья и впился в ее губы поцелуем. Он целовал ее с тем большей страстью, чем меньше ее испытывал, изо всех сил стараясь, чтобы Лизинка ничего не заметила, пока он не подключит к делу самую радикальную и, дай Бог, самую эффективную терапию.

То, что с ним сейчас творилось, походило на кошмарный сон. Инцидент в ванне закончился пшиком — он догадался, что девушка, к счастью, воспринимает происходящее как любовную прелюдию и большего не ждет. Уверенный, что знает свой организм как дважды два, он решил, что все дело в этой дурацкой пене. Действительно, обтерев Лизинку и с двусмысленными шуточками перенеся ее на постель, он на несколько секунд вновь оказался во всеоружии, но как только отважно лег на нее, тут же пришлось сделать вид, что хотел покрыть ее тело поцелуями, и только. Немного погодя он и сам хлебнул виски, но от этого лишь острее ощутил свое бессилие. Чем сильнее он напрягался, стараясь возбудиться, тем больше его собственное тело казалось посторонним, неподвластным ему инструментом. Последнюю отчаянную попытку он предпринял поздно вечером — отнес Лизинку вниз, в надежде, что его распалит белизна ее нагого тела на фоне темно-красного линолеума, покрывающего вешательный стол. Прежде чем это случилось, Лизинка на столе уснула.

Наступил критический момент, когда он должен был признаться себе, что причина кроется не во временной физической усталости, а в серьезном психическом отклонении, которое проявляется — тут он не мог не вспомнить про эпизод в январе — при общении с семьей Тахеци. С этим необходимо покончить, и именно сегодня! Сама мысль о том, что девушка после всех его ухищрений наутро проснется девственницей, показалась невыносимой — его даже замутило. А так как он, вопреки обыкновению, выпил, да еще фактически на пустой желудок, его вырвало желчью, и вообще становилось все хуже и хуже.

Даже начинающий сексопатолог тут же растолковал бы ему, что с ним приключилась банальнейшая вещь, которая в медицине называется impotentia coeundi psychica relativa et ex praematura ejaculatione, или "кратковременная импотенция с преждевременным семяизвержением вследствие сильного эмоционального потрясения". Однако Шимсе с его безупречным вплоть до сегодняшнего дня здоровьем, при его избытке мужской силы — он спускал свое семя налево и направо — и в голову не могло прийти, что следует обратиться к сексопатологу; все это вместе взятое предопределило его превращение в законченного ипохондрика. Его охватила паника… да нет, форменная истерика. Вместо того чтобы воспользоваться тем благоприятным обстоятельством, что она по наивности ничего толком не поняла, уснуть в обнимку, как брат с сестрой, и дождаться утра — как говорится, "утро вечера мудренее", — он повел себя как пилот, который сразу после аварии всей душой рвется в воздух, опасаясь, что позже уже не сможет побороть страх.

Пока он безуспешно пытался пристроиться к ней, продолжавшей безмятежно спать на вешательном столе — это окончательно выбило его из колеи, он чуть не расплакался, глядя на свою вялую плоть, резко контрастировавшую с бушующими в нем эмоциями, — ему вспомнился давний разговор Доктора с Влком о связи Акции и секса. Влк увлеченно рассказывал, как однажды, пытаясь отвязаться от каких-то педиков, имевших на него виды, вывел такую теорию, основываясь на том, что клиенты в предсмертном ужасе извергают сперму. Доктор, смутившись, заметил, что оргазм "inter vitam et mortem" и его не оставляет равнодушным. Шимса запомнил этот эпизод столь отчетливо из-за одной фразы Доктора, никогда прежде не проявлявшего своего отношения к проблемам секса; а тут он — возможно, перебрав текильи с сангриттой, — выбрался из своей раковины и проронил с мягкой улыбкой, придававшей его лицу смущенное ребяческое выражение:

— А знаете почему вообще приходят смотреть ваши Акции? Потому что насильственная смерть — изрек он философски, — это секс несмелых.

Шимса силился извлечь из памяти какие-нибудь другие фрагменты разговора, но больше ничего не вспоминалось — тогда это была для него китайская грамота, — разве что еще одна подробность: в момент удушения эрекция происходит и у зрителей, заменяя им подчас половой акт. То, что он сам еще не испытал этого, скорее всего, объяснялось отсутствием у него проблем в области секса. Тем с большей надеждой ухватился он за эту соломинку сейчас, когда не хватало всего лишь маленького стимула, возбудителя, который вновь вернул бы его к жизни, как звонок будильника. И вот тут у него созрел план.

Подержав девушку под душем и натянув на нее джинсы и жакет — не совсем протрезвевшая, в полусонном состоянии, она не обратила внимания, что он умышленно не надел на нее белье, — он для храбрости хлебнул еще виски. Как только выехали из гаража, он опустил стекла и убрал крышу. Хотя наступила первая весенняя ночь (весна… тоскливо подумал он, хорошо же она начинается…), от земли тянуло холодом. Иней покрыл крыши, лужайки, рощицы, берега прудов, преобразив все вокруг в сказочное царство. Ему было не до красот — просто на свежем воздухе она скорее придет в себя. Уже на десятом километре она стала подавать признаки жизни и тщетно сворачивалась клубочком, пытаясь спастись от ледяного сквозняка. У нее зуб на зуб не попадал. Она окончательно проснулась, когда машина уже въезжала в город, и, словно зверек, отыскала тепло там, где оно только и могло быть, — около него. Подняв крышу и заперев машину, он вынул из чемодана кое-какие мелочи и надел на девушку свою брезентовую куртку, затянув капюшон на альпинистский манер — так что виднелись только глаза и нос. Лизинка выглядела точь-в-точь как чистенький и опрятненький подручный палача. Сейчас он согревал ее поцелуями, ощущая прилив горячей крови к гениталиям и с надеждой вспоминая лозунг Влка: Cа ira![46] — Дело пойдет!

На этот раз распахнулось не окошко, а створка ворот. За ней стоял лейтенант Гонс, добряк лет пятидесяти, когда-то пробовавший силы на поэтическом поприще, да и по сей день не разучившийся рифмовать; его полнота свидетельствовала о вреде тюремной службы.

— Павлик! — воскликнул он заспанным голосом, в котором тем не менее слышались приветливость и удивление. — Ой-ой-ой, кто-с-то-бой?

Шимса быстро отпустил Лизинкину руку. Ее удостоверение он держал наготове вместе со своим.

— Мы приехали, — произнес он как можно небрежнее, — подготовить "точку".

— Да, но… — забормотал лейтенант в испуге, не перепутал ли чего, — вы же ему только в понедельник галстук вяжете, разве нет?

— Новый приемчик надо отработать, — ответил Шимса, проходя, как и положено мэтру, первым, — клиенту ведь тоже разнообразие подавай.

Гонс с готовностью рассмеялся. Ему нравились шутки Шимсы. Он для проформы взглянул на удостоверения, хотя там все равно вместо имен стояли одни шифры, и мельком кивнул Лизинке, которой Шимса поручил нести почти пустой чемодан. Они прошли по коридорам, по открытым галереям, миновали двор и попали в бывший костел, где размещались склады, гаражи, прачечная, а также комнаты ожидания и крюковая с мертвецкой, устроенные в боковой часовне; когда-то все здание тюрьмы было монастырем, и до сего дня приходилось отгонять назойливых туристов, приезжавших чуть ли не из Австралии, дабы во что бы то ни стало полюбоваться фреской святой Анны; средневековый художник, как нарочно, поместил ее именно на стене часовни.

Лейтенант Гонс то и дело забегал вперед, отпирая решетку за решеткой, а потом отставал, чтобы снова запереть. Когда он оказывался впереди, Шимса крепко обнимал Лизинку — тискал ее грудки, казавшиеся под грубым брезентом еще аппетитнее. Понемногу к нему возвращался трезвый рассудок. Он уже был уверен, что эксперимент удастся, и в приподнятом расположении духа придумывал для лейтенанта объяснения, одно несуразнее другого, чтобы позабавить свою спутницу. Над визитом к Влку, запланированным на понедельник, и голову ломать не стоило: он не сомневался, что, как только овладеет девушкой, все звенья его плана соединятся в одну цепочку и шеф, он же будущий свидетель на свадьбе, прикроет его не хуже родного отца.

Он стал плести Гонс что-то насчет зарубежных разработок, рекомендующих психологическую подготовку клиентов в виде, так сказать, закрытой генеральной репетиции. Ученые полагают, что после нее клиенты будут во время самой премьеры вести себя спокойнее и Акция примет более благопристойный вид. Гонс, навидавшийся всякого на своем веку, с жаром одобрил нововведение. Этот Мюллер, добавил он, как и большинство извращенцев, — настоящий псих, прямо беда: каждый день оплакивает одну из четырех изнасилованных им малюток и отказывается от еды, чтобы, дескать, тюремное начальство взамен купило "что-нибудь на их могилки". Для Шимсы сексуальный маньяк-убийца был подарком судьбы, именно то, что сейчас нужно; к нему полностью вернулась уверенность в своих силах.

Мюллера они застали крепко спящим, так что скрутить его удалось без труда. Шимса остался доволен: стоило ему щелкнуть пальцами, как Лизинка бросилась доставать из чемодана и подавать ему ремни — точь-в-точь как требовали от них в училище. Очухавшись, Мюллер поднял бучу. Правда, он не буянил, но его рыдания вперемежку с требованиями позвать священника были противны до отвращения. Гонс, выступавший на настоящих Акциях в роли мальчика на побегушках, с облегчением почувствовал, что сегодня его услуги не понадобятся. Вместе с Шимсой он пинками препроводил Мюллера — тридцатилетнего мужчину с торсом античного бога, но с тусклым взглядом и дряблыми мышцами наркомана — из камеры в часовню, осведомился для проформы, можно ли ему остаться, и обрадовался, услышав вежливый отказ Шимсы.

— Так я вас, Павлик, — стал торопливо откланиваться он, пока Шимса не передумал, — запру тут на ключ, а ты мне потом стукни тихонечко. И-я-отво-рю. А-пока-пой-ду-кофей-ку-сва-рю!

Дверь в часовне захлопнулась, дважды лязгнул в замочной скважине ключ. Шимса был у цели. В часовне все оставалось по-старому с той прошлогодней Акции — он даже вспоминать не стал, когда именно и кого они тут обслуживали. Так как обычно здесь прибирали только накануне Акции, под перекладиной так и валялась опрокинутая трехногая табуретка; но главная вещь — физкультурная скамья, предназначенная для понятых, — стояла на своем месте. Мюллер без устали канючил, прося отпущения грехов и не подозревая, что государственный флаг на стене скрывает святую Анну. Как положено по инструкции, Гонс уже привязал Мюллера к мраморной колонне, вокруг которой на плитках пола белой краской был нарисован круг с надписью "МЕСТО ДЛЯ КАЗНИМОГО"; здесь клиентам полагалось еще раз выслушать обвинительное заключение. Чтобы не утруждать Лизинку, Шимса придавил правым локтем перешедшее в собственность государства горло и ловким движением отвязал Мюллера от колонны. Подтолкнув его коленом, он продемонстрировал недюжинную силу — ухватил его левой рукой и перенес под перекладину. Отшвырнув ногой ненужную сегодня табуретку, он снова щелкнул пальцами.

— Веревку, голубушка! — Последнее слово он прибавил не по инструкции — у него ни на минуту не выходила из головы истинная цель инсценировки.

Лизинка вновь подтвердила справедливость своей высокой репутации в училище: «шимка», заготовленная дома, в тот же миг легла в его руку с точностью до миллиметра. Петля была простой, ведь сегодня требовалось — в виде исключения — лишь слегка сдавить шею, не сильнее, чем жмет тесноватый воротничок рубашки. На долю секунды он оторвался от Мюллера, подпрыгнул — резко, как центровой под корзиной, — и ловко накинул крепкий узел на крюк «вешки». Затем правой рукой обхватил убийцу за пояс, приподнял, левой надел на его шею удавку и отрегулировал длину веревки так, чтобы тот опирался босыми ногами (тапочки свалились где-то по дороге) на ботинок Шимсы. Веревка почти натянулась, но пока не причиняла неудобств.

— Слушай, Мюллер — обратился к нему Шимса сдержанно, без намека на презрение или хотя бы неприязнь, — одна веревка за четырех крошек — согласись, маловато. Так что придется потерпеть подольше.

Он ухватил подол казенной ночной рубашки и задрал его по самую грудь негодяя, словно шелуху здоровенной луковицы. Один угол подола он закрепил скользящим узлом на веревке прямо над головой, так что клиент оказался оголенным от шеи до пят, и к тому же ничего не видел. Проделав все это, Шимса опять обхватил его за пояс, высвободил свою ногу из-под босых пяток и скомандовал:

— Потанцуй-ка на задних лапках!

Затем осторожно поставил его на носки. Возвращаясь к Лизинке, он оглянулся еще раз и, наметанным глазом оценив работу, удостоверился, что полного удушения произойти не должно, даже если Мюллер опустится на полную стопу. Однако клиенту предстояло по горло наглотаться впечатлений, в этом-то и была вся соль. Минут этак через пять-шесть Шимса отвяжет его, и тому придется выбирать: если будет держать язык за зубами, тогда в понедельник для него все закончится в один присест; если же проболтается, сегодняшнее мероприятие покажется ему безобидной забавой.

Мюллер сипло задышал под рубахой, старательно переступая на цыпочках, чтобы удержать равновесие, и Шимса не стал терять времени. Он резко рванул на Лизинке длинную молнию брезентовой куртки, стащил ее, одним махом расстегнул жакет, потом кнопку и молнию на джинсах. Предоставив девушке дальше раздеваться самой, он принялся за себя. Правда, потом все же пришлось помочь ей освободиться от одежды, ибо она как зачарованная (да ведь это, вспомнил он, ее Первый!)

смотрела на Мюллера. Разглядев кроваво-красное сердце, ядовито-синие легкие и прочие органы, отливающие всеми цветами радуги, она решила, что в помещении включен рентген, причем цветной; ей никогда прежде не приходилось видеть татуировку. Да и у Шимсы мелькнула подобная мысль, когда наколотое сердце начало бешено пульсировать; на самом деле это была просто конвульсия. Красивое молодое тело враз покрылось потом, как в сауне. От страха Мюллер обмочился. И в тот самый миг, когда он, не на шутку испугавшись, решил, что его песенка спета, ожил фаллос. Прижимаясь к обнаженной Лизинке всем телом, от щиколоток до лба, Шимса не отрываясь смотрел на Мюллера, с радостью ощущая, как твердеет его собственная плоть. Да, сомнения прочь, с ним опять все в порядке! Сейчас, сразу же, немедленно сделать ее женщиной, а там айда на дачу, блаженствовать в мягкой постельке, вознаграждая себя за все мучения! Он обхватил Лизинку сильными ручищами и уложил на низкую скамью. Разведя ее послушные ноги и мельком удостоверившись, что его мужское оружие в полной боевой готовности, он уже начал проникать в нее, как вдруг услышал звук, от которого похолодел.

Пуууук.

Он стремительно обернулся. Мюллер мотался из стороны в сторону, едва касаясь пятками пола, так как всю тяжесть его тела приняла на себя шея.

Занятия в школе закончились в пятницу, двадцатого июня. Наступило лето, а с ним и "святая неделя" подготовки к торжественному выпуску. Влк решил устроить его не только для того, чтобы приравнять ПУПИК к обычным учебным заведениям, но по причинам куда более существенным. Прежде всего ему надо было прийти в себя, потому что после гибели доцента Шимсы — машину подняли со дна у плотины уже в понедельник, 24 марта, труп, видимо, отнесло к ограждению турбин — он три месяца в одиночку, надрывая жилы вытягивал училище. Хорошо хоть, что оно вообще устояло: по закону подлости в воскресенье на Мюллера пришло помилование с направлением на принудительное лечение, и лишь с большим скрипом удалось убедить начальство, что он повесился сам. Автомобильная авария, в которую попал Шимса, оборвала следствие, подручного отыскать по приметам не удалось, и в результате все шишки попадали на Гонса — ему срезали премию. По совету Доктора Влк не стал искать замену Шимсе, крутился сам, как мог, уповая на то, что после каникул ему уже сможет ассистировать Альберт.

А главное, он хотел привести в порядок свои личные дела, пока окончательно не запутался. Он больше не сомневался, что Лизинка — пусть невольно — стала виновницей как обоих преступлений, так и обоих самоубийств. Но если Машина довели до срыва подростковые фантазии — он вообразил себя мстителем за честь своей возлюбленной, хотя она, по всей видимости, ею никогда не была, — то Шимса, очевидно, пал жертвой собственной сексуальной извращенности, пытаясь совместить странгуляцию и дефлорацию, — по счастью, до последней дело не дошло. Влка мороз по коже пробирал при мысли, что этот жеребец, так бесстыдно обманувший его доверие и едва не погубивший дело всей его, Влка, жизни, мог в угоду своей мерзкой жеребячьей похоти осквернить ее невинное тело и невинную душу… Тут он спохватывался, что думает о ней слишком чувственно, а ведь давал себе обещание, что останется по отношению к ней сугубо рациональным. И только!

Год тому назад — ему казалось, что прошло чуть ли не четверть века, — он смотрел на нее просто как учитель, к которому она должна испытывать глубокое уважение. Рука Рихарда Машина, обвившая ее плечи, пробудила в нем смутное отцовское чувство, требующее от нее благодарности. В ту роковую неделю марта, когда ему пришлось ради спасения школы задавать ей деликатные вопросы насчет Шимсы, он больше всего желал, чтобы она увидела в нем старшего брата и прониклась к нему доверием. С годами Влк свыкся с жизнью без детей, но по сей день тосковал по брату и сестре, которых потерял; его тоска усугублялась еще и тем, что он знал и адрес, и телефон сестры.

Со временем он перестал скрывать свои чувства. Он почти не вызывал Лизинку к доске, чтобы не травмировать ее чувствительную и робкую натуру, зато все чаще подключал к практическим занятиям, дабы она не замыкалась в своем таинственном мирке. При этом незаметно старался устроить так, чтобы ей не выпадала роль клиента: из опасения, как бы кто-нибудь (да хоть тот же Шимон) случайно не обидел ее неловкими действиями. Естественно, такое отношение скоро заметили, но комментарий по данному поводу прозвучал только один раз.

