Book: Сердце Бонивура



Сердце Бонивура

Дмитрий Дмитриевич Нагишкин

Сердце Бонивура

Вот за эту землю, на которой я стою сейчас, — мы умрём, но не отдадим её никому!

Сергей Лазо

Жене и другу моему Г.И.Чёрной

ПРОЛОГ

КРЕЙСЕР «ИВАМИ»

1

Занятия кончились в два часа.

Виталий Бонивур собрал тетради и книги, связав их ремешком. Возле гардеробной шумела толпа гимназистов. Он подождал, пока уменьшилась теснота, надел форменную шинель и вышел на улицу.

В это время дня на Китайской улице было, как всегда, людно. Хлопали двери магазинов. Обгоняя извозчичьи пролётки, мчались грузовые и легковые автомобили, резкими сигналами предупреждая переходивших улицу людей. Сотрясая мостовую, под виадуком прошёл, расстелив над ним дымное облако, дачный поезд. Холодный январский ветер доносил серебристый перезвон склянок с кораблей, стоявших в порту и на рейде.

Виталий шёл на Светланскую привычным путём, поглядывая по сторонам. Оживлённая улица пестрела вывесками, то взнесёнными под самые крыши, то облепившими двери мастерских, контор, магазинов, лавочек. Каждый, кто имел «дело», заявлял о себе аршинными буквами на фасаде дома или солидной медной резной доской, блестевшей на зимнем солнце возле дверей.

«Петров и К°. Шляпы», «Иванов и сын. Конфекцион». «Иоганн Штамм. Морской агент». «Том Смайлс. Уголь, кокс, брикеты». А дальше — «Контора Кобаяси», «Фото-Ниппон», «Татекава и Асадо», «Торговый дом. Ничиро» — японские имена заполняли улицу. Парикмахеры, часовщики, комиссионеры, торговцы всем, чем можно было торговать, банкиры, судовладельцы, промышленники, владельцы рыбалок, лесосек, продавцы! Очень много японцев было во Владивостоке… Вот направо почти весь квартал заняли две огромные вывески: «Иокогама Спеши-банк» и «Чосен-банк». У японских «негоциантов» — как они любили себя называть — и информация была лучше, и деньги оказывались у них именно тогда, когда русский купец ощущал в них затруднение. Японские предприятия росли одно за другим, как грибы после дождя; особенно в последний год их расплодилось великое множество…

Виталий пошевелил в кармане рукой и нащупал квитанцию на отданные в починку часы. Мать просила зайти к часовщику.

Опять потянулись вывески: «Карасава, Сарадэ — прачки», «Суэцугу. Дамские причёски. Завивка», «Исидо. Починка часов всех систем и фирм»…

Виталий толкнул небольшую дверь. Звякнул колокольчик, укреплённый над входом. В мастерской сверкали металлические детали часов под стеклянными колпаками на столах, тикали вразнобой всевозможные часы, висевшие на стенах и стоявшие на полках. Китаец-слуга сказал Виталию:

— Чего надо? Исидо нету.

— Я зашёл за часами, сегодня — срок.

— Приходи другой раза! — сказал китаец. — Сегодня работай нету! Японски люди на бухты ходи. Тама японса парохода приходи, большой! Пушка, солдата много… Такой пушка десять раза стреляй — Владивостока сразу фангули, сразу пропадай… Ну, тебе домой ходи! Моя буду закрывай!

Выйдя из мастерской, Виталий заметил на дверях записку. Печатными буквами на бумажке было выведено:

«ГГ. КЛИЕНТОВ ПРОСЯТ СЕГОДНЯ НЕ БЕСПОКОИТЬСЯ.

С ПОЧТЕНИЕМ ИОСИМОТО ИСИДО».

На углу Виталий столкнулся с одноклассником — Ромкой Плетнёвым.

Лицо Ромки раскраснелось, волосы выбились из-под форменной, набекрень, фуражки, чёрные глаза искрились. Увидев Виталия, он возбуждённо закричал:

— На Золотой Рог пошли, Виталька!

— Чего?

Ромка посмотрел на Бонивура с видом превосходства.

— Так ты ничего не знаешь? Весь город уже на ногах. Видишь, валом валят на пристань! А ты ничего не знаешь! Прямо смешно даже…

— Да что случилось-то? — оборвал его Виталий.

— Пришёл японский крейсер.

— Ну?!

— Вот тебе и «ну»! Стоит на рейде. На пристани народу видимо-невидимо! Идём, посмотришь! Я уже два раза был.

2

Мальчики спустились по переулку, ведшему к Торговому порту. Маленький переулок был забит людьми. На пирсах в порту толпился народ. Глухой гул говора носился в воздухе. Тысячи людей расположились на причалах. Даже на обшивке пирса примостились люди.

Виталий взглянул туда, куда были устремлены взоры всех собравшихся.

На рейде стоял крейсер.

Сизая дымка морозного январского дня затянула очертания Чуркина мыса; поэтому так чётко виден был чужой военный корабль, пришедший неведомо зачем. Его стройные обводы были стремительны и свидетельствовали о быстроте хода. Покрытый серо-голубой краской, корабль казался вылитым из одного куска металла. Орудийные башни выставили длинные клыки морских орудий, точно оскалясь на Владивосток. Исхлёстанные ветрами и волнами борта казались обрызганными кровью: краска местами облупилась, обнажив суриковый грунт. Лёгкий парок курился откуда-то снизу, словно стальное чудище дышало. Ветер шевелил на гафеле флаг, развернул его, показав на минуту красный круг солнца с хвостами расходящихся лучей.

— Видал? — спросил Виталия восхищённый Ромка. — Пушки какие, а?! Разок даст — и ваших нет.

Что-то недоброе было в этом флаге и в молчании корабля, направившего орудия на город. Зачем?..

Плетнёв не унимался:

— Вот так пушечки, Виталя!

Какой-то пожилой усатый человек в кепке, стоявший рядом с подростками, неприязненно обернулся к Ромке и сердито проговорил:

— Цыц ты, щенок! Чего растявкался?! Пушки, пушки… Видали мы всякие… Чему радуешься-то?..

Бедно одетая женщина, в своём демисезонном потрепаном пальто, озябшая до синевы, сказала вполголоса:

— А чего им не радоваться, богатым-то? Поди, им от японцев худа не будет. Вишь, разоделся, будто на праздник!

Ромка был в новой шинели, ладно сидевшей на нем Лаковый козырёк новенькой фуражки блестел. Светлые металлические пуговицы были начищены до сияния. Отец Ромки был одним из воротил Хлебной биржи и денег на сына не жалел. Новенькие штиблеты Ромки, крахмальный воротничок, подшитый к воротнику гимнастёрки, — все напоминало Виталию о том, что сам он одет очень плохо: потёртая шинель, бумажные, стиранные не раз брюки, изношенные ботинки.

Ромка, вспыхнув от слов, сказанных женщиной, ответил:

— Ну и что ж, что вырядился? Вы разбогатейте и одевайтесь, как хотите!

Немолодой грузчик отозвался:

— С вами, гадами, разбогатеешь! Век работай, а на гроб денег не накопишь.

Ромка не остался бы в долгу, но в этот момент позади них раздался возглас:

— Дяденька, дайте пройти… Там наши ребята стоят… Дяденька!

Кто-то пробирался через толпу, отчаянно работая локтями и плечами. Виталий с Романом увидели взлохмаченные волосы, выбившиеся из-под сбитой на затылок шапки, и потное лицо одноклассника Бонивура — Семы Ильченко. Очутившись подле ребят, Сема воскликнул:

— Вы уже тут?! Вот здорово!.. А я бежал, бежал… Только за Нинкой заскочил — и сюда… А народу-у! Ишь он какой! — уставился Семён на крейсер. — Вот здоровущий!

— А Нинка где? — спросил Виталий.

Семён обернулся и закричал:

— Нина-а-а! Проталкивайся сюда! Тут все видно-о!

Откуда-то сверху, из-за толпы, донёсся тонкий голосок:

— А я ту-ут! Здесь хорошо, идите сюда.

На огромном штабеле мешков, затянутых брезентом, стояла девочка. Ветер распахнул её пальто, пепельные волосы развевались.

— Вот отчаянная! — сказал Ромка, который ни за что не полез бы на штабель.

— Нинка-то? — сказал Семён. — Нинка — она отчаянная, что мальчишка.

Неподалёку стояли японцы. Среди них Виталий увидел Исидо. Японцы оживлённо разговаривали между собой, тыча пальцами в сторону крейсера, смеялись, обнажая крупные зубы. Их весёлое оживление подчёркивало угрюмую насторожённость собравшихся в порту.

Сквозь толпу протискивался худощавый японец.

Его окликнула полная женщина в каракулевом саке:

— Жан, Жан! Подите сюда!

Японец остановился, поклонившись женщине:

— Конници-ва, Иванова-сан! Здравствуйте!

— Я ждала вас, мне сегодня надо завивку сделать, Жан! — сказала женщина.

Парикмахер учтиво улыбнулся и с сожалением покачал головой.

— Сегодня нет, Иванова-сан. Во Владивосток прибыл императорский крейсер… Оцень радости много. Сегодня не можно работать! — Японец торжественно указал глазами на рейд.

— Зачем крейсер-то пришёл? — спросил парикмахера пожилой усатый человек в кепке.

Японец напыжился, выпрямился и важно проговорил:

— Защищать имущество и жизнь японских граждан.

— Смешной вы, Жан! — улыбнулась женщина. — От кого же вас надо защищать?

Парикмахер отвёл глаза в сторону. Какая-то напряжённость проглядывала во всех его движениях. Он снисходительно усмехнулся:

— Во время таких беспорядков, которые есть в России, мадам, — важно сказал парикмахер, — японский император думает о своих детях, которые живут в этой стране! — Словно спохватившись, он вдруг переменил тон и произнёс будничным голосом: — Мы маленькие люди, Иванова-сан, нам ничего не известно!

Дама опять обратилась к нему:

— Скажите, Жан, что там написано?

Крючковатые иероглифы чернели по борту крейсера.

— «И-ва-ми»! — прочёл парикмахер вслух. — «Ивами» называется этот крейсер. — Какой-то огонёк зажёгся опять в глазах парикмахера. Он не мог равнодушно смотреть на этот корабль, стоявший на рейде, на флаг с красным кругом. Он добавил: — У нашего императора очень большой флот!..

— Жан! — сказала дама, усмехнувшись. — Да вам-то какое дело до этого? Вы же куафер, а не моряк!

— Да, мадам, — ответил парикмахер и, раскланявшись, присоединился к своим соотечественникам, направлявшимся дальше вдоль пристани.

— Ишь, занёсся! — промолвил рабочий, прислушивавшийся к этому разговору, провожая японцев взглядом. — Флота у ихнего императора много, а!..

3

Японцы сгрудились у центрального причала. Они шумели, приветственно махали шляпами, носовыми платками, а кое-кто маленькими национальными флажками. Потом японцы задвигались, пропуская кого-то, и закричали враз:

— Банзай!

— Чего это они заколготились? — спросил рабочий, стоявший возле ребят, с любопытством вглядываясь в происходящее.

На причал вышла группа японцев. Один из них был в циллиндре, просторном чёрном пальто с пелериной и лаковых штиблетах.

— Японский консул! — сказал рабочий.

Консул заложил руки в белых перчатках за спину и, блеснув выпуклыми стёклами роговых очков, сказал что-то одному из пришедших с ним; тот быстро развернул какой-то свиток, что держал в руках, — это оказался японский флаг, — и принялся размахивать им, привлекая внимание крейсера.

— Сигналит! — сказали в толпе.

— Кого-то ещё ждут, ишь, место расчищают!

И верно, приехавшие с консулом японцы принялись поспешно оттеснять толпу в сторону, так что теперь консул со своими подчинёнными был на виду у всех.

Засигналили и на «Ивами».

Консул глядел на крейсер не мигая — весь воплощение важности, — не шевелясь, не поворачивая головы, подняв вверх своё изжелта-смуглое лицо с редкими седоватыми усами.

От борта «Ивами» отвалил маленький белый посыльный катер. На палубе его тесной кучкой стояли офицеры.

Со Светланской послышались автомобильные гудки. Несколько машин с разноцветными флажками на радиаторах спускались к порту. Люди шарахнулись в сторону, расступившись коридором. Машины остановились у каменных плит причала, где находился японский консул. Ветер с залива трепал флажки, разворачивая их и словно нарочно показывая: американский, английский, французский, бельгийский…

— Иностранцы! — пронеслось в толпе.

Приехавшие вышли из машин, и на причале тотчас же запестрели цветные нашивки, заблестели галуны и пуговицы военных, засверкали белоснежные крахмальные воротнички штатских.

— Весь консульский корпус! — проговорил какой-то чиновник, жадными глазами разглядывавший все происходящее.

— А чего они приехали? — спросила женщина в демисезонном пальто. — Поди, попрут сейчас японцев-то!

— Держи карман шире! — отозвался рабочий. — Все они одна печка-лавочка!.. Гляди, мало что не целуются!

Блестящей толпою иностранные консулы подошли к японскому. Улыбаясь, они здоровались, жали руки, раскланивались. Оживилось и каменное лицо японского консула, он тоже заулыбался и приподнял цилиндр, обнажив седоватую стриженную ёжиком голову, которая делала его похожим более на старого военного, чем на дипломата.

Между тем белый катер с «Ивами» подошёл к причалу. Японские моряки гуськом прошли с катера по шаткому трапу на землю. Консул важно и церемонно приветствовал моряков. Толпа в этот момент затихла, и гортанные звуки его речи были слышны далеко. Хотя никто из русских не понимал, о чем говорит консул, но рабочий, стоявший возле ребят, вслух сказал:

— Здравствуйте, значит! Долго ждали вас!

Консул обнял моряка, видимо командира корабля, и поцеловал его. Тотчас же подошли иностранцы и стали здороваться с командиром. Японцы, собравшиеся на причале, закричали «банзай», и опять вокруг заплескались платки и флажки… Шум продолжался все время, пока приехавшие моряки рассаживались по автомашинам. Одна за другой машины, ревя гудками, помчались в город. Вслед за автомобилями радостной толпой повалили из порта японцы, оживлённо разговаривая. Впрочем, Виталий заметил в толпе и другую группу японцев, по одежде, видимо, рабочих порта, устало и невесело наблюдавших общее оживление. Бонивур перехватил взор одного пожилого в хантэ — рабочей одежде. Этот взор был серьёзен, тревожен. Господа в цилиндрах и господа в мундирах, очевидно, одинаково были чужды этому японцу, он не ждал от них добра, его взгляд исподлобья говорил об этом красноречиво…

Глядя на цепочку машин, выезжавших на Светланскую, русский рабочий сплюнул и сказал сердито:

— Снюхались, гады! Ворон ворону глаз не выклюет!

Женщина в демисезонном тихо добавила:

— Смотри-ка, ведут себя будто дома!

4

Глухой, нарастающий гул донёсся до порта с улицы. Густой поток людей тёк от мастерских военного порта по Светланской к вокзалу. Красные транспаранты с надписями и плакаты колыхались над головами.

— Демонстрация-то уже началась, — сказал рабочий. — А ну, товарищи, дайте пройти! Может, догоню своих… На митинг бы не опоздать.

Но не один он устремился на Светланскую. Набережная стала пустеть.

Вслед за взрослыми кинулись вверх по переулку и Виталий со своими товарищами.

Со времён 1905 года город не видел такой многолюдной демонстрации. Люди шли и шли, а конца колонны не было видно. Поднялся весь рабочий Владивосток. Те, кто были в порту, окликали своих и втискивались в ряды идущих, чтобы занять своё место… И Китайская была полным-полна — это пришли первореченцы.

Виталий услышал голос:

— Витюнька! Иди сюда!

Мимо проходили телеграфисты, почтовики. Вот в третьем ряду среди незнакомых лиц мелькнул пуховый платок его сестры. Тотчас же крайний в ряду мужчина сделал Виталию знак рукой: давай, мол, сюда!

Виталий перебежал с тротуара на мостовую, Ромка Плетнёв растерянно крикнул ему:

— Куда же ты?

Виталий махнул рукой:

— А я с Лидой!

Кто-то обнял его. Справа оказалась Лида, слева — незнакомый товарищ. Он-то и обнял Виталия, и Виталий зашагал вместе со всеми, ещё не зная куда.

— В ногу, в ногу! — сказали ему слева. — Уж если с народом идти, так обязательно в ногу.

Лида рассмеялась:

— Пусть привыкает!

Виталий немного осмотрелся и спросил Лиду, что это за демонстрация.

— А ты в порту был? — спросила Лида.

— Был, — ответил Виталий.

— Японский крейсер тебе понравился?

— Не совсем! — сказал Виталий. — Лида, а зачем он пришёл сюда?

— Вот и нам он не понравился! — без улыбки ответила Лида. — И мы хотим спросить, зачем он пришёл сюда.

Над самой головой Виталия колыхался огромный транспарант:

«Да здравствует Советская Россия от Балтики до Тихого океана!»

Октябрьская революция положила конец капитализму в России.

Через два месяца после победы Октября в Петрограде и Москве власть Советов утвердилась и на Дальнем Востоке.

Но молодой республике угрожала беда.

Бывшие союзники России в войне с Германией — империалисты Антанты — с беспокойством взирали на события, развивавшиеся в России.

Война на Западе ещё продолжалась. Но народы уже устали от кровопролитной бойни. Империалисты опасались, что заключение Брестского мира может облегчить положение Германии, затруднив продвижение войск Антанты и усилив стремление к миру на всех фронтах. Укрепление советской власти в России могло послужить заразительным примером для рабочих и солдат Запада: охваченные глубоким недовольством в связи с затянувшейся войной, они могли повернуть штыки против своих господ и угнетателей. Империалисты испытывали величайшую тревогу.

Вошедший 12 января 1918 года в порт Владивосток японский крейсер «Ивами» показал молодой Советской республике, что буржуазия за границей враждебно следит за развивающимися в России событиями и исподволь к чему-то готовится…

5

Дни шли за днями, то похожие, то не похожие друг на друга.

Интерес приморцев к «Ивами», казалось, остыл: только мальчишки по-прежнему бегали в порт смотреть на чужой крейсер.

На «Ивами» же шла своя жизнь. Каждый час отбивали склянки. Утром проводили церемонию поднятия флага, и резкие звуки японского горна пугали галок, сидевших на коньках портовых пакгаузов. Вечером флаг опускался, происходила поверка, — ровной полоской выстраивались матросы на палубе, и по рядам их прокатывался суховатый и резкий счёт:



— Ици!

— Ни!

— Сан!

— Си!

— Го!

Кроме матросов, на крейсере были и пехотинцы, то и дело появлявшиеся на палубе.

Вскоре рядом с крейсером стало транспортное судно. Стрелы его лебёдок лежали недвижно в гнёздах, хотя вся палуба судна была заполнена грузом, плотно обтянутым брезентом. На транспорте развевался военный флаг. В солнечные дни открывались люки его трюмов. Можно было различить, что внизу, в трюмах, копошатся солдаты. И крейсер и транспортное судно были набиты японскими солдатами.

Однажды на траверзе мыса Поворотного, минуя сигналы заградителей, показался ещё один военный корабль с приданными посыльными судами. Это был английский крейсер «Суффольк». Англичане не захотели стоять на рейде. По международному коду они вызвали капитана порта и потребовали освободить для них два причала. Пришвартовались они двумя концами, устраиваясь надолго. К бокам «Суффолька» прижались, точно щенята к суке, посыльные суда. Заполоскались по ветру красно-бело-синие флаги, пересечённые двумя крестами: косым — андреевским и прямым — георгиевским.

Рядом с английским крейсером стал американский — «Нью-Орлеан». Зарябили в глазах звезды и полосы американского флага. Американские матросы быстро освоились с незнакомым портом: то в одном, то в другом ресторане они заводили драки и хулиганили на улицах. Их мог арестовать только свой патруль. И американские патрули стали расхаживать по улицам Владивостока, удивляя людей длинноствольными кольтами, болтавшимися у колена. Что бы ни натворили американцы, все покрывал их флаг.

Увидели приморцы и других иностранных моряков. Красно-бело-зелёный флаг с гербом Савойской династии затрепыхался на крейсере «Витторе Эммануил». Певучая речь итальянцев зазвучала рядом с картавой скороговоркой французов с крейсера «Жанна д'Арк» под сине-бело-красным флагом… Притащился румынский миноносец, за ним — греческий.

Не случайность свела все эти корабли под разными флагами в советский порт на Тихом океане. Разноплемённые матросы и солдаты, появившиеся во Владивостоке, были явным свидетельством заговора капиталистов против Советов.

Стальные утюги тяжело легли на сумрачную гладь Золотого Рога. Они не двигались. Но тяжесть их, казалось, ложилась и на порт, и на заводы, и на фабрики, и на депо Приморья. Казалось, что тени от их мачт и броневых башен, постепенно удлиняясь, покрывают весь Дальний Восток, простираясь и на Сибирь.

…В хлебных лавках появились очереди. Люди роптали, стоя в очередях, и названия кораблей произносили здесь с ненавистью и проклятиями.

Однажды сестра Виталия Лида вернулась домой без хлеба.

— Взбесились все булочники, — сказала она устало: — вчера хлеб стоил двадцать пять копеек фунт, а сегодня — уже пятьдесят. А у меня, как на грех, получка задержалась…

— Ну чего же волноваться? — сказала мать, посмотрев на неё. — Сегодня не купили — завтра купим…

— Завтра может стать ещё дороже… Мерзавцы купцы обнаглели. Послушала бы ты, как они с простым народом разговаривать стали… Если цены поднимутся, не знаю, как мы проживём…

Виталий выглянул из своей комнаты. Увидел слезы на глазах сестры.

— Надо и мне идти работать! — сказал он.

— Вот ещё чего не хватало! — отозвалась Лида. — Твоё дело — гимназию окончить, Виталька. Нечего срываться. Кончишь учиться, тогда и будешь работать… А мне товарищи помогут, если что…

— Какие товарищи?

— Много знать будешь, скоро состаришься! — усмехнулась Лида, обняв его худенькие плечи. — Проживём, братишка, как-нибудь.

Благоволивший к Лиде булочник, у которого она брала хлеб, сказал, таинственно подмигнув, что скоро не будет муки.

А через три дня газета «Красное знамя» сообщила, что по требованию Владивостокского консульского корпуса объявлена экономическая блокада Советского Приморья. Двести тысяч пудов пшеницы, закупленные Советами в Маньчжурии и приготовленные к отправке в Приморье, остались в Харбине, у Тифонтая. На пшеницу наложили эмбарго — запрет вывоза.

Жить стало трудно, и Виталий настоял на своём. Он брал переписку; у него был хороший почерк. Зарабатывал на этом рублей пятнадцать — двадцать в месяц. Клеил конверты и пакеты для соседней бакалейной лавчонки, получая по копейке за четыре штуки.

6

Апрель начался проливными дождями. Слякоть покрывала улицы города. Сырость проникала всюду. Виталий мёрз в своей старенькой шинельке. От дома до гимназии он не ходил, а бегал, чтобы согреться.

Но в этот день на пути в гимназию, против обыкновения, он задержался. На Китайской улице Виталий заметил необычное скопление народа. Прохожие останавливались. Толпа росла. Внимание любопытных привлекали открытые двери мастерской Исидо.

— Что случилось? — спросил Виталий рабочего в куртке.

— Убили двух японцев.

— Как убили? — испугался Виталий. — Исидо?

— Да, Исидо, черт их возьми совсем! — сердито сказал рабочий.

— Что же вы ругаетесь? — удивился Виталий.

— Молод ты ещё, гимназист, — ответил рабочий. — Дорого они нам обойдутся.

Виталий так и не понял, что хотел этим сказать собеседник. В этот момент толпа зашевелилась. У дверей мастерской произошло движение, и оттуда стали выходить милицейские и какие-то люди в штатском.

— Разойдитесь, — лениво сказал один из них, окинув равнодушным взглядом любопытных.

— Попрошу очистить тротуар! — крикнул другой.

Из мастерской вынесли накрытые простынями трупы. Голая нога одного из убитых высунулась из-под простыни. Кто-то из толпы с жалостливой гримасой откинул простыню с головы второго трупа. Виталий увидел мёртвое лицо, искажённое предсмертным страданием, и седоватые волосы того китайца-слуги, с которым он разговаривал в памятный день прихода во Владивосток «Ивами».

Резко заквакав клаксоном, к толпе подъехал автомобиль. Убитых погрузили на машину. Шофёр опять стал сигналить, и автомобиль укатил. Должностные лица опечатали двери мастерской.

Толпа долго не расходилась, разглядывая разбитое выстрелом окно, судача на все лады. Говорили, что под утро дворник обратил внимание на то, что парадная дверь мастерской неплотно прикрыта и ставня в одном окне расщеплена. Войдя в помещение, он обнаружил, что и владелец мастерской и его слуга убиты…

Один из тех штатских, что были внутри здания вместе с милицией, подошёл к соседнему помещению. Это была парикмахерская с вывеской: «Суэцугу. Дамские причёски. Завивка».

— Надо спросить, — сказал он второму, — может, слыхал что-нибудь…

Он постучал в закрытую дверь. На стук никто не отозвался. Зеркальные окна парикмахерской были закрыты изнутри ставнями. Стучавшие попытались было рассмотреть что-нибудь в щели ставни, но безуспешно. Толстые стекла отражали лишь их напряжённые лица. Восковые парикмахерские манекены с мертвенным равнодушием смотрели в пространство.

— Спит, наверно! — сказал кто-то.

Дворник, обнаруживший убитых и перепугавшийся до полусмерти, полагая, что теперь его «затаскают», торопливо сказал:

— Нет, не должен бы спать. Он, Жан-то, рано поднимается.

— Ушёл, видно.

— С чёрного хода надо постучать.

— Я сейчас, — сказал дворник и, ухватившись одной рукой за свой длинный белый фартук, как женщина за юбку, мелкими шажками засеменил к воротам.

Вскоре он вернулся и развёл руками:

— Нету его, граждане… Замок висит. И не знаю, когда ушёл. Ночью-то у него допоздна свет горел.

— Что ты за дворник! — сказал штатский. — Двоих у тебя убили, один жилец пропал, а ты ничего не видел и не слышал. Шляпа ты!

— Да господи, твоя воля, — развёл руками дворник, — я-то один как есть, а у меня, почитай, десять квартер, да пять магазинов, да эти двое… Рази ж я могу всех усмотреть, кто куда пошёл да кто к кому пришёл. Ночью-то сторож должон глядеть, чтобы все было как след…

— А сторож что говорит? — обратился к дворнику кто-то из толпы.

Дворник смутился.

— Да я же и сторож.

В толпе послышался смешок.

— Ну вот что, отец! — обратился к дворнику штатский. — Как вернётся Суэцугу, ты попроси его зайти к нам.

— Как же! Обязательно скажу, что, мол, требовали.

— Не требовали, а просили! — поправил его штатский и, сплюнув окурок, в сопровождении второго штатского медленно пошёл прочь.

Парикмахерская Суэцугу не открылась в этот день, не вернулся Суэцугу и в последующие дни…

7

Вечером у Лиды собрались её товарищи. Виталий, заглянув в комнату, услышал, что речь шла о событии, о котором говорил весь город, — об убийстве Исидо. Пётр, высокий, беловолосый, сумрачного вида техник телеграфа, говорил хмуро:

— Не нравится мне это. Ох, как не нравится, товарищи!

— А я не пойму, чего ты волнуешься? Из-за каких-то японцев! — сказала Анна, красивая девушка с медленным взглядом мечтательных карих глаз и пышным облаком волос.

Пётр посмотрел на неё.

— Да это ведь провокация, Анна, как ты не понимаешь?! Месяц назад Совнарком заключил Брест-Литовский мир… Америка, Англия, Франция и Япония все ещё воюют. Может быть, два шага отделяют нас от того, что они станут теперь нашими врагами. Советы делают все для того, чтобы не дать кому бы то ни было повода для вмешательства в наши дела. А тут вдруг такой удобный случай!..

— Ну что они, из-за двух японцев войска введут? — Анна пожала плечами.

— Я не бог, — сказал Пётр, — откуда мне знать. Но ожидать от капиталистов хорошего нам не приходится! Что ты скажешь? — спросил он, заметив Виталия.

Виталий рассказал о том, что он видел у дверей Исидо, упомянув и о разговоре с рабочим.

Пётр прищурился.

— Этот дядька с головой… Вот, Виталий, какое дело: из-за этих убитых, как говорит и твоя разумная сестрица, японцы могут ввести во Владивосток свои войска. А мы, естественно, будем этому сопротивляться… Значит, война, — жестокая, неравная… Запомним мы этот день!

— Ну, Пётр, ты уж панихиду запел! — недовольно сказала Анна. — Чем это мы воевать будем? Лишь два месяца назад создана Красная Армия… Народу есть нечего… А ведь если война, то нас тут в два счета прихлопнут: до Москвы десять тысяч вёрст.

Пётр посмотрел на Анну.

— Помирать, конечно, рано… Москва далеко? Но ведь и тут люди есть, найдётся кому драться. Армия наша молодая — это верно. Голодновато? Тоже верно. Но это все ничего. Нам есть за что драться. А когда есть за что воевать, один наш человек десятерых стоит!

8

Позавтракав, Виталий поспешил в гимназию. Перед зданием толпились гимназисты и преподаватели. У ворот стояли два низкорослых японских солдата в хаки с узенькими поперечными погончиками на плечах. Широко расставив толстые ноги в обмотках, они скрестили винтовки с привинченными ножевыми штыками, загораживая вход.

Старичок, директор гимназии, пришедший позже остальных, спросил о причине скопления толпы. Ему ответили:

— Да вот, Георгий Степанович, японцы не пускают!

— Какие японцы? Что за чепуху вы мелете, господа? — вскипел директор.

Однако, разглядев часовых, он поджал губы.

— Надо разъяснить им, что это учебное заведение. Ведь они культурные люди, они поймут.

— Толковали им уже. Ничего не понимают.

— Пустите меня. Вы просто не знаете, как за дело взяться.

Директор решительно направился к часовым. Поправив дрожащей рукой пенсне на переносице, он с достоинством обратился к солдату:

— Послушайте, как вас там… милейший! Здесь происходит какое-то недоразумение. Это учебное заведение. Гимназия! Понимаете?

Солдаты равнодушно смотрели мимо него.

— Нам надо пройти в классы, господа! Понимаете? Чтобы изучать гуманитарные, так сказать, науки, учить вот этих молодых людей! — директор широко развёл руками, указывая на гимназистов. — Понимаете? Альфа, бета, гамма. А, бе, це, де, е, эф… — Он сделал вид, что перелистывает книгу.

Деревянное лицо одного часового оживилось. Он засмеялся. Директор обрадованно сказал:

— Ну вот, давно бы так! Я же знал, что мы договоримся. Прошу, господа преподаватели! — И он направился в ворота.

Лязгнули штыки. Солдат резко сказал:

— Вакаримасен! (Не понимаю).

— Но мы же договорились, — жалобно сказал директор, отступая назад.

Солдаты, точно по команде, взяли ружья наперевес. Один из солдат сделал выпад-укол и крикнул:

— Та-а-х! Борсевико![1]

Гимназисты и учителя бросились в стороны.

— Господи! Нелюди какие-то! И откуда они на нашу голову взялись? — горестно вздохнула учительница французского языка. — С неба, что ли, свалились?

— Ну, положим, не с неба! — ответили ей.

Растерявшийся директор уронил пенсне.

— Ума не приложу, что это значит, — бормотал он, поднимая пенсне с мостовой.

В это время от Светланской послышался мерный топот. Затрещали барабаны, и раздались звуки горнов, исполнявших какую-то короткую воинственную мелодию. Потом барабаны и горны смолкли, и сильнее стал слышен мерный шаг идущих. В окнах домов появились взволнованные, любопытствующие лица горожан. Из лавок, магазинов и мастерских выскакивали люди.

По улице шёл батальон японских пехотинцев. Все они были одеты тепло, по-зимнему, в высоких меховых шапках, в тулупчиках, крытых хаки. Четыре трубача и четыре барабанщика через каждые двести шагов повторяли ту же мелодию. Впереди шагал офицер. Важно, не глядя по сторонам, весь напружиненный, он вышагивал по мостовой. На лице его была написана значительность минуты, сознание своей силы и уверенности в себе. Когда колонна поравнялась с подъездом торгового дома «Ничиро», японцы, высыпавшие на улицу, троекратно прокричали «банзай». Офицер, выхватив саблю из блестящих ножен, отсалютовал.

— Что же это делается? Господи! — воскликнула учительница французского языка, всплеснув руками. Потом она всмотрелась в офицера, который показался ей знакомым, и пробормотала: — Ничего не понимаю! Что это за метаморфоза? Чудеса, да и только!

Батальон дошёл до гимназии. Часовые раскрыли ворота. Солдаты повзводно прошли мимо ошалевших гимназистов и учителей, гремя подкованными ботинками и лязгая снаряжением.

Офицер остановился у ворот, пропуская солдат. Учительница со все возрастающим изумлением всматривалась в него. Наконец, не выдержав, она подошла к нему.

— Слушайте, Жан! Это вы?

Офицер приложил два пальца к козырьку и любезно осклабился.

— Да, это я! — сказал он. — Но я не Жан!

— Я не понимаю! — в замешательстве смотря на него, протянула учительница. — Что это значит?

Японец выпрямился, вытянулся. Лицо его приняло то же выражение, с каким он салютовал на крики «банзай». С холодностью посмотрев на собеседницу, он ответил:

— С вами говорит поручик японской императорской армии Такэтори Суэцугу, мадам! Мы займём это здание, пока нам не предоставят казармы.

— Но зачем это? Ничего не понимаю.

— Чтобы защищать достояние и жизнь наших соотечественников! — отчеканил Суэцугу, бывший парикмахер Жан. — Два несчастных моих собрата уже пали жертвой большевиков, — он кивнул головой на мастерскую часовщика Исидо. — Но отныне ни один волос не упадёт с головы японца в этой стране!

Суэцугу прошёл в ворота. Часовые опять скрестили штыки.

Растерявшийся директор сказал учителям:

— Я подчиняюсь силе, господа!.. Распустить учащихся по домам на три дня. Я надеюсь, что за это время все выяснится и уладится. В конце концов, ведь мы же тут хозяева…

9

Первый шаг был сделан. Японские солдаты ступили на русскую землю.

Но за спиной Японии стояла Америка — всемирный ростовщик, безмерно наживавшийся во время войны на продаже оружия и военного снаряжения не только своим союзникам, но и своим противникам.

Сначала Америка пыталась действовать через Временное правительство России, пообещав широкую поддержку военными материалами для ведения «войны до победного конца». Американские поставки должны были идти через Владивосток и транссибирскую магистраль. В этих целях США предложили «упорядочить» работу железных дорог Сибири и Дальнего Востока, пришедших за время войны в упадок.

Во Владивосток прибыла миссия мистера Стивенса в составе семисот человек, которых американские хозяева расставили так, что даже на Камчатке оказались их резиденты. «Специалисты» мистера Стивенса сразу же взялись за съёмку и описание не только железных дорог…

Советы взяли власть в стране в свои руки. Американцы все ещё надеялись удержаться на Дальнем Востоке и сохранить у власти буржуазно-меньшевистский предательский режим в Приморье, которое служило бы им базой для дальнейших действий. 23 ноября 1917 года на владивостокский рейд прибыл крейсер первого ранга «Бруклин» из состава Тихоокеанской эскадры США, под командованием адмирала Найда. Советское правительство заявило решительный протест против действий американцев. «Бруклин» покинул Золотой Рог. Миссии Стивенса пришлось убраться.

Через три недели после победы Октября посол Америки в Петрограде Френсис запросил государственного секретаря США: «Каково ваше мнение относительно того, чтобы с Россией обращаться так, как с Китаем?» Понятно было, что имел в виду Френсис: в 1900 году, в дни боксёрского восстания в Китае, иностранные державы, под предлогом защиты своих резидентов, ввели свои войска в Китай, залили страну кровью, подавили восстание и навязали великой стране режим полуколонии, которой затем диктовали свою волю. Высказывание Френсиса опиралось на далеко идущие планы Соединённых Штатов Америки.



В декабре 1917 года 3-й краевой съезд Советов провозгласил советскую власть и на Дальнем Востоке. Тогда Америка дала понять странам Антанты и Японии, что она не будет стеснять их в выборе той или иной политической линии по отношению к русской революции. Это означало согласие на интервенцию и на участие в интервенции — без финансовой помощи Соединённых Штатов Америки Япония не могла бы отважиться на эту авантюру. Америка предоставила эту помощь.

Краеугольным камнем тихоокеанской политики Америки становилась «большая война» между Японией и Советами с целью ослабления обоих государств и последующего захвата экономики обеих стран под видом помощи…

10

Опять у Лиды собрались товарищи.

В эти дни все были встревожены и понимали, что на Советскую Россию надвигается какая-то небывалая опасность, всей величины которой не могли они и представлять.

— Опять будем демонстрировать? — спросила Анна.

— Не знаю! — ответила Лида. — На этот раз, кажется, дело очень серьёзно!

Виталию через стенку было слышно все, когда в комнате Лиды говорили полным голосом. Он стал прислушиваться.

Ждали Петра. Пётр опаздывал. Анна тревожилась: не случилось ли что-нибудь с ним?

— Ну что с ним может случиться? — спрашивала Анну какая-то девушка, голос которой был не знаком Виталию.

— Сама не знаю, что может случиться, а просто места себе не нахожу! — отвечала Анна.

Ей отозвалась Лида, что-то негромко сказав. Анна проговорила:

— Завидую я тебе, Лида: ты умеешь себя в руках держать, а я вот не умею! Что прикажешь делать?

В комнате послышались радостные возгласы — Пётр пришёл. Он стал ходить по комнате широкими, тяжёлыми шагами.

— Интервенция началась! — сказал он глухо. — Теперь не дипломатия, а оружие будет решать наши судьбы. Много крови прольётся, многие матери своих детей не досчитаются… — Он немного помолчал. Потом сказал: — А наши судьбы, товарищи, определяются. Сегодня из Москвы доставили телеграмму…

— Ой! Из Москвы? Правда? — воскликнула Анна.

— Из Москвы, — повторил Пётр значительно, — хотя до неё и десять тысяч вёрст.

— От кого телеграмма? — спросила Лида.

— От Владимира Ильича Ленина!

В комнате сразу стало тихо.

Замер и Виталий «Телеграмма от Ленина», — повторил он мысленно, всем своим существом ощутив, что вокруг него совершаются удивительные события. Имя это вдруг ясным светом осветило Виталию то, на что не ответила ему однажды Лида, кто такие её товарищи?

— В Иркутск передана по прямому проводу, а дальше всевозможными способами, — продолжал Пётр. — Областком постановил ознакомить с этой телеграммой всех большевиков… Вот как оценивает Владимир Ильич Ленин наше положение, товарищи: «Мы считаем положение весьма серьёзным и самым категорическим образом предупреждаем товарищей. Не делайте себе иллюзий: японцы наверное будут наступать. Это неизбежно. Им помогут, вероятно, все без изъятия союзники. Поэтому надо начинать готовиться без малейшего промедления и готовиться серьёзно, готовиться изо всех сил». — Пётр сделал паузу. — Как готовиться, что делать надо — об этом тоже говорится в телеграмме товарища Ленина. Ни один большевик не останется в стороне от нашего общего дела. Главное состоит в том, чтобы понять всю глубину опасности, понять, что высадка японцев — только начало; они ни перед чем не остановятся. Кроме того, теперь из всех щелей полезут недобитые буржуи…

— Да, уж это несомненно, — сказала Лида. — Мне булочник мой говорил перед самой блокадой, что теперь все «устроится». Он-то не знает, кто я, — думал, мы с ним одного поля ягода.

— Значит, война? — спросила Анна.

— Надо быть готовыми, — сказал Пётр, — и к войне, и к разным случайностям, и к тому, что каждому из нас, может быть, придётся заниматься тем, чего мы до сих пор не делали… Это будет необычная война. Фронты этой войны будут проходить всюду, даже там, где есть только один большевик, и везде, где есть трудящиеся. Русские рабочие не помирятся с интервентами и интервенцией.

Пётр все шагал и шагал по комнате, пока Анна не взмолилась:

— Петро! Да сядь ты, ради бога! У меня голова закружилась, на тебя глядя!

То, о чем говорили товарищи Лиды, пробудило в душе Виталия какие-то особенные чувства и мысли. В этот вечер впервые по-настоящему Виталий узнал свою сестру Лиду. Он узнал, что она партийный человек, что большевики готовились к борьбе с интервентами. Большевики хотят защищать свою родину и свободу, вырванную народом у царя и капиталистов, большевики не склонят голову перед врагами. У Виталия пробудилась гордость за свою сестру и её товарищей.

…Он хорошо помнил тот радостный и тревожный день, когда стало известно о свержении царя. Глубочайший смысл совершавшихся событий не мог полностью дойти до него, ещё подростка. Но когда гимназисты-старшеклассники с криками выволокли на улицу огромный, в тяжёлой раме, портрет Николая и сожгли его, а пепел развеяли по ветру, Виталию, как и товарищам его, стало ясно, что случилось что-то необыкновенное. До сих пор этот большой портрет висел в рекреационном зале. По утрам гимназисты молились в этом зале, прося у бога успехов в учении, молились о здоровье наставников своих, о здоровье этого человека с невыразительным лицом и рыжими усами, которого называли царём.

И вот вместо Николая Второго на стене только большой тёмный квадрат. В тот день занятия прекратились. Ученики хлынули на улицы и увидели — улицы полны людей, возбуждённых, радостных, с красными бантиками в петлицах… С утра до вечера в этот день Виталий вместе со своими однокашниками ходил по городу. Он видел, как с фронтонов правительственных учреждений летели на мостовую вывески с золотыми орлами, видел, как под конвоем каких-то штатских провели начальника жандармского управления Владивостока. Он слышал в этот день много речей — митинги были на каждом углу. Он слышал впервые, как многотысячная толпа пела «Варшавянку» на Вокзальной площади, ту самую «Варшавянку», о которой недавно и говорить-то нельзя было вслух… Видел он и богатея хлеботорговца Игнатия Семёновича Плетнёва, который вышел на улицу с красным бантом на груди. Виталий удивился этому, а ему сказал кто-то в радостном упоении: «Теперь свобода для всех!..» Он видел в этот день многое, и казалось, жизнь навсегда изменилась и теперь всем станет очень хорошо…

Потом наступили будни. Опять появились трехцветные флаги. Вместо одних полицейских появились другие. По-прежнему Ромка Плетнёв ходил, задрав нос, а отец его ездил в огромном чёрном «Паккарде», правда, уже без красной розетки на груди. Опять трепались на ветру плакаты, призывавшие к войне до победного конца… И по-прежнему мать Лиды и Виталия рассчитывала каждую копейку, собираясь на базар, и сокрушённо качала головой, в который раз берясь за починку одежды Виталия… Лида сказала как-то матери, что революцию «недоделали»…

Трудно в тринадцать лет понимать сложные дела взрослых…

Несколько месяцев прошло с того памятного дня. У Лиды стали собираться незнакомые люди. О чем говорили они, трудно было понять. Только мать иногда с упрёком говорила: «Ой, Лидка, Лидка, не сносить тебе головы!.. Ну, мужчины вяжутся в это дело, а тебе то что до них! Выходила бы замуж, что ли!..»

Однажды поздним вечером в окно постучали. Лида быстро собралась и ушла, ничего не сказав матери… Она не возвращалась три дня, и мать просто извелась, ожидая её, то кидаясь к двери, то выглядывая в окна. Где было искать Лиду? В городе шла перестрелка. Пролетали машины, набитые вооружёнными людьми. Виталий понял, что кто-то (а кто именно — он не знал) «доделывает» революцию. Вернулась Лида, уставшая до изнеможения, но весёлая, как никогда. Она обняла мать и сказала: «Мамочка! Наша теперь власть! Наша!» Она прилегла на кровать и тотчас же уснула как убитая, едва успев вынуть из кармана форменной куртки револьвер и сунуть его под подушку. Она уже не слышала, как мать со страхом закричала: «Господи, твоя воля! Лидка! Унеси это куда-нибудь сейчас же! Ведь оно выстрелит!»

И опять полыхали над городом красные флаги…

Лида ходила, точно на крыльях летала. У неё оказалось много дел. Она говорила матери о том, что нынче хозяева в стране — простые люди, такие, как она, как те товарищи из Военного порта и с Эгершельда, которые теперь, уже не таясь, приходили к ней. «Ну уж ты, хозяйка!» — с усмешкой обращалась к Лиде мать, но уже не называла её Лидкой…

И вот теперь опять мрачные тучи заволокли ясное небо простых людей. Опасность надвинулась на них…

Виталий лежал, прижавшись ухом к стене, ощущая, что все лицо его пылает, а сердце колотится в груди…

«Почему я не могу быть вместе с Лидой и её товарищами?» — возникла вдруг у него мысль.

Разговор в соседней комнате замолк. Виталий услышал, как хлопнула входная дверь, выпуская гостей Лиды.

Лида заперла за товарищами наружную дверь и вернулась в комнату. Виталий зашёл к сестре. Она была возбуждена, глаза её блестели, и нервный румянец покрывал её щеки.

— Ты что, Виталий? Что ты не спишь? — спросила она, глядя на брата ещё не остывшими глазами.

Виталий замялся, но потом, овладев собою, взглянул сестре прямо в глаза.

— Я слышал все, что вы тут говорили, — сказал он.

Лида нахмурилась.

— Плохо получилось, Виталий. У меня не свои секреты!

— Я знаю, Лида. Я потому и пришёл к тебе. — Он перевёл дыхание. — Возьмите и меня, Лида! Я буду делать все, что нужно, что вы велите. Я тоже хочу бороться… — он, запинаясь, выговорил такое ещё незнакомое слово: — с ин-тёр-вентами!..

Лида посадила его рядом с собой, обняв за плечи. Она слышала, как колотится его сердце, как прерывисто дышит он.

— Как же вы будете бороться, Лида? У них флот, армия, пушки, аэропланы, их много!

Лида посмотрела на брата, и его лицо показалось ей другим: что-то новое, глубокое появилось в глазах Виталия, вопросительно смотревшего на сестру.

— А у нас — партия, Виталя! — тихо сказала Лида. — А если есть партия, есть Ленин и весь народ за нас — значит, будет и армия, и флот, и пушки, и все, что надо для борьбы…

— Вот и возьмите меня! — так же тихо проговорил Виталий.

— Тебе четырнадцать, братка. Мальчиков в партию не принимают.

— И никуда не принимают? — опечаленно спросил Виталий. Он выжидательно смотрел на сестру заблестевшими глазами.

Лида задумалась.

— Знаешь что, братка, — ответила она наконец, — я тебе сейчас ничего определённого сказать не могу. Но если потребуется нам смышлёный, сообразительный паренёк, я скажу о тебе товарищам. Идёт?

— Ты не забудешь?

— Нет, Витя.

— Смотри не обмани, Лида! Дай слово.

— Даю слово, братка! А сейчас иди спать. Живо!

Лёгким движением она подтолкнула Виталия к двери. Он отправился в свою комнату, лёг, но долго не мог заснуть. Что-то неясное, но светлое и бесконечно радостное затеплилось в его душе. Это ничего, что ему четырнадцать, если понадобится смышлёный, сообразительный паренёк, о нем вспомнят.

Если понадобится…

О нем вспомнят!

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ОРЛИНОЕ ГНЕЗДО

Сердце Бонивура

Глава первая

РУССКИЙ ОСТРОВ

1

Серебристая дымка, предвестник жаркого дня, окутала город. Неясные очертания Орлиного Гнёзда, словно плывшего по воздуху, чуть заметно проступали сквозь дымку.

Лето не балует Владивосток хорошей погодой. Она изменчива: то палящий жар плавит асфальт на улицах города, то неожиданно низвергнувшийся тропический ливень гонит по ним бурные потоки воды. Океан, простёршийся на север, восток и юг, капризен. На великом его пространстве бушуют штормы. Массы воздуха, холодные — с Северного Ледовитого океана и тёплые — с экватора, носятся над ним, сталкиваются, и прихотливость их движений диктует изменения погоды. Но если с рассвета серебристая дымка лёгким покрывалом оденет Русский Остров, что неусыпным стражем лёг у самого входа в бухту Золотой Рог, сделав его неожиданно далёким и таинственным, — это верная примета: быть ясному, жаркому дню.

Ранним июньским утром 1922 года с катера на причал 36-го Восточно-Сибирского стрелкового полка, когда-то стоявшего здесь и оставившего свой номер как название местности, сошёл пассажир, судя по одежде — мастеровой: в потёртой, с масляными пятнами куртке, в старенькой кепочке с заломленным козырьком, в вышитой украинской рубахе и чёрных брюках, заправленных в сапоги. На вид ему было лет восемнадцать. Чёрные волосы его чубом выбились из-под козырька, повиснув над живыми чёрными глазами со смелым, внимательным взглядом; смуглые щеки были покрыты лёгким румянцем, говорящим о здоровье; об этом же свидетельствовала вся его ладная невысокая, сухощавая, но крепкая фигура.

Сойдя с причала, паренёк оглядел бухту, окаймлённую холмистым кольцом Русского Острова. При этом он очень внимательно осмотрел и двух часовых, стоявших неподалёку от причала. Это были казаки. Какая-то тень прошла по лицу паренька, но он тотчас же принял беззаботный вид. Его не касалось, кто эти часовые и почему они сменили пехотинцев, нёсших обычно караул у дороги, которая вела к казармам Хабаровского кадетского корпуса, занимавшего место 36-го Восточно-Сибирского стрелкового полка.

Паренёк побрёл по берегу, легко ступая по камешкам, обкатанным тихим прибоем. Зеркальная гладь бухты, на которой уже утихли ребристые волны, поднятые катером, привлекла внимание паренька. Он нагнулся, выбрал камень. Примерился и, сильно размахнувшись, кинул так, что камень, едва касаясь воды плоской стороной, летел подпрыгивая, у самой поверхности оставляя волнистый следок. Пятнадцать раз коснулся он поверхности, прежде чем, на излёте, скрылся в воде. Паренёк был мастер «печь блины», как и доселе называют это занятие ребята.

Казаки окликнули его. Паренёк обернулся.

— К кому приехал? — спросил старшой — высокий пожилой казак с благообразной седой бородой и четырьмя георгиевскими крестами на широкой груди.

— К брату!

Второй казак протянул руку.

— Покажь документы!

— Это можно! — сказал юноша и, порывшись в кармане куртки, извлёк несколько бумажек и передал их казаку.

Казак внимательно поглядел на юношу. Тот твёрдо и спокойно встретил его взгляд. Казак вернул документы.

— Мастерских Военного порта клепальщик! — сказал он старшому. — В порядке. Увольнительная. Пачпорт…

— А ты чего не больно торопишься к брату-то? — спросил старшой. — Здесь сегодня не толкись!..

Приезжий сделал гримасу:

— Работаешь, работаешь от темна до темна. И в воскресенье отдыху нет. Одно слово что воскресенье: к брату приедешь, а он помогать заставит… Каптёр он Хабаровского имени графа Муравьёва-Амурского кадетского корпуса.

— А-а! — протянул старшой. — Ну иди, иди, не задерживайся. А то скоро смена.

Паренёк не заставил себя упрашивать. Однако он метнул ещё один камень, который, так и зажав в руке, держал во время опроса. Он бросил его неудачно: сильно отскочив от воды на первом же «блине», Камень перевернулся в воздухе и пошёл в воду ребром с коротким бульканьем, почти не оставив следа.

— Ключ! — сказал молодой казак.

— Ну, раз на раз не приходится! — отозвался юноша и пошёл по тропинке, углублявшейся в редколесье, за которым краснели казармы.

Молодой казак проводил взглядом удалявшуюся фигуру паренька и, когда тот скрылся из виду, сказал, продолжая начатый разговор:

— Караулим, ловим… А кого, паря, поймаем? Рази всех переловишь?

Старик сдвинул брови, но ничего не ответил. Часовые медленно, следя за тем, как алым пламенем разгорается заря, пошли на старое место, откуда им был виден весь берег…

— Рази всех переимаешь? — повторил со вздохом казак.

Старшой покосился на него из-под насупленных бровей, но опять смолчал и усиленно задымил махоркой. Молодой, не глядя на него, продолжал:

— Я, дядя Лозовой, думаю-думаю, а не могу придумать: отчего красные на нас прут? Я под Волочаевкой был в феврале. Говорили нам, что им ни за что её взять невозможно. Приезжали японцы, хвалили, как все устроено… А как поднаперли большевики… и не знай, что куды полетело! Третий Приамурский партизанский через полотно ударил, а которые перед нами стояли, то прямо на рожон, через проволоку… шинеля побросали на неё да как по мосту и пошли! Морозяка — сорок пять, не меньше, а им, красным-то, видно, черт не брат! Мы было стали косить их, а тут с тыла конники Томина… Ну и зачесали мы оттуда… — Он помолчал и спросил: — У них как, командиры-то старые или свои?

— И старые, да и свои есть… — ответил в бороду старшой.

— А старые-то откуль же взялись?

— Ну, эт-то которые перешли на сторону красных.

— А генералы есть?

— Есть. Как не быть.

Молодой пристально посмотрел на Лозового. Его чёрные с желтоватым белком глаза, говорившие о бешеном нраве, уставились в переносицу старшому. Он сказал, понизив голос:

— Иван Никанорыч! А брешут, что красным немцы помогают? Я сколько пленных да убитых ни видал — все русаки… А?

Лозовой сердито сплюнул:

— Ну, что ты пристал, Цыган? Что я, поп, чтобы все знать? Немцы, немцы… От немца разве когда была русскому помощь? Кабы немец-то был, разве бы мы Расею потеряли? Это против своих силы нет, а ерманцу мы завсегда давали! — Он выстукал трубку о каблук подкованного сапога, сунул её в кисет. — Ты меня не береди, казак! Думай, как хошь, — твоё дело, а слов мне таких не говори. Я присягу давал на верность.

Цыган насупился. Лёгкие складки горько легли у носа. Глаза казака посуровели.

— Я к тебе с душой, дядя… А ты мне про присягу… — с сердцем сказал он. — Вот, говорят, скоро эвакуировать нас будут… в Японию. Уже сейчас в порту тесно: вывозят, что подороже… А нас куды? — Он взглянул на Лозового и решительно сказал: — Никуды я не поеду, Иван Никанорыч! Ей-богу! Никуды! Мне тятька свою землю завещал воевать, а смотри, сколько её у меня осталось! — Он сунул руку за воротник гимнастёрки и вытащил ладанку на сыромятном гайтане. — Мало!

Лозовой тихо спросил:

— Земля что ли?!

— С наших мест… забайкальская, с Онона. А его отсюда и не видать…

Потом, устыдившись своего порыва, Цыган сунул ладанку обратно, застегнул воротник и отвернулся от Лозового. Старшой, тоже глядя в сторону, произнёс:

— И мне, видно, к родной земле не припасть, не обиходить её больше.

Как ни спокойно старался сказать эти слова Лозовой, они прозвучали печально. Цыган насторожённо посмотрел на старого казака и, уловив эту нотку, почуял отголосок своих чувств в его словах. Он вполголоса, но резко, как нечто раз навсегда решённое, сказал:

— Уйду я!

Лозовой строго оглядел его насупленное лицо и в замешательстве огладил бороду.

— Ты мне, Цыган, таких слов не говори… Не могу я их слушать. Не уходить надо, а в бою смерть принять надо. Я не доносчик, но и тебе не товарищ в этом деле!..

— Не услышишь больше, — глухо сказал Цыган.

Солнце взошло. Косые лучи его озарили стоянку 33-го полка, где высились казармы Омского кадетского корпуса, скользнули по далёкому Каналу, обрисовав мачты военной радиостанции, и залили светом 36-й полк.

2

Миновав рощу, приезжий вышел к кадетскому корпусу. Оставив в стороне каменные здания казарм, он направился к маленькому деревянному домику, стоявшему неподалёку от котельной и столовой.

Его обогнал строй кадет; шла третья рота. Кадеты были в парадном обмундировании, которое выдавалось лишь в торжественных случаях. Блестели лаковые козырьки фуражек, начищенные сапоги и пуговицы сияли, галуны на мундирах светились тусклым блеском. Чёрные фигуры старательно чеканили шаг. Строй вёл немолодой подполковник в золотом пенсне. Близоруко щурясь, он отсчитывал:

— Рас-с!.. Два!.. Три!.. Рас-с!.. Два!

Он был недоволен шагом:

— Чи-ще! Рас-с! Два!

Строй удалялся. Но ещё долго до юноши долетали возгласы подполковника.

Он поднялся на крыльцо домика и без стука вошёл в сени.

В дверях столкнулся с хозяином. Это был невысокий брюнет. Смуглое лицо его было встревожено.

— Ну как, Виталя, — спросил он. — Я уже думал, что ты не придёшь.

— Обещал — значит, что бы ни было, приду! — сказал юноша.

Виталий сел на предложенный стул. Он пристально посмотрел на собеседника. А тот продолжал:

— Мало не всю ночь провозился, подгонял обмундирование. У нас нехватка мундиров… Сколько из Хабаровска взяли? Пустяки!.. Кое-как к утру одели всех, а кому не хватило, тех в отпуск с первым катером отправили.

— Рассказывай, товарищ Козлов!

Козлов машинально подкрутил чёрные усы.

— Что же рассказывать, товарищ Бонивур! Сам знаешь, кофейня провалилась!

Бонивур молча кивнул головой.

— Провалилась самым глупым образом. Сколько времени все шло хорошо! Никто из офицеров и из кадет ничего не подозревал. Ходили, кофе пили, иногда спиртное. Нину все считали женой Семена. Она себя держала здорово… Ухаживать за ней ухаживали, а чтобы больше — ни-ни! Так и шло. А тут вернулся в корпус один тёртый калач — Григорьев. Пройдоха! Ну, бывал у Калмыкова, у Семёнова, имеет значок за «Ледяной поход», Георгия. Пьяница, гулеван и, наконец, бабник!..

Виталию было видно в окно, что подполковник все ещё гоняет кадет. Ребята выпячивали грудь, чётко печатая шаг. Подполковник был в испарине. Фуражка его сбилась назад, открыв белый лысый лоб. Окуляры его сверкали на солнце.

— Это что же он их водит? — спросил Виталий Козлова.

— А опять в третьей роте Шкапский дежурит, сумасшедший самодур. После Волочаевки спятил: считает, что бой был проигран оттого, что солдаты маршировать не умели. Ну, его к нам и направили… Так вот, — продолжал Козлов, — этот Григорьев увидел Нину и зенки вылупил. Говорит: «Хороша. Моя будет». Стал приставать… Ну, на что Нина крепка — и то не выдержала, ляпнула ему по роже. А Григорьева заело. Говорит: «Это она для виду!» Поспорил с кадетами. И пошло-поехало. Проходу не даёт. И у Семена дурацкое положение, и Нине деваться некуда.

— Через неделю хотели её отозвать, — тихо сказал Бонивур.

— А у Григорьева дело дошло до отчаянности. Раз поспорил — убейся, а сделай!.. Стал он за Ниной следить. Решил через окно попасть к ней в комнату. А тут от тебя требование поступило на деньги. Вот Нина с Семёном стали готовить посылку. Семён тайничок открыл, а там оружие. А Григорьев с дерева в окно наблюдает. Смекнул, должно быть, что не кофием в доме пахнет, — и назад. Тут под ним сук подломился. Загремел он — и ходу в казармы. Семён сообразил, что дело плохо. Деньги ухватил — и ко мне. Нине велел оружие в колодец спустить, что возле дома… Сунул мне деньги, говорит: «Держи» А сам на выручку Нине побежал…

— Как держался? — быстро спросил Виталий.

— Ничего. Видно, не струсил… Ну, вернулся он, а в кофейне полное общество! Должно, Григорьев кадет приберегал как свидетелей успеха у Нины, а пригодились они для другого… Нина утопила почти все. Но кое-что осталось… браунинг, штук десять лимонок…

Виталий посидел, помолчал. Козлов подкрутил усы, вопросительно глядя на юношу. Виталий сосредоточенно щурил глаза.

— Значит, деньги у тебя?

— Да, тридцать тысяч.

— Ничего! — сказал Виталий. — Пусть у тебя будут. Решено тебе поручить продолжать «кофе молоть». Тоже вдвоём будете.

— Теперь слежка за всеми новыми людьми! — предостерегающе поднял брови Козлов.

Виталий усмехнулся:

— А тебе новых не дадут. Будешь с Любанским работать. Знаешь? Который в Поспелове.

— Любанский? Эта крыса канцелярская?! — изумлённо воскликнул Козлов.

— Ну, уж и крыса! Ты не таращь глаза, товарищ Козлов. Любанский — настоящий, хороший подпольщик, товарищ верный, комсомолец испытанный… Познакомишься по-настоящему — не нахвалишься.

— Да я не об этом!

— А не об этом, так помолчи… После провала кофейни трудно предположить, что мы продолжаем работать здесь… Нину и Семена куда дели? — спросил Бонивур.

— Сутки держали в котельной.

— Не били?

— Нет как будто. Потом из Поспелова приехали из особой сотни офицеры.

— Семеновцы! — сказал Виталий и сморщил лоб. — Ну ничего, потягаемся и с ними!

Козлов вздрогнул, юноша вопросительно посмотрел на товарища. Тот, отвернувшись, жалостливо сказал:

— Поспеловским только дай красных. Закатуют… И не знай, сколько там похоронено наших, на пригорке… Виталя, я думаю, надо отбить Нину да Семена!

— Имеешь план? — спросил юноша.

— Какой план? Ночью напасть на поспеловских, покрошить — да и с концом.

— А офицерскую школу? А кавалерийское училище? А юнкерское училище? Тоже покрошить?

— А-а! Под одно бы всех, к чёртовой матери!

— Будет и это! А только нахрапом сейчас Нину и Семена не выручишь.

— Жалко, Виталя!

— Не одному тебе жалко! Вызволим, выкупим…

— Красных-то?

— А кто доказал, что они красные? — хитро прищурился Виталий. — Чего только наши подпольщики не сумеют сделать!.. Надеюсь, на днях Нина и Семён будут на свободе и в безопасности.

Козлов облегчённо вздохнул, и глаза его засветились любопытством. Он спросил, невольно понижая голос:

— Имеешь план?

Но Виталий, пропустив мимо ушей вопрос Козлова, кивнул головой на кадет, маршировавших вдоль казарм:

— Чего такой парад?

— Адмирала Старка сегодня ожидаем.

3

В 1922 году в руках белых, и то под охраной японских штыков, оставался небольшой клочок русской земли — Владивосток и часть области.

Побережье давно контролировалось партизанскими отрядами. Основной базой их было Анучино, где советская власть, с небольшими перерывами, существовала почти с 1917 года. Второй базой была бухта св. Ольги, где партизаны чувствовали себя настолько уверенно, что могли созывать съезды, проводить военное обучение партизанского молодняка и наносить существенные удары белым в таких бухтах, как Терней, Джигит, Кеми — вплоть до Самарги. Отряд Кожевниченко доходил и до самой Императорской гавани. Партизаны заставили убраться из Тетюхе американский гарнизон, прикрывавший грабёж серебро-свинцовых месторождений…

Рабочие районы Владивостока тоже, по существу, не подчинялись белым. Незримые нити тянулись из города в таёжные районы, соединяя их неразрывными узами. И если вдруг из депо Первая Речка или из мастерских Военного порта исчезал кто-то из молодых или пожилых рабочих, кому угрожал призыв или к кому слишком внимательно присматривались шпики, лесными тропами уходил он — и одним партизаном становилось в сопках больше… Партизаны бывали и во Владивостоке, и на Первой Речке, и на Второй Речке, зная, что каждый рабочий дом — их прибежище. Они получали подробную информацию о всех передвижениях белых, покупали оружие у солдат, похищали из складов…

В самом городе действовали руководимые Дальбюро ЦК РКП (б) подпольные группы большевиков; их ячейки находились на всех крупных предприятиях края. Партийные организации работали, и ни аресты, ни убийства отдельных большевистских вожаков не могли остановить неизбежного. Приморская партийная организация была боевой по духу и по традициям, — её создавали и воспитывали такие большевики-ленинцы, как Костя Суханов — первый председатель Владивостокского совдепа, как Сергей Лазо — партизанский вождь. И давно уже между собой большевики называли Сухановской ту улицу, на которой жил он до дня своей гибели. И ходивший по путям приморской железной дороги паровоз «ЕЛ-629» — огненная могила Лазо — каждым свистком своим взывал к мести за мрачное злодеяние, которого не могли забыть русские люди. Помнили большевики дорогие имена, и каждый хотел походить на тех, чьи имена носил в сердце… Героической была история приморского подполья, как героической была великая партия, за которую многие большевики-дальневосточники отдали свою жизнь…

С севера наступала Народно-революционная армия Дальневосточной республики, очистившая от белых Забайкалье и Приамурье, готовая нанести интервенции последний, решительный удар.

…Приморское правительство Спиридона Меркулова, известного спекулянта, состояло из кучки дельцов и политических интриганов и было ширмой, прикрываясь которой, японские и американские интервенты беззастенчиво и жадно грабили Приморье.

…Офицерские школы, кадетские корпуса, юнкерские училища не случайно были расположены на Русском Острове, на котором помещались и части особого назначения. Островное положение этого гарнизона должно было, по мысли командования, уберечь будущие кадры офицерского состава от влияния большевиков, которое распространялось на все слои населения.

И вот лихой кадет Григорьев обнаружил в 36-м полку тайную квартиру, где хранилось оружие. Арестованные упорно молчали. Но контрразведка предполагала, что кофейня — явочная большевистская квартира.

Это показывало, насколько смелы большевистские конспираторы и насколько бесплодны усилия японской контрразведки и белых парализовать их действия.

Факта этого нельзя было скрыть от кадет. Он очень дурно повлиял на дисциплину в корпусах. Нужно было предпринять что-то такое, что поддержало бы веру в будущее у кадет и юнкеров.

Эту задачу возложили на адмирала Старка.

Офицер генерального штаба царской армии, участник русско-японской войны, в своё время часто бывавший в ставке, кавалер многих орденов, адмирал Старк был важной птицей. Его огромная, атлетического сложения фигура, затянутая в чёрный морской сюртук, осанка, дворцовая учтивость, умение держаться делали его заметным среди скороспелых генералов военного времени. Его можно было слушать, ему можно было верить.

Поэтому с таким нетерпением в 36-м полку ждали Старка. Охрану адмирала поручили сотне казаков ротмистра Караева.

4

Воскресный день был томительным. Кадеты второй и первой роты, облачённые в парадную форму с самого утра, не знали, чем заняться. Они расхаживали по жиденьким аллеям парка, разбитого вблизи казарм. Учебный год был закончен. Все уже предвкушали избавление от надоевшего за год распорядка, строили планы на лето. Воспитанники третьей роты томились в течение последних дней. Большинство кадет, принятых в корпус в 1920 и 1921 годах, были сыновья солдат, дети беженцев — ижевских, иркутских, николаевских, очень плохо мирившихся со своей новой участью. Все мечты их были прикованы к прежней вольной жизни. Стриженым их головам было тесно в форменных фуражках. Предоставленные в этот день самим себе, они играли в лапту, в свайку, в чижика. Их группы виднелись то здесь, то там на широком плацу перед казармами или в тени зданий.

Солнце поднималось все выше, время подходило к обеду. Кадеты ходили красные, потные, разгорячённые в своих тесных мундирах.

В час дня сыграли сбор на обед. После обеда репетировали встречу.

Адмирал прибыл в четыре часа пополудни.

Грянул оркестр, выстроенный на причале. Адмирал сошёл с катера по трапу, крытому красным ковриком. Его встретил тучный седой старик, директор корпуса Корнеев. Выслушав рапорт, Старк поздоровался с ним, расцеловался и в сопровождении адъютантов и встречавших направился к зданию корпуса.

Звуки оркестра были сигналом, по которому кадеты стали в каре, поротно, по ранжиру. Строгий чёрный четырехугольник застыл на посыпанном свежим песком плацу. Затихли голоса. Над плацом нависло молчание. Тысяча подростков и юношей замерла в шеренгах, затаив дыхание. Виталий, наблюдавший парад из окна комнаты Козлова, сказал невольно:

— Здорово их вышколили!

— Дисциплина тут во! Всех под одну гребёнку подровняют! — сказал Козлов.

— Не успеют! — усмехнулся Бонивур.

Звуки команды на плацу прервали их разговор.

— Корпус, смирр-р-на-а! Господа офицеры!

Старк, могучей громадой возвышавшийся в середине каре, в группе пехотных офицеров, бархатным басом пророкотал:

— Здравствуйте, господа кадеты!

Строй ответил дружным «Здравия желаем, ваше высокопревосходительство!», произнесённым отрывисто и легко. Старк покосился на Корнеева: «Хорошо отвечают». Корнеев не мог скрыть довольной улыбки — ответ на приветствие был его гордостью и утехой.

Внешней причиной торжества послужило окончание учебного года. По традиции полагалось отмечать это событие молебном. И хотя офицеры не знали, где начнётся новый учебный год, традиция должна была соблюдаться.

Возле адмирала появился аналой. Священник в златотканной ризе и дьякон в серебряном стихаре, приняв поклоны от начальства, начали молебен. Хор кадет пел молитвенные песнопения. Дым из кадильницы, которой мерно размахивал дьякон, в воздухе, раскалённом лучами беспощадного солнца, вился струйками, медленно поднимаясь вверх. Хор пел согласно и чинно. Строй с фуражками на левой руке, следя глазами за генералом, крестился и клал поклоны вслед за ним.

Молебен кончался песнопением «Спаси, господи, люди твоя».

Написанная свыше сотни лет назад, молитва эта обладала формой, которая позволяла вставить имя любого царствующего лица. Когда не стало Николая, монархисты изменили стих этот в соответствии со своими надеждами на одного из претендентов на не существующий более престол российский — великого князя Кирилла. Колчаковцы же и каппелевцы пели: «Победы христолюбивому воинству нашему на супротивныя даруяй!» Так как во Владивостоке они содержали большинство военных учебных заведений, то и в Хабаровском кадетском корпусе молились о ниспослании победы «христолюбивому воинству».