— Слушай, — сказал ей Франтишек, когда они невероятно жарким майским днем возвращались, измученные, с демонстрации, во время которой Влк заботливо предложил ей взять его под руку, — когда тебя можно будет называть "мадам Влк"?

Но тут же вскрикнул и грохнулся оземь.

— Sorry, — сказал Альберт, поглядев, цела ли подковка на каблуке ботинка.

Никаких дурацких шуточек на эту тему больше никто никогда не позволял. А вот выгоду от сложившейся ситуации вскоре почувствовали все. Например, опостылевший формализм субботних экскурсий сменился дружелюбием и даже сердечностью, причем заводилой был именно Влк. Правда, в спортивных достижениях Шимса так и остался непревзойденным, но в играх Влк участвовал, да с таким запалом, что не только не растерял свой авторитет, но даже завоевал мальчишеское признание, — а это высшая награда для учителя.

Поначалу он старался держаться поближе к Лизинке только для того, чтобы предохранить ее — а тем самым и училище! — от дальнейших неприятностей. Но за прошедшие недели отношения между ним и девушкой сплелись в запутанный узел. Ему это напоминало порт: поначалу океанский лайнер связан с материком до смешного тонким тросиком; матрос забрасывает его на мол, затем втягивает обратно на палубу вместе со швартовом; к швартову он крепит цепь, которую на берегу подтаскивают к железным кнехтам. Потом наступает черед якорей, кабелей, шлангов, и вот корабль и земля срастаются, как два органа в теле. В какой-то момент Влк попытался перерубить связь между собой и Лизинкой. Убедившись, что это выше его сил, он мобилизовал всю свою волю, чтобы стать по крайней мере материком, а не утлым суденышком.

За исключением короткого периода полового созревания, через который проходит каждый здоровый парень, он воспринимал жизнь чувств так же серьезно как и свою профессию. Коварный случай, столкнувший его с прямой стези учительства на орбиту палачества, был подобен землетрясению: он остался без родных и друзей. Поэтому он телом и душой прикипел к человеку, которого встретил в момент тяжелейшего кризиса.

Маркету он узнал, когда у него впервые в жизни разболелись зубы, и, как нарочно, в тот день он обрабатывал — еще без Шимсы — сразу четверых. Первых двоих он худо-бедно вздернул, но оставалась еще парочка — священники, так и не успевшие сбросить жирок за две недели заключения. С ними пришлось бы попотеть, а боль меж тем выстреливала из челюсти в самый мозг. Единственный раз за всю карьеру он попросил, чтобы «Тройку», которого уже подвели к «вешалке», как-нибудь отвлекли, а его самого тем временем подвезли бы в ночную «неотложку». Дежурила высокая стройная дантистка, манерами и внешностью — вылитая Грета Гарбо. Осмотрев полость рта, она заметила, что у мужчин в возрасте Христа таких зубов еще не встречала — без искривлений, без кариеса, в общем хоть сейчас на выставку; а болит оттого, что режется зуб мудрости, и помогут ему только лекарство и сильная воля. Первое она дала ему сама, второго лишь пожелала, правда, с легкой сочувственной улыбкой, которая тем не менее навсегда отпечаталась на сетчатке его глаз и покорила его сердце.

Едва управившись с работой — «Тройка» за время его отлучки тронулся рассудком, и, поскольку никого из начальства, кто разрешил бы отсрочку, на месте не было, а связать его, тем более вдеть в петлю, не удалось, то им с Карличеком пришлось запихнуть его в ванну, и все присутствующие скопом уселись сверху — он снова заявился в «неотложку», предварительно разузнав у тюремного врача, оформлявшего документы на четыре казни через повешение, сколько времени растет зуб мудрости.

— Неужели такой дождь? — ахнула она, разглядев на нем насквозь мокрую одежду (он хотел обернуться поскорее и не стал тратить время на переодевание). — Опять болит? — спросила она нетерпеливо и презрительно добавила, что настоящий мужчина должен уметь терпеть, а она может разве что подуть на больное место.

— Это идея, — согласился Влк. Подойдя к ней, он крепко, как тисками, сжал ее и приник губами к ее губам. Ему понравилось, что она сразу же напряглась и стала отбиваться. Он понял, что, несмотря на соблазнительную внешность и возраст — он дал ей двадцать семь и не ошибся, — в ней глубоко укоренилось целомудрие, удерживающее ее от безрассудных авантюр. (Жаль, что он не попытался сразу же выяснить причину!) Понравилось ему и то, что, когда он ослабил хватку, она не повела себя, как истеричная баба.

— Вы нормальный? — спросила она с металлом в голосе.

— Вполне, — ответил он. — Меня зовут Бедржих Влк.

— Это я знаю из вашей карты, — холодно сказала она. — А если снова полезете, узнает и полиция.

— Хорошо, не буду, — произнес он так деловито, словно они только что беседовали о зубах. — Я пришел спросить, не замужем ли вы.

Она перевела взгляд на вешалку, и это не ускользнуло от него. Там висел черный плащ и лежала черная шляпа, но тогда он не придал этому значения. Впрочем, тут она снова заговорила.

— Нет, — сказала она жестко. — Вам еще что-нибудь угодно?

— Да, — сказал он мягко. — Мне угодно составить вам компанию.

— Вы, может, не обратили внимания, что я на работе?

— Обратил, — сказал он, — и меня это возмущает. Такая женщина, как вы, должна в столь поздний час благоухать «Шанелью», а не лекарствами. И я готов хотя бы отчасти исправить эту несправедливость.

Он решил сменить пластинку: накинул белый халат, расположился на соседнем кресле и до самого конца дежурства развлекал ее смешными историями, пересыпая их изящными оборотами, свидетельствовавшими о его эрудиции, остроумии, а главное, о воспитанности — качествах, которые до сих пор ей доводилось встречать только у одного человека… Когда ушла последняя пациентка, уже светало. Ей не хотелось, чтобы он заметил следы усталости на ее лице, и она потушила лампу. Матовый утренний полумрак мгновенно поглотил белизну халатов, мебели и стен. В пространстве кабинета, внезапно утратившего очертания, темнел лишь силуэт высокого статного мужчины. Она вдруг испугалась — нет, не его самого, а ощущения, что именно в этот миг обрывается жизнь, которая хоть и текла бессмысленно, но принадлежала целиком ей, ей одной, и начинается путь в неведомое, где ей будет принадлежать, может, все, а может, ничего.

— Ну так что? — спросила она с нервным смешком, позвякивая ключами. — Еще чего-нибудь желаете на прощание?

— Да, — сказал он. — Я хочу на вас жениться. Она в последний раз попыталась ухватиться за спасательный круг иронии.

— Очень мило с вашей стороны. Вы имеете в виду остаток этой ночи, верно?

— Я имею в виду, — ответил Влк, — время, пока растет мой зуб мудрости.

— Берегитесь! Он иногда растет до самой смерти!

— Это и есть то время, — произнес он серьезно, — которое я имею в виду: вся оставшаяся жизнь.

— Ты сказал это, — говорила Маркета Влкова, вспоминая о том дне, — так искренне, что не поверить тебе означало поставить крест на любви, какая выпадает одной женщине из миллиона.

Потому-то она и не шелохнулась, пока он расстегивал пуговицы ее халата, под который она, чтобы не было жарко, надевала только какие-то прозрачные лоскутки, потому-то без сопротивления приняла его ласки, когда этот самонадеянный красавец опустился к ее ногам, потому-то сама в конце концов ослабила узел на его галстуке — большего ей стыдливость не позволяла. Позднее она клялась ему, что не помнит, как и в какой момент он овладел ею; очнулась она от собственных диких криков не изведанного доселе наслаждения, накатывавшего волна за волной, пока девятый вал не вынес ее за земные пределы, а потом бережно опустил… в зубоврачебное кресло.

Влк всю жизнь досадовал, что сразу, в то же утро не открыл ей потайную "тринадцатую комнату" своей жизни, как всегда поступал потом, — не сказал, кто он такой, и она долгое время принимала его за того, кем он был прежде — за педагога или, скорее, за школьного инспектора, — из-за частых командировок. Он не лгал ей, а просто позволял думать так. Ее кровавая профессия лежала — как он потом шутил — на полпути к его профессии и вроде бы должна была стать порукой тому, что она все поймет, когда придет время. Он очень хорошо знал, что женщины слетаются на палачей, как мухи на мед, и был счастлив, что в чувстве Маркеты нет и доли такой извращенности, а любит она его только за острый ум и неиссякаемую мужскую силу. Не торопясь посвящать Маркету в свое прошлое, он, конечно, и ее ни о чем не расспрашивал. Когда и то, и другое в одночасье обрушилось на них, они оказались не готовы к такому повороту событий, и поэтому оба перенесли удар тяжело.

Как-то утром она, зардевшись, сама не веря своей новости, шепнула, что ждет ребенка, — в ответ он, вне себя от счастья, воскликнул, что наконец-то начинает возвращать жизни, которые до сих пор только отбирал. Она не поняла. Тут-то он и раскололся; умолчал лишь — видимо, боясь вспоминать ту катастрофу, которая лишила его всего, — о причине, так резко изменившей его судьбу. Побелев как бумага, срывающимся голосом она сообщила ошеломленному Влку, что ее единственный возлюбленный, с которым она всего один год прожила, еще три военных года прождала и по которому следующих пять лет, до самой свадьбы с Влком, носила траур, — Влк ошибался, полагая, что черным цветом она компенсирует белый цвет докторского халата, — погиб от руки палача!

Маркета была умной женщиной, она долго любила Влка — причем в отличие от любви к погибшему герою любовь к Влку не была платонической, — поэтому она сразу же согласилась с тем, что нельзя ставить знак равенства между наемником-убийцей на службе у оккупантов и действующим в рамках Конституции исполнителем, стоящим на страже Родины и прогресса. (Конечно, в этой ситуации Влку пришлось утаить от нее ту роковую историю.) Однако что-то в ее теле или в душе, не зависящее от рассудка и воли, склонилось к решению, что за свою любовь она должна заплатить дорогую цену: на следующее утро она проснулась уже без плода, навсегда потеряв возможность иметь детей. Они оба горевали, но потом оправились, причем Влку было проще — Маркета оставалась и пылкой любовницей, со всей страстью отвечавшей на его порывы, и чуткой собеседницей, способной угадывать его мысли, и заботливой подругой в тягостные периоды внутренней депрессии или неприятностей на службе.

Он поглядел на ее снимок в резной рамке, доставшейся от матери, — первое, что он поставил на свой директорский стол в «волчарне» (так ребята звали между собой его кабинет). На снимке она была подстрижена под мальчика и улыбалась одновременно иронично и грустно, как в ту ночь, когда он познал ее. Никто не сказал бы, что ей больше пятидесяти: еще прошлым летом на Черноморском побережье вокруг нее крутилась целая команда тамошних пижонов — этой изящной даме со стройными бедрами, небольшим бюстом, легкой походкой, гладкой кожей они давали от силы лет сорок, не больше; и в этом году снова будут клеиться… В этом году?

Он мгновенно вернулся к действительности — пленник угрызений совести, испытывающий такое отвращение к самому себе, какого не помнил с тех давних дней, когда угодил в переделку. Подчиняясь некоему инстинкту морального самосохранения, он попытался заглушить его необъяснимым, но оттого еще более ожесточенным гневом на Маркету. Почему, подумал он, она висит на моей шее, почему не покончила с собой сразу же, как только узнала о своем бесплодии? Тут он стал до тошноты противен самому себе. Ведь именно сейчас, решившись подвергнуть их отношения новому испытанию, он не имеет права на подобные мысли!

Чтобы успокоиться, он позвонил домой. Услышав гудки, взглянул на часы: 15.05 — самое время. Пока он свободной рукой запирал ящики прибранного стола и внимательно обводил глазами комнату — не забыл ли чего, — он отвлекся, поэтому ее тихий альт застал его врасплох.

— Влкова, — проговорила она.

Он чуть не бросил трубку, но вовремя опомнился.

— Это я, Бедя, — в последний миг он вспомнил имя, которым она называла его все эти двадцать пять безоблачных лет. И тут же пожалел об этом — по ее ответу стало ясно, что он невольно подал ей надежду.

— Да? — с жадным нетерпением отозвалась она. — Да, Бедя?

Он прямо-таки чувствовал, как она гипнотизирует трубку глазами, некогда напоминавшими ему своей напряженной настороженностью тигриные; позднее он обнаружил, что она носит контактные линзы. Пришлось продолжить разговор более прохладно, отчего сам звонок потерял смысл.

— Я только хотел спросить, как у тебя дела.

— Отвратительно, — ответила она, — а ты что, хочешь их поправить?

Всю жизнь он проповедовал в браке взаимную открытость; она же боялась этого и держала свои страхи, недомогания и житейские неурядицы при себе — полагала, что у него и своих забот хоть отбавляй. Жаль, что она изменила этой привычке, за которую он, бывало, ее упрекал, именно сегодня, ну да ладно; еще не поздно переключиться на привычный жесткий тон.

— Знаешь ведь, — сказал он, — я уезжаю.

— Все-таки едешь? — спросила она, словно узнала об этом только что.

— Маркета! — Он не смог сдержать раздражения. — Зачем ты спрашиваешь?!

— Прости, — сказала она. — А зачем ты тогда звонишь?

Теперь он и сам не знал, что ответить, почувствовав безвыходность ситуации.

— Просто хотел узнать, как ты там…

— Ужасно, — сказала она. — Кошмарно. Легче сдохнуть. Еще вопросы есть?

Он опять разозлился, но снова взял себя в руки.

— Нет, — проговорил он сухо, — зато есть один совет. В ночном столике столько снотворного, что на всех жильцов в нашем доме хватит. Я хотел, чтобы тебе было ясно, — я за тебя беспокоюсь, потому что любовь проходит, а порядочность никогда, но ты мне только облегчила задачу.

— Берджи… — успел он расслышать и тут же швырнул трубку. Он почувствовал, что его трясет, а поскольку такого с ним уже не было лет тридцать, понял — наступает решительный момент. Если взять трубку, когда она перезвонит, то никуда он не поедет! В ее пользу говорили десять тысяч закатов и рассветов, когда она склонялась над ним, чтобы исцелить его раны, или распластывалась под ним, чтобы он мог утолить свою страсть… А та, другая, пока не более чем мираж и, возможно, останется им навсегда.

Он представил себе такой вариант: что, если он и Лизинку не получит, и Маркету потеряет. От такой бездонной пустоты у него в глазах потемнело. Но ведь я — пока еще я, Бедржих Влк, встрепенулся он, главный исполнитель, а не какой-нибудь там слюнтяй-интеллигент, которого две пизды могли бы положить на лопатки! Намеренно грубое слово вывело его из оцепенения. Все это чепуха, решил он. Ничего страшного не происходит, просто он едет с ученицей в служебную командировку. Да, он любит ее, а жене сообщил об этом, чтобы не осквернять ложью их многолетний союз. Но ведь он предупредил ее, что возраст девушки, а главное, непреодолимая пропасть в сорок четыре года не оставляют ему шансов; да он — как мужчина, как педагог и как палач — просто обязан был бы, изловчившись, плюнуть самому себе в лицо, если бы взял и попросту продырявил это дитя, словно барабан! Только ее ответная любовь позволит ему переступить через собственную тень, но пусть-ка Маркета сама скажет как женщина, можно ли на такое рассчитывать?

Он мог бы, конечно, и не ехать, но благословение, которое дал на поездку Нестор, возвращало училищу доверие, а главное — он не желал, отступив от принятого решения, потом провести остаток жизни в раздвоенном состоянии. Если он все-таки через три дня возвратится с девушкой, не изменившейся ни телом, ни душой, значит, не сострадание спасло их с Маркетой брак, просто он прошел боевое крещение. Тогда поездка обернется всего лишь эпизодом, о котором изредка будут вспоминать — он сентиментально, Маркета с горечью, — покуда его не развеет тихое дуновение подступающей старости. Влк представил себе сценку, похожую на рекламу в иллюстрированном журнале: Маркета и он возлежат в шезлонгах на палубе роскошного теплохода, соединив под пледом руки. Вечерний ветерок холодит кожу, разогретую тропическим солнцем, из-за моря встает огромная карибская луна. Они смотрят друг другу в глаза, лучащиеся любовью и благодарностью…

Луна всходила, но никак не отрывалась от кромки воды, хотя очертания ее уже утратили форму круга; она поднималась выше и выше, пока над горизонтом не проступил бледный, как фата-моргана, но сияющий лик Лизинки Тахеци. Влк вздрогнул, поглядел на часы и, стремительно поднявшись, схватил кожаный чемодан, плащ-пелерину, шляпу и выбежал в дверь. Второпях он не обратил внимания, что Маркета, вопреки обыкновению, ему не позвонила.

— У вас есть вещи для досмотра, девушка? — спросил таможенник. Лизинка наблюдала за солдатом, маячившим с автоматом в руках между поездом и бетонной стеной. В сторону локомотива он делал тринадцать шагов, в обратную — на один больше; таким образом, он неумолимо передвигался к хвосту поезда.

— Нет, — машинально ответил за нее Влк. Таможенник, до этого момента не отрывавший глаз от Лизинки, только теперь заметил его. Влк с опозданием понял: этот рослый красавчик считает, что он неотразим, а при своей должности и вовсе подобен богу.

— Вы — отец? — спросил он Влка на всякий случай вежливо, ибо Лизинка произвела на него потрясающее впечатление.

— Нет… — ответил Влк сконфуженно — его задели за самое больное место. Парень разозлился.

— Тогда лучше о себе побеспокойтесь, — бросил он пренебрежительно. — Предъявите чемодан.

Обращаясь к Доктору с просьбой устроить ему поездку, Влк, памятуя о случившемся с Машином и Шимсой, тем не менее шел на это без особого энтузиазма, просто иной возможности не предвиделось. Замкнутость девушки, а вернее, даже какая-то бесконечная отрешенность, казалось, совершенно не мешали ей в жизни — напротив, в сложной ситуации всякий раз кто-нибудь обязательно брался опекать ее. В чужой стране, не зная языка и обычаев, она окажется целиком в его власти. Сама по себе идея прокатиться за границу ни за что бы не реализовалась, если бы Влк не придумал простого, но гениального — как все, что он делал, — обоснования: ПУПИК (0002) впервые направляет делегацию стажеров — по официальной версии, гарантирующей соблюдение секретности и облегчающей поиск наиболее полной информации, — для возложения венка к памятнику жертвам лагеря смерти Хольцхайм-Нихаузен. Выбор данного малоизвестного объекта Влк объяснил необходимостью не привлекать внимания; истинная цель делала его план ценным вдвойне.

— Профессор! — с непривычной серьезностью обратился к нему Доктор, явившись на очередную Акцию.

Влк уже переоделся в спецодежду и немного нервничал. Вдобавок к личным неприятностям ему предстояло обрабатывать женщину, к тому же известную. Имя этой вагоновожатой прогремело в европейской прессе после того, как она направила свои трамвай в хвост процессии, организованной в честь революционного праздника, и твердила, что сделала это умышленно, — дабы быть повешенной. Из-за политического характера дела государство было скорее заинтересовано в ее пожизненной госпитализации. Однако психиатры, констатировав абсолютную вменяемость подсудимой, задали Влку работу, которая была ему совсем не по душе. Акции над женщинами неизменно вызывали взрыв возмущения в обществе, причем больше всего доставалось исполнителям, в то время как начальство, по обыкновению, умывало руки. Однако и сейчас у него хватило самообладания сосредоточиться на словах Доктора.

— Не будь мы давно знакомы, — продолжал Доктор, — мне следовало бы отказать в содействии, но доверие к вам заставляет меня согласиться с доводом, что успешная поездка лучше всего оправдает существование училища и поднимет его престиж. Правда, Инвестор требует — не буду скрывать, что и я вместе с ним, ибо на сей раз дело касается моей собственной, -

Доктор виновато улыбнулся, — шкуры, — требует, чтобы надежность предприятия была гарантирована самым убедительным образом.

Что-то знает, мелькнуло у Влка, или просто подыгрывает? Что ж, в таком случае звезды снова благосклонны ко мне!

— Поначалу, — произнес он задумчиво, чтобы Доктор поверил, будто присутствует при рождении новой идеи, — я хотел взять с собой Альберта Шкаха, первого ученика, но условие, поставленное вами, вынуждает меня заменить его кандидатуру на Лизинку Тахеци. В худшем случае я приобрету репутацию потрепанного дон -

Влк тоже улыбнулся и закончил:

— жуана, который переоценил свои возможности.

— Браво! — воскликнул Доктор, и Влк понял, что он действительно ни о чем не догадывается.

Тут Карличек вывел клиентку, и Влку пришлось попотеть, так как к этому моменту желание болтаться на веревке у нее окончательно испарилось. Он запоздало пожалел, что из-за чрезмерной щепетильности ни разу хорошенько не изучил "двойную шимку" — изобретение Шимсы. Он в очередной раз убедился, что его нежелание обрабатывать женщин вполне объяснимо: мужчина, переламывающий шею женщине на глазах у присутствующих, поневоле чувствует себя не в своей тарелке. К счастью, даже чертовски трудные личные обстоятельства не повлияли на его профессиональные навыки. Он щелкнул пальцами, и Карличек сунул ей в рот кляп, а во влагалище — правда, тут было посложнее — запихнул тампон; как-то раз у одной клиентки от нервного потрясения началась менструация, и после того случая Влк не желал рисковать: как бы опять не показалось, что он ее зарезал. В то же время это был психологический трюк, который удался и на этот раз. Клиентка, шокированная тем, что Карличек шарит у нее между ног под холщовой рубахой, в какой-то момент перестала уворачиваться от Влка, держащего петлю наготове. Услышав короткий свист Карличека, означавший, что там, внизу, он закончил, Влк в одну минуту проделал все остальное: петля — на шею, толчок сзади под колени (клиентка потеряла равновесие), а затем знаменитый «триктрак» — и все это так искусно, что со стороны выглядело, будто дама поскользнулась, а он галантно ее подхватил. Затем он поспешил закончить разговор с Доктором, пребывавшим после такой Акции, конечно же, в благодушнейшем расположении духа.

В результате он сейчас находится на государственной границе вместе с необыкновенной девушкой, но зато — в целях конспирации — с обыкновенным заграничным паспортом, и поэтому какой-то наглец с завитым хохолком может безнаказанно измываться над ним. В данный момент тот безжалостно потрошил его чемодан, а Влку ничего не оставалось как молча предвкушать: погоди у меня, вот поеду обратно! В купе вошел пограничник с паспортами и локтем толкнул таможенника в бок — пора, мол, поезд отходит. Тут только красавчик заприметил большой круглый пакет, висящий над головой Лизинки.

— Это ваше? — осведомился он, насторожившись.

Лизинка не отрываясь наблюдала за автоматчиком. Теперь, поворачивая к хвосту поезда, он делал двенадцать шагов, а на обратном пути — на два больше; таким образом, он медленно, но неотвратимо приближался к локомотиву.

— Да, — ответил Влк за нее.

Хотя в упаковке вполне могла оказаться автомобильная камера, набитая маком, который по эту сторону границы идет на булочки, а по ту — на опиум, таможенник откозырял.

— Счастливого пути, — пожелал он девушке, уязвленный до крайности.

Ее в эту минуту интересовало только одно — закончится ли маятниковое движение автоматчика в том же самом месте, откуда началось часом раньше.

— Благодарю, — не преминул вставить Влк.

А парню, принявшему его за обыкновенного развратника, скорее всего деятеля искусств, отправляющегося со своей любовницей прибарахлиться, оставалось только вполголоса отвести душу:

— Погоди у меня, вот поедешь обратно!

Дверь захлопнулась. Солдат с автоматом остановился, зато поезд тронулся.

Через несколько десятков метров он уже миновал пограничные заграждения — сперва частокол из бетонных блоков, потом аккуратно выровненную вспаханную полосу с предупреждающими табличками, линию сторожевых вышек, еще одну полосу земли, усеянную минами, и, наконец, высокую ограду из колючей проволоки, тянувшуюся до самого горизонта, с симпатичными белыми кругляшами изоляторов. Раздражение Влка быстро затихало. Молодой кретин в форме — микроскопический изъян на прекрасном лике страны, которую этот нахал осмеливается называть Родиной. Всякий раз, покидая ее — а со времени позитивных перемен в обществе изменилось и отношение к его профессии, и коллеги из братских стран стали приглашать друг друга отдохнуть на своих купортах, — Влк испытывал такое же волнение, как и сегодня. Более того, величественный вид границы пробуждал в нем гордость, что и он своим самоотверженным трудом укрепляет ее неприкосновенность. Он представил себе, что проволока, отделяющая лирические пейзажи отечества от остального, пустынного, мира, тянется и к ледяным вершинам, и к теплым морям, и к высокогорным пастбищам, — и его охватило чувство защищенности.

Промелькнул блокпост с железнодорожником в иностранной форме, пронеслись крикливые рекламные щиты, и он выбросил из головы все, кроме нереальной реальности: он — с ней, один на один, за границей, недосягаемый для родителей и органов; поразительно — он, зрелый, морально устойчивый, солидный мужчина, переживает упоение юноши, впервые вступающего под своды игорного зала, чтобы поставить на карту все, что имеет…

По ту сторону границы формальности были улажены, как и положено — чисто формально, и через пару минут Влк и Лизинка уже сидели в вагоне-ресторане. Путешествуя под видом частного лица, он позаботился и обо всех для такого лица удовольствиях: валюту, которой он разжился в специальном фонде и с выгодой прикупил через Альберта у иностранных студентов, он попросил Лизинку спрятать на груди.

— Посмотрим, — усмехнулся он, посылая ее с банкнотами в туалет, — насколько вы, Лизинка, неотразимы!

Сам он нисколько не сомневался в ее неотразимости и поймал себя на трогательно-глупом желании превратиться в рулончик контрабандных банкнот и спрятаться в теплом сумраке, прислушиваясь через тонкую стенку кожи к успокаивающему тиканью ее сердца. Конечно, он не был ни Рихардом, чтобы сжигать себя изнутри, а снаружи лишь глуповато улыбаться, ни Шимсой, чтобы щупать ей под столом коленки. За окнами все никак не желал угасать последний день весны, казалось, самый длинный день в году. Влк был весел, внимателен и обаятелен как никогда. Благодаря этой паре в вагоне-ресторане воцарилась особая атмосфера: присутствовавшие дамы прониклись симпатией к элегантному кавалеру, а мужчины, в свою очередь, почувствовали непреодолимое желание расцеловать его эфемерную спутницу от щиколоток до макушки. И официанты в белоснежных фартуках предугадывали малейшее их желание: стоило ей отрицательно покачать головой, просмотрев карту вин, как для нее на первой же станции раздобыли банку парного молока. Белый стакан в тонких пальцах, как бы согревающих его, был похож на толстую белую свечу, и Влк чувствовал себя священником, а не педагогом и уж тем более не будущим любовником, а возможно, и… — он оборвал себя, чтобы не сглазить.

Сумятица, царившая в его мыслях, обнаружилась самым неожиданным образом: ни с того ни с сего он принялся рассказывать ей о жуках. При этом он взглянул на свой безымянный палец — на нем поблескивало кольцо (изъятое нынешним утром из банковского сейфа) с еле заметной гравировкой на внутренней стороне: GOLD GAB ICH FUR EISEN H. H.[47] Ему почудилось, что стоит лишь повернуть колечко и он очутится в прошлом, но не в прошлом владельца этой памятной вещицы времен первой мировой, патриота, пожертвовавшего свои ценности в государственную казну, а в собственном прошлом, светлой увертюрой к которому была энтомология. И вот сейчас он рисовал на салфетке различительные признаки членистоногих всех четырех отрядов, названных по количеству подвижных фаланг — Pentamera, Heteromera, Cryptopentamera и Cryptotetramera, удивляясь, столько времени прошло, а он ничего не забыл. Случись что, радовался он, пойду преподавать биологию. Тут он заметил: изображения конечностей насекомых вызывают у Лизинки отвращение, и быстро перевел стрелку разговора на другой путь.

Внезапный всплеск суеверности напомнил ему забавную историю о нюрнбергском палаче Францене Шмидте, которому как-то раз довелось вешать разбойников на воротах Эрлангена. Узнав, что их ровно тринадцать, он настаивает: либо одного отпустить, либо одного прибавить. Милосердие тогда было не в чести, поэтому часом позже его вытаскивают из кабака и сообщают, что найден четырнадцатый: новенький, говорят ему, орал во всю глотку, так что пришлось заткнуть ее кляпом. Возвращается Шмидт домой, а жена и говорит ему: "Ну, как он тебе глянулся?" — "Кто?" — спрашивает Шмидт. "Да зять твой будущий, — говорит жена, — он к тебе пошел, познакомиться. Что же, так и не добрался?" Лизинка рассмеялась. Влк приободрился и принялся рассказывать анекдоты о палачах, которые одно время с увлечением собирал для Доктора. Приходит палач домой с площади, где рвал клещами тело какой-то потаскухи, и вдруг в дверях — бац! — получает затрещину. "Если ты, — орет палачиха, — еще хоть раз ущипнешь чужую бабу за задницу, немедленно разведусь!" Или: палач вздернул клиента на дыбу и подтягивает, пот с него градом, а клиент просит: "Еще чуть-чуть, господин мастер, глядишь, радикулит и отпустит!"

Ее смех подействовал на него, как шампанское. Напряжение последних часов и подавленное настроение последних недель растаяли как дым. Ведь и вправду ничего не случилось, сказал он себе с облегчением, я и не хотел ничего другого, кроме этой безобидной игривости, легкости, которая просветляет душу и снимает усталость! Поистине грешно было бы утопить ее в страсти, ведь тогда неповторимое слияние душ превратилось бы в банальную схватку полов. Ему ужасно захотелось поделиться своими переживаниями с Маркетой. Вместо этого он раскурил сигару, что обычно позволял себе в моменты триумфа в лучшую пору их жизни — после того как они занимались любовью. И, глядя на сделанную из стреляной гильзы зажигалку, которая уже не раз приносила ему счастье, он поверил, что теперь она принесет мир и покой всем троим.

Еще перед ужином он доплатил за купе первого класса в спальном вагоне. Тем самым была решена главная проблема, а ведь он несколько недель перед поездкой ломал себе голову: ГДЕ? Лизинка стала для него мечтой, а для Маркеты — зловещим призраком с той самой ночи, когда ему приснился монотонный перестук вагонных колес, который вдруг начал учащаться, как барабанный ритм, в экстазе выбиваемый дикарями. Подчинившись этому ритму, он отбросил все преграды, накрыл девушку своим могучим телом, сжал сильными ладонями нежные груди, вонзился языком d губы и безжалостно ворвался в ее лоно. Он ожидал, что она закричит от боли, и не мог понять, почему она в свой первый раз постанывает, как искушенная в любовных утехах женщина. Ее тело выгнулось навстречу ему, и он рванулся вперед… Когда он очнулся от блаженного беспамятства, то услышал голос Маркеты:

— Ты ведь сейчас был не со мной, не со мной, да?

Влечение к ней умерло, увы, лет пятнадцать назад, хотя он продолжал спать с ней, не изменял и вообще старался быть на высоте. Причина же охлаждения была проста. Они долго не хотели мириться с бездетностью, а самым надежным выходом казалось "искусственное оплодотворение спермой супруга", как гласил медицинский термин. Они сделали несколько попыток, и каждый раз им предшествовало обследование Влка, выбивавшее его из колеи: сперму приходилось собирать самому, а так как в лаборатории принимали только свежую, он выстаивал в очереди с другими мужьями в единственный на все отделение сексопатологии туалет, где потом, нервничая, сражался со строптивым членом. Тем не менее анализы были первоклассные: сперматозоиды исчислялись десятками миллионов, обладали высокой подвижностью и длительной жизнеспособностью; но из сочувствия к Маркете он всякий раз просил врача писать в заключении минимальные показатели. Однако эти данные настолько не соответствовали его мужской активности, что Маркета посылала его обследоваться снова и снова. Заколдованный круг неумолимо приводил его раз за разом с унизительной пробиркой в унылый туалет, и в результате любое сношение с Маркетой он стал воспринимать как мероприятие по производству ребенка. Ни о каком удовольствии речи уже не шло, и он стал незаметно ограничивать себя — со временем пристрастился к готовке, а после ужина по три раза перемывал посуду, дожидаясь, пока она уснет, — и Маркета наконец поверила, что анализы не лгут. Поэтому ее удивление было вполне естественным, и ему пришлось выбирать — святая ложь или жестокая правда. Он отдал предпочтение второму.

— Нет, — сознался он, — не с тобой.

Он готов был умолять ее ни о чем больше не спрашивать, но она, вопреки своему обыкновению, продолжала допытываться:

— Я ее знаю?

Сколько раз потом он ругал себя за то, что не сказал «нет», в конце концов он мог сделать это с чистой совестью, ведь она еще не видела Лизинку. Но хотелось быть открытым настежь, без всяких замков и цепочек. Уже потом он признался ей, что ему не терпелось с кем-то поговорить о Лизинке. Маркета была плакучей ивой, которой он нашептывал даже служебные тайны, боясь захлебнуться в них; на свою беду, она оказалась единственной, кому он решился признаться в своем чувстве.

— Да, — сказал он. — Та девушка, из класса.

Маркета молчала так долго, что он приподнялся на локтях и посмотрел, не заснула ли она. Широко раскрыв глаза, она смотрела в потолок. Где бы ни доводилось жить, Влк всегда красил потолок в голубой цвет — он действовал умиротворяюще. Но она, должно быть, высмотрела там нечто такое, что разбило ее сердце. Она плакала.

— Ради Бога, — взмолился он, — не надо! Да, правда, эта девочка вызывает во мне нежность, даже страсть. Но она не отняла ни пяди того пространства, которое занимаешь ты. Мне просто кажется, что я сам как бы… — добавил он задумчиво, вытирая ей глаза уголком наволочки, — расширился!..

— Она молода, — прошептала Маркета, — она красива, полна жизни. Надолго ли тебя хватит, чтобы каждый раз возвращаться с цветущей поляны в пустыню?..

Ну что ты говоришь? — хотелось крикнуть ему, но весь ее облик — лицо без косметики, неразвитая грудь — говорил: она права. А ведь это он, подумал Влк, украл у нее все то время, которое она прожила с ним, и его охватила такая жалость к ней, что он любил ее, как никогда раньше…

…И как сейчас, в коридоре спального вагона, когда он глядел через приоткрытое окно на убегающий горизонт, за который все еще цеплялся последний яркий коготок уходящей весны. Чудесное настроение за ужином вернуло все на круги своя. Ему надлежит думать о жене, ведь ее он любит всем сердцем, а ученица пускай себе спокойно спит в купе. Она ему нравится, и он охотно отправился с ней на стажировку, но заменить Маркету она не сможет никогда.

Он вошел в купе, убедился, что Лизинка — уговора у них не было, сама выбрала нижнюю полку — уткнулась в уголок, свернувшись клубочком, как ежик, на всякий случай потушил свет, пока переодевался в пижаму, и, забравшись наверх, немного почитал при свете маленького ночничка книгу, купленную на вокзале. Он быстро понял, что "Расстрельная команда" Хосе Томаса Кабота — не пособие по специальности, а беллетристика, небрежно полистал ее и подробно прочитал лишь заключительную главу, где автор сентиментально, но точно описал казнь через расстрел, упомянув и добивающий выстрел. Он решил включить эту книжку в список дополнительной литературы. Потом щелкнул выключателем.

Влк позволил себе немного помечтать, и за окном ему привиделась палуба все того же корабля: однако теперь под пледом, одним на двоих, пахнуло теплом молодого тела Лизинки Тахеци. Он медленно придвигался к ней, пока их не разделила только какая-то прозрачная ткань. Внезапно грохнул взрыв, и палуба раскололась пополам как раз между их шезлонгами. Мина, понял он; та часть корабля, на которой сидел Влк, стала со скоростью лифта уходить под воду. Дым, все еще валивший из трубы, принял очертания лица Маркеты Влковой. Она раскрыла объятия, и он почувствовал, как вместе с шезлонгом поднимается все выше и выше, пока не исчезли из вида обломки корабля — их уже нельзя было различить на поверхности океана.