Старк, убеждённый «кирилловец», по привычке запел длиннейший стих с титулом Кирилла.

Его густой бас шёл наперерез всем голосам, разбивая их. Вся торжественность минуты была непоправимо испорчена Третья рота перестала петь. Подростки пересмеивались. С побагровевшим от натуги и от сознания своего промаха лицом Старк, пытавшийся перекричать весь корпус, был смешон.

Виталий, наблюдавший за всей этой сценой из окна комнаты Козлова, покатывался со смеху. Козлов, весело поблёскивая своими чёрными узкими глазами, подмигнул Виталию.

— Не сговорились, значит…

— И не сговорятся! — сказал Бонивур.

5

Раздражённый ещё на молебне, Старк не глядел на Корнеева и тяжело дышал, с шумом выпуская воздух через раздувавшиеся ноздри. Генерал обратился к адмиралу с просьбой сказать несколько слов кадетам.

Старк оттянул от потной шеи ставший вдруг тесным белейший крахмальный воротничок, помолчал несколько секунд, пытаясь успокоиться, потом начал:

— Господа кадеты! Поздравляю вас с успешным окончанием учебного года… — Сердце адмирала давало перебои, уши горели от раздражения… — Вы должны верить в светлое будущее, ибо без этой веры нельзя жить, господа кадеты! Но вера без дел мертва, говорит евангелие, значит и вам надлежит свою веру подкрепить живым делом… Усваивайте преподанное вам наставниками и начальниками!

Он тяжело задышал и вдруг почувствовал, что у него нет таких слов, которые дошли бы до кадет, смеявшихся над ним до сих пор. Насилуя себя, он закричал:

— Господа кадеты! Ваша задача, ваш долг — стать офицерами во что бы то ни стало! Отвращайте свой слух от речей, противных нашей идее, от пропаганды большевиков! Отвращайте свои глаза от их книг. Острите своё сердце, ибо ваше сердце — это меч, занесённый над врагами России!.. Мы перенесли тяжёлые испытания, и, может быть, нам предстоят ещё более тяжкие, самые горчайшие из тех, что приуготовлены нам судьбой. Большевики всюду! Они наступают с севера, они проникают в нашу среду! Может быть, они прячутся и здесь! — он ткнул куда-то в залив своей большой белой рукой.

Корнеев тихонько сказал, находя, что адмирал переборщил:

— Ваше высокопревосходительство…

Но Старк, которому уже было почти дурно, продолжал:

— Они кругом! Они добиваются того, чтобы отнять у нас землю! Нашу землю, господа!

Вне себя он опустился на колени.

— Господа! Защищайте её! Любите её! Храните в сердце своём. Помните о ней, где бы вы ни были. Ибо вот она, ваша родина, господа!

Адмирал нагнулся, чтобы поцеловать землю, но вместо красивой земли — чёрной, мягкой, покрытой зеленой травой, какую он видел перед собой мысленным взором, вместо луга, вместо поля — перед ним был ровный жёлтый песок плацпарада. Адмирал зачерпнул песок горстью, ткнулся в него губами. В этот момент красные круги поплыли у него перед глазами, он рассыпал песок на свой сюртук; жёлтые пятна покрыли чёрное сукно. Вслед за этим адмирал покачнулся и рухнул лицом вниз, потеряв сознание.

Со всех сторон к Старку бросились на помощь. С трудом подняв адмирала, прислонили его к аналою и стали приводить в себя.

Казаки конвоя находились за строем кадет. Однако они ясно видели все, что произошло. Стоявший рядом с Лозовым Цыган тронул старого казака рукой, кивнул на адмирала и сказал на ухо:

— Видал? Он — за землю, а она — промеж пальцев…

Лозовой сумрачно ответил:

— Не береди, дьявол… Конечно, видал… Не слепой.

6

Через час, после того как совершенно обессиленного Старка отправили на катере в город, пешком, через холмы, ушёл из 36-го полка и Виталий.

Неся с собою деревянный ящичек, в каких рабочие обыкновенно хранят подручный инструмент, он своей лёгкой походкой отправился в Поспелово. И никому было невдомёк распознать в этом беспечном подмастерье, что шёл, сшибая прутиком подорожники, руководителя комсомольской подпольной организации.

Смеркалось, когда, перевалив холмы, Бонивур увидел перед собой беспорядочно раскиданные строения Поспелова, сбегавшие с вершины покатого берега к самой воде. На свежей волне плясали блики огней катеров, что проходили по проливу.

Юноша приблизился к большому серому зданию, что возвышалось среди одноэтажных офицерских флигелей, вошёл в крайний подъезд, поднялся по лестнице в несколько ступенек, нашарил в кармане ключ и открыл дверь, обитую чёрной клеёнкой.

В квартире жил холостяк. Это чувствовалось по тому, что пол не подметён, на диван брошен серый пыльник, — как видно, он лежал здесь несколько дней. На столе стояли грязные тарелки; стопка их возвышалась и на подоконнике. Виталий недовольно покачал головой, увидев все это запустение, и сел против окна. Пока не стемнело, было видно все, что происходило во дворе. Вот показалась женщина с тазом, наполненным мокрым бельём. Неторопливо она развесила его на верёвке. Перекинулась с соседкой несколькими словами и направилась в тот подъезд, откуда вышла. Четыре офицера с папками в руках прошли один за другим мимо окна.

Виталий прилёг на диван, прислушиваясь к звукам, доносившимся извне. В соседней квартире плакал ребёнок. Наверху звучали раздражённые голоса: кто-то ссорился. Где-то послышался стук движка. Окна в соседних домах осветились — заработала лёгкая электростанция, обслуживающая Поспелово. «Девять часов», — заключил Виталий. За стеной пробили часы.

Почти вслед за этим в коридоре послышались шаги. Щёлкнул замок. Открылась дверь. Виталий сел.

— Погоди зажигать свет. Завесь окно чем-нибудь, Борис! — сказал он вошедшему.

— Здравствуй, Виталий! — сказал хозяин и принялся шарить в ящике под койкой.

Повозился у окна, занавесил его. Потом зажёг лампу. Свет озарил некрасивое, худое лицо с усталыми серыми глазами. Хозяин близоруко прищурился, крепко пожал руку Виталию и присел возле.

— Ну, как живёшь, Борис? — спросил Виталий.

— Какая моя жизнь? Известно тебе… — махнул Борис рукой. — Что за жизнь у вольнопера, — он кивнул головой на свои солдатские погоны с черно-жёлтым шнуром вольноопределяющегося вместо канта, — да ещё в таком вертепе? Извёлся я! Читаешь протоколы допросов — мороз по коже дерёт! Ведь все наши ребята! Все-таки очень многих они вылавливают! — горько вздохнул он.

— Где Нина и Семён? Не узнал?

— Пока на общих основаниях держат, — ответил Борис.

Виталий усмехнулся:

— А по-русски что это значит?

Борис невесело посмотрел на него.

— Вот видишь, до чего я дохожу. В этом сволочном заведении говорить разучился. На общих основаниях — это значит, что к ним «специального» режима ещё не применяли. Держат в общей камере до поры. Наверно, рядом с ними посадили кого-нибудь для выведывания.

— Понятно. Кто ими занимается?

— Жандармский ротмистр Караев.

— Что за человек?

— Бабник, мот… палач! Но он в эти дни болел. Помяли его в каком-то притоне на Миллионке[2] , куда он захаживает. Вот он и не показывается.

— Идейный?

— Куда там! Иной раз такое завернёт, что боязно слушать. Молчишь — значит сочувствуешь, говорить начнёшь — морду разобьёт! Ох, Виталя, не хватает у меня на эту работку нервов.

Виталий тихо сказал:

— Жалуешься? Трудно? А тем, к кому «специальный» режим применяют, не трудно?

Борис опустил голову.

— Мне ведь иногда приходится на допросах присутствовать, — проговорил он. — Лучше бы меня били, чем видеть, как над товарищами глумятся.

Виталий положил собеседнику руку на плечо.

— Ты понимаешь, Любанский, как ты полезен на этом месте?

— Да.

— Больше я ничего не могу сказать. Потерпи…

Наступила пауза. Борис подавил невольный вздох. Виталий опять нарушил молчание:

— Опустился ты, Борис. В комнате грязь, не убрано, неуютно. Ты боец, Борис! А боец должен быть твёрдым, как пружина. Вот на съезде комсомола Владимир Ильич говорил о том, как себя комсомольцы держать должны. Тысячи наших товарищей ведут борьбу с капитализмом, подтачивают силы белых и интервентов. Подумай, что ты один из тех, на кого надеется Ленин! — с силой закончил он. — Нину и Семена видел?

— Видел.

— Как держатся?

— Хорошо.

Глава вторая

СЛУЧАЙ В ПОРТОВОМ ПЕРЕУЛКЕ

1

Виталий возвращался в город с последним катером. Безлунная ночь опустилась над океаном, затянув своим покровом очертания берегов. Как только катер отвалил от пристани, Русский Остров потонул в густой мгле. Впереди мерцали городские огни, отражавшиеся в агатовой глубине моря. Отблески огней трепетали на мелкой волне. Светящийся следок тянулся за катером, тая в отдалении. Тишина нависла над океаном. Робко звякнули склянки на мысе Скрыплева. Маяк открыл свой яркий глаз; луч света пронизал темноту и погас, чтобы через минуту опять бросить свой сигнал в морской простор.

И, точно сигналы маяка, в сознании комсомольца вспыхивали отдельные детали плана освобождения Нины и Семена. В общем он представлял себе ясно, в каком направлении можно и нужно действовать. Но в этом деле многое могло зависеть от мелочей: успех или неудача, в конечном счёте, решают вопрос о жизни Нины и Семена. Значит, надо было тщательно обдумать все, предусмотреть и взвесить все возможное и… невозможное.

Мысли теснились в голове Виталия, понимавшего, какое дело он берет в свои руки.

Ему довелось расти в такое время, когда каждый прожитый год стоил нескольких лет. Четыре года прошло с того дня, когда Лида, шагавшая в рядах демонстрации протеста против прихода крейсера «Ивами», против вмешательства иностранцев в дела русского народа, окликнула Виталия и поставила в одну шеренгу с собой. Он шагал тогда между Лидой и незнакомым телеграфистом, который обнял его, как родного. «В ногу, в ногу!» — сказали ему тогда. Слова эти с необычайной силой врезались в память Виталия, приобретя особо глубокое значение от того, что над головой Виталия шумел красный транспарант и тысячи рабочих Владивостока в этот день вышли на улицу и шагали в ногу, как солдаты в строю, и во взглядах их, обращённых к порту, где стоял «Ивами», не было страха…

Это были четыре года борьбы русского народа и большевиков за советскую власть, против интервентов всех мастей, годы кровавых контрреволюционных переворотов и народных освободительных восстаний, годы партизанской войны и подпольной работы большевиков.

Лида, поставившая Виталия в свою шеренгу на той демонстрации, поставила брата рядом с собой и в жизни. Когда понадобился «смышлёный паренёк», о Виталии вспомнили… Когда 4-5 апреля 1920 года во Владивостоке раздались выстрелы японских интервентов, вероломно нарушивших перемирие с большевистской Земской управой, Виталий распространял большевистские листовки, призывавшие рабочих к организованному сопротивлению. «Листовки — испытанное оружие большевиков!» — сказали ему тогда в ответ на просьбу дать винтовку… В эти тревожные дни гимназист Бонивур стал комсомольцем. Это было его ответом на японскую провокацию.

Так для него настала новая жизнь. Это была нелёгкая жизнь. Но эту нелёгкую жизнь Виталий Бонивур не променял бы ни на какие блага в мире…

2

Катер мягко ударился о причал.

Поспешно поднявшись на Светланскую улицу, Виталий прошёл мимо Морского штаба, к домику на улице Петра Великого, неподалёку от сквера, где высился бронзовый памятник адмиралу Завойко[3] . На каланче Морского штаба пробило одиннадцать, на улицах уже появились патрули.

Найдя в тёмном коридоре дверь, Виталий нажал кнопку звонка. За дверью послышались шаги и женский голос:

— Вам кого надо?

— Ивана Ивановича, — ответил Виталий. — Я только что с вокзала.

Дверь открыла немолодая женщина, «тётя Надя», Перовская. Она улыбнулась, увидев Виталия.

— Откуда ты, воевода?

— С Русского Острова! — ответил Виталий.

Перовская покачала головой и строго сдвинула тёмные брови.

— Башку не жалко?

— Надо было, тётя Надя!

— Ну, это мы сейчас разберём, надо или нет! — ответила женщина. — Тебя ждём. Товарищ Михайлов тут.

Виталий невольно подтянулся: с Михайловым, председателем областного комитета РКП (б), ему ещё не приходилось встречаться. Вместе с Перовской он вошёл в комнату.

Большая лампа, затенённая абажуром, едва освещала стол, за которым сидели трое мужчин и женщина. Приход Виталия прервал, очевидно, их беседу.

— Явился! — сказала тётя Надя. — Полюбуйтесь на молодца: ездил на Русский остров…

— Хорош! Ну, рассказывай. Садись, в ногах правды нет, — произнёс хозяин комнаты, слесарь Военного порта Марченко.

Виталий всматривался в незнакомых ему людей. Который из двух Михайлов? Он чувствовал себя неловко: как видно, и тётя Надя, и Марченко осуждали поездку на Русский остров.

Виталий смущённо оглядывал сидящих.

Из-за стола поднялся высокий мужчина в чёрном костюме, широкоплечий, с открытым лицом и тёмными коротко остриженными волосами. Он подошёл к Виталию, который ещё не решался сесть, остановился перед ним, по-морскому расставив ноги, и, глядя на него в упор весёлыми глазами, кивнул головой:

— Ну, что же ты?.. Выкладывай, видишь, ждут люди! — сказал он по-дружески, и его тёплая большая ладонь легла на плечо юноши.

В этом человеке, несмотря на то, что одет он был, как и все горожане, чувствовалось что-то такое, что присуще бывалым морякам. «Михайлов!» — подумал Виталий.

— Сейчас, товарищ Михайлов, расскажу! — произнёс Бонивур, садясь. — Дело, видите ли, вот в чем…

Михайлов слушал, склонив голову и внимательно глядя на Бонивура. Карие глаза его иногда вспыхивали, но в глубине их теплилось сочувствие, это ясно видел Виталий. Он вдруг обрёл уверенность в себе и в том, что план спасения арестованных удастся.

3

Ему не мешали говорить.

Изложив подробно свой план, он вопросительно посмотрел на сидящих за столом. Марченко спросил:

— А зачем ты сам-то на Русский Остров поехал? Кто тебе разрешил? Ты поставил нас в известность?

Виталий почувствовал, что вся кровь отхлынула от его щёк.

— Нет, не поставил, товарищ Марченко…

— Мы тебе поручили комсомольскую организацию. Есть много ребят, которые охотно выполнят любую работу. Ты мог влипнуть, как кур во щи… Ты знаешь, какое сейчас время? Вот-вот от нас потребуются все силы и работоспособная организация, знающая своих руководителей, верящая им, и руководители, знающие своих бойцов! Работы полон рот! Тут каждый человек на счёту, каждый человек дорог!

Виталий посмотрел на Марченко.

— Дело идёт о двух товарищах. Мне за них не жалко жизни. Мы с ними вместе в комсомол вступали.

Тётя Надя подняла взор на юношу.

— Руководить — это не значит все делать самому. Руководить — это значит направлять людей, учить их, двигать ими.

— Дело шло о жизни двух товарищей… — повторил Виталий. — Мне казалось, что…

Михайлов дотронулся до плеча юноши.

— Когда только кажется, надо с людьми советоваться… А вот когда уверен, тогда можно и действовать.

— Я был уверен! — сказал Виталий твёрдо. — И товарищ Борис, и Козлов , и другие знают теперь, что провалилась только «кофейня», а не организация.

— А теперь ты понимаешь, что поступил опрометчиво?

Виталий потупился. Когда утром он действовал, узнав об аресте Семена и Нины, все казалось ему простым и ясным: именно он лично должен был оказаться там, чтобы парализовать естественное замешательство и, может быть, страх полного разгрома среди тех, кто не был арестован. А теперь выходило, что он поступил, как мальчишка, необдуманно, поспешно, рискуя многим. И ему было очень тяжело вымолвить слова:

— Кажется, понимаю.

— Только кажется? — в голосе Михайлова послышались какие-то новые нотки, заставившие Виталия вскинуть взгляд на председателя комитета.

Михайлов подошёл к Виталию вплотную. Его внимательные глаза уставились на юношу, точно он видел в нем что-то, чего никто не видел. Какие-то искорки промелькнули в сером спокойствии глаз Михайлова, но Виталий не мог определить: усмехается или сердится моряк?

— Мы ни отваги твоей отнять не хотим, ни долга твоего перед товарищами убавить, — сказал Михайлов, — а хотим, чтобы ты научился глядеть вперёд, предвидеть, когда и что можно делать и когда чего делать нельзя! Наперёд запомни, что в нашем деле анархизм — ни к черту не годная штука! — И другим тоном он добавил: — Теперь послушай, что мы хотим предложить для освобождения Семена и Нины; не думай, что они дороги одному тебе!.. А в общем твой план неплох! Очень неплох… Но к нему нужна страховка? Понимаешь?..

4

В двенадцать часов следующего дня рябой казак Иванцов, вестовой командира сотни особого назначения Караева, осторожно просунул голову в дверь спальни командира. В комнате были опущены шторы. Иванцов сказал вполголоса:

— Господин ротмистр! А господин ротмистр!

Заскрипела кровать. Ротмистр завозился в постели, подымаясь.

— Ну, чего ещё? — хрипло спросил он. — Какого черта надо?

Рябой опасливо убрал голову. Но через секунду опять открыл дверь.

— Господин ротмистр! К вам добиваются.

Ротмистр сел, укутав ноги одеялом.

— Гони всех к черту!

— Говорят, по срочному делу.

— С-сукины дети! — проворчал ротмистр. — Умереть не дадут!

— Это точно! — сказал Иванцов, поднимая шторы и наскоро оправляя постель.

— Кого там дьявол принёс? — одеваясь, спросил Караев.

— Китаёза, а с ним русский один. Говорят: «Не разбудишь — пожалеешь. Очень важное дело…»

— Вот я им сейчас покажу важное дело!

Караев решительно вышел из спальни.

Тучный китаец в чёрном шёлковом халате и лаковых туфлях сидел в кресле и, положив на расставленные колени твёрдую соломенную шляпу, обмахивался веером из тонких костяных пластинок, расписанных позолотой. Его полное лицо, острый взгляд густокарих глаз, розовая кожа на щеках, белые зубы, полные руки с длинными прозрачными ногтями говорили о достатке, богатстве. Второй посетитель не заслуживал внимания: обыкновенное лицо, ничем не выдающееся, простая одежда, довольно поношенная, — видимо, счетовод или писарь китайца.

Увидев ротмистра, китаец улыбнулся, неторопливо поднялся и сделал лёгкий полупоклон. Караев ответил кивком головы.

— Чем могу служить?

Китаец указал ему на стул, сел сам и стал говорить по-русски, чисто, с приятным акцентом:

— Думаю, что нам надо познакомиться, так как дело, с которым я к вам пришёл… Ли Чжан-сюй… коммерсант.

Караев буркнул:

— Ротмистр Караев.

— Вы начальник части особого назначения?

— Да! — насторожившись, ответил офицер.

В этот момент рябой казак вышел из спальни. Китаец кивнул на него:

— У меня дело к вам, господин ротмистр, которое не терпит свидетелей.

Караев выслал казака за дверь и в свою очередь посмотрел на спутника китайца, вопросительно подняв брови. Китаец равнодушно сказал:

— Это Ваня. Это со мной.

Всем телом он повернулся к ротмистру и спокойно произнёс:

— Господин ротмистр, я хочу сделать у вас одну покупку.

— Не понимаю! — сказал Караев, откинувшись в кресле.

— Дело, видите ли, в том, что у вас находятся двое моих людей. Я предложил бы за них крупную сумму — десять тысяч рублей… выкуп.

— Я не понимаю! — хриплым голосом произнёс ротмистр. — Какие люди? Какой выкуп? Вы меня с кем-то путаете, милостивый государь!

Он сделал движение, чтобы подняться, но китаец неожиданно быстро и легко пододвинулся к нему вместе со стулом и остановил его вежливо, но твёрдо:

— Не спешите, господин ротмистр! Сейчас вы поймёте. В тридцать шестом полку были арестованы два человека — содержатели кофейни для кадет…

— Большевики! — сказал Караев.

Китаец коротко хихикнул, потом раскрыл рот, и все тело его затряслось от смеха. Караев с недоумением посмотрел на китайца. Тот неожиданно замолк и, наклонившись к ротмистру, вполголоса сказал:

— Наши люди не бывают большевики. Политика — не наше дело.

— Какие ваши люди? Кто это вы? — раздражённо спросил Караев.

Китаец осклабился, обнажив крупные белые зубы.

— Мы коммерсанты фирмы «Три Т».

Караев вскочил.

— Что за чертовщину вы городите, господин коммерсант?! Что это за торговля? В кофейне найдено оружие!

Китаец спокойно смотрел на него.

— Каждый коммерсант по-своему. В нашей коммерции оружие необходимо. Я думаю, вы слыхали о такой фирме — «Три туза»?

Караев прищурился. «Три туза» — это была бандитская шайка, филиал крупнейшей шанхайской организации преступников, главным источником дохода которой являлось вымогательство. Похищая кого-нибудь из членов состоятельной семьи, бандиты назначали выкупную цену. Если проходил срок и выкуп не поступал, глава семьи получал от бандитов напоминание с приложением отрезанного пальца или уха жертвы. Если пострадавший не хотел платить или родственники его пытались с помощью полиции вернуть пленника, последнего убивали, а если это была женщина — её продавали в публичный дом в Китай, в Маньчжурию. Шайка действовала дерзко и безнаказанно.

Караев возмущённо сказал:

— Ком-мерсанты?! Бандиты!

Китаец вежливо улыбнулся.

— Да, иногда нас называют и так, господин ротмистр. Для нас это такое же дело, как всякое другое! Мы даём товар, нам платят, очень просто… Я предлагаю вам дело. Подумайте: десять тысяч — это много!

— Я арестую вас! — сказал Караев. — Отправлю в милицию.

— Глупо! — спокойно ответил Ли Чжан-сюй. — Через час я буду на свободе.

— В контрразведку!

— Мы не занимаемся политикой… Я буду освобождён через два дня…

— Вы, однако, хорошо владеете собой! — усмехнулся Караев.

Китаец невозмутимо ответил:

— В нашей работе волнение излишне. Волнуются только наши клиенты.

Наступило молчание. Китаец выжидал. Он раскрыл и с треском закрыл свой веер. Десять раз проделал он это. «Десять тысяч!» — пронеслось у ротмистра в мозгу. Он вздрогнул. Китаец уловил это движение. Он дважды раскрыл и сложил пальцы правой руки. Десять!..

— Я уже отправил арестованных по назначению!

— Во-первых, вы ещё не отправили их… Во-вторых, это будет стоить нам дороже, но дела не меняет! Я обратился к вам, чтобы несколько сэкономить!..

— Идите вы к черту вместе с вашими деньгами! — вдруг крикнул Караев бешено.

Но китаец не изменил ни выражения лица, ни позы. Он вынул из-за пазухи ушные принадлежности и, взяв один инструмент, стал почёсывать в ухе. Однако столь наглое поведение не возмутило ротмистра. Он размышлял:

«…Аргутинский — сволочь… Получит арестованных и немедленно уступит этому „коммерсанту“. Ишь, ковыряется, как дома… Вот выставлю сейчас с треском! Или под замок! Впрочем, у них такая организация… Убьют, мерзавцы, и следов не найдёшь. Вот на Миллионке попал в переплёт. Кто бил? Чем бил? Попробуй узнай!.. Может статься, что и из этой шайки кто-нибудь… Десять тысяч! А Аргутинский, гад, поди и раздумывать не станет… Десять тысяч… Ишь, расселся! Наперёд уверен, прохвост, что я буду согласен. М-морда! Идол китайский!.. Впрочем… Содрать с него?»

— Пятнадцать! — сказал ротмистр и закусил губы.

Ли Чжан-сюй тотчас же сложил принадлежности и сунул их на место. Вынул из кармана портсигар, сигареты.

— Курите? Пятнадцать — это много…

Незабинтованное ухо Караева было пунцовым. Китаец покосился на него и решительно сказал:

— Десять. Очень хорошо. Мы всех выкупаем за эту цену. Пять тысяч с головы. Очень хорошо.

Неуверенным голосом Караев проронил:

— Не могу же я освободить их из-под стражи за здорово живёшь! Как же быть?

Китаец озабоченно посмотрел на своего спутника. Тот спокойно сказал:

— Надо отправить их во Владивосток с небольшой охраной. Остальное — моё дело!

Караев глубоко затянулся дымом сигареты, потом вынул из кармана брюк плоский флакон с серебряной крышкой и брызнул из него на ладонь несколько капель крепкого одеколона. Ухо его понемногу принимало нормальный цвет.

— Деньги с вами?

— Как только вы отдадите нужные приказания, деньги будут в ваших руках!

Караев нервно хрустнул пальцами. Позвонил в колокольчик, стоявший на столе. В дверях показался рябой.

— Писарю скажешь: арестованные этапируются в город, на Полтавскую, три. Сейчас же. Вызовешь двух конвойных.

Иванцов вышел.

Караев протянул руку. В соседней комнате послышались голоса. Рябой вошёл и, нагнувшись к уху ротмистра, сказал:

— С Полтавской, господин ротмистр!

В ту же секунду в комнату вошёл офицер в каппелевской форме. Щеголевато козырнув на французский манер двумя пальцами, он спросил:

— Ротмистр Караев?

— Точно так! — поднялся с кресла Караев.

— Поручик Степанов! — сказал каппелевец.

Караев посмотрел на китайца, который перед этим взял из рук помощника пакет, завёрнутый в плотную бумагу. Быстрым движением ротмистр вскрыл протянутый ему контрразведчиком конверт и, прочтя, вздрогнул. Это было предписание направить арестованных в контрразведку. Он опять взглянул на толстый синий пакет в руках Ли Чжан-сюя, и взгляд его изобразил почти отчаяние. Губы плохо повиновались ему, когда он с деланным оживлением сказал прибывшему:

— А я только что собирался отправить их к вам. Заготовлена сопроводительная и конвой.

Китаец вопросительно поднял брови, потом подмигнул, как бы говоря: «Это меня устраивает». Караев живо спросил:

— С вами, господин поручик, есть люди?

— Никак нет. Я полагал…

— Да-да, я дам своих двух!

Китаец за спиной Степанова отрицательно покачал головой, оттопырил губы и всем видом своим выразил несогласие. Он кивнул на офицера и показал два пальца. Караев принял озабоченное выражение и в раздумье сказал:

— Впрочем, двух дать я не могу. Только одного. Вдвоём, я думаю, управитесь?

Поручик небрежно сел в кресло, закурил и, пожав плечами, ответил:

— Надеюсь! Справлялись до сих пор.

Сбросив пепел на пол, он с некоторым недоумением оглядел присутствующих.

— Портной, — поспешно сказал ротмистр, кивая на китайца.

— Новое?

— Нет, перелицовка… Иванцов! — крикнул Караев. Когда казак вошёл, Караев распорядился: — Будешь сопровождать арестованных!

— Есть сопровождать арестованных! — ответил рябой.

Несколько минут прошло в молчании. Его нарушил Караев:

— Что нового у вас?

— Цыганы сегодня в «Золотом Роге». Готовится что-то сногсшибательное. Поёт Ляля Туманная… Не думаете быть?

— Куда мне с этой балаболкой? — показал на забинтованную голову ротмистр.

— Где это вас угораздило?

— Упал с крыльца, — не совсем охотно удовлетворил любопытство собеседника ротмистр. — А впрочем, может быть, в ложу пойти, чтобы не пугать людей?..

Вошёл писарь-вольноопределяющийся с документами арестованных. Что-то дрогнуло в его лице, когда он встретился взглядом со спутником Ли. Однако тот был по-прежнему равнодушен ко всему, и Борис Любанский поспешно отвёл свой взор. Поручик забрал документы, написал расписку в получении. Иванцов, возвратившись, доложил, что арестованные прибыли. Поручик встал, аккуратно загасил папироску, надел фуражку.

— Ну-с, будьте здоровы. Может быть, в «Золотом Роге» все-таки встретимся! На всякий случай закажу ложу «Б»… Не возражаете?

Глаза ротмистра заблестели. Он потёр руки.

— Нет, конечно! Руси веселие есть пити.

Откозырнув, поручик Степанов вышел. Караев обернулся к Ли Чжан-сюю:

— Ну, мистер, рассчитаемся? Как видите, отправляю.

— Пожалуйста! — сказал тот, не ответив на улыбку Караева, и передал ему пачки денег.

Ротмистр подозрительно посмотрел на них. Но голубые банковские бандероли успокоили его.

— Только я попрошу вас, — тихонько заметил он Ли, — с конвоиром полегче. Не хочется мне грех на душу принимать… А?

— За целость упаковки наша фирма не отвечает! — сказал Ли сухо.

Попрощался с ротмистром и поспешно вышел.

Ротмистр поглядел на аккуратные толстые пачки денег, постучал ими по столу. Прислушался к глухому звуку.

— Зазвенят! — сказал он и, глядя в зеркало, стал поспешно развязывать голову. — Может быть, не так уж и страшно? Вагон бинта намотали, черти! Вот столько снять — и фуражка налезет.

Караев принялся тщательно одеваться.

Возясь с крагами, он вслух сказал:

— А ведь пришьют эти бандюги хунхузы моего рябого и этого беднягу поручика! Наверняка.

Телефонный звонок оторвал его от одевания.

— Я слушаю!

Из трубки донеслось:

— Господин ротмистр! Тут за арестованными с Полтавской конвой прибыл.

— Отправил уже! — сказал Караев.

— Никак нет! Они говорят, с Полтавской никого не посылали.

Караев медленно опустил трубку на стол. И сам сел в кресло. Взгляд его бессмысленно уставился на папиросу, не докуренную поручиком Степановым…

5

Ли Чжан-сюй торопился. Он потерял всю свою важность, с которой сидел, развалившись в кресле у начальника сотни особого назначения. Он взмок через сотню шагов. Плотная, с твёрдыми полями соломенная шляпа показалась ему тесной, халат — узким. Точно женщина, придерживая руками халат на бёдрах, он шагал, широко расставляя ноги.

К отходу катера поспели вовремя.

Арестованные и конвоиры поместились в рубке рулевого. Там было тесно. Рулевой недовольно косился, ворчал, бросал сердитые взгляды на офицера. Но Степанов молчал, пренебрегая его недовольством, курил папиросы одну за другой, бросая окурки за борт в открытый иллюминатор.

Китаец со своим спутником первыми сошли с катера. Стали в сторону, внимательно наблюдая за немногими пассажирами. Когда пристань опустела, тогда — конвоир впереди, за ним арестованные, потом офицер — оставили катер и направились к выходу из порта. Степанов оглядывался время от времени по сторонам. Лицо рябого приняло свойственное ему выражение тупого безразличия ко всему. Он тяжело ступал по мостовой, держа винтовку наперевес.

Вслед за ними отправился и Ли Чжан-сюй со своим спутником.

Офицер свернул в тихий переулок. Ли нагнал группу. Степанов замедлил шаг. Спутник Ли, поравнявшись с арестованными, сказал тихо:

— Ну, здравствуйте, ребята!

Арестованные разом обернулись к нему. Нина не могла сдержать возгласа изумления и радости. Семён остановился и широко раскрыл глаза:

— Виталий!

Рябой встревоженно перекинул винтовку наперевес и угрожающе крикнул:

— Эй, там! С арестованными не разговаривать!

В ту же секунду поручик Степанов сильным ударом свалил его с ног. В глазах рябого мелькнуло лицо девушки, изумлённо взглянувшей на офицера. Падая, он увидел, как девушка бросилась к чернявому пареньку, что сопровождал китайца. Вслед за тем Ли выхватил у него винтовку, ударил прикладом, и рябой потерял сознание. Степанов прицелился было в упавшего конвоира, но Виталий остановил:

— Не надо! И так не скоро очухается.

Китаец отстегнул от винтовки ремень, связал им руки и ноги конвоира, вытащил платок, запихнул в рот казаку. Переулок был пустынным в этот час дня. Оглушённого казака втащили в первый попавшийся подъезд. Все произошло так быстро, что Нина не могла прийти в себя. Она нервно сжимала пальцы. Она видела, что и офицер и китаец участвовали в их освобождении, поняла, что это свои, лихорадочно пожала руку Степанову и Ли.

— Спасибо, товарищи! Ах, спасибо!.. Мы столько натерпелись…

Виталий заметил:

— А ты что думала? Так вам и пропадать? — Потом он заторопился. — А теперь — ходу! Ходу, ребята!

Бегом они пролетели переулок, свернули в боковую улицу, вышли по ней на Светланскую и тотчас же затерялись в толпе прохожих.

Глава третья

НАПАЛИ НА СЛЕД

1

Михайлов посмотрел на них:

— Неплохо! Неплохо, товарищи! Все, значит, сошло? Ну-ка, дайте я погляжу на вас… Э-э, да чего там глядеть!

Он привлёк к себе по очереди каждого из молодых людей и крепко поцеловал.

— Ну, счастлив ваш бог, что все обошлось… без жертв. Казака я не считаю…

— Да он испугом отделался, — сказал Степанов. — Хотел я его… да вот товарищ не дал! — указал он на Виталия.

Юноша открыто смотрел на Михайлова.

— Лишняя смерть. Дела это не меняло.

— Интеллигентские мерехлюндии! — сердито сказал Михайлов. — Ты думаешь, им такое соображение в голову пришло бы? Пристукнули бы за милую душу.

— Выстрел мог привлечь внимание!

— То-то! Так бы и говорил, а то «лишняя смерть», — усмехнулся Михайлов. Однако улыбка его тотчас же исчезла. — Как бы нам этот казак боком не вышел. Он видел вас у Караева… присмотрелся! Запомнил… если Ли не совсем отшиб ему память.

Ли показал на Степанова:

— Вот он, наверно, отшиб… Я только мало-мало добавил.

Степанов рассмеялся.

— Ну, Ли, я думал, ты только на сцене умеешь играть да вышагивать с красной бородой, а ты так ловко управился с винтовкой, что я диву дался.

Ли с достоинством ответил:

— Каждый китайский артист умеет фехтовать. И потом тебе стыдно не знать, что я играю роли благородных стариков и «вышагиваю» только с белой бородой.

Михайлов дружески похлопал Ли по плечу.

— На этот раз, Ли, ты сыграл самую благородную роль в своей жизни, хотя и играл роль бандита из «Трех тузов»! Не так ли?

Михайлов обратился к Виталию:

— Ну, хозяин, куда ты думаешь девать своих крестников?

Виталий простодушно сказал:

— Да я ещё не думал. Надо было их выцарапать. А место найти можно.

— А именно?

— Пока пусть в мастерских Военного порта побудут, есть там люди, что приютят их. А потом видно будет.

— Вот хорошо! — сказала Нина. — Я бывала в Военном порту часто. Там у меня много знакомых — работала, когда готовилось восстание против генерала Розанова.

— Плохо! — поморщился Михайлов. — Тебя, значит, в лицо там хорошо знают?

— Ну ещё бы!

— Никуда не годится. Шпики мигом заметят. И не миновать тебе Полтавской… Никуда не годится!.. — Он подумал и, глядя на смущённых Нину и Виталия, сказал: — Надо их на время убрать подальше… Придётся в деревню отослать.

Семён покачал головой:

— Как же это так? Тут дело горит, а нас в деревню? Товарищ Михайлов!

Михайлов нахмурился.

— А мы вас не на лечение в деревню пошлём, товарищ Семён. Что же ты думаешь, там не горит? Горит везде… Я думаю, уже и Меркулов и генеральские его прихвостни чемоданы пакуют… Не знаю, какой ещё фортель они выкинут, а уже деньги и ценности в Японию отправляют. Значит, драпать готовятся. Двадцать шестое мая[4] им как мёртвому припарки! Народно-революционная армия готовится нажать на меркуловских. Надо, значит, тылы у них рвать, партизанить, не давать фуражу, продовольствия, подвод, пути разрушать.

— Ну, это другое дело! — успокоился Семён.

— Тот-то! — Михайлов обратился к Виталию: — Я думаю, неплохо бы отправить ребят в район Раздольного! А? Там сейчас молодёжь шевелится. Нужны смелые люди! — Немного подумал. — Топоркову люди нужны. На Сучане тоже. Значит, решено? Семена — на Сучан, Нину — к Топоркову.

Бонивур оглядел товарищей. Вот стоят они, только что вырванные из рук смерти. Возбуждение горит на их молодых лицах, глаза блестят от радости встречи со своими, от радости жизни, что вновь дана им. Надолго ли?

Высокий, статный Семён, робея в присутствии Михайлова, то и дело приглаживал рукой свои белокурые пышные волосы, которые прядями падали на его широкий, упрямый лоб. Глаза его, голубые глаза спокойного и сильного человека, устремлены на Михайлова. Семён обеспокоен мыслью: так ли, как подобает комсомольцу, держал он себя в подполье и в лапах контрразведки? Он пытается найти ответ на свой вопрос во взгляде Михайлова. Широкая грудь его вздымается от шумного дыхания.

Виталий про себя усмехается. «Чудило Семка! — думает он. — Когда надо было — не боялся, а сейчас совсем, кажись, перетрусил!» Он переводит взгляд на Нину. Та спокойна. Она смотрит на Михайлова с нескрываемым любопытством. Она не думает о себе, а по-детски, не сводя глаз, чуть-чуть кося, рассматривает председателя областкома. Она походит на Семена. Родственное сходство между ними велико. Но все черты её лица мягче, нежнее, чище; тонкая кожа, длинные ресницы, красивый изгиб тёмных бровей, несколько капризный рисунок рта, облако пепельных волос. «Хороша!» — думает неожиданно Виталий, и вдруг холодок запоздалого страха за Нину ползёт по его спине. Он переводит стеснившееся дыхание, а волна радости, оттого, что все прошло удачно, хорошо, что товарищи спасены, бросает его в жар.

Михайлов начал расспрашивать Семена. Ли и Степанов тоже вступили в разговор.

Нина незаметно кивнула головой Виталию и отошла к окну.

— Господи, Виталя, как я рада, что мы опять на свободе! Так рада, так рада, что до сих пор не могу опомниться…

— И я рад, Нина!

— Правда?

— Ну, ещё бы! Все боялся, а вдруг переведут на Полтавскую? Тогда очень трудно было бы. Всех спрашиваю, как держались. Козлов говорит — молодцом! В Поспелове — тоже.

Нина сжала ладонями лицо, отчего оно вдруг стало детским, таким, каким было когда-то давно, когда Нина считалась отчаянной девчонкой. Пышные её волосы рассыпались по плечам. Только сейчас заметил Виталий, как осунулась Нина за дни, проведённые под арестом. Он всегда хорошо относился к девушке, чувствуя к ней смутное влечение, а тут, когда увидел следы страдания на лице Нины, всегда весёлом и приветливом, сердце его сжалось томительной болью. Он вдруг почувствовал, как она дорога ему. Нина же, виновато глядя на Виталия, тихо сказала:

— Мне так хотелось увидеть тебя, Виталя… Думаю: неужели меня убьют, а мы так и не встретимся?

— Вот мы и увиделись, — произнёс Виталий ненужные слова.

Взор его встретился со взглядом Нины, и юноша увидел, что Нина готова заплакать, — столько невысказанного чувства таилось в ней. Она отняла руки от щёк, которые залил румянец.

— Вот мы и увиделись! — повторила она фразу Виталия. — А мне хотелось бы побродить с тобой по улице, как раньше…

— Только не придётся, Ниночка… бродить, — ответил он. — Придётся прятаться, пока не утихнет все.

Нина с горечью повторила:

— Да придётся прятаться. — И добавила: — А мне не хочется прятаться, Витенька! Я пока сидела в подвале, все думала, что больше уже ничего не сделаю…

Юноша коснулся её руки.

— Не надо, Нина, ещё сделаешь! Мы ещё увидимся, ещё поработаем.

Семён до боли крепко сжал руку Виталия. Он не сказал ни слова. Но в пожатии этом Виталий почувствовал, что дружба их, скреплённая тем, что произошло, стала ещё прочнее и ни расстояние, ни несчастья не охладят её. С грустью он молвил:

— Ну вот и опять расстаёмся, Сема. Где приведётся увидеться?

Нина, точно эхо, повторила:

— Вот и опять расстаёмся.

Они притихли, глядя друг на друга. Кто знает, скоро ли судьба сведёт их вновь, подарит встречу?

Михайлов, заметив их состояние, сказал:

— Эй, эй! Комсомольцы! Чего носы повесили?

Он опять обнял обоих Ильченко, расцеловался с ними и напутствовал:

— Вот что, друзья! Пишите обо всем, где бы ни были, и о себе не забывайте сообщать. А наипаче не тоскуйте, будьте злее! Тогда и свидимся скорее… Так? Так.

2

Переодевшись, вырванные из рук охранки комсомольцы, а с ними Степанов, который, сняв с себя офицерскую форму, превратился в слесаря завода Воронкова, и Ли Чжан-сюй вышли из квартиры. Ли пошёл на Пекинскую улицу, где помещался театр «Ста драконов», Степанов с комсомольцами поехал на Мальцевский базар, где приготовлена была ночёвка.

Виталию Михайлов сказал:

— Ты пока останься, есть дело!

…Тёмный абажур скрадывал сильный свет электрической лампы, погружая в полумрак углы комнаты. Резкие тени легли на лицо Михайлова, отчего стали яснее видны шишковатый, упрямый лоб и сильно развитые надбровья, широкие скулы и крупный нос, глубокие глаза и плотно сжатый рот. В потоках света, изливавшихся прямо на характерную голову Михайлова, Виталий увидел, что она серебрится от седины, проступившей и на висках. «А ведь ему только тридцать пять!» — подумал Виталий.

В свою очередь и Михайлов рассматривал Виталия, словно видел впервые его продолговатое лицо, худые щеки, румянец на смуглых скулах, густые, красивые брови, сросшиеся на переносице и крыльями взлетавшие к вискам, прямой нос, точно вырезанные, полные, не утратившие ещё округлости очертаний губы. Какая-то угловатая мягкость, столь свойственная подросткам, ещё лежала на нем. Однако крепкий, сомкнутый рот и серьёзный немигающий взгляд тёмных, внимательных глаз придавали всему лицу Бонивура выражение зрелости.

— Я ведь тебя только по анкете знаю, — сказал неожиданно Михайлов. — Ты одинокий?

— Да.

— У тебя сестра и мать были? Я помню, в девятнадцатом на подпольной конференции встречался с твоей сестрой. Она мне говорила о тебе. Потом мне пришлось уехать, и я потерял связь. Где она сейчас?

— Убили белые. В двадцатом, когда японцы провокацию устроили, — тихо сказал Виталий. — Тогда, когда и Лазо, и Сибирцев, и Луцкий, и другие погибли.

— Знаю… А мама где?

Михайлов так мягко сказал слово «мама», что у Виталия защемило сердце, и он живо представил себе мать вот так же она смотрела и на Лиду, и на него, как смотрит сейчас Михайлов. На глаза его навернулись слезы. Ещё тише он проронил:

— Мы тогда очень плохо жили. Мама простудилась. Долго болела. Гимназию я бросил, поступил на завод Воронкова чернорабочим. Мама горевала долго… Все скучала по Лидочке… Потом… — у юноши перехватило голос, одними губами, беззвучно, он произнёс слово, которое не услышал, а угадал Михайлов, — умерла.

Михайлов тихонько вздохнул, потом раздумчиво сказал:

— Та-ак!.. Ну, а с этими ребятами давно ли знаком?

— Вместе вступали в комсомол. Тогда же нам поручение дали: листовки распространять. О зверствах японцев в Мазановском районе, когда они там восстание подавляли. С Ниной мы ровесники. Она — сестрёнка Анны, которая у Лидочки часто бывала… Анна сейчас в Анучине, в партизанском отряде.

— Ты извини меня за расспросы. Не хотел, да больно задел! — после некоторого молчания сказал Михайлов. — Анкета — это полдела… Оттого и расспрашиваю… Ты Первую Речку знаешь? Ладно. Так вот… через неё военные грузы идут, там депо… белые бронепоезда ремонтируют! Надо этим ремонтом заняться. Понял? Дело несложное, но тонкое. Ты слесарем работал, напильник держать сумеешь, ну, а уж что касается ремонта и ребят — тоже надо суметь… Молодёжи там много. Сговоришься с ними?

— Попробую! — ответил Виталий.

3

Несколько дней Виталий, по совету Михайлова, не выходил из дому. Охранка рыскала по городу. Ли зашёл как-то вечером к Виталию и сказал, что Михайлов очень встревожен активностью контрразведки, Семена уже отправили на Сучан, Степанов скрывается, и ему, Ли, тоже пришлось отказаться, по настоянию Михайлова, от выступлений в театре.

Виталий поселился у матери Любанского, на Орлиной Горе, откуда весь порт был виден как на ладони. Маленький домик её был построен чуть ли не в год основания Владивостока, из брёвен, каких уже полвека не видели в городе. Он стоял над обрывом. Хлопотливая хозяйка, Устинья Петровна Любанская, умела следить за домом: все внутри блистало чистотой, комнаты были всегда выбелены, стекла протёрты до полной прозрачности, полы выкрашены жёлтой краской, нехитрая мебель — столы, стулья, кровати, комод — все свидетельствовало о хозяйственности Любанской.

Комнаты странно напоминали каюты. Муж Любанской был моряком-механиком.

На самом видном месте в столовой висела фотография Устиньи Петровны с мужем. Сняты они были после венца. Устинья Петровна, в фате и подвенечном наряде, с букетом цветов, гордо сидела на фигурном станочке, изображавшем скалу. Механик стоял возле неё, положив одну руку на плечо жены, другую выгнув кренделем.

Японский веер, китайские болванчики, малайский крис, бамбуковые шкатулки, страусовые перья, морские камешки бог знает с каких побережий, рисунки на полотне, коробочки из ракушек, акулий зуб, ремень из кожи крокодила — сувениры на память о дальних плаваниях механика — виднелись всюду, развешанные по стенам, либо сложенные в определённом, годами не менявшемся порядке. Все напоминало о механике, которому Устинья Петровна хранила неизменную верность и считала его как бы в дальнем (очень дальнем!) плавании. Тикал на стене морской хронометр. Трепетала стрелка «буреметра». Каютный термометр с красной спиртовой палочкой уютно устроился в простенке, благожелательно и услужливо показывая и зимой и летом одну и ту же цифру — 18 Цельсия.

Ставни, напоминавшие о тех временах, когда в городе было небезопасно жить, — сейчас уже не встретишь их во всем городе, — были покрашены весёленькой голубой краской; крошечную веранду оплетали вьющиеся растения — горошек, вьюнок, плющ.

Цветы были страстью Любанской. Фикусы, рододендроны загромождали комнатки. Виталий то и дело наталкивался на них.

Виталий не умел скучать. Невольное заключение своё он использовал для того, чтобы подзаняться. Имущества у него было немного, но большую часть его составляли книги. Целые дни проводил он теперь в маленькой комнатке, которую отвела ему Устинья Петровна.

— Что это, батюшка, тебя не видно и не слышно? — спрашивала его Любанская, заглядывая в комнату. — Все читаешь? Смотри-ка зачитаешься… У нас один баталёр так — все читал, читал, а потом в воду и кинулся.

— Ну я не кинусь! — смеялся Виталий.

— То-то, что не кинешься, сама знаю… А все равно — все не перечитаешь. Шёл бы со мной, старухой, поговорил, что ли…

Зная, как уважает и слушается черноглазого паренька её сын, старушка благоволила к Виталию. Догадывалась ли она о той роли, какую в жизни её сына играл Бонивур, последнему было непонятно. Устинья Петровна не задавала ни сыну, ни постояльцу никаких вопросов. Было ли её поведение простой осторожностью или за этим стояло раз навсегда принятое решение — не вмешиваться в жизнь молодых, никто не знал. Однако часть своей любви к сыну она перенесла и на Виталия. Старалась по-своему развлечь его, если замечала, что у постояльца было дурное настроение. Нелюбопытная, когда дело касалось Бонивура или сына, она, как все старушки, проявляла крайнее любопытство во всем остальном. Обычно приносила с базара ворох новостей, и Виталий подшучивал, что Устинья Петровна на базар ходила не за покупками, а за бесплатными новостями. Старушка степенно оправдывалась:

— Ну и что? Ну и послушаю… Уши не завянут. А иной раз так интересно рассказывают, что и не придумаешь.

— Так ведь вздор говорят-то.

— Ну уж, и вздор! Это как смотреть… А то и не вздор.

Виталий смеялся:

— Что холера в виде червяка ползает по улицам?

— И ползает, батюшка.

— Что по городу святая молитва ходит, в пещере найденная? И кто её получит, должен семь раз переписать да дальше пустить — и тогда война кончится и все хорошо будет?

Устинья Петровна обидчиво поджимала губы.

— Ну, ты как хочешь, верь или нет! А молитва эта силу имеет. Как перепишешь её семь раз, так мысли в такой порядок придут, что кажется…

Виталий хохотал.

— Так вы, Устинья Петровна, переписывали?

— Ну и переписывала… А тебе что?

— Пришли мысли в порядок?

— А то как же? Конечно, пришли! Ты вот смеёшься надо мной, старухой, а у самого ума-то не хватает, чтобы меня уважить да помолчать…

— Да я молчу уж, мама! — говорил примирительно Виталий.

Стоило ему назвать Устинью Петровну мамой, ссора мгновенно утихала.

Однажды Устинья Петровна вернулась с базара поздно. С корзинкой в руках, не раздеваясь, она прошла в комнату Виталия. Присела на стул.

— Все сидишь?

— А что?

— Послушай меня, что скажу…

Она подсела поближе. Доверительно, вполголоса, сказала:

— Витенька! Говорят, на Русском Острове подпольщиков арестовали. А? Ты не слыхал?

Виталий встревоженно посмотрел на Устинью Петровну.

«Неужели новые аресты?» — пронеслось у него в голове. И тотчас же ему представились Борис Любанский и Козлов , которым опасность угрожала ежечасно… Устинья Петровна, заметив, как изменился в лице её постоялец, поспешно добавила:

— Говорят, отбили этих арестованных в городе…

У Виталия отлегло от сердца, он сообразил, что речь идёт об Ильченко.

— Говорят, в газете про это напечатано! — сказала Устинья Петровна.

— А вы не принесли газету, мама?

— Нет. Наших-то нету, все раскупили. Только «Владиво-Ниппо» осталась.

— Надо бы взять, Устинья Петровна!

— Стара я, батюшка мой, японскую газету читать. Ты ведь знаешь, мой-то служил старшим механиком на «Рюрике», смерть от японцев принял. Я с тех пор у японцев и покупать-то ничего не покупаю.

Что же все-таки было известно белым об этой истории? Если напечатали, значит, делу дан ход. Виталий принялся одеваться. Нахлобучил кепку, накинул на плечи пиджак. Устинья Петровна встала на пути.

— Куда ты, Витенька? Может, не выходить бы тебе, а?

В её голосе слышалось беспокойство. Как видно, Устинья Петровна кое-что понимала в жизни. Виталий спокойно сказал:

— Надоело сидеть, пройдусь!


Бежали, перезваниваясь, трамваи. Стайки воробьёв то прыгали по мостовой, то взмётывались на провода. Разношёрстная публика сплошным потоком текла по улице. Беспрестанно козыряя, шли многочисленные военные. Блестели погоны на плечах, слышался звон шпор, женский смех, обрывки разговоров. Виталию не хотелось далеко отходить от дома. Но, будто назло, вблизи не было ни одного газетчика. Их крики слышались возле сада Невельского. Виталий пошёл туда. В сквере подле высокого обелиска, увенчанного глобусом, на котором распластался орёл, гордо и хищно глядя на море, было людно. Дамы и няньки с детскими колясками прохаживались вдоль насыпных дорожек. Пожилые мужчины сидели на скамейках. Виталий услышал:

— А вот газета! Что ни пишет — все читают! «Ниппо-Владиво»! «Владиво-Ниппо!» Дерзкое ограбление миллионера Радомышельского… Все новости дня! Большевистская дерзость! Неслыханное преступление! Неслыханное!

— Поди сюда! — окликнул Виталий газетчика.

Вихрастый веснушчатый мальчуган в американских краснокрестовских башмаках и вельветовой японской куртке подскочил к нему.

Виталий поспешно просмотрел газету. На последней странице он увидел заголовок: «В России никогда не будет порядка!» И дальше: «Дерзкое, неслыханное нападение большевиков на конвой».

Японский журналист описывал, как на конвой, сопровождавший двух большевиков, арестованных на Русском Острове, напали сообщники и силой их освободили.

Статья была явно инспирирована контрразведкой… Виталий медленно сложил газету.

В этот момент кто-то сзади закрыл ему глаза.

Виталий инстинктивно нырнул вниз и в сторону. Однако знакомый смех заставил его выпрямиться и обернуться.

Перед ним, залитая солнечным светом, стояла Нина. Она была без платка. Пышные волосы, которые она тщательно пыталась обуздать шпильками, свели на нет все её ухищрения и, развеваясь от лёгкого морского ветра, окружали ореолом её лицо, сияющее радостью встречи.

— Ты с ума сошла, Нина! — сказал возмущённо Виталий. И тихо: — Днём — по городу? В сквере гуляешь? Да ты что, маленькая?

Нина (взбалмошная девчонка прежних лет на минуту проснулась в ней) показала Виталию язык.

— Да… маленькая! А ты — старик. Или не рад?

Она так радовалась неожиданной встрече, что все, о чем Виталий хотел сказать ей, — что недопустимо рисковать собой, показываясь на улицах, пока ещё не улеглось волнение, вызванное их дерзостью, что шпики наводняют город, — все вылетело у него из головы. И он не мог не признаться, что и он тоже рад.

— Я ехала на вокзал, вижу — ты торчишь посреди сквера, как столб! Тоже конспиратор! — ввернула Нина колкость, не желая, по своей привычке, у кого-нибудь, даже у Виталия, оставаться в долгу. — До поезда ещё час… думаю, успею, — и с трамвая сюда…

— Как же ты меня узнала?

— А ты бы не узнал меня, Витенька? — прищурилась Нина.

Виталий должен был сознаться, что и он узнал бы Нину.

— Проводишь меня на вокзал, Витенька? — спросила девушка.

«Безумие!» — мысленно возмутился Виталий, но утвердительно кивнул головой, и они пошли по Светланской. Виталий взял Нину под руку и ощутил, нечаянно прижавшись к ней, как стучит сердце девушки. «Кажется, я обнял бы её сейчас!» — подумал он, впервые в жизни ощутив такое желание.

Нине передалось настроение юноши, и она тоже притихла. Так шли они по городу. В этот момент для них перестали существовать все опасности.

Время от времени они взглядывали друг на друга, и беспричинная улыбка всплывала на их лицах.

4

Путь до вокзала показался им коротким.

Когда здание вокзала, похожее на боярский терем, с огромным двуглавым орлом из полосового железа на коньке, оказалось перед молодыми людьми, Нина недоуменно подняла брови.

— Как быстро мы пришли, Виталий! — и легонько вздохнула от переполнявших её чувств. Виталий в ответ пожал её руку.

До отхода поезда оставалось полчаса.

Зал первого класса был полон. Ждали прибытия маньчжурского поезда.

Виталий и Нина оставались на марше лестницы, ведущей к перрону. Нина облокотилась на перила. Мимолётная тень легла на её лицо.

— Вот и уезжаю я…

— Это ненадолго, Нина.

— Как сказать!..

Увидятся ли они? Скоро ли увидятся? Оба задавали себе этот вопрос, но ответить на него не могли — слишком неясно было все впереди. Нина насторожённо огляделась по сторонам. Виталий вопросительно взглянул на неё.

— Я пугливая стала, — сказала Нина. — В Поспелове в подвале сидела, думала, думала… И ты из головы не выходишь. И Семена жалко. Ведь он из-за меня попал…

— Ну, не из-за тебя, положим… Случай вышел такой.

— И тебя жалко было больше не увидеть… Забудусь — снова все мерещится, что этот Григорьев ко мне лезет, а в руках у него какая-то не то верёвка, не то змея. Накинет её на меня, а она, понимаешь, сама затягивается на шее петлёй. Холодная, скользкая. — Нина вздрогнула. — Очнусь, себя руками пощупаю: живая ещё, — а надолго ли? Не хотелось умирать… Я ведь, Витя, ничего в жизни ещё не видела… Все одна да одна. Теперь вот Сему на Сучан отправила и даже проститься не успела… Может, и не увижу его больше…

— Увидишь…

— Увижу ли? — тоскливо сказала Нина.

Она полузакрыла глаза, и Виталий увидел, как пульсирует на виске девушки тоненькая голубая жилка, которой раньше не было заметно.

— Ты сильно похудела, Нина!

Девушка овладела собой. Уже задорно она посмотрела на спутника.

— Значит, я не нравлюсь тебе больше?

— Да нет, я не в этом смысле, Нина… Ты хорошая, честное слово!

Милая, простая, сероглазая… Сердце юноши сжалось. Он порывисто схватил руку девушки.

— Ты хорошая.

Виталия перестали смущать взгляды пассажиров. Он придвинулся к Нине и не мог отпустить её руку. Нина тихо спросила:

— Скажи, Виталя… Ты… кого-нибудь любил?

Так же тихо юноша ответил:

— Нет, Нина… никого не любил.

И они опять замолчали. Слова казались лишними.

…Резкий звук колокола вывел их из забытья. Виталий встрепенулся:

— Ты опоздаешь, Нина… Нинуся!

Он ещё не умел говорить ласковых слов и смутился. Нина посмотрела на него.

— Мне так много надо сказать тебе, Витенька!

— И мне, Нина!

— Поезд уйдёт.

— Да, надо идти… — со вздохом произнёс Виталий. Он невольно потянулся к Нине.

Но выражение её лица внезапно изменилось. С тревогой она шепнула:

— Сейчас же вниз, быстро!.. И выбирайся с вокзала.

Из дверей зала первого класса на Нину смотрели двое — казак и офицер. В казаке Виталий узнал рябого. Казак что-то объяснял офицеру. Губы его быстро шевелились. Офицер нахмурился и поманил пальцем кого-то из сидевших в зале.

Виталий и Нина бросились вниз, на перрон.

Дверь зала распахнулась…

5

Они пролетели лестницу. В этот момент раздался свисток главного кондуктора. Виталий посмотрел вверх, в лестничный пролёт. Оттуда нёсся топот ног и звяканье шпор. Значит, погоня… Плохо!

Контролёр, позевывая, стоял у двери. Нина и Виталий промчались мимо него.

— Предъявите билеты! — крикнул контролёр.

Виталий захлопнул тяжёлую дверь и дважды повернул ключ, торчащий в замке.

Поезд тронулся.

— Быстро, Нина, садись! В Раздольном спрыгнешь перед семафором, а то линию предупредят! На станции схватят сразу…

Они не успели попрощаться. На ходу Нина вскочила на подножку вагона.

— В вагон! В вагон! — махнул ей рукой Виталий.

Нина захлопнула за собой дверь. Прижалась к стеклу бледным лицом, чтобы ещё раз взглянуть на Виталия. Поезд качнулся на повороте. Виталий исчез из виду.

Со звоном разлетелось стекло вокзальной двери, разбитое прикладом Иванцова. Виталий заметался по перрону меж немногих провожающих. Контролёр высунулся в разбитое окно и вынимал ключ, оставленный в пробое. Потом на его месте показался рябой. Он рысьими глазами вцепился в Виталия и поднял винтовку. Негромко хлопнул выстрел. Лёгкий дымок растаял тотчас же. Пассажиры шарахнулись под защиту стен.

Виталий бросился к виадуку. «Надо бежать в порт! Там не найдут».

Окованные железом мелкие неудобные ступени подъёма на виадук грохотали на весь вокзал.

Пронзительный свисток резанул ему уши.

— Держите-е-е! Хватай его! — на разные голоса кричали с перрона.

Крик снизу привлёк внимание работавших в багажном отделении. Оттуда высыпали люди. Какой-то военный побежал навстречу, на ходу вытаскивая из кобуры револьвер. Виталий выскочил на виадук. Что есть силы ударил военного. Тот покатился по дощатому настилу. Кто-то из рабочих багажного отделения крикнул:

— Эй, парень! Сыпь сюда! Живо!

Виталий на мгновение заколебался. Но бежать через багажное отделение, чтобы оказаться на площади перед вокзалом, было безумием. Он кинулся через виадук, к порту.

Снизу, из порта, где возле вагонов с углём возились грузчики, было видно, как убегал Виталий. На виадуке показались его преследователи. Грузчики поняли, какой беглец был перед ними. Побросав работу, они следили за происходившим. Один из них, наставив ладони рупором, изо всей силы крикнул:

— Эй, ты! Давай сюда! Через верх… На уголь! Сыпь!

Виталий, бросив взгляд на спуск с виадука, который выводил его в глухой переулок между двумя заборами, ограждавшими территорию вокзала и порта, мгновенно оценил обстановку. Добежав до конца виадука, он перемахнул через перила. По рельсовому переплёту спустился до половины. Потом, сильно оттолкнувшись, перепрыгнул через забор, отделявший территорию порта от дороги, и упал на гору угля за забором.

— Под вагонами, под вагонами давай! — крикнул тот же рабочий.

Виталий съехал вниз и кинулся под вагоны, стоявшие на портовой ветке.

С виадука загремели выстрелы. Кто-то перелезал через перила. Остальные, грохоча сапогами, спускались по лестнице, чтобы поспеть к воротам порта и там перехватить Виталия.

Глава четвёртая

НЕЗНАКОМЫЕ ТОВАРИЩИ

1

Виталий добрался до центральной части порта и направился к выходу. Однако намётанный глаз его сразу уловил что-то угрожающее в обычной портовой сумятице. У выхода сгрудилась толпа. Ворота были закрыты. Выйти в город можно было только через маленькую служебную калитку. Но у калитки стояли японские жандармы и несколько контрразведчиков. Китайская улица от порта до Светланской была оцеплена солдатами комендантского патруля. Уфимские стрелки, протянувшись неровной цепочкой от ворот до причалов, отрезали одну часть порта от другой.

Была ли это обычная проверка документов, какие часто устраивались в порту, когда приходили пароходы с побережья, или преследователи Виталия оказались расторопнее, чем можно было предположить, — не оставалось времени думать.

Виталий подошёл к причалу пароходства Кайзерлинга, на котором заканчивал погрузку «Алеут». Из-за «Алеута» нельзя было рассмотреть, что за пароход стоял рядом с ним: косые форштевни, сильно наклонённые мачты, скошенные, низкие трубы, бушприт, вынесенный вперёд, узкий корпус — все три китобойца Кайзерлинга были похожи друг на друга, как близнецы… Ах, если бы это был «Тунгус»! У кочегаров можно было скрыться, спрятаться на несколько часов!.. Миновав «Алеут», Виталий смог прочесть название второго судна: «Коряк»… Черт возьми, не везёт ему сегодня!

В этот момент он увидел неподалёку от «Коряка» маленькую шампуньку. Молодой китаец, опираясь одной ногой на борт, быстро двигал своим длинным веслом «юли-юли» и ходко гнал лодку к причалу.

Виталий спустился на кранечную[5] обшивку причала, чтобы не торчать на глазах у портовых, и негромко окликнул китайца. Тот оглянулся. Виталий махнул ему рукой: «Давай сюда!» Китаец перестал грести и крикнул:

— Тебе чего, шампунька надо?

Виталий молча кивнул головой.

Китаец опять крикнул:

— Тебе другой места ходи надо, тама ступеньки есть. Тут голова ломай могу!

Виталий молча требовательно показал рукой: «Здесь».

Китаец подвёл свою валкую лодку к причалу, под самый приплеск. Кранцы оказались у него над головой. Было довольно высоко для посадки. Желание заработать боролось в нем с боязнью повредить свою утлую лодчонку. Он с сомнением глядел на Виталия — не хочет ли тот подшутить: кто же с такой высоты будет прыгать в лодку, — и придерживался вытянутыми руками за опалубку причала.

— Как тебе садись буду?

Вместо ответа Виталий скользнул вниз, повис на руках и легко спрыгнул в шампуньку. Как ни лёгок был его прыжок, лодчонка закачалась, черпнула бортом воды — во все стороны побежала чёрная волна — и пошла вперёд, прямо к борту «Коряка», под струю пара, который сифонил из какой-то трубки. Китаец едва успел повернуть, избежав удара, и повёл лодку вдоль борта. Явно испуганный, он был не рад неожиданному седоку и сердито сказал:

— Ты моя лодка ломай, я тогда чего делай буду?.. Тебе вода падай, низу ходи, помирай есть — моя чего делай буду? Милиса моя забирай.

Виталий поглядел на рассерженного лодочника.

— Моя помирай нету, лодка ломай нету, милиция ходи нету — тебе чего серчай?

— Тебе куда надо? — вместо ответа спросил китаец.

Куда же сейчас, в самом деле?.. Виталий снял кепку, сунул её в карман, стащил с себя пиджак, выпустил рубаху из-под брюк и подпоясался ремешком. Китаец с любопытством глядел на него. Виталий лёг на банку в позе человека, который едет на шампуньке давно и издалека.

— Мальцевский базар ходи, — сказал он наконец.

Искоса он поглядывал на то, что делается в порту. Цепи уфимских стрелков продвинулись от ворот к причалу Кайзерлинга. Значит, прочёсывают весь порт. Вовремя же подвернулся ему этот лодочник!.. И Виталий усмехнулся: пока ему везёт, напрасно он упрекал судьбу!

Китаец, минуя какой-то катер, подошёл ближе к причалу. Он тоже заметил цепи солдат и с любопытством глядел, как они останавливают пассажиров, матросов и грузчиков. Виталий сказал негромко:

— Эй друг! Твоя лодка надо середина бухты ходи.

Китаец с хитрецой поглядел на Виталия.

— Тебе чего, боиса?

Виталий молча серьёзно кивнул головой. Китаец одним рывком весла погнал шампуньку подальше от берега. Несколько минут он сосредоточенно молчал, что-то обдумывая. Потом, когда Виталий перестал следить за собой и, думая, что китаец уже забыл о его просьбе нахмурился, соображая, к кому на Мальцевском можно зайти, лодочник вдруг спросил:

— Тебе чего, мала-мала карабчи?

Смысл этого слова, которым на ломаном китайско-русском жаргоне обозначалась кража, сразу дошёл до юноши. Краска бросилась ему в лицо — и не столько от сознания, что его могли заподозрить в краже, сколько оттого, что он плохо конспирировал, если случайный лодочник отлично понял, что просто так человек не садится в шампуньку, прыгая с четырехметровой высоты, не переодевается, изменяя свою внешность, и не избегает близости к берегу… «Сколько же я наделал глупостей! — сказал он сам себе. — Вроде все правильно сделал: незаметно сел в лодку, выиграл время и так далее… а вот на поди!» Китаец подмигнул ему.

— Моя думай, тебе карабчи нету…

— Почему же? — спросил Виталий невольно.

— Моя так думай: когда люди карабчи есть, тогда милиса лови! Когда лови солдатка, такой люди карабчи не могу…

Виталий отмолчался.

Замолк и китаец. Поняв, что пассажиру не до разговоров, он грёб, не останавливаясь, и сильно гнал лодку равномерными движениями длинного весла. Казалось, он перестал интересоваться своим спутником… Длинными разбегами шли волны от кормы шампуньки, да, точно хвост рыбы, резало воду изогнутое весло. Только один раз остановился лодочник, когда весло заскрипело на кормовом шпеньке. Он быстро поднял весло, брызнул водой на углубление в накладке и опять принялся мерно работать.

Вечернее солнце бросило свои косые лучи на Чуркин мыс, на дома по Светланской улице. И весь пейзаж изменился на глазах, сразу, неуловимо. Зеленые склоны Чуркина мыса окрасились в оранжевый цвет, портовые откосы покраснели, покрылись чёрными продольными тенями. Белые дома на Светланской стали ярко-красными, окна их вспыхнули багровым пламенем заката. Теперь солнечные лучи шли поверх бухты, не затрагивая воды, и водная гладь потемнела, тени на волнах стали почти чёрными, сразу угасли яркие краски пароходов и гюйсовых флагов. На военных кораблях послышались звуки горнов, затопали матросы по гулким палубам, раздались гортанные звуки команды, понеслись над водой стеклянные певучие перезвоны рынд, отбивавших смену вахты. Тени на воде быстро густели, потянуло привычной морской сыростью из горла бухты… Слева обозначились видные через прибрежные строения торговые ряды. Виталий, не проронивший за это время ни одного слова и не шелохнувшийся, не в силах был отвести глаза от того, как чудным образом освещение меняло весь облик знакомой местности. Он был заворожён игрой света и теней. Но скоро спохватился и стал натягивать пиджак. Тогда лодочник негромко спросил:

— Тебе Мальцевский базар обязательно ходи надо?

— А что? — отозвался Виталий, удивлённо глянув на лодочника.

— Моя думай, тебе надо сегодня другой место ходи спать. А?

— Какой другой место? — спросил Виталий, чувствуя, что китаец становится ему любопытен.

— Наша есть такой место… Китайски люди только. Тама японса не ходи, милиса сама боиса ходи, а белый капитана ходи нету. Тебе мала-мала сыпи, утром куда хочу ходи…

Виталий насторожился:

— А ты почему думаешь, что мне не стоит встречаться с японцами и с белыми? Чудной ты, я погляжу… — Он усмехнулся.

— Моя чудной! — сказал китаец. — Моя ничего не думай… Моя просто так говори. Тебе как хочу, так и делай.