Они не хотели таскать туда-сюда неудобный круглый сверток, избежавший благодаря Лизинке таможенного досмотра, и оставили его в такси, ожидавшем их перед отелем, пока они наскоро приводили себя в порядок. Влк не только снял два номера, но настоятельно просил, чтобы они были на разных этажах, — это лишь подтвердило догадку портье, что у них с девушкой амуры. Когда они снова отправились в путь, таксисту пришлось раза два спрашивать дорогу у прохожих. Одна молодая парочка вообще не поняла, о чем речь, двое людей постарше не пожелали отвечать. Только заскочив в какой-то ресторанчик, таксист выбежал оттуда с радостным криком: "Il Paradiso!"[48]

В бывшем лагере смерти сейчас разместилось общежитие гастарбайтеров-итальянцев. В воскресное утро они строчили письма женам или приводили в порядок черные костюмы, готовясь к собранию землячества — обычно оно проходило на вокзале. Заметив Лизинку, они тут же принялись свистеть, галдеть, причмокивать, делать непристойные жесты. Сверток мешал Влку хорошенько осмотреться и как-то угомонить их; он с облегчением вздохнул, когда они подъехали к стене, окружавшей здание с вывеской «МУЗЕЙ». Он долго жал на кнопку звонка, пока им наконец не открыл щуплый брюзгливый старикашка.

— Чего надо? — тявкнул он, опасливо ощупывая сверток колючими глазками.

— Здравствуйте, — произнес Влк почти без акцента, разве что интонация выдала в нем иностранца. Он вежливо объяснил, что они хотят возложить на алтарь мучеников этот венок от своих земляков — нескольких поколений хлебопеков, и надорвал край упаковки. Перед отъездом Доктору пришла в голову блестящая идея, как лучше запутать след: венок был изготовлен из слоеного теста с выложенной миндалем надписью на двух языках: "ПОМНИМ".

— В воскресенье экскурсий нет! — отрезал старый хрыч; даже венок не обманул его.

— Что ж, придем завтра, — сказал Влк спокойным, но решительным тоном. — Или в другой день.

Он блефовал, но это заставило противника раскрыть карты.

— Меняем экспозицию, — сказал он нервно. — Ждать бессмысленно. Хотите — оставьте венок здесь, я вижу, он не завянет.

Старик не успел загородить дорогу, и Влк прошел во двор, а за ним и Лизинка. За стеной открывался узкий коридор, огороженный проволокой, через которую, судя по потрескавшимся пробкам-изоляторам, пропускали ток. Влку почудилось, что он слышит лай и вой собачьей своры.

— Оставьте тут, — прокричал старик, — слышите, вы! Положите и уходите!

— Нельзя ли, — спросил Влк, глядя ему в глаза, — поговорить с вами?

— Мне с вами, — опять завопил старый хрыч, срываясь на фальцет, — говорить не о чем!

— Даже, — продолжал наступать Влк, — если не задаром?

— Валите-ка отсюда, пока я не вызвал полицию, это нарушение, это все равно что ворваться в мой дом! И бутафорию свою забирайте, писака проклятый!

— За короткую экскурсию, — уперся Влк, — я дам вам одну старинную вещицу, может быть, она вам знакома… если вас зовут Адольф Хофбауэр.

Он стащил с пальца и протянул старику железное кольцо с золотой полоской на внутренней стороне, так, чтобы тот сумел рассмотреть инициалы. Старик уставился на украшение словно зачарованный.

— Это кольцо моего отца, — проговорил он глухо. — Откуда вы приехали?..

Влк сказал откуда.

— Но там… там мой брат…

Он подошел вплотную к Влку, взглянул на него и с размаху ударил по левой и затем по правой щеке. А когда Влк инстинктивно выставил ладони, защищаясь от новых пощечин, двинул его кулаком в живот с такой силой, что Влк рухнул. Перешагнув через него, он обошел.

43.

письменный стол, снял чехол с пишущей машинки, заправил лист бумаги и уселся поудобнее.

— Имя! — приказал он еле слышно. — Если будешь валяться еще хоть секунду, ноги переломаю.

Хотя до этого Влк готов был поклясться, что боль уже никогда не даст ему подняться на ноги, мышцы вдруг сами выпрямили его почти по стойке «смирно». Он судорожно прижал вытянутые пальцы к боковым швам на брюках, но все равно ощущал, как они дрожат, и эта дрожь передавалась всему телу.

— Бедржих Влк! — крикнул он, насколько хватило голоса; он знал, что они это любят.

Невысокий блондин за столом выглядел так, будто только что вернулся с концерта: под темным двубортным пиджаком белел крахмальный воротничок, такой же белоснежный носовой платок выглядывал из нагрудного кармана; костюм дополнял темный галстук в белую крапинку.

— А-а, — протянул он, как будто удивившись, — минутку!

Он покопался в папках на столе и вытащил одну.

— Учитель Влк? — спросил он.

— Да! — выкрикнул Влк.

— А-а, — повторил мужчина, отбросив папку, обошел стол и протянул ему руку, — очень приятно. Я — комиссар Фриц Хофбауэр.

При взгляде на ладонь, которая перед этим ударила его и сбила с ног, у Влка кровь отхлынула от головы, и он не мог ни двинуться, ни заговорить. Он был натянут как струна, а пот с ладоней уже просочился сквозь ткань брюк.

— Ах, — сказал комиссар, — простите мне такое начало. Небольшое недоразумение. Мне вчера передали другой список. Я с ними еще разберусь. Ну-с?

Влк спохватился и торопливо пожал протянутую руку.

— Садитесь, — сказал комиссар, подводя его к низкому столику. — Поймите, мы здесь имеем дело с государственными преступниками, а с ними деликатничать нельзя. Вы интеллигентный человек, с вами мы наверняка договоримся. Курите?

Влк в испуге отпрянул, когда та же рука снова протянулась к нему; однако на этот раз в ней была коробка с сигаретами и сигарами — на выбор. Он замотал головой.

— Разве вы некурящий, господин учитель? Влк покраснел, точно его уличили во лжи.

— Я, то есть… я бросил… моя невеста…

— Для этого нужна сильная воля, не так ли? А я, представьте, слабак.

Влк не знал, как реагировать на этот комплимент. Он растерянно пожал плечами.

— Знаете что? Покурите-ка со мной, а то мне как-то неловко!

Опять рука с коробкой. Влк лихорадочно соображал. Что импонирует этому человеку? Упрямство или сговорчивость? Тут он вспомнил, в чем недавно клялся. Конечно, прежде всего надо сохранить собственное лицо!

— Нет, я правда…

Вжик. В другой руке вспыхнул огонек зажигалки. Влк поскорей схватил сигарету. Глупо как-то, да и смысла нет спорить из-за пары затяжек. Вероятно, этот человек хочет таким способом загладить свою вину за перегиб, допущенный в начале. Почему бы не воспользоваться этим, для успеха их общего дела?.. Но откуда ему известно, что он курил и бросил?!

— Благодарю…

— Не за что, господин учитель. А знаете, зачем я вас пригласил?

— Нет…

Его выводило из себя, что руки без конца потеют. Он же допускал возможность ареста, более того, сам нарывался на него, упрашивая своего друга, учителя немецкого языка Ворела, чтобы тот связал его с Сопротивлением. Ворел долго отнекивался, твердил, что знать ничего не знает, однако настойчивость Влка взяла верх. Словно желая наверстать упущенное, он даже возглавил группу, в которую вошли несколько учителей из местного реального училища и врачи из районной больницы. Один из них как раз и есть первопричина его активности — тот, кто с самого детства несправедливо обзывал Влка эгоистом и слабаком; когда неделю назад Влка вызвали на строжайше законспирированное заседание руководства и потребовали представить развернутый проект операций против оккупантов, он наконец-то смог торжествующе взглянуть в глаза ему — своему брату.

— Не буду, — сказал комиссар, — ходить вокруг да около. Мы всё знаем. Если бы я действовал по инструкции, ваш город остался бы без интеллигенции. Однако я сам — юрист, сторонник переговоров. Я изучил характеристики многих людей и понял, что вы мне подходите лучше всех. Ну-с?

— Это какая-то ошибка, — хрипло произнес Влк и закашлялся.

— Предлагая, — продолжал Хофбауэр невозмутимо, — переговоры, я имею в виду взаимную искренность. Повторяю: нам все известно. Однако мы иностранцы, мы не можем знать, кто больше, а кто меньше полезен для будущего вашей нации. Идет война, и мы не можем оставлять безнаказанными действия, направленные против нас. Мы хотели бы наказать, в назидание остальным, только крайних радикалов, которые и в мирное время могут представить опасность и для вас. Так мы сохраним жизнь тем, кто смотрит на вещи реально, кто будет полезен нации во все времена. Ну-с?

— Я и правда ничего не знаю, — мужественно сказал Влк, верный клятве, данной сперва Ворелу, потом инспектору школ Кроупе — главе всей организации, и, наконец, брату, дома: встревоженный, недоверчивый, брат просто заставил его поклясться, — я только естествознанием интересуюсь…

— Это доказывает, — сказал комиссар Хофбауэр, — что вы предусмотрительный человек. Выбери вы своим предметом историю, были бы сейчас либо лгуном, либо покойником. Как биолог вы знаете, что условием выживания особи является не нравственность, но сила. А сила на моей стороне. Откровенно говоря, вы у меня не единственный кандидат. Я буду удивлен, если следующий станет колебаться так же долго, как вы.

— Но у нас действительно никто… — выдавил Влк упавшим голосом.

Комиссар поднялся. И Влку показалось, что он снова собрался ударить его.

— Три фамилии, — сказал он, — и домой. Или к нам в подвал. Ну-с?

Еще мгновение назад Влк готов был скорее отдать жизнь, чем выдать хотя бы одного соратника. Но тут ведь другая ситуация, клятвой, составленной где-то в тихом уголке, не предусмотренная! Если бы речь шла только о нем, он спокойно пошел бы на смерть, но разве комиссар не сказал, что вызовет другого? Разве нет опасности, что этот другой после первой же затрещины выпалит все десять фамилий и провалит всю группу? Есть ли у него возможность спасти семерых? Что ж, он примет бремя ответственности на себя. Он сообразил назвать тех, с потерей которых будет легче всего смириться, — либо неженатых, либо стариков.

— Мелоун, — сказал он. — Конвалина. Рыс.

Он назвал физкультурника, преподавателя катехизиса и школьного сторожа. Комиссар, не присаживаясь, записал эти фамилии.

— Ну вот, — пошутил он, правда, без тени улыбки, — как у нас дело пошло. Дальше!

Влк запротестовал:

— Вы же говорили — троих!

— Э-э, когда это было, — ответил Хофбауэр. — Забудьте. Теперь мне нужна вторая тройка.

Несмотря на потрясение, он все же сообразил: им известно о шестерых! Его пронзила жгучая ненависть к предателю, который в эту минуту вкушает земные радости за свои Иудины сребреники, пока он, Влк, борется здесь за человеческие жизни. Но ведь и в шахматах, вспомнил он, часто выигрывает лишь тот, кто умеет жертвовать. Вот врачи всем нужны, им многое легче сойдет с рук.

— Доктор Морва, — сказал он. — Доктор Комеда. Доктор Кроб.

На него навалилась страшная усталость. Но он рад был, что ядро группы уцелело и сможет действовать дальше. Комиссар остался стоять. Он жестко проговорил:

— Господин учитель, кто радикал, а кто нет, буду решать я. А вы назовете мне всех членов Сопротивления, чтобы я мог удостовериться в вашей искренности. Мы ведь и так всех знаем.

У Влка зашумело в ушах, словно где-то поблизости бурный речной поток вырвался из берегов; это кровь прилила к голове. Они действительно все знают! — совсем упав духом, решил он. К чему продолжать разыгрывать из себя героя?!

— Ну? Ну?! — прорычал Хофбауэр.

— Коллега Ворел… — выдавил Влк. Он постарался произнести это имя с достоинством, а главное — как последнее.

— Дальше!

Тягостное молчание. Но голос подстегивал, как кнут, не оставляя времени на передышку.

— Дальше!!

— Инспектор Кроупа…

— Дальше!!!

— Это была последняя черта, которую он не мог решиться переступить. Брата он хотел спасти любой ценой!

— Дальше!!!

— Больше никого не знаю, господин ком…

— Я говорил с вами, — ледяным тоном отрезал Хофбауэр, — вежливо, так как полагал, что имею дело с порядочным человеком. Теперь вы заставляете меня прибегнуть к средствам, с которыми, я думаю, по ошибке познакомились в самом начале.

— Господин комиссар, даю вам честное сло…

— Встать! — заорал комиссар. — И вынь изо рта эту соску, когда со мной разговариваешь!

Снова вытянувшись по стойке «смирно», Влк попытался унять дрожь в ногах.

— Ты что, думаешь, я идиот?! Не знаю, кого ты все время покрываешь? Но я хочу услышать это от тебя, иначе схлопочешь вместо него!

Пожалуй, прояви к нему брат в прошлом больше внимания, больше доверия, Влк пошел бы вместо него на муки. А он что делал? За эту бесконечную жуткую минуту ему припомнились и все их стычки, и возмутительное обвинение, совсем недавно вырвавшееся у брата, будто участие в Сопротивлении для него — всего лишь способ обеспечить себе на исходе войны будущую карьеру. Однако же братцу и в голову не пришло спасти его, неопытного новичка, от ловушки. А когда вдобавок выясняется, что вся их хваленая конспирация гроша ломаного не стоит и комиссар знает их как облупленных, он тоже должен совать голову в петлю? А кто же позаботится о младшей сестре? А что будет с Ленкой Ярошовой, моей возлюбленной, ведь она — такая непрактичная?!

— Ты будешь говорить наконец? — крикнул комиссар.

— Влк! — крикнул Влк.

Хофбауэр не сумел скрыть удивления.

— Влк?

— Доктор Влк. Влк Ян, мой брат!

— Я всегда, — сказал Хофбауэр, — хотел провести по этим местам своего брата, он ведь меня явно недооценивал. Не буду скрывать — та грязная статейка о моем прошлом, которую даже у вас перепечатали, чрезвычайно осложнила мне жизнь. С другой стороны, у меня появилась надежда, что.

44.

Фриц в конце концов отзовется; ваш рассказ о его тогдашнем отъезде убеждает меня, что сейчас он может находиться где-нибудь в Южной Америке.

Они спускались по винтовой лестнице — впереди Адольф Хофбауэр, за ним Влк с Лизинкой, готовый в случае чего защитить ее; звуки, напоминающие лай и вой, опять стали слышны сильнее.

— Вот и мне, — продолжал их спутник доверительно, словно пытаясь загладить свою недоверчивость при первой встрече, — пришлось прятаться, пока страсти не улеглись. Но потом моя дорогая Труда, царство ей небесное, сказала: что ты дурака валяешь, Дольфи?! Ты выполнял приказ, да к тому же обеспечил работой целый город! Тогда пошла мода превращать лагеря в музеи. Директорами становились бывшие заключенные, и все те, кто выбрался живыми, так там и шныряли, крови жаждали. Мы-то у себя быстро сообразили, что к чему: не выпустили дело, — подытожил Хофбауэр, открывая стальную дверь, — из рук.

То, что они увидели, даже его, Влка, профессионала, привело в восторг. Современные «точки» ему давно надоели, а средневековые застенки, куда он водил ребят на экскурсии, больше напоминали декорации для сказок. В этом же неприметном зданьице Хофбауэр обработал за два года службы больше клиентов, чем он сам со всеми своими учениками за всю жизнь. Он безотчетно взял Лизинку за руку, словно желая поделиться с ней своим волнением. Вдруг они оба в ужасе замерли.

Им показалось, что они очутились в аду. В нос ударил резкий запах мочи, уши заложило от невыносимого грохота, а со всех сторон к ним рвались, раскрыв пасти, псы, к счастью накрепко привязанные поводками из кабельного провода. Хофбауэр продолжал шевелить губами, пока не догадался, что гости не в состоянии расслышать его слова. Он опустил рубильник на разводном щите сбоку от двери. Эффект был фантастический: свет в помещении потускнел, а рычание перешло в жалобное подвывание. Потом лампочки опять засияли в полный накал — рубильник вернулся в прежнее положение. На бетонном полу огромного помещения лежали десятки псов всех мастей, их била крупная дрожь. Лишь два или три из них кружили, пошатываясь, на своем пятачке, насколько хватало поводка.

— Чтобы добро зря не пропадало, мы здесь оборудовали, — пояснил Хофбауэр, — питомник. Собак, за которыми никто не приходит, мы продаем в основном лабораториям. Перед зарплатой, бывает, макаронники из общаги парочку купят — червячка заморить. А вообще здесь все сохранилось в прежнем виде. Электричество, например, защищало персонал от пациентов, предрасположенных к агрессии.

— Пациенты, — наклонился Влк к Лизинке, — это вроде наших клиентов. Только их вина заключалась в том, что они больны.

— Это вы, — уважительно кивнул старик, — очень точно выразились. Сейчас снова начинают понимать, что эвтаназия — не преступление, а в высшей степени полезный для общества акт. Дебилы и умалишенные опасны и в мирное время. Впрочем, из больниц и домов призрения к нам поставлялось меньше половины, большая часть из тюрем и лагерей. Процедура проходила для всех без исключения быстро и безболезненно. Фу!

Это «фу» относилось к немецкой овчарке, которая пришла в себя после, шока и снова принялась было лаять; он без всякой опаски погладил ее по морде и подвел гостей к двери напротив, почтительно поворачивая к ним на ходу свой, несколько смахивающий на птичий, профиль.

— Наш музей все еще не оформлен окончательно, потому что зеваки нам как-то ни к чему. Я сопровождаю гостей только при особых визитах. К таковым, — поспешил он поклониться, — относится и ваш.