Виталий задумался. Это не было ловушкой. Появление лодочника не могло быть подстроено никем. Это чистая случайность. Но осторожность подсказывала ему необходимость сейчас же избавиться от любопытного и не по летам проницательного китайца. Однако поведение его все же вызывало интерес у Виталия. Это мог быть и друг… А разве друг не находка, которой нельзя пренебрегать? Разве так часты такие встречи?.. Разве иногда не следует довериться тому странному, неощутимому и малообъяснимому движению души, которое угадывает и опасность и в малознакомом человеке почувствует единомышленника, хотя при этом и не будет сказано ничего?.. Китаец вёл себя не как предатель, а как человек, который многое понимает, который сразу предложил помощь, угадав необходимость в ней. Стоило посмотреть на то место, куда не заглядывали ни японцы, ни контрразведчики, ни милиция, как это утверждал лодочник.

— Ну, давай «другое место»! — сказал Виталий.

Шампунька отвернула от привоза. Минут через двадцать она оказалась у скопления шампунек и джонок, в самой глубине ковша бухты. Трудно было сказать, сколько их находилось тут, привязанных друг к другу кормовыми и носовыми концами, образуя один сплошной настил, или сплоток, колеблющийся, живой, то и дело меняющий свои очертания, когда мимо проходил катер, поднимавший волну. Джонки с кривыми мачтами стояли вприслон друг к другу. Между ними были переброшены лёгкие мостики. Это были большие — грузовые и рыбачьи — джонки. Ещё влажные сети были подтянуты к самым флагштокам мачт или развешаны на вешалах, протянутых вдоль бортов. Разноголосо скрипели флюгарки, поворачиваясь от свежего морского ветерка. То тут, то там виднелись маленькие мангалки, сделанные из керосиновых банок. Пламя этих примитивных очагов освещало отшлифованные ногами рыбаков палубы, играло на стеклянных балберах[6] и глиняных грузилах сетей, подтянутых кверху… Отовсюду тянуло дымком и запахом острой, пряной пищи. Чесночный душок витал над всей этой лодочной эскадрой, ставшей местом жилища сотен бездомных китайцев, для которых джонка была и кормилицей и кровом. Это был если не город на воде, то большая деревня, которая возникала на ночь, а с рассветом исчезала бесследно, оставляя на память о себе лишь обрывки бумажек на воде, пучки соломы, клочья ваты — всяческий мусор, который неизменно сопровождает место ночлега человека.

— Наша тут живи! — сказал лодочник.

Он подчалил к большой джонке. Шампунька глухо стукнулась о борт. С палубы послышался негромкий оклик. Лодочник ответил вполголоса каким-то успокоительным замечанием и полез наверх, кивком головы пригласив Виталия следовать за собой. Они вскарабкались на палубу джонки, где было довольно много людей, сидевших, лежавших, куривших длинные трубки или просто дремавших. Виталий с любопытством огляделся вокруг. Лодочник сказал Виталию:

— Давай низу ходи! — и показал на люк, ведущий в кубрик. — Тама мой братка живи… Мала-мала чифан — кушай, потом спать ложись.

2

В кубрике было тесно и душно. На низких нарах расположилась на ужин целая артель. Только перед приходом Виталия со своим спутником артельщик поставил на нары котёл с лапшой, и все потянулись к вареву со своими палочками и чашками. Высокий рябой китаец поднял голову, всматриваясь в вошедших. Лодочник сказал по-русски:

— Здравствуй! Наша сегодня гости есть!

Ему нестройно отозвалось несколько голосов. Круг раздвинулся. Хозяин, обернувшись в темноту, пошарил рукой, извлёк откуда-то ещё одну миску и просто сказал:

— Ну, садися, чифанить будем мала-мала. Только наша ложка нету… Тебе палочка кушай могу — не могу? — Он протянул Виталию куайцзы.

Китайцы так по-свойски приняли Виталия в свой круг, что отказ от еды выглядел бы неуместным и оскорбительным. Виталий поздоровался, на что ему ответили молчаливыми кивками, и уселся на освобождённое ему место. Он вырос на Дальнем Востоке, с китайцами ему не раз приходилось сталкиваться и прежде, многие из их обычаев были ему хорошо известны, умел он управляться и с палочками. Он принялся за лапшу, ловко подхватывая длинные горячие её нити и отправляя в рот. Лодочник, привёзший Виталия, одобрительно покосился на него.

— Хень-хао! Хорошо! — проговорил он.

Ужин продолжался в молчании. Люди сосредоточенно жевали пищу, наслаждаясь ею, и время от времени утирали со лба и щёк обильный пот. Все они были изрядно голодны и ели так, как может есть только тот, кто весь день провёл на воздухе и работал, не разгибая спины, с утра до позднего вечера. Виталий знал, что китайцы выходят на работу очень рано, ещё затемно, едят перед этим очень сытно и плотно, но затем уже не отрываются от работы до того, как погаснет вечерняя заря, и прерывают её тогда, когда перестают видеть свои руки… Только тогда наступает время второй трапезы, и тут уже не до разговоров.

Лодочник не оставлял своих забот о Виталии. Он подложил ему ещё лапши, когда тот опорожнил свою миску, потом сполоснул её и подал чаю. Виталий молча принимал все это, понимая, что если бы паренёк не считал это нужным, то и не делал бы. Виталий был его гостем, этим объяснялось все…

После еды все медленно разбрелись по кубрику, устраиваясь на ночлег. Хозяин, не задавший Виталию больше ни одного вопроса, пошёл за грязную занавеску, отделявшую часть нар от остального пространства. Лодочник сказал Виталию:

— Тебе где хочу спать — тута или верху?

— Пойдём наверх, — сказал Виталий, по всему телу которого струился пот — так душно и жарко было в кубрике.

Они вышли.

На палубе было сонное царство. Везде виднелись тела людей, разбросавшихся во сне как попало. Отовсюду доносился храп, сонное сопение, бормотание… Юноша сел на борт джонки, лодочник — рядом с ним.

— Тебе кури хочу? — спросил он Виталия.

— Нет, не хочу.

Виталия очень интересовал этот молодой китаец, так великодушно, по-дружески просто предложивший ему помощь. Кто же этот парень? Виталию было ясно, что симпатии китайца находятся на его, Виталия, стороне, что он человек решительный и, видимо, искушённый в жизненных передрягах. Виталий задавал китайцу незначительные вопросы, пытаясь вызнать о лодочнике все, а не выдавать себя. Моментами ему казалось, однако, что, может быть, от этого парня и не следовало таиться, может быть, нужно открыть ему многое. Как знать, может быть, полезно поинтересоваться поглубже вообще рыбацкой молодёжью из китайцев, которая совсем выпала из поля зрения комсомольцев-подпольщиков?

Лодочник охотно рассказал, что его зовут Пэн Да-шу, что он живёт с братом-рыбаком, который в компании с несколькими другими рыбаками имеет джонку. Они рыбачат, часто и маленький Пэн помогает им, но больше ему приходится работать на «юли-юли», которая тоже приносит кое-какой заработок. До поздней осени будут жить на воде, к зиме выстроят на ничьей земле — мало ли ненужной земли вокруг! — глинобитную фанзу, перезимуют, а потом — опять на море, которое было их настоящим кормильцем, на море, которое давало водоросли, крабов, камбалу, скумбрию, бычков, давало и пищу и заработок.

Жить было очень тяжело уже хотя бы потому, что и русские «капитаны» и японцы платили китайцам за работу и товар всегда меньше, чем другим. Виталий вспомнил не раз слышанные им фразы: «Китайцу ничего не надо, китайцы неприхотливы: наестся лобы[7] — и все!» А теперь Пэн, не спеша, останавливаясь, подыскивая слова, говорил ему о том, какова природа этой китайской «нетребовательности». Он говорил о том, как годами ограничивают себя китайские рабочие во всем решительно, как годами носят одну и ту же курму и штаны, пока они не истлевают на теле; как экономят на пище, на свете; как работают дотемна; как едят зачастую в темноте, чтобы не жечь свечи или керосин; как сносят они насмешки и издевательства, а часто и оскорбления потому, что за них некому заступиться.

Пэн говорил, что многие из китайцев работают «игоян ишак» — как ишаки, довольствуясь тем, что заработано сегодня, и не имея ни копейки на чёрный день — на случай потери работы или нездоровья. Кое-кто копит деньги, но только на похороны, потому что очень важно, чтобы китаец попал на тот свет, имея видимость богатого человека: это поможет ему в новой жизни, за гробом, быть не хуже других и жить лучше, чем жил он на этой земле. «Его такой люди, работай, чтобы помирай!» — сказал Пэн, и в словах его Виталию послышалась горечь не по возрасту. «Его, когда помирай, как собака улица бросай… А тебе как думай — его баба нету, ребятишки нету, папа-мама нету? Фанза нету, ничего нету — как живи могу?.. Маньчжурия тоже такой дело. Хозяин все у наши люди забирай, какой огорода есь, какой чумиза посади — лето работай, а зима чифана мэю, есть нечего нету!»

Видно было, что очень многое накипело на сердце у Пэна, если так долго и откровенно рассказывал он Виталию. Но чем жил он, на что надеялся?.. «Наша тоже революса была, такой доктор Сун был. Тебе знай?»

— Знаю, как не знать, — сказал Виталий. — Ленин друг ему.

— Ага, русский знай, какой это люди Сун… А китайский люди ещё мало знай… Его говори: надо земля мужика давай, рыбака, грузчика, всякий другой люди надо вместе живи, джангуйда — хозяин не надо, джангуйда контрюми, голова ломай надо!

— Ого! — сказал Виталий обрадованно. — Ты откуда все это знаешь, а? Правильно, наша вот так тоже делай: джангуйда голова ломай, сам живи хочу…

— Наша тут один люди есь, ходи, говори всяко! — уклончиво ответил лодочник.

— Ничего, Пэн, — положил Виталий руку на плечо китайцу. — Мало-мало маманди, подожди, потом Китай тоже как наша Россия делай.

— Моя так тоже думай!

Пэн вдруг насторожился, легонько поднял руку. Виталий замолк. По колеблющемуся помосту лодок уверенно шёл, легко ориентируясь в этой сумятице весел, домашней утвари и распростёртых на палубах тел, крупный плотный человек. Видимо, он был здесь своим, потому что на его вполголоса сказанное «лайла», которое он произносил как-то необычно бодро и весело, отовсюду слышалось торопливое: «Лайла, лайла, ходя!» Пэн встал.

— Это наша люди, я тебе говорил.

Лодочник подошёл к борту джонки и помог пришедшему взобраться на палубу. Он что-то коротко и тихо сказал. Пришедший стал его расспрашивать. Пэн отвечал быстро, взволнованно, потом подошёл к Виталию вместе с пришедшим, который, вглядываясь в лицо юноши, сказал приветливо, но осторожно, без всякого обращения:

— Здравствуйте!

Какие-то знакомые интонации послышались Виталию в этом возгласе. Он тоже стал пристально вглядываться в незнакомца и вдруг вскрикнул:

— Ли?.. Здравствуй, Ли!

Это и в самом деле оказался Ли Чжан-сюй. Он стал расспрашивать Виталия, как тот оказался на джонке. Виталий, усмехаясь, ответил:

— Да тебе Пэн только что докладывал.

— А ты почему так думаешь? — спросил Ли.

— Не маленький, догадываюсь.

Пэн, услышавший восклицание Виталия, облегчённо вздохнул: все, значит, хорошо!

— Пэн знает только то, что было, как он тебя увидел, — сказал Ли, — а что было до этого?

Виталий рассказал. Ли нахмурился.

— Да… Не очень хорошо. Значит, разведка теперь знает, что ты находишься в городе. Да, кстати, надо наведаться в порт: не взяли ли кого-нибудь из наших?.. Ну, пойдём, Виталий. Я только одно дело с Пэном закончу.

Ли стал что-то говорить Пэну. Тот молча кивал головой. Потом Ли потрепал Пэна по плечу и по-русски сказал:

— Понял?

— Понял! — ответил Пэн и, торопливо попрощавшись, полез в свою лодочку.

Тихонько скрипнуло высохшее весло. Чуть слышно заплескалась вода. Чёрной тенью скользнула шампунька мимо. Пэн махнул рукой, и лодка его почти тотчас же пропала в чернильной темноте, покрывшей бухту сплошным непроницаемым покровом.

— Куда это он? — спросил Виталий Ли.

— Дело есть одно.

Расспрашивать не следовало — Виталий понял это.

— Помогает? — спросил он Ли о Пэне. — Значит, у дяди Коли и тут рука?

Ли усмехнулся.

— А ты думал, большевиков не интересует судьба этих товарищей? — Он кивнул на сплотки джонок, края которых терялись в темноте. — Здесь, Виталя, много взрывчатого материала, таких людей, которые хотят жить по-человечески. Знаешь, сколько тут людей, у которых китайские феодалы отняли все, что можно отнять у человека, сколько тут людей, которые не могут явиться на родину, так как сразу попадут под топор палача?.. Сколько тут драм, душевных страданий и… сколько ненависти к нашим врагам!

Виталий спросил:

— Это твой участок, Ли?

И замолк, поняв неуместность вопроса. Да, у дяди Коли много забот, но мимо его внимания не прошли даже эти бездомные, лишённые крова люди, среди которых семена, брошенные дядей Колей, давали такие всходы, как Пэн. На вопрос Виталия Ли не ответил.

— Хороший паренёк этот Пэн! — сказал Виталий.

— Да, парень очень хороший. Я его очень люблю. Думаю, что он сумеет многое сделать.

Они сошли на берег. Немного пройдя, Ли попрощался с Виталием, остановившись на тёмном углу, и сам куда-то исчез только тогда, когда Виталий сделал несколько шагов по улице…

Глава пятая

РАБОЧАЯ УЛИЦА

1

На фронтах положение было «стабильным», как писала белогвардейская газета «Голос Приморья».

Фронт застыл в апрельском положении, когда Народно-революционная армия ДВР, после разгрома белых под Волочаевкой, выбила их из Имана. Считанные километры отделяли НРА от Владивостока — последнего прибежища белогвардейских последышей и их интервентских покровителей. Не будь интервентов, уже в мае НРА достигла бы своей конечной цели. Но, декларируя невмешательство во внутренние дела русских, японцы с нарастающей тревогой следили за отступлением белых. Наконец они не выдержали. В районе деревень Бусьевка — Хвалынка японцы выставили свои заслоны, которые пропустили массу панически отступавших белых, сомкнулись за ними и оказались лицом к лицу с НРА. Не желая давать интервентам повода для открытого столкновения, Народно-революционная армия приостановила продвижение.

В годы первой мировой войны через Владивосток шло огромное количество боеприпасов, вооружения, снаряжения и продовольствия, закупавшихся царским, а затем Временным правительством за границей. Далеко не все это было отправлено на фронт. Это было достояние русского народа, представлявшее громадную ценность. Но ещё большую ценность представляли огромные запасы угля, руды, леса, расхищаемые японскими, американскими, английскими синдикатами и отдельными «промышленниками» в Приморье за время их хозяйничанья. Интервентам нужно было время для вывоза награбленного русского добра… Поэтому спешно переформировывались разваливавшиеся воинские соединения белых, расстрелами восстанавливалась дисциплина, день и ночь работали страшные белогвардейские и японские застенки во Владивостоке, Никольске-Уссурийском и на Русском острове.

…Советская Россия переходила к мирному строительству, к восстановлению разрушенного войной хозяйства. Она навсегда покончила с Юденичем, Деникиным, Врангелем, Колчаком и другими. Она навсегда выбросила с русской земли английских, американских, польских, румынских, французских, итальянских и прочих интервентов, и лишь на Дальнем Востоке оставались американо-японские оккупанты.

Советская Россия начинала строить и делала это так же решительно и смело, как недавно ещё она отвоёвывала на полях сражений свою свободу.

День ото дня крепли Советы, и укрепление их порождало все новые и новые противоречия среди капиталистических держав. Советская Россия выиграла войну и выигрывала мир.

Только на Дальнем Востоке ещё грохотали орудия и лилась кровь. Дольше всех задержались на русской земле японские интервенты, финансируемые американскими монополистами. Но им приходилось откладывать свои широкие планы об «Японии до Урала»: слишком силён был отпор русского народа, и интервенция дышала на ладан. Они ещё могли грабить, ещё могли убивать, ещё бросали они в бой против Народно-революционной армии Дальневосточной республики все новые и новые полки и батальоны белых, которым не было иного выхода, как расплачиваться теперь за все… Японские интервенты стремились как можно дальше оттянуть момент эвакуации: каждый день пребывания их войск в Приморье приносил миллионные прибыли японским монополиям Мицуи, Мицубиси и прочим… Спешно комплектовались новые части, ремонтировались бронепоезда. Прижатые к морю, подпираемые штыками интервентов, белые готовились к последним отчаянным схваткам.

2

Станция Первая Речка расположена на широком естественном плато, расширенном насыпями. Десятки подъездных путей, тупиков, деповские сооружения большой вместимости позволяли сосредоточить здесь для отстоя и ремонта множество вагонов и паровозов. Парк Первой Речки был огромным. От магистральных путей шло дугообразное ответвление на платформу шестой версты. Вся территория, образованная этой дугой, в течение десятилетий застраивалась путями. Все они были забиты вагонами, десятки тысяч которых после многочисленных мытарств попали сюда со всех дорог России. Финские вагоны стояли рядом с кубанскими, донские — с оренбургскими, польские — с сибирскими. На стенках вагонов можно было прочитать трафареты всех станций великой железнодорожной магистрали, опоясывающей четверть окружности земного шара. Пульмановские салон-вагоны, теплушки, цистерны, двойные американские вагоны-самосбросы, угольные, изотермические, классные и госпитальные, арестантские — «столыпинские» и бронированные жались друг к другу на путях, являя собой унылую картину постепенного разрушения. Окраска их облупилась, стены были пробиты или исцарапаны пулями и снарядами. Выбитые окна, расшатанные двери, проломанные потолки, следы копоти, обугленные стены, а иногда обнажившийся железный переплёт — все здесь говорило о том, каким тяжёлым было путешествие этих вагонов по России. Белые ехали на них тысячи километров, спасаясь от ударов Красной Армии, отстреливаясь, огрызаясь, простаивая в поле или мчась через стрелки, пытаясь найти место, за которое можно было бы зацепиться.

Ехали — и доехали… Из парка Первая Речка ехать дальше было некуда. Стояли и ржавели вагоны. Стояли и ржавели паровозы, покрываясь рыжим налётом. Их не могли ремонтировать. Да никто, собственно, и не думал об этом. То, что можно было увезти, продать, — продавалось. И никому не приходило в голову разбираться в этом кладбище паровозов и вагонов. Их загоняли в тупики не для того, чтобы брать оттуда. Зачастую гнали целые составы так, что вагоны лезли друг на друга, ломаясь и круша соседние. Кого могло интересовать это? Здесь был конец.

Правда, и здесь жили люди. Переполненный город не вмещал в себя всех, кого на край России привело беспорядочное отступление. Жили в вагонах годами, обрастали вещами, хозяйством. Жили семьи офицеров, которым белое командование уже не могло ничего дать, так как на каждого офицера приходилось не более двух солдат. Жили здесь и семьи солдат. Жили и дезертиры, скрываясь от мобилизации.

Селились, присматриваясь друг к другу, чтобы не оказаться во враждебной среде: офицеры — к офицерам, солдаты — к солдатам, тёмные личности, неизвестно чем промышлявшие, — к таким же, как сами они. Вагон, который никуда не шёл, который не подчинялся более свистку кондуктора, становился жилым домом. Рельсы определяли положение «улиц», образуемых заселёнными составами. Так возник, отринутый городом, новый город на колёсах. Сколько людей жило здесь, никто не мог определить: десятки тысяч. Тут умирали, женились, разводились, рожали детей, как в любом другом месте. Дети играли между рельсами, под вагонами, и слова «тамбур», «буфер», «подножка», «вагон» были первыми словами после слов «папа» и «мама», которые учились они произносить.

Чтобы дать возможность разыскать нужного человека, а главное, отделить одну социальную группировку от другой, ибо в этом городе была и своя «аристократия» и свои «низы», тупики получили названия. Почтальон, читая на конверте надпись — «Первая Речка, Железнодорожное кладбище, Офицерский тупик», — не удивлялся, а отправлялся искать адресата, шагая через Солдатскую слободу, Дезертиры, улицу Жулья, Полковничий пролёт, Врангелевский тупик, Каппелевский проспект, Колчаковский затор, Ижевские варнаки, Семеновский огрызок… Здесь, на Рабочей улице, жили и рабочие, выселенные японцами из первореченских железнодорожных казарм.

Здесь жил секретарь подпольной комсомольской организации мастерских железнодорожного депо Алёша Пужняк. С его помощью Виталию предстояло выполнить поручение Михайлова в цехе, где ремонтировались и составлялись бронепоезда.

3

Смеркалось. Над городом стояло красноватое зарево. В депо светились огни. Свист паровозов то и дело прорезал вечерний сырой воздух. Лязгали на стыках вагонные скаты маневрировавших составов. Унылые звуки рожков стрелочников доносились со станции. Багровые отсветы от кузнечных цехов ложились кровавыми пятнами на рельсы.

Виталий шёл, с любопытством озираясь вокруг. Освещённые окна позволяли заглянуть во многие вагоны. Внутри устраивались как могли и как хотели. Кое-где жильё представляло собой пустой вагон с тёсаным столом или бочкой вместо него, грубыми табуретами или ящиками из-под макарон или жестяными банками вместо стульев и нарами вместо коек.

Были, однако, и такие вагоны, где люди устраивались надолго, стараясь не замечать неудобств своего четырех — или восьмиколесного обиталища. В иных вагонах виднелись занавески на окнах, блестящие шишки варшавских кроватей, столы, покрытые скатертями, книжные полки… Откуда-то доносились звуки рояля. Где-то пел женский голос под аккомпанемент гитары. Даже вьющиеся растения, призрак желанного уюта, в крошечных ящиках, укреплённых под окнами, произрастали здесь.

Железные «буржуйки» составляли непременную принадлежность каждого вагона. В этот час почти все они топились, испуская в сумрак вечера снопы искр. То тут, то там из темноты неожиданно появлялось раскрасневшееся от жары лицо женщины, когда она снимала с конфорки посуду с варевом.

Виталий остановился у одного такого вагона-дома и спросил:

— Скажите, где тут Рабочая улица? Ищу, ищу…

Заслоняя лицо ладонями, женщина, стоявшая у печурки, ответила:

— Ну, если идти по порядкам, то тут проплутаешь долго. Вы пройдите под вагонами. Это — Полковничий пролёт. За ним — Ижевские варнаки, потом, кажется, Семеновский огрызок, за ним — горелый состав, а там и Рабочая улица.

Поблагодарив за совет, Виталий нырнул под вагоны; тотчас же больно ударился головой о ведро или ванну, подвешенные снизу. Его ругнули не очень обидно. Вышел на совсем неосвещённую улицу. Столкнулся с кем-то. Хриплый голос спросил:

— На водку не дашь?

— Нечего! — ответил Виталий, отстраняясь и невольно хватаясь за револьвер в кармане брюк.

Голос прохрипел:

— А ну, катись тогда к черту.

Невидный в темноте человек размахнулся, с силой ударил в направлении голоса. Инстинктивно Виталий присел. Человек, не ожидавший этого, не удержался на ногах и повалился наземь. Пока он копошился, вставая, Виталий под вагонами вышел к горелому составу. За ним замелькали опять огоньки железных печей, показались освещённые окна, послышались голоса людей. И снова Виталий услышал женский голос и перезвон гитары. Девушка пела:

Гляжу, как безумный, на чёрную шаль.

И хладную душу терзает печаль…

Звуки неслись из вагона, под которым Виталий только что пролез. Он постучал в стенку вагона.

— Скажите, это Рабочая улица?

— Самая что ни на есть она! — отозвался мужской голос. — Пролетарский бульвар, улица Жертв японских интервентов…

— Тише! — сказал другой голос. — Ведь не знаешь, кто там, а треплешься!

Заскрипела дверь, на пороге показалась женская фигура.

— Вам кого надо? — Наклонив голову, женщина всматривалась в Виталия.

— Мне надо слесаря Пужняка Алёшу. Он в депо работает.

Рядом с женской фигурой появился мужчина.

— Вот он — я! Потомственный, почётный. Весь на виду!

— Да перестань ты паясничать, Алёшка! — с сердцем сказала женщина, отступая в глубь вагона. — Проходите. Пужняк здесь живёт.

Виталий поднялся по скрипучей лесенке и вошёл в вагон.

4

Остановившись на пороге, Виталий осмотрелся.

Десятилинейная керосиновая лампочка освещала неярким светом внутренность вагона. Ничто не напоминало здесь теплушку. Перегородки внутри делили её на две небольшие комнатки. Первая была кухней и столовой. Тут стояли: стол, покрытый полотняной скатертью, стулья-самоделки, крашенные белой краской, откидной диван, устроенный из полки вагона, жестяной умывальник, за чистой занавеской подобие шкафа — прилаженный на стене ящик, в котором аккуратно были сложены тарелки и другие предметы обеденного обихода. Полочки были покрыты бумагой, опущенные края которой выстрижены замысловатым узором. Весёленькая ситцевая занавеска в зелёный горошек отделяла первую комнату от второй. Так как в первой комнате не было ни зеркала, ни туалетного стола, а также кроватей, Виталий догадался, что вторая комната служила спальней.

— Проходи, проходи, товарищ! — сказал хозяин.

Хозяйка предупреждающе кашлянула, и хотя Виталий в этот момент не смотрел на неё, почувствовал, что она сделала какой-то знак.

— Что ты мне сигналы делаешь? — простодушно сказал хозяин. — Что я, не вижу, кому можно, кому нельзя говорить! Это тебе не Семеновский огрызок, где за «товарища» башку оторвут…

Виталий обернулся. Хозяйка, смущённая замечанием, сделала вид, что оно её не касается. Виталий рассмотрел, что это совсем молодая девушка. Вряд ли ей исполнилось семнадцать. Русые волосы её отливали золотом, полная грудь была обтянута дешёвенькой шёлковой кофточкой с простенькой брошкой. Серые, навыкате глаза, чуточку озорные, какие часто бывают у девчонок-подростков, больше похожих на мальчуганов, освещали простое, миловидное лицо. Длинные косы свешивались тяжёлыми жгутами почти до пояса. Девушка держала руки за спиной, поспешно спрятав их после услышанного замечания. Виталий протянул ей руку:

— Будем знакомы! Антонов!

Не слишком ласково девушка протянула и свою руку:

— Таня Пужнякова.

Затем Виталий поздоровался с хозяином. Тот тоже оказался молодым пареньком, чуть старше Виталия. Светлые волосы, зачёсанные назад, делали его похожим на девушку. Та же приятная их волнистость, тот же оттенок спелой пшеницы, что и у новой знакомой Виталия. Юноша невольно посмотрел ещё раз на девушку. Если бы не косы, да пухлые губы, да женское платье, парня и девушку можно было бы спутать, так сильно походили они друг на друга. Парень сказал, перехватив взгляд Виталия:

— Сеструха моя! Вместе живём. Похожа? Вся в меня!

— Похожа!

— Ну, это ещё посмотреть, кто на кого! — недовольно передёрнула плечами Таня. — Скорее ты на меня похож, шалопут!

Оставив без внимания её замечания, Пужняк подставил стул гостю и сел сам, выжидательно глядя на него.

— Я от дяди Коли! — осторожно сказал Виталий, искоса поглядывая на девушку.

Алёша понимающе кивнул головой и тотчас же подмигнул сестре:

— Таньча! Поди погляди, каша бы не подгорела на «буржуйке»!..

— Хватился! — развела руками Таня. — Уж давно сняла. Ужинать можно.

Алёша виновато покосился на Виталия.

— M-м… — промычал он, ища предлог. — Ну, поди погуляй, что ли.

— Спасибочки вам! — взметнула девушка своими озорными глазами. — Сказал бы прямо: надо, мол, поговорить с человеком. А то выдумывает. Ах, Алёшка, ты Алексей! — С этими словами Таня взяла гитару и вмиг исчезла за дверями.

— Комсомолка? — спросил Виталий.

— Нет, где ей, — снисходительно ответил Пужняк.

— Чего так?

— Несознательная ещё. Все хиханьки строит да на гитаре играет…

— Ну вот что, товарищ Пужняк, надо нам поговорить по делу…

…Через час Таня просунула голову в дверь и взяла несколько ожесточённых аккордов на гитаре, чуть не оборвав струны.

— Эй, господа-товарищи, на сегодня хватит. Лето летом, а на этом кладбище вечером сыро, как в погребе. Я больше не могу. Зуб на зуб не попадает… Честное слово! Бр-р-р! — Она демонстративно застучала зубами и вскочила в вагон. — А потом… я есть хочу до чёртиков. Алёшка, кончай турусы разводить. Каша поди уже заледенела!

Повесив гитару на стену петлёй пышного розового банта, украшавшего гриф, Таня засуетилась, собирая на стол. Загремели ложки и тарелки. Из-под толстого солдатского одеяла, сложенного на табурете, достала она чугунок, с насторожённым вниманием поглядела под крышку и вся расцвела.

— Дошла каша, братка! Будто в русской печи сварена! А похвалить некому… Первый сорт! Вы, Антонов, будете с нами ужинать? Конечно, что за вопрос!.. Вы такой каши в жизни не ели!.. Её, знаете, надо сначала прокалить на сковороде, потом варить, а воды должно быть только вполовину больше, чем крупы… А потом в тепло…

— Перестань, Таня! Неинтересно товарищу про кашу… — заметил с досадой Алёша.

Но Таня невозмутимо продолжала:

— …чтобы упрела! А потом сдобрить её свиными шкварками. И получится такая, что пальчики оближешь!

От упревшей каши, и верно, шёл такой аппетитный запах, что Виталий, почувствовав, как он голоден, невольно проглотил слюну. Таня, следившая за гостем, по-детски восторжествовала:

— Ага! Что? Это ещё есть не начали! — и она причмокнула пухлыми губами.

Все трое принялись за еду. Таня каждому налила в эмалированную кружку чаю. На некоторое время все разговоры прекратились. Уплетая хвалёную кашу, Таня подмигивала то брату, то гостю, ничуть не смущаясь тем, что видит его впервые.

Утолив голод, Алёша сказал сестре:

— Таньча, товарищ будет у нас жить.

Девушка состроила гримасу.

— Удивил, смотри! Да я слышала, как вы тут распределяли, что куда поставить!

Алёша поперхнулся.

— Ты что? Подслушивала?

— Немножко. Ничего, кроме этого, не слыхала. Только когда вы громко заговорили…

— Таньча! — сердито сказал Алёша, силясь придать своему простому, открытому лицу суровое выражение.

— Что «Таньча»? Гром не из тучи? — фыркнула девушка. — Другой брат давно бы меня в помощь взял. А я у тебя все в девчонках хожу.

Алёша покраснел, возмущённо глядя на Таню. А она, словно не замечая его взгляда, добавила:

— Не таращь зенки-то… чего доброго вылезут! Вот и товарищ тебе то же скажет. Правда?

— Правда! — невольно сказал Виталий.

— Ну вот и я говорю! Кушайте, Антонов, вы такой каши не едали!

5

На новом месте Виталий спал, как всегда, без сновидений, спокойно, крепко.

Разбудило его какое-то движение в комнате. Сквозь сон юноша расслышал лёгкие шаги. Кто-то протопал босыми ногами по плетёному коврику, застилавшему пол вагона. Негромко скрипнула дверь. Все смолкло. Затем дверь заскрипела опять, и те же шаги послышались вновь. Виталий открыл глаза.

Через маленькие окна в вагон лился утренний свет.

Босоногая, с растрёпанными со сна волосами и заспанными глазами, в сорочке и в наспех надетой юбке, Таня хлопотала по хозяйству. Искала какую-то посуду, держала в одной руке нож и сковороду.

Заметив, что Виталий смотрит на неё, она сердито сказала:

— О! Уже! А ну, повернитесь к стенке. Ещё рано. Я скажу, когда надо будет вставать. Ещё десять минут можете лежать.

Виталий отвернулся к стене.

— Я ведь не знал, кто ходит. Я не нарочно.

— Знаю, что не нарочно. А то я бы начисто выцарапала глаза… Я ведь злая! — сказала Таня, стуча котелком, ножами и вилками.

Проснулся Алёша. Он выглянул из-под одеяла.

— Уже бузишь, Таньча? Ну, баба-яга! Не дай бог, кто на тебе женится — несчастный человек будет! Товарищ Виталий! Ты не смотри на неё. Она уж такая сроду!

Таня и тут не осталась в долгу:

— Не учи учёного, Алёшка… знаешь!

Она исчезла в своей комнате. Появилась через пять минут в кофточке и туфлях. Волосы её уже не торчали в разные стороны, а были причёсаны. Вышла из вагона, крикнув напоследок:

— Десять минут на вставание. Поды-ы-майсь!

Вернулась она в вагон со сковородкой, наполненной жареной картошкой.

Прерывистый гудок депо заставил их поторопиться с завтраком.

В депо Алёша подвёл Виталия к седоватому рабочему в менее замасленной куртке, чем у всех остальных.

— Мастер Шишкин! — шепнул он Виталию.

— Антоний Иваныч, — сказал Пужняк мастеру, — вот я вам новичка привёл!

Шишкин поднял седые клочковатые брови.

— А я просил тебя?

Алёша озорно подмигнул Виталию.

— Вы-то не просили, Антоний Иваныч, а дядя Коля просил.

Шишкин посмотрел на Пужняка в упор, потом опустил на глаза очки, которые были у него на лбу, и ещё раз оглядел сначала Алёшу, потом Виталия.

— Впрочем, рабочие нам нужны! — сказал он и спросил документы Виталия. Он долго перечитывал их, потом, прищурившись, поглядел на комсомольца. — Значит, Антонов?

— Антонов! — подтвердил юноша.

— Ну, пускай будет Антонов! — произнёс мастер. — Вот только куда поставить тебя?

Алёша вмешался опять:

— А на ремонт бронепоездов. У Антонова врождённая способность к ним.

Шишкин из-под очков огляделся. Потом негромко сказал:

— Дурень ты, Алёшка, али прикидываешься?

— Прикидываюсь, Антоний Иваныч!

— То-то что прикидываешься. Чего разорался? Знаешь сам — кругом уши… Будто я без тебя не знаю, куда поставить…

6

Новые друзья, — а в том, что Алёша и Таня Пужняк должны стать его друзьями, Виталий не сомневался, — понравились ему сразу. Он не стал расспрашивать их о прошлой жизни, полагая, что понемногу узнает все, что было у них в душе. Однако один вечер раскрыл ему души его новых друзей с такой силой, с какой не могли бы их раскрыть долгие беседы и расспросы.

Спор, свидетелем которого стал Виталий в первый же вечер у Пужняков, имел серьёзные основания и тянулся давно. Таня догадывалась о второй стороне жизни своего брата, связанной с подпольем. На этой почве не раз возникали между ними горячие споры.

Через несколько дней Виталию пришлось быть свидетелем такой перепалки. Он лежал на своей кровати за занавеской. Алёша сидел за столом и читал что-то. Таня пришла с улицы. Не видя Виталия, она налетела на брата:

— Алёшка, я тебе ещё раз говорю! Мне от девчат отбою нет. Я им твержу: сама ничего знать не знаю и ведать не ведаю! А они мне: «Брось притворяться, а то мы сами Алёшку спросим». Вот как придут к тебе да спросят, что ты им ответишь? Тоже молчком отделаешься или нос выше ушей задерёшь: не ваше, мол, дело?

Алёша заткнул уши.

Таня не унималась:

— О господи, Алёшка! Да разве я стенке говорю! Ну, твоё дело меня за человека не считать. Я как-нибудь и без тебя обойдусь. А что людям сказать? У них душа горит…

Алёша недовольно сказал:

— Отстань, Танька! Зудишь, как муха: люди… люди… Нашла людей!

— Ох, отлупила бы я тебя за такие ответы, Алёшка! — с сердцем сказала Таня, не обнаруживая, впрочем, намерения отступиться от брата. — Тебе не совестно глядеть на меня? Жив был бы отец, разве он заткнул бы уши, когда к нему живой человек обращается?

Алёша прищурился на сестру.

— Тоже мне живой человек… девчонка!

Таня вспылила, в голосе её послышались слезы.

— А я виновата, что на работу меня не берут? Сам-то давно ли на работу попал? Кабы не Антоний Иванович, до сих пор по пристаням бы слонов продавал!.. Хоть бы куда пошла бы! Так не берут — безработными пруд пруди!

Таня замолкла. Виталию слышно было, как она прошлась по комнате, постояла у дверей, потом вернулась к брату. Отодвинула табуретку. Села напротив Алёши.

— Я вам помогать хочу, Алексей! — проникновенно произнесла она.

Алёша опять уткнулся в книгу.

— Кому «вам»? Болтаешь, сама не знаешь что… По-мо-гать! Ходи на посиделки с девчатами, в горелки играй — вот тебе и занятие, коли заняться нечем, а ко мне не приставай!

Таня оттолкнула табуретку так, что та с грохотом полетела на пол.

— Сам на посиделки ходи, голова садовая! Ну, что тебе стоит сказать своим: мол, есть люди, которые хотят работать, просятся… — И Таня вдруг тихо, но решительно добавила: — А то я, знаешь, и сама дорогу-то к дяде Коле найду, смотри!

Алёша даже вскочил от неожиданности.

— Таньча! — У него от испуга перехватило голос. — Таньча! Ты это имя забудь… Даже и во сне не вспоминай! Не твоего ума это дело! Маленькая ты, чтобы это имя вспоминать, язык придержи…

Но не так-то просто было заставить Таню замолчать. Видимо, вытирая слезы, потому что она принялась сморкаться и голос её то слышался ясно, то тускнел, она сказала так, что и Виталий поднялся невольно на кровати:

— Маленькая! Может, ростом не вышла да все понимаю, товарищ дорогой! Ещё тогда поняла, когда батю со двора колчаки повели. До сих пор слышу: «Танюша, дочка, Алексею скажи, пусть ничего не боится, — проживёте, свои помогут… Не плачь, доченька, коли не придётся увидеться!» Сколько мы с тобой голодали, холодали — все пополам; сколько ни просили, ни ходили — так свидания и не дали, гады! Что для них сиротские слезы, что для них, что двое ребят на морозе, как щенята, трясутся!.. Эх, Алёшка ты, Алексей! Не маленькая я!

Таня выскочила из вагона, хлопнув дверью. Алёша засопел…

7

Броневые поезда ремонтировали в трех тупиках, обнесённых забором. Длинные угольные вагоны-самосбросы шли под корпуса бронированных вагонов. Внутри возводили бетонные камеры со сводчатым потолком и амбразурами на положенных местах, пробивали борта для дверей: выходных наружу и для сообщения вагонов друг с другом. Амбразуры пробивались не только в бетонных камерах, возвышавшихся над уровнем борта на два аршина, но и в корпусе, для стрельбы с колена и лёжа.

Готовые вагоны стояли на запасных путях. Выглядели они внушительно: узкое, длинное чёрное тело, серый верх с угрожающе разверстыми амбразурами. На них ещё не было вооружения. Но и без него каждый из рабочих понимал назначение вагонов.

Виталий принялся за работу с охотой, весело. Его поставили на клёпку. Дело это было знакомо ему ещё со времени работы в мастерских Военного порта, и он сразу показал себя умелым клепальщиком.

Кроме старшего мастера Шишкина, кадрового первореченского деповского, за работами по ремонту бронепоезда следили ещё пятеро мастеров — двое деповских и трое из управления коменданта гарнизона. Последние носили военную форму с погонами инженерного ведомства. Рабочие считали их шпионами. В их присутствии прекращались всякие разговоры. Один из деповских, Кашкин, также был у железнодорожников на подозрении. За ним, не сговариваясь, следили, избегали вступать с ним в беседу. Был он человек новый, пришёл в депо недавно, но за ним уже потянулся слух: наушник, ябеда, стукач.

Обо всем этом Виталию сообщил Пужняк.

Что касается остальных мастеров, то они были недовольны своей работой, тормозили её. Усилия их не были организованы, действовали они на свой страх и риск, осторожно и не всегда умело. Однако их поведение служило доказательством того, что в депо обстановка вполне подходила для выполнения намерения, с которым Бонивур явился на Первую Речку.

С первого же дня Виталий обогнал на клёпке всех своих напарников. Те присматривались к нему, но молчали. Антоний Иванович вечером подошёл к юноше.

— Ну, как работаете?

— Ничего, — весело ответил Виталий. — Только, вижу я, клепальщики не торопятся.

Старший мастер посмотрел на него.

— Да-а, наша работа такая: поспешишь — людей насмешишь! — ответил он. — Дело серьёзное делаем.

— Вот я и говорю, торопиться надо! — сказал Виталий.

Антоний Иванович не спеша закурил.

— Когда надо будет поторопиться, сам скажу! — заметил он с особым выражением. — А ты пока к ребятам присмотрись… Да горячку не пори!

На другое утро Виталий с прежним жаром принялся за работу. Он ловко обрабатывал торцы заклёпок, обгоняя других клепальщиков. Напарник его, Федя Соколов, сидевший внутри вагона, высунулся из-за борта. Он непонимающе смотрел на Виталия.

— Слышь, голова! Куда ты, к черту, торопишься?

— А что? — невинно спросил Виталий.

По виду напарника заметно было, что тот взбешён, и не миновать бы Бонивуру забористой ругани, если бы в этот момент к ним не приблизился один из контролёров управления коменданта. Напарник метнул на Виталия сердитый взор, чертыхнулся и исчез в корпусе. Когда контролёр прошёл, рабочий опять высунулся.

— Что, что-о? — передразнил он Виталия. — Ты думаешь, тебя на этой чёртовой телеге под венец, что ли, повезут? Я тебе хочу сказать вот что: нам умников да сволочей не надо… японских прихлебаев! Понял? А то живо загремишь отсюда…

Многое ещё, видно, хотел сказать рабочий, но ему опять помешали — незаметно подошёл Кашкин. Он слышал последнюю фразу и многозначительно погрозил рабочему.

— Поменьше языком болтай! — строгим голосом сказал он, и глаза его зло сверкнули из-под белесых ресниц.

Соколов сплюнул и скрылся в корпусе. Кашкин, уже приметивший, что Виталий работает споро, не в пример другим, понизив голос, обратился к нему:

— Хорошо работаешь! Очень хорошо… Видно, не такой висельник, как эти! — кивнул он в сторону напарника. — Лается?

— Не без этого! — ответил Виталий.

— А пошто? — заговорщицки наклонился Кашкин к юноше.

— Да, говорит, зря гоню!

— Им бы, лентяям, семечки лузгать да с девками балясы точить! — сказал Кашкин с отвращением. — Работа срочная, военная! Господин Суэцугу торопит, а они тянут… как мёртвого кота за хвост! — Неожиданно он спросил шёпотом: — А ещё что говорил твой напарник?

— Да я не слушал! — простодушно ответил Виталий!

— А ты послушай, — ещё тише произнёс Кашкин, опасливо оглядевшись. — Потом мне скажешь. А?

— Да… неловко как-то! — поёжился Виталий.

— А я тебе в ведомости выработку подыму… А?

Виталий искоса посмотрел на Кашкина. Напускная его простоватость обманула мастера; лицо Кашкина изобразило жадное любопытство и ожидание. «Ну, подлюга!» — подумал Бонивур.

— Подумать надо, — сказал он медленно, словно расценивая, стоит ли овчинка выделки. — Выработку-то поднимать не след бы, заметно будет…

— Ну-ну, подумай! — скороговоркой выдохнул Кашкин, видимо, обрадованный тем, что новичок оказался податливым. — А что касаемо денег, можно и чистоганом… А?

«Так! Значит, ты мастер на все руки», — ответил про себя Виталий. Кашкин опять заглянул ему в глаза.

— Так ты слушай, что говорить будут… А я к тебе завтра опять подойду. А?

— Можно и завтра! — ответил Виталий.

Кашкин исчез так же незаметно, как и появился. Виталий нагнулся и под вагоном последил, как удалялся мастер. Потом тихонько стукнул по корпусу, давно приметив, что к пробою заклёпки прижато ухо напарника.

— Эй, друг! — крикнул он негромко.

Насупленный напарник показался над бортом. Виталий спросил его:

— Слыхал?

— Ну?!

Виталий пожал плечами.

— Не понимаю, чего вы его терпите? Расскажи ребятам. Убрать этого гада нужно.

Парень вдруг расплылся в широчайшей улыбке, которая осветила его замызганное лицо. Чёрной рукой он взъерошил свои русые волосы, выбившиеся из-под кепки, и сказал:

— А я думал, ты…

Виталий усмехнулся:

— Индюк тоже думал.

Соколов заметил:

— Мы давно за этой шкурой следили. Улик не было. Что-то он с тобой больно быстро вкапался.

— Ну, видит молодого, «неиспорченного» рабочего! — расхохотался Виталий. — Знаешь, и на старуху бывает проруха!

Напарник натянул кепку на глаза.

— Ладно!

Незадолго до конца работы он попросил Виталия поработать одного, сам же ушёл. Виталий заметил, как он разговаривал с мастерами.


Поздним вечером Виталий и Пужняк возвращались из депо домой.

Огромная, неправдоподобно оранжевая, будто нарисованная луна тяжело выкатывалась из-за силуэтов зданий, словно нехотя подымаясь вверх. Густые тени лежали между вагонами. Они скрадывали очертания составов, путей, делая их неузнаваемыми.

Молодые люди шли медленно. Вечерняя прохлада после деповской копоти и духоты была приятной.

Невдалеке запыхтел паровоз. Потом он сконтрпарил[8] . Раздался лязг буферов, перестук колёс на стыках рельсов. Вдруг пронзительный крик пронёсся над путями. Затем все стихло.

— Никак кого-то зарезало! — встревоженно ахнул Алёша.

Он бросился по направлению крика. Длинные чёрные тени мгновенно поглотили его фигуру. Со всех ног Виталий полетел за Пужняком.

На третьем пути, у маневрового состава, озарённая багровыми вспышками факела, бросавшего кровавые блики на рельсы, сгрудилась небольшая толпа. Сдержанные возгласы, сумрачная неподвижность людей, глядевших на что-то под колёсами товарного вагона, заставили Алёшу и Виталия броситься туда.

— Что случилось? — спросил Пужняк тревожно.

— Кашкин под поезд угодил! Шёл-шёл, поскользнулся — и каюк! — ответил ему незнакомый голос.

8

На следующий день обнаружилось, что Кашкин был не совсем простым мастером. Обычно в несчастных случаях дело ограничивалось составлением протокола. Тут же наехала целая комиссия: железнодорожное начальство, прокурор, какие-то военные, наконец, японский офицер. Комиссия заседала в проходной будке броневого цеха. Рабочих, оказавшихся вблизи места происшествия, вызывали поодиночке, расспрашивая об обстоятельствах смерти Кашкина. Виталий забеспокоился: ему вовсе не хотелось лишний раз сталкиваться с каким-либо начальством. Он, нахмурясь, ожидал вызова:

Антоний Иванович подошёл к Бонивуру.

— Чего зажурился? — спросил он Виталия.

— Юноша повёл плечом.

— Не люблю по начальству таскаться, Антоний Иванович! — ответил он. — Не с руки мне с ними толковать!

— Это можно устроить! — понимающе сказал мастер. — Мы с Алёшей разговаривали уже. Никто тебя не называл.

Допрос не дал никаких результатов. По показаниям выходило, что Кашкин во время работы иногда прикладывался к чарочке, часто к вечеру доходя до «третьего взвода»; шёл навеселе и на этот раз; видно, закружилась голова, и он попал под колёса маневрового состава.

Потом рабочих собрали на площадке у входа.

Военный прокурор сказал, что этот случай очень подозрителен, что не первый раз здесь погибают мастера, которые не уживаются с рабочими.

Толпа зашумела. Из задних рядов донеслись выкрики:

— Мастер мастеру рознь!

— Сыскных дел мастера!

— Когда рабочий пострадает, никого это не интересует, а тут, вишь, какое представление!

Прокурор обратил негодующее лицо к начальнику депо. Тот замахал руками на кричавших. Однако шум не прекратился. Передние угрюмо молчали. Задние продолжали:

— Довольно людей мурыжить!

— Скажите спасибо, что одной собакой меньше стало!

Начальник депо вскочил на инструментальный ящик.

— Тише! Тише, господа!

— Мы не господа, а рабочие! — крикнул кто-то.

— Тише! С вами хочет говорить господин Суэцугу, представитель японского командования!

Начальник депо слез с ящика, вытер потное лицо и исчез за спинами военных. Из группы выступил японец. Он надменно выпрямился, свысока, насколько позволял его маленький рост, оглядел собравшихся.

— Зачем кричать? — сказал он, старательно выговаривая слова. — Кто кричит, тот плохо работает!

— Уж чего бы лучше вам было: работай — молчи, помирай — молчи! — опять крикнул кто-то.

Японец снисходительно улыбнулся.

— Молчание — золото! — сказал он, видимо, щеголяя знанием русского языка.

— Вот ты и помолчи! — раздался тот же голос.

Толпа одобрительно загудела. Суэцугу, приняв прежнее выражение, продолжал наставительно:

— Это странно, что когда мы хотим выяснить, как погиб ваш товарищ…

— Анчутке чёрному он товарищ!

Незнакомое слово заставило японца прислушаться. Он сбился. Потом закончил, выражая крайнее недоумение:

— …вы не хотите этого!

Алёша Пужняк, стоявший впереди, глядя прямо в рот японцу, крикнул:

— А вы бы лучше выяснили, как погибли наши товарищи — Лазо, Сибирцев и другие. Не забыли? В двадцатом году?

Японец сморщился.

— Как это может быть, — продолжал он, словно не слыша замечания Алёши, — чтобы человек мог попасть под поезд?

Алёша опять вставил:

— А как может быть, чтобы человек попал в топку паровоза, а?

Стоявший рядом Антоний Иванович дёрнул Алёшу за рукав.

У Суэцугу испортилось настроение. Он оставил попытку договориться с рабочими. Уже другим тоном выкрикнул:

— Вы не можете соблюдать порядок! За вами надо смотреть. Мы поручили вам военный работ. Теперь мы поставим военный охрана… Вы не есть хоросо рабочи!.. Вот!

Разгорячась, он стал прохаживаться перед толпой. Глядя в амбразуру вагона, Виталий увидел японца. Лицо его показалось Виталию знакомым. Он стал припоминать, где видел его. Память тотчас же воскресила апрельский день 1918 года, когда чудесно преобразившийся из парикмахера в японского офицера Жан указывал японскому отряду здание гимназии, занятое под казарму.

После заявления Суэцугу комиссия отправилась восвояси. Едва члены комиссии повернулись к выходу, Алёша засунул два пальца в рот и по-разбойничьи свистнул. Свист прокатился по цеху. Суэцугу нервно обернулся. Алёша сделал наивные глаза. Тотчас же засвистели в другом месте. Так, провожаемая свистом, комиссия дошла до ворот. Напоследок, когда члены комиссии переходили полотно, кто-то с недюжинной силой пустил по нему вагонный скат. Скат, легонько подскакивая, чуть слышно звеня, многопудовой катушкой, помчался к выходу из цеха. Члены комиссии бросились врассыпную, позабыв всю важность, с которой до сих пор держались.

Насмешливый хохот раскатился по цеху.

Алёша разыскал Виталия. Лицо Алёши разрумянилось, он довольно поблёскивал глазами:

— Ну что? Каково?

— Ребята, вижу, боевые, — задумчиво сказал Виталий. К ним подошло ещё несколько человек, прислушиваясь к разговору. — Только несерьёзно все это. Надо дело делать, а не свистеть да скаты катать.

Соколов ухмыльнулся и подмигнул окружающим.

— А ты покажи настоящее дело!

Алёша многозначительно сказал:

— Антонов-то? Он покажет!


К вечеру в цех явилась полурота японских пехотинцев. Они расположились у входа и по тупикам, сменив солдат железнодорожного батальона, к которым рабочие привыкли и с которыми давно не считались.

Японцы стали мерно прохаживаться, держа ружья наперевес.

Алёша окрикнул одного из солдат:

— Эй ты, чучело!

Японец поглядел на Алёшу, но так, словно перед ним было пустое место.

— Зачем вас пригнали-то, а? — спросил Алёша.

— Вакаримасен[9] , — сказал японец.

— Вакаримасен, вакаримасен! — передразнил его Алёша.

Взгляд японца был слишком понятен. Даже какая-то усмешка почудилась Алёше во взоре низкорослого солдата. Алёше стало ясно, что охрану бронецеха поручили солдатам, знавшим сносно русский язык. Он сообщил о своём подозрении Виталию. Возможно, что охранка надеялась таким путём добыть какие-нибудь сведения. Расчёт был прост: рабочие могли проговориться при солдатах, надеясь, что последние не понимают по-русски.

Фигуры в хаки испортили настроение всем. Рабочие угрюмо глядели на солдат в жёлто-песочных мундирах.

— Ну, чисто истуканы стоят… Русского хоть словом пришибёшь, а этого — ничем.

Виталий слышал эти слова. Он громко ответил, внимательно следя за японцем:

— Пришибали и этих! Не слыхали, как в марте на Первой Речке восстала рота японских солдат? Красный флаг подняли…

Солдат кинул быстрый взгляд на второго японца, стоявшего поблизости, и что-то сказал, отрывисто и чётко, как бы отдавая приказание. Тот пошёл вдоль состава. «Ага, клюнуло!» — подумал Виталий, и ему стало ясно многое. Три звёздочки на погонах первого японца, знак солдата первого разряда, показали, что это старослужащий, которому, очевидно, было известно кое-что об успехах большевистской пропаганды в воинских частях японцев. Второй был новичок — одна звёздочка. Старослужащий отлично понял, что сказал Виталий, но не хотел, чтобы слышал второй солдат. Виталий добавил громче:

— А в этом месяце на Второй Речке в японских казармах жандармы обнаружили большевистские листовки. Хотели арестовать кое-кого из солдат. А остальные не дали, за оружие взялись! — Виталий заметил, что японец прислушался к его словам.

Соколов не мог успокоиться.

— Дожили! — ворчал он, косясь на охрану. — Будто арестанты, право слово! Ну, я под японской охраной работать не буду… Я не я, а не буду!

Бронецех готов был принять вызов. К такому выводу пришёл Виталий.

Перед концом работы Антоний Иванович подошёл к Виталию. Вытирая руки ветошью, он пристально посмотрел на юношу.

— Ну, как тебе наши ребята понравились? — спросил он.

— Ребята боевые! — ответил Виталий.

— Боевые-то боевые, да только им рука нужна. Алёшка Пужняк — все сам бы да сам… Организации настоящей нету: боится довериться людям, комсомольцев у нас мало. А помощь их потребуется!

— Значит, надо поторопиться? — посмотрел Виталий на мастера.

— Да! — коротко ответил он. Помолчав, он вполголоса сказал: — Партийный комитет постановил начать забастовку. Надо от молодёжи выделить людей в стачком. Понял?

— Как не понять! — отозвался Виталий.

— Связь будешь держать со мной.

Сутулясь, засовывая ветошь в карман замасленной кожанки, Антоний Иванович ушёл.

Виталий поманил к себе Алёшу.

— Поговори с ребятами, которые покрепче. Соберёмся, кое-что обсудим. Дело есть.

9

Вечером в вагон Алёши собралось двенадцать человек.

Они приходили поодиночке, стараясь не шуметь. Втихомолку рассаживались. Закурили, вагон наполнился сизым дымом. И раньше у Алёши собирались, но никогда не было столько народу. Таня засуетилась. Предвидя что-то из ряда вон выходящее, что-то серьёзное, она усаживала приходивших, блестящими глазами озирая их, и не могла дождаться, когда люди начнут говорить о деле.

Однако, когда все собрались, Алёша сказал ей многозначительно:

— Таньча! Ты того…

Таня вспыхнула. Потихоньку, но злым голосом, в котором послышались слезы, она огрызнулась на брата:

— Ага! Как дело начинается — Таню за дверь?

Виталий заметил это и поспешно сказал:

— Таня! Нам тут о своих делах говорить надо. Я попрошу вас: последите, чтобы кто-нибудь не подслушал… Кто будет близко подходить, вы потихоньку постучите в стенку.

Таня торжествующе посмотрела на Алёшу.

— Товарищ Антонов! — сказала она. — Я с гитарой сяду. Ладно? — И, видя, что Алёша состроил гримасу, добавила: — буду играть, если кто подойдёт. Хорошо?

Виталий согласился. Таня скрылась за дверью.

Собрание открыл Антоний Иванович. Он представил посланца «дяди Коли». Виталий коротко рассказал о том, какое значение имела работа, которую выполняли в цехе. С тревогой он заметил, что его слушают не очень внимательно. Федя Соколов сдержал зевок.

— Тебе скучно? Неинтересно? — прервал свою речь Виталий.

Федя смущённо кашлянул.

— Да нет, товарищ Антонов, я не потому… Вот ты агитируешь нас — а первореченских разве агитировать надо? Ты дорогу покажь, а мы-то настропаленные… Нас тут япошки да семеновские так за советскую власть сагитировали, что лучше и не надо! Руки чешутся…

— Тише, Федя! — остановил его мастер. — Дела просишь, а дисциплину не соблюдаешь.

Виталий объяснил, что сейчас требуется от рабочих бронецеха.

— Понятно! — отозвался один из сидящих. — Будем волынку тереть!.. По-итальянски.

— Да! — подтвердил мастер. — Пока саботаж. Итальянская забастовка. А как только подготовим все, соберём страховые, с запасами устроимся, тогда и настоящую объявим!

Антоний Иванович молодо блеснул глазами. Он подкрутил усы, молодцевато выпрямился и с довольным видом сказал:

— Тряхнём стариной! В девятнадцатом месяц бастовали. Вот это было дело! Туго было, правда… Под конец особенно, когда все финансы издержали. Бабы уже и твёрдости лишились. Детным совсем худо пришлось. Если бы не эгершельдские грузчики, не знаю, как дотянули бы! Провизией нас поддержали, деньгами. А потом КВЖД забастовала, Владивосток, и начали всеобщую. То-то забегали наши ироды! Все требования удовлетворили: жалованье повысили, стукачей да живодёров попёрли, союз разрешили.

Бетонщик Квашнин с замешательством посмотрел на Виталия и на мастера.

— Ну, а с нами как? — поднял он недоуменно плечи. — Как же мы итальянить будем? Это слесарям легко: суетятся, стучат, подтачивают — видимость есть. А у нас ведь форма, замес; сколько ни мешай бетон, класть все же надо? Как быть?

Виталий не мог ничего ответить Квашнину. Но его выручил мастер. Хитровато прищурившись, он подмигнул Квашнину.

— Как быть, говоришь! Да вы, бетонщики, настряпать можете ещё лучше нас! Вы песочку в цемент, песочку… Вот и видимость будет, и дела не будет…

— Да-к ведь бетон-то хрупкий будет от песочку? — непонимающе сморщил лоб Квашнин.

Антоний Иванович ухмыльнулся.

— Голова!.. Ума палата, а понять не может. Ты так подсыпай, чтобы от пальца не рассыпалось, чтобы с территории выпустить… Понимаешь? А коли камера потом от тряски осядет али от снаряда вдрызг полетит так это — от бога!

Квашнин одобрительно хмыкнул.

— Да-а! Эт-то конечно… Замес-то в три пятых сделать, а то в пять седьмых!.. Ловко! По натуре он оказывать бетоном будет, а по сути — труха. Благо, что на крепость испытания не делают… Д-да! Это можно! — повторил он опять и восхищённо ткнул Антония Ивановича под ребро. — Ах ты, старый хрыч! Хитёр!.. Хитёр!

В забастовочный комитет выделили троих: Квашнина от бетонщиков, Алёшу Пужняка и Виталия. Бонивур взялся подготовить выпуск листовок. Без поддержки всего депо один бронецех не мог бастовать: объявив локаут, заменив рабочих, белые не дали бы сорвать ремонт бронецеха.

10

Таня меланхолически перебирала струны.

Ей очень хотелось, чтобы произошло какое-нибудь необыкновенное событие, в котором она доказала бы, что способна на многое, что она не хуже брата. Однако никто не показывался в тупике. Неясный шум, доносившийся из других вагонов, понемногу стихал: было уже поздно. Луна, серебристо-бледным пятном видневшаяся в небе, источала призрачный свет. Тихо рокотали струны, и ничего необыкновенного не происходило. Во все глаза девушка смотрела вдоль вагонов. Воображение рисовало ей притаившихся врагов. То казалось, какие-то фигуры крадутся, скрываясь в тени вагонов, то чудилось Тане, кто-то ползёт между рельсов.

Совещание затянулось. Лихорадочная дрожь проняла Таню. Нервы её расходились.

Но вот и впрямь что-то мелькнуло под вагоном напротив, какая-то тень показалась там. Таня изо всей силы взяла аккорд. Струны жалобно взвизгнули. От этого звука вздрогнула и сама девушка. Глухие голоса в квартире Пужняка смолкли. В ту же секунду кошачье мяуканье понеслось из-под вагона, к которому со страхом присматривалась Таня.

— Бр-рысь ты, подлая! — с сердцем крикнула девушка.

В этот момент скрипнула дверь.

— Ну, как дела, Таньча? — спросил Алёша.

Он вышел на улицу, постоял, разминаясь. За ним вышел и Виталий.

— Ничего не произошло, часовой?

Таня покраснела до корней волос. Хорошо, что смущение её никто в сумерках не мог заметить.

— Ничего, товарищ Виталий! — едва справившись с волнением, ответила она.

Алёша пошутил:

— А я думал, ты с каким-нибудь ухажёром давно смылась.

— Смываются не эти, а вашего отца дети! — не осталась Таня в долгу.

— А что за сигнал был?

— Так… Проходил какой-то мимо, — ответила девушка и опять обрадовалась, что в темноте не видно было, как она покраснела.

Алёша постучал в стенку вагона.

Один за другим вышли мужчины на улицу и стали расходиться по домам.

Проветривая комнату, в которой от табачного дыма было сине, Таня тихонько обратилась к Бонивуру:

— Товарищ Антонов! А может, мне какая работа найдётся? Я все сделаю. Честное слово!

Апрельский день 1918 года ожил в памяти Виталия.

Лицо Лиды, с тревогой и лаской глядевшей на Виталия, тепло её руки, лёгшей на его плечо, тихий голос, говоривший, что о нем вспомнят, когда надо будет, вмиг промелькнули в голове Виталия, и радость первого поручения, когда маленькое дело казалось большим и самым важным на свете, обожгла сердце Виталия мучительным и сладким воспоминанием.

Он проговорил:

— Найдётся, Таня!

Глава шестая

МЫШЕЛОВКА

1

«Итальянская» началась.

В первый день контролёры управления военного коменданта не заметили ничего особенного. Рабочие, как всегда, занимали свои места, не было даже обычных опозданий. По-прежнему копошились с занятым видом клепальщики у железных стенок вагонов, по-прежнему оглушительный треск молотков нёсся отовсюду.

На второй день контролёр, заменивший Кашкина, почуял что-то неладное. Он прохаживался, длинный, хмурый, истрёпанный жизнью человек, которому несносны были его обязанности, мало чем отличавшиеся от обязанностей надзирателя в тюремной мастерской. Никто не нуждался в его помощи: раздача инструмента, заточка его, материалы находились в распоряжении старшего мастера Антония Ивановича. Контролёр томился, меряя большими шагами площадку. «Хоть бы обругали мерзавцы! — думал он, глядя на работающих. — И то человеком бы себя почувствовал. А тут — будто пустое место!» Контролёру захотелось покурить. Он подошёл к одному из рабочих:

— Эй, земляк! Курева нету?

— Вышло! — ответил тот.

Контролёр попросил у другого. Рабочий, не глядя на него, сказал:

— Спичек нету.

— А у меня есть! — Контролёр обрадованно вытащил из кармана спички.

Рабочий посмотрел на них.

— Разве это спички? — сказал он и швырнул коробок в сторону.

Контролёр вытаращил глаза.

— Ты что это, с ума сошёл?

— Ага! — коротко ответил рабочий.

Со всех сторон на контролёра смотрели насмешливые глаза. Ещё ничего не понимая, он машинально поднял спички, отряхнул их и сунул в карман.

Японский часовой вынул сигаретку. Контролёр знаком попросил закурить. Оба задымили.

— Совет да любовь! — послышалось сбоку.

Тотчас же ещё кто-то добавил:

— Снюхались.

— Одного поля ягода!

— Рыбак рыбака видит издалека!

«Ах, вот оно что! — сообразил контролёр. — Бойкот!» И холодная злость поднялась в нем.

Он продолжал ходить по своему участку. Остановился возле Алёши Пужняка. И вдруг увидел, что Алёша мерно опускает молоток мимо заклёпки.

— Ослеп? — спросил он резко.

Пужняк невозмутимо посмотрел на него.

— Немного есть! — ответил он, продолжая делать по-своему.

— Да ты разуй, глаза!

— А зачем? На тебя, подлипалу, смотреть! — отозвался Алёша.

— Ты видишь, куда колотишь?

— Куда надо, туда и колочу. Иди к чёртовой бабушке! — беззлобно сказал Алёша. — Уйди, покуда по тебе колотить не начал!

Контролёр отскочил от клепальщика.

— Итальянишь?

— Лучше итальянить, чем японить!

Контролёр заметался по своему участку. Он увидал, что урок с утра почти не подвигался, несмотря на внешнее впечатление усиленной работы. Старший контролёр побежал в управление.


…Прогудел гудок на обед. Все принялись за еду. Холостяки извлекали из кармана пакеты с колбасой или рыбой и хлебом и жевали всухомятку, запивая водой из бака. Возле семейных расположились жены или ребятишки, принёсшие им горячий обед.

Таня принесла Алёше и Виталию судок с едой. Они принялись за первое. Ели, похваливали. Таня стояла, облокотившись на штабель шпал, с удовольствием наблюдая за тем, как брат и Виталий хлебают щи. Солнце озаряло её плотную, статную фигуру, широконькое лицо с чуть вздёрнутым носом и лукавыми глазами.

— Такие щи ели? — спросила девушка, гордившаяся своим умением готовить.

— Никогда!

Алёша залюбовался сестрой и подтолкнул Виталия.

— Ладная у меня сеструха? А, Виталий? Женись, закормит насмерть!

— Алёшка, не хулигань! — нахмурилась Таня.

— Ей-богу, женился бы! — серьёзно сказал Виталий.

— Только курносых не любишь? — спросил Алёша.

Таня вздёрнула голову. Виталий продолжал:

— Зарок дал: пока белые в Приморье — не влюбляться…

Чья-то тень легла на шпалу, служившую обеденным столом. Мужчины оглянулись.

Японский часовой, незаметно приблизившись, стоял возле них.

— Что, чучело, щей захотел? — спросил Алёша, набив рот. — Не дам, не проси! Поезжай в Японию — мисо кушать!

Японец восхищённо глядел на Таню.

— Мусмэ… росскэ мусмэ, ероси![10] — сказал он.

Осклабился и, протянув руку, дотронулся до груди Тани. Та вскинула на него яростный взгляд, побледнела и, схватив бутылку с горячим молоком, изо всей силы, наотмашь, ударила солдата по голове. Он пошатнулся. Осколки бутылки брызнули в разные стороны. Молоко залило одежду и лицо солдата.

Тотчас же простоватое, деревенское его лицо изобразило ярость и испуг. Он хрипло крикнул что-то и вскинул винтовку. Но тут Алёша схватил лежавший подле железный штырь и хлестнул им по винтовке и по руке солдата. Тот выпустил оружие и схватился за разбитую руку…

Со всех сторон бежали рабочие…

Алёша в ярости взметнул штырём ещё раз. Виталий схватил его за руки.

Их окружили.

Появились откуда-то, видимо, приведённые старшим контролёром, начальник депо и Суэцугу. Контролёры навалились на Алёшу. Таня бросилась на них крича:

— Да вы что это?! На нас нападают, да нас же и хватать?

Алёша свирепо выругался и вырвался из рук контролёров. Тяжело дыша, он сказал, глядя на солдата и никого не видя, кроме него:

— Ах-х ты! Я тебе покажу «росскэ мусмэ», что и японских навек забудешь!

Суэцугу кинулся к солдату. Тот, морщась от боли, принялся говорить что-то.

— Что тут произошло? — спросил начальник депо.

Ему рассказали.

Суэцугу, выслушав солдата, закричал на Алёшу:

— Борсевико! Я вас арестовать!

К нему подлетели солдаты, сбежавшиеся на шум. Однако рабочие дружной толпой встали перед Суэцугу, закрыв Алёшу от солдат.

— Пролита кровь японского гражданина! — продолжал кричать Суэцугу теперь уже на начальника депо, топая ногами и брызжа слюной. Лицо его потемнело, белки глаз порозовели.

Алёша сказал:

— А вы сколько русской крови пролили?

Виталий одёрнул его. Но Алёша, возбуждённый, крикнул:

— Чего с ним говорить? Бросай работу, товарищи! Пока микадо не уберут, бросай работу!

Виталий поискал глазами Антония Ивановича и сделал ему знак. Тот быстро подошёл.

— Что будем делать? — спросил Виталий мастера. — Случай вроде подходящий.

— Можно выдвинуть частное требование — удалить японцев из бронецеха. Они тут как бельмо на глазу! А дальше видно будет, — сказал мастер.

Предложение Алёши встретило поддержку. Некоторые рабочие закричали:

— Бросай работу!

Антоний Иванович подошёл к начальнику депо и сказал твёрдо:

— Если японцев не уберут, работу бросим!

Начальник депо растерянно посмотрел на него.

— Я доложу коменданту о вашем требовании.

Толпа сгрудилась. Солдат затёрли, не давая им протиснуться к Суэцугу. Пустить в ход оружие японцы не решались. Сжатые со всех сторон, они беспокойно оглядывались на русских, потели, судорожно сжимали винтовки, но присмирели. Суэцугу, видя со всех сторон насупленные лица и решительное настроение рабочих, неожиданно изменил политику. Метнув несколько тревожных взглядов вокруг, — а пределы видимости для него необычайно сузились, а так как толпа почти вплотную прижала всех, кто находился внутри круга, — он неожиданно закричал на солдата. Тот вытянулся. Суэцугу, раздражаясь, кричал все пронзительнее. Солдат боязливо мигал. Накричавшись вволю, Суэцугу вдруг по-русски сказал:

— Болван! Как ты смел трогать девушку? — и неловко из-за тесноты, размахнувшись своей маленькой ручкой, влепил солдату пощёчину. Потом, с левой руки, ударил ещё раз. — Пень глупый, а не солдат! — сказал Суэцугу презрительно и обернулся к железнодорожникам, ища сочувствия и одобрения своим действиям.

Однако Квашнин из-за плеч других басовито сказал:

Эка, наловчился! Тебя бы так-то!..


К удивлению всего цеха, японская охрана была снята в тот же день к концу работы.

Виталий встревоженно подумал: что это значит?

Ответ мог быть один: и японцы, и белые крайне заинтересованы в срочном выпуске бронепоездов. Значит, события были не за горами. Следовало сделать все, чтобы обеспечить забастовку всего узла.

— Ну, работа будет! — сказал он Алёше и Тане вечером.

— Все что угодно давай — сделаю! — ответила Таня весело, как-то невольно назвав Виталия на «ты».

2

Суэцугу ничего не предпринял для преследования Алёши. Но предосторожности ради Виталий и Алёша несколько дней не спали дома. Таня оставалась в вагоне одна, чтобы проверить, не следят ли за квартирой. Однако не заметила ничего подозрительного.

Вернувшись в вагон, Виталий приспособил зеркало Тани под стеклограф, чтобы печатать листовки.

Пужняка он предупредил:

— Алексей! Следи за собой. Не выкинь опять чего-нибудь. У нас поставлено на карту многое… Я понимаю, что ты был возмущён… Я и сам за Таню готов глотку перервать! Но зачем ты кричал «бросай работу»? Нам не один день бастовать, а месяц-полтора! Без подготовки можно провалить… Анархия в нашем деле ни к чему! Есть постановление — выполняй.

— Очень уж меня взорвало! — оправдывался Пужняк. — Ну да… обещаю держать себя аккуратно…

Виталию приходилось часто отлучаться из цеха: он должен был встречаться с путейцами, с тяговиками. «Дядя Коля», подпольный областком придавали большое значение этой забастовке, и теперь Виталий видел, с какой тщательностью она готовилась, какой размах приобретала. В забастовке должны были участвовать железнодорожники всего узла. Создавались страховые кассы, готовились запасы из добровольных взносов рабочих. Партийная организация города внесла свою долю. Путейцы и портовики Эгершельда, по примеру прошлых лет, тоже не остались в стороне. Когда разбился на Аскольде буксир с мукой и сахаром, шедший в Минную бухту, грузчики Эгершельда произвели ночную вылазку в море и сняли буксир. Они доставили его в город, сохранив в тайне работу экспедиции, и переправили первореченцам свои трофеи.

Это был бой, который большевики давали белым и который надо было выиграть!

Старший мастер «не замечал» частых отлучек Виталия. Работу же комсомольца охотно выполнял любой, кому Антоний Иванович, подмигивая, говорил:

— Подмени-ка, слышь, Антонова!

3

Через связного «дядя Коля» передал, что надо усилить обеспечение первореченцев продовольствием, чтобы к началу забастовки создать резервные запасы муки, крупы, сала. Большую помощь в этом могли оказать грузчики Эгершельда. Они должны были экспроприировать продукты из армейских складов. Каждый участник этой экспроприации знал только двух человек — того, от кого принимал грузы, и того, кому передавал их, да и то только в лицо, по кличке, по условному паролю. Предосторожности эти были необходимы: слишком многими жизнями рисковала тут партийная организация. Виталию поручили предупредить грузчика Стороженко, артель которого работала на перевалке грузов из пакгаузов в вагоны, о том, что надо быть осторожнее: последняя партия была так велика, что неосторожность могла привести к провалу всего предприятия. «Не зарывайтесь!» — предупреждал «дядя Коля».


Виталий слез с дачного поезда на первом переезде.

Он тихонько вышел на Алеутскую улицу. Миновал гостиницу «Золотой Рог», прошёл мимо гостиницы «Националь», покосился на зеркальные окна магазина фирмы Ткаченко, заставленные чудовищной величины шоколадными изделиями. В витринах над шоколадными бомбами, дворцами, башнями и слонами отражались верхние окна «Националя», те самые окна, откуда в дни событий 4-5 апреля японские пулемёты открыли перекрёстный огонь, устлавший мостовую на Светланской трупами ни в чем не повинных людей.

Вот Русско-Азиатский банк. Он неизменно финансирует все, что делается во вред Советам, он выпускает свои деньги; эти деньги, с изображением паровоза, имеют широкое хождение в крае. Далеко не все знают, что обозначают слова, напечатанные синей краской в самом низу кредитного билета Русско-Азиатского банка. Деньги эти отпечатаны в США, и надпись гласит: «Сделано в США». Американцы эвакуировались с Дальнего Востока, но эта многозначительная надпись под банковскими билетами красноречиво говорит о том, что все в Приморье делается с ведома и одобрения американцев.

Все, все решительно напоминало здесь о том, что не вся ещё русская земля принадлежит своим настоящим хозяевам. Оружие и деньги из-за океана, американские доллары текут в руки контрреволюционных генералов всех мастей. Борьба ещё не кончена!

Волнистое железо «Адванс-Румели» белеет на крышах портовых пакгаузов. Пакгаузы за две недели воздвигли американцы. Из этих пакгаузов получали снаряжение американские солдаты, идущие в Сучан, чтобы задушить там Советы. Из этих пакгаузов получали снаряжение и вооружение американские батальоны, едущие в Тетюхе, на серебро-свинцовые месторождения которого наложили лапу американские банкиры. Отсюда ехали на Керби, на Алдан, на Чумикан американские дельцы, протянувшие руки к русским золотым россыпям… Вот у того причала стоит крейсер «Нью-Орлеан». Вот площадка для игры в бейзбол; игру эту любят американские моряки. Американцы в один День снесли домишки портовых служащих, рыбаков и рабочих, чтобы разбить эту площадку… Улицы пестрят японскими вывесками, японский говор доносится отовсюду, везде мелькают низкорослые фигурки японцев; они здесь потому, что американские банкиры предоставляют им возможность осуществлять вооружённую интервенцию на Дальнем Востоке, тогда как за собой оставляют руководство интервенцией. Так удобнее: никто не обвиняет американцев, не льётся кровь американских солдат, но все, что производит Дальний Восток, в конце концов попадает в руки Морганов, Рокфеллеров, Дюпонов…

Вот налево мирный пейзаж. За невысокой металлической оградой — участок, заросший сеяной травкой; одноэтажный, с мансардой дом, крытый черепицей; две высоченные мачты, поднявшиеся выше всех домов в городе; на спортивной площадке, устроенной среди зелени, тенистый корт, на нем прыгают две белые фигуры, летают мячи и мелькают ракетки. Оттуда слышатся смех и весёлые возгласы девушки, кончившей тайм: «Ай эм финиш! Ай эм финиш!» Это датская радиостанция, но служат на ней американцы.

Вот у ворот красивого дома, возвышающегося на каменных террасах, поднимающихся прямо с улицы, стоят индусы-сикхи. Их темно-красные загорелые лица непроницаемо спокойны, тёмные глаза погашены приспущенными веками, тонкие сильные руки праздно сложены на груди. Они стоят как изваяния. Они умеют это делать. Они также умеют бить бедняков, если те осмелятся подняться на ступени дома, у подъезда которого стоят сикхи. Бьют они как-то незаметно, короткими движениями. После такого удара человек падает и не может подняться. Дом принадлежит Бринеру, шведу, горнопромышленнику, заинтересованному в горных разработках на Сучане. Знают ли эти индусы, что торговый дом «Бринер и К°» связан с Русско-Азиатским банком и что заокеанские воротилы через него контролируют их грозного саиба — господина?

«Ох, как крепко все это сцеплено! — сказал Виталий сам себе. — В Нью-Йорке дельцы играют на бирже, Бринер продаёт сучанский уголёк, председатель правления Русско-Азиатского банка Хорват поддерживает блокаду Приморья. А все это в конце концов приводит к тому, что нам не дают жить так, как мы хотим…»

4

Он не заметил, как дошёл до цели.

Длинный серый барак с полуразрушенным крылом, откуда были вытащены дверные и оконные рамы, стоял в конце беспорядочно организованной улицы, дома на которой стояли вкось и вкривь. Это была одна из тех улиц, на возникновение которых «отцы города» не рассчитывали и которые возникали сами собой, оттого, что надо же было где-нибудь жить тем, кто на центральных улицах города строил высокие каменные дома с каменными кружевами на фасадах. Неизменная «винополька» красовалась на улице своими бутылками на окнах; чёрная вывеска её выцвела, покосившиеся ступени невысокого крыльца были стёрты тяжёлыми сапогами покупателей… Виталий только вздохнул, глянув на этот пейзаж.

Между «винополькой» и бараком играли ребята.

Едва Виталий миновал их, как к нему подскочил черномазый мальчишка, лет десяти-одиннадцати. Он дёрнул Виталия за пиджак.

— Дяденька! — сказал он.

Виталий отмахнулся:

— Ничего, малец, нету!

Но мальчишка быстренько сказал:

— А у нас в доме солдаты, дяденька!

— А мне-то что? — сказал Виталий.

Мальчишка исподлобья посмотрел на юношу.

— У кого солдаты-то? — спросил Виталий тихо.

— А у Стороженковых солдаты, ещё ночью пришли… Да и не выходят! — так же быстренько сказал мальчуган.

Виталий внутренне охнул: он шёл к Стороженко.

— А твой батька дома? — спросил он чумазого.

— А дома… Мы-то рядом со Стороженковыми квартируем.

— Обожди меня тут! — сказал Виталий.

Он вернулся, зашёл в «винопольку», бросил на прилавок три рубля.

— Одну сиротскую! — сказал он сидельцу.

Тот лениво снял с полки бутылку и, не глядя на Виталия, смахнул деньги в ящик, не видный из лавки.

Виталий, держа бутылку в левой руке, поддал по донышку ладонью правой руки, пробка вылетела из горлышка. Виталий глотнул водки. Сиделец глянул на него и подобрал пробку с прилавка.

Виталий вышел. Мальчуган ждал его. Виталий взял его за руку:

— Как звать-то тебя?

— Андрейка.

— Пошли, Андрейка, к вам… Отца-то как звать-величать?

— Иван Николаевич. Да его все Ваней-соколом зовут.

Виталий сунул бутылку в карман, так что всем видно было её небрежно заткнутое горлышко, и, приняв вид человека, выпившего не то чтобы очень, но «весёлого», поднялся на крыльцо барака.

В нос ему ударило спёртым запахом жилья, в которое никогда не заглядывает солнце. Покосившийся потолок в коридоре, двери, плохо пригнанные и пропускавшие свет и запахи, неметёный пол представились взгляду Виталия. Третья дверь направо, обитая полосатой дерюжкой, вела в квартиру Стороженко. Виталий громко заговорил с мальчуганом:

— А ты, брат Андрейка, ничего не понимаешь! Вот завернул Антонов в «винопольку» — ты сейчас же: «Дядя Анто-о-онов, не надо, не на…» А чего не надо? Я сам, брат, знаю, чего надо, чего не надо… Ты думаешь, твой батька от смирновки откажется? Шутишь, брат! Он, Ваня-сокол-то, тоже не дурак насчёт этого!..

Со стороны все это выглядело обычным: крепко выпивали в этом предместье. В голосе Виталия слышались нотки человека, премного довольного собой, как бывает тогда, когда водка ещё оказывает на человека бодрящее действие. Топоча сапогами, он уверенно шёл по коридору, будто бывал здесь каждый день. Андрейка что-то отвечал ему, но голос его пропадал в полукрике Виталия. Кое-где открылись двери и тотчас же захлопнулись. Поравнявшись с дверью Стороженко, Виталий, к явному испугу Андрейки, забарабанил в дверь.

— Эй, Ваня-сокол, открывай!

И с силой дёрнул дверь к себе. Остановился на пороге, мгновенно окинув взглядом внутренность квартиры. Сообразив что-то, Андрейка закричал, таща его от двери:

— Дяденька, да это не наша кватерка! Это Стороженковых!

Виталий пошатался на пороге. Стороженко — и грузчик и его жена — в принуждённых позах сидели у стены. За столом расположился офицер. Двое солдат, распаренных, потных, с расстёгнутыми воротниками промокших гимнастёрок, занимали колченогие стулья. Точно не видя, куда он попал, Виталий сказал было:

— Иван Николаевич! Друг… — потом, будто бы сообразив, что ошибся, сказал, распялив рот в непослушную улыбку: — Извиняйте, не туда попал, видно. Что ж ты, Андрейка, сукин кот…

Мальчуган, испуганный, сбитый с толку, оттаскивал Виталия за руку, пятился в коридор.

Виталий повернулся, твердя «извиняйте», с силой захлопнул дверь Стороженко и открыл другую дверь, рядом. С порога ему бросились в глаза смятенные лица немолодого рабочего и его жены, отлично слышавших все, что разыгралось рядом: в каждой комнате этого ветхого жилья слышно было все, что происходило в бараке. Виталий многозначительным жестом показал на соседнюю комнату, изобразив пальцами решётку и безнадёжно покачав головой: «Дело плохо!» Этого было достаточно, чтобы хозяева этой комнаты поняли, что Виталий вовсе не пьян. Виталий закричал:

— Ваня-сокол, принимай Антонова!.. Прилетела синичка, принесла тряпичку, а в тряпице — птица, всем птицам голова: шея длинная, головка красная, а брюхо толстое. Кто эту птицу приютит, тому пьяным быть… Хозяйка, давай закусон!

— А ты уже готов? — громко спросила хозяйка.

— Давно готов! — сказал Виталий, шумно подвигая табуретку, попавшуюся на глаза, к столу и со стуком ставя бутылку на стол.

— Тихо! — сказал хозяин. — Хозяйка, знаешь, не любит…

Виталий начал извиняться, очень шумно, очень бестолково, пересыпая речь прибаутками. Потом спросил потихоньку у хозяина:

— Кто-нибудь к Стороженковым заходил с утра?

— Да Андрейка двоих уже остановил. Как услыхали, что у Стороженко солдаты, так и повернули.

— Ну, спасибо!

— Не на чем… Свои люди.

Посидев некоторое время с Иваном Николаевичем, Виталий собрался восвояси. Хозяин взял его под руку и пошёл с ним к выходу. Вслед им приоткрылась дверь Стороженко, чей-то внимательный глаз проводил их насторожённым взглядом.

— Мышеловка! — сказал Виталий.

— Держи карман шире — поймаешь! — ответил Ваня-сокол поговоркой и усмехнулся.

— Спасибо, товарищ! — пожал ему руку Бонивур.

Иван Николаевич ответил на пожатие.

— Да что там! — сказал он, смутившись. — Вижу, свои люди… Не шантрапа какая-нибудь. Стороженко-то такой парень, что надо было лучше, да некуда. — Смутное беспокойство шевельнулось в нем, он молвил тихо: — Меня бы только не прихлопнули… Им только палец покажи. А ведь я сторонний человек.

— Ты честный человек, — сказал Виталий.

— А ты отчаянная голова, я погляжу! — Ваня-сокол покачал головой. И трудно было разобрать, чего в этом движении было больше — осуждения ли безрассудства Виталия, или восхищения его находчивостью и смелостью.

5

О провале Стороженко надо было предупредить.

Виталий знал адрес члена областкома «тёти Нади» — Перовской. Тётя Надя была хорошо законспирирована: она держала зубоврачебный кабинет. В дневные часы можно было являться к ней без особой опаски привести за собой ищеек…

Он подождал в приёмной. Из кабинета доносилось до него жужжанье бормашины, подавленные стоны пациента, какие-то неразборчивые, со всхлипами возгласы. Потом Виталий услышал звуки полоскания, плеск воды, скрип кресла, шаги. Держась за щеку, скорее по привычке, чем по нужде, мимо Виталия прошёл пациент, судя по костюму, коммерсант, тучный, страдающий одышкой. Тотчас же из кабинета раздался голос тёти Нади:

— Попрошу следующего!

Виталий вошёл, плотно прикрыв за собою дверь. Перовская, увидев его, высоко подняла брови. Она сказала громко:

— Ну, на что жалуетесь, молодой человек?

Виталий понял, что этот вопрос рассчитан на тех, кто может оказаться в приёмной.

— Там нет никого, тётя Надя! — сказал он.

Перовская выглянула. Плотно прикрыла дверь.

— Ну, что случилось? Даром ты не приходишь…

Виталий рассказал о том, что видел на Эгершельде. Перовская слушала его, не прерывая. Когда он кончил, спросила:

— Ты хорошо знаешь этого рабочего, который сынишку выставил в «пикет»?

— Нет, тётя Надя, не знаю. Даже и фамилию не спросил, только и знаю, что прозвище его «Ваня-сокол»… А вы не знаете его?

Перовская не ответила. Она задумчиво посмотрела на Бонивура. Что-то её озаботило. Она стояла так довольно долго. Виталий не мешал ей думать. Наконец, Перовская подняла на него свои ясные глаза.

— За предупреждение спасибо. Ты поступил правильно, Виталий. В тот дом ты больше не пойдёшь. Если где-нибудь встретишь Ваню-сокола, не подавай виду, что его знаешь. Со Стороженко дела обстоят не так плохо, как можно было думать. Его можно выручить. А вот с тобой хуже… — Перовская села, опершись руками о бедра.

— Я не понимаю, тётя Надя…

— Сейчас поймёшь. Меня очень встревожило то, что ты, не раздумывая, пошёл к Ване-соколу и даже в какой-то степени уведомил его, что Стороженко связан с большевиками. Допустим, что Ваня-сокол честный рабочий, и, тем не менее, в бараке есть теперь человек, который доподлинно, знает, что Стороженко связан с подпольем. А именно такой вывод может и должен сделать этот Ваня-сокол… Ты скажешь, что он выставил на стражу своего Андрейку и уже это одно говорит, что он нам не чужой. Может быть, и так, а может быть, это произошло только потому, что Ваня-сокол считал, что надо соседу помочь, коли он попался, не задумываясь над тем, какие мотивы руководили соседом, когда он кое-что приносил из порта. Узнав же, что Стороженко втянут «в политику», он может, попросту испугавшись, передать охранке твой разговор. Кстати, солдаты и офицер, которых ты видел, не обязательно из контрразведки. Это портовая охрана, и нас это вполне устраивает.

Виталий сделал движение. Перовская остановила его: «Помолчи!»

— Ты опять скажешь, как сказал однажды, что «хотел увидеть обстановку своими глазами» или что-то в этом роде. Но в данном случае у тебя была ограниченная задача. Ты узнал об аресте Стороженко. И ты должен был сообщить нам об этом. Остальное — наша забота, товарищ Бонивур, как нашей заботой было организовать все это предприятие, подыскать людей для его выполнения, переправлять продовольствие и так далее, как и находить необходимые меры для предотвращения возможного провала. Ты впутал в это чужого человека.

— Не мог чужой человек послать Андрейку! — возразил Виталий горячо.

— Ну, а мог Маленький Пэн оказаться просто мошенником, участником какой-нибудь шайки, который завёз бы тебя в укромное место, а потом нам пришлось бы платить за тебя выкуп?

— Ах, вы и про Пэна знаете? — пролепетал Виталий.

— И про Пэна знаем. И вот смотрю я на тебя, Виталий, и не пойму: то ли тебе баснословно, совершенно невероятно везёт… какое-то чисто мальчишеское счастье, то ли у тебя есть чутьё на людей? Ну, хорошо, повезло тебе при освобождении Нины и Семена, повезло с Пэном, да нельзя же на «счастье» в нашем деле надеяться и лезть всюду, куда потянуло? Рисковать мы иногда должны, рисковать с умом, ошеломляя наших противников сообразительностью, дерзостью, остроумием. Но этот риск — не система, а исключение. Система же наша — завоевание полного доверия самых широких масс рабочих и крестьян. Тогда и нам будет работать легче, тогда помощники и союзники у нас всюду будут. Вот и не могу я понять, что тебя выручает: счастье или чутьё? Если счастье, кончится это очень плохо: сорвёшься сам и других потянешь. А если чутьё — далеко пойдёшь, Виталий! Уменье распознавать людей — драгоценное качество большевика… Не все мы в равной степени наделены этим уменьем: кто наделён — может больше других сделать для партии…

— Тётя Надя, — сказал Виталий, — я как на Андрейку посмотрел да на его отца, мне точно в сердце стукнуло: свои! Не знаю, как и рассказать вам то, что иногда я чувствую. Вот нет никаких данных, ни слова человек не скажет, пальцем не шевельнёт — как знать, можно ли ему довериться, а меня точно под руку кто толкнёт: не бойся, мол… Вы ведь знаете Любанского, который на Поспелове работает? Как я с ним познакомился? На улице, тётя Надя… В толпе рядом стояли. У японцев какой-то парад был, чуть не весь корпус по Светланской прогнали… в каждой роте оркестр, фанфары, барабаны, шум, треск, громобой… По адресу японцев чего только народ не говорил. А Любанский молчал. Всякое молчание бывает, тётя Надя, за иным молчанием другой раз черт его знает какое пламя клокочет! Глядел я на Любанского, глядел — и вот втемяшилось мне, что такого парня к нам бы надо… Ведь душа стынет, как представишь себе, на каком он теперь деле — на допросах наших товарищей присутствует. Кто из наших его знает? Вы, да я, да ещё трое — пятеро… А те, кого допрашивают, в нем палача видят! Палача!.. Ему-то каково?!

Перовская не мешала Виталию говорить, молча глядя на его разгоревшееся лицо, отражавшее сильнейшее волнение.

— А ведь мог я мимо Любанского пройти, тётя Надя? Мог?

— Что же все-таки тебя в Любанском привлекло?

— Да я и сам разобраться не могу. Показалось мне, что он ненавидит японцев всеми силами души своей. Так ненавидит, что и слова на них тратить не хочет. Что с такой ненавистью человек может не смеяться над врагом, а только бить его, что ради этой задачи он все может сделать… В чем это выражалось? В глазах, в складке губ, в чем-то таком, что и не запомнишь, чего и не расскажешь…

Тётя Надя вдруг посмотрела на часы и охнула.

— Иди Бонивур! Сейчас я занята. Насчёт Стороженко не беспокойся, кое-что предпримем. Да, в заключение разговора должна я тебе сказать, что мы обязаны и должны доверять людям. Но мы не можем позволить себе роскоши быть доверчивыми!

Виталий в замешательстве поглядел на Перовскую.

— Что-то я не совсем понимаю.

— Подумай — поймёшь. Чему тебя в гимназии учили: неужели доверчивость и доверие одно и то же?

— А-а! — протянул Бонивур.

Тётя Надя тихонько подтолкнула его к выходу.

— До свидания! В прихожей скажешь, чтобы закрыли на сегодня.

Когда Виталий вышел, тётя Надя поспешно открыла дверь, ведущую из кабинета в столовую. Там сидел верхом на стуле, положив голову на скрещённые руки, Михайлов. Перовская сказала:

— Извини. Задержалась сильно. Приходил Бонивур, сообщил о провале Стороженко. Опять парень сунулся в пекло без раздумий, без сомнений.

— Горячий!

— Пришлось поговорить с ним.

— Я слышал все. Ты не напрасно подняла этот вопрос перед ним. От парня много можно требовать. Горячее сердце, чистая душа, пламенная вера в наше дело, забвение самого себя.

— В партию бы пора его принимать товарищ Михайлов! — сказала неожиданно Перовская.

Михайлов вопросительно посмотрел на неё, в глазах его заиграла усмешка.

— Позволь, позволь… Только что ты отчитала его как мальчишку.

— Ну, не как мальчишку. Если ты разговор слышал, то согласишься со мной…

— В комсомоле люди нужны настоящие, тётя Надя! — сказал Михайлов. — Я за ним давно слежу. Ему молодёжь верит. Слушал я его, приходилось. Говорит просто, душевно, волнуется — и каждому видно, что он своё говорит, наболевшее, от чистого сердца. И, знаешь, зажигает людей этой своей чистой верой и волнением…

— Романтик он! — улыбнулась тётя Надя. — Мне недавно рассказали, он на парте своей ещё в гимназии вырезал скрещённые мечи с надписью: «Революция» и «До последнего дыхания!» Клятву дал — не любить, пока не освобождена родина!..

В комнате воцарилось молчание. Михайлов вдруг как-то ушёл в себя, о чем-то задумавшись. Перовская устало откинулась на спинку кресла, в котором сидела. Михайлов спросил:

— А рекомендацию в партию ты дашь ему?

— Бонивуру? Дам.

— Ну, не забывай об этом обещании! — сказал Михайлов.

— Не забуду! — сказала Перовская. — А когда надо? Сейчас?

— Нет… Пусть поработает ещё. Не хватает ему выдержки, силы свои переоценивает. Кидается очертя голову в любое пекло… Пусть поработает ещё! — сказал Михайлов.

Он задумался, положив голову на руки, и устало прикрыл глаза. Тётя Надя с тревогой посмотрела на него и участливо коснулась его рукой.

— Николай Петрович! Что с тобой? Ты нездоров?

Михайлов выпрямился.

— Нет, все в порядке, Надежда. Получил письмо из дому. Сынишка Славка болеет скарлатиной. Галя с ног сбилась, не спит, все возле него… Бредит Славка, меня поминает. Галя пишет: «Приехал бы ты хоть на денёк!» А как приехать, когда и письмо-то только с оказией можно послать! Да и не время для этого. Ты сама знаешь нынешнюю обстановку, ни на минуту не могу я отойти в сторону.

— А как переносит Славка? — спросила Перовская.

— В том-то и дело, что худо! Галя боится всевозможных осложнений. А врачебная помощь в глухом селе какая?.. Один старик фельдшер. — Михайлов встал, прошёлся, глянул в окно. — Ох, Надежда, как я по ним стосковался! Веришь ли, во сне снятся… Бывает, задумаюсь — и вдруг: «Па-па!» — голос Славкин.

Михайлов улыбнулся, и глаза его засияли. Он тотчас же отвернулся, но Перовской было видно, что Михайлов продолжает улыбаться. Тётя Надя подошла к нему.

— Скоро увидишься с ними, Николай Петрович! — сказала она. — Помнишь, Сергей Георгиевич сколько не видел своих, дочка и то без него родилась, он так и не видал её.

Михайлов, помолчав, сказал:

— Я так и думал, что ты сейчас мне о Лазо напомнишь… Я и сам, Надежда, как только тяжело становится, о нем вспоминаю. Вот ты из-за Славки о нем напомнила, а он у меня всегда перед глазами, часто думаю: а как Сергей Лазо на моем месте поступил бы?.. Да, — он обернулся к Перовской, — я к тебе вот зачем: к моей квартире принюхались, надо переходить на запасную!

Глава седьмая

ПЕРЕД СХВАТКОЙ

1

Начальство, взбешённое затяжкой работ, грозило арестами, однако не решалось на крайние меры.

Несмотря на то, что японская охрана в бронецехе была снята, Суэцугу часто приходил в депо. Заложив руки за спину, он прохаживался вдоль составов, часто плевался по сторонам, вытирая после этого рот белоснежным платком с нарисованным изображением Фудзи-Ямы и каких-то красавиц. Один за другим брал в рот ароматические шарики дзин-тан. Обсасывал их, сопя от удовольствия. Тем временем присматривался к рабочим.

Он заводил разговоры по всякому поводу.

Присев однажды возле Алёши, Суэцугу сказал:

— Очень хорошая погода!

— Угу! — ответил Алёша.

— Очень хорошо в такую погоду гулять.

— Недурно.

— Вы хотите гулять?

Алёша посмотрел на японца.

— Не позывает! — сказал он.

Японец торопливо достал крошечный словарик.

Алёша посмотрел на Суэцугу.

— Все учите?

— Да, — ответил поручик. — Японский офицер должен знать росскэ язык! Как это говорят, при-го-дит-ца!

— Не пригодится! — угрюмо сказал Алёша. — Напрасно трудитесь.

Суэцугу пропустил мимо ушей замечание Алёши. Он аккуратно записал выражение «не позывает». Критически глядя на клёпку, заявил:

— Росскэ рабочие не умеют хорошо работать… Совсем не умеют… С хозяин всегда спорить, ругать. Плохо!

— А у вас не так, что ли? — буркнул Алёша.

— О! — Суэцугу изобразил восхищение на лице. — Японски рабочие послушни как сын, котору слушает отец. Очень хорошо работать! Ниппон[11] нет борсевико!

— Ну, это ты врёшь! — выпалил Алёша. — Асадо Сато был коммунист. Сен-Катаяма коммунист… Будто не знаешь? А коли хорошо в Японии, катились бы туда.

— Мы скоро эваку-ировать! — любезно ответил Суэцугу.

— Слава богу, мы это который год слышим.

— Нет, правда… — Суэцугу опять вынул словарик. — Ещё немного учите меня, — сказал он, перелистывая записную книжечку. — Есть ли в цехе новые рабочие?

Алёша побагровел.

— Э-э, вон какой ты учёный, ваше благородие! Ни черта я тебе не скажу! Понял? Так и запиши. Ни черта!

Суэцугу поднялся:

— Очень благодарю. Аригото[12] . Можно мне приходить ваш дом заниматься росскэ язык?

— Нет…

— Может быть, ваша сестра может?

— Нет! — отрезал Алёша.

Суэцугу вежливо отошёл. И очутился лицом к лицу с Виталием.

Комсомолец оторопел. Как ни остерегался он попадаться на глаза кому бы то ни было из военных, все же он столкнулся с Суэцугу. Японец вежливо сказал:

— Здрастуйте!

— Здравствуйте! — ответил Бонивур, сделав движение, чтобы пропустить поручика. Но тот с выражением любопытства на лице рассматривал Виталия.

— Нови-чок? — произнёс он.

— Нет, который год здесь работаю! — сказал Виталий.

— Я до сих пор не видал вас! — живо возразил японец.

— Ну, разве всех запомнишь! — ответил ему Виталий.

Когда Суэцугу ушёл, Алёша кивнул ему вслед:

— Принюхивается, Виталька!

— Кажется.

2

Таня зачастила к подругам. То вспоминала она о том, что на Кавказской улице живёт её однокашница, то нужно ей получить выкройку блузки, то следовало навестить какую-то родственницу. Но для этого она всегда направлялась в одно место: в депо. Там работали отцы, братья, мужья знакомых Тани. И она считала своим долгом предварительно справиться у них, когда может она зайти, чтобы застать девчат.

— Андрей Платоныч, — спрашивала она закопчённого усача в кожаной замасленной куртке, — Машенька дома сегодня?

— Машенька-то? А где ей быть? — отвечал Андрей Платоныч, утирая лицо ладонью. — Да ты сходи сама!

— И то схожу! — говорила Таня и, поспешно простившись, исчезала.

Полчаса спустя, взявшись за рабочий ящик и обнаружив в нем какую-то бумагу, Андрей Платоныч читал:


«Товарищи! Близится час победы! НРА — у Имана. Настают последние дни развязки. Белые чувствуют свою гибель, но они ещё сопротивляются. Они готовятся ещё к кровавым схваткам, формируют войска, готовят броневики.

Эти войска белых по железной дороге будут перебрасываться на фронт! Эти бронированные поезда ремонтируются в нашем депо!

— Не бывать тому, чтобы мы своими руками помогали врагам!

Бастуйте! Срывайте воинские перевозки белых!

Комитет».


Андрей Платоныч посмотрел поверх очков, не заметил ли кто листовку, и сунул её в карман. «Откуда бы это? — соображал он. — Никто будто не заходил… Только Пужнякова девчонка…»

А дня через два Андрей Платоныч обнаружил листовку в узелке с обедом, принесённом Машенькой.

— Вот сопливая команда! — ворчал он, пряча листовку. — И Машка туда же. Ну, шкуру дома спущу… Когда только поспевают, проклятущие?! Ну, молодцы девчата!

Виталий удивился, когда Таня сообщила, что все листовки, какие он поручал ей распространить, уже разошлись.

— Да ты их по улице, что ли, разбросала? — спросил он тревожно. — Смотри, Таня!

Девушка смело, с каким-то вызовом, глядела на юношу.

— Не маленькая! — ответила она.

Аккуратно уложив в корзину новую партию листовок, Таня остановилась перед Виталием.

— Ну, что? — спросил тот.

— Давай ещё!

— Не успеешь.

— Успеем! — самоуверенно возразила девушка. Множественное окончание сорвалось с её языка невольно.

— Что это значит? — спросил Бонивур.

— Ничего, — передёрнула плечами Таня.

— Таня! — сказал Виталий серьёзно. — Мы не в жмурки и не в лапту играем. С кем ты поделилась?

Подчиняясь его повелительному тону, девушка рассказала, что раздала листовки нескольким своим подругам, которые, как и она, хотели «что-нибудь делать». Их было четыре.

— Я за них головой ручаюсь! — добавила Таня горячо.

— Твоя голова не стоит головы Антония Ивановича, например! — сумрачно вымолвил Виталий.

Таня стояла, вытянувшись, как струнка. Кровь отхлынула от её розовых щёк. Она смотрела на Виталия не мигая, затаив дыхание. Слезы заблестели на её глазах. Но гордость не дала ей заплакать. И Виталий понял, что Таня не слабее брата, не слабее, пожалуй, и его самого. И если она ручается за девчат, верить ей можно.

— Вот вы, парни, всегда так! — прерывисто сказала Таня. — Все думаете, что девчата лишь о танцульках мечтают, точно мы не люди. Я, поди, знаю, кому давать. У Катьки Соборской отец в тюрьме, Леночка Иевлева — круглая сирота, приёмыш, у неё родители в Ивановке погибли от японцев, Машенька — Цебрикова дочка — сама работает. Соня Лескова за брата мстит! А вы…

— Вот ты с этого и начала бы! — Бонивур улыбнулся. — Ну, чисто Алёшка — все выпалит, а потом думать начнёт!.. Уговорились, Таня. Ты будь начальником над своей командой. Но пока, кроме тебя, они не должны знать никого. Понятно? Вступайте в комсомол, а тогда уже настоящими бойцами будете. Идёт?

— Ещё как идёт! — обрадованно отозвалась Таня. — Господи, какой вы хороший! Не то что Алёшка, он ничего не понимает.

Виталий усмехнулся:

— Все Алёшку коришь, Таньча, а если он в беду попадёт, свою голову сложишь, а выручишь… Так?

Таня озадаченно посмотрела на Виталия.

— Да боже ты мой, а как же иначе, коли друг за друга не держаться! Алёшка-то, вы знаете, Виталя, какой парень… Даже на Первой Речке поискать. А у нас парни что надо — и в огонь и в воду за революцию готовы!.. Только вы ему не говорите, Виталя, а то он нос задерёт, знаю я его…

— Рабочая косточка, — сказал Виталий, — за своих, как ты говоришь, в огонь и в воду, а с врагами драться до последнего вздоха.

Помолчав, он добавил:

— С девчатами твоими надо поговорить. Устрой с ними встречу, побеседуем…

3

Таня с волнением готовилась к встрече. С той минуты, когда Виталий сказал, что она отвечает за своих девчат, что они уже становятся настоящими бойцами революции, распространяя листовки стачечного комитета, она вдруг почувствовала свою ответственность за тех, кто вместе с ней становится в ряды этой армии, и поняла, что до сих пор она смотрела на «своих девчат» только как на подруг детства.

Она знала их до сих пор как сверстниц, с которыми вместе лазили по фортам, ездили на Коврижку, стояли в очередях, иной раз, в отсутствие братьев, гоняли по крышам голубей, а то запускали раскрашенных змеев в небесную синь, задрав кверху голову, не глядя под ноги и попадая в ямы и лужи.

Она знала своих подруг главным образом по совместным играм… Ещё и ещё раз перебирала она в памяти все, что могла вспомнить о своих подругах, и не могла ничего плохого о них сказать. Правда, Катюшка Соборская любит иногда приврать, не оттого, что кого-нибудь хочет обмануть, а искренне веря в то, что приходит ей на ум. Немного угрюма Иевлева… А так девчата как девчата. «Рабочая косточка!» — повторила Таня выражение Виталия, не заметив, что повторила.

Не раз Таня говорила с каждой из своих подруг, выспрашивая о самом тайном, пока Леночка Иевлева не сказала как-то:

— Таньча, чего ты все к нам присматриваешься да выпытываешь? Верить, что ли, перестала? Все мы друг у друга на виду, право, и хотела бы скрыть что-нибудь, да разве утаишь… С чистой душой, Таньча, живём.

Таня смутилась. Хотела объяснить своё поведение, но Катюша Соборская сказала:

— Все за нас боишься, Танютка? Не бойся.

Машенька Цебрикова рассудительно ответила Кате за Таню:

— Я думаю так: идти надо, чтобы на душе было светло, чисто, как после причастия, после исповеди.

Девчата расхохотались.

— Ну, Машенька, заговорилась… Это тебе не в монастырь идти!

Машенька покраснела, однако выдержала паузу и, когда подруги смолкли, сказала решительно:

— Не в том дело. Я говорю, что такое дело, на какое мы хотим идти, надо делать с чистым сердцем А что до исповеди, то у меня бабка была такая благочестивая, такая благочестивая… Я маленькая была — верила во все. Это позже, как посмотрела у подружки на Океанской, как попы пьянствуют да ведут себя… У архиерея мальчишки сливы потаскали, как он их ругал ой-ой-ой! Веры в попов да в боженьку у меня нету, а слова про них остались. Нету других-то слов! Не научилась ещё другими словами говорить, а охота.

— Ой, девочки! — вздохнула Катюша, полузакрыв свои чёрные, как маслины, глаза. — Даже боязно.

— Боязно, так отстань, пока не поздно! — сказала Леночка, хмурясь.

— Вот что, девчата! — сказала Таня. — Будет у нас беседа с одним человеком. Как его фамилия, я вам говорить не буду. Вы его сами увидите. Только заранее уговор: если где-нибудь его встретите, не подскакивать, не здороваться, глаза не пялить, как Машка пялит на парней, виду не подавать, что вы его знаете, что с ним говорили…

— Ой, как интересно! — всплеснула Машенька руками.

Таня с укором поглядела на неё, та сразу замолкла.

— А как в комсомоле-то, что делать, как держаться? — спросила Катя.

— Я сама ещё не знаю, девочки, — простодушно сказала Таня, — будут нами руководить — и скажут и покажут. А потом мы уже начали работу-то, листовки распространяли. Это тоже важное дело. Похвалили нас!

Тут Таня замялась, вспомнив свой разговор по этому поводу с Виталием, вспомнив, как он отчитывал её.

— Вот это да! — сказала Машенька.

В этот момент она забыла о том, что отец все-таки дал ей подзатыльник, вернувшись домой, после, того, как обнаружил в узелке с едой, принесённом дочкой, листовку: «Да что вас, девки, мёдом, что ли, кормят большевики-то, что вы все в политику ударились?.. Башка, что ли, тебе надоела? А то, смотри, укоротят!» Он, правда, не сказал больше ничего, но Машеньку очень тяготило то, что за листовку ей досталось так же, как доставалось прежде за всякие пустяки. И это в глазах Машеньки как-то невольно умалило её радость, которую испытывала она, когда получила листовки для распространения. Она не сказала об этом никому из подруг, но чувство обиды держалось в ней все эти дни. И вот теперь осталась только радость от сознания, что она, Машенька, делает важное дело!

4

Точно сговорившись, девушки пришли в условленное место, принарядившись, надев на себя все лучшее, что у них было.

Приходили они разными дорогами, как учила их Таня.

Место было открытое. Галечная коса выходила далеко в залив — никто не мог подойти неожиданно и незаметно с этой стороны; сзади чуть не на версту тянулась постепенно возвышающаяся отмель, которая в глубине переходила в железнодорожное полотно; справа и слева был берег, усеянный чёрным от мазуты и копоти ракушечником. Вся местность хорошо просматривалась, и потому издалека видно было подходивших девчат — в цветастых полушалках, в кофточках, сиреневых, розовых, голубых, в юбках со сборками.

— Вырядились, как на праздник! — сказала Таня сама себе, но, однако, прикусила язык, вспомнив, что и сама к этому случаю из небогатого своего гардероба выбрала праздничное платье в красный горошек, ненадёванное ещё…

«А разве не праздник?» — спросила она себя, и опять то же удивительное чувство, какое всплывало в ней все эти дни, овладело ею с необыкновенной силой. «Как хорошо все это!» — подумала она.

Бонивур спустился с железнодорожной насыпи и пошёл к собравшимся девушкам. Быстро миновав расстояние, отделявшее насыпь от косы, мимолётным, но острым взглядом окинул всю их группу и каждую из пятёрки. «Пронзительный!» — подумала Катя, сдержав вздох, теснивший её грудь.

Поздоровавшись, Виталий сел прямо на землю.

И девчата вслед за ним умостились возле…

Кто знает, кого и что ожидали они увидеть! Выглядел Виталий обыкновенным рабочим пареньком, и не было в нем ничего таинственного и необыкновенного. И все оказалось лучше и проще, чем можно было себе представить. Молод — значит, молодость не препятствие к тому, чтобы делать большое дело. Свой — значит, тем ближе к сердцу будет. Крепок и смышлён, здоров и уверен в себе — значит, не боится ничего, и нам надо быть такими же. Нет в нем ничего необыкновенного — значит, великое дело делают простые люди, как и все мы. И значит, подполье где-то рядом, близко, оно везде и всюду, где есть смелые люди, не боящиеся встреч с врагами в любой момент. Исчезла неловкость и стеснительность девушек, когда оказался перед ними свой, простой парень.

Будто советуясь, Виталий сказал:

— О чем же мы с вами, девушки, говорить будем?

— Да нам-то охота многое знать, товарищ! — сказала Катя. — А что вперёд спросить, прямо не знаем. Вы уж сами как-нибудь, а? Если что непонятно будет, спросим, я так думаю.

— Ты знаешь, за что твоего отца японцы арестовали, Катя?

— Мне не сказывали, а все допытывались, кто к нему ходит да об чем говорят. Кто ходил — им знать не надо, что говорили — отец мне не докладывал… Кто ходил? Хорошие люди, свои… Что говорили? Может, вы нам про то скажете…

— Твой отец, Катя, был членом партийного комитета мастерских Военного порта. Это немалое дело — быть членом комитета партии большевиков… В партию, девушки, не каждого принимают: присмотреться к человеку надо, узнать, каков он, чем дышит, что у него за душою, с каким сердцем он на борьбу идёт, способен ли быть честным борцом за ленинское дело, выдержит ли все испытания. А большевикам приходится выдерживать такие испытания, какие никому и не снились. Иной всех близких своих потеряет, имя своё назвать не может, кличку носит, и каждый день и час держать себя в руках должен, и даже во сне воли себе дать не может, чтобы не выдать товарищей. Иной раз в логово врага идёт, его обличье на себя надевает, чтобы быть и там полезным партии. Жандармы, контрразведка, полиция, шпионы, провокаторы, суд, — все против него, а он ни словом, ни взглядом, ни движением, ни мыслью выдать себя не может… Бывает и так, что все товарищи погибнут, один он, большевик, остался, — и тогда борьбу не прекратит. Мало того, не только сам её не бросит, но и новых, других людей подымет взамен потерянных. Сколько раз испытывала партия невыносимые тяготы, а из каждого испытания выходила только крепче и сильнее, потому что силу свою она в народе черпает, народ её поддерживает, лучших своих сынов отдаёт, подымает её, верит в неё, идёт за ней…

…Тихо шелестел прибой, накатывая волну за волной на галечник косы. Проплывали в недостижимой высоте едва заметные облака. Синей стеной на другой стороне залива стояли сопки близ Артёма. Влево шли один за другим мысы, становясь все меньше и меньше, все воздушнее и, наконец, тая в голубовато-белесой, накалённой солнцем дали.

Слушали девушки Виталия, и в то же время каждая из них думала о себе.

Припоминала Катя, как, таясь, приходили к её отцу люди. Но в осторожности их не чувствовала она страха, просто никто из них не хотел дать козыря в руки тем, кто шпионил за ними. Припоминала она, как после ареста отца заходили к ней люди, которых она не знала до сих пор и не видела. Приходили, приносили продукты, деньги, иной раз к каким-то женщинам отводили, по голове гладили, называли дочкой, и была в этом названии какая-то успокоительная сила, будто сам батька её так называл. В те дни сама она поняла, что люди эти связаны с её отцом и с нею такими узами, которые не всегда и кровное родство даёт.

Щурила Леночка Иевлева глаза на море, щурила не столько от сияния, которое оно испускало, сколько от того, что давно уже у неё щекотало в носу и слезы наплывали на глаза. Вспомнила, как ревел в Ивановке скот, выгнанный из коровников, как сгрудились крестьяне испуганной, мятущейся толпой у околицы, как рыскали по деревне японские солдаты, как поднялись к небу дымные столбы из хат и забушевало пламя, ярясь над жилищем людей, где родились они и своим умершим закрывали глаза медными пятаками, где уединялись в минуты горя и где с друзьями пировали, и пели, и веселились, когда радость входила в крестьянские дома.

Смотрела Таня на Виталия и переставала чувствовать, что он ей почти ровесник. Пытливо глядела она на него, своего товарища, и какое-то странное ощущение овладевало ею — будто всю жизнь рядом с ним ходила, будто знала его с детства, и хотелось ей сделать для него что-то хорошее.

У Машеньки Цебриковой сквозь веснушки, щедро покрывавшие и нос и щеки, пробивался густой румянец; она уже ясно переживала все то, о чем говорил Виталий, и клялась в душе, что у неё-то хватит силы на все испытания, и кружилась голова от сознания необыкновенности труда революционера-большевика. Она кидала такие взгляды на Виталия, что Соня Лескова — смуглая, похожая на цыганку девушка с кораллами на тонкой шее и чёрными глазами, сквозь агатовую глубину которых нельзя было рассмотреть, какие чувства её волнуют, — несколько раз уже трогала Машу за рукав: «Да не смотри ты так, Машка!»

— Почему народ поддерживает партию, — продолжал Виталий, — почему он идёт за ней? Потому, что партия большевиков защищает рабочее дело, потому, что она борется за счастье трудового человека. И как борется! Никто её в сторону не уведёт, никто не подкупит, никто не запугает… Верно называют партию Передовым отрядом рабочего класса, его авангардом…

Виталий говорил, переводя взгляд с одной девушки на другую.

— А как быть с теми, кто ещё не созрел для вступления в партию, но кто всей душой тянется к нашему делу? Молодёжь вступает в комсомол — Коммунистический союз молодёжи, становится надёжным помощником партии… Комсомольцы кровью своей доказали право на это звание. Враги наши не щадят комсомольцев, если те попадают в их руки, они хорошо знают, что комсомол — резерв партии…

Не счесть, сколько комсомольцев погибло на Мациевской в семеновских застенках, сколько уничтожил их собака Калмыков!.. А приморские комсомольцы не в последнем ряду солдат революции… Был у Сергея Лазо адъютант Миша Попов. Попался белым в плен. Схватили его… Мучили, пытали — а это белые умеют делать! Да Миша им даже имени своего не сказал. Так молча и умер в пытках. Напоследок палачам в глаза плюнул… Митя Часовитин, комсомолец, когда умирал в японском застенке, «Интернационал» пел… Кровь из него течёт, силы иссякли, голоса нет уже, а он шепчет: «Мы наш, мы новый мир построим!» Вот что такое комсомольцы, девушки! Да только ли Миша Попов и Митя Часовитин? С гордым сердцем и чистой душой жили! Придётся вам тяжко — вспомните о них! Не зря они кровью своей полили ту землю, на которой мы стоим.

…Проплывали мимо рыбацкие шампуньки. Тени от широких парусов ложились на воду и на приплеск. Едва шевелили кормовыми вёслами рыбаки, наработавшиеся с самого рассвета и разомлевшие в полуденный зной на солнце. Маневровые паровозы свистели натруженными голосами. Задрожала земля под тяжестью поезда, протащившегося по насыпи. У рыбацкой фанзы, прилепившейся под самым берегом, у скалы, истошно залаяла собачонка. Все было обыденным — таким, как было вчера и будет завтра. Но уже не вчерашними стали девушки, слушавшие Виталия.

Притихли они и слушали его серьёзно. Уже погасли весёлые чёртики в глазах Машеньки, и стало лицо её по-новому сильным и светлым. Точно клятву давая, сидела, выпрямившись и сжав руки на груди, Таня. Трудно было им найти слова, чтобы обозначить все, что возникло в них в эти тихие минуты… Да и нужны ли были слова? Делами надо было теперь говорить.

— Мы не боимся, товарищ Антонов! — сказала Таня.

Разошлись быстро, по двое.

Машенька Цебрикова пошла с Таней. На насыпи она прижалась к подруге, и Таня почувствовала, что Машенька вся дрожит.

— Ты чего, Маша, застыла, что ли?

— Да нет, так просто, ну сама не знаю чего… Ну, так и колотится все внутри. Танюшка, теперь мы товарищи, да?

— Да мы и раньше были товарищами, Машенька.

— А теперь по-особенному, — вздохнула со всхлипом. — Ой, как хорошо-то, Таня!

5

Администрация и управление военного коменданта перешли в наступление. Как-то вечером в бронецехе собрались военные контролёры, железнодорожное начальство, инженеры, техники, десятники, Суэцугу и несколько военных. Они долго ходили вдоль составов, разговаривали, осматривали вагоны, что-то подсчитывали. В конторе начальника депо до рассвета горело электричество.

Утром на воротах цеха появилось объявление:

«Господа рабочие!

Большевистская пропаганда не доведёт вас до добра! Командование решило положить конец ей и саботажу, который свил себе гнездо в депо, что задерживает выполнение заказа военного министра.

С этого дня устанавливается урочное задание.

Невыработка, не носящая злостного, преднамеренного характера, будет наказуема штрафом, размер которого определяет администрация.

К злостным неисполнителям будут применяться строгие меры, вплоть до ареста и предания военному суду.

Для наблюдения за порядком в цех будут введены казаки, сотни особого назначения военного коменданта.

За работу, господа!»

В полдень пешим строем пришли казаки.

— Свято место не бывает пусто! — плюнул Квашнин, увидя, как рябой, рыжий казак устраивается на том же штабеле шпал, на котором ещё недавно восседал японский часовой.

Казак был явно навеселе. Он вынул кисет, набил куцую трубочку, закурил. Его маленькие, кабаньи глазки с рыжими ресницами были красны, и казак, силясь преодолеть хмель, который разбирал его, то таращил глаза, то щурил их. Заметив, что Квашнин обернулся к нему, казак начальственно крикнул:

— Эй, ты! Работай! Чего зенки лупишь?

— На тебя смотрю, какой ты хороший! — ответил Квашнин.

— Хорош, не хорош, а над тобой поставлен! — самодовольно ухмыльнулся казак.

Квашнин процедил сквозь зубы:

— Ну, что поставлено, то и положить можно.

— Чего, чего? — зашевелился рябой, подымаясь со своего места и угрожающе нахмурясь.

— Ничего. На свою бабу покричи! — сказал Квашнин и отвернулся.

Рябой, в котором хмельная лень и вялость победили задор, опустился опять и вскоре задремал, облокотясь на ладонь.

К Квашнину подошёл Виталий:

— Ну, как успехи?

Квашнин позвал его внутрь вагона. Отёр руки о брезентовый передник, заляпанный раствором, взял ломик, стоявший у борта.

— Глянь, Антонов! — Размахнулся и ударил ломом в стену бетонной камеры.

Железо пробило стену и вышло насквозь. Когда Квашнин вытащил лом, аккуратная круглая дырка осталась в стене. Ясное голубое небо виднелось через неё.

— Засыплетесь! — сказал Виталий. — На первом же осмотре засыплетесь! Как кто-нибудь из контролёров попробует так же, все станет ясным.

— Ну, это как сказать! — усмехнулся один из бетонщиков, вслед за Квашниным вошедший в вагон. — Илья Абрамович силу в руках имеет. Лом возьмёт, двинет — что твой снаряд! У него руки… — И бетонщик не закончил фразу, поднял с пола семидюймовый гвоздь и подал Квашнину: — Илья Абрамович, опробуй для примеру!

Квашнин, взяв гвоздь, без особого напряжения завязал его узлом и протянул восхищённому его силой Виталию.

— Ведь это смотря кто! — сказал он спокойно. — Контролёр, конечно, эту стенку не возьмёт, а снаряд, или, скажем, граната разнесёт начисто всю коробку. Уж такую мы смесь делали…

В это время снаружи донеслось:

— Эй, работай, работай! Не стой!

— Проснулся, черт рябой, — сказал Квашнин. — Тюремщик паршивый! Долго мы их будем терпеть?

— Это от нас зависит, — ответил Виталий.

— Через недельку начнём?

— Возможно.

Голос казака показался Виталию знакомым. Через амбразуру он посмотрел на улицу. В рябом казаке он узнал Иванцова, вестового ротмистра Караева.

— Ч-черт возьми! — сказал он с досадой. — Мне при этой роже нельзя показываться!

Квашнин понимающе взглянул на Виталия.

— Тут есть люк. Можешь через него выйти.

Виталий дождался, когда рябой отвернулся, и, легко спрыгнув между рельсами, выскочил с другой стороны состава и пошёл, предупредив Квашнина, что теперь все разговоры о деле придётся перенести на квартиру.

— Что, знакомый? — спросил Квашнин.

— Весьма… Он будет мне мешать.

6

Антоний Иванович сказал Виталию:

— Ну, товарищ, можно было бы и начинать, кабы не одна заковыка.

Виталий вопросительно посмотрел на мастера.

— Все участки согласны начать, все подготовились. Плохо только с грузчиками.

— А что?

— Дело тут, видишь ли, такое: из трех сотен грузчиков у нас офицеров чуть не половина.

— Офицеров? — удивился Виталий.

— То-то и оно, что офицеров… Уж год работают в грузчиках. Вишь ты, они раньше в порту работали. А составились из тех, кому по чинам солдат не нашлось, командовать не над кем значит, со службы их уволили… Были и такие, что за дебоширство, а то за пьянство выгнаны, службы лишились, а жить надо! Вот они и организовались в бригады и стали работать на выгрузке… По обличью-то вроде наш брат — Савка, а фанаберия ещё от белой кости. Боюсь, не станут бастовать.

— А вы говорили с ними?

— Не водимся мы с ними, да и они тоже на отшибе живут, — сказал мастер. — От своих отстали и к нашим не пристали. Живут будто на полустанке, все на лету, а лететь некуда.

— Попробуем поговорить с ними. Кто у них за главного?

— Артельщик-то? Бывший полковник, из дворян. Запойный. Но пока нет запоя, человек человеком.

«Белые вороны», как окрестили первореченские рабочие офицерскую артель грузчиков, жили за Семеновским огрызком, в нескольких вагонах, никак не сообщавшихся ни с одной из улиц. Рабочие относились к ним подозрительно, белые к рабочим — презрительно. Оказавшиеся в чужой шкуре офицеры беспробудно пили и дебоширили, и тупичок, в котором стояли их вагоны, пользовался плохой славой.

К этим вагонам Антоний Иванович и Виталий подошли в сумерки, когда грузчики возвращались с работы.

У самого тупика дорогу им преградил оборванный человек, в лохмотьях которого угадывался китель и диагоналевые брюки. Человек расставил ноги, сделал руки в боки и хриплым басом спросил:

— Кто вы, миряне? К чему вы посетили сию юдоль печали? Вы заблудились?

Виталий спокойно посмотрел на пьяного.

— Здесь помещается офицерская артель?

— Офицерская? Артель? Вы хотите сказать «Орден белых ворон»? — Человек покачнулся и, подражая крику вороны, крикнул раскатисто: — Кар-р!.. Кар-р!

К группе, стоявшей на дороге, подошёл ещё один человек. Он был облачён в заплатанные брюки, видавшие виды, в гимнастёрку, тщательно починенную, в порыжевшие сапоги. Небольшого роста, сухощавый, с тёмными кругами под глазами, он ещё сохранил военную выправку.

— Что вы ломаетесь, капитан? — спросил он тихо у пьяного. — Люди, видимо, по делу пришли, а вы кривляетесь!

— Я не ломаюсь! Я белый ворон, и это видно всякому, — заявил пьяный и сиплым голосом запел:

Какой я мельник? Я ворон…

Не обращая больше внимания на капитана, подошедший спросил мастера и Виталия, кого они ищут.

— А, так вам полковника надо! Он у себя. Вот в том вагоне.

Полковник оказался человеком богатырского сложения и, очевидно, немалой физической силы. Мощные плечи и лопатки со вздувающимися при каждом движении мышцами, львиное лицо с выпуклым лбом, тяжёлая, хорошей формы голова, чистые линии правильного лица, свидетельствующие о породе, — таков был внешний облик этого необычайного артельщика. Вся внешность полковника могла бы быть названа благородной, если бы не черты упадка, беспутной, безалаберной жизни, одутловатость, мешки под глазами. Виталий с любопытством, умеряемым вежливостью, оглядывал полковника. А тот изысканным жестом, мало подходившим к его истрёпанному одеянию, указал на табуретки возле непокрытого стола:

— Прошу садиться. Чем могу служить?

Нотка барственного гостеприимства, сановитой уверенности в себе проскользнула в тоне полковника, точно он принимал гостей в роскошном кабинете. Обстановка вагона состояла из двух табуретов, которые заняли мастер и Виталий (хозяин остался на ногах), стола, шкафика, неизвестно с каким содержимым, да вешалки с кителем, ещё не утратившим своего вида. Это было все, что смог увидеть вокруг себя Виталий. Заметив, что хозяин стоит, Виталий тоже поднялся. Встал и Антоний Иванович.

— Мы к вам по делу.

— Чем могу служить?

— Мы представители рабочих депо, — сказал Виталий. — Мы имеем к администрации и управлению военного коменданта некоторые претензии и хотим…

Полковник слушал, полунаклонив голову, с вежливым вниманием.

— …хотим средствами, доступными нам, добиться, чтобы эти претензии были удовлетворены…

— Забастовкой! — напрямик сказал Антоний Иванович.

На лице полковника Виталий не прочёл ничего, что сказало бы ему, как офицер отнёсся к этому слову.

— Ваши требования?

— Экономические! — торопливо сказал Антоний Иванович. — Увеличение жалованья, удаление караулов, сокращение рабочего дня…

Полковник кивал головой.

— И политические! — добавил Виталий, несмотря на недовольство мастера. — Прекращение интервенции, то есть японцев и американцев долой!

Полковник оставался все в той же позе.

— Мы хотим просить вас не выходить на работу, как только начнётся стачка, — закончил Виталий. — Вы разделяете с нами всю тяжесть труда рабочих, поэтому наши требования не могут не быть близки и вам.

Полковник знаком остановил Виталия, как бы говоря, что этой темы касаться не следует. После некоторого молчания он сказал:

— Ваши доводы не лишены логики… С вашими политическими идеями я согласиться не могу…

— А вы думали о них? — не удержался Виталий.

— Нет, — коротко ответил полковник. — И не буду. Слишком стар, чтобы переучиваться… — Он помолчал. — Но коль скоро мне и моим коллегам приходится работать физически, то, видимо… — полковник поискал слово.

— С волками жить — по-волчьи выть? — озорно спросил Виталий.

Полковник докончил:

— Видимо, и нам суждено познать некоторые несовершенства той социальной системы, которую мы защищали всю жизнь… M-м! Я лично не нахожу ваши требования чрезмерными. Что же касается пребывания здесь иностранных войск, то это очень сложный вопрос!

— Но вы русский человек? Разве вам не претит то, что вами командуют японцы?

— Извините, мы по-разному смотрим на это.

— Ну как же? — спросил Антоний Иванович. — Поддержите вы нас или нет?

— Лично я один этого вопроса не решаю. У нас демократический метод решения капитальных вопросов, касающихся всей артели. Кроме того, не все мои коллеги согласятся на потерю заработка… У них ведь нет никаких сбережений, а над философскими вопросами им, право, не хочется задумываться.

— Мы обеспечиваем всем бастующим половину заработка. Кроме того, в требованиях содержится пункт об оплате всего времени забастовки администрацией.

— Неплохо, неплохо, — сказал полковник. — А, простите, подрабатывать в другом месте можно?

Антоний Иванович и Виталий переглянулись. Виталий ответил:

— Только не в качестве штрейкбрехера!

— Ну, разумеется, — сказал полковник. Он прищурился. — Кстати, когда забастовка начинается?

Антоний Иванович поспешно сказал:

— Мы предупредим вас за час. Последний сигнал — гудок в неурочное время… Ну, так что же вы определённо ответите нам?

— Да! — коротко сказал полковник. — Моего слова вам достаточно?

— Вполне! — ответил Бонивур.

— Но прошу учесть, что мы остаёмся на принципиально отличных политических позициях! — веско добавил полковник и наклонил голову, давая понять, что аудиенция закончена.

Делегаты откланялись и вышли.

Некоторое время они шли молча. Потом Виталий рассмеялся.

— Ну и зубр этот полковник! Каков, а?

— Дикий барин! — отозвался мастер. — Я читал, как один барин от мужиков отказался — вишь, плохо от них пахло, — шерстью оброс и чуть ли не в медведя обратился. С медведем чаи водил и всякое такое… Тоже, поди, вроде этого был… гордый!

Глава восьмая

НАКАНУНЕ

1

Вернулся Виталий домой поздно.

Алёша уже спал, сладко всхрапывая и что-то время от времени бормоча. Таня сидела за столом и читала.

— Ну, как дела, Таня? — по привычке спросил Виталий, раздеваясь и садясь за стол.

Девушка молча поставила ужин. И нехотя ответила:

— Так.

Односложный ответ этот удивил Виталия. Он внимательно посмотрел на Таню.

— Больна, что ли Танюша? — участливо спросил он.

За месяц, прожитый с Пужняками, Бонивур настолько привык к сестре и брату, что иногда ему казалось, будто судьба возвратила ему его семью. К Тане он испытывал нежное, тихое чувство и скучал, когда её не бывало дома. Девушка умела быть необходимой, возилась ли она по хозяйству или просто сидела, играя на гитаре или читая книгу.

Её унылый вид встревожил Виталия.

— Нет, здорова, — опять нехотя ответила Таня. — Письмо вам, от девушки! — и положила перед юношей конверт.

Виталий с недоумением повертел в руках конверт без надписи.

— Почему мне? Почему от девушки? — пожал он плечами, не решаясь распечатать.

— Приходил один партизан. Из отряда Топоркова. Его для связи послали. Там у них девушка есть, Нина от неё письмо.

— Что ж этот партизан не дождался меня?

— Говорит, некогда.

Виталий вскрыл конверт.

— Интересно, как там Нина устроилась? — промолвил он.

— Да, интересно! — сухо сказала Таня. Она смотрела в книгу, машинально перелистывая её и исподлобья посматривая на Виталия.

Алёша завозился и открыл глаза, услыхав разговор.

Нина писала о том, что в отряде ей очень нравится. «Люди тут интересные. Живём в тайге. Готовим пищу на кострах. Я часто бываю в селе. Подружилась с девчатами. Раньше мне с деревенскими девушками не приходилось сталкиваться, а теперь я вижу, как много потеряла. Особенно нравится мне Настенька Наседкина. Такая хорошая! За мной ухаживают ребята. Смешно! Я ни к кому никакой симпатии не чувствую! А Панцырня, мой главный ухажёр, прямо глаз с меня не сводит».

«Вот тебе и раз! — мысленно произнёс Виталий. — Ой, Нина, Нина!» Он читал дальше. Где же строки, обращённые к нему, строки, на которые, как думалось ему, он имел право? Лишь в конце письма Нина сожалела, что нет в отряде Виталия.

Виталий озабоченно глядел на письмо. Он опечалился. Конечно, не любовных излияний он ждал от Нины Он и сам не смог за все это время ни разу написать ей. Но ему хотелось почувствовать в письме что-то, что напомнило бы прогулку по Светланской, когда шли они с Ниной рука об руку, точно маленькие, позабыв обо всем на свете, говоря и не говоря о том, что заставляло биться их сердца. «Мне много надо сказать тебе, Витенька!» — произнесла тогда Нина на вокзале. Слова эти заставили сжаться сердце Виталия каким-то сладким предчувствием. А теперь сжалось оно от того, что, видно, Нине уже не хотелось сказать Виталию «много». Он опустил голову, задумавшись.

Таня искоса наблюдала за ним. Алёша, который невольно оказался свидетелем этой сцены, глазел на них обоих и, начиная что-то понимать, увидел, как улыбка пробежала по лицу Тани.

— Что, плохие новости, Виталя? — спросила Таня, и нежное сочувствие послышалось в её голосе.

Не глядя на неё, Виталий ответил:

— Нет, Танюша, так просто.

— Она красивая, эта девушка? — спросила Таня.

— Кто? Ах, Нина-то?.. Красивая, кажется.

Ему захотелось побыть одному. Он встал и вышел из вагона. Долго стоял неподвижно, глядя на тёмные вагоны, на звезды, перемигивавшиеся в вышине… Расстегнул воротник, но ни малейшее дуновение ветра не тревожило душного ночного воздуха, и ему не стало прохладнее.

Таня не ложилась спать. Она сидела за столом перед раскрытой книгой, не пытаясь читать. Глаза её были прикованы к двери. Шаги Виталия по гравию ясно слышались в вагоне. Вот он прошёлся, остановился, опять шагает… Вперёд, назад… опять остановился.

— Таньча! — позвал Алёша.

— Чего тебе?

Алёша сел.

— Ты что, сеструха, всерьёз о Витале думаешь? — спросил он неожиданно.

Таня вздрогнула.

— Ну вот ещё! — сказала она. — Приснилось тебе.

— Да мне-то не приснилось… Брось ты это дело, Таньча… Витале не до тебя. Ему, знаешь, какая цена?

— А мне какая, по-твоему? — выпрямилась девушка.

— Я не об этом! С вами свяжись — голову забудешь… По-товарищески тебя прошу: оставь о нем заботу, слышь!

— Да что ты ко мне пристал, дурак?!

— А то и пристал, что Антонову не до любви… Вишь, получил письмо и зашёлся… Ох, девки, девки!

Таня закусила губу.

— Да отстань от меня, Алёшка! Пошёл бы лучше проведал, что там с ним делается-то… Поговорил бы!

Алёша принялся одеваться.

Таня ушла в свою комнату.

2

Казаки сотни особого назначения, нёсшие караулы в бронецехе, оказались ещё хуже японцев. Они совались не в своё дело, покрикивали на рабочих, торопили их, задирались, явно вызывая на скандалы.

Рябой, привыкший к своему посту, непременно оказывался возле того места, где работал Квашнин. Он до омерзения надоел бетонщику. Иногда он часами молчал, сосредоточенно глазея на Квашнина. С каким-то злым любопытством следил он за ним. Иногда подходил почти вплотную. Тогда Квашнин слышал острый запах чеснока. Рябой любил чеснок до того, что, даже стоя на часах, вынимал дольку, глотая слюну, очищал от сухой белой кожицы, потом разворачивал посыпанную солью корку хлеба, прищурясь, натирал её чесноком и ел. Иногда он ни с того ни с сего говорил несуразные глупости, вроде:

— Эй, ты! Двинуть бы тебя ломом по черепу-то!

Квашнин озадаченно смотрел на Иванцова.

— Да ты что это?

— Ага. А то гирькой… — мечтательно продолжал рябой и прикрывал глаза.

— Да чего ради-то, голова — шишка еловая? — спрашивал Квашнин.

— А так. Чтобы в глазах не торчал!

— Да я-то у тебя на глазах своей охотой торчу, что ли? — говорил Квашнин. — Не я у тебя, а ты на моих глазах, как бельмо, торчишь… Неохота, так уйди.

Иванцов глотал слюну.

— Да-а, как же, держи карман шире! Уйди, а вы сейчас работать перестанете.

— А тебе что?

— Пострелял бы я вас всех к чёртовой матери, большевиков.

— Сумасшедший ты, казак! Да тебе-то что до большевиков? Что, они у тебя кашу съели?

— Ага, съели! Все один такой, вроде тебя, к жёнке ходил… Книжки читал, про политику объяснял, пока на службе я был. Вернулся на побывку… а жена: «Тёмный ты» — говорит…

— Ну?

— Не понукай, не запряг! Порешил я её к черту, пущай светлых на том свете ищет.

— Убил? — с содроганием спросил Квашнин.

Рябой смотрел мимо.

— Нет. По голове погладил.

— Палач ты, казак! — сплюнул Квашнин. — И говорить-то с тобой противно. Кровь-то тебе, видно, что вода!

Рябой опять щурил глаза. И Квашнин не мог понять: наговаривает на себя Иванцов, чтобы попугать его, или действительно он выродок, преступник? А Иванцов все говорил и говорил. И все разговоры его были о том, что ему, Иванцову, наплевать на чужую жизнь, если он над ней хозяин.

— Да тебя кто хозяином-то сделал? — возмущённо сказал Квашнин.

Иванцов, хитренько улыбнувшись, отчего что-то хищное и тёмное обрисовалось в его лице, говорил:

— Палач, говоришь? А ротмистр величает: «слуга отечества и верный холоп». Он у нас человек карахтерный. Этих самых большевиков перевёл и не счесть сколько. Для него большевика изнистожить первейшее дело. Да не просто… Убить-то большевика мало… Его надо казнить! По жилочке источить…

«Псих!» — подумал Квашнин. Ему невыносимой становилась близость Иванцова. А рябой, видя, какое отвращение испытывает к его рассказам бетонщик, пускался в новые и новые разговоры. Насколько бетонщик мог заключить, Иванцов нашёл в ротмистре защитника и укрывателя после убийства жены. Не обо всем Иванцов рассказывал, но Квашнин получил представление о том, что сотня Караева использовалась для «особых» поручений меркуловского застенка.

Однако через несколько дней Квашнин познакомился и с другими казаками.

Иванцов куда-то исчез. В одно утро на его месте оказался другой казак, высокий, тонкий, похожий на цыгана.

— Здорово! — сказал он Квашнину, заметив взгляд бетонщика.