Хофбауэр уже догадался о профессии Влка и проникся к нему уважением, но сейчас, казалось, его учтивость адресовалась прежде всего Лизинке. Влка это и обрадовало, и в то же время неприятно кольнуло. В соседнем подвальном помещении с бетонными стенами Хофбауэр продемонстрировал им сохранившееся оборудование для двух процедур. Лежачих пациентов — на буйных надевали смирительные рубашки, тихих заворачивали в простыню — укладывали на стол, обитый жестью; при нажатии педали из стола выезжали три иглы, и как минимум одна из них вонзалась в сердце, протыкая его насквозь. У ходячих же, так сказать, "снимали мерку": сперва, чтобы они ничего не заподозрили, их ставили на весы, а потом подводили к металлической подставке и прижимали спиной к планке с делениями; за ней на уровне затылка скрывался пистолет с глушителем.

Влк хотел было спросить о назначении шести крюков, помеченных римскими цифрами от I до VI, которые торчали из потолка у самой стены. Они напоминали ему казенную «вешку» (даже длинная, перевернутая сейчас лавка стояла на месте), но такое маленькое расстояние от стены показалось ему непродуманным. Хофбауэр тем временем громко сетовал, что перед самой капитуляцией в панике взорвали примыкающий к лагерю крематорий. Его пропускная способность, правда, была невелика — сто единиц в день; как раз столько процедур полагалось по норме. Но именно эта его камерность и неприметность сослужили бы сегодня добрую службу и делу Хофбауэра, и городу. А так приходится таскаться в окружной центр не только с каждым преставившимся дедулей, завещавшим себя кремировать, но и с каждой псиной: собак там сжигают в паузах, пока совершаются христианские обряды, но дерут за это совсем не по-христиански.

Беседуя, они вышли во дворик с неплохо сохранившимся бетонным покрытием. Теперь Хофбауэр все чаще обращался к Лизинке. Окрыленный ее сосредоточенным вниманием, он пустился вспоминать такие подробности, которые, казалось бы, неминуемо должен был занести песок времени. В его рассказе ожила поучительная история о простом санитаре из местной больницы, отец которого, по имени Хайни, служивший в полевой жандармерии, пал смертью храбрых в первую мировую, а брат-гестаповец служит на территории, отвоеванной в нынешнюю, вторую. И вот именно этот молодой человек, вовсе не агрессивный по натуре, первым осознает значение "умерщвления во избавление от страданий", пропагандируемого новым, прогрессивным режимом. Он принимается за дело в тех случаях, когда умывают руки консервативные и трусливые врачи: бегает по родственникам обреченных пациентов и так убедительно разъясняет гуманную сущность эвтаназии, что никто от нее не отказывается. Затем, проконсультировавшись со специалистами, он разрабатывает комплекс процедур и начинает действовать. Каждый день производится ровно столько трупов, сколько кремаций он забронирует по округе. Уже через месяц освобождаются две трети больниц, теперь их можно использовать как лазареты, и он, Адольф Хофбауэр, становится знаменитым. Ему поручают обработать весь юг страны, и тут он начинает помогать родному городу: местные землевладельцы с выгодой продают свои участки, предприниматели разворачивают строительство, ремесленники поставляют оборудование, торговцы и трактирщики процветают. Адольф Хофбауэр окружен всеобщей любовью и уважением. Его лагерь не может сравниться с гигантами, утилизирующими целые народы и расы, но свою задачу он выполняет исправно, более того: когда поток стариков, чахоточных, больных раком иссякает, сюда начинают поступать на излечение уголовники-рецидивисты. Вероятно, случались и накладки, когда начальство подбрасывало с партией пару-тройку политических, но он-то за это ответственности не несет, он даже не попал в списки военных преступников и смог остаться в родных местах. Показания же нескольких бывших узников, проживающих за рубежом и откликнувшихся на ту злосчастную статью, ничем ему не грозят: если потребуется, весь Хольцхайм-Нихаузен подтвердит: Адольф Хофбауэр невиновен! Поэтому он смотрит вперед, равно как и оглядывается назад, с чистой совестью и с непоколебимой верой в то, что время все расставит по местам.

За разговором маленький человечек, свершивший великое дело, успел взять Лизинку под руку и обращался, собственно, именно к ней. Влк, отстав на шаг, поначалу слушал с интересом, но вскоре с удивлением понял, что большая часть его «я» снова занята Низинкой. В дорожном костюмчике, который она надела вместо джинсов, поскольку предстояло возлагать венок, она внезапно словно повзрослела. Она была выше Хофбауэра, и когда, прислушиваясь, наклоняла к нему голову, казалось, что это она ведет его. Тем не менее они вовсе не выглядели комично, напротив, Влк не переставал восхищаться тем, как разница в возрасте и в росте таяла в лучах их взаимного понимания. Он представил себя на месте Хофбауэра и невольно умилился. Боже, все-таки меня тянет к ней, вздохнул он. Почему я, собственно говоря, так быстро отказался от нее? Только из-за Маркеты? А если я попросту испугался, что она мне не по зубам? Вдруг это первый звонок старости?

Влк так расстроился, что долго не мог сосредоточиться. Он рассеянно кивнул в ответ на предложение Хофбауэра подбросить их в отель, чтобы они отдохнули до вечера. У стойки портье он будто сквозь сон видел, как маленький человечек Лизинке целует, а ему пожимает руку и обещает заехать за ними в восемь. Он машинально взял ключи от обоих номеров, подхватил девушку под локоть и повел к лифту. Иронический взгляд портье вывел его из оцепенения. Или я совсем спятил? — цыкнул он на себя. Злоупотребить положением и, как последний подонок, трахнуть собственную ученицу между экскурсией и ужином, с единственной целью доказать себе, что у меня все еще стоит?! И готов за то, чтобы разок переспать с целкой — обычная мясницкая работенка, — отдать все то чудесное, что было у нас с Маркетой: в зубоврачебном кресле, в прохладной ванне, на горячем песке?! Какая разница, что все это в прошлом? Солдат не бросает флаг, если флаг прострелен, и не покидает постаревшего начальника ради молодого!

Он подвел Лизинку к лифту, где их с поклонами встретил юноша-лифтер со смуглой кожей левантийца, отпустил ее локоть и подал ключ.

— Пойду пройдусь немного, — сухо проронил он, — а вы пока отдохните. В полвосьмого позвоню, чтобы вы не проспали.

В ее взгляде ему почудилось выражение, которое он не успел расшифровать. Не ускользнула от него и блудливая улыбка восточного юноши, поспешно закрывающего дверь лифта. Резким жестом, молча он бросил ключ на стойку портье и вышел на улицу.

Прогулка вернула ему душевное равновесие. Первый день лета на улицах, по-воскресному безлюдных, извивающихся вдоль домов с богатой лепниной на фасадах, не располагал к авантюрам, любовным интригам или рискованной игре ва-банк; он звал к милой старине, к нежным воспоминаниям и покойному созерцанию нетленных ценностей. Поймав себя на том, что уже не думает о Лизинке или Маркете, а с профессиональным интересом вспоминает о шести загадочных крюках, торчащих из потолка у самой стены, он понял, что пришел в норму.

Вернувшись в отель, он долго плескался в горячей воде, потом устроил себе контрастный душ, едва не сорвав при этом ручку смесителя, и с чудесным ощущением свежести облачился в чистую рубашку, благоухающую лавандой. Он с благодарностью подумал о Маркете. Надо бы ей позвонить. Успею или нет? Он не поверил своим глазам: было без пяти восемь. Он торопливо набрал номер Лизинки. Никто не отвечал. Еще через пару секунд на нем уже были смокинг и туфли, и он, захлопнув дверь, на бегу нашаривал по карманам деньги и документы. Лифт пришел без лифтера. Господи, вспыхнуло у него в мозгу, что, если эта скотина… Он вспомнил эту наглую ухмылку, и ему стало понятно, что она хотела сказать взглядом: не оставляй меня одну! Когда на втором этаже двери открылись, он вылетел из лифта, как безумный. Она вырвалась из рук Шимсы только для того, чтобы на ней трясся грязный турок?! Влк изо всей силы забарабанил в дверь. Лизинка не отзывалась. Он принялся крутить дверную ручку. Не поддавалась. Вниз, к портье! Лифт стал закрываться. Он подбежал, раздвинул створки рычагом могучих плеч, а из кабины так же нетерпеливо ринулся в холл первого этажа и остолбенел.

Пани Люция, продираясь, как шахтер в завале, через обломки своей третьей (брак она в расчет не принимала) несчастной любви, решила мстить этому гадкому мужскому полу из засады. Ее собственный пример, ее родительские наставления и прежде всего характер самой Лизинки вселяли в нее уверенность, что дочь, сколько бы ее ни желали, сколько бы ни упрашивали, не промотает свое достояние на первой попавшейся лужайке или цветочной клумбе. Поездку за рубеж, да еще в сопровождении Влка, она восприняла как знак фортуны: вслед за сыновьями мясников в жизни Лизинки пора бы уже наконец появиться отпрыскам бизнесменов, банкиров, и — она думала об этом с улыбкой, но знала, что такое вполне реально, если перепадет та самая капелька удачи, — королей. Поэтому она раз и навсегда сняла с дочери защитную маску детства и снарядила ее, как женщину. Дорожный костюмчик был всего лишь увертюрой. Сейчас Лизинка стояла в центре холла, облаченная в черный атлас, который стягивал изящную шейку, обозначив на ней как бы странгуляционную бороздку, топорщился на крошечных, но выразительных холмиках грудей, присборивался у осиной талии и ниспадал черным водопадом к щиколоткам; от середины великолепно вылепленных бедер начинались разрезы, и через них проглядывала белизна кожи. Волосы. она заплела в косы и уложила корзинкой — вокруг головы лучился сияющий нимб. От головы до талии она выглядела, как монашенка, от талии донизу — как куртизанка. Эффект не поддавался описанию.

Смуглый юный лифтер сидел вопреки инструкциям в кресле для пожилых гостей, ожидающих лифта. Бармен застыл у стойки, позабыв опустить руки с шейкером, а его клиент так и держал в одной руке незажженную сигару, а в другой — горящую спичку, которая жгла ему пальцы. Ошалевший швейцар изо всех сил толкал вращающиеся двери, через которые никто не проходил. Портье не улыбался, он просто стоял разинув рот. Лизинка вслушивалась в голоса времени. Сперва пробили часы в холле, которые немного спешили. Потом — вокзальные, которые шли точно. И наконец, на церкви, отстававшие. Она взглянула на часики с тоненьким браслетом — бабушкино наследство, — которые мама дала ей в дорогу. На них было четверть девятого. Решив, что опоздала, она собралась было вернуться к себе и лечь спать. Но тут к ней со стороны лифта устремился Влк, а со стороны входа — Хофбауэр. Ни тот, ни другой не нашлись, что сказать, поэтому оба лишь молча предложили ей руку.

Хофбауэр повез их в пивной погребок у замка. Влк, отметивший про себя его дурной вкус, когда они вступили под своды, усиливавшие стук пивных кружек и пение захмелевших посетителей, через минуту мысленно попросил у него прощения. Один из разносчиков пива в кожаном фартуке распахнул перед ними дверь в соседнее помещение, и они словно перенеслись в иной мир: как оказалось, к пивному залу примыкали внутренние покои замка. Стол для них накрыли в библиотеке. Для такого случая из мебели выбрали редкостной красоты треугольный стол в стиле ампир, так что каждый сидящий за ним оказывался лицом к двум другим. Эту изысканную симметрию довершали три канделябра, по три зажженных свечи в каждом, трое официантов и трио музыкантов, негромко наигрывающих за ширмой.

Лизинка от восторга захлопала в ладоши, и Хофбауэр поклонился: во фраке он смахивал на верткого, как ртуть, дирижера. Влк испытывал двойственное чувство: с одной стороны, наслаждение утонченного эстета, с другой — смутную тревогу. А стал бы он так же обхаживать меня, подумал он, не будь со мной ее? Меню соответствовало обстановке. После икры с лимоном на льду, которую они запили русской водкой из рюмок размером с наперсток, последовала "sole Coquelin", в крошечных завитках из филе камбалы пенилось лососевое суфле, на вид легче воздуха. Это блюдо они запивали белым франкским марки "Тюнгерсхаймер-Иоганнесберг", изготовленным из сорта «Мюллер-Тургау», про которое Хофбауэр заметил, что его любит "нобелевский Бёлль", и это — единственное, в чем он, Хофбауэр, с ним солидарен. Затем внесли "canard rouennais aux oranges d'Espagne" — прожаренную до хрустящей корочки утку с дольками апельсина и фигурным яблочным суфле, а к ней — «Pommard» урожая 1955 года из подвалов маркиза де Монтеклена; в обязанности хозяина, объяснил Хофбауэр извиняющимся тоном, входит непременно информировать своих гостей, что они пьют самое дорогое вино в мире. Гастрономический концерт завершился баварским кремом «Ротшильд», украшенным взбитыми желтками по-английски. Последним аккордом прозвучал выстрел пробки от сухого "Pommery".

Все это время кольцо папаши Хайни лежало в центре стола, в выложенном бархатом футляре, который Хофбауэр успел раздобыть. Влк не мог избавиться от ощущения, что вещица странно уменьшилась в размерах, но списал это на дефект зрения. Пора очки заказывать, упрекнул он себя, тоже мне, франт выискался! Хофбауэр продолжил начатый днем монолог, но теперь говорил в основном о себе. Он рассказывал Лизинке — на Влка взглянул, лишь произнеся тост, — историю своей любви, которая длилась у него с горячо обожаемой Трудой с раннего детства и вплоть до ее смерти, тем более трагичной, что причина была самая что ни на есть банальная: она умерла от бешенства после укуса собаки. Собаку он так и не нашел, поэтому, преисполненный праведного гнева, признался Хофбауэр, поджарил сразу всех прямо в электрических ошейниках. Он не менее подробно расписывал самоотверженную помощь Труды при эвтаназии, и Влк негромко спросил его в одну из редких минут, когда поблизости не было ни одного официанта, не слишком ли рискованно вслух вспоминать прошлое.

— А что такого? — удивился Хофбауэр, а поняв, расхохотался и объяснил: — Да ведь они все работали у меня!

Теперь Влк заметил, что и официанты, и музыканты — все без исключения ровесники его и Хофбауэра. Восемь старцев, усмехнулся он, и одно дитя! Возбуждение, охватившее его, пока он разыскивал Лизинку, и достигшее апогея, когда она нашлась, стихало. Он решил, что главную роль тут сыграла love story Хофбауэра и его Труды, так похожая на его историю с Маркетой. Этот человечек, пусть не красавец, зато состоятельный предприниматель и в своем роде историческая личность, наверняка уже давно мог бы привести в дом новую жену. Но он не сделал этого… А Влк и подавно не может — ведь его жена здесь, на этом свете, и, к счастью, дышит одним воздухом с ним. Он был признателен Хофбауэру за этот урок, но все же решил потом расспросить его, как он решает свои мужские проблемы. Он пытался угадать, какое увлечение заменяет Хофбауэру сексуальную активность, — наверняка не кулинария, как у него самого; Влк, неплохой психолог, готов был поспорить, что это либо карты, либо рулетка, в любом случае — азартная игра.

Удобный момент представился очень скоро, когда Лизинка, извинившись, поднялась; официанты тут же выстроились в шеренгу, вдоль которой она проследовала к нужной двери. Влк не успел придумать, как поделикатнее задать свой вопрос, — Хофбауэр опередил его.

— Коллега, — перейдя на «ты», обратился он к Влку буквально умоляющим тоном, — могу я спросить начистоту: какие у тебя с ней отношения?

— Отношения? — растерявшись, переспросил Влк.

— Если ты ее любишь, — торопливо продолжал Хофбауэр, — забудем об этом разговоре. Но если для тебя она — одна из многих, оставь ее здесь, со мной!

— Что-что?! — задохнулся Влк.

— Я на ней женюсь, — проговорил Хофбауэр. — Она — лед и пламень, совсем как Труда. Я уверен, что не ошибся, я еще днем отдал подогнать отцовское кольцо по ее пальчику. Ну, так что же? Я могу его подарить ей в знак помолвки? Если да, ты уедешь на моей машине и всю жизнь у тебя здесь будет открытый счет. Ну-с?

Сквозь необозримую даль прожитых лет, как удар хлыста, просвистело словцо, которое единственный раз в жизни заставило его дать осечку. Но теперь очередному Хофбауэру противостоял не наивный учителишка, а искушенный шеф-палач, который хоть и не мог состязаться с ним в количестве, зато качеством превосходил его настолько же, насколько Ван-Гог выше ремесленника, штампующего картинки для календаря. Не моргнув глазом, он громко ответил:

— Весьма сожалею. Она моя будущая жена.

В этот момент он уже точно знал, что такие же слова и тем же тоном скажет послезавтра утром Маркете.

Исполнение пьесы эпохи барокко прервалось, и трио заиграло интраду. Один из официантов притворил за вошедшей Лизинкой дверь, второй пошел за ней по пятам, готовый поддержать ее, если она оступится, а старший официант уже отодвигал стул. Мужчины поднялись. Она поблагодарила, не поднимая глаз, и потому не заметила, как резко оба изменились в лице. Влк, не имевший обыкновения врать, побагровел. Хофбауэр, не имевший обыкновения проигрывать, побледнел. Но он не собирался верить Влку на слово.

— Фройляйн, — обратился он к Лизинке, стараясь держаться с прежней непринужденностью, — милейший герр Влк сообщил новость, которая возводит наш скромный ужин в ранг торжественного события. Итак, вас можно поздравить?

Влк понял: второй раз в жизни он оказался у роковой черты и вновь по прихоти судьбы его противник — человек по фамилии Хофбауэр. А тот в упор смотрел на Лизинку, пока она не поняла, что он готов дожидаться ее ответа хоть до самого утра. Она улыбнулась, словно извиняясь, и кивнула. Влк, конечно, знал, что ни утром, ни сейчас она не поняла ни единого слова, чего Хофбауэр — подобно всем болтунам в мире — так и не заметил; и все же он был несказанно благодарен своей любимой.

— Вот что, Влк, — сказал Хофбауэр, — что сделано, того не воротишь. Я вас обманул, это входит в мои служебные обязанности. Но зато я спас вам жизнь. Я -

45.