Квашнин нехотя ответил.

Казак — это было видно — томился молчанием. Он курил, но не мог накуриться лёгкими японскими сигаретами, которые были у него. Наконец, раздражённо бросив недокуренную сигарету, он обратился к Квашнину:

— Нет ли русской, мил человек?

Квашнин молча протянул ему махорку. Цыган с наслаждением затянулся, закашлялся до слез и с весёлым недоумением сказал:

— От черт! Крепка-а! Самосад, что ли?

— Он самый.

— У нас в Забайкалье такой садят.

— Не бывал. Не знаю.

Казак вздохнул:

— Эх, у нас в Забайкалье хорошо сейчас! Сопки одна за другой будто волной идут… Берёзки, паря, как девчата в зелёных платках…

Квашнин неприязненно молчал. Замолк и казак, почувствовав отчуждение.

— Пошто сердитый? — спросил он Квашнина.

Квашнин сделал вид, что не слышит.

Казак подошёл к нему. Долго смотрел, как управляется с инструментами рабочий, размешивая бетон. Потом поставил винтовку у вагона, огляделся вокруг и сказал Квашнину:

— Дай-кось! Руки разомну.

Взял лопату и споро принялся замешивать массу. Квашнин покосился на него. Казак охотно сказал:

— Душа по работе стосковалась… Мне бы сейчас литовку! Показал бы выходку… У нас на селе за мной угону не было. Только дедка со мной спорил, а другим не под силу!

— А это чем тебе не инструмент? — кивнул Квашнин на саблю, мешавшую казаку работать.

— А ну её к ляду! — отпихнул казак шашку. — По мне хоть бы её век не было.

— Что так? Тут до тебя один ваш был, караул стоял, так только и разговору было про неё, что способно ею людей, словно капусту, рубить.

— Кто это?

— Не знаю кто. Рябая рожа.

— А-а! Иванцов. Ну, тому шашка — и жена и венец. Ему бы на бойне быть, — сказал казак, и невольная брезгливость проступила в его чертах. — Палач, одно слово!

— Все вы такие! — не удержался Квашнин. — Только одни треплются, а другие молчком.

Казак выпрямился, положив руки на лопату. Пальцы его заметно дрожали.

— Пошто все? Ты рази знаешь? — с горьким укором сказал он. — Говорят люди: добра слава на печи лежит, а худа сама наперёд бежит. О худом-то говорят, а о добром молчат. А только я тебе скажу: таких, как Иванцов да господин ротмистр, и у нас не много… Эти уж совсем отчаянные. Злобу свою тешат… А мне что? Я…

Казак осёкся. Поработал ещё несколько. Потом отошёл на своё место. Больше он не сказал ни слова весь день. Лишь когда кончилась работа и за ним зашёл бородатый пожилой казак, благообразный с виду, Цыган, указав на него пальцем, сказал Квашнину:

— А этот тоже, что ли, кровопивец? Ничего ты, паря, в людях не понимаешь!

Они ушли.


Рябой появился опять. Он дышал водочным перегаром. Жажда мучила его. То и дело подходя к жестяному баку, он с жадностью глотал воду, судорожно двигая кадыком. Глаза его были налиты кровью. Он не смотрел на Квашнина. Дремал, вскидывался от каждого шума, хватаясь за ружьё. К вечеру он, однако, протрезвел. И потребность говорить опять, подобно привычному зуду, взыграла в нем.

— Слышь! — обратился он к Квашнину. — Не скучал по мне, а? — Он хрипло расхохотался, обнажив крупные жёлтые зубы с выступающими острыми клыками. — Все месишь квашню свою, Квашнин? — острил он, довольный собою. Потом опять прежняя озлобленная мрачность нахлынула на него, и он принялся бормотать: — Меси, меси! А потом тебя кто-нибудь замесит…

Что-то пережитое в дни отсутствия волновало его. Он поглаживал руки, подмигивал Квашнину, будто сообщнику.

— Слышь, я тебе что скажу! Вызывает меня ротмистр. «Иванцов, говорит, помнишь ты того китаезу, который тебя околпачил?» А как не помнить! Пошли!.. На Пекинской китайский театр есть. «Сто драконов» название. Посидели мы, посидели… Китаезы ломаются, орут, верещат, будто недорезанные. Умора! Потом ротмистр толк меня в бок: «Глянь на этого ходю». Гляжу, у двери стоит мой-то храпоидол. Хохочет, сволота! Ну, думаю, смейся… Расходиться стали. А мы с Караевым на углу ожидаем. Ротмистр шепотком: «С одного, говорит, удара кончишь?» А китаец толстый, пухлявый. Догнали мы его. «Давай», — говорит ротмистр… Я за шашку…

Рябой перевёл дух:

— …Ка-ак я ему дал! Так тулово дальше пошло, а голова с рукой — на землю. Вот — тебе Христос: несколько шагов он без головы-то шёл… Эх, и пили мы после!..

Он вытаращил глаза, в которых промелькнул ужас.

— Это как же можно? А, слышь? Без головы-то идти? — хриплым шёпотом спросил он у Квашнина.

Мастер сжал в руках лопату и повернулся к рябому. Терпение его лопнуло. Он с бешенством выдавил из себя:

— Если ты, шкура, ещё ко мне подойдёшь — кончу! Слышишь, гадина ты кровавая? Палач! Мотай отсюда к черту!

Рябой отшатнулся в сторону и вдруг, схватив винтовку, бросился наутёк.

— Ну, беда, Квашнин! — сказал один бетонщик. — Убьёт он тебя теперь.

— Ни черта не убьёт! — остывая, ответил Квашнин. — Убийцы завсегда трусы…

3

В этот вечер у Алёши собрался стачком. Слух о том, что Квашнин прогнал казака с поста, уже гулял по всему цеху. Виталий спросил:

— Что ты там натворил, Квашнин?

— Посадили на мою голову психа какого-то. Истерзал он меня!

Мастер рассказал о сегодняшнем случае. Юноша нахмурился и беспокойно спросил:

— Не говорил он, что за китаец?

— Нет.

Тоскливое предчувствие охватило Виталия. Беспокоило его, что убийство произошло у театра «Сто драконов», где работал Ли.

На совещание приехал и Михайлов.

— Ну, как дела? — обратился он к Виталию.

— У нас все готово!

— «Кажется» или «готово»? — с усмешкой посмотрел на Виталия председатель.

Усмехнулся и Виталий, в этой шутке почуявший благожелательность Михайлова.

Собрание опять открыл Антоний Иванович. Он сказал:

— Товарищи! Хочет с вами поговорить дядя Коля.

Кличка Михайлова была известна всем, поэтому рабочие сразу осознали, что это собрание должно быть очень значительным. Михайлов оглядел всех и сказал:

— Что ж, товарищи! Вы начинаете забастовку. Это сильное, испытанное оружие в руках рабочего класса. Надо только твёрдо знать, за что его поднимаешь. На этот раз мы должны бастовать долго, чтобы сорвать подготовку белых к наступлению. Готовится в Чаньчуне международная конференция. Обсуждаться будут важные вопросы: о судьбе Дальневосточной республики, о Северном Сахалине, об интервенции… Японцы и белые хотят заставить наших делегатов быть покладистее, а потому открывают военные действия. Надо эту попытку сорвать и ещё раз доказать, что рабочий класс идёт вместе с коммунистами, за ДВР…

Федя Соколов буркнул:

— За сине-красный флаг будем бороться?

Михайлов заметил:

— Сине-красный нам хорошую службу сослужил. Так вот, товарищи, вы начинаете забастовку. Надо продержаться месяц! За этот месяц подготовим всеобщую. Вы выступаете как передовая часть. Ответственность большая.

Среди собравшихся произошло движение. Антоний Иванович огласил требования:

— «Снятие караулов. Прибавка заработной платы. Уменьшение рабочего дня. Оплата времени забастовки».

Дядя Коля сказал негромко:

— Слов нет, товарищи, требования справедливые, под ними каждый подпишется… Только мне кажется, что мягковато мы требуем; вроде сил у нас не хватает пожестче с ними разговаривать. Так ли это? Нет, товарищи, не так!.. Силы у нас есть. Это даже сами меркуловцы и японцы понимают.

— Да как тут не понимать! — ухмыльнулся Федя Соколов, смеющимися глазами окинув собравшихся.

Антоний Иванович одёрнул Соколова:

— Не лезь поперёд батька в пекло!

Соколов смутился и согнал весёлость со своего лица.

Михайлов продолжал:

— Надо нам вести дело начистоту, товарищи, не боясь выставлять политические требования, чтобы вся эта сволочь понимала, что нас полумеры не устроят… Вы знаете, что наряду с «красным буфером», который был создан по мысли Владимира Ильича, они создали свой «чёрный буфер». Давайте разберёмся, что это такое. В результате «красного буфера» мы создали коалиционное правительство, в которое входили представители нескольких партий, в том числе и эсеры. А основным ядром в этом правительстве и в Народном собрании, избранном за конным путём, были большевики. Почему большевики? Почему не эсеры, не прочие трепачи? Да потому, что большевикам народ верит, за ними идёт, большевики получили абсолютное большинство голосов на выборах в местное учредительное собрание. Большевики оказались ведущей силой в правительстве. Меньшевики, а вместе с ними и интервенты, надеялись изнутри взорвать «красный буфер», потянув его вправо, поставить на службу капиталистам. Это сорвалось! Тогда они силой захватили власть в Приморье. А чтобы была видимость какого-то «русского правительства», они состряпали съезд «несосов» — несоциалистических элементов, иными словами — купцов, спекулянтов, подрядчиков, фабрикантов, дельцов всяких мастей — «чёрный буфер». Это «правительство» состоит из наших злейших врагов. Нельзя об этом забывать! Надо везде говорить, что мы этих спекулянтов-»правителей», во-первых, насквозь видим, а во-вторых, никогда не признаем за ними права распоряжаться ни нами, ни достоянием нашего государства.


— Почему мы сразу не потребуем восстановления власти Советов, а говорим о Дальневосточной республике? — продолжал Михайлов. — Всему своё время, товарищи! Вот интервентов вышибем, землю свою очистим от белых, япошек и прочих, а тогда и будем просить избранное нами правительство о вхождении ДВР в состав Советской России. Кто и что может разделить нас с нашими братьями в Советской России? Ведь Ленин — наш вождь, всенародно признанный и любимый нами… Поэтому я и предлагаю дополнения к вашим требованиям: первое — восстановить власть Народного собрания Дальневосточной республики; второе — арестовать и судить преступников против народа, генералов-палачей и министров-спекулянтов, пособников интервенции. Вот тогда и будет ясно, что мы ведём борьбу, не изолированную от общей борьбы рабочего класса за власть Советов!

Антоний Иванович сказал:

— Ну что, товарищи, повторять надо ли? Все слышали, что дядя Коля сказывал? Тогда давайте голосовать. Кто «за»?


…Михайлов поднялся.

— Ну, всего доброго, товарищи!

К нему потянулись руки. Он крепко пожимал их. Руку Виталия он задержал в своей и тихо спросил:

— Ну, как на новом месте?

— Хорошо! — ответил Виталий. — Ребята боевые! Да что говорить — первореченцы!

Михайлов похлопал юношу по плечу.

— Смотри не загордись! На людей смотри, у них учись, не бойся советоваться, опыт копи. Впереди ещё много работы, а я не намерен оставлять тебя без дела… Да и к себе присматривайся: есть у тебя стремление иной раз «фейерверки» запускать… По себе знаю, что это никому не нужно, сам был такой же горячий…

Таня, как всегда, дежурила на улице с гитарой в руках.

Увидев её, Михайлов ласково сказал:

— До свидания, страж революции!.. Это ты, что ли, девчат организовала насчёт листовок?

— Она, она! — ответил Виталий.

— Билеты ещё не выдали?

— Нет ещё.

— Что же это вы? — укоризненно сказал Михайлов Виталию. — Люди работают, партийное дело делают.

Таня не выдержала. С силой взяв аккорд на гитаре, она кивнула Виталию.

— Ага! — И затем Михайлову: — Мы уже давно готовы, а товарищ Антонов все: «поработайте» да «поработайте». А Алёшка, брат мой, так тот вообще девчат ни во что не считает!

На улице уже было темно, но Виталий мог бы поручиться за то, что Таня, обрадованная словами Михайлова, при восклицании «ага» показала ему, Виталию, язык. «Ох, девчонка!» — подумал он и улыбнулся.

4

Не было ещё и пяти часов утра, когда у вагона Пужняков раздался какой-то крик. Тонкий, начинающийся на низкой ноте и вдруг сразу переходящий на невыносимые для слуха верха, он способен был и мёртвого поднять из могилы. Таня и Виталий проснулись от этого крика сразу. Крик повторился. Виталий не мог сообразить, что это такое; щуря слипающиеся глаза, он вслушивался в крик, что нёсся из-за стены.

— Кто это? — спросил Виталий, протирая глаза, готовясь встать.

— Да лежите вы… Огородник это.

Тут и Виталий разобрал, что человек за вагоном кричит: «Реди-и-и-сы-ка! Па-а-мидора-а-а!» Кричал огородник, предлагая свой товар, пока с овощей не сошла ещё роса.

Таня выскочила за дверь.

Виталию слышно было, как она заговорила с китайцем-продавцом:

— Ну, ходя, чего ты так кричишь, бесстыжие твои глаза? Сколько раз говорила: коли принесёшь чего, так постучи в стенку, выйду, возьму!

Китаец что-то ответил. Таня рассмеялась и опять заговорила с огородником.

— Да откуда ты знаешь, чучело огородное? — спрашивала она встревоженно.

— Моя знай! — твердил китаец.

Таня замолчала, что-то соображая. Потом неохотно сказала:

— Ну, иди, коли так!

Загремело что-то о ступеньки крыльца вагона. В дверь вагона просунулась длинная тонкая жердь, на которых китайцы-огородники таскают тяжёлые, широкие корзины, доверху наполненные овощами. Затем две корзины были втиснуты в двери чьей-то сильной рукой. Потом в вагон влез, щурясь от света, молодой китаец в синей курме и таких же штанах, подвязанных у щиколотки матерчатыми лентами. За ним вошла и Таня. Огородник обернулся к девушке:

— Твоя боиса не надо… А моя на улице говори такой дело не могу. Тебе понимай?

— Понимаю, чего уж тут не понять! — недовольно сказала Таня. — Ну, говори: чего тебе надо?

Разбуженный разговором, Алёша вытаращил глаза на китайца и корзины.

— Таньча! Ты с ума сошла… Что ты, магазин открывать думаешь? Нет на то моего родительского благословения! Дай поспать людям!

Китаец негромко сказал Тане:

— Это тебе братка или знакомый?

— Да тебе-то что? — начиная раздражаться, сказала Таня. — Влез в чужую хату да ещё расспрашиваешь. Ну, Алёшка это, брат мой.

— А Виталя дома? — спросил китаец вполголоса.

Теперь и Таня с удивлением глянула на огородника. Тот быстро сказал:

— Моя дело есть. Быстро говори надо.

Таня обернулась к Виталию, который уже поднялся в постели.

— К тебе, что ли? — сказала Таня, уже успокоенная.

Виталий вышел.

— Ну, что надо? — спросил он встревоженно.

Несколько мгновений смотрел он на китайца. Тот улыбался.

Это было очень знакомое Виталию лицо. Та же милая улыбка, та же чёлка чёрных волос, подстриженная направо, те же внимательные, живые чёрные глаза, в которых прыгали искорки. Но как он очутился здесь?

— Маленький Пэн? — неуверенно сказал Виталий.

Китаец заулыбался ещё шире.

— Ага, это моя. Моя тебе смотри, думай: как его старый знакомый — узнавай, не узнавай?.. Здравствуй!

Однако с лица Пэна сошла улыбка, он стал серьёзен и сказал тихо:

— Наша надо мало-мало говори… — Он оглянулся на Таню и Алёшу, во все глаза глядевших на неожиданного гостя.

— Ничего. Это свои! — поняв немой вопрос Пэна, ответил Виталий.

Пэн сказал:

— Моя тебе искал. Вот какой дело: моя сюда ходи — так дядя Коля сказал. Надо тебе говори, очень большой беда случился! Тебе товарища Ли знай? Конечно, знай… Вот беда, его какой-то казака зарубил.

— Ли? Зарубил казак?

Пэн кивнул головой, Виталий увидел, что глаза у Пэна красные и усталые.

— Его из театра домой ходи. Тут один офицер и один казак подходи. Сабля давай рубить. Ли даже кричи не могу, сразу голова долой… Тут наши люди кричи, тогда казака и офицера убегай. Дядя Коля говори, это контрразведка люди Ли убивай… Ещё дядя Коля говори, тебе надо осторожнее ходи, шибко кругом ходи не надо, дома надо сиди…

— Может быть, это не Ли? — со слабой надеждой сказал Виталий.

Пэн отрицательно качнул головой:

— Моя так тоже сначала думай. Потом ходи смотри: наша Ли.

— Ты видел его?

— Да.

Пэн решительно поднялся и стал прощаться.

— Моя надо ещё один места ходи!

Он взялся за свою жердину. Виталий спросил:

— Ты давно огородником-то стал, Пэн? А как же твоя «юли-юли»?

— Это моя братка огородника. А сегодня «юли-юли» работай другой братка!

— Сколько же у тебя братьев, Пэн? — спросил Виталий.

Смуглое лицо Пэна залила светлая улыбка.

— Моя братка много! А тебе разве мало?

Забрав корзины с овощами, Пэн протиснулся в двери, оставив несколько пучков редиски и моркови на столе Тани. Скоро за стеной опять послышался его истошный крик.

Глава девятая

КРЕЩЕНИЕ

1

Наутро, в девять, в непоказанное время, заревел гудок электростанции; прерывистый, высокий, он взвился в воздух, в котором витала ещё утренняя свежесть. Вслед за гудком электростанции, тонким, точно девичий голос, раздался густой, солидный гудок депо. А там вспыхнул целый хор паровозных гудков. Низкие — декаподов, фистула — «овечек», свистки — маневровых — все разом взревело, оповещая о начале забастовки.

Вспыхивали и долго ватными хлопьями висели в воздухе облачка пара. Перекликались службы и участки, сигналя друг другу, точно рядовые в шеренге, ведя счёт стоящим в строю. Этот разноголосый крик заставил всех рабочих одновременно бросить работу. Тяжёлый паровой молот с полпути рухнул вниз, сплющил болванку, не доведя до формы. Залили кузнецы свои горны, и едкий дым, смешанный с паром, повалил из кузнечного цеха. Паровозники покинули стальные машины, вытерли ветошью руки и вышли из депо. Вагонники, плотники, металлисты, кочегары, сторожа, машинисты, стрелочники, сцепщики, смазчики, угольщики, слесаря, токари, фрезеровщики — рабочие и мастера — бросили работу. Сложив инструменты в свои деревянные или жестяные ящики, шли они к выходу на улицу; один к одному, группа сливалась с группой. Точно весенняя река, вскипая и пучась от ручьёв, все росли толпы рабочих, шедших из цехов и служб огромного железнодорожного узла, собираясь к виадуку. Там уже стояли представители стачечного комитета, взволнованные, празднично настроенные.

Отсюда, с пятисаженной высоты, вся территория узла была как на ладони.

Отсюда можно было рассмотреть, как стекались толпы рабочих.

Оглядывались вокруг члены стачкома и не могли удержаться от возгласов, в которых слышалось и волнение, и радость оттого, что дело началось. И хотя были уверены они, что никто не смалодушничает, никто не подведёт, все же восклицали, точно все происходящее было неожиданным:

— Кузнечный выходит!

— Электростанция пошла!

— А вон, вон деповские повалили!

— Вагоноремонтный выступает. Эка вышагивают… за руки взялись!

— Служба пути идёт!

Раскрасневшаяся и взволнованная Таня подбежала к Антонию Ивановичу.

— Ну, стрекоза-егоза, ты у грузчиков была? — спросил Антоний Иванович.

— Была, Антоний Иванович, ровно в восемь подошла к этому типу. Так и так, говорю, сегодня. А он: «Что сегодня?» — «Ну, говорю, начинается!» — «А-а! Вы, говорит, из комитета или как?» — «Из комитета», — говорю. Он постоял, подумал, говорит: «Хорошо!»

— А что значит — хорошо? Бастуют они или нет?

— Я думаю, бастуют! — не слишком уверенно ответила Таня. — Хорошо — это значит: ладно, есть!

— Н-да! Это по-твоему или по-ихнему?

Антоний Иванович стал озабоченно вглядываться в очертания товарного двора и пакгаузов, крытых волнистым железом.

Ворота товарного двора распахнулись. Из них повалили грузчики. Они шли гурьбой, направляясь в посёлок.

— Куда же они? — недоумевая, спросил кто-то.

Виталий тотчас отозвался:

— По домам — кому забастовка, кому отпуск… Они же стоят в политических вопросах на принципиально отличных позициях, чем мы.

Стачком дружно расхохотался.


Многотысячная толпа скопилась под виадуком.

Настроение у всех было боевое, задорное. Многие нацепили красные банты поверх рабочего платья. Толпа шумела, гул перекатывался волнами с края на край, то затихая, то разражаясь с новой силой. Тысячи лиц, обращённые к виадуку, мелькали внизу. Тысячи глаз отражали безоблачное небо, ясный день.

То в одном, то в другом месте вспыхивали песни, в центре послышались слова «Варшавянки»:

Вихри враждебные веют над нами,

Тёмные силы нас злобно гнетут…

Их перебивали женские голоса:

Отречёмся от старого мира!

Отряхнём его прах с наших ног…

Толпа искала песню, которая была бы подхвачена всеми, впитала бы в себя движение всех сердец, наполненных в этот день неизбывным сознанием своего единства и силы, сочетав воедино мысли и чувства всех забастовщиков. Но вот всплеснулось в одном месте:

Вставай, проклятьем заклеймённый…

И нестройно в разных концах толпы подхватили:

Весь мир голодных и рабов!

Один за другим гасли напевы других революционных песен, и все новые и новые голоса подхватывали слова:

Кипит наш разум возмущённый

И в смертный бой вести готов!

Уже сотни пели великую песню. Члены стачкома пели, обнажив головы. «Интернационал» лучше всего передал настроение толпы и все сделал ясным. Здесь собрались те, кто хотел власти Советов на Дальнем Востоке… Забастовщики снимали шапки, кое-кто по военной привычке поднёс руку к козырьку. Затихли понемногу разговоры, смех, шутки, и вторую строфу пела уже вся огромная толпа.

Алёша Пужняк и Квашнин протиснулись к перилам виадука, прикрепили один конец толстого красного свёртка и стали развёртывать его, идя вдоль перил. И по мере того как развёртывался громадный красный транспарант, всем становилось видным, что на нем было написано:

Вся власть Народному собранию Дальневосточной Республики!

Да здравствует Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика!

Долой интервенцию!

2

Затихла Первая Речка.

Молчали корпуса депо. Торчали, уткнув в небо коромысла, угольные «журавли» на складе. Стояли паровозы там, где из их нутра вырвался последний вздох. Не светились горны в кузнечном цехе. Не ухал паровой молот. Опрокинулись и застыли вагонетки на товарном дворе. Стояли вагоны: неразгруженные — запломбированные, непогруженные — порожние. Не будил рабочих по утрам гудок. Не носили жены обед в узелках своим мужьям в цехи.

Только дачная линия жила. Сколько полагалось по урезанному расписанию, столько пар дачных поездов обслуживали по очереди бастовавшие. Однако на станции дежурные члены контрольной комиссии осматривали составы: не едут ли солдаты, нет ли военных грузов?

Потянулись дни.

Ощущение праздника, что владело всеми в день митинга, прошло. Это была забастовка на срыв воинских перевозок. Экономические требования, которые были выдвинуты рабочими, администрация могла бы удовлетворить. Но стачком не шёл на переговоры с нею. Дело было не в этих требованиях…

Однако рабочие тосковали по привычному труду.

Федя Соколов жаловался Виталию:

— Тоска, Антонов! Никогда не думал, что ничего не делать так трудно. Скажи, пожалуйста, отчего бы это?

— Оттого, что ты рабочий человек, созидатель. Радость жизни твоей — в созидании полезного для людей.

— Что-то больно мудрено ты говоришь, Виталя! — качал головой Соколов. — Тоска! Танюшка-то дома?

— Дома.

— Пойти, что ли, к ней, хоть гитару послушать.

И Таня в последнее время была грустна. К Виталию она относилась с почтительной нежностью. Она не осмеливалась на прежнюю фамильярность, хотя иногда юноша замечал на себе её пристальный взгляд. В таких случаях он задавал ей вопрос:

— Ты что, Танюша?

— Ничего, Виталя, просто так, — отвечала она самым беззаботным голосом, на какой была способна, но при этом отводила взгляд в сторону — задумалась.

— О чем, Танюша?

— Думаешь, не о чем?

Однако отнекивалась, когда Виталий просил её поделиться с ним своей заботой.

О разговоре, происшедшем у Тани с Алёшей, Виталий ничего не знал и не догадывался о чувстве девушки к нему. И никак не мог он подумать, что именно он, Виталий Бонивур, является причиной бледности Тани, сдержанности её и того, что прежняя весёлость её исчезла вместе с почти мальчишеской угловатостью манер, которые сменились теперь женственностью и даже какой-то застенчивостью, делавшей Таню тоньше и одухотвореннее.

Алёша, весьма озабоченный состоянием сестры, только вздыхал, глядя на неё. Однако она уже не дарила его своей откровенностью. А Алёша не знал, как к ней подступиться.

На второй неделе забастовки к Виталию зашёл Антоний Иванович. Он посидел, поговорил о пустяках, но Бонивур понял, что не простое желание проведать его привело мастера, Виталий спросил:

— Ты что, Антоний Иванович? Будто что-то сказать хочешь, да не решаешься.

— Да так, ничего. Газетки вот принёс почитать. Особенно одна тут… любопытная…

Он вытащил свёрток газет, выбрал из них одну.

Это была газета «Блоха». Виталий знал, что «Блоху» выпускает четвёрка: бывший контрразведчик — расстриженный священник, который христианскую паству покинул ради журналистики, два семеновца и один либерал из владивостокских остряков и доморощенных стратегов. Газета имела наверху справа строку «Блоха выходит, когда захочет», — и действительно, выходила как придётся. Это был грязный бульварный листок, пользовавшийся скандальным успехом. Иногда довольно бесцеремонно он писал о плутнях Спиридона 1-го Всеприморского, как называли в народе премьер-министра правительства «чёрного буфера». «Блоха» пустила в обращение кличку Спиридона Меркулова — Кабыздох 1-й. Её осведомлённость в делах чёрной биржи и в спекулянтских махинациях была иногда опасной в глазах меркуловцев. Не раз её закрывали. Но эти репрессии лишь питали её популярность Ляганье Меркулова не мешало, впрочем, газете в разделе «Блоха кусает, кого захочет» помещать самую грязную клевету на ДВР и на Советскую Россию.

Что могло заинтересовать Антония Ивановича в этой газете? Виталий развернул листок. Мастер надел очки и указал ему:

— Вот тут читай!

Это был фельетон, озаглавленный «Кабыздох опростоволосился опять!»

Виталий начал читать без особого интереса, однако уже через несколько секунд он насторожился. Речь шла о том, как большевики освободили арестованных на Русском Острове подпольщиков. Хотя имена, фамилии и даты были сознательно искажены — Семён назывался «Немее», Нина — «Инна», — но обстоятельства дела были изложены с такой осведомлённостью, что Виталий тотчас же подумал о контрразведке, которая, как видно, постаралась разузнать подробно, как было организовано дело. Фельетон издевался над Меркуловым, его полицией и контрразведкой. Фельетонист замечал:

«Кабыздоху не до порядка в доме, где он живёт. Ему надо поскорее загнать то, что ещё покупают японцы. И, конечно, каков поп, таков и приход: все воруют, все озабочены набиванием карманов, оттого и неспособны что-либо делать. А вот большевики молодцы! Кабыздох поймал двух подпольщиков, думает: „Вот я их к ногтю! Вот я их в контрразведку, на дыбу!“ А большевики не дураки: переодели одного в соответствующую форму, дали липовые документы от имени учреждений на Полтавской да и увели арестованных с Русского Острова. Ждут их на Полтавской, а их и след простыл! Вот это работа! Это ещё раз доказывает, что весь аппарат Кабыздоха 1-го Всеприморского давно сгнил и не ему, конечно, с большевиками бороться!

А организовал это дело член областкома комсомола Виталий Бонивур, коим мы безмерно восхищаемся и отдаём должное! — писала «Блоха». — А ведь он ещё мальчик. Посмотрите на его портрет!» Виталий ахнул, увидев свою фотографию. Правда, он был снят в гимназической фуражке, но живые чёрные глаза, худощавые смуглые щеки, пухлые губы, прямой небольшой нос с нервными ноздрями заставляли запомнить это лицо. «Провокаторы, — подумал он, — и фото умудрились где-то раскопать. Понятия не имею, кому я давал эту фотографию!».

— Ты, конец-то, конец прочитай! — заметил Антоний Иванович, видя, что Виталий рассматривает фотографию.

Конец фельетона и верно заслуживал внимания.

«Говорят, — восклицал, как бы негодуя, фельетонист, — что японское командование не в силах стерпеть такое фиаско, которое понёс его незаменимый и любимый Кабыздох 1-й и последний, объявило за голову Бонивура награду в 5000 иен.

Будем надеяться, что ни один честный человек не поддастся на эту подлость, внушённую азиатам их варварскими представлениями о русских и привычкой мерять все на свой аршин!».

— Ловко! — заключил Виталий.

Антоний Иванович пытливо посмотрел на него. Газету принялись читать Алёша и Таня. Алёша сказал:

— Вот гады! Надо же было додуматься до этого! Интересно, сколько японцы «Блохе» отвалили за эту гадость.

— Тридцать сребреников! — хмуро отозвался мастер.

Прочитав фельетон и увидя фотографию, Таня смертельно побледнела. Теперь все трое глядели на Бонивура. Антоний Иванович аккуратно сложил газету.

— Ну, как ты думаешь, товарищ Антонов, насчёт этого?

Виталий овладел собой и спокойно ответил:

— А что мне думать? Ведь о Бонивуре написано. Конечно, подло поступила газета…

— Я не о том. Может, тебе лучше куда-нибудь скрыться пока, а?

— Не вижу необходимости! — сухо сказал Виталий. — Это меня не касается.

Антоний Иванович забарабанил в замешательстве пальцами по спинке стула, выбивая марш.

— Ну, как знаешь… Как знаешь. А только одному тебе теперь ходить никуда нельзя. Слышишь? Прямо скажу: больно ты на портрет похож!.. Как бы кто не соблазнился… Там ты не ты, а влететь можно…

3

Виталию невольно пришлось сократить свои частые посещения забастовщиков. Всюду теперь наталкивался он на внимательные взоры. Смотрели на него забастовщики; они угадывали, кто есть на самом деле их Антонов. Портрет запомнился многим. Даже мальчишки приглядывались к нему, и Виталий однажды испытал очень неприятное ощущение, когда двое подростков за его спиной заспорили:

— Это он, тот самый, что в газете.

— Нет, не он.

— А я тебе говорю — тот.

Виталий крепился изо всех сил, но чувствовал себя скверно. Подлая цифра «5000» была точно написана у него на лбу.

Через неделю после получения злополучного фельетона он должен был убедиться, что «Блоха» била в цель без промаха.

Он засиделся у Квашнина. Бетонщик уговаривал Виталия остаться ночевать. Виталию не хотелось стеснять Квашнина, который с детьми, женой и старухой матерью ютился в одной комнате. Он распрощался и отправился домой. Квашнин провожал его, как бы продолжая разговор. Однако Виталий поймал Квашнина на том, что он третий раз рассказывает об одном и том же, и сообразил, что бетонщик играет роль охраны. Этот добровольный конвой стал ему неприятен. Он напрямик заявил Квашнину, что в провожатых не нуждается и как-нибудь дойдёт до дому сам. Квашнин возражал. Виталия это взбесило так, что он пригрозил мастеру никогда больше не заходить к нему, если он сейчас же, сию минуту, не отправится спать. Квашнин, больше всего боявшийся потерять дружбу с Виталием, уступил и побрёл назад.

Бонивур проводил его взглядом и пошёл домой.

Через несколько минут ему показалось, что за ним кто-то идёт. Время от времени он заходил в тень и оглядывался. Какая-то фигура мелькнула однажды. Но больше Виталий не мог увидеть ничего. Однако ощущение чужого взгляда на затылке преследовало его всю дорогу. Это было очень неприятное чувство, и Виталий невольно перевёл дух, когда вышел на Рабочую улицу.

Улица была пустынна. Луна стояла высоко, освещая одну сторону. От лунного света вагоны на этой стороне казались белыми. Вторая же сторона была погружена во мрак, точно залита тушью. До вагона Пужняка было уже недалеко.

Виталий услышал какой-то шорох, затем из-под вагона, мимо которого он проходил, высунулась какая-то не то палка, не то шкворень.

Бонивура с силой ударили по ногам. Он упал на землю, и тотчас же на него кто-то навалился. Один схватил его за руки, заламывая их за спину, второй пытался накинуть мешок на голову.

Что есть силы Бонивур ударил одного из нападавших ногой, но второй ударил его по голове. От резкой боли у Виталия помутилось сознание. Он обмяк. Ему стали натягивать мешок на голову.

«Каюк!» — подумал Виталий.

В ту же минуту он услышал отчаянный женский крик, два выстрела подряд и почувствовал, что его выпустили. Он сорвал мешок с головы.

— Помогите-е! — кричала женщина.

Виталий нанёс жестокий удар тому из нападавших, кто был ближе. Тот охнул и отступил в сторону. Второй боролся с женщиной, пытаясь зажать ей рот. Виталий выхватил из кармана револьвер и, крикнув: «Руки вверх!», бросился на второго. Первый, поняв, видимо, что нападение не удалось, молча кинулся под вагон и побежал вдоль состава по другую его сторону. Второй сбил женщину с ног. В этот момент Виталий схватил его в охапку. Он увидел перед собой чёрное, вымазанное сажей лицо, на котором белели вытаращенные глаза. Однако противник разжал руки Виталия и тоже пустился наутёк. Все это разыгралось в течение нескольких мгновений.

Женщина вскочила.

— Держи его! Стой, стрелять буду!

Убегавший обернулся и в ответ на угрозу разрядил пистолет в сторону Виталия. Женщина толкнула Виталия к вагону, спасая от выстрела. Виталий узнал Таню.

— Ты? Танюшка?! — изумлённо воскликнул он.

Скрылся и второй бандит. Не имело никакого смысла преследовать его. В вагонах зажигался свет.

— Как ты здесь очутилась, Танюша?

— Пойдём, дома скажу! — торопливо ответила Таня.

Хлопнула дверь вагона, и на улицу выскочил Алёша. С ломиком в руках он помчался к месту происшествия.

— Что? Ну как? — запыхавшись, спросил он.

— Отбились, Лешка! — ответила Таня. — Пошли!

Войдя в вагон, Виталий ахнул: вся кофта Тани была залита кровью.

— Ты ранена, Танюша! — воскликнул он.

— Нет, это чужая! — сказала Таня и тихо шепнула Виталию: — А ты испугался? Тебе было бы жалко, если бы меня ранили?

— Конечно! — горячо ответил Бонивур. — Ведь ты мне как сестра!

Таня вздохнула.

Алёша возбуждённо ходил по комнате.

— Вот иуды… Кто бы это мог быть, Таньча?

— Не знаю… Дядька здоровый, — сказала Таня, морщась и с трудом ворочая плечом. — Сдавил так — у меня полжизни вылетело. Но, видно, как из него кровь-то хлестнула, он и на попятный!

Когда возбуждение, вызванное схваткой, улеглось, Таня почувствовала себя очень плохо. Вся рука у неё была в синяках. Она стала умываться. Резкая боль в ключице чуть не заставила её упасть в обморок.

— Сломали! — сказала она, как маленькая девочка, тоненьким, жалобным голосом и заплакала.

— Ну, девчата, никуда вы не годитесь! — сказал Алёша и стал гладить сестру по голове. — Ну, не плачь, Танечка… Не плачь, сестрёнка! Утром доктора притащим, забинтуем, вылечим…

Но Таня плакала все сильнее. Её плечи вздрагивали от рыданий. Она уткнулась лицом в подушки.

— Ви-талю могли убить! — с отчаянием сказала она.

Алёша закусил губы.

Виталий положил на плечо Тани руку.

— Таня, родная… Ну, не убили же… И не убьют! Назло белякам буду жить до ста лет… Вот увидишь! Честное слово!

Но Таня залилась слезами ещё сильнее. Нервное напряжение спало, она представила себе со всем свойственным ей пылом, как недалеко было от беды, и ревела, как девчонка. Виталий, встревоженный этой вспышкой, осторожно и ласково поглаживал её по плечу и повторял:

— Ну, не плачь же, Таня! Не плачь. Успокойся. Все хорошо…

Понемногу плечи Тани перестали вздрагивать. Рыдания её стихли. Она успокоилась и, наконец, заснула. Алёша прислушался.

— Спит. Ну, чисто ребёнок… Только-только ревела, а тут уже спит.

Виталий отнял от плеча Тани руку и встал.

— Одного я не понимаю, Алёша. Как все-таки Таня оказалась там?

— А сегодня её очередь, — сказал, зевая и ложась в постель, Алёша.

— Какая очередь, Алёша? Что ты мелешь?

Пужняк смущённо отвёл глаза.

— Да мы дежурим. По очереди. Эти дни. Как ты уходишь куда, так один из нас за тобой… Чтобы, значит, чего не вышло…

Теперь покраснел Виталий.

— И… давно это?

— Да с «Блохи», — ответил Алёша. — Мы посоветовались, подумали. Все одно делать нечего! Время есть. Да и стыдно было бы, коли с тобой что-нибудь стряслось… Антоний Иванович одобрил. Вообще-то…

— Значит, девчонки меня охранять будут? Что за ерунда! — возмутясь, сказал Виталий. — Черт знает что!

— Ну, не девчонки, — протянул Алёша, — и ты не хорохорься. Это стачком установил. Поставили на это дело ребят. А Танька сама напросилась; раскричалась, вспылила, завела своё, что, мол, с девчатами не считаются, что они не люди… В общем, ты знаешь её погудку, затвердила про одно… Ну, и всех заговорила…

Виталий сидел мрачный.

Прислушиваясь к ровному дыханию сестры, Пужняк улыбнулся:

— А молодчина у меня Танька! Правда, Виталя?

— Правда! — сердито сказал Виталий, думавший о том же.

— Вся в меня! — уже сонным голосом произнёс Алёша, натягивая на голову одеяло.

Утром Таня не поднялась с постели. У неё открылся сильный жар. Она лежала тихая, покорная, молчаливая. Алёша суетился по комнате, готовил компрессы, подавал Тане воду. Не отставал от Пужняка и Виталий. Глядя на брата, Таня проговорила убеждённо:

— Ну, если бы Виталия убили или утащили, я бы себе всю жизнь этого не простила.

Алёша побежал за врачом.

Виталий сел подле Тани. Взял её руки в свои ладони. Девушка закрыла глаза и прошептала:

— Как хорошо!

В вагон приходили товарищи, комсомольцы. Хвалили Таню, удивлялись ей. А Таня страшно стеснялась всего этого и, словно оправдываясь, говорила:

— Ну что я? Сделала, что надо… Поручили партийного товарища беречь, ну и все!

У Алёши на языке вертелось ядовитое замечание насчёт «партийного товарища», но он смолчал, щадя сестру, которую очень любил, а теперь даже завидовал ей, так же искренне, как искренне и восхищался. Каждому, кто приходил, Алёша немедленно рассказывал всю историю сначала.

Пришёл и Антоний Иванович. Посидел, весело спросил Таню:

— Ну как, дочка?

— Все в порядке, Антоний Иванович! Врач сказал, ключица скоро срастётся, а синяки — чепуха!

— Молодец, молодец! — сиял мастер. — Наша, рабочая косточка. Нигде не сдаст!

4

Как ни храбрилась Таня, ей пришлось все же лежать в постели. Деятельная, подвижная, привыкшая с детства о ком-нибудь заботиться и теперь принявшая в своё сердце Виталия, Таня тяготилась вынужденным бездельем, нервничала и все порывалась встать.

— Да лежи ты, непоседа! — говорил ей Алёша. — Теперь твоё дело — лежать, да не залёживаться, чтобы в два счета все заросло.

Таня ревнивыми глазами глядела на то, как Алёша и Виталий чистили картофель, и досадливо морщилась:

— С вами зарастёт… Алёшка! Что ты делаешь, злодей?

— А что? — недоуменно вопрошал Алёша, испуганно останавливаясь.

— Да то, что ты срезаешь картошку на палец… Не жалко тебе добро на мусор переводить?

Алёша извиняющимся тоном говорил:

— Да я и так стараюсь, Таньча… Только вот чего-то ножик толсто режет!

— Косорукий ты! Ничего-то вы, мужики, делать не умеете, вижу, а тоже: «Мы то, мы се!» Но-жик!..

Она отворачивалась к стене, но не выдерживала и опять принималась глядеть на брата и Виталия, словно впервые видя их… Ну, какие же они… смешные и дорогие! Щи пересолят, мясо пережарят — в рот не возьмёшь, пуговицу пришить не умеют, и не то что не умеют, а и внимания не обратят на то, что её нет. Все-то их мысли только о борьбе, о забастовке, о том, что делается на фронтах; заговорятся — о сне и еде забудут; коли щи пустые, и не посмотрят, будто все это — еда, сон, одежда, тепло, отдых — мало касается их, несущественное, не стоит того, чтобы об этом думать… «Ох, ребята, ребята!» — говорила себе Таня, глядя на молодых людей, и видела, что и впрямь их ребятами ещё можно назвать, так молоды они. Да, молоды… И Виталий тоже.

Таня была поражена этим открытием, так как привыкла считать Виталия старшим товарищем, привыкла к тому, что к словам Виталия прислушивается не только молодёжь, но нередко и Антоний Иванович. Видела она до сих пор в Виталии подпольщика, видела только постоянное напряжение в глазах, чувствовала всегдашнюю готовность его к неожиданностям, способность не теряться в трудных обстоятельствах, рассудительность и силу, которым трудно было не поддаться, которые как-то невольно воздействовали на собеседника, заставляя внимать Виталию. А вот видит она теперь, что, нарезая хлеб, чистя картошку, занимаясь всякими домашними, неизбежными и необходимыми мелочами, он по-детски высовывает и прикусывает язык. «Дурная привычка!» — говорит себе Таня, и вдруг волна нежности охватывает её оттого, что эта неизжитая детская привычка совсем преображает его лицо, заставляя его принимать то выражение, которого до сих пор Таня не замечала. От всего этого Виталий стал таким родным, каким его ещё не чувствовала Таня до сих пор. Она закрывала глаза, и горькое сожаление, что нельзя сказать Виталию то, что волнует её, что заставляет её украдкой взглядывать на него, когда он не может этого заметить, овладевало ею… Не до неё Виталию: суровая жизнь, в которой нет места для нежных чувств, поглощает его целиком. Так, видно, и надо! Не время ещё для них… Да и что она Виталию!..

Много передумала за эти дни Таня. И чувство её к Виталию, не находя выхода, томило её; только взглядом могла она сказать о нем, а сознание ненужности этого признания заставляло её отводить от Виталия взор, если он вдруг его замечал.

— Ты что, Танюша? — спрашивал он девушку.

— Так, ничего! — отвечала Таня и придавала своему лицу будничное выражение.

Все трое они ещё более сдружились за время, пока болела Таня.

5

Иногда, уже погасив свет и лёжа в постели, они долго не спали, тихо разговаривали обо всем, что приходило в голову. Мёртвая тишина, заполнявшая Рабочую улицу, нарушалась только паровозными свистками с линии, да время от времени глухим шумом проходящих поездов.

Даже и после подлого нападения на Виталия он ничего не сказал о своей настоящей фамилии. В беседе между собой и Таня и Алёша иногда называли его Бонивуром, гордясь своей близостью с ним и любя его. То, что для них он продолжал оставаться Антоновым, даже во время этих дружеских бесед по ночам, и Алёша и Таня понимали как выражение той душевной твёрдости, которой надо обладать подпольщику, революционеру. Только однажды Таня не без лукавства спросила Виталия, вглядываясь в сторону его кровати (свет уже был погашен, и неясный отблеск деповских огней в малое окошко чуть заметно озарял внутренность вагона):

— А есть Бонивур-то на свете?

После некоторого молчания Виталий ответил:

— Есть, коли о нем «Блоха» написала.

— А ты встречался с ним?

— Приходилось.

Тане послышалась в его голосе лёгонькая усмешка.

— Да тебе-то что, Таньча? — сказал Алёша недовольно. — Поменьше говори о нем!

Помолчав, Таня сказала Виталию:

— Виталий, расскажи что-нибудь.

— Да что рассказать-то, Таня?

Она хотела многое знать. И Виталий был рад рассказать о том, что сам знал, о чем слышал. Гимназические программы по истории обретали вдруг выпуклость и выразительность. Спартанский подросток, спрятавший лисёнка за пазуху и не выдававший своей боли, когда лисёнок кусал его, вдруг странным образом приобретал сходство с первореченскими ребятами, у которых правилом было не выдавать свою боль, как бы сильна она ни была. Спартак, поднявший рабов Рима против патрициата и погибший, как воин, как герой, казался понятным и родным… Много ярких картин проносилось в такие ночи в темноте тесного вагона Пужняков. Рассказывал Виталий о войнах за свободу народов и восстаниях народов. И герои, которые восставали против господ, против деспотов за право на человеческое существование, за жизнь, за счастье, за простую человеческую долю, были близкими, как близкими были Квашнин, Антоний Иванович, Михайлов.

Вот Пугачёв поднимает казацкий Яик на императрицу Екатерину, и всевластная самодержица в своих петербургских хоромах мечется в ярости, видя, как пожаром загорается Волга, Урал, как восстают, примыкая к вольнице Емельяна, «инородцы» — башкиры, казахи, мечтающие об избавлении от царских чиновников; уже думает о выезде из России Екатерина II, у которой недостаёт сил противостоять яицкому бунтарю. Вот страшная железная клетка — последнее обиталище Пугачёва… Звучат слова Пугачёва, преданного своими старшинами: «Нет, я не ворон, я только воронёнок! Ворон за мною летит!» Слова эти зловещим эхом отзываются во дворце на берегу державной Невы, предвещая новые бури крестьянских восстаний, новые всполохи народного пожара, который должен испепелить всех угнетателей, всех самодержцев и дать простому народу волю.

Бывало, замолчит Виталий, а Таня и Алёша все ещё как бы слушают — так живы в их воображении картины, нарисованные им. Потом Алёша вздохнёт, подберёт с полу застывшие ноги с холодными, как ледышки, пятками (он давно уже сидит на постели, разве можно тут лежать!), зябко передёргивая плечами, и говорит:

— А это верно, что казнили Пугачёва-то?

— Верно, — говорит Виталий.

— Убежал бы, — отзывается тихо Таня из-за занавески.

Виталий молчит долго, потом отвечает:

— Иная смерть подымает других на борьбу… Из-за этого и умирают такие, как Пугачёв. Бежать не штука. Оказаться выше врага, так, чтобы память не умерла и других будила, у кого горит сердце, — это трудно… Бежал бы Пугачёв, разве народ помнил бы о нем?

Алёша ложится в постель. Новая мысль заставляет его привстать:

— Виталя, значит, народ-то давно уже непокорный?

— Давно. С тех пор как появились богатые и бедные, Алёша.

— Выходит, мы-то вроде и за Спартака и за Пугачёва делаем, чего они не успели! Здорово! — вздыхает Алёша шумно и опять ложится. — Давайте-ка спать! — спохватывается он, видя в окно, что ночная темь стала бархатно-густой, как всегда бывает, когда ночь переваливает за вторую половину, точно собирая все силы, чтобы не уступить место дню, который уже близок.

Но сон не берет взбудораженного разговорами Алёшу. Поворочавшись в постели с боку на бок, он опять спрашивает:

— А в Москве-то про нас знают, Виталя?

— Что?

— Ну вот, что мы тут с беляками-то да с японцами воюем, накладываем им всяко-разно…

— Чудак ты, Алексей! — усмехается Виталий. — Ты вслух при ребятах так не скажи — засмеют… Да кто же нашей борьбой руководит, как не Москва? А кто такой дядя Коля, как не посланец её? А мы, Дальневосточная республика, вроде как передовой отряд Москвы на Дальнем Востоке, аванпост её. Ты думаешь, зачем в Чите существует Дальбюро Центрального Комитета партии большевиков? Это штаб нашего аванпоста. А штаб обо всем в Москву сообщает. Забастовка наша — это бой, который мы тут белякам дали, такой же бой, как бой на фронте! Понятно?

— Ага! — говорит Алёша и тоном рапорта добавляет: — Товарищ Ленин, на фронте в районе Имана наши войска одержали победу над войсками белых; первореченские рабочие успешно проводят забастовку на срыв воинских перевозок белых, деповской молодёжью руководит секретарь комсомольской подпольной организации товарищ Алексей Пужняк…

Ему, однако, не дают насладиться эффектом этой фразы. Таня из-за занавески говорит:

— Наруководил бы ты без Виталия!

— Да я бы и сам об этом сказал, — смущённо говорит Алёша, — а ты лезешь не в своё дело!..

Но Таня, не слушая брата, спрашивает, не замечая того, что обращается к Виталию на «вы»:

— Виталя, а вы в Москве были?

Не сразу отвечает Виталий на этот вопрос.

— Был, — тихо говорит он.

— И Ленина видели?

— Видел, Таня.

Таня не просит, как обычно, рассказать об этом. Она затаила дыхание. Молчит и Алёша, приподнявшись на постели. Но и без просьб Виталию понятно, как хочется услышать об этом Пужнякам.

— Был я на Третьем съезде комсомола в Москве! — говорит Виталий. — Через линию фронта пришлось пробираться. Ну, да об этом рассказывать долго. Надо было пройти — и прошли. Я дальше Спасска никогда в жизни не бывал. Ну, знал, что тысячи вёрст до Москвы. А какие они, эти тысячи? Знал, что там, за Приморьем, — Приамурье, Забайкалье, Сибирь, Урал, Россия. А как все это выглядит? А тут как пошли эти версты одна за другой!.. Да какие! Что ни день, то местность на вчерашнюю не похожа… Тайга, степь, озера, леса, горы, реки… Простор невообразимый! Красота такая, что тут стихами говорить надо, простых слов не хватает, — и все это наше! Две недели мы до Москвы ехали, а за окнами — все Советская Россия, и люди мирным трудом заняты. Пока я дома был, казалось мне, что самое главное — это то, что мы делаем, а во время этой поездки понял я, что наше дело — только маленький кусочек общего дела… У окна торчу — не могу насмотреться, не могу налюбоваться. Все это моё, все родное, такое близкое, что сам не пойму, то ли плакать, то ли петь хочется от радости! Я от ребят глаза прячу, думаю, скажут: «Ну, кисейная барышня, размяк, раскис, а ещё подпольщик!..» На ребят посмотрел, вижу — тоже потрясены до глубины души. Ну, значит, ни при чем тут кисейная барышня, а есть такие чувства, что сдержать их нельзя, да и сдерживать не надо…

…Виталий приехал в Москву ночью. Пока ехал на трамвае от вокзала до общежития, все смотрел по сторонам, какая она, Москва, и сам себе не верил, что находится в Москве. А она открывалась перед ним в ночном сумраке, разворачивая свои улицы, переулки, площади, бульвары, — бессонная, сторожкая, даже ночью не оставлявшая своих бесчисленных дел: во многих зданиях горел свет, то и дело по улицам проходили машины, мелькали фигуры прохожих… Виталий ахнул, когда вдруг увидел зубчатые стены. «Кремль!» — выдохнул он в радостном удивлении. Но ему сказали: «Это ещё не Кремль, а Китай-город!.. Вот тут Первопечатнику памятник стоит. Слыхали о таком?» Под стеной стоял монумент, которому было тесно в узенькой улице: бородатый человек в длинном кафтане и с волосами, собранными тесьмой, с умным и напряжённым лицом, внимательно разглядывал типографскую доску.

…Волнение не покидало Виталия и весь остаток первой ночи в Москве; он почти не спал, забывался на несколько минут и тотчас же вскакивал. На рассвете он вышел из общежития и побрёл по улицам куда глаза глядят, не спрашивая ни у кого дороги, жадным взором окидывая встречные здания и прохожих. Остановился у Никольских ворот, постоял перед старинным домом синодальной типографии с огромными солнечными часами на фронтоне… Он засмотрелся на них и не заметил, как неожиданно кончилась улица, расступившись на обе стороны, словно для того, чтобы сильнее поразить его. Справа краснокаменной громадой вырос Исторический музей, а налево распростёрлась огромная площадь, дальний край которой за увалом терялся в сиреневой дымке начинавшегося утра. Дымка эта нежным покрывалом окутывала храм Василия Блаженного, который стоял, как чудное призрачное видение со своими пёстрыми главами и кружевной кладкой древних стен, вознёсшийся ввысь вечным напоминанием о простых русских людях, создавших этот храм. «Красная площадь!» — сказал сам себе Виталий вслух, не в силах сдержать восторг при виде картины, открывшейся ему.

За музеем улицы поднимались вверх, и казалось, здания громоздятся одно на другое, словно с любопытством выглядывая из-за плеч своих товарищей. А за Василием Блаженным постройки шли круто книзу, к Москве-реке; за ней утопало в бесчисленных дымках, поднимавшихся к небу, что начинало уже розоветь, Замоскворечье, дома которого в отдалении сливались в одну сплошную массу, цветистую и живописную, своей красочностью и вольной беспорядочностью ласкавшую глаз… А впереди высились стены Кремля — сердца России. Зелёная трава морской волною взбегала на холм, к подножию кремлёвских стен. А они, словно утёсы, шли направо и налево, эти вековые стены, столько видевшие за свою долгую жизнь. В голубое небо вонзались шпили высоких шатров кремлёвских башен, и солнце, которое вставало где-то за спиною Виталия, уже бросило первые лучи свои на золотые их флюгарки, озарило здания за высокими стенами, и в этих лучах запылал багрянцем флаг над Большим Кремлёвским дворцом…

Точно заворожённый, перешёл Виталий площадь, ненасытными глазами оглядывая Кремль, от мощных стен которого и высоких башен исходила какая-то непомерная спокойная сила. Он старался запомнить все, все, что в это утро открылось ему нежданно: и старину России, о которой говорил здесь каждый камень, уложенный руками простых людей в незапамятные времена, и советскую новь, символически выраженную этим красным флагом в вышине, и фигурами красноармейцев, стоявших у ворот Никольской и Спасской башен.

Вдруг в проезде башни прозвенел звонок. Часовой вытянулся у ворот стрелкой, бросив искоса на юношу взгляд. В воротах показалась открытая машина, в которой сидел человек в гражданском платье — чёрном пальто, чёрной кепке, слегка заломленной назад. В эту минуту из-за здания пассажа на другой стороне площади показалось солнце. Яркий свет его широким потоком залил всю площадь и осветил машину, выехавшую из Кремля, и человека, сидевшего в машине; он улыбнулся солнцу и, ослеплённый этим потоком света, прищурил свои умные и весёлые глаза… Виталий застыл на месте. Кому же в Советской России и во всем мире не был знаком этот взгляд с прищуркой, этот мощный лоб, это лицо!.. «Товарищ Ленин!» — сказал Виталий вслух и поднёс руку к козырьку, отдавая Ленину честь, как солдат. Машина промчалась мимо. Что это была за минута! Автомобиль уже скрылся из виду, а Виталий все стоял на том же месте, не в силах тронуться, исполненный радостью встречи с Ильичем…

Чувство радости не покидало Виталия все дни, пока продолжался съезд.

Делегаты приехали отовсюду, изо всех уголков Советской республики. И впервые Виталий по-настоящему понял, что такое комсомол. Представители всех национальностей и всех областей страны, они хорошо понимали друг друга, хотя говорили на разных языках. Они были молоды, но они уже знали тяжесть военных походов и радость побед, они умели воевать и теперь учились строить.

Здесь были те, кто в лавах Первой Конной дошёл до стен Варшавы; те, кто гнал из Одессы французских и итальянских интервентов; те, кто на севере сражался с англо-американскими оккупантами, кто сражался с немецкими оккупантами на Украине, — беззаветные помощники партии большевиков, готовые к любой работе и любым тяготам.

Здесь были ребята с горных разработок Дагестана, привёзшие первую ртуть, добытую их руками, ребята со строительства Каширской электростанции, пастухи из Башкирии, хлеборобы из Тамбовщины, шахтёры из Донбасса, пимокаты из Сибири, уральские горняки, ивановские ткачи, петроградские металлисты, николаевские судостроители… Они не боялись битв и трудностей, но им надо было учиться. Стране нужны были инженеры и техники, учителя и агрономы, учёные и писатели, чтобы создавать новую, социалистическую культуру, чтобы поднять её на новый, высший уровень. Из среды молодёжи, ещё не знающей, куда поведут её жизненные пути, должны были выйти новые Боткины и Пироговы, новые Докучаевы и Ушинские, новые Менделеевы и Баженовы, новые Пушкины и Репины… Вот почему именно об учёбе, необходимой молодёжи, как воздух, говорил на этом съезде комсомола Владимир Ильич Ленин. И среди делегатов, которым выпало на долю видеть и слышать Ильича, был Виталий…

— Ох, и счастливый ты, Виталя! — с хорошей завистью сказал Алёша.

— Виталя, а какой он, Ленин? — чуть слышно спросила Таня.

— Слов у меня таких нету, Таня! — сказал Виталий. — Чтобы рассказать о Ленине, какие-то особые слова нужны… Простой он очень, такой, что с первого раза кажется, будто ты всю жизнь был возле него. Смотришь на него — и в душе радость какая-то поднимается, оттого что есть на свете Ленин. Послушаешь его — и словно сам больше и лучше становишься. И вот что удивительно: когда говорит он, кажется, что он твои мысли высказывает, что он в твою душу глядит и видит все, что волнует её, что неясно, что смущает, что мешает… Народу много, а каждому кажется, что Ленин ему лично говорит, спрашивает, верит, и доверия этого нельзя не оправдать. И так просто и ясно говорит, что даже странным кажется, что ты сам этого не сказал. Я думаю, так бывает только тогда, когда человек слышит истину. Ведь истину нельзя не понять, нельзя не почувствовать, а Ленин — это совесть и честь, гордость и истина наша…

Глава десятая

ПУСТЬ СИЛЬНЕЕ ГРЯНЕТ БУРЯ!

1

Многое в эти дни пережила «команда» Тани, её пятёрка.

Гордость за Таню и страх волновали девчат.

— Ну, Таньча! Вот молодец из молодцов! — говорила Катюша Соборская. — Я бы тут со страху обмерла. А она схватилась с этими бандитами… Ой, геройская девка! Ох, молодец!

— Да перестань ты охать, Катя! Надо бы посмотреть, не надо ли чего Тане, — останавливала Машенька Цебрикова подругу.

И они шли к Тане. Не проходило дня, чтобы они, одна за другой, не стучались в маленькую дверь вагона Пужняков.

Они были готовы на все ради Тани. Теперь Таня, так храбро бросившаяся на выручку Виталию, поднялась в их глазах на огромную высоту! Именно такой должна быть комсомолка! Давно ли они только представляли себе возможность опасностей, а вот одна из них уже доказала, что она достойна имени комсомолки, не убоявшись реальной опасности.

— Ты ужасно храбрая, Таня! — вздыхала Катюша Соборская, оправляя одеяло на ногах Тани. — Я бы с места не встала, если бы на меня напали… И не пикнула бы!

— А я бы закричала, я всегда кричу, когда испугаюсь… Сама понимаю, что, может, и смешно, а не могу, ну, просто рот сам раскрывается, уж такая я уродилась! — сказала Машенька Цебрикова, сжав свой маленький рот и округлив глаза, словно сама удивлялась тому, какой её создала природа.

Соня Лескова по привычке хрустнула пальцами и выпрямилась:

— А я, как Таня, — бросилась бы на помощь Виталию.

Катя не удержалась опять:

— Виталию?

Соня, посмотрев серьёзно на Катю, ответила негромко:

— Почему же только Виталию? Напали бы на тебя, я бы не задумалась, что делать! Ты вечно всех подзуживаешь, Катя… Я знаю, что ты про меня можешь что угодно наговорить, а я бы не задумалась тебя выручить.

— Да у меня язык такой, не могу не зацепиться. Как увижу человека, так и зацеплюсь за него! — с неловким смехом сказала Катя, которая не понимала всегдашней молчаливой сосредоточенности Сони и терялась в её присутствии, невольно сдерживая свой нрав и язык. Сказанное выглядело извинением, а Катя не любила оказываться виноватой.

— Девочки! — сказала Таня взволнованно. — Каждый из нас поступил бы точно так. Точно так!

— Ну, уж… — протянула Машенька.

Таня оборвала её:

— Да! Так… Я вот слушала вас и задумалась: не о том вы спорили. Я ведь Виталия выручала! Соня говорит, что любого из нас выручила бы. Все дело в том, чтобы товарищу помочь, правда?.. А если бы на меня напали, ей-богу, девочки, не знаю, что бы со мной было, перепугалась бы, честное слово, и пустилась бы наутёк…

Но тут все девушки сказали разом:

— Ну, Таня! Наутёк! — не допуская мысли о бегстве Тани от кого бы то ни было.

Соня добавила:

— Когда за другого боишься, о себе не думаешь!

Машенька Цебрикова ахнула:

— Ну, верно, Соня, вот уж верно, так верно! Я ночью боюсь ходить, а за бабкой бегу в полночь, коли она задержится в церкви, аж себя не помню… — Машенька сложила губы в трубочку. — Она у меня такая богобоязненная… Она же ничего не видит, девочки. Однажды в какую-то яму угодила, когда от вечерни шла, и вылезть не может. Мы с батей её целый час искали. Раза два мимо прошли. А потом слышим: «О господи, слепые тетери! Да вот она я!» Я потом спрашиваю бабку: «Ты что же молчала?» А она мне: «А чего кричать? Бог не даст живой душе пропасть». — «Однако же, говорю, все-таки закричала?» А она: «Это я, говорит, к господу богу воззвала». Тут я не утерпела — и ей: «А кто же слепая тетеря? Бог, что ли? Ведь ты кричала: „О господи, слепые тетери!“

Девчата расхохотались.

— Ну, а она?

— Что она, — сказала Машенька, — ткнула меня в загривок и говорит: «Бог сам разберётся, кто там слепая тетеря, а ты нечестивая, говорит, вот увидишь, тебя бог-то в соляной столб обратит!» А что мне делать, если я нечестивая?.. — закончила она со вздохом, скорчив уморительную гримасу.

Они шутили, болтали, смеялись, но за всеми шутками твёрдо стояло сознание их нераздельности, единства, удивительной близости их друг к другу, какой не даёт обыкновенная жизнь. А их жизнь была необыкновенной, и кто знает, что могло случиться с ними завтра, вечером, через час. Они не прекращали своей работы, эти девушки из рабочего предместья; об этом говорили листовки забастовочного комитета, требовавшие от рабочих Владивостока солидарности. Листовки разлетались с Первой Речки по всем уголкам Владивостока, и не было в Приморье человека, который не знал бы, за что борются первореченцы. Пятёрку Тани не останавливали караулы и расстояние; девушки оказывались ежедневно в самых разных местах. И следами их пребывания на Мальцевском базаре, на Второй Речке, на Эгершельде, на Чуркином мысе, на рыбалках, на фанерном и кожевенном заводах, в районе расположения флотских экипажей, на базаре и в садиках частных домов оставались эти маленькие листки бумаги, на которых крупными буквами стояли слова: «Почему мы бастуем?»

2

Они смелели, девушки с Первой Речки…

Однажды Соня Лескова забежала к Тане. Таня уже вставала с постели и в этот момент сидела у раскрытых дверей вагона, греясь на солнце, которое заливало светом землю. Соня молча прижалась к щеке Тани, и та услышала, как у Лесковой бьётся сердце.

— Ты что? — спросила Таня, встревоженно вглядываясь в тёмные глаза подруги.

Соня отделалась ничего не значащими словами. Однако Таня инстинктивно почувствовала в подруге что-то такое, что ей никогда не было свойственно: какую-то лихорадочность в движениях, торопливость и совершенно неожиданную ласковость.

— Ты куда? — спросила Таня, когда Лескова так же быстро и неожиданно, как пришла, стала собираться.

— На Вторую Речку, — ответила та и опять, обняв Таню, всем телом прижалась к ней и поцеловала. — До свидания, Танюша! Увидишь девочек — привет передай.

— Да ты сама их скорее меня увидишь! — сказала Таня.

Соня на секунду задумалась, точно не услышав слов подруги. Потом торопливо сказала:

— Да, конечно… Но ты передай все-таки, если я немного задержусь.

Таня поймала подругу за полу жакета.

— Соньча! Ты что-то задумала? Смотри у меня, не лезь куда не надо!.. Как бы чего не случилось!

Лескова рассмеялась коротким смешком.

— Ну, что со мной может случиться, Танюша!

Она спустилась со ступенек вагона, обернулась к Тане, махнула ей рукой и быстро скрылась за вагонами. Таня, высунувшись из дверей, сколько могла, смотрела на сильную фигуру Сони. Тревога невольно закралась в её сердце, когда она, оставшись одна, вспомнила необычную ласковость Сони. Она все прислушивалась к каждому шороху и стуку, ко всем шагам за дверями, ко всем звукам, доносившимся извне, то и дело оглядываясь на двери.

Алёша и Виталий не могли не заметить нервозности Тани. Она рассказала, что её тревожит. Виталий нахмурился и заметил, что за девчат своей пятёрки Таня отвечает полностью. Алёша пытался было обратить все в шутку, сказав весёлым тоном:

— С кавалером, поди, свидание у Сони на Второй Речке. Знаем мы вас!

Таня только глазами на него повела, не удостоив ответом. Да и сам Алёша знал, что изо всех подруг Тани меньше всего это можно было сказать про Соню, — так серьёзна была Соня, так неприступно строга она была с первореченскими ребятами, из которых многие вздыхали по её тёмным, удивительной красоты глазам, смуглому лицу с чуть заметным пушком над уголками губ, по тонким бровям, что соединились на переносице тёмной линией и характерно изгибались каким-то изломом, точно крылья птицы… Нет, не свидание с кавалером волновало Соню. Если бы пришёлся ей по сердцу какой-нибудь человек, Соня не стала бы таиться и прятать свою любовь. Она сказала бы о ней своим подругам… Да и не полюбила бы она такого, которого нужно было бы прятать от них. Нет, Соня не из тех, кто крадёт любовь.

И все-таки у Сони было свидание.

3

…Она сошла с поезда на Второй Речке. Через минуту дачный состав исчез за косогором. В чистом небе рассосался бесследно дымный султан, тянувшийся за паровозом, ушёл в помещение дежурный по станции, стало слышно стрекотание телеграфного аппарата из раскрытого окна вокзала, понемногу разошлись пассажиры, высадившиеся из поезда. На перроне было ещё довольно людно: второреченцы ждали поезда в город, который должен был прийти через полчаса. Вдоль путей прогуливались молодые люди с девушками. Молочницы, расставив около себя бидоны с молоком, восседали на них, закрывая их широкими юбками и придерживая руками. Несколько скамеек было занято пассажирами. На небольшом виадуке, который соединял перрон с вокзалом, тоже толпились ожидающие.

Среди гуляющих по платформе было много японских солдат и офицеров. День был воскресный, и солдаты в начищенных ботинках и новых мундирах, топорщившихся под мышками, расхаживали вдоль путей, курили, то и дело обращаясь к проходившим мимо русским женщинам или глазели на залив, волны которого с немолчным шумом накатывали на каменистый берег.

Соня огляделась. На одной из скамеек сидели два японских солдата. Встретив их откровенно восхищённые взгляды, Соня подошла к скамейке. Солдаты тотчас же потеснились, уступая место девушке. Соня села, мимолётным взглядом окинув их. Рядом с ней оказался солдат, как видно, давней службы, уже не молодой, лет тридцати пяти. У него было сухощавое нервное, интеллигентное лицо; плотно сжатые крепкие губы небольшого рта обличали в нем человека молчаливого, а пристальный взгляд карих глаз говорил, что солдат этот был человеком пытливым, вдумчивым и не привык по-пустому тратить слова и время. Заметив, что Соня оглядывает их, этот солдат сказал негромко:

— Садитесь, мы скоро уйдём! — русские слова он произносил медленно, старательно выговаривая их.

Второй солдат, первогодок, быстро заговорил, наклонился, через товарища заглядывая на Соню:

— Пожалуста, мадам, ероси, очень хорошо… Сибирка.

Что это должно было обозначать, Соня не поняла, но очень довольный собой, довольный тем, что он «говорит по-русски», солдат заулыбался и загоготал, не будучи уже в состоянии что-либо выразить словами.

— Да сидите! — отозвалась Соня, в намерения которой вовсе не входило отпугивать японцев от себя. — Места не просидите! — добавила она.

— Спасибо! — сказал старший солдат.

— Не на чем! — опять сказала Соня.

Видя, что русская девушка не отказывается от беседы, старший солдат повернулся к ней.

— Хорошая погода! — сказал он. В такой день хорошо гулять, да?

— Неплохо, — ответила Соня.

— Учите меня росскэ язык! — сказал солдат.

Соня усмехнулась. «Нового-то ничего выдумать не могут!» — презрительно подумала она. С этой фразы все японцы начинали знакомство с русскими. Вслух она сказала:

— А чего вас учить-то, когда вы и так по-русски говорите!

Японец живо сказал, что он знает русский язык недостаточно хорошо, что он любит Россию, её природу, её песни и так далее, что он хочет знать и понимать русский народ. Соня не удержалась и заметила вполголоса:

— А чего вам понимать? Все равно скоро в Японию поедете.

Солдат отвёл глаза от Сони и замолчал. Второй стал торопливо расспрашивать, о чем идёт речь. Первый ответил сухо и коротко, резким тоном, словно что-то приказав. Второй солдат озадаченно посмотрел на своего старшего товарища, поднялся с выражением глуповатого недоумения на толстогубом, розовокрасном лице с раскрытым ртом, с шумом втянул слюни и, козырнув, отошёл к другим солдатам, вдруг утратив интерес к Соне.

— Почему вы его прогнали? — спросила Соня.

— Так просто. Это дурак, который ничего не понимает! — пренебрежительно ответил её собеседник. Отвечая на вопрос Сони, он сказал: — Домой ещё не скоро… Когда домой — неизвестно.

До сих пор он держался молодцевато, но тут в его голосе проскользнула простая человеческая тоска. Угадав это, Соня спросила:

— Соскучились по дому?

Солдат оживился и быстро заговорил. По его словам выходило, что по дому он очень стосковался, находясь в разлуке с семьёй уже три года. Подыскивая слова, он сказал, что хотя в Приморье очень красивая природа, но в Японии куда красивее, особенно когда цветут вишни и яблони. Он сказал, что возле его дома разбит небольшой сад, что он и во сне видит этот сад, весь усыпанный цветами, что люди в России грубы и непонятны, поступки их не вмещаются в сознание японца, что японцу трудно разобраться в том, что происходит в этой стране.

Соня не знала, чем объяснить неожиданную словоохотливость солдата. Девушка насторожилась. «Куда это он гнёт?» — подумала она с тревогой. Однако, видимо, что-то уж накипело в душе солдата, что он задел эту тему. Он и сам через несколько минут спохватился, неожиданно замолк и осторожно огляделся вокруг: не слышит ли кто-нибудь? В этой оглядке было столько искреннего испуга, что у Сони дрогнуло сердце. Она порадовалась своей удаче. Случай свёл её с человеком, в душе которого семена, брошенные ею, могли дать всходы, как зерно на вспаханной почве. Сколько возмущений в войсках интервентов имело почвой тоску по родине!..

— Что же вы домой не уедете? — спросила Соня.

— Я солдат… — с грустью ответил её собеседник.

Они прошлись немного. Соня сказала, что она приехала к подруге, которая обещала её встретить, но что та задержалась и Соне придётся уехать, так как у неё нет больше времени. Японец, выговорившись, принялся её благодарить за беседу, просить о следующей встрече. Все существо Сони было напряжено; эту поездку она считала только разведкой, а теперь её так и подмывало сделать что-то дерзкое.

Послышался ослабленный расстоянием свисток паровоза.

— Мне пора! — заторопилась Соня.

Солдат встрепенулся. Он протянул ей руку, назвал свою фамилию: Коноэ. Чтобы она не смешала его с простыми крестьянами, с мужиками, которые ничего не понимают, как он сказал, он пояснил, что сам он человек с образованием, учитель.

— Соня-сан! Вы мне очень нравились. Хотел бы встретиться с вами ещё! — поспешно выговорил Коноэ. — Я хочу говорить с вами. Вы можете объяснить мне кое-что, что мне хотелось бы знать. Это можно?

— Отчего же нельзя? — ответила Соня.

Коноэ расцвёл. Он вытащил свою записную книжку:

— Пожалуста, писать мне что-то на память!

«Была не была!» — сказала себе Соня, почувствовав вместе с тем, что у неё похолодело под коленками. Быстрым движением вынула она из своей сумочки несколько листков. Поезд, тарахтя, подошёл к перрону, остановился. Дачники хлынули к вагонам. Соня сказала:

— Вот у меня есть русская песня! Могу вам дать на память.

Коноэ согласно закивал головой, улыбаясь.

— Японские солдаты очень любят росскэ песни! Росскэ песни хорошо.

Соня сунула ему листки. Поверх всех был листок со словами «Колодников». Коноэ взял листки, как залог будущих встреч с Соней. Механически взглянул на нижние листки. Слова, напечатанные по русски и иероглифами: «К японским солдатам. Почему вы находитесь в России?» — сразу бросились ему в глаза. Он побледнел и шепнул:

— Я знаю эту росскэ песня… Что вы делаете?

Кинуться от него в вагон? Затеряться в толпе? Как назло, поезд задерживался, ожидая встречного.

— Вас поймают! — хрипло вымолвил Коноэ.

Соня выпрямилась. На одну только секунду страх тихонько взял её за сердце, и она перестала чувствовать его биение. А в следующее мгновение Соня ощутила обычное своё спокойствие. «Чему быть, того не миновать!»

— Ну, зовите своих солдат, ловите! — сказала она.

Страх плескался в глазах Коноэ. Руки его заметно дрожали. Какие-то чувства раздирали его. Он то глядел на Соню, то кидал, часто мигая, взоры на солдат, нестройной толпой сгрудившихся на платформе. Десятки глаз устремились на Соню и Коноэ из этой толпы.

— У меня дома дочь таких же лет! Я её очень люблю.

— Дочь? — переспросила Соня, чтобы не молчать.

— Только она не пишет и не распространяет листовки.

— Вы так думаете? — почти не соображая, спросила Соня.

Она вздрогнула от раскатистой трели свистка главного кондуктора, выбежавшего из помещения станции. Паровоз тяжело вздохнул и тронул состав. Коноэ, не находя пуговиц, расстегнул мундир и трясущейся рукой стал засовывать во внутренний карман листовки, оставив в левой руке бумажку с текстом «Колодников».

— Я ещё увижу вас? — спросил он, и Соня поняла, что на этот раз все сошло как нельзя лучше.

— Завтра в этом же месте! — быстро ответила она, отступая к вагонной лесенке и все ещё не веря, что Коноэ не поднимет шуму.

Наткнулась на поручни. Почувствовала, что вагон уже движется. Схватилась за поручни, поднялась вверх и, сколько могла, беззаботно и любезно, улыбаясь изо всех сил, раскланялась с Коноэ, к которому уже подходили другие солдаты. Поезд убыстрял ход. И только тогда, когда мимо промелькнул выходной семафор и семафор этот не опустился, Соня села на скамью и перевела дух. Только тут краска бросилась ей в лицо, и она представила себе, каким мог быть исход этого её «дела»…

4

Лескова коротко и спокойно рассказала Тане о том, что произошло на Второй Речке.

— Ты с ума сошла! Ну просто с ума сошла! — сказала Таня, задохнувшись от запоздалого страха. — Да кто тебе позволил, Соньча? Почему ты мне не сказала ничего? Что я тебе, чужой человек, что ли? А ну как арестовали бы они тебя?

— Ты не пустила бы меня. Сказала бы, что я не справлюсь, что работа среди японцев — не наше дело.

И Таня должна была сознаться, что не пустила бы Соню без указания Виталия.

Не менее Тани встревоженный похождением Сони, выслушал её рассказ и Виталий. Он долго молчал и после того, как Соня, подробно рассказав обо всем, тоже замолкла. Тягостное молчание длилось так долго, что Соня невольно почувствовала, как ею овладевает страх: чем все это кончится? Неужели она поступила неверно?

— Почему вы это сделали? — спросил Виталий.

— Хотелось отомстить им за то, что на вас и на Таню тут напали! — просто сказала Соня. И после минутного раздумья добавила: — Испытать хотелось, могу ли я опасное поручение выполнить.

Ей непереносимо было слышать, как Виталий называл её на «вы», точно чужую. Пусть бы он её отругал, накричал бы на неё, рассердился бы, прогнал бы со своих глаз. Только бы не слышать этого ровного тона и спокойных слов, которые воздвигают какую-то незримую стену и указывают Соне на её опрометчивость и самовольство, а вовсе не на смелость и отвагу, как расценивала она свою второреченскую поездку.

— Скажите мне, товарищ Лескова, что было бы, если бы в комсомоле каждый делал, что хотел, по своему усмотрению, по своему желанию и капризу, не советуясь ни с кем из товарищей, не ставя в известность старших?

Что было бы тогда? — Соня мгновенно представила себе, но у неё не хватило ни голоса, ни смелости сказать об этом вслух.

— Враги раздергали бы нас поодиночке! — сказал за неё Виталий. — Вот почему нас учат дисциплине.

— Я понимаю, — сказала Соня.

— Хорошо, коли понимаешь! — посмотрел на неё Виталий.

У него не стало сил дольше томить Соню: он до сих пор не забыл своих разговоров с тётей Надей и Михайловым, разговоров, после которых он точно становился старше, он вполне представлял состояние, в котором находилась Соня сейчас. Она же встрепенулась, услыхав, что Виталий опять назвал её на «ты», и поняла, что выдержала испытание.

5

В обещанное время она поехала, как велел ей Виталий, на свидание с Коноэ.

Во все глаза глядела она на перрон, когда подъезжала ко Второй Речке, высматривая Коноэ. Его, однако, не было на условленном месте. Зато Соня сразу увидела спутника Коноэ, стоявшего у перил платформы, возле знакомой скамеечки. Вместе с ним было ещё трое солдат с винтовками. Они внимательно смотрели на подходивший поезд. Запомнившийся Соне солдат так и впился своими чёрными, как угли, глазами с набрякшими веками в толпу пассажиров. Это поразило Соню. На лице солдата сегодня не было той глупости, что была написана на нем вчера, — видом своим он напоминал собаку на стойке, столько напряжённого внимания было на этой толстогубой физиономии. Соня поспешно отодвинулась от окна в глубину вагона. Поезд тронулся, мимо проплыл вокзал, толпа дачников, дома на косогоре, и замелькали откосы выемки.

…Вернулась Соня через три часа, усталая и поникшая.

Пятёрка была в сборе.

— Где же он? Что делает теперь? — спросили девушки.

— Поёт, поди, «Колодников»! — легкомысленно предположила Катя.

— Может быть! — неопределённо ответила Соня.

От этих слов повеяло на девушек холодком. Никто не сказал больше ничего о Коноэ, только Леночка Иевлева заметила со вздохом:

— Жалко все-таки, когда хороший человек пропадает!

— Может, не пропал ещё? — сказала жалостливо Машенька.

Девушки долго молчали. Потом Машенька, деятельная натура которой не выдерживала долгих пауз, оглянулась на подруг.

— Давай споём, девушки! — и завела своим тоненьким задушевным голосом:

Спускается солнце за степи…

Низкий голос Сони Лесковой присоединился к несильному голосу Машеньки, остальные девушки подхватили слова песни, и пошла литься по Рабочей улице чистая, ясная песня, тихой грустью обволакивая все вокруг:

Вдали золотится ковыль…

Колодников звонкие цепи

Взметают дорожную пыль.

6

Однажды приехал Михайлов. Он присел подле Тани.

— Спасибо тебе! Большое спасибо! — несколько раз повторил он, ласково глядя на девушку. Ничего, кроме этого, он не сказал, но его похвала очень обрадовала Таню.

Виталия Михайлов отвёл в сторону.

— Есть к тебе дело… Просит Топорков человека смелого, знающего, подкованного. Комсомольца. Будет работать в штабе и для связи с нами. Будет ведать и переотправкой оружия. Дело большое и серьёзное!

— Надо поискать! — задумчиво сказал Виталий.

— Будто надо! — усмехнулся Михайлов и положил руку на плечо. — А ты?.. Не хочешь поехать туда?

— А как же забастовка?

— Доведём и без тебя! — ответил Михайлов.

Таня следила за разговором, глядя на мужчин из-под полузакрытых век. Она затаила дыхание, ожидая ответа Виталия. Но уже до того, как юноша открыл рот, она поняла, как Виталий отнёсся к предложению Михайлова.

— Я согласен! — услышала она.

— Тебе тут климат вредный, кроме всего прочего! — сказал Михайлов. — Вот видишь, ночью тебе няньки нужны, а скоро, глядишь, они тебе и днём понадобятся. Нет, надо ехать к Топоркову. — Он шутливо обернулся к Тане. — Ну, а ты, ангел-хранитель, что по этому поводу скажешь?

— Конечно, надо! — сказала девушка тихо.

Она закрыла глаза и отвернулась к стене.

Михайлов предупредил Антония Ивановича и всех членов комитета, чтобы они соблюдали крайнюю осторожность. Японцы попытаются обезглавить забастовку. Охрана членов стачечного комитета, по мнению Михайлова, была необходима. Но, кроме этого, он рекомендовал им не ночевать дома. Можно было ожидать, что жандармерия японцев или казаки Караева попробуют потихоньку арестовать или тайком убить членов комитета.


Михайлов хорошо знал повадки белых. И члены комитета последовали его совету. Более одной ночи они не ночевали в одном месте, на каждую следующую перебирались к кому-нибудь из бастующих.

Таня оказалась в вагоне одна. Алёша и Виталий приходили лишь днём.

Тоска охватила девушку. Чувство к Виталию, которое пыталась она подавить, все же владело ею настолько, что, не видя более юноши, она часто плакала ночами. Заметив, что она выглядит очень утомлённой и болезненной, Алёша пригласил к ней старушку — мать одной из Таниных подруг. Без всякого приглашения и Машенька Цебрикова стала ночевать в вагоне Пужняков.

Прошло трое суток.

На четвёртую ночь девушки проснулись от крепкого стука в дверь. За дверью слышались голоса нескольких человек. Девушки вскочили. Подбежали к двери. Будить старушку они не стали.

— Откройте дверь! С обыском! — крикнули снаружи.

— Кто вас знает, с обыском или с грабежом! — ответила Таня. — Не пущу! Испугалась!..

— Выломаем дверь — вам же хуже будет! — грозились снаружи.

Девушки, не зажигая огня, стояли у двери, прислушиваясь к звукам извне. Таня осторожно посмотрела в окно. Машенька со страхом уцепилась за сорочку Тани.

— Что ты делаешь?! Стрелять будут!

— Не будут, — отозвалась Таня.

Брезжил рассвет. В его сумрачной полумгле Тане удалось рассмотреть, что у вагона люди с винтовками.

— Они, — сказала Таня. — Ничего не поделаешь!

Вошли двое казаков, за ними Караев и Суэцугу.

— Почему не открывали? — крикнул Караев.

— А к нам по ночам никто не ходит!

— Так-таки уж и никто? — насмешливо спросил Караев, нагло рассматривая девушек.

Они обе вспыхнули.

— Коли с обыском пришли, так обыскивайте, — сказала Таня, — а язык придержите, господин офицер, не нахальничайте!

— Ого! Какая ты храбрая! Ну, дай-ка я на тебя поближе посмотрю! — Караев взял было Таню за подбородок двумя пальцами руки, затянутой в лайковую перчатку. Но девушка с силой ударила его по руке.

— Полегче, господин офицер, а то я и по морде надаю! — озлилась она, и губы её задрожали от обиды.

Караев хотел что-то сказать, но сдержался и кивнул казакам. Те приступили к обыску. Но уже через две минуты они остановились, вопросительно поглядывая на ротмистра. Кроме перепуганной насмерть старухи, проснувшейся, когда казак стал шарить под кроватью, да двух девушек, настроенных решительно, но тоже готовых расплакаться, в вагоне никого не было.

— Почему раньше не открыли? Где хозяин? — допытывался Суэцугу.

— Три дня уже нету дома! — живо сказала Таня. — Не знаю, что и думать. Не случилось ли чего? — жалобно свела она брови.

Машенька глянула не неё и тоже сморщилась, насколько могла.

— А ты что скажешь, мать? — спросил Караев.

— Так, так, батюшка! Так! — поспешно прошамкала старушка, по глухоте своей не услышавшая разговора.

Обескураженные неудачей, Суэцугу и Караев тихо поговорили о чем-то.

— Ну-с, извините! — притронулся к фуражке ротмистр.

— Чем богаты, тем и рады! — отозвалась Таня.

Караев пристально посмотрел на неё и вышел. Вслед за ним вышли казаки. Суэцугу обратился к Тане:

— Когда ваш брат приходит, сообщайте нам. А?

— Обязательно, — сказала Таня.

— Вот хорошо! — довольно улыбнулся Суэцугу, всерьёз принявший ответ девушки.

7

Днём Виталий пришёл за вещами. Он уложил свой маленький чемоданчик.

— Ну, Танюша! Давай прощаться!

— Давайте.

Они стояли друг против друга. Глаза их встретились. Таня глядела на Виталия так, что он вдруг утратил то ощущение братского к ней отношения, которое сопутствовало ему все это время и мешало разглядеть истинное чувство Тани. В этот миг почудилось ему в Тане что-то такое, что совсем не укладывалось в голове Виталия. На секунду показалось юноше, что не только уважение к нему гнездится в её сердце… И хотя подумалось ему, что лучше всего было бы сейчас поцеловать Таню, он протянул ей руку и сказал:

— До свидания, сестрёнка!

— До свидания, Виталя! — ответила Таня. Она опустила глаза. — Куда же вы теперь?

— В отряд Топоркова! — ответил он.

— Это откуда партизан приезжал? — спросила девушка.

Виталий услышал в этом вопросе другой: «Это тот отряд, в котором Нина?» Он и сам только сейчас сообразил это и насупился.

— Тот! — сказал он хмуро.

В этот момент вошли Алёша, Квашнин, за ними Антоний Иванович и Федя Соколов.

— Не на век прощаемся, — зашумел Пужняк. — Думаю, к осени вернётся Виталий во Владивосток. Так, что ли?

— Надо, чтобы было так!

Бонивур вышел один. Немного погодя за ним последовал Алёша — проводить его до семафора, там должен был остановиться поезд. На станции показываться Виталий не рисковал. Напоследок он оглянулся и помахал рукой.

Долго не выходили из памяти Виталия серые ясные глаза Тани, устремлённые на него с какой-то мучительной надеждой, глаза, на которые вдруг, словно мимолётный дождь, набежали слезы.

8

Тихо было в этот вечер в вагоне Пужняков.

Не сговариваясь, пришли все подружки Тани. К Алёше завернул «на огонёк» Федя Соколов. Не было на этот раз шуток и весёлых перепалок, которые обычно возникали то между Таней и Алёшей, то между Катей и Машенькой… Точно вынули у каждого из души какой-то очень нужный и горячий кусочек, так пришёлся по сердцу всем Виталий. Его отсутствие ощущалось ежеминутно. По невесёлым лицам подруг Таня поняла, что они, не скрываясь, грустят о Виталии.

Беседа не клеилась. Говорили неохотно. Алёше особенно невмоготу было это принуждённое молчание.

— Попоила бы гостей чаем, Таньча! — сказал он.

— Давайте, девочки, самовар ставить! — обернулась Таня к Кате и Машеньке.

Те засуетились, стали щепать лучину, потащили самовар на улицу.

Самовар скоро зашумел, из-под крышки повалил пар и стала выплёскиваться кипящая вода.

Таня стала копаться в шкафчике. Нашла сахар, варенье, сухари.

— Не трудись, Таня, — сказала Соня. — Что-то неохота пить.

Отказалась от чаю и Леночка Иевлева. Катя пододвинула к себе чашку, да так и не прикоснулась к ней. Алёша выпил две чашки, обжигаясь и давясь, но, заметив, что и у Феди чаепитие подвигается плохо, отодвинул свою чашку.

— Таньча! Сыграла бы что-нибудь!..

— Не хочется! — отозвалась Таня.

Алёша, пригорюнившись, посмотрел на сестру.

— Вот так и будем сидеть и слезы точить, сеструха?

— А что тебе надо?

— Да ничего! — поспешно ответил Алёша, решив, что Таню сегодня лучше не задевать. — Федя, пройдёмся, что ли… Сил никаких нету на эту панихиду смотреть. К Антонию Ивановичу зайдём.

Они поднялись и вышли.

Девушки молча сидели в вагоне. Медная луна вылилась из-за горы, озарив оранжевым светом дымку пыли и пара над депо. Тускло светились стекла вагона. Уменьшаясь в размере, луна полезла в высоту, теряя красноватую окраску и принимая серебристый цвет. Оконные переплёты светлыми пятнами легли на пол. Ровный четырехугольник дверей, освещённый снаружи, разделил вагон пополам. На небе не было ни одного облачка. На западе ярко светилась Венера.

— Любимая звезда моя! — сказала Соня, подняв к Венере глаза. — Вот иной раз так уж плохо на душе, что и сказать нельзя, а поглядишь на неё — и кажется, что все устроится, что не стоит горевать, все будет как следует.

— Давайте, девочки, стихи читать, — вздохнув, предложила Катя.

Простые слова, которыми пользуешься повседневно, не шли в этот вечер на ум. Хотелось каких-то слов необыкновенных, звучных, особенного смысла исполненных, таких слов, которые вместили бы в себя все душевное беспокойство, что владело в этот вечер всеми первореченскими друзьями Виталия, в первый раз за многие дни не чувствовавшими теперь его возле себя…

«Увидимся ли?» — промелькнула у Тани тягостная мысль, но чтобы не накликать на Виталия несчастье, она отогнала от себя эту мысль и повторила несколько раз сама себе: «Увидимся! Увидимся! Увидимся!»

— Ну, начинайте, девушки Катя, давай! — сказала Таня.

— Да я не знаю, девочки, ничего, — смутилась Катя. — Разве только то, что в альбомах видела. Я и о стихах-то узнала, как мы дружить начали. А про любовь можно? — спросила она.

— Читай, что хочешь!

— Ну, я про любовь.

Она потеряла вдруг всю свою бойкость и совсем тихим голосом прочитала:

Осень! Осыпается весь наш бедный сад.

Листья пожелтелые по ветру летят

Лишь вдали красуются, там, на дне долин,

Кисти ярко-красные вянущих рябин…

Весело и горестно сердцу моему

Молча твои рученьки грею я и жму,

В очи тебе глядючи, молча слезы лью.

Не умею высказать, как тебя люблю!

— Да это же не про любовь, а про русский язык! — недоуменно сказала Машенька, всплеснув руками.

Девушки расхохотались.

— Ты всегда что-нибудь выдумаешь такое, Машенька, что… — не закончив свою мысль, заметила недовольно Катя. — При чем тут русский язык? Ясно сказано «Не умею высказать, как тебя люблю!» Значит, про любовь.

Машенька тихонько сказала:

— Да, я читала это стихотворение. У Васьки нашего была такая книга, на ней написано: «Русский язык». Ну, я и думала, что там про русский язык написано. — Она испугалась, что рассердила Катю, и выпалила в один вздох: — Девочки, я больше не буду перебивать, честное слово.

— Не мешай, Маша!

Таня привлекла Машеньку к себе и ласково закрыла ей рот руками. Но Машенька подсела возле Кати и шепотком спросила:

— Катюша, а ты любишь кого-нибудь?

— Люблю! — быстро ответила Катя, глядя через плечо на Машеньку.

Та так и замерла вся, ожидая признания.

— Кого, Катя? — чуть слышно спросила Машенька.

— Нашего рыжего кота Фильку!

Девушки рассмеялись, глядя на совершенно озадаченное лицо Машеньки. «Ну и Катька! — подумала Машенька. — Ох, как-нибудь я её отбрею!» Впрочем, это было неосуществимое желание, потому что более кроткое существо, чем Машенька, трудно было отыскать. Она хотела было сказать что-нибудь, но в этот момент Соня Лескова глубоким своим голосом начала читать стихи, отчего у Машеньки сразу заныло сердце и она вся обратилась в слух:

В песчаных степях аравийской земли

Три гордые пальмы высоко росли.

Родник между ними из почвы бесплодной,

Журча, пробивался водою холодной,

Хранимый, под сенью зелёных листов,

От знойных лучей и летучих песков…

Соня читала выпрямившись, без жестов, по обыкновению стиснув пальцы так, что они побелели. Только губы на её побледневшем от внутреннего волнения лице шевелились, выговаривая удивительной красоты слова, да сияли (именно сияли!) её очи… Грустное было это стихотворение. Настроение его соответствовало настроению девушек, то, о чем рассказывало оно, так больно задело их, сегодня расставшихся с другом, что девушки едва сдерживали слезы. Машенька, представив себе, как гордо росли эти пальмы, жаждавшие принести усладу уставшим, и как погибли они от равнодушной и безжалостной руки человека, возмущённо сказала:

— Ну, зачем порубили-то? Оно хоть и дерево, а тоже жить хочет… — Неожиданная догадка осенила её; она широко открытыми глазами окинула подруг: — Девочки, а может, это и не про деревья вовсе… Ой, какой ужас!..

— Теперь твоя очередь, Маша, — строго сказала Катя.

Машенька охнула. «Ну, Катька, Катька, враг ты мой по гроб жизни!» Она надеялась, что ей придётся только слушать.

— Ну, я никаких стихов не помню. Они сами собой улетучиваются. Кажется, вот помнила, даже про себя шептать могу, а как сказать надо — ну, ничего не помню. Я во всех альбомах только одно и пишу, — сказала она жалостливо:

Кто любит более меня,

Пусть пишет далее меня!

Катя всплеснула руками.

— Машка!! Так это ты, оказывается, все альбомы перепортила! А я все доискивалась, кто мне золотой обрез чернилами измарал? Ну, чудо ты из чудес!

— Так я же любя, девочки! — сказала Маша обиженно.

Видя, как задрожали у Машеньки губы, Таня обняла её и усадила между собой и Соней…

Девушки вспоминали стихи, ища таких, которые бы выразили их настоящие чувства. И Таня захотела прочитать то, что её самое глубоко потрясло силою чувства.

— Девочки! Давайте теперь я почитаю. — Она встала.

— Да ты сиди, так задушевнее получается, — остановила её Катя.

— Нет, эти стихи стоя надо читать! — отозвалась Таня.

И словно ветром пахнуло от слов, которые произнесла Таня:

— «Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, чёрной молнии подобный».

Девушки насторожились. Таня, словно вдруг сбросившая с себя грусть и печальные мысли, читала голосом свободным, звонким, как туго натянутая струна, и стихи вызвали сильнейшее волнение в сердцах её подруг.

— Ох ты! — поражённая вызовом, сквозившим в каждом слове необыкновенного стихотворения, пролепетала Катя.

А Таня читала, будто дышала солёным морским воздухом, и буря грохотала вокруг неё, и видела она все то, что облеклось в эти слова. Она испытывала тот подъем, когда все казалось возможным, и жаждой борьбы наполнялся каждый мускул, каждая клеточка её тела. Голос её звенел… У Машеньки по телу поползли мурашки.

— «Все мрачней и ниже тучи опускаются над морем, и поют, и рвутся волны к высоте навстречу грому.

Гром грохочет. В пене гнева стонут волны, с ветром споря. Вот охватывает ветер стаи волн объятьем крепким и бросает их с размаху в дикой злобе на утёсы, разбивая в пыль и брызги изумрудные громады.

Буревестник с криком реет, чёрной молнии подобный, как стрела пронзает тучи, пену волн крылом срывает.

Вот он носится, как демон, — гордый, чёрный демон бури, — и смеётся, и рыдает… Он над тучами смеётся, он от радости рыдает!»

Да, это были те стихи, которых они искали. Затаив дыхание, слушали они. И биение сердец их отмечало торжествующий ритм великолепного стиха.

— «Буря! Скоро грянет буря! Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем: то кричит пророк победы: — Пусть сильнее грянет буря!..»

Таня замолкла, вся дрожа от возбуждения. Щеки её пылали, волосы разметались от энергичных взмахов, ноздри раздувались. Она прерывисто дышала.

— Ох, как хорошо! Танюша, кто это написал-то? — спросила Катя.

— Это Максим Горький написал, — сказала Соня.

— Особенный он, наверно, — заметила Машенька. — Большой большевик, этак ведь простой-то человек не напишет…


Расходились девушки поздно. Таня вышла провожать подруг.

— Да ты не ходи, Танечка… опасно ведь, — сказала Соня заботливо.

Стали прощаться. Расставаться не хотелось. Может быть, никогда с такою силой не ощущали девушки всей своей близости, как в этот вечер.

Машенька на прощание крепко поцеловала Таню.

— Танюшка! Где ты взяла это, что читала-то? Дай, будь добренькая, мне, коли не жалко!

— Дам, Машенька, дам! — сказала Таня.

— Где взяла-то? — ещё раз спросила Машенька и сама почти ответила себе: — Виталий дал?

Таня молча кивнула головой.

— Я так и думала! — шепнула Машенька. — Ой, Танюша, жизнь-то какая на свете удивительная, а! Ну, прощай, Таня!

Девушки долго шли вчетвером молча. Говорить не хотелось.

Распрощалась с подругами Соня Лескова. Через квартал отстала Леночка Иевлева.

Машенька с Катей жили дальше всех.

Катя хранила сосредоточенное молчание.

Машенька что-то шептала, то и дело спотыкаясь, — до такой степени все её внимание было ещё захвачено стихами. Наконец она сказала вполголоса, разведя по сторонам руками:

— Нет, Катя, ты только подумай, какие слова на свете-то есть… Бабка мне все твердит: бог, поп да молитва, а тут такое… — Она остановилась.

— Ну, что «такое»?

Машенька взмахнула с силой руками, разведя их в стороны, и что есть силы прокричала:

— «Буря! Пусть сильнее грянет буря!»

Затявкали собаки за заборами, разбуженные среди ночи тоненьким голосом Машеньки. Мирно светила с высоты луна. Один за другим гасли огни в депо. Тишина вокруг стояла необыкновенная. Густые тени резко чернели на земле. Крыши домов, залитые лунным светом, казались белыми и сливались с белесым небом. Все вокруг мирно спало. А в душе Машеньки бушевала буря. И Катя на этот раз ничего не сказала подружке, над которой всегда подтрунивала. Вместо ответа на выкрик Машеньки, огласивший окрестность, Катя обняла Машеньку, укрыв её своим пуховым платком.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

НАКАНУНЕ

Сердце Бонивура

Глава одиннадцатая

АВГУСТ

1

Забастовку, начатую первореченцами, поддержало все рабочее Приморье. Забастовку солидарности провели рабочие мастерских Военного порта. Бастовали шахтёры Бринера, прекратили работы служащие фирмы «Пётр-Мари», продавцы магазина «И.Я.Чурин и К». Однодневную забастовку объявили грузчики пакгаузов Кунста и Альберса. Сучанцы отказались грузить выданный на-гора уголь в вагоны.

Рабочие Торгового порта в течение двадцати дней не погрузили ни одной тонны на суда, идущие в Японию; лишь стачколомы из офицерских артелей, не отваживавшиеся показываться в порту поодиночке, медленно грузили то, что в первую очередь считал необходимым переправить за границу Меркулов, уже переведший в Токио и Иокогаму через «Чосен-банк» миллионные суммы. Рабочие мельниц Тифонтая предприняли крупную экспроприацию готовой продукции в целях снабжения стачечников.

Повсеместно лозунгом бастующих было: «Долой интервенцию! Да здравствует ДВР! Да здравствует РСФСР!»

Генералы — члены кабинета Меркулова — Вержбицкий, Смолин и Молчанов не появлялись на заседаниях «правительства». В думе почти ежедневно вскрывались все новые и новые плутни Меркулова.

Всеобщее волнение отражалось и на экспедиционных войсках японцев. Генерал Тачибана, прибывший во Владивосток на пост командующего экспедиционным корпусом Японии на Дальнем Востоке, не мог остановить движение недовольства среди своих солдат и младшего офицерства. Запрещённая большевистская литература имела широкое хождение в японских казармах. Генерал заявил, что всех солдат, которые побывали в России, по возвращении на родину следует брать на специальный учёт, ибо «красная зараза, подобно губительной сыпи», покрывала тело оккупационной армии.

Отклики событий в Приморье, точно круги от брошенного в воду камня, расходились далеко по побережью Тихого океана. Шанхайские моряки отказывались наниматься на суда, идущие в Россию. Корабли, зафрахтованные японскими коммерсантами, не могли набрать команды; в Иокогаме, Хакодате, Симоносеки вспыхивали забастовки сочувствия рабочим России; в Токио демонстрировали рабочие промышленных предприятий, требуя прекращения оккупации Дальнего Востока; в ряде префектур жены мобилизованных японцев, находившихся в России, с детьми на руках требовали возвращения отцов и мужей. В Корее усилилось движение автономистов, знамёна с изображением красно-белого яблока появились на улицах Сеула.

Но японские политики ещё думали удержать за собой Северный Сахалин — плацдарм в девяти милях от тихоокеанского побережья России. Там была нефть. Запах её щекотал ноздри японских промышленников. Экономисты фирмы «Мицубиси» высчитали, что в течение десяти лет годовую добычу нефти на Северном Сахалине можно поднять до двухсот тысяч тонн. А это составило бы шестьдесят процентов всей добычи нефти островной империи.

Конференция в Чаньчуне должна была решить вопрос о судьбе Северного Сахалина. Однако японские политики понимали, что необходим какой-то козырь, который можно будет пустить в ход на конференции. Старые карты в этой игре не годились.

19 июня 1922 года правительство Японии объявило об эвакуации экспедиционного корпуса из Приморья. На следующий день из Владивостока на острова торжественно были отправлены кадеты — практиканты японских морских и военных школ. Но интервенционистские войска оставались в своих казармах. Задолго до объявления об эвакуации японцы дали понять Меркулову, что он должен начать военные действия против Народно-революционной армии. Прожжённый делец, Меркулов отлично понимал положение японцев, и когда они стали настаивать, категорически заявил, что на военную авантюру он не пойдёт.

Даже в богатой коллекции генералов, прозябавших в Приморье, где можно было встретить представителей всех политических толков белых, от «мужицкого генерала» Пепеляева и графа де Тулуз-Лотрек — корнета Савина, опереточного «претендента» на болгарский престол, до отъявленного бандита — «всероссийского атамана» Семёнова, трудно было найти безумца, который попытался бы выступить против Народно-революционной армии.

Между тем такого безумца нужно было найти во что бы то ни стало. Нужно было инсценировать мощное наступление против НРА, показать размах движения «за освобождение России». С помощью этого японцы надеялись на предстоящей конференции в Чаньчуне добиться выгодных условий прекращения интервенции…

Пока же меркуловский кабинет министров и меркуловский «парламент» придавали марионеточному режиму белых видимость демократического строя. Заседало Народное собрание, которое было народным только по названию, но не по существу: представлено в нем было лишь «несоциалистическое население» — заводчики, фабриканты, крупные спекулянты, судовладельцы, фрахтовики, домовладельцы, хозяева торговых фирм. Рабочие окрестили это сборище хлёстким словечком «несосы», которое прилипало к членам меркуловского парламента сильнее, чем слово «депутат». Заседал кабинет министров, в котором те же лица, только побогаче или понахальнее, адвокаты-хапуги, журналисты жёлтой масти. Все они умели принюхиваться к ветру, дующему из особняка командующего японским экспедиционным корпусом, всем им была знакома дорога в отделение Гонконг-Шанхайского банка, через который Америка вела расчёты с беляками всех мастей… И кабинет министров и парламент проводили волю своих истинных хозяев — интервентов, верно служа им за иудину плату — доллары и иены… Они были единодушны в клевете на Советскую Россию, на ДВР. Они были единодушны, когда своими подписями скрепляли «законы», родившиеся в тиши кабинетов японской военной миссии и подсказанные золотым мешком из-за океана. Эти «законы» несли горе и несчастье. Через эти сборища предателей действовали интервенты всех мастей.

2

Работа подпольщика полна неожиданностей. Соня Лескова оказалась вдруг свидетелем таких сцен и разговоров, о которых она и подумать не могла…

Однажды Антоний Иванович зашёл к Пужняку. Покряхтев, он влез по лесенке в вагон, умостился на табуретке, молча вынул кисет, свернул козью ножку и закурил. Алёша выжидательно глядел на старого мастера. Выпустив облако дыма сквозь усы, Антоний Иванович доверительно склонился к Алёше.

— Дядя Коля, — сказал он, по обыкновению вполголоса, когда речь касалась Михайлова, — просит дать ему человека…

— Куда? — встрепенулся Алёша.

— Куда надо, — коротко ответил мастер и покачал головой. — Эх, Алексей, Алексей, учить тебя надо ещё да и учить! Мне дядя Коля не докладывает, куда кого ставит.

Алёша взволнованно кашлянул; у него стеснило дыхание от представившейся возможности. Сдержав волнение, он спокойно сказал:

— Да и я бы мог пойти… Как ты думаешь, Антоний Иванович?

Антоний Иванович усмехнулся:

— Не подходишь ты по некоторым данным.

Кровь бросилась в лицо Алёше.

— Это почему же я не подхожу, Антоний Иванович? Плох, что ли?.. До сих пор не ругали меня…

— Ох ты, Порох Порохович! — сказал мастер. — То и плохо у тебя, что ты, не спросясь броду, суёшься в воду. Да сейчас не об этом речь… Из девчат надо кого-нибудь, чтобы не балаболка была, язык за зубами держать умела… Так и велено!

— Из девчат? — озадаченно повторил Алёша.

— Из девчат… Вишь, такая слава про первореченских девчат идёт, что и у дяди Коли в них нужда появилась! — усмехнулся Антоний Иванович, косясь на Таню, которая, заслышав, о чем зашёл разговор, так и уставилась своими серыми глазами на него. — Иди сюда, дочка! Совет держать будем.

— Про девчат у Таньчи спрашивайте! — остыв, сказал Алёша.

Таня заметила:

— А не мешало бы и тебе их знать, секретарь… У Виталия находилось время беседовать с ними, а ты такой барин, что и взглядом не удостоишь! — Алёша хотел что-то сказать, но Таня обратилась к Антонию Ивановичу: — Может быть, я подойду?

— Экие вы жадные! — сказал мастер. — Кабы о вас шёл разговор, так я и спрашивать бы не стал, а тут советуюсь. Ты, Танюшка, тут пока нужна: организуй и дальше девчат, а сейчас думай — кого послать?

— Долго и думать не надо! — ответила Таня быстро. — Вы же говорите, что нужна такая, чтобы умела язык за зубами держать, — так это Соня Лескова. Когда с листовками на Вторую Речку ездила, даже мне ни полсловечка не сказала.

— Ручаетесь за неё?

— Правую руку на отсечение дам! — пылко сказала Таня.

— Ну, как не ручаться, — подтвердил Алёша, — вместе росли…

— Так, значит, Соня Лескова? Ну, так и запишем! — Антоний Иванович поднялся с табуретки. — Пусть ко мне зайдёт, адресок дам.

3

Не чуя под собой ног, Соня прибежала к старому мастеру. Все в ней трепетало от радостного ожидания. Ведь не зря дядя Коля потребовал прислать ему человека и этим нужным человеком оказалась Соня.

Дав ей прочитать бумажку с адресом, Антоний Иванович тотчас же отобрал её и спросил:

— Запомнила?

— Запомнила! — ответила Соня.

— А ну, повтори!

Соня повторила.

— Бумажка — дело ненадёжное! — сказал Антоний Иванович. — Потеряешь или при обыске найдут, а там пойдут по этой дорожке, беды наделают. Ты, смотри, нашей первореченской чести не роняй, — добавил Антоний Иванович. — Не сама идёшь, организация посылает. По тебе дядя Коля судить будет, как у нас с дисциплиной, чему вас Виталий научил!

Сердце Сони колотилось, но она взяла себя в руки, сказав мысленно, что именно сейчас-то она и должна сохранять хладнокровие. Лицо её стало спокойным, она только опустила глаза да чуть покрепче сжала губы.

Антоний Иванович всмотрелся в её лицо и тихо спросил:

— Да ты недовольна, что ли, Соня?

Лескова вскинула на мастера взгляд, и тогда он увидел, как сияют её глаза.

— Ну что вы, Антоний Иванович, как можно! — молвила она.

Мастер положил ей руку на плечо и сказал, извиняясь:

— Не понял я тебя немного, ты на меня не сердись. Наше-то дело от чистого сердца делать надо, с охотой, оттого и спросил… Ну, до свидания! О чем говорил тебе, не забывай!


…Соня постучалась.

— Кто там? — спросили из-за двери.

— Просили вам посылочку передать! — ответила Соня. — Я с Первой Речки.

Дверь открылась, и Соня вошла.

Перед ней оказалась невысокая женщина с седеющими волосами, в тёмном платье и оренбургской шали, накинутой на плечи. Она внимательно посмотрела на Соню.

— Меня зовут тётей Надей! — сказала она Соне негромко.

— Кланялся вам брат, спрашивал, пригодится ли посылка, — отозвалась девушка условной фразой.

Тётя Надя уже не условно сказала Соне, чуть усмехнувшись:

— Не знаю, посмотреть надо! — И добавила: — Проходи садись. Как звать-то тебя? Антоний Иванович давно ли тебя знает?

Она прошла в комнату и указала Соне на кресло возле стола. Соня огляделась. Напрасно взгляд её блуждал по обстановке, ища следов чего-то необыкновенного, примечательного, что говорило бы ей о том, что она находится в конспиративной квартире. Комната была обставлена, как комната любой квартиры семьи среднего достатка. Из-за стеклянных дверок буфета выглядывала столовая посуда и чайный сервиз. Круглый стол, стоявший посреди комнаты, был покрыт камчатной скатертью; два кресла и диван с широкими, покойными подушками указывали на то, что комната была и гостиной и столовой. На стенах висели кружевные вышивки; небольшая картина, изображавшая морской берег, занимала простенок. Тюлевые занавески на окнах придавали солнечному свету ту мягкость, которая сообщает комнатам уют и обжитость, милую сердцу.

Ничто не наводило здесь на мысль о подполье и о том, что тётя Надя имеет отношение к нему. На секунду промелькнула у Сони мысль, что она по ошибке попала не туда, куда следовало, что ответы на вопросы, только что прозвучавшие в коридоре, — случайное совпадение.

Тётя Надя очень ловко, хозяйственно и красиво на крыла на стол, поставила чайный прибор на двоих и сказала, усмехнувшись:

— Говорят, чтобы узнать человека, надо с ним пуд соли съесть. Ну, соль мы не станем есть, а чайку выпьем, познакомимся как следует, узнаем друг друга. Не стесняйся, Соня, будь как дома!.. Или я тебе не понравилась? — улыбнулась она мимолётной улыбкой, сразу сделавшей моложе её усталое лицо…

Она дружески потчевала Соню, участливо расспрашивала о её жизни и обо всех тех, с кем до сих пор встречалась Соня. Но девушка так привыкла к своей молчаливой сосредоточенности после смерти брата, единственного её друга, что и сейчас была немногословна.

О будущем деле, ради которого Соня была вызвана сюда, тётя Надя не обмолвилась ни словом, и Соня сообразила, что тётя Надя, расспрашивая, сейчас оценивает её: что за человек?

Вдруг Перовская прислушалась и тотчас вышла в соседнюю комнату. Оттуда донёсся мужской голос: «Задержался я малость, извини!» Потом тётя Надя и пришедший заговорили вполголоса.

— Проходи, проходи! Тебя ждут! — сказала хозяйка громко и приподняла портьеру.

В комнату вошёл среднего роста, плотный, может быть, даже несколько грузный человек лет тридцати пяти-шести. Соне бросился в глаза его быстрый, живой, мгновенно охватывающий человека взгляд. Одет мужчина был в ватную кацавейку, туго перетянутую ремнём, как это делают рабочие, в чёрные брюки и простые юфтевые сапоги; однако чувствовалось, что любой костюм был бы ему к лицу, так свободно и просто он держался.

— Лескова? — спросил он девушку и обдал её своим внимательным взглядом.

— Лескова.

— Ну, здравствуй! Я Михайлов. Садись, садись… Нам поговорить надо. О тебе товарищи хорошо отзываются. Говорят, ты смелая, самостоятельная девушка. Говорят, что ты ничего не боишься… Правда это? — он улыбнулся.

— Не мне о себе говорить! — смущённо ответила Соня, чувствуя, что от неожиданной похвалы у неё начинают рдеть уши.

Хотя прошло и достаточно времени со дня её поездки на Вторую Речку, она отлично помнила, каким опрометчивым был тогда её поступок.

— Смелые люди нам дороги! — сказал Михайлов. — Но ещё лучше, когда смелость сочетается с трезвым расчётом. Нужно нам в одно место человека поставить, человека верного, честного, не робкого десятка. Думаем тебя послать, Соня.

Девушка порывисто поднялась.

— Товарищ Михайлов, я все готова сделать… Ничего не побоюсь!

— Сядь, Соня! — мягко сказал Михайлов, который, взглянув в лицо взволнованной девушки, понял, какие чувства бушуют сейчас в её душе. — Сядь, сядь! — Михайлов положил руку на плечо девушки и задушевно заговорил: — На большое ты готова, Соня, это я вижу… А на малое ты готова? На то, чтобы быть среди белых целыми днями, слушать, как они поносят нас и клевещут на нас, быть послушной им, приказания их выполнять?.. Это — чёрная работа, Соня!

4

И Соня очутилась в губернском особняке, где заседало несосовское «народное собрание». Она надела форму посыльной и получила возможность целыми днями находиться в зале заседаний. Это она делала с охотой, немало удивившей прочих посыльных, которые рады были любому поводу, чтобы скрыться от глаз старшины. Находясь же в зале, они едва справлялись с надоедливой дремотой, которую нагоняла на них меркуловская «говорильня».

— Охота тебе слушать этих трепачей! — как-то сказал ей один из посыльных. — Кабы дело говорили, а то так… Что им японцы подсунут, то они проголосуют! — добавил он с пренебрежением и сплюнул. — Ох, погнал бы я их отсюда поганой метлой!

Соня внимательно поглядела на него. Парень, у которого были насмешливые глаза, а форменная фуражка едва держалась на затылке, ответил ей дерзким взглядом.

— Чего смотришь? Своих не узнала, что ли?.. Мне эта работа, знаешь, одно — тьфу! Нынче устроиться некуда, вон на улице сколько безработных шатается, а то бы я давно уже ушёл да напоследок им бы напакостил!

Соня решила, что парень стоит того, чтобы о нем сообщить тёте Наде…

А в зале говорили. Послушать эти речи — это значило узнать то, чего не было в газетных отчётах и о чем иногда проговаривались депутаты, делавшие вид, что они заняты государственными заботами, что у каждого из них есть собственное мнение по каждому из вопросов, возникавших в собрании. Стоило послушать, как жаркие прения, делившие иной раз зал заседаний на два лагеря, кончались дружным голосованием за решения, позорные для всех депутатов этого кукольного парламента. Омерзение овладевало Соней, но она была молчалива, вежлива и исполнительна.

Скоро старшина собрания стал охотнее давать поручения Соне, чем другим посыльным. Если бы знал он, что все документы, посылаемые с Соней, доходили по назначению, лишь побывав в одном маленьком домике на улице Петра Великого! Если бы знал он, что, кроме тех бумаг, которые он вручал Соне, девушка уносила с собой и копии всех восковок и копировальную бумагу, использованную машинистками. Ежедневно, уходя из особняка, Соня брала в кубовой у уборщицы все, что та приносила из машинописного бюро; одна из машинисток (Соня не знала её в лицо) печатала наиболее важные бумаги, используя лист копирки только один раз. Глядя на просвет, по такой копирке можно было прочесть содержание документа.

5

Как-то Соню поманили в «ложу прессы», как громко именовался небольшой закуток на хорах зала заседаний, где гнездились репортёры газет. Журналист из вечерней газеты Марков, высокий, весь заросший волосами, которые гривой висели над воротником и прядями спускались на глаза, отчего он, точно застоявшийся конь, то и дело встряхивал головой, — этот Марков часто посылал с Соней кое-какие заметки в свою редакцию прямо из зала. И на этот раз он, чуть не вывалившись из ложи, долго искал глазами Соню, пока не нашёл. Соня подошла к ложе. Газетчики толпились в коридоре, курили, сплетничали… Марков сказал:

— Слышь, дочка, ты мне бумаги не раздобудешь ли, а то я с собой не захватил. Живенько, а то скоро начнётся!

— Вы что, намерены опять целый день здесь просидеть? — спросил унылый, с бледным, желтоватым, точно измятым лицом репортёр из «Голоса Приморья». — Все равно ничего не высидите, Марков!

— Это вы, Торчинский, ничего не высидите, а у меня, будьте покойны, что-нибудь навернётся. Вам надо великие дела этого почтённого собрания расписывать — положение поистине затруднительное, потому что великих дел и сегодня не предвидится, как не было их вчера и не будет завтра! А у меня живые зарисовки нравов, сцены парламентской жизни — так сказать, бальзаковское выворачивание человеческой сути. Тут нужно живое перо и острый взгляд, нужен факт как фундамент зарисовки.

Торчинский тотчас же расшифровал витиеватую фразу Маркова. Он переложил изжёванную папиросу из одного уголка рта в другой и жёлчно заметил:

— Скандалы вам нужны, господин Марков… фундаментальный мордобой…

В беседу вмешался ещё один, востроносый газетчик; явно пародируя чей-то слог, он произнёс:

— Депутат Оленин, один из владивостокских Демосфенов, чья живость нрава равна только его же страстности, в пылу дебатов перестаёт владеть собой. С пылающим лицом он от слов переходит к делу. Его холёные руки вздымаются над головой депутата Иванова… Немая сцена. Вдали слышен прерывистый свисток полицейского надзирателя…

— А что? Недурно! — сказал Марков, щурясь на репортёров. — Вы знаете, как раскупают газету после очередной потасовки, если хлёстко её подать.

Прозвенел звонок, возвещая начало заседания. Марков спохватился и глянул на Соню:

— Живо, красавица, за бумагой! Айн, цвай, драй!.. Не опоздай, уже начинают!

Торчинский, идя в ложу, демонстративно зевнул.

— Не хнычьте, Торчинский, сегодня здесь будет весело, — пробубнил многообещающе Марков.

— А вы-то откуда знаете?.. Сегодня даже Паркера здесь нет, а у него нюх на новости…

Марков тряхнул своей гривой и хитро подмигнул.

— Сон вещий видел… Очень может быть, что Спиридон сегодня полетит вверх тормашками!

Газетчики насторожились и кинулись вслед за Марковым, заинтригованные его словами, но Марков театрально захлопнул свой губастый рот, заткнул уши и закрыл глаза.

— Ничего не вижу! Ничего не слышу! Ничего не знаю!

6

Депутаты заняли свои места. Они обмахивались сложенными газетами, блокнотами, шушукались, шептались. Какие-то новости ходили по залу. То в одном, то в другом ряду депутаты поворачивались друг к другу, скрипя сиденьями, передавали какие-то записки. В этот день председатель совета министров открыл заседание докладом о внешней политике. Однако зал не слушал доклада. Мимо ушей депутатов скользили надоевшие, привычные, примелькавшиеся, знакомые слова: «Одним из краеугольных камней, составляющих незыблемый оплот нашей внешней политики, является неуклонное стремление приморского правительства поддерживать неизменную, традиционную дружбу и согласие с той державой, которая великодушно и бескорыстно предоставляет нам широкую помощь в нашей великой борьбе против Совдепии…»

Соня, принеся бумагу, осталась в ложе репортёров. Марков оглянулся на неё:

— Что ты, красная девица, забрела сюда? Хочешь послушать? Уши завянут.

Председатель перешёл к характеристике внутренней политики. С трибуны послышалось:

— В борьбе с коммунистами мы не остановимся ни перед чем!

— Дай бог нашему теляти волка поймати! — вполголоса прокомментировал Марков.

Между тем председатель заговорил о перспективах финансово-экономических. Внимание Маркова привлекла заключительная фраза, которую он тоже снабдил примечанием вполголоса.

— Жизнь сама подскажет, что делать, господа депутаты, — сказал председатель.

— Авось кривая вывезет! — заметил Марков.

Торчинский беспокойно пошевелился и буркнул Маркову:

— Господин Марков, скандалы гораздо приятнее видеть, чем быть в них замешанным! Помолчали бы вы!

Марков ядовито посмотрел на него и ответил:

— Волков бояться — в лес не ходить! Само присутствие наше тут — уже скандал!

На него зашикали. Снизу стали посматривать на ложу печати.

Председатель уже говорил о готовящейся конференции в Чаньчуне, он упомянул о ДВР, о Советской России. Депутат Оленин, маленький, щуплый человечек с пухом в волосах, «карманный Пуришкевич», «Демосфен из меблирашек», как называли его депутаты, дремавший в своём кресле, стряхнул с себя сонную одурь и тонким, голосом закричал, сделав жест:

— Мы не признаем державой ни ДВР, ни Совдепию!.. Наши границы — до Балтийского моря!

Марков опять не удержался, добавив:

— Лягушка на лугу, увидевши вола… Эх, трепачи, трепачи!

Газетчик, похожий на лису, оглянулся на Маркова и сказал ему:

— Иногда я думаю, Сильвестр Тимофеич, что вы большевик! Ей-богу!

Марков только фыркнул на лисью мордочку:

— Рылом не вышел, а потому независимый представитель печати, единственный в этом зале человек, имеющий собственное мнение… А впрочем, такой же христопродавец, как и вы! Меня кутузкой не испугаешь — сиживал неоднократно, государь мой, по неукротимости нрава моего и из-за нелицеприятности суждений…

Только сейчас Соня заметила, что Марков, видимо, крепко хватил в буфете.

Лисья мордочка сказал торопливо:

— Господин Марков, я пошутил… А вы совершенно нетерпимы к мнениям товарищей!

Марков повёл на него красным глазом и отвернулся, явственно пробурчав:

— Гусь свинье не товарищ! — Потом неожиданно повернулся к лисьей мордочке и, протянув свою большую грязноватую руку, почти приказал: — Дайте-ка мне трёшку!

Лисья мордочка послушно вынул из кармана три рубля, а когда Марков отвернулся в сторону, сделал брезгливую мину и возмущённо пожал плечами по адресу «независимого представителя печати», о котором ходили слухи, что он даёт материалы в «Блоху», а попасть туда — значило стать предметом какой-нибудь грязной сплетни…

«Господи, ну что за люди!» — подумала Соня, глядя на эту ложу печати и на весь зал.

Между офицерскими и грузчицкими артелями чуть не ежедневно в порту происходили столкновения. Замалчивать это не удавалось, и не раз в Народном собрании делались запросы по поводу таких столкновений, превращавших пристани в поле сражений.

И в этот день депутат Кроль сделал запрос: почему на днях допущено такое столкновение, почему правительство разрешает безработным офицерам носить оружие, к которому они прибегают без стеснения при столкновениях с рабочими?

В зале на минуту воцарилась тишина. Ответа на запрос Кроля не последовало. Кто-то из зала крикнул:

— Правительство само спровоцировало это столкновение.

Соня обернулась на голос и подумала: «Ага! Есть и в этом зале люди, которым все ясно!» Но она не могла рассмотреть, кто крикнул. Председатель резко позвонил в колокольчик, требуя тишины. От имени правительства какой-то невидный, белесый господин объявил, что разъяснения по запросу Кроля правительство даст в следующий раз. Кроль сел.

На трибуну взошёл депутат Синкевич, нервно ероша волосы маленькой белой рукой.

Марков так и воззрился на Синкевича; потряхивая гривой, он демонстративно сделал жест, как бы засучивая рукава. По его неожиданно оживившемуся лицу Соня поняла, что «психологический сюрприз», который так любил Марков, готов разразиться.

Синкевичу было поручено выяснить вопрос: как получилось, что собственность государства — шестьдесят тысяч пудов ангорской шерсти, хранившейся в портовых складах, были проданы и вывезены за границу? Министр торговли и промышленности Зайцев продал шерсть по восьми рублей золотом за пуд (на рынке же шерсть продавалась по пятьдесят — шестьдесят рублей). Зайцев продал шерсть какому-то «торговцу», который перепродал её японским коммерсантам по двадцати рублей за пуд и исчез. Это был крупный скандал: спекуляция, в которой был замешан член правительства, была такой наглой, что замолчать её было невозможно. Давно уже шли разговоры о ней. И вот теперь правительство должно было дать ответ на запрос. Зал загудел. Из буфета вприпрыжку бежали в зал депутаты, чтобы не пропустить зрелища. Они лезли по ногам вдоль кресел, пробираясь на свои места.

Синкевич, глядя на депутатов, хлопнул по бумагам, которые держал в руке, выкрикнул:

— Могу сказать, что эта спекуляция принесла дельцам, по самому скромному подсчёту, полмиллиона рублей золотом чистого барыша.

В зале раздался гул, скорее завистливый, чем негодующий.

— Вот это чистая работа! — в восхищении гаркнул Марков, лицо которого сияло.

Синкевич опять выкрикнул, стараясь перекричать собрание:

— Правительство приняло меры, господа депутаты!

— Не может быть! — перекрывая шум, опять, в радостном ажиотаже стуча кулаками, воскликнул Марков.

Председатель покосился на него и во время случайной паузы громко сказал приставу, который подскочил к нему в ответ на знак рукой:

— Скажите тому господину в ложе, чтобы он не лез не в своё дело!

Пристав поклонился и пошёл к выходу. Но все проходы в зале были забиты депутатами, которые повскакали с мест. Синкевич возгласил:

— Правительство вынесло решение об аресте министра Зайцева и ставит вопрос о лишении его неприкосновенности, господа депутаты.

Новость эта вызвала самые противоречивые отклики в зале. Далеко не всех находившихся здесь обрадовала необыкновенная решимость правительства. Возгласы одобрения и возражения опять смешались в неразборчивый гул. И опять этот гул перекрыл Марков:

— Вы скажите им: где теперь Зайцев?

Председатель посмотрел гневно по направлению ложи печати. Пристав стал расталкивать толпу в проходе. Но тотчас же Маркова поддержал целый хор голосов из зала:

— Где Зайцев?

— Да, да! Скажите, где Зайцев?

Синкевич поднял руку. Тотчас же в зале умолк шум. Депутаты раскрыли рты и затаили дыхание. Синкевич вяло сказал:

— Зайцев, господа, вчера вечерним поездом выехал в Харбин.

Зал онемел. В наступившей тишине было слышно, как Марков с ироническим вздохом сказал:

— Придётся лишить министра Зайцева депутатской неприкосновенности.

Раздался громкий хохот. Члены кабинета сидели потные, красные, отвернувшись друг от друга и стараясь не встречаться взглядами с сидевшими в креслах депутатами. Спустить скандальное разоблачение «на тормозах» не удалось… Кроль, вскочив на кресло, крикнул:

— А где покупатель?

Тотчас же откуда-то из угла раздался выкрик:

— А вы далеко не ищите, наведайтесь в апартаменты Меркулова!

Синкевич, точно решившись на что-то, громко и явственно сказал:

— Должен сказать, господа, что следы действительно ведут в «Версаль».

Шум в зале достиг своего апогея. «Демосфен из меблирашек», Оленин, потянулся к Синкевичу, перелезая прямо через кресла и брызжа слюной.

— Как вы смеете порочить верховного правителя?

— Какой порок в том, чтобы назвать мошенника мошенником? — бросил Кроль. — Гнать надо в шею таких правителей!

Он соскочил как раз вовремя, чтобы встретить Оленина, который, растопырив пальцы, бросился к нему и вцепился в волосы…

Марков, вдохновенно взмахивая своей гривой и то и дело приникая к коленям, строчил лихорадочно, работая всем плечом. Он был в своей стихии.

— Блестящий скандал! — шептал он сам себе. — Ах, какая роскошь! Потрясающее зрелище! Феерический скандал!

Заседание кончилось потасовкой. Когда Соня выбежала в коридор, она услышала, как пристав, прижимая трубку телефона к уху и защищая микрофон другой рукой от шума из зала заседаний, кричал:

— Комендатура! Барышня, дайте коменданта города! Коменданта, да-да!.. Слушайте, это комендант? Театр?! На кой мне черт театр, когда у меня тут свой разыгрывается!.. Комендант! Комендант! Алло! Барышня, умоляю, дайте мне коменданта!

7

Марков сбежал вниз по широкой лестнице и поспешно вышел из здания. У самого подъезда Народного собрания его окликнул Паркер — высокий американец с худощавым румяным лицом спортсмена, корреспондент газеты «Нью-Йорк геральд трибюн». Паркер дружески хлопнул Маркова по широкой спине и осклабился:

— Хелло, старина! Куда вы мчитесь?

Возбуждённый потасовкой в меркуловском парламенте, Марков встряхнул своей лохматой головой и расхохотался.

— Надо дать заметки из зала заседаний. Если бы вы видели, что там сегодня творилось! Жаль, что вас не было…

Паркер закурил сигаретку и усмехнулся.

— Меня трудно удивить зрелищами, Марков! Не забывайте, что я был вашингтонским корреспондентом своей газеты, а вашему Народному собранию далеко до Белого дома во всех отношениях… Кроме того, я три года работал в штате Южная Каролина, а там народ горячий. — Он кивнул в сторону Народного собрания. — Ну, прав я оказался? Свалили?

— Под корень! — ответил Марков, поняв, что Паркер имел в виду правительство Меркулова. — Но откуда вы об этом узнали, Паркер?

Американец прищурился, выпустил клуб дыма и выплюнул сигарету.

— Хороший газетчик, дружище, — сказал он, — за полчаса до пожара может сообщить в газету все, что там будет происходить. Связи! Связи, Марков! С дипломатами и шпионами, с сыщиками и бандитами, с сенаторами и ассенизаторами, с проповедниками и шлюхами… Черт знает что иной раз приходится проделать для того, чтобы раскопать новость. Шерлок Холмс — мальчишка, сопляк перед средней руки американским газетчиком, а я своё дело знаю!

— Кстати, насчёт дипломатов, — сказал Марков. — Что думает об этом скандале Мак-Гаун?

Паркер всем телом повернулся к Маркову.

— Могу доставить вам удовольствие спросить об этом самого Мака, — сказал он. — Но начинать надо, Марков, если вы хотите догнать меня в журналистике, не с консула, а с полицейского участка…

— Я не нанимался к вам в ученики, Паркер! — строптиво сказал Марков.

— Ну, не сердитесь, старина! — улыбнулся американец. — Пошли лучше к Маку. Предупреждаю, он не любит журналистов: если он вышвырнет вас из окна, на меня не обижайтесь. Консул Мак-Гаун — это скверные зубы и скверный характер, но у него светлая голова. Он умеет делать все: мыть золото и устраивать восстания, торговать мылом и говорить высокие речи, стрелять без промаха из пистолета любой системы и ломать забастовки, проповедовать слово божие и плевать на мещанскую мораль, когда дело идёт о деньгах! — Паркер шагал рядом с Марковым, сбив свою шляпу на затылок. — Начал с торговли спичками на углу Пятой авеню и Гандредстрит, а сейчас, как видите, представляет интересы Соединённых Штатов в России, будьте спокойны, не останется в проигрыше…

Марков только хмыкнул в ответ на эту тираду. Он достаточно много знал о деловых комбинациях должностных лиц из американского консульства и американской военной администрации. Эти «внакладе» не останутся! Они весьма охотно плюют на «мещанскую мораль», как выразился Паркер, когда речь идёт об их личных интересах. Они делают политику, но, как стрелка компаса направлена на север, политика эта направлена только на их беспрерывное обогащение; кажется, цель всей их деятельности — это обогащение, идёт ли речь об отдельных типах, вроде Мак-Гауна, который охотно отзывается на кличку Босс (Хозяин), или обо всей их заокеанской республике. «А японцы или англичане лучше?» — спросил себя Марков и досадливо сморщился.

Мак-Гаун даже не привстал навстречу журналистам. Он только кивнул головой в ответ на приветствие и кивнул вторично в сторону кресел, что должно было означать приглашение садиться. Удушливый сигарный дым волнами стелился по кабинету консула. У Маркова, страдавшего одышкой, тотчас же захватило дыхание. Консул сидел в неудобной позе в широком кресле, как-то весь сжавшись, смяв пиджак и брюки, некрасиво задравшиеся к самым коленям. Тёмное лицо его с неправильными желтоватыми зубами было неприветливо и непривлекательно. Даже тщательно зачёсанные назад светлые прямые волосы — единственное, что было у Мак-Гауна красивым, — не украшали его чёрствого лица.

— Курите! — показал консул глазами на ящик с сигарами, стоявший на курительном столе.

Паркер взял сигару, сунул её в машинку, обрезал конец; консул, не меняя позы, кинул ему спички. Паркер подхватил коробку на лету, закурил и вернул спички тем же способом консулу. Мак-Гаун опять застыл в неподвижности. Марков отказался от сигары, его и так мутило от сладковатого дыма. Он обратился к консулу:

— Господин Мак-Гаун! Сегодня в собрании обнаружилась крупная панама. В этой панаме замешаны премьер-министр и его брат. Падение правительства Меркуловых неизбежно. Как вы расцениваете обстановку, складывающуюся в результате этого?

Консул повёл на Маркова глазами. Выпустил длинную струю дыма и долго молчал, наблюдая, как она медленно тает в мутном воздухе. Потом он не торопясь сказал:

— Американская политика в русском вопросе — полное невмешательство в русские дела. Мой друг, генерал Гревс, доказал это всей своей деятельностью в дни пребывания американского экспедиционного корпуса в Сибири. Мы всегда были готовы прийти на помощь России, заинтересованные в сохранении мира как факторе, способствующем развитию торговли, — вспомните миссию Стивенса! Мы всегда были объективны и благожелательны по отношению к русским. Это было доказано эвакуацией наших экспедиционных войск в момент, когда нашему правительству стало ясно, что разрушительные силы русской революции обузданы. Мы придерживаемся той точки зрения, что русские могут избирать любое правительство, устраивающее их. Этим наша политика отличается от политики японского правительства. Правительство братьев Меркуловых было, как я уже заявлял, демократическим. Оно представляло деловые круги, умеющие достигнуть взаимопонимания с международными деловыми кругами…

— Афёра с ангорской шерстью принесла дельцам барыш в несколько миллионов рублей! — сказал Марков.

— Делец всегда делец! — живо отозвался Мак-Гаун. — Он не перестаёт быть дельцом, ставши государственным деятелем. Я лично не вижу в этом порока. Практика подсказывает мне, что разумный бизнес только укрепляет репутацию делового человека, ставшего министром. Кроме того, это обеспечивает его на случай отхода от государственной деятельности. Такой государственный человек легко находит общий язык с предпринимателями, промышленниками и финансистами, а они представляют собой незыблемую основу всякого культурного государства, его костяк, — я бы сказал, его мозг, — тогда как финансы являются кровью государственного организма…

Паркер, о чем-то задумавшийся, неожиданно громко сказал:

— Да, япсы подставили нам ножку!

Он употребил презрительную кличку японцев, которой пользовались американцы в разговорах между собой. Мак-Гаун пристально посмотрел на Паркера. Потом перевёл взгляд на Маркова.

— Вам угодно, господин Марков, задать мне ещё какие-нибудь вопросы?

— Благодарю вас за любезность! — ответил Марков. — Я не смею больше злоупотреблять вашим вниманием и временем.

— Пустяки! — улыбнулся Мак-Гаун. — Мы в Америке привыкли к самому широкому обмену мнениями. Без этого вообще немыслима никакая общественная и политическая жизнь… Рад, если оказался вам полезным, господин Марков! Всегда готов видеть вас.

Паркер, ошеломлённый любезностью Мак-Гауна, смотрел на консула с замешательством. Марков откланялся и вышел. Консул повернулся всем телом к Паркеру, убрав улыбку.

— Вы серьёзно думаете, что япсы подставили нам ножку? — спросил он и, не давая Паркеру ответить, продолжал: — Тот, кто думает так, допускает мысль, что нам можно, — он подчеркнул это слово, — подставить ножку! Это — не американская мысль, Паркер. Это могут воображать японцы, но они не понимают, что с тех пор, как Америка стала тем, что она есть сейчас, весь мир, хочет он того или не хочет, но он пойдёт в фарватере нашей политики. И он будет ей подчиняться! Вы меня поняли? И дело не в том, какую очередную марионетку сделают японцы правителем в Приморье, а в том, что сами они, повторяю, хотят или не хотят этого, отражают американскую политику во всех своих действиях. Вспомните, что если бы не расторопность Майера, нашего посла в Петербурге в 1905 году, японцы не видели бы русского Сахалина как своих ушей! А если Япония попытается стать нам поперёк дороги, то вся их экономика рассыплется, как карточный домик. Они могут сколько угодно воображать, что они проводят свою политику в России и ведут свою войну против большевиков, но это наша политика и наша война, Паркер! Почему, спрашиваете вы? — Мак-Гаун смотрел на Паркера, не сводя глаз, и тот невольно кивнул головой, как бы говоря, что такой вопрос у него действительно возникает. — Потому что мы — страна конструктивного капитализма, потому что мы не больны болезнями Старого Света. И если Старый Свет, по своей старческой дряхлости, не в силах справиться с большевизмом, то никто как мы преградим ему дорогу, изолируем его в его колыбели и колыбель эту превратим в его могилу. Большевизм должен умереть там, где он родился!.. Мы это сделаем… Микадо лезет в драку, но без нас он нуль!

Мак-Гаун проговорил это с такой силой, что Паркер невольно привстал. Однако консул тотчас же сказал самым обыденным тоном:

— Чего вы вскочили? Садитесь, Паркер! — Он открыл ящик стола и спросил, вытаскивая бокалы: — Виски? Коньяк? Я предпочитаю виски.

Паркер молча выплеснул содержимое бокала в рот. Замолк и Мак-Гаун. Он курил, пил виски маленькими глоточками, наслаждаясь ощущением жжения во рту, и все глубже погружался в своё кресло. После долгой паузы он сказал:

— Не люблю видеть американцев в дураках, Паркер. А вы выставили в дураках перед этим писакой всю Америку!.. Да что вы молчите, как будто в рот воды набрали?

— Вы меня совершенно поразили, Мак, — сказал журналист, — своим терпением и любезностью с Марковым! Я не могу прийти в себя…

— Когда говоришь от имени дяди Сэма, это не одно и то же, что разговаривать с вами! — ответил Мак-Гаун из глубины кресел. — Мы будем любезны со Старым Светом столько, сколько нужно для этого, чтобы нас слушали и к нам привыкли. Потом вся эта ветошь — дипломатия, иносказания, тошнотворная любезность, ненужные экивоки, разговор о высоких материях — все будет отброшено. Мы будем диктовать — они будут делать то, что им прикажут. Нынешний мир очень сложен. Его нужно упростить… К чему, например, всевозможные границы, таможенные преференции или ограничения?

— Но это есть способы сохранения суверенитета государства, способы защиты национальных экономик от разгрома их более сильной в экономическом отношении страной, Мак! — сказал Паркер, заинтересованно глядя на консула.