солдат, а не самоубийца. Война проиграна. Помогите мне исчезнуть, а уж я позабочусь, чтобы исчезло ваше прошлое.

Темный костюм комиссара, всегда безукоризненный, сейчас был измят, а сорочка, обычно белоснежная, — далеко не первой свежести. Но Влку было не до злорадства. Комиссар застал его дома врасплох, прокравшись, словно вор, по черной лестнице. Даже теперь, когда линия фронта приблизилась к городу, этот человек оставался хозяином его судьбы: достаточно ему оставить в сейфе своей канцелярии пару протоколов с подписью Влка, и тогда…

Это было тем ужаснее, что, как бы ни повернулись события, Влк не согласился бы признать себя осведомителем. Оплошность свою он трактовал как чисто интеллектуальный, а отнюдь не моральный сбой. Комиссар Фриц Хофбауэр грубо смошенничал: он поймал его на удочку с наживкой из нескольких правдоподобных деталей, создававших впечатление, что он все знает. Каково же было отчаяние Влка, когда комиссар, после того как все были арестованы, признался, что с самого начала блефовал. Ему и во сне не снилось, что в этакой глухомани может существовать какое-то там Сопротивление! Влка к нему привели действительно случайно, и врезал он ему по привычке. Если бы Влк, добавил он цинично, не распустил нюни, он врезал бы еще пару раз и отпустил домой.

Не будь этой нелепой случайности, Влк мог бы сейчас вслушиваться в грохот канонады с той же эйфорией, что и весь город. Вместо этого он, бессильный и беспомощный, умирал от страха. Единственное, что ему удалось, — добиться освобождения троих из группы (он убедил Хофбауэра, что иначе он сам, оставаясь на свободе, будет как бельмо на глазу). Но он не простил Хофбауэра: так подло воспользоваться его покладистым характером. В конечном счете он все равно не избежал подозрений. То вдруг кто-то переставал с ним здороваться, то вдруг кто-то умолкал, стоило ему приблизиться. Сестра, когда он забегал повидаться, сразу принималась плакать и не останавливалась вплоть до его ухода. Однако наиболее дерзкую выходку позволил себе Ворел, которого Влку удалось-таки вытащить из тюрьмы: повстречав его в коридоре школы, Ворел плюнул. Хоть сердце и обливалось кровью, но Влк вынужден был просить комиссара тактично вмешаться, пока Ворел не учинил чего-нибудь похлеще. Мог ли он предвидеть, что комиссар распорядится попросту расстрелять Ворела?!

Цепочка этих трагических недоразумений привела к тому, что в момент, которого он как пламенный патриот с нетерпением ждал столько лет — когда люстра, вздрагивая при звуках канонады, отзванивала последний час порабощения, — он не тешил себя иллюзиями, что сможет доказать свою невиновность ура-патриотам, которые тотчас примутся охотиться за так называемыми коллаборационистами. Он был настолько растерян, что все не мог решить, сбежать ему или отравиться газом. И вот теперь источник всех бед стоял перед ним собственной персоной.

Неожиданное предложение зажгло искру надежды. А способ разжечь из нее пламя, чтобы на пепелище этой злополучной истории возродилась сильная личность во всем блеске своей непогрешимости, уже созрел в его голове.

Он продумал всю комбинацию, пока Хофбауэр говорил, и сам потом не раз удивлялся, как это он успел обмозговать даже технические детали. Они договорились, что Хофбауэр будет поджидать его ночью в саду перед своей виллой; отправляясь на свидание, Влк бросил в почтовый ящик школы письмо, в котором заявлял, что недоверие, возникшее к нему, вынуждает его делом доказать свою невиновность. Случись ему погибнуть, писал он с горечью, пусть хоть кровь смоет с него подозрение! В «мерседесе» Хофбауэра он просмотрел под голубоватым лучом фонарика бумаги, которые комиссар пообещал ему выдать при расставании: это были оригиналы тех роковых протоколов и копии приказов Хофбауэра — на следующее утро арестовать и отдать под суд патриотически настроенных учителей, Бедржиха Влка и его невесту, Ярошову. Как отчаянно ему хотелось предупредить ее! Он очень любил ее, ведь она единственная верила в его невиновность… Но, предупредив ее, он сорвал бы всю операцию, будучи сам лишь инструментом в руках высшей исторической справедливости. Оставалось лишь молить Бога, чтобы судьба сжалилась над ней и фронт подоспел вовремя.

Исписанные листки Хофбауэр сунул в нагрудный карман. Влк проверил, на месте ли запасная канистра с бензином, и улегся на заднее сиденье, подложив под голову портфель с толстым мотком провода. Хофбауэр прикрыл Влка пледом, поверх набросил пальто и в таком виде провез через кордон полевой жандармерии на границе прифронтовой полосы. После этого Влк, прихватив портфель, пересел на переднее сиденье, чтобы обеспечить безопасность комиссара в случае столкновения с патриотами. Хофбауэр доверил ему свои документы и кольцо отца, которое могло выдать его. Разговорившись о своей семье, которая жила в идиллическом Хольцхайм-Нихаузене, он невозмутимо вел машину по пробуждающейся от спячки земле, Влк же в основном отмалчивался, собираясь с духом перед расправой.

Сложность была не в том, что у комиссара имелось оружие. (Влк рассчитывал на фактор неожиданности: профессионал, собственноручно избивавший или бросавший палачу несчетное число людей, не станет опасаться учителя биологии, тем более что тот для него — всего-навсего кукла, сделанная из опилок и грязи.) Дело заключалось в том, что Влк, выросший в семье сельского писаря, так и остался до мозга костей гуманистом; одна только мысль, что ему придется своими руками, пусть даже во имя Родины и в отмщение за убийство соратников, лишить жизни человеческое существо, сковывала его больше, чем страх. Он опасался, как бы в решающий момент, например, когда они остановятся справить нужду, в нем не заговорило природное мягкосердечие — тогда у него не хватит духа совершить задуманное: оглушить Хофбауэра, связав для верности проводом, застрелить из пистолета и сжечь вместе с машиной и документами.

Им нужно было добраться до лесного массива, а для этого пришлось проезжать через областной город. Почти в самом геометрическом его центре, на главной площади, сама История неожиданно преградила им путь. Как это случается только в фильмах или во сне, они вдруг поплыли с черепашьей скоростью сквозь толпу людей, воодушевленно размахивающих довоенными государственными флагами, со слезами на глазах распевающих государственный гимн и настолько опьяненных первым глотком свободы, что никто не обращал на «мерседес» никакого внимания. Но Влк понимал, что они скользят по лезвию бритвы: достаточно первого же выкрика, и толпа разнесет на куски и их самих, и машину. Последнее, что он увидел — поворачивающееся к нему от руля встревоженное лицо Хофбауэра: Влк уже просчитал новый вариант, в считанные мгновения обдумав, что ему нужно для его осуществления, — и выкрикнул первым:

— Помогите!

Всем весом своего мощного тела он буквально вдавил комиссара в дверцу, и, когда ему удалось нащупать — даже не выпустив портфеля — ручку, оба вывалились прямо под ноги толпе.

— Держи-и-и! — завопил Влк. — Он наших убивал! Впоследствии он с восхищением вспоминал, как точно угадал психологию толпы — наверное, потому, что всегда до смерти сам боялся ее и часто задумывался над причиной своего страха. Наибольший ужас ему внушала стадность — иной раз один-единственный человек может разбудить в толпе варварские инстинкты, и тогда она способна стереть с лица земли многовековую цивилизацию. И здесь он не ошибся! Окружающие — среди них было много женщин и детей — сперва в нерешительности остановились, но в следующий момент сразу несколько человек опрокинули Хофбауэра на землю, так что сам Влк едва сумел выбраться из свалки. Теперь главное — не допустить, чтобы пойманный заговорил.

— Осторожно! — закричал он. — У него оружие!

Несколько рук начали шарить по карманам, и, когда извлекли пистолет зловещей марки, колеблющихся не осталось. Влк за это время обежал клубок сцепившихся мужчин, прорвался к голове Хофбауэра и, не обращая внимания на яростное сопротивление зубов, кусавших его, изо всей силы принялся запихивать свой носовой платок в рот Хофбауэра.

— Я тебе пасть-то заткну! — кричал он истерично, обращаясь больше к толпе. — Эта пасть нас посылала на смерть! Вы только посмотрите… — эта операция закончилась благополучно, враг втягивал носом воздух, чтобы не задохнуться, а Влк рывком распахнул портфель и взмахнул перед толпой проводом, — … вот этим он нас вязал, как тюки! Давай-ка попробуй теперь сам!

Мужчины, коленями прижимавшие Хофбауэра к земле, приподнимали извивающееся тело, чтобы было сподручнее вязать. Опасность была еще слишком велика — подгоняемый ею, Влк обвинял комиссара во все новых и новых грехах. Он с головы до ног обмотал его проводом, и теперь наступил самый ответственный момент: требовалось на пару секунд отлучиться к машине. Но он уже приметил среди помощников одного человека, который проявлял активность, не уступавшую его собственной: это был здоровенный парень с низким лбом и перебитым носом боксера.

— Поставь-ка его на ноги! — гаркнул он парню, передавая ему конец провода. — Пусть все полюбуются, каков этот — он, как козырь, вытащил из кармана служебное удостоверение, — комиссар Хофбауэр, палач номер один!

Он протянул удостоверение стоявшей поблизости женщине и рванулся к машине за канистрой. Расчет оказался верным: женщина взволнованно подняла документ над головой. Разглядев ненавистный символ, толпа, поначалу шокированная тем, что семеро накинулись на одного, теперь жаждала крови. Верзила с перебитым носом поволок Хофбауэра по мостовой на проводе, точно мешок. Влк поспешил следом. Расслабляться пока было рано, еще оставалась опасность, что кто-нибудь нащупает бумаги в нагрудном кармане Хофбауэра. Конец провода взвился над головами и повис на перекладине уличного фонаря. Цыганенок ловко вскарабкался по столбу, затянул один конец провода узлом, а другой спустил к земле. Пока Влк протискивался к фонарю, несколько мужчин уже взялись подтягивать Хофбауэра ногами вверх.

— Стоп! — скомандовал он. Вытащив из канистры затычку, Влк окатил комиссара бензином с головы до пят, словно собираясь зажарить огромный антрекот. Он встретился взглядом с обезумевшими от ужаса глазами. И тут откуда-то донесся крик, заставивший его напрячься перед решающим моментом.

— Он рехнулся! — кричал кто-то. — Пленных судить надо, а не линчевать!

— Это кто там?! — взорвался Влк; он ткнул пустой канистрой в сторону толпы, та отпрянула назад и затихла. — Он, сволочь, брата моего убил! Уж не ты ли ему помогал? А ну выйди, покажись!

Неизвестный стушевался.

— Р-рааз… — начал боксер.

— … два! — подхватили вокруг.

Ноги Хофбауэра коснулись фонаря, а голова раскачивалась прямо над толпой. Облитые бензином волосы слиплись и, казалось, вздыбились от ужаса. Влк отшвырнул канистру и, сунув руку в карман, похолодел. У него и позже пробегали мурашки по спине, когда он представлял себе, что стал бы делать без огня, случись ему прикончить комиссара в лесу. Разве что съесть документы? Его счастье, что сейчас он среди людей.

— Спички! — закричал он. — Дайте кто-нибудь спички!

Чья-то дрожащая рука протянула ему зажигалку, сделанную из стреляной гильзы, наверное, еще в первую мировую — потом никто не подошел за ней, и Влк стал носить ее как талисман. Он чиркнул, посмотрел вверх и встретился взглядом с глазами затравленного зверя. Жалости не было, но он почему-то заколебался, правда, лишь на мгновение — в нем закипал холодный гнев, гнев мстителя: за семью, за народ, за страну. Жалобный стон, похожий на собачье поскуливание, уже не мог остановить его. Он поднес огонек к волосам.

Раздался резкий хлопок, словно вспыхнула огромная газовая конфорка. Несколько секунд комиссар оставался как бы внутри ослепительного нимба. Может, ужас, а может, невыносимая боль придали ему силы, и он выплюнул кляп. Он издал дикий вопль. Похоже, он хотел что-то крикнуть… но не успел. Нечленораздельные вопли становились все пронзительнее — и внезапно оборвались. Пополз отвратительный смрад. Влк напряженно вслушивался в гробовую тишину, нависшую над многолюдной площадью. Ее нарушало только шелестящее потрескивание, словно кто-то мял оберточную бумагу. Пламя стало коричневатым, или, может, то был обман зрения — просто белое лицо на глазах превращалось в смуглое. Небольшое тело начало съеживаться от жара и зашевелилось — это сокращались мышцы. Хофбауэр напоминал воздушного акробата. В толпе кто-то упал в обморок, кого-то рвало. Наконец огонь отыскал зазор между телом и тканью и устремился туда. Чадя, запылала одежда, а вместе с ней и грешок Влка.

Когда пламя погасло и Влк с любопытством попробовал на вкус, то должен был признать, что ничего подобного ему вкушать еще не доводилось. Этот.

46.

коньяк, более старый, чем электричество, согревшись в бокалах, высвободил свой столетний аромат и вкус. Теперь настал его черед аплодировать. Личико Лизинки тоже светилось восторгом. Адольф Хофбауэр наконец взял себя в руки и через силу улыбнулся. Представив себе, как он сам реагировал бы на потерю Лизинки, Влк по достоинству оценил его самообладание. Более того, он был чрезвычайно признателен, что своей вспышкой Хофбауэр заставил его сдвинуться с нулевой отметки и принять решение, для которого, даже при его прямом характере, ему недостало бы мужества. Он пытался придумать, чем отблагодарить его.

— В прежние счастливые деньки, — заговорил Адольф Хофбауэр, — вечеринки для близких друзей устраивались прямо там же, в процедурной. Дело в том, что Труда изобрела прелестную игру — играть в нее можно было только там. К сожалению, после войны правила пришлось изменить. Игра потеряла свою прелесть, хотя и в нынешнем виде довольно забавна и прежде всего, — он улыбнулся, — азартна.

Нет, коллеге не стоит беспокоиться, он не собирается предлагать сыграть на деньги или на женщину. Он всего-навсего обещает экстравагантное развлечение, да и по бокалу доброго шампанского пропустить не помешает. Приглашение было принято.

Он снова вел машину сам, а на «точке», видно, все было подготовлено заранее, потому что, когда он провел их черным ходом через бывший крематорий в процедурную, их уже ждали: и официанты, и музыканты успели переодеться в длинные белые халаты, что создавало мрачноватую атмосферу. Они уселись — Лизинка оказалась посередине — за длинным столом, лицом к глухой стене. Там, где она переходила в потолок, были вделаны крючья. Стену освещала пара мощных юпитеров, высвечивавших малейшие щербинки: вверху, у самых крючьев, поверхность была зеркально-ровной, а ниже, подобно рельефной карте местности, испещрена бесчисленными ямками и бороздками. Слева от себя Влк заметил серебряное ведерко со льдом, из которого золотым бутоном выглядывала пробка «Pommery», а справа — набор ударных инструментов.

Пробка выстрелила, и при первом же глотке он ощутил сказочную легкость — словно рухнула некая преграда, не выпускавшая его из закутка, набитого тоскливыми предчувствиями, и взгляду открылась полная солнца лоджия, щедро увитая, как плющом, надеждами. Он не отрываясь, как зачарованный, глядел на Лизинку, начисто позабыв об игре, пока официант не положил перед ним дощечку и мелок.

— Знаменитый писатель Ремарк пишет в романе "Тени в раю", — проговорил Хофбауэр, открывая книгу, заложенную на нужной странице, — глава двадцать третья, следующее: "Я опять очутился в бункере, где находились печи крематория, я не мог дышать, меня только что без сознания сняли с крюка, вбитого в стену, на которой они подвешивали людей; жертвы царапали стены руками и связанными ногами, а палачи заключали между собой пари, кто из пытаемых протянет дольше". Чувствуется, — продолжал Адольф Хофбауэр, передавая книгу старшему официанту, — что автору уж больно не по душе такие забавы, но зато он оставил в мировой литературе описание нашей игры, которую ее изобретательница назвала Totenlotto.[49] Надо сказать, что Труде и в голову не приходило, упаси Бог, мучить кого бы то ни было! Для Totenlotto мы подбирали только абсолютно невменяемых пациентов. Правила просты: участники должны загадать, кто дольше выдержит. Как и у Ремарка, тот, кто выигрывает, остается жить — Труда поставила условие, чтобы его под каким-нибудь предлогом направляли обратно, в сумасшедший дом. Благословенна будь, — закончил он поспешно, потому что голос его задрожал, — память о ней.

Они выпили. Музыканты и официанты вытянулись по стойке "смирно".

— Не только я, но и мои сотрудники, — вновь заговорил Хофбауэр, обводя рукой присутствующих, — мы все настолько тяжело пережили кончину Труды, что с того самого времени ни разу больше не играли. Сегодня мы сломаем печать траура и сыграем партию — все благодаря присутствию нашей милой, -

Хофбауэр повернулся в сторону Лизинки, — гостьи, столь похожей на нашу милую госпожу. Надеюсь, наш уважаемый, -

Хофбауэр повернулся к Влку, — гость правильно оценит мои чувства, но прежде всего я молю небо, чтобы ты, наша дорогая, -

Хофбауэр возвел очи к потолку.

— Труда, не отказала нам в своем благословении. Ну-с?!

Он щелкнул пальцами. Шестеро мужчин, чеканя шаг, направились в соседнее помещение, в псарню.

Очевидно, животных обработали током, потому что оттуда доносилось лишь слабое поскуливание, а те собаки, которых вводили в процедурную, плелись поджав хвосты и пошатываясь. Их было шесть, и каждая тянула в среднем на полцентнера: овчарка, сеттер, сенбернар, доберман, дог; исключение составляла высокая хрупкая борзая. Шею каждой собаки плотно облегала петля. Мужчины в белом вели их на веревках с надежным узлом на конце.