— Как вы старомодны, Паркер! — сказал с гримасой Мак-Гаун. — Развитие капитализма уже давно поставило в порядок дня вопрос о том, что рамки национальных государств слишком узки… Капитализм перерос давно рамки государства вообще. Это — явление мирового порядка, и оно требует своего выражения в новых формах организации общества… На наших глазах происходит слияние интересов и капиталов различных стран, самым мощным из которых является капитал американский, естественно подчиняющий себе все остальные. Большевики правы, Паркер, в том, что прежний порядок в этом мире устарел. Но новый порядок установим мы, а не они! И это будет небывалый порядок, невиданный порядок — мировое государство, управляемое Советом Олигархов, без посредников в виде политиканов, которые давно уже подорвали идею демократии своим неумением связать концы с концами… Пора перестать обманывать народы разговорами о демократии — власть должна принадлежать миллиардерам, открыто и безоговорочно. К черту всех адвокатов и проповедников! Президентом должен быть миллиардер — фактический владыка всех на свете ценностей. К этому подводит нас логика вещей!

— Это чудовищно! — сказал Паркер. — А как же быть с идеалами демократии, как быть с американскими свободами, как быть с идеями Вашингтона и Линкольна?

— Вы рассуждаете, как приготовишка, Паркер! — проронил Мак-Гаун, вдруг со странной гримасой зажмурив глаза.

«Да он, кажется, пьян!» — мелькнула у Паркера мысль. Однако Мак тотчас же овладел собой и сказал:

— Вы не можете отрицать общественного характера производства при капитализме, а это таит в себе тенденцию к обобществлению его в мировом масштабе. При чем же тут идеи Вашингтона и Линкольна? Каждая эпоха руководится своими идеями. Наша эпоха должна руководиться идеями Моргана и Рокфеллера… — Он перевёл дыхание. — Наши великие президенты боролись за разумный порядок в Штатах, а теперь настало время установить разумный порядок во всем мире. А кто может это сделать? Те люди, в руках которых находится производство, финансы, вся экономика. Разве люди, которые, начав с торговли спичками или газетами, как Рокфеллер, или с починки старых велосипедов, как мистер Форд, затем сосредоточили в своих руках миллиарды долларов, вдохнули жизнь в сотни тысяч предприятий и дают возможность заработка, а стало быть и жизнь, сотням миллионов людей, — разве они не являются спасением человечества от анархии, разрухи, гибели? Современное общество объединяется вокруг производства, оно организуется производством, все члены его прямо или косвенно зависят от производства. В самом деле, рабочий и художник, инженер и врач существуют, пока есть производство, друг для друга; уничтожьте производство — и между ними исчезнет разница. Все они превратятся в пещерных жителей, способных только на то, чтобы, ковыряя палкой землю, собрать скудный урожай, лишь бы прокормиться самим, — тут уже будет не до науки и искусств, а?.. Классовая борьба — выдумка большевиков. Если человек сыт, над головой у него крыша и у него есть где встретиться с приятелями, потанцевать и спеть хорошую песню, на что ему классовая борьба, а, Паркер? Классовый мир — вот наша программа. Посмотрите на предприятия мистера Форда — вот образец устройства мира: никаких стачек, никакой большевистской пропаганды. Каждый рабочий участвует в прибылях, если он заслуживает этого, может иметь и дом, и семью, и твёрдый заработок — если не вздумает дурить, — на всю жизнь… Систему мистера Форда надо распространить как пример организации производства, при которой нет классовых противоречий…

«При помощи полицейских клобов, пожарных брандспойтов, бомб со слезоточивым газом, тайных расправ на дорогах и в квартирах с коммунистами, потогонной системы, при которой человек в тридцать пять лет становится стариком, при помощи чёрных списков, куда попадает рабочий, если выскажет мысли, которых не одобряет мистер Форд», — невольно дополнил Паркер то, что высказал Мак-Гаун. Уж кто-кто, а он знал, каковы эти драконовские законы в «государстве Форда». Но Паркер ничего не сказал вслух, — есть вещи, которых не следует делать…

Паркер смотрел на консула с некоторым испугом. Впервые он слышал подобные рассуждения от Мака, который охотнее рассказывал журналисту случаи из своей уголовной практики, чем вдавался в высокую политику. За этим разговором стояло что-то такое, что ускользало от корреспондента. Паркер знал Мака другим. Журналиста поразила грубая сила рассуждений Мака… Бывший полицейский, ставший дипломатом и делавший свой первый миллион, кажется, собирался всерьёз подмять под себя мир. Не сам он придумал это, — у него не хватило бы фантазии. Паркер был в этом убеждён, — Мак был лишь отголоском того, что созревало в тишине банковских контор Уолл-стрита… черт возьми! Это было достаточно дико, чтобы найти сторонников, — Паркер хорошо знал своих соотечественников!.. Если Мак заговаривал об этом, значит, кто-то уже выдвинул эту идею…

Мак-Гаун уставился в одну точку не совсем осмысленным взором. Потом, сбросив пепел сигары на ковёр, он проговорил:

— Но это не сразу… Пока же мы любезнее любезных, вежливее вежливых и тоньше самых утончённых… Можно поучиться этому, Паркер, у старика Гревса. Будьте спокойны, он умел делать все по-настоящему, не стесняясь, а уехал отсюда с лицом праведника, из-за которого господь не дал погибнуть миру, с чистыми руками и невинными, как у новорождённого младенца, глазами… Это надо уметь делать! Мы насолили русским не меньше, чем япсы, но если генерал Гревс напишет мемуары о своём пребывании в Сибири, — а он это сделает, боссы заставят его сделать это, — то наши ребята будут выглядеть в этих мемуарах, как ученики воскресной школы на прогулке, а японцы — как стадо хищных зверей. Это называется, Паркер, делать историю.

Мак-Гаун посмотрел на часы.

— Убирайтесь, Паркер! У меня дела.

После ухода журналиста консул вызвал секретаря:

— Скажите Молодчику, чтобы завтра утром был у меня.

— Сказать Клангу, чтобы он был завтра утром у вас! — повторил секретарь. — Простите, мистер Мак-Гаун, Молодчику.

— Клички даются агентам для того, чтобы ими пользоваться! — оборвал секретаря консул. — Грош цена тому агенту, которого все знают. Чему вас только учили, Джек!

— Да, мистер Мак-Гаун! — сказал секретарь, придавая своему голосу оттенок извинения за промах и даже слегка опуская голову: всем видом своим он выражал сознание вины.

Консул исподлобья посмотрел на секретаря.

— Будет вам изображать Марию Магдалину, Джек! Я ещё сумею сам вымыть себе ноги… Когда придёт рыжий…

— Рыжий? — поднял секретарь глаза.

— Рыжий! — сварливо сказал Мак-Гаун. — Вы должны понимать, о ком говорит ваш хозяин, как бы он ни называл нужное лицо. Я говорю о Молодчике. Так вот, когда он придёт, дайте ему понять, что я доволен им. Не говорите, что я доволен, — нечего баловать его! — но дайте понять это.

Консул не обратил внимания на быстрое «Да, мистер Мак-Гаун!», произнесённое секретарём; какие-то мысли занимали его, заставляя хмурить брови и покусывать нижнюю губу.

— Дадите мне из досье папки, относящиеся к Камчатке и Чукотке, Джек. И ещё одно: никаких поручений Молодчику! Я буду заниматься им сам. Кроме того, надо будет этого парня легализовать как зверопромышленника или… как они там называются, эти господа, что торгуют мехами — соболями, морскими котиками и так далее?

— Проспектора, мистер Мак-Гаун.

— Предпринимателя, Джек! На русском языке нет слова «проспектор»… Надо бы знать.

8

Вечером Соня отнесла на улицу Петра Великого подробный протокол заседания, с записью всех деталей, которые не могли увидеть света в газетах.

Наутро подпольная газета большевиков «Красное знамя» вышла, опубликовав все скандальные подробности последней плутни Спиридона Меркулова, последней потому, что ночью его кабинет сложил с себя полномочия…

«Интервенты нервничают, — писала газета, — они свалили правительство спекулянта Меркулова, чтобы расчистить дорогу генеральской диктатуре. Будьте бдительны, товарищи!»

Дальнейшие события показали, как права была большевистская газета в своей оценке этого происшествия и как своевременно раскрыла она хитроумный план японского командования.

Мимо скандала, вызванного афёрой Меркулова, уже не могли пройти и белые газеты. А что провал правительства Меркулова был подготовлен японцами, это вскоре выдала «Владиво-Ниппо».

«Перед лицом великих событий должны стоять великие люди, — писала она несколько дней спустя, — но их нет в приморском правительстве. Заседание, на котором разразился этот прискорбный инцидент, показало, что правительство господина Меркулова, весьма уважаемого коммерсанта, не пользуется ни симпатиями, ни поддержкой не только населения, но и парламента. Деловые качества господина Меркулова несравненно выше его государственных достоинств».

«Спиридон 1-й» охотно выпустил из рук бразды правления. А «деловым его качествам» уже не было применения в Приморье.

Глава двенадцатая

РОЖДЕНИЕ ДИКТАТОРА

1

Генерал Дитерихс, бывший в том возрасте, который из вежливости называют преклонным, в революцию потерял все: поместье в Лифляндии, надежды и состояние. Точно сушняк перекати-поле, несло его с отступающими белыми все дальше и дальше от Петербурга, с которым у Дитерихса было связано все прошлое, и донесло до Харбина — полурусского-полукитайского города, в котором находили себе приют все враги советской власти.

Он не доверял генералам, с которыми сталкивался, считая их маловерами, неспособными и глупцами. Лишь о Пепеляеве, ещё в Харбине создавшем «теорию» «мужицкой республики без коммунистов», представлявшей черносотенно-мистическую помесь аракчеевских военных поселений и русского общинного строя, Дитерихс отзывался с похвалой. И так как в своих планах возвращения утраченного никому из генералов, по их непригодности, он не уделял сколько-нибудь видной роли или места, Дитерихс оставлял эту роль за собой.

Над ним смеялись. Ироническая кличка «спаситель» прочно укрепилась за ним. Однако, по странному образу мыслей, свойственному скорее душевнобольным, Дитерихс не только не обижался на эту кличку, но, наоборот, слыша её, укреплялся в своём мнении о высокой миссии, уготованной ему. Ещё до того, как Меркулов ушёл в политическое небытие, Дитерихса называли сумасшедшим. Он обличал пороки офицерства — это было смешно. Он кричал о необходимости уничтожить тех, кто потерял веру в реставрацию монархии, — это было по крайней мере бестактно. Он преклонялся перед Японией — об этом следовало помалкивать. Он жил демонстративно «по-спартански» — это было глупо.

И вот политическая фортуна, по мановению волшебного жезла из дома No 33 по Пушкинской улице (резиденции японского командования), всерьёз повернулась лицом к выжившему из ума старому Дитерихсу.

Газета «Владиво-Ниппо» поместила статью о «спасителе». Лестно аттестующая генерала, статья выражала недоумение: почему Дитерихс стоит в стороне от политической жизни?

Вслед за тем «Русское слово» и «Голос Приморья» обнаружили в замшелом генерале многие достоинства. В последующие дни и недели Дитерихс предстал перед читателями этих газет, как некий феникс, рождённый из пепла газетной шумихи, предстал бравым, боевым полководцем, способным на великие дела, мудрым прозорливым политиком, полным сил и воли.

Печать недоумевала: как могло случиться, что такой человек оказался вне правительства? Газеты вкладывали в его сморщенные руки меч архистратига, облик его преображался, превозносилась скромность генерала, которая до сих пор якобы мешала ему занять ведущее место в правительстве.

Вокруг Дитерихса «запахло жареным», как выразилась газета «Блоха». Всем было понятно, что подобное чудесное превращение полусумасшедшего старика в героя не случайно, что на старого коня поставлена крупная ставка.

И Дитерихс закружился в политической карусели. К нему приходили советоваться. Его интервьюировали. На страницах газет все чаще стали мелькать портреты генерала. Скоро его согбенная фигура в потёртой николаевской шинели (солдатская суровость!), худое лицо, изрезанное глубокими морщинами (умудрённость жизненным опытом), полуугасший взгляд из-под насупленных седых бровей и белая эспаньолка стали известны всем.

Когда Меркулов и его кабинет ушли в отставку, генерал Дитерихс уже был готов исполнить свою «великую миссию».

Генерал занял губернаторский особняк на Светланской. Народному собранию пришлось потесниться. Новый премьер-министр взял себе портфели — министра иностранных дел, военного и морского министра, финансов и внутренних дел. «Владиво-Ниппо» восхитилась его энергией. «Русское слово» заговорило о правительстве сильной руки. «Голос Приморья» глухо намекнул на необходимость диктатуры. «Блоха» изобразила генерала, изнемогающего под бременем портфелей, невдалеке от приближающегося к нему народоармейца, а вдали улепётывал с чемоданом золота Меркулов, который, радостно осклабившись, восклицал: «Свой груз не тянет! А старичка за чужое пришибут!»

Первым государственным актом Дитерихса было запрещение «Блохи». Правда, через неделю в продаже появилась новая газетка — «Клоп» — с эпиграфом: «Выползает в тихую погоду». Но это насекомое отличалось большой умеренностью политических взглядов и не проявляло резвости, свойственной характеру его предшественницы.

Дитерихс оказался окружённым бесчисленными военными — инструкторами, консультантами, поставщиками, офицерами генерального штаба царской армии, кадровыми и новоиспечёнными генералами, жаждавшими от него политических откровений и благ земных.

Однако в течение некоторого времени Дитерихс хранил молчание. Необычность этого заставила даже продувных газетчиков ломать голову, что предпримет новый глава правительства?

Генерал ежедневно устраивал смотры войск.

Семенящей походкой он обходил шеренги солдат.

— Здорово, орлы! — кричал он фальцетом, вытягивая морщинистую шею и заложив руки за спину…

2

Однажды порученец доложил генералу о прибытии японского офицера.

— Просите! — сказал Дитерихс и нервно кашлянул.

Японец вошёл, козырнул.

— Чем могу? — склонился к нему диктатор.

— Я имею честь прибыть от командующего императорским экспедиционным корпусом генерала Тачибана.

Дитерихс привстал.

— По этикету главу нового правительства надлежит приветствовать генералу! — продолжал японец. — Но генерал по состоянию здоровья лишён возможности сделать это. Он просит вас, господин президент, посетить его в ближайшее время.

— Я готов! — ответил генерал и оживлённо потёр руки. — Как чувствует себя его превосходительство?

— Очень, очень плохо! — с сокрушённым видом сказал офицер, вытянув трубочкой губы, закрыв глаза и подняв брови. — Совсем не ходит.

— Прошу передать его превосходительству мои глубочайшие соболезнования! — поклонился Дитерихс.


Генерал Тачибана принял Дитерихса в своём огромном кабинете в доме на Пушкинской улице. Когда вошёл Дитерихс, он стоял спиной к дверям и глядел в угловое окно, из которого открывался великолепный вид на порт и залив.

Дитерихс, помня о болезни командующего, решил, что стоящий у окна офицер дожидается, чтобы отвести его в покои больного генерала. Он нервно кашлянул и с неожиданной солидностью проговорил:

— Э-э! Послушайте…

Тачибана обернулся. Несмотря на то, что он стоял против света, Дитерихс вмиг узнал его. Он смущённо посмотрел на японца, не понимая, отчего тот на ногах, если он не может ходить, как говорил посланец.

Командующий экспедиционным корпусом лёгкими шагами приблизился к генералу.

— Очень, очень рад видеть вас, генерал!

— И я тоже, господин генерал!

Оба щуплые, сухощавые, генералы походили друг на друга и в этом огромном кабинете, уставленном тяжёлой, массивной резной мебелью, странно напоминали ребят, играющих во взрослых.

Генералы сели. Тачибана неприкрыто рассматривал Дитерихса. Тот сказал, пытаясь не выказать смущения от этого разглядывания:

— Мне передали, что вы больны, ваше превосходительство.

— Да, да, — сказал Тачибана. — Очень, очень болен.

Он распорядился принести кофе, давая понять генералу Дитерихсу, что встреча носит совершенно неофициальный характер и будет, очевидно, достаточно откровенной. Именно поэтому Тачибана сказался больным.

Дитерихс не ошибся.

Вначале Тачибана вёл светский разговор, не обязывающий ни к чему, — о климате Приморья, о том, как хорош Владивосток в августе. Замечания его о климате были не лишены приятности и известной тонкости вкуса. Он говорил о морских купаниях, напоминающих ему родину. Сообщив, что осенний багрянец винограда напоминает ему в соединении с желтизной листвы клёна цветы Японии, он что-то проскандировал по-японски. Дитерихс насторожился. Тачибана вежливо перевёл:

Красой цветов я любоваться не устал,

И так печально потерять их сразу.

Всегда жалею их,

Но так, как нынче жаль,

Как этой ночью, — не было ни разу!

— Ваше превосходительство занимается поэзией? — спросил Дитерихс, которого уже стала утомлять бессодержательность беседы. Ведь не для разговора о стихах пригласил его к себе командующий оккупационной армией.

Тачибана вежливо сказал:

— Нет, разве немного в молодости… Это великолепные стихи поэта Наривари. Он жил в тринадцатом веке… Приморский август напомнил мне эти стихи.

— Да, сейчас Приморье красиво.

— У нас есть поговорка: кто родится в августе — долго живёт.

— Да? — сказал Дитерихс.

— Ваше правительство рождается в августе! — любезно сказал Тачибана.

— Благодарю вас, генерал!

— Конечно, долговечность любого правительства зависит от его платформы и государственной твёрдости в её проведении. Опытность вашего превосходительства, военный талант — это порука!

— Благодарю вас, генерал! — порозовел Дитерихс. — Насколько хватит сил моих, я буду работать в соответствии с принципами справедливости.

— О! Я уважаю ваши чувства, господин генерал.

Дитерихс замялся. Японец выручил его:

— Вы можете поделиться со мной вашими планами, генерал! Это не составляет военной тайны правительства вашего превосходительства?

— Нет, конечно… для вашего превосходительства.

Тачибана устроился удобнее в кресле, отставив в сторону кофе.

Дитерихс осторожно начал, следя за выражением лица собеседника:

— Я, видите ли, взял бразды правления в очень трудный для моей родины момент…

— Да.

— То обстоятельство, что большевики контролируют большую часть территории России, меня не смущает…

— Очень хорошо.

— Я не ставлю перед собой узкие задачи сохранения нашего оплота в Приморье. Мои планы шире. Значительно шире!

Японец прикрыл глаза, кивнув головой с видом, обозначающим, что мысли, высказанные генералом, надо обдумать. Дитерихс набрал воздуху. Привычные видения овладели им. Огонёк зажёгся в его глазах.

— Ещё не поздно уничтожить большевизм! — со сдержанной силой сказал Дитерихс.

Командующий приоткрыл глаза:

— Да! Многие разуверились в этом в результате тяжёлых поражений, — продолжал Дитерихс. — Но я верю в это! Сами подумайте, генерал: отчего большевики смогли укрепиться? Что поддерживало, питало их силу, наливало их соками? Массы. Народ! А знаете, есть у нас пословица: «Сила солому ломит»…

— «Сила солому ломит»… — повторил Тачибана. — Да, хорошая пословица… — Он неприметно вздохнул.

— Сила большевиков — в их социальной опоре. Но вечна ли, крепка ли эта опора? Я думаю — нет! В самом деле, русский жил сотни лет, блюдя принципы — православие, народность, самодержавие. Конечно, есть многие смутившиеся душой, прельщённые посулами большевиков… Но я ставлю вопрос так: можно ли лишить большевиков социальной опоры?

Тачибана заинтересованно открыл глаза Увлечённый своей идеей, Дитерихс уже не столько говорил собеседнику, сколько проповедовал свой символ веры. Фанатизм засверкал в его глазах.

— Я отвечаю: можно! И сделаю это! Испокон веков существовала в русском народе община — колыбель народного самосознания славян-россов. К земле прикованы были в течение тысячелетий мысли славян. Земля питала их, земля давала им жизнь. Пусть каждый крестьянин получит надел! Пусть он же и защищает его с оружием в руках. Не армия нужна нам, а земская рать, рать народных бойцов за землю. Защитники земли и работники её во главе с помазанником божьим, прообразом божьего промысла на земле, — вот та держава, о которой я мыслю! Меня поймут… За мной пойдут! Я выбью из-под ног большевиков землю, и сгинут они в пропасти небытия… И не сидельцем приморским хочу я стать, беря власть, а освободителем России от большевизма, создателем священного русского государства. Приморье, — начало! Москва, священная столица, — моя цель! Земская рать — средство!

Дитерихс задохнулся. Голос его пресёкся. Он остановился, непонимающе озираясь вокруг. Он забыл, где находится. Он чувствовал себя в эти мгновенья пророком, открывающим людям глаза для лицезрения великих истин. Но когда он увидел устремлённый на него внимательный и насторожённый взор японца, возбуждение его внезапно угасло. Он неловко сел в кресло. Генерал Тачибана поднялся.

— Я искренне восхищён, ваше превосходительство, вашей программой. Я понимаю то, что вы сказали. Правда, я не должен вмешиваться во внутренние дела русских. Мы здесь — для сохранения имущества и жизни подданных императора. — Дитерихс закусил губу. Заметив это, японец успокоительно продолжал: — Но я горячо сочувствую вашим мыслям. Они оригинальны…

Генерал помолчал.

— Когда вы думаете начать исполнение вашего великого плана? — спросил он Дитерихса.

Тот в волнении вспыхнул:

— Если я встречу внимание и сочувствие вашего превосходительства, я сейчас же начну подготовку к созданию земской рати.

— Это трудное предприятие, ваше превосходительство!

— Бог поможет мне! — воскликнул Дитерихс. — Кроме того, я хочу обратиться к вашему превосходительству с некоторыми просьбами. Во имя крови, пролитой вашими храбрыми солдатами на нашей земле, прошу выслушать и содействовать мне…

— Я вас слушаю, генерал!

— Экспедиционная армия располагает запасами продовольствия, амуниции, оружия… — сказал Дитерихс.

— Небольшими! — вставил Тачибана.

— Я прошу вас, ваше превосходительство, о помощи великому делу!

Тачибана опять полузакрыл глаза. Нажал кнопку звонка. Показавшемуся в дверях слуге сказал что-то. Тот исчез и, так же неслышно появившись, поставил на стол два бокала и вино во льду.

3

В апартаменты на Светланской Дитерихс вернулся, точно помолодев. Сгорбленная его фигура выпрямилась, он шагнул, твёрдо ставя каблук, отчего шпоры его захлёбывались звоном. Глаза блестели. Щеки покрылись лихорадочным румянцем.

Порученец доложил генералу, что его дожидается какой-то офицер. Дитерихс нахмурился было, но настроение, в котором он пребывал после визита на Пушкинскую, ещё будоражило его. Он не мог отказать сейчас никому, ибо ему казалось, что он накануне выполнения своего желания — заветного, тайного, взлелеянного за годы бедствий и унижений. Он величественным жестом протянул руку.

— Простите!

В кабинет вошёл офицер. Мягкие кавказские сапоги чулком делали его шаги неслышными. Чёрная длинная рубаха была стянута щегольским пояском с серебряным набором. На боку висели кривая сабля в изукрашенных ножнах и пистолет, похожий более на игрушку, чем на оружие. Воротник рубахи был застегнут и охватывал плотно тугую шею ротмистра. Розовые, полные его щеки свежевыбриты; кожа ещё хранила следы пудры у мочек ушей, под подбородком и возле усиков, подстриженных на английский манер. Сильный аромат одеколона нёсся от офицера. Он щёлкнул шпорами, застыл, картинно вытянувшись перед генералом.

— Ротмистр Караев, ваше превосходительство. Командир сотни особого назначения.

Окинув одобрительным взором выправку ротмистра, его рост, выпученные серые шальные глаза, Дитерихс осведомился:

— Чем могу служить?

Караев, не сводя с него глаз, заговорил:

— Сабля просится из ножен, ваше превосходительство! Я казачьего войска офицер… Не в привычку нам сидеть без дела. Зная неукротимость вашу, надеюсь послужить вашему превосходительству!

— Чего вы хотите, господин ротмистр? — насторожённо спросил Дитерихс.

— Служить вам, ваше превосходительство! — с пылкостью сказал Караев. — Мне и моим казакам надоело нести полицейскую службу в депо, как несли мы её на Русском Острове… Разве прежнее правительство могло понять казачью душу? Мы — семеновцы! Наша стихия — бой, натиск… Среди патриотов ваше имя — имя бойца.

Дитерихс заложил правую руку за борт кителя и поднял голову.

— В ваших словах я слышу призыв солдат к решительным действиям! — сказал он. — Скоро начнётся великое дело, господин ротмистр. Скоро в поход!

Караев выхватил саблю. Резко лязгнули ножны. Дитерихс невольно попятился. Лицо его посерело. Но ротмистр, театрально отсалютовав генералу, вытянул руку с саблей, коснувшись концом её носка сапога.

— Куда прикажете, ваше превосходительство! Всюду.

Дитерихс принял прежнюю позу. Лицо его изображало напряжённую работу мысли: неужели началось то, чего он добивался, долго ждал, на что надеялся?.. Во главе любящей армии, среди преданных офицеров безостановочное движение на запад, которое вливает в его армию все новые силы! Сердце его забилось, он вдруг обмяк, почувствовав усталость после длительного напряжения. Растроганно глядя на Караева, он подошёл к ротмистру и тихо сказал:

— Я не обманулся в чувствах истинных воинов! Благодарю вас, господин ротмистр, за доставленные мне вами минуты высокой радости… Выражение преданности вашей взволновало меня искренне! Я назначаю вас командиром ударной сотни великой Земской рати… формируемой мною для похода на Москву!

Караев озадаченно посмотрел на Дитерихса. Он не ожидал, что генерал уже готов начать ту авантюру, о которой уже шли глухие слухи. Он вложил саблю в ножны и, придав своему лицу ещё большее выражение преданности, обратился к Дитерихсу:

— Осмелюсь считать, что на мою сотню будут возложены особые задачи?

— Да… да! Конечно.

— Осмелюсь просить ваше превосходительство об увеличении пищевого рациона и денежного довольствия для личного состава моей сотни, удостоенной вашего доверия!

Такая поспешность не слишком понравилась генералу. Он сколько мог пытливо из-под всклокоченных бровей взглянул на офицера. Однако, кроме усердия и явной готовности на все, он ничего более не прочёл на лице Караева.

Он пошевелил тонкими бледными губами, точно что-то жуя, и промолвил:

— Да. Конечно. Распорядитесь сами от моего имени. Я скажу.

Караев щёлкнул шпорами и, щеголяя выправкой, вышел. Дитерихс перекрестил офицера вдогонку и шепнул:

— С богом!

Через полуоткрытую дверь он услыхал голос Караева, что-то говорившего порученцу. Порученец вопросительно заглянул в кабинет. Дитерихс торопливо махнул рукой:

— Делайте, как ротмистр скажет!

«Ну что ж, — думал генерал, — пусть эта сотня будет на особом счёту. Этот ротмистр может быть добрым патриотом… Чем хуже швейцарских стрелков или шведских телохранителей! В каждом войске должны быть части привилегированные. Сначала он, потом и другие. Я смогу опереться на них… Никто, как бог»! — и он перекрестился.

4

День ото дня генерал Дитерихс укреплялся в своём мнении о высоком призвании, предназначенном ему свыше. Решительно все убеждало его в этой мысли. Люди толпились в приёмной генерала, добиваясь аудиенции по самым разным поводам. Множество документов получало силу, едва появлялась на них угловатая готическая подпись генерала. Где-то там, за стенами особняка, росчерк его пера превращался в материальную силу, выраженную в готовности тысяч белых офицеров к действиям, в грозном поблёскивании штыков винтовок в руках солдат. Где-то там, за стенами особняка, власть его росчерка облекалась в железные решётки, за которыми сидели те, кто не хотел кричать «ура» и «рады стараться, ваше превосходительство»; где-то там, — а где именно, генерал не хотел задумываться, — власть его приобретала силу пули, укладывавшей в могилу того, кто не хотел идти вместе с генералом, приобретала силу нагайки, опускавшейся на чьи-то плечи и лица, силу шомпола, который в руках клевретов полусумасшедшего диктатора превращался из предмета солдатского обихода в орудие пытки…

Он не читал документов, поступавших к нему на утверждение от военного трибунала, даже если это были смертные приговоры. Он размашисто писал слева наверху «утверждаю» и делал судорожную роспись. Чем больше было этих «утверждаю», тем больше утверждался генерал в своём божественном праве на власть, власть сладкую, полную, безраздельную, которой упивался он.

Судьба вознесла его так высоко, как только мог быть вознесён генерал: он вершит дела в огромном крае, а неуёмная фантазия рисует ему уже всю Россию припавшей к его ногам, росчерк его пера повергает людей в отчаяние или венчает чьи-то горделивые мечтания, принося богатство. А что может быть выше богатства! Разве только власть? Но власть остаётся за Дитерихсом, если уж он дорвался до неё. Власть!.. Волнение восторга, сопровождаемого невыносимым сердцебиением, охватывает генерала. Никто ещё не знает, на что способен Дитерихс! Но близятся сроки свершения великого дела…

В задумчивости чертит генерал на бумаге стрелу, направляя её на запад; красное острие вонзается в сердце России… «На Москву!» — говорит он, и опять трепет пронизывает его всего с головы до ног, как тогда, когда другой генерал слушал его, сочувственно кивая головой. Дитерихс вдруг вспоминает холодно-внимательный взгляд первого человека, которому он открылся, и возбуждение тотчас же оставляет его… Ох, эти глаза! Они холодны, как глаза пресмыкающегося… Генерал отгоняет эту мысль. «Сто семьдесят тысяч штыков, неограниченные ассигнования, военный опыт, непререкаемый авторитет в правительстве императора», — вспоминает он характеристику Тачибана в какой-то газете. «Нельзя давать волю нервам!» — обрывает себя генерал…

И опять он принимает посетителей, и каждый из них прибавляет ему ощущение всесилия, всемогущества…

5

Генерал повертел в руках визитную карточку, принесённую порученцем. Кусочек шелковистого бристольского картона сиял белизной. На нем было напечатано кириллицей и латинскими буквами: «Канагава. Мицуи-Концерн. Токио». Мицуи… один из некоронованных властителей Японии.

— Просите! — сказал генерал.

В кабинет вошёл японец, весь будто накачанный жиром: двойной подбородок его выпирал из воротничка с отогнутыми уголками; тугие щеки лоснились; припухлые веки тяжело нависали на щёлочки глаз; мощная спина распирала просторную визитку, угрожающе ворочаясь под нею. Портной сделал все для того, чтобы придать этому куску жира человеческое подобие. Но бугристым плечам было тесно в одежде, и толстые руки подушками лежали в рукавах; слоноподобные ляжки не давали ногам сомкнуться и японец ступал растопырясь; необъятному животу было тесно в визитке; толстые пальцы не умещались на отведённом им самой природой месте, и японец не мог их сомкнуть.

Вид толстого японца мог бы возбудить смех, если бы не выражение лица этого человека, который мог действовать от имени великого Мицуи. Лицо его хранило выражение силы и жестокости. В чем это было запечатлено, трудно сказать, но когда на таком жирном лице так плотно сжаты губы, так холодно смотрят глаза, вряд ли кому-нибудь придёт в голову просить о чем-нибудь такого человека: он живёт не для того, чтобы давать, — он живёт для того, чтобы брать. Он напоминает своим видом бога урожая, изображаемого на кредитных билетах достоинством в сто иен, только выражение плотоядного добродушия и глумливого благожелательства, весёлой насмешки и плотской бурлящей жизнерадостности, свойственных изображению, было стёрто с лица Канагавы, уступив место чертам властолюбия, чёрствого равнодушия и холодной жестокости…

— Здравствуйте, господин генерал! — сказал Канагава хриплым, отрывистым голосом.

Обращение не понравилось Дитерихсу: «Господин генерал» отзывается первыми днями революции, от него так и несёт вольнодумством фрондирующих интеллигентов.

Дитерихс не протянул руки японцу и остался стоять, когда Канагава тяжело опустился в кожаное кресло, глубоко осевшее под грузом его туши. Канагава не обратил внимания на позу генерала, как бы ожидавшего ухода посетителя. Точно находясь в собственном кабинете, Канагава сказал:

— Садитесь, пожалуйста… Я счёл своим долгом, господин генерал, засвидетельствовать вам своё почтение, едва прибыл во Владивосток. На моей родине внимательно следят за событиями здесь, господин генерал… Деловые круги Токио с большим одобрением встретили образование вашего правительства. Правительство сильной руки — это то, что крайне необходимо Приморью.

Генерал вдруг почувствовал неудобство своей позиции и осторожно присел. Канагава, сопя от натуги, достал портсигар и протянул Дитерихсу. Генерал отрицательно качнул сигарой. Канагава закурил и несколько минут дымил сигарой. Дитерихс суховато сказал:

— Я рад, что на вашей родине есть люди, правильно оценивающие положение в Приморье…

Не дав генералу закончить мысль, Канагава разжал губы.

— Концерн Мицуи, господин генерал, имеет деловую заинтересованность в устойчивости политического режима в Приморье. Нормальные экономические отношения возможны только при этом условии. Концерн Мицуи включает, помимо ряда отраслей тяжёлой промышленности, предприятия деревообрабатывающей и рыбодобывающей промышленности. Я возглавляю рыбопромышленные тресты. Я полагаю, что, несмотря на смену правительства, интересы японских лесопромышленников и рыбопромышленников в Приморье должны охраняться уже существующими соглашениями, и хотел бы услышать подтверждение этого от вас, господин генерал! — не торопясь, закончил Канагава.

Дитерихс обрадовался возможности спровадить посетителя. Сигарный запах претил ему, а Канагава и не думал спросить разрешения курить. Кроме того, Канагава развалился в кресле, точно хозяин, опершись своим бычьим затылком о край невысокой спинки и совершенно вытянув ноги в ужасающе ярких штиблетах. Генерал сказал торопливо:

— Я думаю, что существующие соглашения с иностранными фирмами остаются в силе. Прошу вас подробно выяснить это в соответствующем управлении. Сейчас я спрошу, кто персонально занимается этими вопросами.

Канагава не шелохнулся. Он только скосил на генерала свои холодные глаза.

— Мой друг, генерал Тачибана, сказал мне, что вы, ваше превосходительство, лично должны быть в курсе всего. Мой друг, генерал Тачибана, очень сочувственно отнёсся к моей мысли о некотором расширении деятельности нашей компании на приморском побережье и, в частности, к тому, чтобы мы начали вырубки леса и вылов рыбы ещё в двадцати участках — я позже покажу их вам на карте. Генерал Тачибана сказал, что вы, вероятно, отнесётесь благосклонно к этому нашему проекту. Дружественный контакт между военными и деловыми кругами, господин генерал, всегда даёт очень плодотворный эффект. Генерал Тачибана сказал мне, что между ним и вами уже достигнуто полное взаимопонимание…

Дитерихса обдало жаром от того, что сказал Канагава: сказанное мало походило на просьбу. Он перевёл дыхание, неожиданно стеснившееся то ли от сигарного дыма, то ли от промелькнувшей мысли, которую он тотчас же выбросил из головы. Он спросил:

— Его превосходительство покровительствует деловым людям?

— Генерал Тачибана делает честь нам, состоя членом правления нескольких промышленных компаний. Интересы японской нации диктуют необходимость контакта военных и деловых людей…

Дитерихс помолчал некоторое время и тихо спросил:

— О каких участках побережья, господин Канагава, идёт речь?

Толстяк раскрыл свой портфель и вынул карту.

— Мы хотели бы соединить все наши участки вдоль побережья, от амурского лимана, генерал, до бухты Самарга… Разумеется, вылов рыбы на этой линии должен составлять нашу привилегию. Рубить лес на этой линии тоже не должен никто, кроме нас. Местная администрация должна оказывать нам полное содействие. Все прочие порубщики и рыболовные объединения считаются браконьерами…

Как ни мало смыслил в экономических вопросах генерал, но тут ему стало ясно, что речь идёт о монополии Мицуи на лес и рыбу на огромной территории, протяжением в пятьсот километров по морскому берегу. «Эк-к, хватают как!» — подумал он, и невольная зависть к тем, кто умел так хватать, ущемила его сердце. Он помрачнел.

Канагава извлёк из портфеля какой-то пакет и положил его перед Дитерихсом.

— Ценя благожелательное ваше отношение к операциям наших промышленников, господин генерал, компания Мицуи просит вас принять, как знак дружеского понимания, несколько акций нашего объединения.

Пёстрые бумаги замельтешили перед глазами генерала. Заметив его замешательство, Канагава добавил:

— Здесь ценных бумаг на триста тысяч иен… Надеюсь, вас не затруднит подписать один маленький документ… простая формальность, господин генерал!..

6

Иностранцы шли и шли на приём к Дитерихсу…

Это не были бескорыстные посетители, — каждый из них, получая аудиенцию у генерала, уходил довольный, с жадным блеском в глазах. Новый правитель Приморья относился благожелательно к визитам иностранных дельцов. «Великое дело» требовало денег, чертовски много денег! И генералу не важно было, откуда они шли. Он старался делать вид, что не замечает, что вывозили дельцы из края. Лишь бы платили! Он не задумывался над тем, сколько из этих денег прилипало к рукам его приближённых в мундирах и без мундиров: богатства края были неисчерпаемы, хотя узнавал он о них лишь по тому, что к богатствам этим тянулись чужие руки, которые генерал не отталкивал. На дипломатическом языке это называлось «дружеским взаимопониманием»; газеты квалифицировали это как «оживление деловой активности»; циники, из тех, кто умел погреть руки при этом «оживлении», называли это «дешёвой распродажей», а простые люди — «грабежом среди белого дня». Последнее название было самым точным…

Генерал разглядывал мутными голубыми глазками очередного собеседника. Это был высокий, жилистый мужчина с длинными ногами, созданными, казалось, только для того, чтобы бегать. На широких его плечах свободно висел пиджак цвета хаки. Светлые волосы, коротко подстриженные и разделённые на прямой пробор, были зачёсаны и приглажены; выцветшие клочковатые брови и щёточка маленьких усов пшеничного цвета на розовом худощавом лице с резкими чертами, крупным носом и тяжёлым подбородком делали его старше своих лет, так как казались не белесыми, а седыми; у гостя были беспокойные цепкие руки, поросшие золотистой шерстью, громкий голос, ясные глаза, придававшие лицу такое невинное выражение, что сразу настораживали каждого, и военная выправка.

— Хелло, генерал! — сказал он, когда входил в кабинет.

Огромными шагами он пересёк комнату, протянул Дитерихсу большую ладонь, как старому знакомому, и пожал руку так крепко, что генерал даже легонько охнул. Гость присел на минуту, потом вскочил и принялся расхаживать по комнате… Визитная карточка посетителя сообщала, что перед Дитерихсом Джозия Вашингтон Кланг. «Рекомендация от Мак-Гауна!» — ещё раньше доложил о Кланге порученец.

— Я восхищён, генерал, размахом вашего дела! — загремел Кланг. Деловая жизнь в Приморье кипит. Это весьма показательно, что приход вашего правительства к власти токийская биржа отметила повышением акций Мицуи на два пункта! Вы прекрасный организатор и деловой человек, генерал… Это не комплимент, генерал, комплименты не приняты в Америке; это только трезвое признание трезвого человека. Ваши солдаты производят прекрасное впечатление. Их много. Это признак будущих военных успехов, генерал, и будущих рынков! — Кланг поднял вверх указательный палец и рассмеялся раскатистым смехом, как бы говорившим, что хозяину этой глотки и этого смеха совсем не свойственны какие-либо иные побуждения, кроме тех, которые он так уверенно и громко высказывает. — И рынки, генерал! — продолжал Кланг. — Мы, трезвые люди, знаем, что войны ведутся ради дела и способствуют процветанию промышленности… Когда приезжаешь сюда, сразу попадаешь в атмосферу, которая не может не радовать своими возможностями. Настроение здесь превосходное. Все говорят о походе на Москву, генерал, пусть он ещё не начат. Я наглядно представляю себе, какие силы у вас зажаты в кулак!

Кланг совершенно оглушил генерала. В глазах мелькала длинная фигура американца. Поток слов, которые обрушил Кланг, не давал Дитерихсу возможности узнать, какова цель его посещения. В голове генерала, любившего тишину, загудело; однако он порозовел от похвал американца, которые высказывались так громко, что совсем не походили на лесть.

— Присядьте, мистер Кланг! — сказал он со всей любезностью, на какую был способен.

— Благодарю! — отозвался американец. Склонив голову, он посмотрел на генерала. — Я не отниму у вас много времени, генерал. У нас говорят, что время — это деньги. Поэтому я бы хотел перейти к цели моего посещения, если вы позволите?

Дитерихс кивнул головой. Кланг в том же приподнятом тоне простодушного, полного жизни, хорошего парня сказал:

— Я деловой человек, генерал, но мне не чужда романтика, не чужда поэзия жизни. Мы в Америке умеем совмещать это! Мы умеем сочетать сухой рационализм индустрии с вдохновенным полётом фантазии. Нас не останавливают расстояния и противодействие нашим планам. Мы умеем проникать всюду и видеть богатства, вызывать их к жизни там, где азиатская сонливость или расхлябанность Старого Света не дают им прийти в движение.

Дитерихс потерял нить мысли мистера Кланга. Он с напряжением сморщил лоб, пытаясь разобраться в том, что говорил собеседник, и не мог. Кланг между тем продолжал:

— Только романтика, генерал, влечёт американских дельцов в самые отдалённые уголки нашей планеты. Меня всегда интересовали полярные области, генерал. «Северное акционерное общество», которое я представляю здесь, специфически заинтересовано ими. Меня привлекает север, потому что там, в этой ледяной пустыне, с особенной силой видно всемогущество делового человека. Он приходит туда, простирает руки — и пустыня начинает приносить доллары! Доллары из воздуха, из тьмы, из полярной ночи!..

Как с трудом понял Дитерихс, Кланг намерен был заняться эксплуатацией пушных богатств Чукотки, а также организовать зверобойный промысел вдоль её побережья. Ему нужно было официальное разрешение на это, чтобы иметь возможность «выставить» оттуда всех, кто такого разрешения не имел.

У генерала было очень туманное представление о Чукотке. Для него ещё со школьных лет синонимом отдалённости являлась Камчатка, а теперь оказывалось, что есть ещё более далёкие места. Где это? Кто там живёт, что делает?

— За Полярным кругом, генерал, нет ничего, что говорило бы о двадцатом веке. Чукотка — это Белое Безмолвие, царство тьмы, пещерный век. Льды, белые медведи и… дикари, имеющие в своём словаре восемь десятков слов! — выпалил мистер Кланг одним духом.

— Но тюлени, киты… соболи? — с натугой вспомнил генерал.

Мистер Кланг опять поднял палец.

— Правильно! Но их надо взять, чтобы их жир, шкуры, ус, меха превратились в доллары. Это опасно и трудно, но стоит того, чтобы потрудиться, а?

Дитерихс посмотрел на карту, висящую на стене. Чукотка взбиралась на этой карте на самый верх, под обрез, и холодные волны Северного Ледовитого океана лизали её берега. Генерал не был уверен в том, что его власть распространяется так далеко. Он с достоинством сказал, что при настоящем напряжённом положении, требующем сосредоточения всех сил в Приморье, он, кажется, не в состоянии обеспечить охрану интересов «Северного общества» на Чукотке.

Кланг понимающе закивал головой:

— Да, конечно, я понимаю все. Но мы, собственно, и не рассчитываем на помощь генерала в этом предприятии. Американцы умеют защищать свои интересы везде. Потом… хороший зверобойный бот или шхуна всегда вооружены; это совершенно необходимо в тех местах, где каждый белый должен иметь в кармане револьвер… Кроме того… — Кланг повернулся к окну, из которого был как на ладони виден порт. — Кроме того, генерал, звезды и полосы никогда не откажутся прийти на защиту американского проспектора!

Дитерихс вопросительно взглянул на посетителя.

— Звезды и полосы?

Американец рассмеялся.

— Звезды и полосы, генерал. Так мы называем наш флаг!

Проследив направление взгляда гостя, Дитерихс понял, что Кланг глядит на причалы: там пришвартованы «Сакраменто» и «Нью-Орлеан», цветистые флаги которых видны были и отсюда. Он поморщился; заявление Кланга о том, что американские суда могут всегда пересечь Берингов пролив, не очень обрадовало его, как и намёк на то, что Кланг готов к применению оружия там, в ледяной пустыне… Кланг живо заметил:

— В исключительных случаях, конечно, генерал! Только в исключительных случаях!

— Я не уверен, что там есть наша администрация, — осторожно выразился генерал. «А вдруг там большевики?» — пришла ему в голову мысль. — Может быть, в настоящее время Чукотка находится в нашей юрисдикции лишь номинально, мистер Кланг. Я не уверен, что…

Кланг понял генерала с полуслова. Он сжал челюсти.

— О! У меня есть опыт обращения с «товарищами», господин генерал, — проговорил он жёстко.

— Откуда же, мистер Кланг?

— Я имел честь быть в американской экспедиционной группе в Архангельске… Мы высылали большевиков на остров Мудьюг. Больше трех месяцев никто из них не выдерживал. Проклятое место, генерал, хуже божьего ада!

— А вы бывали там? — заинтересовался Дитерихс.

Кланг коротко ответил:

— Был. Проклятое место!

— Простите, что же вы там делали?

— Был комендантом лагеря, в котором содержались большевики. Проклятое место!.. Я получил там два производства и уволился в чине капитана.

Словоохотливость изменила Клангу. Он замолчал. После большой паузы он сказал:

— Имею опыт, генерал… Имею опыт.

Кланг присел на подоконник и закурил сигарету. Когда он молчал, он не казался рубахой-парнем, каким делали его слова и смех, раскатистый и громкий. Дитерихс подумал почему-то, что Кланг, вероятно, умеет и молчать, долго и мрачно, молчать так, что от одного этого молчания становится не по себе. Блик света упал на лицо Кланга, и тогда стал заметён его перебитый нос, тугие желваки на челюстях, острый взгляд исподлобья… Да, этого не остановит Белое Безмолвие и противодействие. Вероятно, и сейчас парабеллум или браунинг оттягивает его задний карман…

— Хорошо, господин Кланг… Можете рассчитывать на моё содействие! — сказал Дитерихс.

Глава тринадцатая

ЗЕМСКАЯ РАТЬ

1

Вербовка в Земскую рать началась.

Трехцветные флаги взвились над всеми правительственными учреждениями. Транспаранты, украшенные трехцветными нашивками и зелёными угольниками, возглашали: «Ты ещё не записался в Земскую рать? Запишись!» Яркие плакаты и листовки покрыли все улицы.

Дитерихс сам придумал все приличествующие лозунги, утвердил знак Рати — зелёный угольник, утвердил форму офицеров Земской рати — зеленые нашивки на кителе и зелёный позумент на брюках, вспомнив, что подобное шитьё было на парадной форме гусар. Ближайшее окружение генерала было вынуждено надеть новую форму. Запись в Земскую рать открыл сам генерал. Под номером один Дитерихс расписался лично. Вслед за ним нехотя записались и все военспецы, которые окружали Дитерихса.

Вербовочные пункты открылись на всех улицах. Огромные трехцветные стяги осеняли столы, за которыми под открытым небом восседали офицеры вербовочных комиссий. Организованы были также и летучие агитационно-вербовочные отряды из жён офицеров — из трех-пяти дам в костюмах сестёр милосердия, с офицером во главе; их трехцветные перевязи через плечо виднелись издалека, что помогало горожанам вовремя перейти на другую сторону улицы, чтобы избежать не очень приятной беседы на тему о патриотизме. Подобные же группы были брошены на кружечный сбор в пользу Земской рати. Они наводнили город. Эти женщины настигали горожан всюду: в иллюзионах, театрах, магазинах, кафе, ресторанах, ночных кабаре и квартирах, призывая жертвовать на «великое дело».

Гремели оркестры в садах Завойко и Невельского, где расположились главные вербовочные пункты. Гулянья в пользу Земской рати следовали одно за другим. По вечерам разноцветные ракеты озаряли город призрачным светом, фантастические фейерверки с вензелями «ЗР» сжигались на водах залива.

Горожане охотно ходили на гулянья, глазели на фейерверки…

2

Таня жила в вагоне одна. Днём приходил Алёша, обедал, отдыхал, к вечеру же опять уходил спать к кому-нибудь из железнодорожников.

В задумчивости сидела Таня на лесенке, ведшей в вагон. Мысли её были прикованы к письму Виталия, полученному утром через связного. Виталий писал, что в отряде ему приходится многому учиться — владеть саблей, привыкать к таёжной жизни, время узнавать по звёздам, ориентироваться в лесной чаще; чувствует он себя совсем мальчишкой, который ничего в жизни не видал. Таня улыбнулась при воспоминании об этом месте письма: Виталий искренне признавался, что в тайге он беспомощен. Таня подумала: кто же ему стирает, кто чинит его изодравшееся бельё и одежду? Она сокрушённо качнула головой, и сердце её сжалось. Она стосковалась по Бонивуру. Тёплая, щемящая нежность к черноглазому юноше жила в ней. «Надо будет послать с обратным пару рубашек из Алешкиного белья, а то там, поди, не достанешь», — подумала Таня. В конце письма Виталий приписал несколько строчек ей: «Танюша! Очень скучаю по тебе! Как ты живёшь? Все воюешь, поди, с Алёшей? Ну, воюй! Мы тоже скоро перестанем небо коптить!.. Будь здорова, сестрёнка!»

Таня не умела долго раздумывать. Её симпатия к Виталию была действенной. Переворошив бельё Алёши, она отыскала рубахи, выстирала их, погладила и уселась на лесенке пришивать пуговицы. Работа приближалась к концу, когда внимание Тани привлекло какое-то движение в глубине тупика. Там шагала группа женщин в сестринских наколках, со щитками, на которых было нацеплено что-то пёстрое; женщины шли в сопровождении офицеров.

Красные первореченцы продолжали бастовать. Хотя во Владивостоке и было известно, что агитация за Земскую рать на Первой Речке не может иметь успеха, все же дамы-патронессы поехали и сюда. Они поравнялись с Таней. Остановились. Одна из них обратилась к девушке:

— Гражданка! Жертвуйте на Земскую рать, на великое дело!

Таня машинально вынула рублёвку. Одна из дам стала откалывать жетон. Таня прищурилась. Потом торопливо сказала:

— Одну минуту! Я сейчас. — Она помчалась в вагон, вернулась спустя несколько минут и, высыпая в протянутую руку дамы горсть мелочи японской чеканки, сказала. — Пожалуйста! Только русские-то деньги на это давать негоже. А японские сены — впору!

Дама вспыхнула. Прапорщик, сопровождавший патронесс, вырвал жетон из рук девушки.

— Люди кровь будут проливать за это, а вы издеваетесь! Как вам не стыдно! — срывающимся голосом сказал он.

Одна из дам взяла офицера за локоть.

— Жорж, идёмте отсюда! — Она что-то шёпотом добавила, оглядываясь на Таню.

В Семеновском огрызке дам-патронесс направили к полковнику-артельщику. Тот с вниманием выслушал возмущённый рассказ дам о столкновении на Рабочей улице и сожалительно пожал плечами:

— Да, знаете… На Первой Речке, боюсь, это предприятие не удастся. Здесь понятия иные.

— Надо же быть патриотом, черт возьми! — горячо сказал прапорщик.

Полковник посмотрел на него.

— К сожалению, на Первой Речке понятие патриотизма заключает в себе несколько иные элементы, чем в нашем представлении.

— Вы должны помочь нам, полковник! — обратилась к нему одна из дам.

— Рад служить.

— Как же нам быть? Неужели возвращаться в город с жетонами? Мы надеемся на вас.

Полковник задумчиво посмотрел на даму.

— M-м… Сколько у вас жетонов?

— На щите две сотни и в сумке три сотни.

— Сколько же они стоят?

— Это зависит от воли жертвователя… Всякое даяние благо! — вставила одна из дам.

Полковник, что-то прикинув, сказал:

— Те, что на щите, я, пожалуй, для моей артели возьму… А больше мне не удастся распространить. По полтиннику за жетон, я думаю, каждый заплатит.

— Офицеры-то? По полтиннику? — изумился прапорщик.

Полковник, не глядя на него, ответил:

— Да-с, офицеры… Они уже полтора года грузчиками работают, молодой человек!

В том, что он назвал прапорщика не по чину, а молодым человеком, было что-то очень оскорбительное, от чего прапорщик вспыхнул. Он уставился на артельщика.

— Я не понимаю вас, господин полковник!

Тот тяжело обернулся к нему:

— Могу объяснить, господин юный офицер. Этот проект генерала Дитерихса крайне непопулярен среди безработных офицеров… Здравого смысла в нем не много. С точки зрения военной этот поход — полный абсурд. Даже если Земской рати удастся добиться какого-то временного тактического успеха, все это игрушки! Прошу прощения, милостивые государыни, я не имею в виду ваши благородные чувства! Мои офицеры принесли в жертву родине все — честь, здоровье, семью. Теперь у многих нет и полтинника, чтобы субсидировать начинания свитского генерала, который о войне имеет весьма приблизительное представление.

— Вот как! — проронил униженный прапорщик.

Полковник, не обратив внимания на его возглас, поклонился даме, державшей щит.

— С вашего разрешения, мадам! Вот деньги!

3

Через две недели с начала записи волонтёров в Земскую рать Дитерихс запросил сведения о ходе вербовки и результатах кружечного сбора.

Генерал не мог поверить своим глазам, когда не без трепета ему сообщили об этих результатах: они были так ничтожны, что Дитерихс мог прийти в бешенство!

Однако, увлечённый разработкой «великих планов», правитель отнёсся к неуспеху поднятой им кампании, как к досадному эпизоду. Эта неудача не образумила его и ничему не научила. Два дня он был мрачен, а затем обрушился на организаторов вербовки, виня их в недостатке усердия. Он не мог допустить мысли, что идея Земской рати никого не увлекла. В горячечных мечтах ему рисовалось совсем иное…

— Священного огня у вас нет, оттого и дело идёт медленно! — сказал он укоризненно коменданту города. Тот, отворачивая взор от генерала, промямлил что-то невразумительное. Дитерихс отпустил его, наказав: — Немедленно предпримите меры к оживлению этого дела. И побольше веры! Веры, господа! В ком нет веры, тот не человек, и мне не жалко будет расстрелять его!.. Хотя я и не сторонник крайних мер.

Взбодрённые этим напутствием, комендант города и штабисты Земской рати, посовещавшись, решили предпринять кое-что, кроме оркестров в парках и фейерверков в заливе.


…Алёша Пужняк возвращался от Михайлова, которому он доложил о ходе забастовки на Первой Речке. Командование белых и железнодорожная администрация обратились к забастовщикам с призывом возобновить работу, обещая оплату времени забастовки и двойное жалование. Стачечный комитет наотрез отказался от предложения. Теперь белые, произведя набор среди военнослужащих — солдат и офицеров, направили в мастерские бронецеха своих людей. Они приступили к работе. Вход в тупик был закрыт для всех посторонних. Сильная охрана препятствовала рабочим проникнуть в цех. Кое-какое путевое хозяйство белые также взяли в свои руки. Военные стрелочники, дежурные по станции, машинисты затеплили на узле жизнь. «Обсудим! — сказал Михайлов. — Что-нибудь придумаем и на это!»

На вокзале Алёша сидел в зале третьего класса. Поезд стоял уже на пути. Однако посадки не было. Двери на перрон не открывались.

С досадой посмотрев на часы, Алёша увидел, что сидит уже лишние полчаса. Пожалев, что не успел уехать с предыдущим поездом, Алёша принялся разглядывать расписание поездов. Под рубрикой «дальние» было написано «Владивосток — Иман». Юноша невольно усмехнулся: не велик же мир у белых! Он закурил папиросу, выпуская изо рта кольца дыма. В теплом помещении они долго держались в воздухе и, медленно расплываясь, подымались к потолку.

У дверей раздался шум. Все приподнялись со своих мест, думая, что началась посадка. В зале раздался голос:

— Спокойно, граждане! Приготовьте документы!

Двое солдат и двое милиционеров стали у дверей.

«Вот ещё, не было печали — черти накачали!» — поморщившись, подумал Алёша.

Открылись двери на перрон. Началась проверка. Ожидавшие поезда недовольно ворчали, доставая документы. Они медленно проходили мимо часовых. Двое офицеров брали документы, небрежно просматривали их и возвращали владельцам. Однако некоторых они просили отойти в сторону. Те, кому документы возвращались, облегчённо вздохнув, выходили на перрон, остальные стояли, недоумевающие, насторожённые.

Подошёл черёд Алёши. Офицер взял его паспорт.

— Где работаешь?

— В депо Первая Речка.

— Отойди в сторону. Разберёмся потом, — сказал офицер, возвращая паспорт.

Проверка продолжалась. Алёша угрюмо закурил. «Что ещё за фокусы?..» Группа задержанных все росла. Их накопилось, на взгляд Пужняка, человек до ста. Наконец, кроме них, в зале не осталось никого. Офицер скомандовал людям, с недовольством и тревогой глядевшим на него:

— Построиться. По порядочку… Быстро!

Толпа не поняла офицера. Тот повторил:

— Построиться! Хотите, чтобы все быстрее разъяснилось, стройтесь! Вот так…

Вслед за этим солдаты распахнули дверь. Колонна задержанных стала выходить. Но за дверью также стояли солдаты.

— По лестнице наверх! — скомандовал офицер.

Из толпы послышались голоса:

— Господин офицер! Мне на Седанку надо…

— Меня на службе ждут.

— Куда нас?

— Что за самоуправство?

Офицер ответил всем разом:

— У вас документы не в порядке. В комендатуре выяснится все. А ну, веселей, веселей!

По мере того как колонна проходила мимо солдат, они окружали её кольцом жёлто-зелёных гимнастёрок.

— Ну, чисто арестанты! — сказал пожилой рабочий, оказавшийся рядом с Алёшей.

Сосед его слева прошептал испуганным голосом:

— Никогда под охраной не ходил, а тут… Что же это будет?

Колонну повели по площади.

Прохожие оглядывались на сумрачных людей, идущих под охраной. На углу Алеутской Алёша увидел Михайлова. Тот остановился, рассматривая колонну, и узнал среди шедших Пужняка. Он с удивлением поднял брови. Алёша пожал в ответ плечами. Он не знал, что думать. Однако инстинктивно почуял что-то неладное. Вынул паспорт и засунул его в сапог. Рабочий поглядел на него:

— Пожалуй, верно, парень, — и свой паспорт засунул в штаны.

Сосед слева побледнел, видя это, и дрожащими губами вымолвил:

— Господи… что это будет?

— Увидим! — ответил ему сосед Алёши справа.

В управлении коменданта у всех задержанных отбирали документы. У многих их не оказалось. Таких отделили от остальных. Дежурный офицер, глядя на паспорта, стал составлять какие-то списки.

— А что делать с этими? — спросил офицер с вокзала.

Дежурный ответил:

— Запишем со слов!

Алёша назвал первую пришедшую ему в голову фамилию. Его сосед — рабочий сделал то же.

Когда списки были составлены, дежурный сказал громко:

— Вы мобилизуетесь в Земскую рать, граждане!

Толпа ахнула. Тотчас же раздались протестующие крики, ругань. Мобилизованные заволновались. Дежурный объявил:

— Спокойно! Все это лишнее. Сейчас вы отправитесь в казармы. Получите обмундирование. Старший команды — поручик Беляев. Сопровождающие — отделение егерей. Становись! Смирр-р-рн-а! Р-раз-гово-ры отставить! — закричал он, со вкусом перекатывая во рту какое-то очень звонкое и весёлое «р».

Солдаты опять окружили задержанных и повели к Мальцевскому базару.

— Ловко! — сказал рабочий. — А? Оболванили, сволочи!

— Я уйду! — сказал ему Алёша. — Если хотите, давайте на пару!

— А то как же! — отозвался тот. — Чего захотели, гады!

Алёша негромко сказал идущим впереди:

— Кто хочет бежать — у магазина Иванова кидайся врассыпную, там сквозные двери и выход на Китайскую. Кто не бежит — ложись! Кто помешает — пеняй на себя. Сигнал — свист.

Он, волнуясь, следил за тем, как одна за другой стали поворачиваться головы идущих; люди слушали его и передавали другим. В хвост колонны пошла та же фраза. Офицер заметил движение в колонне. Он крикнул, натужась:

— Не р-разговаривать! От-ставить р-разговоры!

— Я не побегу, убьют… У меня дети! — сказал сосед Алёши слева, глядя на него умоляющими глазами.

— Тогда ложитесь, как только мы бросимся бежать, — сказал рабочий.

Магазин Иванова был уже виден. Люди, до сих пор шедшие вразброд, беспорядочно топоча ногами, вдруг подтянулись, ступая в ногу. Поручик улыбнулся:

— Но-о-гу! Реже! Рас-с! Два! Три…

Ничего не подозревающие солдаты — было их двенадцать человек — привычно и лениво шагали по мостовой, держа винтовки на ремне.


Паркер, корреспондент «Нью-Йорк геральд трибюн», ценивший в Маркове его независимость и язвительность, иногда сводил его с разными людьми, которые, по мнению Паркера, могли показаться интересными Маркову. Это были самые разные люди — вплоть до какого-то гангстера из Сан-Франциско, приезжавшего во Владивосток с целью выяснить, нельзя ли тут организовать крупный «рэкет», и не поладившего с бандитской организацией «Три туза», монополизировавшей во Владивостоке вымогательство. На этот раз Паркер, идя по улице, заметил на другой стороне человека с ногами спринтера и боксёрской шеей, в светлом костюме, с необыкновенно простодушным выражением лица.

— Хелло! Марков! — сказал Паркер. — Взгляните туда и скажите: что это за человек, по-вашему?

— По-моему, это американец! — заметил Марков.

— А ещё что вы можете сказать?

Марков подумал.

— Мне кажется, сказал он, — что это какой-нибудь фермер, который приехал сюда с целью сбыть то, что залежалось в Америке. Думаю, однако, что он только поистратится!

Паркер усмехнулся:

— Ставлю вам, Марков, двойку за наблюдательность! Вы ничего не понимаете в людях! Вас обманет любой мошенник и тем более деловой человек, который всегда носит маску на лице. Этот парень многого стоит. На днях он провёл такую комбинацию, которая не снилась никому до него. Ручаюсь, что за три месяца он сделает миллион! Правда, сейчас он работает на хозяина, но свой миллион он сделает через три месяца!

Марков повернулся к Паркеру.

— На Мак-Гауна? — спросил он с удивлением и интересом, вспомнив, что американцы называли консула хозяином, боссом.

— Почему на Мак-Гауна? — Паркер уклонился от ответа. — У каждого человека есть хозяин до тех пор, пока он сам не становится хозяином и у него не появляются свои люди, которые добывают для него каштаны из огня!

— Он производит впечатление простака, — сказал Марков.

— Вот я вас познакомлю. — Паркер усмехнулся. — Попробуйте из него вытянуть хоть одно слово!

Он окликнул замеченного человека, и тот стал переходить улицу, приветственно помахав Паркеру рукой. Лицо его показалось странно знакомым Маркову. Он сказал Паркеру, что где-то встречался с этим человеком, но совершенно не помнит, где именно. Паркер ответил по своей привычке сентенцией:

— Вы не запомнили его потому, что у него не было миллиона, даже не было имени! А теперь люди будут помнить его, встречать его улыбку, искать с ним встречи!

Тем временем тот, о ком шла речь, подошёл к журналистам.

— Мистер Кланг — основатель «Акционерной северной компании». Мистер Марков — журналист! — представил их друг другу Паркер.

Была у Паркера при этом какая-то странная усмешка на губах, которая заставила Маркова насторожиться. Он почувствовал в Кланге поживу для своей газеты… Паркер распрощался и ушёл. Марков заговорил с Клангом, и они пошли вместе по улице.

Мистер Джозия Вашингтон Кланг охотно и много говорил о своих впечатлениях о России, куда он прибыл, как он сказал, три дня назад. Однако Марков не мог отделаться от впечатления, что он встречал Кланга несколько раз на улицах Владивостока и не три дня назад, а много раньше. Кланг упомянул о Чукотке, но никакими клещами из него нельзя было вытянуть, чем он думает там заняться.

— Надо вдохнуть деловую жизнь, мистер Марков, в это Белое Безмолвие! — высокопарно ответил он на вопрос о целях и задачах «Акционерной северной компании».

У Маркова возникла мысль написать очерк о «пирате XX века», как он уже окрестил Кланга, почуяв в нем хищника. Но в разговоре Кланг все уходил от этой темы, как ни допытывался Марков. Через некоторое время газетчик почувствовал, что Паркер прав, говоря о маске Кланга; Марков стал настойчивее.

Видя, что ему не отделаться от назойливого газетчика, американец завёл Маркова в подвальный кабачок. По тому, как он принялся подливать водку Маркову, последний понял, что Кланг решил напоить его и оставить, когда он захмелеет… Но через сорок минут Кланг почувствовал, что его развозит, что слова уже не так охотно набегают ему на язык, что язык перестаёт ему повиноваться, а Марков пьёт и не пьянеет. Кланг с удивлением глядел на газетчика, которого не берет хмель. Он ловил себя на пьяном желании рассказать, какая неожиданная удача подкатилась к его ногам и как удивительно изменилась в несколько дней его судьба, не обещавшая раньше ему ничего хорошего, кроме нудной, надоедливой и далеко не безопасной работы на босса. Его так и подмывало рассказать, как ловко вёл он себя, как сумел он ухватиться за один шанс из тысячи, чтобы выбиться из неизвестности; слова восхищения боссом, который умеет делать политику и умеет делать при этом деньги, просились с его языка…

Подавив в себе это желание, Кланг поспешно вышел на спасительный воздух и вновь обрёл способность произносить много ничего не говорящих слов. Щуря глаза, он стал вглядываться в перспективу улицы, на середине которой темнела какая-то толпа.

Марков был настойчив; чем больше он пьянел, тем сильнее проявлялось в нем качество журналиста-следопыта.

— Как велик основной капитал вашего акционерного общества? — спросил Марков.

— Да, капитал — это животворный сок каждого дела, это кровь бизнеса, это его воздух! — насмешливо декламировал Кланг, уже хмурясь.

— Прошу вас, назовите поимённо акционеров общества! — не отставал Марков.

— Настоящий предприниматель, движимый духом коммерции, не знает преград, мистер Марков! Он — человек одной цели! Я имею в виду американца… Он хочет, чтобы весь мир вращался вокруг золотой оси, а золотая ось — это Нью-Йорк, в котором сосредоточена половина золотого запаса мира. Двадцатый век — век Америки!

— Я вам про Фому, а вы мне про Ерему! — с досадой проговорил Марков, теряя терпение.

Американец, однако, не обратил внимания на его слова. Он кивнул головой на колонну, подходившую к магазину. Колонна была большая, цепочка конвойных жиденькая.

— Что это?

Марков, глянув на хмурые, унылые лица мобилизованных, сказал с непередаваемым выражением в голосе:

— Судя по их воодушевлённым лицам, мистер Кланг это новобранцы.

— О, — сказал Кланг, — волонтёры! Как это по-русски? Добровольцы!..


Нервное напряжение охватило колонну. Голова её поравнялась с магазином Иванова. Алёша заложил два пальца в рот и оглушительно свистнул. «Побегут, — подумал он в последний момент, — ещё как побегут! Ишь, ногу печатают!»

Колонна рассыпалась тотчас же. Кое-кто повалился на мостовую, закрывая голову руками. Однако большая часть задержанных бросилась врассыпную направо и налево. Конвоиры были сбиты с ног. Мобилизованные кинулись в ворота, подъезды домов, к пристанским спускам, к заливу Алёша с рабочим вскочили на высокий тротуар.

И вдруг, к удивлению Маркова, мистер Кланг, человек, который должен был через три месяца положить в карман миллион, точно полицейская ищейка, кинулся наперерез Алёше и рабочему, растопырив руки и крикнув Маркову «Держите!» Марков же инстинктивно отстранился, пропуская бежавших, — он не хотел быть втянутым в грязную историю. В ту же секунду Алёша наотмашь что было силы ударил Кланга по шее. Кланг растянулся на тротуаре, ударившись коленом.

…Алёша с рабочим ворвались в магазин, пролетели через салон, выскочили на чёрный ход и задами стали уходить в сторону Китайской.

— Не отставай, дядя! — оглядывался Алёша на спутника.

Тот, обращая к Алёше раскрасневшееся лицо с седоватыми усами и густыми бровями, тяжело дыша, отвечал:

— Не замай, парень, как-нибудь! Свои пятки побереги!..

Беспорядочные выстрелы конвоиров раздались через три-четыре минуты после свистка Алёши. К этому времени большинство беглецов было уже вне пределов досягаемости поручика и конвоиров…

…Марков помог Клангу подняться. Кланг потёр колено, скривившись от боли.

— Черт возьми! Как он меня свалил! Боксёрский удар!

— А чего вы, собственно, не в своё дело сунулись, мистер Кланг? — спросил Марков.

Кланг смущённо ухмыльнулся.

— Привычка, Марков. Старая привычка! Я служил раньше в заводской полиции в Детройте, у мистера Форда… Впрочем, сейчас это не моё дело, вы правы!.. «Но между тем раздул ноздри, как боевой конь при звуке трубы…» Ведь так сказал поэт! — обретая свой по-прежнему балаганный тон, сказал Кланг.

Подозрение Маркова перешло в уверенность. «Интересно, кто же стоит за твоей спиной? — подумал он, глядя на Кланга. — Ты-то ещё мелко плаваешь, молодчик!»


…Алёша и рабочий на ходу вскочили в трамвай. Только тут рабочий сказал, хлопнув Алёшу по плечу:

— Ай да парень! Ну-ну!

— Что? — спросил Пужняк весело.

— Молодец! Молодец!.. Ты хоть скажи, как тебя звать-то, чтобы в молитвах поминать! Ведь пришлось бы «Соловей, соловей-пташечка» голосить на старости лет.

— Пужняк! — ответил Алёша.