— Как только ребята, — сказал Хофбауэр, — продемонстрируют участников, начинаем делать ставки. Каждый из вас напишет на табличке номер своего фаворита. Ну, а там уж кому как подфартит. Правило, по которому победитель получает амнистию, в память о Труде остается в силе. Ставлю, — продолжал Хофбауэр, положив на стол пухлое портмоне, — всю свою наличность против любой суммы или любой вещи, которую поставите вы, коллега. Что же касается вашей подруги, то мне кажется, высшей ставкой будет ее, — добавил он шутливым тоном, чтобы скрыть, какое значение придает этому, — поцелуй. Ну-с?!

Лизинка подумала и без лишних слов кивнула.

Влк без лишних слов положил на стол свою драгоценную зажигалку.

Хофбауэр без лишних слов щелкнул пальцами еще раз.

По этому сигналу командование принял на себя старший официант.

— Allons! Allez! — воскликнул он.

И первым повел овчарку. Словно жокеи, выгуливающие по манежу лошадей, официанты обошли вокруг стола, чтобы все могли хорошенько рассмотреть животных. Влк пришел в возбуждение. Он чувствовал себя должником Хофбауэра, но ни в какую не хотел уступать ему Лизинкины уста. Он оценивал шансы каждой собаки, надеясь, что его многолетний опыт поможет ему и здесь. Поэтому он сразу исключил сенбернара и борзую: у первого шея моментально переломится под тяжестью тела, а у второй, хотя она и выигрывала в весе, шея была слишком длинная и тонкая — словно создана для виселицы. Со второго захода он отбросил добермана и дога: шеи у них гладкие, а это только ускорит удушение. Лохматый сеттер и жилистая овчарка имели примерно равные шансы.

Парад закончился, а Влк все еще колебался. Собаки сидели в один ряд у ног проводников и почему-то дрожали. Старший официант обвел их глазами и, подражая крупье, собирающемуся запустить рулетку, произнес:

— Faites votre jeu![50]

Боковым зрением Влк успел заметить, что Лизинка и Хофбауэр мелками пишут на дощечках цифры, прикрывая их ладонью; этот знакомый каждому со школы жест на минуту стер разницу в возрасте. Он снова перевел взгляд на собак. За короткий промежуток времени декорация сильно изменилась. Двое мужчин установили горизонтально откидную доску, крепящуюся на дверных петлях к стене; сейчас все шестеро проворно рассаживали на образовавшейся лавке своих подопечных. Проделав это, каждый взобрался на ту же лавку и накинул крепкий узел на крюк; затем они спрыгнули вниз и встали позади стола, чтобы не загораживать обзор.

— Faites votre jeu! — повторил старший официант. Это было сигналом для остальных заключать пари; видимо, размеры ставок оговорили заранее, так как в руках у шестерки лишь на пару секунд мелькнули листочки и ручки. Влк все еще не сделал свою ставку — он отвлекся, наблюдая за двумя официантами, уже рассовавшими ручки по карманам: они вернулись к центральной стене, поплевали на ладони и подсунули их под края лавки.

— Les dernieres secondes![51] — провозгласил старший и принялся считать, как при запуске ракеты:

— Dix, neuf, huit[52]… Хофбауэр перевернул дощечку чистой стороной вверх и неторопливо подался вперед.

— Sept, six, cinq…[53]

Лизинка тоже перевернула дощечку, но осталась сидеть не меняя позы.

— Quatre, trois…[54]

Влк нацарапал римскую единицу. Это был номер овчарки.

— Deux, un, rien ne va plus![55]

Традиционное объявление о прекращении ставок заглушил грохот: двое официантов выдернули страховочные защелки, и перегруженная лавка вывернулась вниз, ударившись о стену. Раздалась барабанная дробь, наподобие цирковой: это один из музыкантов уселся за ударные. Вытянутые тела собак покачивались у самой стены. И только сенбернар, у которого, как и предполагал Влк, сразу хрястнула шея, вышел из игры в самом начале, остальные псы оказались лишь слегка придушенными и начали яростно бороться за жизнь. Бессмысленное на первый взгляд расположение крючьев оказалось глубоко продуманным: у собак оставалась хотя и ничтожная, но в то же время единственная возможность попытаться избавить свои шеи от чрезмерной тяжести. Они догадались об этом очень быстро и принялись с небывалой энергией и скоростью лизать вверху бетонную стену языком, а внизу — всеми четырьмя лапами цепляться за нее когтями. Влк представил, насколько эффектно выглядело это соревнование в исполнении пациентов, вкладывавших в него сознательные усилия. К действительности его вернул перезвон медных тарелок: он возвещал о гибели борзой. Острые ощущения от поединка усиливались еще и тем, что из сдавленных собачьих глоток практически не вырывалось ни звука, а аккомпанементом служило лишь приглушенное соло барабанщика. Влк чуточку прищурил глаза, и ему представилось, что псы нажимают на педали. Вскоре сдался еще один из претендентов — новый удар тарелок возвестил о смерти добермана. Дело принимало серьезный оборот. Хотя веревки с точно рассчитанным запасом длины только слегка сжимали горло, тройка оставшихся собак барахталась явно из последних сил. В какое-то мгновение показалось, что преимущество на стороне дога, но вот он слишком резко оттолкнулся от стены и развернулся к ней спиной. В собачьих глазах мелькнуло что-то вроде чисто человеческого удивления. Дог даже высунул язык, как бы поддразнивая зрителей, но тут же перестал перебирать лапами, и очередной удар тарелок поставил точку на его участии в партии. Если поначалу это пресловутое Totenlotto показалось Влку несолидным занятием, то теперь он почувствовал азарт; разумеется, он никогда не стал бы выделять для этого клиентов — забавы времен той варварской войны не годились для мирной, цивилизованной эпохи, — но в собачьем варианте игра приобретала особое жестокое обаяние, вызывала настоящий накал страстей. Про себя он отметил, что надо будет обсудить с Доктором возможность использования этой игры в обучении. Однако времени на размышления уже не осталось, ибо у стены разыгрывался драматический финал, в котором явно проигрывал сеттер. Старший официант уже направился к овчарке, прихватив с собой длинный ятаган, чтобы одним махом, как только ее победа станет очевидной, перерезать веревку. Влк, захваченный происходящим, привстал. Он видел, что поднялся и Хофбауэр. На сеттера поставил! — со злорадством догадался Влк. Овчарка вцепилась когтями в стену с такой силой, что начала карабкаться по ней вверх, как монтер на «кошках». Это показалось разумным — даже Влк слишком поздно понял роковую ошибку овчарки: чем больше туловище отклонялось от вертикали, тем сильнее петля сдавливала шею. Внезапно силы оставили собаку. Грузное тело кулем сползло по стене, и хруст позвоночника не оставил никаких сомнений в том, что овчарку, несмотря на все ее усилия, постигла участь сенбернара. В последний раз прозвенели тарелки. Секундой позже сверкнуло лезвие, и сеттер-победитель свалился на руки двух людей в белом. Они бережно опустили его на пол и немедля ослабили удавку. Ударник выдал залп в честь победителя. Влк быстро сел на место. Точно так же поступил и Хофбауэр; он сумел справиться и с этим фиаско.

— Ну-с, — сказал он, открывая дощечку с римской единицей, — нет мне сегодня счастья ни в любви, ни в игре. А у вас что, коллега?

Влк показал ему римскую единицу.

— Это что же, — спросил Хофбауэр подобравшись, — по нулям? В таком случае надо распределить ставки. Фройляйн, вынесите приговор!

Она протянула ему табличку. На ней была четко выведена двойка — номер сеттера.

— Да-а! — протянул Хофбауэр. — Вы — истинное воплощение Труды! Ну, — обратился он к Влку, — сегодня мы оба пролетели. А жаль! И всегда было жаль каждого поцелуя, который пропал, — хотя ему было не до смеха, он попытался отшутиться, — ни за что ни про что.

Лизинка поднялась. Решив, что она собирается уходить, вслед за ней встали и Влк с Хофбауэром. Но она направилась к стене, и, когда двое в белом нерешительно расступились перед ней, опустилась на колени перед сеттером и зарылась лицом в его шерсть. Это было похоже на долгий поцелуй. Все стояли не шелохнувшись; девушка в черном между двух убеленных сединами старцев и на фоне пяти повешенных собак казалась колдуньей, совершающей таинственный языческий обряд. Сеттер из последних сил приподнял голову и лизнул ей руку.

Возвращаясь, она обошла Хофбауэра и Влка сзади, и они невольно повернулись лицом к ней. Остановившись перед ними, она обеими руками осторожно сблизила их головы и поцеловала — низенького Хофбауэра в лоб, рослого Влка — в подбородок. Эта точка, поставленная в конце неповторимого вечера, стала подлинным апогеем. Никто из присутствующих не решился произнести ни слова. Хофбауэр предложил Лизинке свою руку, она смело взяла под руку еще и Влка, и так они вместе вышли в первую летнюю ночь. И ночь преподнесла им свои дары.

Миновав "Иль Парадизо", они поехали в центр города через большой английский парк. Хофбауэру приходилось то и дело сбрасывать газ — на свет фар выпрыгивали доверчивые зайцы. Часть пути их сопровождала парочка косуль, а один раз пришлось даже встать — прямо посреди дороги расселась надменная сова. Это был поистине "сон в летнюю ночь", расцвеченный бликами гирлянд светлячков, проложивших на полянках настоящие млечные пути. Все трое сидели рядом на передних креслах, и Влку казалось: в их жилах струится одна и та же кровь, а души переполняют одни и те же чувства. Несмотря на то что знаменитую песню, рожденную столь же сильным переживанием, он уже множество раз слышал на фестивальных концертах — там они всегда бывали вместе с Маркетой, — до него словно впервые донесся призыв величайшего Маэстро всех времен:

"Alle Menschen werden Bruder!.."[56]

В отель Хофбауэр заходить не стал. Захлопнув за Лизинкой дверцу автомобиля, он поцеловал ей руку и произнес:

— Желаю счастья, фройляйн. Я никогда вас не забуду. И вы никогда не забывайте этих моих слов. Потом он пожал руку Влку.

Любите ее, — сказал он. — Она того заслуживает.

— Мне бы хотелось, — заторопился Влк, — подарить вам одну вещицу, с которой я не расстаюсь вот уже тридцать лет. Вы этого тоже заслуживаете.

Он протянул ему зажигалку-талисман. Хофбауэр чиркнул кремешком. Вспыхнул огонек. Он посмотрел на него с укоризной: вспомнил, что Влк вообще-то проиграл зажигалку, но почему-то оставил ее у себя, как и Лизинку.

— Спасибо, — произнес он. — Если брат вернется, я передам ему это с приветом от вас. Прощайте.

Он повернулся и, не оглядываясь, сел в машину. Должно быть, газ он выжал до упора, потому что мотор неистово взревел, и через мгновение задние фары виднелись уже на дальней стороне площади.

Наконец-то одни! — пронеслось в голове Влка. Он ощутил такой прилив любви, что распахнул объятия, чтобы сейчас же, на этом самом месте, прижать Лизинку к груди и расцеловать. Она стояла рядом, склонив голову с клубком золотистых змеек к плечу и закрыв глаза. Заснула стоя — так, прямо на лету, засыпают птицы. Он был разочарован, но еще больше расстроган тем, что она столь трогательно доверилась ему. Он осторожно обнял ее за плечи и позвонил.

Почтительность ночных дежурных — швейцара и портье — наводила на мысль, что сменщики рассказали им об интересе Хофбауэра к этой паре и о фуроре, произведенном Лизинкой. Вдвоем они следовали за Влком, пока он на руках нес ее, спящую, к лифту, а портье и вовсе сопровождал их до самого номера девушки. Он отпер замок, положил ключ на скамеечку у двери и, наконец, с поклоном удалился. Влк прикрыл дверь ногой и прошел из прихожей к разобранной постели. Он уложил девушку в черном на белую простыню и понял — вот оно, исполнение мечты. Они наедине — в другой стране, в номере отеля, — и никто на свете не может им помешать. У него сильно заколотилось сердце.

Он негромко окликнул ее. Она не ответила. Притронулся к ней. Она шевельнулась, одно веко дрогнуло, словно на него дунули. А что, если она… не спит? — насторожился он. Что, если она ждет от него знака? Он опустился на колени, склонился к самым губам девушки. Ее дыхание было частым и легким, как у ребенка, — от нее исходил аромат не редкостных напитков из провинций Коньяк и Шампань, а парного молока. Тая от нежности, Влк зарылся носом в шелк, словно то был ворох свежескошенной травы… и прямо опешил — в ноздри резко ударил дурманящий запах розового масла, которым снабдила Лизинку мать. Не поднимая головы, покоящейся меж двух мягких холмиков, он каждым нервом ощущал, как воскресает предмет его былой гордости, долгие годы пребывавший в вынужденном летаргическом сне; из глубины зрелого тела, как из жерла вулкана, медленно, но неотвратимо поднималась к поверхности горячая магма. Он словно бы со стороны наблюдал, как пальцы, повинуясь командам неведомого центра, сражаются с верхней пуговицей ширинки. Пуговица не поддавалась, и тогда пальцы оторвали ее.

— Пан Влк, — услышал он, — я понимаю, в каком вы положении. Но для общей нашей пользы давайте поговорим откровенно. В противном случае считайте, что вам повезло, если отделаетесь каталажкой. Люди слишком взвинченны, так что вы запросто можете лишиться и.

47.

головы.

Молодой, но уже обрастающий жирком адвокат обошел огромный красного дерева стол, явно трофейный, о чем свидетельствовал след от содранного инвентарного номера, и непринужденно уселся на подлокотник глубокого кресла, куда перед этим погрузился Влк. Влк почувствовал запах крепких духов.

— Вы этих людей выдали, — безапелляционно произнес адвокат. — Ведь так? А он держал ваши доносы при себе!

— Я, — сказал Влк не своим голосом, — всегда был честным человеком и патриотом…

— В этом, — мягко перебил его адвокат, — я и не сомневаюсь. Я только хочу знать: вы уверены, что в той противозаконной вспышке вашего патриотизма сгорели все улики?

Влк набрал воздуха, выдохнул, но все-таки проговорил: — Да!

— Ну и слава Богу! — сказал адвокат; вблизи можно было различить, что в его взгляде сквозит симпатия, и перед Влком забрезжила надежда.

Адвоката он выбрал наобум, так как опыта в подобных делах не имел. Вскоре после войны, когда всплыл приказ о расстреле, казалось: все останется шито-крыто. То, что злая участь постигла только бедняжку Ярошову, выглядело просто трагической случайностью. Такой же случайностью стало и то, что из всех оставшихся в живых именно отец Ярошовой обвинил в ее смерти Влка: просто он жил довольно далеко отсюда, потому и ничего не боялся.

Дело в том, что выходка Влка — о ней вскоре заговорила вся округа — имела неожиданные последствия, и он никак не мог их предвидеть: чем меньше окружающие верили в его непричастность, тем сильнее его опасались. Влк основал организацию участников Сопротивления и посвящал ей все свободное от школьных занятий время. Чем больше у него появлялось должностей и званий, тем глуше звучали критические голоса. В один прекрасный день ушел на покой директор школы, и Влк оказался старшим по должности в оставшемся без начальства учительском коллективе. Светило ему и место инспектора школ. Тут-то в его жизни и появился незнакомый крестьянин, дочери которого он в самые тяжкие годы дал и крышу, и стол, и постель…

— К сожалению, — неожиданно прервал его адвокат, — незадолго до конца девушка написала ему, что вы, по всей видимости, предатель и она вас опасается.

— Ленка?! Этого не мо… — задохнулся Влк. До сего момента он был твердо уверен, что обвинение основывается на бездоказательных слухах.

— Письмо, — сказал адвокат, придвинувшись еще ближе, — у прокурора области. Оно — главная улика.

В душе Влка все кричало. Ленка! Его Ленка, за которую он готов был сжечь руку на огне… У него сразу же — как при той роковой встрече с комиссаром — вспотели руки, и, казалось, гудящая центрифуга отсосала кровь из мозга и мышц. К сожалению, он уже знал, что это: животный, панический страх перед неизвестным человеком, поджидавшим его, Влка, в выложенном кафелем — эти стерильно чистые кафельные плитки почему-то вселяли в него наибольший ужас — помещении то ли с топором, то ли с веревкой. Он и читал, и слышал, что через это мучительное испытание с честью прошли даже те, кого он подозревал в мягкотелости, как, например, инспектор Кроупа; он понимал, что следует держаться по возможности более достойно, но ничего не мог с собой поделать — это было сильнее его; он даже дрожь не смог унять. О Боже, в отчаянии думал он, откуда у меня, такого умного, сильного борца за правое дело, такая слабость?!

Он поднял страдальческий взгляд на адвоката и прошептал:

— Что же мне делать?

— Повидаться с ним, — сказал адвокат, улыбнувшись Влку. — К несчастью, он вас вызывает. Но к счастью, — добавил он заговорщицки, — это мой друг.

В том, что он не врал, Влк убедился, едва переступив порог канцелярии. Дородный молодой мужчина за казенным столом хранил неприступный вид лишь до того момента, пока секретарша не прикрыла дверь.

— Привет, Мирда, — тотчас сказал он адвокату. — Как добрался до дома?

Словно Влка здесь не было, он обнял адвоката за плечи и повел к окну, оживленно болтая о какой-то вечеринке, которая затянулась допоздна. Потом он понизил голос; Влк был уверен, что говорят о нем, пока не заметил на щеках адвоката красные пятна. Вначале он решил, что у того подскочила температура, но, приглядевшись, понял: румяна. Взглянул на приятелей повнимательнее, и его передернуло: педики! К педерастам он всегда относился с опаской. Решив немедленно подыскать другого защитника, он уже без всякой почтительности глядел на прокурора, который тем временем уселся за стол; да, от него несло теми же духами.

— Похоже, — проговорил прокурор ледяным тоном, — ваше дело швах. На три виселицы хватит.

От такого внезапного удара у Влка перехватило дыхание: вот так поворот. В голове поднялся знакомый шум, от неожиданной слабости подкосились ноги. Однако он собрал все силы и крикнул:

— У вас нет доказательств! Письмо какой-то слабоумной бабы…

Он спохватился (хотя и напрасно), что его может услышать старик Ярош, и голос его оборвался.

— Да ладно, будет вам! — сказал прокурор насмешливо, раскрыл папку и вынул из нее большую глянцевую фотографию.

Влк с трудом узнал себя. Пиджак смят, волосы растрепаны, выражение лица — затравленное, хотя охота только что закончилась, причем успешно: над ним горел комиссар Хофбауэр. Ко всем его неприятным ощущениям прибавилась дурнота.

— Вам и этого, — саркастически спросил прокурор, — недостаточно? Вы забыли, что протоколы имеют копии?

— Но их я не подписывал!

Еще не договорив, он почувствовал, как земля уходит из-под ног: до него дошло, в чем он признался. Он заметил, что эти двое улыбаются. От удивления он зажмурился — подумал, что померещилось. Но когда прокурор подмигнул в ответ, понял: не померещилось.

— Тем лучше, пан учитель. По крайней мере, — сказал тот вполне дружелюбно, — это останется между нами. Для петли, конечно, хватит и оригиналов.

— Но они же… — Влк запнулся, договаривать на всякий случай не стал.

— Вы что, — сказал прокурор с удивлением, — никогда об экспертизе не слышали? Если сгоревшая бумага не рассыпалась, то прочитать текст — не проблема.

У Влка опять потемнело в глазах. Он уже видел себя скользящим вниз по гладкой черной шахте к помещению без окон, в котором выложен кафелем даже потолок.

— Ваше положение ненадежно, но отнюдь, — сострил прокурор, — не безнадежно. Отдам ли я эти жареные документы — а без них письмо Ярошовой и впрямь юридически недействительно — экспертам или выкину, зависит теперь только от вас.

Влк, продолжавший свое свободное падение в шахту, все же насторожился.

— Мирда, — продолжал прокурор, но тут же поправился: — Ваш защитник случайно узнал о моей проблеме и дал понять, что вы смогли бы помочь. Тогда бы я ваше дельце замял. Как вам такое предложение?

Падение оборвалось, как обрывается кинопленка. Влк беспомощно завис в странном состоянии невесомости. Что от него, собственно, хотят эти два гомика? Неужели, чтобы он стал третьим? Все в нем воспротивилось. Да, он совершил ошибку, поддавшись на обман, но искупать ее ценой мужской чести?! Лучше уж, подумал он, лучше уж разом покончить с… Но, одернул он себя, не будет ли это еще одной ошибкой? Не пора ли отключить предательские эмоции и включить на полные обороты более надежную вещь — свой мозг? В чем он, собственно, виноват? В страхе перед смертью? Пусть так. Но виноват ли человек в том, что испытывает страх, в том, что, скажем, слеп или горбат? Ну, струсил один раз, так теперь всю жизнь трястись из-за этого? Нет! Как раз наоборот: ему надлежит принять жизнь, как крест, с мужеством и смирением, чтобы иметь возможность искупить свой невольный эгоизм неустанным самопожертвованием. Вот так! Он был и останется полноценным человеком до мозга костей, а эта парочка с их порочной любовью ему омерзительна, но неужели его убудет, если он пару раз их удовлетворит? С тех пор как существует мир, достоинство теряют мучители, а не мученики!

— А о чем, — спросил он, изобразив на лице некое подобие улыбки, — идет речь?

— Вы, по-видимому, — ответил прокурор, снова взглянув на фотохимическое отображение момента, когда Влк превращает Хофбауэра в факел, — обладаете талантом, которого нам сейчас очень не хватает. В одной только нашей области мы зазря откармливаем дюжину очередников на виселицу, а эти идиоты из министерства собираются упечь в тюрьму за коллаборационизм единственного, — закончил он с досадой, — палача!

Влк зевнул. Он устал, а в остальном настроение было вполне сносным. Где-то поодаль стукнула тяжелая дверь, это.

48.

паспортный и таможенный контроль переходил в следующий вагон. По эту сторону границы они относились к своей работе слишком уж небрежно. Лизинкой даже не поинтересовались, им было достаточно взглянуть на волну волос, струящихся из-под одеяла до самого пола купе. Влк лишний раз утвердился в мысли, что высшая мера — подлинная опора государства: если ее отменить, оно станет похожим на хлипкую кинодекорацию, которая валится от малейшего дуновения ветра. Доносившиеся со стороны маленького вокзала звуки тонули во влажном сумраке ночи. Часы на перроне показывали без семи два.

… Было уже одиннадцать, когда они вернулись из вагона-ресторана. Лизинка улеглась в один миг: джинсы и майка валялись прямо на коврике. Увидев ее чемодан на полке, Влк решил, что она спит в белье, но ему было жаль будить ее только ради того, чтобы она надела пижаму, — до границы еще далеко. Как всегда накануне ответственного дела, сон не шел к нему. Он лежал под потолком, и, пока экспресс рассекал пространство кратчайшим путем, мысли Влка блуждали вдоль и поперек всей прожитой жизни. Он расставлял по порядку, складывал и вычитал свои победы и поражения, он сводил их в реестр — так переписывают скарб в квартире, готовясь к переезду. За этим занятием он позабыл о самом главном, а на пограничников и вовсе обратил внимание, только когда они уже уходили. Потом он слез с полки, открыл окно и глубоко вдохнул воздух, пахнущий машинным маслом и сеном.

Ночь опять выдалась ясная; небосвод просматривался от края до края, как в планетарии. Он заметил медленно проплывавшую звездочку, но прежде чем загадал желание, сообразил — это спутник. Жаль, вздохнул он и тут же спохватился — исполнение желания могло быть оплачено космической катастрофой! Ненароком подумалось: а что, собственно, ожидает человечество в этом непостижимом пространстве, по меркам которого до самой далекой планеты Солнечной системы рукой подать, все равно что для нас — пройти от крылечка до калитки… Он подосадовал, что ему не двадцать и, пожалуй, уже не дождаться первого контакта с инопланетянами (его никогда не переставало интересовать, перефразируя поэта: "А вдруг и там есть палачи…"); правда, теперь он впервые поймал себя на том, что не больно-то и хочется встречаться. Как педагог, привыкший подбирать лаконичные формулировки, он понял, что именно сейчас может сказать: "Я знаю только то, что ничего не знаю", и не хватало еще забивать себе голову астрономией, которую он бросил, запутавшись в понятии «квазары». Он оставил в покое всю эту научную фантастику — сегодня не до нее — и вернулся мыслями к письму, полученному утром через портье.

"Уважаемый кузен!

Примите это традиционное для нашей профессии обращение как знак уважения к Вам. Прошу прощения, если моя неожиданная (в том числе и для меня самого) эмоциональная вспышка была Вам неприятна, и хочу прежде всего засвидетельствовать свое почтение. В настоящее время, когда в нашей стране имеет место расшатывание устоев, что открывает дорогу к власти жидам, уголовникам, красным и террористам, Вы, не рассчитывая на внешний эффект, неуклонно продолжаете дело очищения, тем самым приближая наступление лучших времен. Посему считаю своим долгом проинформировать Вас о конфиденциальной встрече, проходившей в 1956 году в Монте-Карло. На встрече обсуждались проблемы, стоящие перед исполнителями приговоров в Западной Европе, а также в Южной, Центральной и Северной Америке. В условиях обусловленного тактической необходимостью отсутствия нас, граждан государств, временно приостановивших высш.м. нак., полномочными делегатами на встречу были избраны следующие кузены:

1. Андре Обрехт — Париж, Франция (54 года) 2. кап. Джон Эрик Эттер — Нью-Йорк, США (48) 3. Джозеф Франселл — предшественник Эттера (58) 4. Пол Маккартер — Мичиган, США (46) 5. Камиль Браншу — Квебек, Канада (55) 6. Фернандо Голлас — Мадрид, Испания (64) 7. Хуан Медано Ароста — Вальпараисо, Чили (48) и 8. (фактически 1) Альберт Пьерпойнт (45) — Великобритания, инициатор и председатель симпозиума.

Перед началом заседания присутствующие почтили память кузенов, скончавшихся за время, которое прошло с момента начала наших контактов (т. е. первой половины 30-х годов), таких, как поляк Юзеф Мациевски (повесился), венгр Петер Ковач (выстрелил себе в рот), англичанин Джон Эллис (зарезался опасной бритвой в собственной парикмахерской, приняв случайную посетительницу за клиентку по фамилии Томпсон, давным-давно им обработанную), болгарин Гусейн Яссара (зарезан ножом на улице), два "Messieurs de Paris"[57] — Анатоль Добле (инфаркт в метрополитене) и Анри Дефурно (инфаркт вследствие белой горячки) и т. д. Всеобщее сочувствие вызвала гибель на производстве кузена «Кидалы» Вудса (39 лет), который приобрел известность благодаря серии Акций в Нюрнберге: во время монтажа электрического стула в Зниветоке (атолл в Тихом океане) в условиях повышенной влажности его убило разрядом «тостера» (так в США фамильярно называют это устройство). Обсуждая вопросы оплаты труда, кузены констатировали, что все они вынуждены заниматься приработками, чтобы прокормиться; все были потрясены сообщением, что кузену из Каира приходится по бедности продавать одежду казненных. Была принята резолюция ко всем правительствам с требованием предоставить кузенам статус государственных служащих не ниже уровня государственного советника; в случае же временного замораживания высш.м. нак. им должно быть гарантировано возмещение потери в заработке. В целом симпозиум отличался корректностью, исключение составил лишь куз. Маккартер, упрекнувший куз. Эттера в том, что тот до сих пор предпочитает электричество более гуманному газу; куз. Пьерпойнт был вынужден призвать их к порядку. Куз. Обрехт при всеобщем одобрении высказал предложение, чтобы в случае невыполнения требований все включенные в списки приняли участие в забастовке. Заявив, что он лично демонтирует гильотину, поскольку les bois de la justice — "древо правосудия" — по традиции является его собственностью, он рекомендовал проделать то же всем остальным. Были обсуждены и специальные вопросы. В частности, кузен из Мадрида попросил совета касательно механизации гарроты, завинчивать которую с годами становится все более утомительным. В конце встречи кузены договорились о том, что симпозиум будет собираться раз в десять лет. Однако до сих пор это так и не выполнено. Причина — типичный для любого общественного движения порок: вместо того чтобы опереться на международную солидарность, многие отдали предпочтение половинчатой тактике, продиктованной сугубо личными интересами. К счастью, новое поколение, к которому осмелюсь причислить и себя, ибо сохраняю молодой дух (и молодое сердце, к сожалению!), придерживается более прогрессивных воззрений. Так как молодежи даже рамки симпозиума кажутся тесными, они намерены в следующем году созвать конференцию. Я являюсь одним из организаторов и надеюсь таким образом быстрее разыскать брата. Настоящим официально приглашаю Вас принять участие в конференции и прошу обеспечить участие других кузенов из Вашей страны, обогащающих нашу профессию новым опытом, в то время как нам остается заниматься только мемуарами и теоретическими исследованиями.

До свидания!

Ваш.

Адольф Хофбауэр, в наст. вр. городской кафилёр. (По-нашему это то же, что по-вашему "живодер".)

P.S. Прилагаю конверт с выигрышем, оставленный Вашей очаровательной невестой в моей машине. А. Х.

P.P.S. Неловко напоминать, что это письмо FOR EYES ONLY,[58] но что поделаешь: подробная информация о встрече 1956 г. попала даже в руки писателя (!) Джона Ф. Мортимера и была им опубликована в книге "Dokumente menschlicher Grausamkeit". Я полностью Вам доверяю, и все же береженого Бог бережет: пишу чернилами, которые днем исчезнут. Счастливого пути Вам и Ей.

Куз".

Упоминание о Ней перевело эшелон мыслей Влка на другие рельсы: покачиваясь и лязгая на стыках, они с Лизинкой примчались назад, к пограничной станции. Щелкнув, минутная стрелка сделала очередной скачок. Он осознал, что через четверть часа они минуют границу и путешествие завершится. В его душе царило безмятежное умиротворение, знакомое каждому, кто одержал победу над самим собой. Когда вчера вечером его пальцы неистово рвали пуговицу на ширинке, в бой ринулась лучшая часть его «я» — нежная, лирическая сущность, которая оставалась невостребованной в работе и потому жаждала проявиться в личной жизни. Нет! После Машина и Шимсы Лизинка наконец имела право на такую любовь, которая гармонировала бы с ее обликом и возрастом, — любовь, которая, прежде чем углубиться в густую чащу страстей, долго плутает по аллеям невинного обожания. Нет, он не допустит, чтобы по его вине ей не досталось положенных ласковых слов и робких прикосновений! Единоборство души и тела вылилось в решение, расставившее все по своим местам: прежде всего нужно переговорить с Маркетой, она женщина умная, практичная, ей осталось еще несколько лет поработать, потом — гарантированная пенсия, и в конце концов она — единственная, кто всегда его понимал. Поймет и сейчас. Когда она убедится, что его решение твердо, у нее спадет нервное напряжение последних дней; она поймет, что от их разлуки гораздо больше пострадает он, и, уж конечно, не станет изводить его жалобным кудахтаньем.

Он словно наяву услышал, как она обращается к нему, отпуская его на свободу, и преисполнился сочувственной благодарностью. Его перестало бить электрическим током — влечение к спящей девушке угасало. Он прошел в свой номер, принял душ и лег спать.

Разбудил он ее по телефону довольно поздно: когда они завтракали, в ресторане отеля уже накрывали к обеду. За время, оставшееся до отъезда, они кинулись тратить валюту: Влк — немалую сумму, которую Лизинка контрабандой перевезла для него на своей груди, а она — в три раза большую сумму, которую обнаружила в конверте. В их покупках любопытным образом отразилось различие характеров. Из ста пятидесяти минут Влк больше двух часов выбирал, а потом купил сразу: Доктору — его любимые текилью и сангритту, Маркете — золотые часики в стиле начала века, тактично напомнившие ей о ее возрасте; на обратной стороне гравер по его заказу нанес даты их первой встречи и завтрашнего расставания. Этим Влк на всякий случай отрезал себе путь к отступлению, чтобы не поддаваться ненужной жалости.

Лизинка же, с той самой минуты как вошла в супермаркет, принялась покупать все подряд; на нее обратили внимание, и не только из-за внешности. Телекамеры наблюдения передали информацию охране, а та — в дирекцию. Вскоре появился служащий, за ним — еще один, чтобы носить за ней пакеты с покупками. Она не делала различий между матерью, отцом и собой, брала, что понравилось, совершенно уверенная, что всем доставит радость. Постепенно в руках у служащих появились: светильник с султаном гибких световодов, переливающихся всеми цветами радуги; охапка искусственной сирени; резиновые сапоги по пояс для рыбной ловли, покорившие Лизинку канареечной желтизной; кроме того, кукла с дистанционным управлением — у нее даже зонтик раскрывался; складной шкаф для одежды, разрисованный картинками на сказочные сюжеты; большая клетка для птиц с двумя ванночками; три сервировочных подноса, дно которых украшали увеличенные копии почтовых марок; небьющееся «венецианское» зеркало из настоящего плексигласа; куча всяких мелочей. До вокзала им пришлось нанять микроавтобус, и Влк не без злорадства загадал, чтобы они попали на «своего» таможенника: когда они выезжали из страны, нельзя было рисковать — их могли задержать; зато при возвращении хотелось отыграться всласть, да так, чтобы красавчик запомнил на всю жизнь.

Теперь, когда глаза Влка — благодатный сон ни как не шел к нему, и неудивительно, ибо мозг-то работал на полных оборотах, — блуждали по купе, заваленному Лизинкиными пакетами и свертками — отблески вокзальных огней и свет от встречных поездов преображали их в пестрый ярмарочный балаган, — он благодарил судьбу, даровавшую ему радость сопереживания незамутненному счастью прелестной малышки… Не он ли своими заботами и покровительством обеспечил ей такой удачный старт? Вот тут и вспомнилось, как стартовал он сам.

Влк вновь увидел себя в камере главной тюрьмы государства — специально для него ее переделали в раздевалку — в ту ночь перед премьерой, к которой он по привычке готовился скорее как учитель, чем как палач: изучал по домашнему медицинскому справочнику анатомию шеи, а по пособию для скаутов — способы вязания узлов. Незадолго до полуночи его, вконец оробевшего, осенила спасительная идея, которую прокурор, работавший с ним, как режиссер с актером, реализовал без проволочек, санкционировав визит к Влкову предшественнику, дожидавшемуся суда под той же крышей. Бедняга перепугался, что пришел его смертный час, но они залили его страх коньяком, и он отбарабанил, как по цитатнику, подробную техническую инструкцию, уверяя, что ее лично составил его знаменитый прадед (этим Гус-старший, сам того не ведая, обеспечил поступление в ПУПИК своему еще не родившемуся сыну). Главным в инструкции был старомодный, невероятно сложный узел. Влк притащил веревки и тренировался под руководством Гуса, пока его не позвали переодеваться; по старинной традиции, нарушенной лишь на время суперпроцессов — тогда пункты химчистки просто не справлялись с работой, — он облачился в черный пиджак, в котором некогда сдавал выпускной экзамен. Он полагал, что уже изучил этот узел как свои пять пальцев, однако стоило ему оказаться лицом к лицу с еще недавно самым высокопоставленным коллаборационистом страны, и его затрясло — неудержимо, как в приступе лихорадки. Тот способ, которому обучил его Гус, был известен в Европе испокон веков — сохранилось его изображение на старинных гравюрах, — но, конечно, незнание — не порок, и вот он стоит — сегодня это вспоминалось ему как скверный анекдот — на лесенке, приставленной к высокой перекладине для выбивания ковров, а клиент — на другой. Подручным у него уже тогда был Карличек — боксер и автолюбитель, он и подавно меньше Влка разбирался в тонкостях дела. Так случилось, что он отодвинул вторую лесенку, когда Влк еще не протащил голову клиента в тугую петлю: она обхватила голову от подбородка до темени, как повязка при зубной боли. Влк удивился… нет, пришел в ужас, что держит голову, у которой из-под маски текут слезы, изо рта — слюна, а внизу извивается в страшных конвульсиях тело. В следующее мгновение сработала интуиция, он дернул голову вправо — и вдруг почувствовал, как клиент разом ослаб, буквально угас. Так, на первой же Акции, в отчаянной ситуации — о чем Влк на всякий случай никому не рассказывал — родился его знаменитый «триктрак», которому он верен до сих пор и который, как он слы