— То-то, Пужняк. Всех испужал… Как воробьи разлетелись… — восхитился рабочий. — Ну, а моя фамилия Дмитриев! Будем знакомы!

Алёша крепко пожал протянутую ему руку.

4

Михайлов заметил Алёшу в толпе задержанных. «Попал в облаву!» — сообразил он, провожая глазами колонну. Одновременно он подумал, что надо немедленно сообщить Антонию Ивановичу о случившемся с Алёшей, так как сам Алёша вряд ли сумеет что-нибудь предпринять для своего освобождения.

Тут впереди послышались выстрелы, какой-то шум. Часть прохожих инстинктивно бросилась под защиту стен, но кое-кто из зевак, которые забывают об опасности, лишь бы увидеть происшествие, кинулся по направлению шума. Михайлову видно было, что колонна, в которой он видел Алёшу, неожиданно распалась. В обе стороны от неё кинулись бежать люди, расталкивая, сбивая с ног прохожих. Михайлов перешёл на другую сторону улицы и придержал шаг — ему ни к чему было оказываться вблизи… Конвоиры сгоняли прикладами поредевший строй, от которого едва ли половина осталась под их охраной. Осыпая оставшихся площадной бранью, егери погнали их дальше, взяв винтовки наперевес. «Удрали! — сказал себе, усмехаясь, Михайлов. — Как Алёшка-то?» Навстречу ему попались двое рабочих:

— Что там случилось? — спросил Михайлов.

— Новобранцы удули! — с довольным блеском в глазах сказал один.

— Молодцы ребята! — сказал второй. — Там один белобрыска-парень как заложил два пальца в рот, да как свистнет! Все врассыпную! Конвоиры пах-пах! Куда там… Теперь не найдёшь!..

Михайлов сел в трамвай, вскоре догнавший колонну. Из окна пристально рассматривал идущих кое-как «новобранцев», перепуганных донельзя. Алёши среди них не было. «Ушёл!» Михайлов облегчённо вздохнул. Он слез на очередной остановке и не торопясь пошёл к порту, к бухте.

Солнце расплескалось на волнах бухты, разведённых свежим ветром. Ясные блики от них трепетали на бортах судов, стоявших на рейде, точно кто-то баловался на просторе бухты в этот ясный день, играя со множеством зеркал. Мелкая волна билась о покатый берег, взбегая на него, тотчас же отходя и оставляя на ракушечнике клочья пены, которая опадала, как встряхнутая опара. На волнах покачивались рыбачьи баркасы, пробегали, переваливаясь, шампуньки. Била волна в берег и выкидывала на него всякую дрянь, всякий мусор. Лежала на приплеске морская капуста, выброшенная прибоем, издавая терпкий запах йода, соли и сырости. Большая часть прибрежья бухты была мелководна. Каменные причалы расположились вправо к вокзалу, к Эгершельду. Корабли, ожидавшие своей очереди под погрузку, толпились на середине бухты. Влево берег казался свалкой от множества мелких гребных и парусных судов, покрывавших его словно грудой щепы, — так разнообразны были они, в такой сумятице толклись они, подбрасываемые волной. А прямо от бухты в вышину семи холмов, окаймлявших её, карабкались каменные дома. Беспощадное солнце палило городские улицы, и даже здесь, у самой бухты, слышался запах асфальта, плавившегося под горячими лучами. Камень, камень…

«Эка вырубили все! — сказал сам себе Михайлов. — А когда поручик Комаров высаживался здесь, тайга подступала к самому берегу, ночью к палаткам медведи подходили, солдатам страшно было на полверсты в сторону отойти — как бы не заблудиться! Эх! Не по-хозяйски тут люди жили, не о жизни, а о наживе думали… Тут деньги делали, а отдыхать на юг, в благодатный Крым, ездили!» Он размечтался и задумался совсем не о том, что волновало его сейчас, и не о том, чем был он занят. Гранитные набережные бы устроить вдоль всей бухты — сколько тогда судов может принять порт! Солнце палит и камень кругом, надо и глазу и сердцу отдых дать. Зелёным бы поясом перепоясать Владивосток, чтобы тянулся от Эгершельда до Чуркина мыса непрерывной полосой, защитил бы город от дыма и копоти порта, дал бы приют детишкам, которым сейчас некуда выйти, разве только в чахлые скверы. Неправда, что здесь ничего не будет расти. Росла же тайга в первозданной своей прелести… Значит, и сейчас может расти, коли руки до этого дойдут!

Михайлов любил этот город, ставший его второй родиной, город, в котором вырос он как боец. Во всем, что делал он, жило стремление увидеть город в руках настоящего хозяина. И уже в мечтах своих видел город другим… «Странные, однако, мысли в голову приходят!» — усмехнулся Михайлов.

На каланче Морского штаба пробило пять.

В шесть Михайлова ждали в бухте Улисс, у минёров…

«А молодчина все-таки Пужняк!» — вспомнил он опять о бегстве мобилизованных, и неторопливой походкой обеспеченного и солидного человека, у которого есть время и прогуляться, и помечтать, и поглазеть, он направился к Светланской, где его в условленном месте должен был ждать уполномоченный от минёров.

5

Вход в бронетупик был запрещён. Часовые теперь находились не только на территории, где стояли бронепоезда, но и снаружи.

Едва кто-нибудь приближался теперь к цеху, как слышал окрики: «Кто идёт? Отворачивай… Ходу здесь нет!»

Феде Соколову подпольная организация поручила выяснить, что делается в броневом тупике. Несколько дней бродил он безуспешно. Ворота закрывались наглухо. Возле стояли казаки, на вопросы они не отвечали и внутрь не пускали. Федя решил схитрить. С видом крайне занятого человека он направился в ворота. Его остановили:

— Куда-а?

— Инструменты у меня в цехе остались! — сказал он.

— Ну, коли остались, так уже не твои, а наших ребят, — заметил лениво рябой, стоявший в паре с Цыганом. — Не оставляй другой раз. Да и на кой они тебе, коли бастуешь?

— Дак ведь мои же инструменты! Не век забастовка будет… Чем буду работать?

— Пущай идёт! — сказал Цыган.

Но рябой мотнул головой:

— Проваливай-ка, брат! А ты тоже добер больно стал, Цыган. Пусти его, а он чего-нибудь сунет в броневагон. Разбирайся потом.

— Да хоть обыщите меня! — взмолился Федя.

Рябой рассердился:

— Иди ты к черту, слышишь!

Цыган пристально посмотрел на Соколова. Со значением произнёс:

— Иди-ка, паря. Наш Иванцов казак справный, службу знает… пока дежурит — не пустит, коли сказал.

Соколов, поняв прозрачный намёк Цыгана, отошёл с удручённым видом.

На другой день в карауле опять стоял Цыган, но в паре с бородатым казаком. Уже смелее Федя повторил свою выдумку. Лозовой сказал:

— Пропуск надо взять, паря.

Цыган вступился за рабочего:

— Тут одним духом слетать можно. Я знаю, где он, работал. — И, видя, что Лозовой чинить препоны не станет, добавил: — Слышь, шагай… Только одним духом. А то нас подведёшь. Да на глаза офицерам не суйся.

Лозовой отвернулся. Федя Соколов юркнул за ворота.

— Эх, Цыган, Цыган… Смотри ты! — вполголоса заметил Лозовой. — И себе и мне хлопот наделаешь. Зря пустил.

Цыган мотнул курчавой головой. Чуб его закрыл глаза.

— Не пропадать же инструменту, дядя.

Лозовой искоса посмотрел на подчаска и сказал:

— Инструмент… разный бывает.

За воротами Федя пробыл не больше десяти минут. Он залез на старую цистерну, откуда ясно было видно все. Этих десяти минут Феде было достаточно, чтобы отчётливо представить себе картину того, что делается в цехе.

Три состава были приведены в боевую готовность. На платформах виднелись орудия. Возле одного бронепоезда на земле стояло несколько пулемётов. Их вталкивали в вагоны через маленькие двери и нижние люки. Вооружённые составы были выкрашены защитной краской, отчего приобрели весьма внушительный вид. Они не принадлежали более депо, а стали военными.

Федя увидел маляров на козлах у бортов вагонов. Вглядевшись, он рассмотрел трехцветные и зеленые угольники и размашистую надпись: «На Москву!»

— Ишь ты, далеко хватают! — пробормотал он.

Больше ему делать было нечего. «Не сегодня-завтра отправят», — подумал Федя и поспешно вышел из цеха, счастливо избежав нежелательных встреч.

Цыган с любопытством посмотрел на него. Лозовой спросил, нашлись ли инструменты.

— Нет. Видно, кто-то из ваших замыслил! — с показным огорчением сказал Федя. — Ума не приложу, как их искать теперь!

Цыган заметил ему:

— Ты, паря, сюда больше не ходи-ка. Нас-то в другое место отправят. Тут ингуши станут. По-русски ни бельмеса не знают, пристрелить могут за здорово живёшь! — Вдруг с деланной свирепостью он закричал: — Давай, давай! Нечего шляться!

Федя невольно оглянулся. К цеху приближался Караев.

— Ну, ты не очень-то кричи… не на жену! — буркнул Федя для вида и поплёлся по пустым путям.

6

Указания Михайлова были коротки и ясны: там, где невозможно предотвратить воинские перевозки бескровным путём, применять партизанские, диверсионные методы — подрывать пути, пускать поезда под откосы без предупреждения, когда ведут военные машинисты. В осуществлении этого забастовщикам предоставлялась самая широкая инициатива.

Члены стачкома молчаливо переглянулись. Антоний Иванович нарушил молчание:

— Понятно! Ну что ж, товарищи, я думаю, мы и тут кое-что можем сделать… Надо только обмозговать это дело. На путях стоят бензиновые цистерны, керосин, спирт… Опять же бронепоезда! Да и с солдатами составы пойдут через Первую Речку…


Невидимая армия стала против Дитерихса.

Горели буксы в теплушках с солдатами, приходилось задерживать составы, переформировывать их, сменять вагоны. Лопались по совершенно непонятным причинам оси вагонов. У паровозов плавились подшипники, сифонили паровые трубки. В топках рвались невесть как попавшие туда заряды. Вдребезги разлетались стекла сигналов, и масло сигнальных ламп оказывалось смешанным с водой, лампы гасли в пути.

Петарды рвались на маршрутах воинских составов, составы останавливались. Бригады осматривали полотно и, удостоверившись, что взрыв петарды не более как озорство, отправлялись дальше, а через двадцать минут хода оказывались разведёнными рельсы и, ломаясь и круша все впереди, лезли друг на друга вагоны, валился под откос локомотив. Оглушительный грохот сотрясал окрестности. Вдребезги разлетались теплушки; вагонные скаты, точно снаряды, катились, врезываясь в мягкую почву; дымок показывался над обломками, и скоро пламя, подымая жадную голову, пожирало остатки состава, оставляя лишь исковерканные, почерневшие остовы того, что ещё полчаса назад называлось вагонами.

Кто-то вгонял между шпалами оси; кто-то выбивал из шпал костыли; кто-то отвинчивал гайки и разводил рельсы. И на отрезке пути от Владивостока до Имана страшными памятниками войны, которая началась ещё до того, как Земская рать выступила в свой поход, легли поезда, исковерканные, поверженные в прах. На платформах горело сено; пылали склады с обмундированием; мука для солдат поливалась керосином; по машинистам воинских составов стреляли из лесочков и в выемках. Усилилась охрана путей и составов, но пулемёты и пушки на платформах не были прочной защитой от солдат незримой армии.

Вся дорога стала фронтом.

7

Первореченцы выставили посты во всех важных местах. Стачком, партийная организация и Михайлов имели самые подробные известия о перемещениях подвижного состава, формировании поездов и назначении их.

По длинной цепочке связи от Владивостока до передовых позиций и до штаба Народно-революционной армии шли сообщения, за которые дорого бы дали белые. Подпольщики, партизаны и НРА действовали по единому плану и системе.

Тыла у Дитерихса, затеявшего поход на Москву, не было.

Особенно внимательно первореченцы следили за бронетупиком. Наблюдение за ним не прекращалось ни днём, ни ночью.

Внешне все было спокойно.

В проточной воде ручейка, давшего название станции, женщины стирали бельё. Стуча вальками, они негромко переговаривались, судача между собой. Мальчишки носились по путям. На скамейках у домов, на пригорке, примыкавшем к территории узла, сидели угрюмо забастовщики, томившиеся по работе. Хозяйки ходили на базар, выгадывая копейки, чтобы соразмерить цены на продукты со скудным бюджетом забастовщика. Но сколько тут было внимательных глаз солдат невидимой армии!..

Ворота бронетупика были плотно закрыты. Поезда были готовы, и, однако, они до сих пор стояли в тупике. Посты наблюдателей сообщили, что в цехе побывала комиссия. Состоялась приёмка.

Последующие несколько дней не принесли ничего нового, только стало известно, что ночью в цех подвезли уголь. Стало быть, боясь неожиданностей, командование остерегалось заправлять паровозы топливом открыто.

— Ночью выведут, скрытно! — уверенно сказал Алёша на заседании стачкома.

Через три дня после приёмки бронированные составы начали выводиться на магистраль.

В эту ночь дежурили Квашнин и Алёша Пужняк.

Уже перевалило за полночь, когда в цехе началось какое-то движение. Замелькали огоньки факелов, послышались голоса, лязгание буферов, пыхтение паровозов.

Алёша сжал локоть Квашнина.

— Ну, дядя! Держись!

— Мне что держаться? Я на своих на двоих стою… — отшутился Квашнин. — Что начинается, это не вопрос!.. Вот куда погонят, на какой путь — это и будет вопрос.

Ворота распахнулись. Тёмная громада состава показалась в них. Тусклый огонёк светился на правой стороне.

— Под товарный маскируется! — сказал Алёша.

Земля легонько загудела. Стрелочник на выходной стрелке махнул фонарём, сигналя о прохождении головных платформ. Свет фонаря лёг на борта вагонов, выхватив из темноты трехцветные угольники и белую размашистую надпись: «На Москву!»

Набирая скорость, состав вышел из цеха. Постукивая на стыках рельсов, миновал ветку и стал вытягиваться на магистральные пути. На стрелке, возле блокпоста, замигал зелёный огонёк.

— Пятую открыли! — глухо молвил Алёша. — Пошли, Квашнин! — И принялся стаскивать с себя фланелевую рубашку. Бетонщик устремился за ним. — Пятая выводит на центральный путь. Через неё из тупика номер шестнадцать подают товарные вагоны. Тупик сейчас занят бензиновыми цистернами. Надо перевести стрелку.

— Да я не умею!

— Сумеешь накинуть мою рубаху на стрелочника, спеленать и глотку заткнуть?

Квашнину не было времени ответить. Медлительный и осторожный, когда решать приходилось ему самому, бетонщик действовал быстро и точно, когда должен был подчиняться.

Шум подходившего бронепоезда заглушил их шаги. Внимание солдата-стрелочника было поглощено приближающимся бронепоездом. Он не заметил Алёшу и Квашнина.

Все произошло в течение нескольких минут.

Из глаз стрелочника вдруг исчезли и огонёк паровоза, и блики света на рельсах, и освещённые окна служебных построек: Алёша накинул ему рубаху на голову. В следующее мгновение, схватив, точно клещами, Квашнин приподнял его от земли и поволок в сторону. Стрелочник судорожно взмахнул фонарём, но в ту же секунду Алёша вырвал фонарь из его скрюченных пальцев. Затем стрелочник оказался на земле со связанными руками и заткнутым ртом; перепуганный донельзя, он и не пытался кричать, не вполне понимая, что с ним происходит. Он ощутил, как задрожала под ним земля, сотрясаемая тяжестью бронепоезда. Через рубаху, закрывавшую ему голову, он увидел свет, мелькнувший дважды. «Господи владыко! А вдруг бросят под поезд!» — пронеслась у него мысль. Он лихорадочно забился, пытаясь высвободиться, но медвежьи объятия Квашнина не разжались. Солдат обмяк и лишь дрожал всем телом.

8

Алёша, выхватив у стрелочника фонарь, перевёл стрелку и высоко поднял зелёный огонь. К этому времени бронепоезд уже развил хорошую скорость. Покачиваясь на кривизне, перестукиваясь буферами, один за другим замелькали мимо Алёши вагоны и платформы. Пропустив половину состава, Алёша бросил стрелку, погасил фонарь.

— Давай, дядя, ходу! — крикнул он Квашнину.

С бронепоезда его окликнули. Окрик потонул в шуме движения.

Квашнин и Алёша бросились прочь через пути, к железнодорожному кладбищу.

Бронепоезд влетел на занятый путь.

Когда люди на передней платформе увидели прямо перед собой бензоцистерны, было поздно что-нибудь предпринимать. В страхе солдаты на полном ходу прыгали с платформ в наполненный лязгом и грохотом мрак.

Машинист слишком поздно услыхал предостерегающий крик. Толчок — и вслед за ним треск, оглушительный и яростный! Начался настоящий ад. Точно взбесившиеся, вагоны полезли друг на друга, превращая в щепу дерево и корёжа металл. Машинист сконтрпарил, но почувствовал, что локомотив громоздится куда-то вверх и в сторону всей своей массой, вышедшей из повиновения. Бригада — откуда прыть взялась — сиганула из кабины в чёрную пустоту…

Хлынул бензин из раздавленных цистерн. Паровоз разбросал вокруг, во все стороны, смердящую угольную гарь и жар. Пополз дымок по земле, и вмиг вспыхнул бензин, разлившийся по полотну.

Грохот ломающихся вагонов долетел до Алёши и Квашнина. На секунду они остановились.

— Никак гореть пошло! — непослушными губами молвил Алёша, вглядываясь в темноту, порозовевшую там, откуда они бежали.

— Ну и пусть горит! — сказал Квашнин. — Можно считать, один состав со счётов долой!

Пламя ширилось, мечась по земле, а затем кинулось на деревянные части вагонов и на содержимое цистерн. Огонь вспыхнул, спрятался, выглянул опять и вдруг взъярился над путями. Уже не прячась, он облизал цистерны, перекинулся с одной на другую и победно взвился кверху, кровавым светом озаряя окрестность. Цистерны начали фонтанировать, огненным душем обдавая соседние составы…

Послышался набат на пожарной каланче. Заревели паровозы на путях. Тревога пронизала станцию и посёлок. Замелькали огни на станции, между путей. Издалека донёсся сигнал пожарного выезда. Пугливые чёрные тени заплясали на земле.

— Хорошо! — сказал Алёша.

У Квашнина лязгнули зубы. Он был бледен.

— Ну как? — спросил Пужняк у товарища.

— Страшно! — ответил бетонщик. — Эка, смотри, чего вдвоём натворили!.. Я ведь и мухи-то не трону… а тут… — он качнул головой.

— То ли ещё будет… Война! — возбуждённо сказал Алёша.

Красные точки, отблески полыхавшего пожара, прыгали в его тёмных глазах, багровые блики ходили по смуглому лицу Алёши, изменив его выражение.

«Вкрутую варен парень-то!» — подумал Квашнин, увидев его лицо.

9

Парней, «варенных вкрутую», готовых на схватку с белыми в любую минуту, было много. Русские люди хотели жить на своей земле, не спросясь разноплемённых иностранцев.

Неподалёку от Луговой, конечной остановки трамвая, справа, раскинулся небольшой садик «Гайдамак». Кто знает, как удалось куску тайги, некогда покрывавшей берега бухты Золотой Рог и исчезнувшей под натиском каменных домов на этих берегах, уцелеть, прижавшись к самому обрыву горы?

Никем не тревожимые, росли тут высоченные липы, вязы, перепутываясь кронами, черёмуха раскидывала по весне свой пахучий шатёр. Потом огородили это место, и кусок приветливой зелени придал тепло и уют потоку домов, что, растекаясь по берегу, достигал уже конца бухты, огибал её и выплёскивался на взлобки Чуркина мыса.

Деревья росли тут во всем своём великолепии, шелковистая трава курчавилась до самой поздней осени, устраивать аллеи было некому, и рука садовника не приглаживала первозданную прелесть этого уголка.

Даже в самые жаркие дни тут царила прохлада. Простые деревянные скамейки были вкопаны под некоторыми деревьями, они словно прятались в их тени. Весной черёмуха белой кипенью своих одуряюще пахнущих цветов преображала мрачноватую красоту сада, и запах её волнами носился по прилегающей улице.

Хорошее это было местечко для влюблённых: деревья скрывали их, как сообщники, от любопытных взоров. Сколько признаний слышали эти черёмухи! Сколько молодых, горячих чувств уберегали они от чужого взгляда!.. «Гайдамак» был излюбленным местом для гулянья и отдыха молодёжи мастерских Военного порта…


…Машенька вошла в сад и окинула взглядом скамейки, расположенные поближе к выходу. На второй скамейке от выхода, слева, сидел молодой рабочий. Удобно откинувшись на спинку, он сложил вытянутые ноги крест-накрест. Газета «Владиво-Ниппо» лежала у него на коленях. Рабочий подрёмывал, но газету держал крепко. Газета многое сказала Машеньке: это был тот человек, который ждал её. Она осторожно присела рядом. Рабочий тотчас же скосил на неё глаза, однако позу не переменил. Машенька окликнула его:

— Гражданин, у вас сегодняшняя газета?

— Сегодняшняя, — ответил рабочий. — Да никаких новостей нету, меня от неё в сон клонит. Не хочешь ли почитать?

— Времени нету! — сказала Машенька. — А что это за газета?

— Японский брехунец! — сказал неожиданно рабочий.

Машенька насторожилась: по смыслу ответ подходил к условному, но он должен был звучать по-другому. Машенька отодвинулась от рабочего, готовая подняться и уйти, но рабочий, чуть заметно усмехнувшись, добавил:

— Испугалась, дочка? Не бойсь, не ошиблась. Держи-ка газетку да давай скорее, что принесла!

— Я не знаю, о чем вы говорите! — пролепетала Машенька, поднимаясь.

Рабочий легонько удержал её:

— Да сядь ты, пичуга! Насчёт брехунца я сказал потому, что никого вокруг нету, а то бы и ответил тебе как положено!

— А как? — спросила Машенька, пристально глядя на рабочего.

— Ну, японская — и все! — сказал рабочий, подавая ей газету.

В сад вошли два патрульных американских матроса, с кольтами у колена, в круглых белых шапочках, надвинутых на глаза, с развевающимися шёлковыми галстуками на шее, долговязые, белобрысые. Они шли, толкая друг друга и переговариваясь о чем-то, довольные хорошим днём и выпивкой, которая связывала им язык, но развязывала желания и руки. Они, ступив на зеленую травку, вспомнили, видно, детство и, гогоча, принялись гоняться друг за другом.

Машенька взяла газету, стала её рассматривать. Сунула в середину письмо, которое пересылал Алёша комсомольцам Военного порта, и возвратила газету владельцу. Тот сложил её, положил в карман, неприметно усмехнулся Машеньке на прощание, поднялся и медленно вышел.

Машеньке не хотелось уходить из сада. Сердце у неё трепетало. Она хорошо выполнила поручение, и сознание этого радовало. Самая младшая из всей пятёрки Тани, к тому же маленького роста, она боялась, что к ней относятся несерьёзно. Она приуныла после отъезда Виталия, который ко всем девушкам относился одинаково, и боялась оказаться не у дел, так как Алёша никогда не брал её в расчёт. А тут он сам вручил ей пакет и сказал: «Ну, маленькая рыбка, хочешь в большом море плавать?» Ещё бы Машенька не хотела!.. Когда она разносила листовки, она разбрасывала их, как сеятель зерно, не зная, которое из них прорастёт. А тут — совсем другое дело: она видела живых людей, которые были объединены с ней общим делом и были родными, хотя она не знала их раньше, как не знала и этого рабочего с газетой, с которым только что рассталась. А сколько их, таких, как он!..

Теперь Машенька уже не завидовала Тане и Соне. Новые силы чувствовала она теперь в себе…

Машенька поднялась и направилась к воротам. Когда она подходила к скамейке, на которую, угомонившись, сели американцы, один из матросов вытянул свои длинные ноги. Дорожка была загорожена. Машенька остановилась.

— Посторонитесь, пожалуйста. Мне надо пройти!

Матрос, коверкая русские слова, обратился к Машеньке:

— Мы не понимайт по-русски, а? Куда вы идёт, литтль мисс? Не надо торопиться. Надо посидеть с нами, а? Немного разговаривать!

Машенька, покосившись на осоловелые глаза матросов, резко повернулась, чтобы обойти скамью. Тогда матрос схватил её за талию и усадил рядом с собой. На Машеньку повеяло винным перегаром.

— Сит даун, плиз, май бэби! Сидите…

Парни были здоровенные. Точно клещами, вцепился в неё американец, прижимая к скамейке. Машенька сказала тихо:

— Уберите руки. Я буду сидеть!

Матрос загоготал. Огромной своей ручищей он погладил Машеньку по голове, точно ребёнка.

— Молодец, девотшка! Ю ар гууд гёрл…

В ту же секунду Машенька рванулась со скамьи и побежала к выходу. Матросы кинулись вдогонку. Едва она сделала несколько шагов по улице, они настигли девушку. Сопя, один обнял её. Второй хохотал, что-то вскрикивая.

Возмущённая и испуганная, Машенька вырывалась из рук американца, но это было не легко сделать. Тогда Машенька принялась колотить матроса как попало. Она была совсем маленького роста, и когда он, спасаясь от ударов, высоко поднял голову, Машенька могла дотянуться только до его плеча. Зрелище это казалось второму матросу таким смешным, что он, схватившись за живот, заливался идиотическим смехом.

В мастерских Военного порта прогудел гудок на обеденный перерыв. Чёрная толпа мастеровых появилась у ворот порта. Группа молодых парней шла мимо матросов и Машеньки. Машенька крикнула:

— Ребята! Помогите!

Но мастеровые шли мимо. До Машеньки донеслось:

— Не поделили чего-то!

В группе послышались смешки. Тогда совсем обессилевшая Машенька отчаянно закричала, обратив к проходившим своё покрасневшее, залитое слезами лицо. Растрёпанные косы её метнулись в воздухе.

— Това-а-рищи! Помогите же! Товари-и-щи!

Кое-кто остановился. Один из ребят громко сказал:

— А девка-то наша, ребята. Слышь, кричит что!

Второй торопливо сказал:

— Эй, хлопцы! Матросы-то патрульные.

Машенька, воспользовавшись тем, что матрос немного опустил голову, изо всей силы ударила его по носу. Кто-то из мастеровых одобрительно крякнул:

— Вот даёт! Молодец!

Матрос так сдавил Машеньку, что она пронзительно крикнула и задохнулась.

— Ребята! — крикнул один мастеровой. — Ломает девку-то, глядите! А ну, давай!

Он кинулся на помощь Машеньке. И вся ватага бросилась вслед за ним. Один из мастеровых нёс с собой обрезок сорокамиллиметрового резинового шланга. Он молча подскочил к матросу, державшему Машеньку, и с силой ударил его шлангом по голове. Руки матроса разжались. Машенька отскочила в сторону. Матрос рухнул на землю, пачкая в пыли свой белый костюм. Второй матрос сразу отрезвел. Он кинулся к забору и принялся расстёгивать кобуру кольта.

— Гоу бак! — крикнул он парням. — Назад!

Он не задумывался — стрелять в массу безоружных рабочих или не стрелять. Для него все в этом городе, особенно те, кто был плохо одет или покрыт копотью, все были большевики. Он поднял кольт и повёл им по русским парням. Он выбирал, кого уложить первым, и наслаждался тем, как подались назад ребята, ждавшие выстрела. Но в ту секунду, когда матрос готов был нажать гашетку пистолета, один из парней, самый маленький изо всех, стремительно ринулся к нему и повис на руке. Пуля впилась в асфальт. Второго выстрела не последовало. Мастеровые гурьбой кинулись на американца.

Машенька с ужасом глядела на это: «Господи! Ведь убьёт кого-нибудь!»

Из кучи катавшихся по асфальту тел вырвался один портовый. На глаза ему попалась Машенька. Он крикнул ей, и странное веселье было в выражении его лица и в голосе:

— Эй, кнопка! Беги, дурная, беги… Вон трамвай идёт!

Из-за поворота показался трамвай.

— Я тебе говорю, беги! — повторил мастеровой.

Он наклонился, и Машенька увидела, что он лихорадочно выбирает из патронной сумки потерявшего сознание матроса обоймы к кольту.

— Семь бед — один ответ! — сказал он.

Появился ещё один рабочий, в руках у него были кольт и матросский пояс с кобурой.

Оба парня побежали вдоль улицы, пересекли её и тотчас же скрылись из виду.

Машенька вцепилась в поручни трамвая, вскочила в вагон, набиравший скорость, и высунулась в окно. Она увидела, как бросились врассыпную портовые ребята. Американец, у которого без пояса сползли брюки, с бешенством грозил кулаком убегавшим мастеровым. Тяжело поднялся матрос, оглушённый ударом шланга.

Пассажиры трамвая высовывались из окна, разглядывая американских матросов.

Сердце Машеньки колотилось, но теперь уже от того, что все кончилось хорошо и американцы не успели воспользоваться оружием. Ей все ещё чудились налитые кровью глаза матроса, который поводил по толпе рабочих своим пистолетом, выбирая жертву. Машенька не сомневалась, что матрос уложил бы кого-нибудь наповал, он не мог промахнуться… Если бы не этот маленький, что кошкой бросился на матроса! Хоть бы имя его узнать! Машенька даже лица его не видела…

— Что там такое? Что за драка? — спросили Машеньку в вагоне.

— Понятия не имею! — ответила Машенька. — Наши ребята, кажись, американцев побили.

— За что? — спросили Машеньку.

Она не ответила, забиваясь в самый далёкий угол. Из толпы пассажиров кто-то ответил за неё:

— За что надо, за то и побили!

Глава четырнадцатая

ТАЁЖНЫЕ ХОЗЯЕВА

1

В условленном месте Виталия встретил верховой.

Это был парень чуть постарше Бонивура. Смолевой его чуб с начёсом курчавился из-под козырька сбитой на затылок фуражки, вылинявшая солдатская рубаха обтягивала тугие плечи, латаные брюки были заправлены в сапоги. Парень, неторопливо оглядывая окрестность, постукивал вязовым прутиком по рыжим голенищам.

Виталий подошёл к парню.

— Земляк! Закрутить нет ли? — спросил он.

Парень окинул его ленивым взглядом.

— А свой где?

— Есть, да лёгкий.

— У меня таёжный самосад, топором крошенный.

— Вот таёжного-то я и ищу!

— Ну, тогда другое дело! — сказал парень, потягиваясь. — Меня Панцырней зовут. А ты кто?

— Бонивур.

Панцырня протянул Виталию свою широкую ладонь и крепко пожал руку комсомольцу. Приземистый, широкий в плечах, он, видимо, был по-медвежьи силён. Об этом свидетельствовала вся его снисходительно-насмешливая манера держаться.

Поодаль, в кустах, была привязана недоуздком за тальник вторая лошадь — для Виталия. Неловко взгромоздившись на неё, Виталий заметил, что Панцырня с весёлым недоумением следит за его посадкой.

— Что, товарищок, в городу-то на конях не ездят? — спросил партизан.

— Нет! — коротко ответил Виталий, пожалев, что до сих пор не научился верховой езде.


В отряд приехали к вечеру.

Шалаши, крытые корьём, располагались полукругом. В подкове, образованной ими, стояли телеги с разным скарбом. Четыре повозки, между шалашами, были прикрыты холстом. На одной из них, под рядном, Виталий угадал очертания пулемёта. Коновязи, сделанные из жердей, виднелись неподалёку. Возле шалашей находились очаги, сложенные из камня. Заметил Виталий и артельную печь из необожжённого кирпича с большой плитой. Дымки от костров, на которых в этот час готовили пищу, вились над становищем, смешиваясь со смолистым запахом лесной заросли.

Всюду были люди. Кое-кто из партизан дремал, прикорнув возле шалаша, нимало не беспокоясь, что над ним вьётся мошкара. Некоторые партизаны беседовали между собой. У многих были гранаты на поясе, кинжалы и револьвер. Впрочем, такой воинственный вид был лишь у молодёжи. Пожилые люди ограничились только красными лентами на фуражках и шапках; они были здесь как дома и оттого не обременяли себя оружием.

Отовсюду на приехавших устремились любопытствующие взгляды. Плохо державшийся в седле Виталий, чтобы не быть посмешищем в глазах партизан, перед въездом в лагерь слез с коня и теперь шёл, держа его в поводу.

В вершине «подковы» находился шалаш просторнее остальных. По тому, что над ним развевался флажок, а возле стоял часовой, Виталий понял: штаб. Панцырня сказал:

— Ну, приехали!

В дверях показался высокий, худощавый, немолодой блондин в потёртой кожаной куртке и таких же штанах. Гимнастёрка его была застёгнута на все пуговицы, ичиги смазаны салом, русые волосы аккуратно расчёсаны.

— Топорков! — вполголоса сказал Виталию провожатый и обратился к вышедшему: — Приехали, Афанас Иваныч!

— Ну, здравствуйте! — сказал командир отряда Виталию. — Пойдём потолкуем, товарищ Бонивур.

Вслед за Топорковым Виталий вошёл в шалаш. Сели у стола, сделанного из жердей. Топорков пристально посмотрел на Виталия и, не распечатывая поданного ему юношей пакета, сказал:

— Ну, дай взглянуть, какой ты есть.

Виталий шутливо ответил:

— Весь тут, товарищ Топорков!

Командир серьёзно сказал:

— Вместе жить и воевать будем! А может, и помирать придётся вместе.

Лучистые глаза Топоркова, молодившие его, устремились на Виталия. И Виталий рассматривал нового товарища. Топорков ему понравился с первого взгляда.

На командира приятно было глядеть. Облачён он был, правда, в одежду, видавшую виды, — кожанка поистерлась на складках, кое-где порыжела, поистончилась, но все пуговицы были на местах, тщательно пришитые суровой ниткой, складки заправлены за ремень, который туго охватывал тело командира, одёрнуты назад. От подтянутости и выправки одежда Афанасия Ивановича казалась щегольской, несмотря на свою ветхость. Все сидело на нем ладно, пригнано так, что невозможно было и представить себе Топоркова расстёгнутым, расхлестнутым. Он был невысок, но статен, ступал легко, но твёрдо, говорил скупо, но к месту, и не любил лишних слов, умел выслушать человека с душой, с сердцем, но умел и приказать! Иногда сквозь твёрдость в его лице проскальзывала такая хорошая усмешка, что сразу становилось ясным, что Топорков за острым словцом в карман не полезет, знает цену и слову и делу, и думалось, что любит он и спеть и сплясать, если выдастся для этого час… Такой человек в бою — опора, в работе — подмога, в горе — утеха. «Товарищ!» — подумал о Топоркове Виталий, разглядев командира. Все в Топоркове — широкий, упрямый лоб, прямой нос с расширенными ноздрями, небольшой, твёрдо очерченный рот с крепкими, полными губами, крупный, тяжеловатый подбородок, ясный взгляд голубых внимательных глаз, скупость движений и точность их — все показывало, что командир не привык попусту тратить ни слов, ни времени. Почтительное «Афанасий Иванович», как называли в отряде командира, показывало, что его любят и уважают, а когда боевые товарищи испытывают такие чувства к командиру, то, не задумываясь, готовы отдать за него свою жизнь и по первому слову его пойдут в огонь и в воду.

— Я думал, ты постарше будешь! — сказал Топорков Виталию напрямик.

— Состарюсь, успею, — ответил Виталий, не обидевшись.

— Ой ли? — сказал тот. — В нашем деле на это не надейся.

— А чего смерти бояться?

— Я-то её не боюсь, — молвил Топорков, — и тебе не советую. Только у нас в отряде народ разный… В деревне до сих пор по старинке живут, молодёжи не шибко верят, говорят: молодо-зелено! Вот тебе молодость и помеха… Если что не так сделаешь, смеяться будут… Может, трудно спервоначалу придётся…

— Я не белоручка, Афанасий Иванович!

— А ты не дрейфь! — продолжал Топорков, будто не слыша замечания Виталия. — Сразу характер покажь, твёрдость и к старичкам уважительность, что тоже надо.

— Попробую! — сказал Виталий.

Отцовское наставление Топоркова показало юноше, что он понравился командиру отряда и тот готовится работать с ним.

Помолчав, Топорков добавил:

— Коли чего не знаешь, спроси. В деревне-то, поди, многое тебе в диковину покажется. Не дай бог, коли уличат, что только делаешь вид, будто знаешь. Сразу из доверия выйдешь. А ворочать его трудно. Иной раз и знаешь, да помолчи, дай другим сказать: не любят у нас всезнаек да попрыгунчиков. Не сердись, что с первого раза осекаю тебя! Лучше предупредить, чем потом на ходу стреноживать. Человек ты городской, к деревне не привычный. Городским не форси, деревенским не гнушайся… На вкус да на цвет товарищей нет!

Виталий, со вниманием слушавший Топоркова, негромко сказал:

— Я понимаю, Афанасий Иванович!

— Боле-то докучать тебе не буду, а то, о чем сегодня речь шла, на примётку возьми. Я сам рабочий, шахтёр. Революция сюда поставила. Спервоначалу тоже все непривычно казалось, пока во вкус не вошёл, пока не освоился со здешними порядками да обычаями.

— За науку спасибо!

Топорков пристально поглядел на комсомольца: не с сердца ли говорит, не обиделся ли? Увидев, что Виталий серьёзен и искренен, закончил:

— И ты меня поучишь, коли придётся.

2

Виталий приглядывался к отряду. Кое-что ему не понравилось. Посты выставлялись, но бойцы ходили в наряд неохотно, препирались из-за очерёдности. Вечерние поверки обнаруживали иной раз отсутствие многих партизан.

Дядя Коля предупредил Виталия, что в отряде Топоркова, который держали в резерве, люди привыкли друг к другу, мирились с недостатками окружающих и сами были не особенно исправными.

…Как-то, оставшись наедине с Топорковым, Виталий сказал потихоньку:

— Афанасий Иванович! У меня создалось впечатление, что мы тут живём, как на даче, вольготно.

— А что? — нахмурился Топорков.

— Смотри, сегодня сколько людей в расходе.

— На уборку ушли: хлеба осыпаются. Дома хозяйство рушится. Со спросу ушли, — ответил Топорков, недовольный не то замечанием Виталия, не то большим расходом людей.

Виталий помолчал и сказал:

— Представь себе, что сегодня отряд бросят в дело. Нас ведь врасплох застанут, Афанасий Иванович!.. Вот смотри, что я нашёл сегодня. — С этими словами Бонивур вынул из кармана винтовочный затвор. — В траве валялся… Чей? Я прошу тебя помнить предупреждение Михайлова, что события развернутся со дня на день.

Топорков хлопнул Виталия по плечу. Морщины на его лбу разгладились. Он улыбнулся:

— Ты меня не агитируй! Насчёт готовности — ты рано цыплят считаешь, у нас не казарма. А что до прочего, давай поговорим… Может, пригляделся я, кой-чего и не замечаю. Но за затвор со света сживу. Вот до чего же, черти, зажились, за оружием не смотрят! Это плохо!

Упрёк Виталия встревожил Топоркова. Он никак не мог успокоиться.

— Врасплох нас не застанут. У меня во всех сёлах окрестных свои люди сидят. Чуть закопошатся где япошки да белые — мигом уведомят. Нина в Раздольном до сих пор…

На вечерней поверке Топорков приказал всем партизанам стать в строй с оружием. После переклички он скомандовал:

— А ну, винтовки на пле-чо!

Топорков с Виталием стали обходить строй. Они шли мимо партизан. Виталий смотрел на их лица. Здесь были люди всех возрастов, от семнадцати до шестидесяти лет. Многие носили усы, кое-кто красовался пушистой бородой, а рядом стояли и совсем юноши, подбородка которых ещё не касалась бритва. Виталий отметил про себя, что в строю партизаны выглядели лихо, совсем не такими, какими казались они в будничной суёте лагеря, готовя пищу, валяясь в шалашах или бесцельно сидя на пеньке. «Народ-то боевой! — невольно подумал он. — Но как это вяжется с утерянным затвором?»

Возле одного из партизан Топорков остановился и сказал, пронзительно глянув на парня:

— А затвор где, Тебеньков?

Партизан переступил с ноги на ногу. Топорков показал на винтовку:

— Это что такое?

— Ну, винтовка.

— Это с затвором — винтовка. А без затвора — палка! — резко сказал командир. — Ты знаешь, потерял затвор — потерял винтовку! А знаешь, сколько она стоит?

Партизан опустил глаза. На лице его было написано смущение.

— Я заплачу! — сказал он.

— Чем заплатишь? — презрительно произнёс Топорков. — Мы оружие в бою добываем, кровью платим за него. Ты мне за винтовку кровью своей заплатишь?

Тебеньков густо покраснел. Отряд притих. Молодой партизан оглянулся. Но в укоризненных взглядах товарищей он прочёл то же осуждение, которое выразил Топорков. Спустя мгновение он, однако, оправился, поднял голову.

— За куст не спрячусь… — сказал он. — На то и в партизаны шёл.

Топорков прищурился, бросив искоса взгляд на Виталия. Тебеньков добавил:

— А затвор найду!

— Черта лысого ты найдёшь! — с сердцем сказал Топорков, вынимая из кармана затвор, найденный Виталием, и вставляя его на место. — Раньше тебя нашли. Знаешь, что в старой армии за утерю затвора полагалось? Суд. Дисциплинарный батальон. Арестантские роты. Вот что! Я бы тебя к черту из отряда выпер за это! Да спасибо скажи Бонивуру, заступился. Ты бы у меня загудел отсюда!.. Партизан!.. — Помолчав, уже другим тоном командир сказал: — Бери да помни! — и вернул Тебенькову винтовку.

Тот благодарно посмотрел на Виталия. Но Бонивур, не заметив этого, сам с удивлением глядел на Топоркова: не оговорился ли тот? Командир незаметно подмигнул ему: мол, ничего, так надо!

После поверки Тебеньков смущённо подошёл к Виталию.

— Спасибо вам за заступку! — сказал он.

— В другой раз не теряй, — ответил Виталий.

— Кабы выпер меня Топорков из отряда, мне жизни бы не стало — позор на всю округу, девки засмеют.

— А ты не девок бойся! — сказал Виталий. — Товарищей бойся, они тебе в бою защита, да и того же от тебя ждут.

Панцырня, стоявший подле Тебенькова, ухмыльнулся.

— В бою?! — протянул он. — Какой там бой! С зимы в отряде, а никаких боев не видал!

— Ну, это ты зря, Панцырня! — негромко сказал кто-то. — Товарищ подумает, что мы и пороху не нюхали! Чего ты врёшь-то?

— Ну, было такое дело! — отозвался Панцырня. — В феврале ходили на дело. Японцев пощёлкали малость. Думал я — пойдёт теперь драка, а нас отвели, застопорили. Говорят, пока в этом месте, мол, не надо объявляться! Ну, сидим, молчим. Округ нас дерутся знатно… То и дело слышишь — там разъезд сожгли, там поезд под откос пустили… На Сучане как белякам пить дали? Слыхал?.. А мы в лагере живём, небо коптим. Будто малые ребята: японцев не тронь, беляков не замай… Я в отряд зачем шёл, ты как думаешь, а? Что я, не видал, что ли, этого? — Панцырня кивнул по сторонам.

Горьковатый дымок от костров стелился по воздуху. Синий сумрак наступал с востока, понемногу скрадывая очертания окрестных предметов. Он поглотил уже мелколесье справа, застлал долинку за холмом. Кровавые блики от багрянца облаков, окрашенных снизу лучами уже невидного солнца, легли на гладь реки, превратив её в расплавленный металл.

3

Вокруг Бонивура и Панцырни понемногу собрались люди, прислушиваясь к их разговору. Кто-то поддакнул Панцырне:

— Это верно, что небо коптим!

Обрадованный поддержкой, Панцырня заговорил о том, что волновало партизанскую молодёжь. Вынужденное бездействие отряда было тягостным для партизан Топоркова. Они искренне завидовали тем отрядам, которые находились в беспрерывных стычках с японцами и белыми ещё с весны, и считали себя несправедливо обойдёнными.

Панцырня сказал:

— Вот, ей богу, коли ещё месяц просидим так-то, я к Утюгову на Сучан подамся!.. Слышал, поди, там к черту пути взорвали… Почитай, неделю поезда не ходили! У Кневичей каппелевцам жару дали, в плен двух офицеров взяли…

Успехи собратьев по оружию, которым посчастливилось быть в местах непосредственного соприкосновения с противником, видимо, были хорошо известны топорковцам, потому что вслед за словами Панцырни послышались голоса:

— На прошлой неделе японский поезд под Ипполитовкой спустили под откос… Вот это партизанское дело!

— А на шестьдесят первой версте!

— А под Кангаузом!

Панцырня убеждённо сказал:

— Уйду, право слово, уйду… К Утюгову, а то к Сиротникову.

— Мели, Емеля, твоя неделя! — недовольным голосом оборвал Панцырню один из партизан. — «Уйду, уйду»! Ну и иди! Ты что думаешь, коли ты партизан, так на тебя и управы нету? Куды хошь, туды и пошёл? Нет, паря, это не дело! В головке-то тоже люди сидят… У них план-то, поди, такой — на весь край, где когда драться, а когда где и схорониться!

Виталий присмотрелся к говорившему. Это был крепкий партизан, лет пятидесяти пяти. Слова Панцырни, видимо, всколыхнули старый спор о дисциплине, потому что Панцырня, махнув рукой, сказал:

— Ну, вы, дядько Колодяжный, сейчас заведёте свою погудку… Да мы-то не солдаты, а партизаны! Надо все-таки понимать!

— Ты пойми! — с сердцем сказал Колодяжный. — А я-то учёный! По-моему, как ружьё в руки взял, так уж и солдат! Вот что!

Никто не поддержал Панцырню в этом споре. Но один партизан со вздохом сказал:

— Поди-ка, до зимы так досидим?

— Может, ничего и не будет? По домам пойдём, другие за нас своими боками отвоюют! — выкрикнул из толпы совсем мальчишеский голос.

Виталий оглянулся, но не мог увидеть говорившего.

— Будет! И скорее, чем мы ждём!

— А ты откудова знаешь?

— У них в городу наперёд все знают.

Виталий огляделся. Кряжистый Колодяжный, с седоватой курчавой бородой, окладкой лёгшей на воротник, из-под лохматых бровей вприщурку наблюдал за говорившими. Бонивур спросил его неожиданно:

— Слышь, отец! Какая погода, по-твоему, завтра будет?

Партизан повёл на него бровями:

— Утром ясно будет, ветрено… А к вечеру, видно, насуропится… Кабы к ночи дождичка не было… Так, что ли, кум Лебеда? — обернулся он к партизану чуть помоложе, с лукавой искоркой в голубых глазах.

Тот не спеша отозвался:

— Эге ж, кум!

— А ты, отец, откуда знаешь? — спросил Бонивур Колодяжного.

Лебеда ответил за кума быстренько:

— В небо кровинкой брызнуло с вечера — быть с утра ветру. Дым-то стелется не по земле, а пеленой плывёт выше росту, стало быть, воздух воложный — вода в ём стоит. На мокро ветер с восхода пойдёт, с Татар, а оттоль завсегда дождя жди.

Виталий спросил партизан:

— Правду говорят дядьки?

— А то что!.. Они все приметы знают.

Виталий выдержал паузу:

— Вот и на войне свои приметы есть. По этим приметам выходит: скоро начнутся решительные действия.

— Это какие же приметы?

— Белые формируют части. Подтягивают войска. Усилились аресты подпольщиков. Боеприпасы перебрасывают к Иману. Укрепили свои части, которые стоят против НРА… Пулемётов подбросили, пушек. Японские советники в полки и даже батальоны приставлены.

Лебеда вставил:

— И то!.. Коли в солдаты молодёжь берут, значит много людей надо.

Тебеньков, блестя живыми чёрными глазами, тронул Бонивура за рукав:

— А в городе-то что делают товарищи?

Из темноты донёсся насмешливый возглас:

— Не слыхал, что ли: в подполье сидят… Пережидают!

Лёгкий хохоток обежал толпу. Рассмеялся и Виталий.

— Ну, наше подполье не совсем походит на то, в котором можно отсидеться. Я в нем два года находился. Если хотите, могу рассказать.

— А ты-ка дядю Колю знаешь? — спросил кто-то.

— А Нину и Семена, верно ли, обманом у белых взяли?

Вопросы эти показали Виталию, что за насторожённой насмешливостью у спрашивающих стояло и любопытство, и уважение к неведомым собратьям там, в городе. Здесь, вдали от Владивостока, он совсем по-новому ощутил и опасности, и дружбу, и товарищей, и радости. И Алёша с Таней, и Антоний Иванович с Квашниным, и Ли, и Степанов, и начало забастовки, и освобождение Нины и Семена так ярко представились ему! Сердце его тягостно сжалось от тоски по людям, с которыми сжился он. Ему захотелось рассказать обо всем, что с такой ослепительной силой вдруг вспыхнуло в его мозгу.

Темнота поглотила его собеседников. Виталий уже не различал их фигур.

— Белые не могут нас победить, — тихо сказал он. — За рабочим классом — сила… и правда. Правда подпольщикам твёрдость даёт. Правда и вас в тайгу привела… Взять, к примеру, первореченский бронецех: белые на шее сидят, но рабочие своё дело делают… А ведь смерть за углом ходит…

…Тишина, прерываемая лишь короткими вздохами да треском разгоревшейся цигарки, показала Виталию, как близко к сердцу принимают партизаны все, о чем он рассказывал.

— Выходит, в городе-то каждый день война? — вздохнул один, разминая затёкшую ногу.

Голос Топоркова прервал рассказ Бонивура:

— Эй, Виталий! Гляди-ка, ночь уже.

В шалаше командир хлопнул Бонивура по плечу.

— Слушал я тебя. Очень ясно ты говоришь. Нашим потрафил… Про город ладно рассказал, к месту. А то у нас многие, как бирюки, в лесу зажились, думают, что кроме них, и другой силы нигде нету…

4

Утром Топорков позвал Виталия:

— Слышь-ка, пошли со мной!

Они миновали посты. По ложбине спустились к речке. Пошли вдоль берега, поросшего кустарником, на жёлтых стеблях которого росли сиреневые цветочки. Топорков молчал, изредка поглядывая на Бонивура. Виталий ухватился за один стебелёк, машинально дёрнул его. Стебель изогнулся в его руке, но нисколько не подался. Виталий дёрнул сильнее. Однако и на этот раз ему не удалось выдернуть стебель. Виталий остановился. В двух шагах остановился и Топорков.

— Что, каши мало ел? — усмехнулся он.

Виталий озадаченно посмотрел на командира. Ухватившись за стебель покрепче, он дёрнул изо всей силы, но с тем же результатом: корень плотно сидел в земле.

— А ты посильнее! — подзадорил Топорков.

Виталий, уже ожесточась, принялся тянуть стебель. Однако, сколько ни напрягал он силы, растение не поддавалось ему, гибкие его прутья были необычайно крепки, корни цепки.

— Не трудись! — сказал Топорков. — Видно, в деревне не жил! Это держи-корень, леспедеца по-учёному… За землю держится, как мужик, до смерти!

— Хорошо сказано! — заметил Бонивур.

— У нас мало говорят, а как скажут, так на всю жизнь.

Топорков дошёл до песчаной косы у переката.

— Давай искупаемся!

Он скинул с себя вооружение, одежду и бросился в воду. Виталий не заставил себя упрашивать. Они поплыли. Топорков плыл сажёнками, сильно ударяя руками и наполовину высовываясь из воды. Виталий быстро догнал и обогнал его. Топорков удивлённо сказал:

— Эка штука! Да ты как плаваешь-то, не по-нашему… По-каковски это?

— У моряков выучился! — ответил Виталий, плывя кролем.

— Чудно! — сказал Топорков и прищурился. — Смотри-ка ты! А главное, тихо, ничего не слышно… Так плавать — только посты снимать. Ты, паря, ребят наших этому-то плаванью научи.

Искупавшись, они оделись. Топорков взял свой карабин.

— Ну, комиссар, во-он сорока сидит, на сучку… Дай-ка ей!

Не слишком уверенно Виталий взял карабин. Он приложился, тщательно, как ему казалось, прицелился, нажал спуск. Грохнул выстрел. Сорока лишь перелетела на другое место. Виталий недоумевающе смотрел на птицу Топорков усмехнулся в усы.

— Дёргаешь, дорогой… Коли у нас все так будут стрелять, белым да япошкам спокойная жизнь настанет.

Виталий смутился. Топорков взял у него карабин.

— Дай-кось я ей помогу свалиться!

Он вскинул ружьё. Почти одновременно с выстрелом сорока, распластав уродливо крылья, упала вниз.

— Наука нехитрая, — сказал Топорков. — Только сноровка нужна… Я тебя к Колодяжному припарю — он живо выучит! А то, знаешь, ты нас за советскую власть агитировать будешь, — это хорошо. Но коли сумеешь белого конника спешить, агитация куда крепче выйдет! Так? Али не так?

Виталий кивнул головой.

— Колодяжный — он мастер, — продолжал Топорков. — И Нину обучал. Девица-то как приехала к нам, давай речи сказывать… Её слушают… Девка красивая, слова разные выговаривает — про мировую революцию, пролетариат… Складно говорит! Вся разгорится, глаза что звезды, щеки будто малина. Картинка, да и только… Да… А Панцырня наш, парень въедливый, настырный, говорит ей как-то: «А что, девка, ты с ружья так же стреляешь, как глазами, аль нет?»

— Ну? — не выдержал Виталий.

— Нинка — за винтовку! Пах! Пах! Уж не знай, куда палила: чисто все пули за молоком послала… Затюкали её ребята за такую стрельбу вконец. Ну, характер у неё, я тебе скажу!.. Смолчала девка. Колодяжного упросила. Тот её подучил малость. Так она Панцырню самого затюкала через две недели! Огонь, а не девка! — Топорков помолчал. — Тебе-то испытание делать, поди, не станут… А для себя — не мешает. У Лебеды рубку посмотри. У него кисть — что железо. Двухвершковый ствол рубит. Силён да и сноровист…

5

Упрёк Бонивура в слабой боевой подготовке отряда, сделанный им сгоряча Топоркову, больно задел и встревожил Топоркова. Командир круто взялся за партизан. Теперь он целыми днями проводил с ними занятия на местности, тренировал в выносливости и умении драться в условиях леса и на подступах к лесам. Сначала это вызвало недовольство партизан и насмешки: «Тоже академию затеял!» Прозвище «генерал», брошенное кем-то из записных остроумцев, пристало к Афанасию Ивановичу.

Однако спустя некоторое время плоды этой напряжённой работы сказались. Прежняя развалочка, столь поразившая Виталия при его прибытии в отряд, исчезла, и лагерь партизан стал более, чем прежде, походить на военный лагерь.

Дядя Коля не забыл о Бонивуре. Несколько раз его посланцы, в большинстве молодёжь, появлялась в лагере, привозя с собой из Владивостока пачки газеты «Красное знамя» и целый ворох новостей.

Новостей было много, и Виталий радовался, слыша о том, что творилось повсюду. Первореченцы продолжали бастовать. В Поспелове новобранцы, согнанные из самых разных мест для формирования и муштровки на Русский Остров, где белые считали их изолированными от большевистской пропаганды, однажды ночью перебили своих офицеров, сняли караулы в артиллерийском училище, которое так только называлось, а на самом деле было каппелевской контрразведкой, забрали с собой пятнадцать арестованных и на двух катерах ушли через пролив. Ни катеров, ни бежавших не удалось найти. Караулы помогал снимать какой-то писарь из поспеловских, который знал в лицо часовых и расположение всех казематов. Все было обделано так ловко, что раскрылось лишь утром, когда и погоню посылать было уже бесполезно.

— Что за писарь? — живо спросил Виталий.

Никто, однако, не знал его фамилии.

Владивостокские комсомольцы наклеили на автомобиль Дитерихса листовку с призывом к мобилизованным — бросать оружие и переходить к красным, если их погонят на фронт. Самое смешное было в том, что Дитерихс не сразу позволил сорвать листовку, когда какой-то услужливый фельдфебель вознамерился её отодрать, — комсомольцы снабдили свою листовку изображением трехцветного добровольческого угольника, и Дитерихс принял её за своё воззвание.

Да, новостей было много. В окрестностях Посьета, населённых преимущественно корейцами, организовался корейский партизанский отряд под командованием Николая Пака; отряд контролировал пограничную полосу в этом районе. Вблизи Никольска-Уссурийского начал успешные действия отряд, большинство бойцов которого состояло из китайцев. Руководил китайской группой какой-то совсем молодой китаец, по прозванию «Маленький». Отряд был летучим. Сделав налёт на белые посты, — едва поднималась тревога и каратели садились на коней, — отряд тотчас же исчезал, растворяясь в степях Маньчжурии либо рассредоточиваясь среди местного китайского населения — огородников, рогульщиков, чернорабочих. Отряд отличался дерзостью и смелостью. Бывало и так, что он встречал карателей то на подходах к месту назначения, то на обратном пути. Отряд обстрелял однажды даже машину Дитерихса под Никольском…

Борьба разгоралась. Это было видно и по тому, как неустанно пополнялось вооружение партизанских отрядов. Топорков сказал однажды Виталию:

— Виталя! Придётся тебе на сто пятую версту съездить.

Бонивур вопросительно глянул на командира. Тот с сияющим лицом вертел в руках какую-то бумажку; он обрадованно хлопнул по столу рукой и добавил:

— Срочное дело, Виталя! Возьмёшь там кое-что.

Виталий ждал разъяснения. Но Топорков ничего больше не сказал и посоветовал, не мешкая, отправляться.

Виталий быстро переоделся.

Никто бы не узнал его в замазанном, закопчённом смолокуре, в неряшливой одежде, покрытой заплатами. Когда он облачился в это рубище и пошёл к штабной землянке, чтобы показаться Топоркову, часовой с удивлением поглядел на него, заступил дорогу и сказал сурово:

— Куда? Куда? Откуль ты, такой хороший, взялся? А ну, давай отседа уматывай, золотая рота! — и засвистел, вызывая караульного начальника.

На шум вышел Афанасий Иванович. Он узнал Бонивура и захохотал.

— Ай да смолокур! Ай да мученик божий! Не подать ли тебе Христа ради?.. Ну, Виталя, учудил, ей-богу, не хуже, чем в театре!

Тут и часовой, рассмотрев, кого он гнал от землянки, присоединился к хохоту Топоркова… Услышав шум, партизаны гурьбой повалили к штабу. Топорков втолкнул Виталия в землянку, насилу отдышался, и долго ещё смешинки вспыхивали у него на глазах, пока он давал юноше пропуск, пароль и отзыв на сто пятую версту.

Спустя некоторое время на одной из самых сильных лошадей, запряжённой в телегу с двойным дном. — хитроумное сооружение партизанских конспираторов, — Виталий выехал из отряда. Немало выдумки потратили партизаны на то, чтобы и лошадь обрядить под стать вознице: шерсть её была взъерошена самым причудливым образом, брюхо и круп вымазаны навозом и сажей, грива спутана. Когда маскировка лошади была закончена, партизан Тебеньков, хозяин лошади, поглядев на неё, сплюнул огорчённо и с сердцем сказал:

— От пропастина какая! Серко! Да неужто это ты? Теперь тебя, брат, только волкам выдать, все одно партизанский вид ты потерял!

Лошадь и возница являли вид унылой и застарелой нужды, примирившейся со всякими бедами. Любой хозяин, глянув на эту пару, сказал бы, махнув рукой: «Эка, до чего человек и себя и коня довёл, байбак треклятый, поди, печь насквозь пролежал!..»

6

Стояла сухая жара. Нагретый воздух слоился над землёй в отдалении. Бежали мимо пригорки, серая дорога с толстым слоем пыли змеилась впереди, медленно передвигались дальние рощи и деревенские домишки. Мягко постукивали колёса, чуть подпрыгивала телега, попадая то на камни, то на выбоины, слышался мерный, глухой топот коня. Взбитая копытами и колёсами дорожная пыль вилась за телегой и медленно оседала.

Конь то и дело тянулся к начинающей буреть траве или к неубранным овсам, что свешивали свои усатые метёлки к дороге. Нещадно стрекотали кузнечики, летали над телегой стрекозы, крылья которых светились радужным цветом. Проносились воздушные путешественники-паучки с распущенной золотящейся нитью паутины, державшей их в воздухе.

Солнце, жар и тишина царили здесь невозбранно. И в мирном поле, напоённом светом, в потоках которого дозревали хлеба, среди бесконечных просторов, сливающихся на горизонте с выгоревшим небом, казалось странным, что там, за синеватой полоской гор, готовы вспыхнуть орудийные раскаты, которые расстреляют эту великую светлую тишину, что царила вокруг, — нет деревни и леска, нет оврага и пригорка, где не чернел бы окоп, нет дома, в котором не зрела бы готовность к новым схваткам.

Мысли обуревали Виталия. За последние месяцы он почти ни минуты не принадлежал себе; так редко выдавалась возможность побыть одному, все на людях и на людях. А тут, оставшись один и разомлев в этой удивительной тишине, он задумался и размечтался, толком сам не умея разобраться в своих думах и мечтах.

Бескрайняя даль, поля и леса, уходящие в эту далёкую синь, гряды сопок на горизонте, точно волны, катящиеся на запад, где, отстоя от Приморья на четверть окружности земного шара, лежала родная Москва, рождали в Бонивуре удивительное ощущение свободы и силы.

И Виталий читал вслух, во всю силу голоса, стихи Никитина:

Широко ты, Русь,

По лицу земли,

В красе царственной,

Развернулася!

У тебя ли нет

Поля чистого,

Где б разгул нашла

Воля смелая?

У тебя ли нет

Про запас казны,

Для друзей стола,

Меча недругу?

Серко, заслышав голос, прянул ушами и прибавил шагу.

— Но-но! Куда ты? — осадил его Виталий и тотчас же забыл о лошади, опустив вожжи.

Смешон и странен был чумазый смолокур, читающий стихи во весь голос на телеге, за которой сеется чёрная угольная пыль. Да разве сразу обо всем можно думать, когда жизнь, полная и яркая, радует все твоё существо, когда все тело поёт, словно туго натянутая струна. С чем, как не с песней, можно сравнить это необыкновенное состояние, овладевающее иногда человеком, когда все кажется возможным, когда обостряются память и ум, когда сквозь дымку будущего взор проникает далеко-далеко, делая предстоящее явственно видимым…

7

«На сто пятой путевым обходчиком Сапожков, — сказал Виталию Афанасий Иванович, — у него передаточный пункт. Парень там недавно. Так ты поаккуратнее, не приведи за собой кого!» Топорков и сам не знал толком, что предстоит получить, но надеялся, что дядя Коля не забудет его просьб об автоматическом оружии, которое Топоркову необходимо было «позарез».

Будка путевого обходчика на сто пятой версте находилась возле полотна железной дороги. Была она типовая, квадратная, с высокой крышей и номером версты на верхнем венце. Рядом находился сарай, за которым стояло узенькое помещение с высокой вентиляционной деревянной трубой. Все постройки были крыты тёсом и окрашены в казённый ярко-жёлтый цвет, видный издалека. Маленький огородик был разбит поодаль, красуясь подсолнухами и кукурузой. Почти вплотную к огороду примыкал небольшой лесок — берёзы вперемежку с клёнами. Справа и слева от будки, пропадая вдали, тянулись сверкающие рельсы. Виталий подъехал к будке со стороны леска. Он оставил коня с телегою в подлеске, а сам, крутя в руках сломанную веточку, пошёл в будке.

Какой-то мужчина, стоя у самодельной летней печи на дворе, ломал хворост и подбрасывал топливо в топку. Жаркое пламя металось в печи, выбиваясь из конфорок и в трещины кладки. Котёл, стоящий на плите, испускал облака пара, варево переливалось через край. Хозяин, занятый своим делом, не слышал, как подошёл к нему Виталий, и обернулся, словно ужаленный, когда Виталий громко сказал:

— Эй, друг! Мне бы Сапожкова надо было повидать.

Изумление выразилось на лице хозяина.

— Ну, я Сапожков! Что надо? — сказал он.

— Здорово, Борис! — сказал Виталий и протянул ему руку. — А я тебя только недавно вспоминал: где ты да что ты? Ох, и рад же я тебя видеть!

Это был Борис Любанский, располневший немного и утративший тот серый цвет лица, который был у него в дни житья на Поспелове; исчезли и круги под глазами, да и самые глаза утратили выражение угрюмого беспокойства, старившие тогда Любанского лет на пять. Теперь он казался помолодевшим.

Они крепко обнялись.

Виталий сказал:

— Я к тебе не без дела, Борис. «Угольку, хозяин, не надо ли?»

Любанский ответил.

— Не откажусь, мне надо вилы наварить… — Любанский вдруг рассмеялся: — Ха-ха-ха! Брось, Виталий, уж кого-кого я бы испытывал, а не тебя. Знаю ведь, где ты сейчас. Тётя Надя мне сказывала… Ох, как ты ко времени! У меня похлёбка готова, чаишко вскипел. Ну, не думал, что сегодня тебя увижу… Одно время и вообще не чаял кого-нибудь из наших увидеть…

Обрадованный встречей, с Виталием, Любанский стал хлопотать по хозяйству, накрывая на стол в будке, похлопывая Виталия по плечам, на что юноша отвечал не менее крепкими хлопками.

— Ну, будет! — сказал наконец Бонивур, у которого плечи заныли от этих выражений дружеского расположения Бориса — парня на голову выше Виталия, с тяжёлой рукой. — Будет, Борис, будет… если ты хочешь, чтобы я послушал, как ты из Поспелова выпутался!

— Пей чаек, Виталий! — отвечал Борис весело. Он выглянул в окно на шлях, пустынный в это время дня. — Передачка ещё не прибыла, видно, на волах едет. Время у нас есть… — И он начал свой рассказ.

…Когда сотня Караева готовилась к перевозке на Первую Речку, Любанский впрыснул себе в ногу керосин. Нога раздулась, посинела, побагровела, зашелушилась, вены на ней угрожающе набрякли. Походило это на газовую гангрену или на флегмону. Караев, поглядев на ногу писаря, сделал гримасу, что-то пробормотал. Любанского отправили в госпиталь, и Караев сразу же забыл о нем. Борис отделался от сотни особого назначения. Его, однако, не оставили в покое, так как знали за исполнительного и молчаливого писаря. Как только он поправился, его прикомандировали к артиллерийскому училищу. Избавиться от этого ему не удалось, и опять потянулись тоскливые дни, наполненные тревогой и душевными терзаниями…

В казармы артиллерийского училища пригнали новобранцев. Люба некий заметил, что в одной из рот что-то происходит: солдаты часто собирались группами, споря, и замолкали, едва показывался кто-нибудь из офицеров. Борису удалось завоевать доверие солдат, и он узнал, что рота ещё раньше решила дезертировать. Бежать с Русского Острова было трудно, но солдаты не отказались от своего намерения. Борис обещал помочь им.

Непредвиденное обстоятельство ускорило события.

На Поспелово привезли пятнадцать партизан, захваченных возле бухты Ольги. Захвачены они были с оружием в руках, им грозил расстрел. Михайлов вызвал Бориса: надо было попытаться освободить ольгинских товарищей и, чего бы это ни стоило, избавить их от страшной участи. «Сделай все, что сможешь! — сказал Михайлов. — Может, используешь твоих дезертиров? Это было бы неплохо… Да и сам уходи с ними. Тех, кто побоевитее да посознательнее, отправим в сопки, остальные пусть бегут по домам».

Борис предложил дерзкий план: поднять роту, обезвредить офицеров, снять часовых под предлогом смены караулов, захватить арестованных, посадить роту и освобождённых на катер и уйти к Посьету без огней. Михайлов одобрил план.

Все удалось как нельзя лучше. Любанский, получивший чин зауряд-офицера, в эту ночь дежурил и сам развёл караулы.

Рассказывая об этом Бонивуру, Борис рассмеялся:

— Без сучка, без задоринки. Все прошло так, что я сам себе не верил: во сне или наяву дело происходит?.. Вывели роту. Скорым шагом к пристани. Посадку сделали в один момент. Штурмана было заартачились. Один из них — на колени, плачет. «Свяжите меня, говорит, и положите на пристани! У меня семья — ведь белые всех погубят!» Запеленали мы старого штурмана, рот ему заткнули. Он уже и слова не может сказать, а все головой мотает: потуже, мол! Нахохотались, пока увязывали. Запрятали его между бочек на пристани, чтобы не видно было, — и давай бог ноги!.. В Посьете разбрелись кто куда: ольгинские, поди, уж дома, дезертиры по подпольям отсиживаются, кое-кто из них к Маленькому в отряд пошёл.

— А как ты обходчиком стал?

— Да не без дяди Коли. Мне в Посьете новые документы дали, — и сюда. Начальник дистанции, правда, побывал тут, носом покрутил, говорит: «Путевой обходчик без семьи — не обходчик! Кто тебя заставит сидеть на участке?» Ну, удалось его кое-как успокоить, что семья, мол, пока из Анучино не выехала, недосуг было написать, что уже устроился и жду. «Ваше, говорю, благородие! У меня четверо, мне угол-то этот вот как нужен! Куда я от него пойду?.. Тут и сарай для коровушки, и сеновал над ней, тут и огородишко, глянь какой хороший!» Он и говорит мне: «Семью вези скорее, а то на твоё место другого, детного пришлю».

— Ну, и как тебе новая работа глянется? — спросил Виталий, рассмеявшись над тем, как прибеднился Борис, изображая испуганного крестьянина.

— Ничего, работа хорошая! — усмехнулся Борис. — Твой отряд далеко ли от Наседкина?

— Не очень.

— Я тут с обходом ходил, — задумчиво сказал Борис, — хорошее местечко нашёл… На кривуне мосток и выемка. Тут, если с двух концов этого участка мину заложить, можно такую пробку сделать, что не скоро расковыряешь!

8

…Скрип колёс, окрики возницы, мычание послышались со шляха. Борис выглянул из окна.

— Не шибко хорошо, — сказал он, — что вы тут встретитесь, ну, да раз так вышло, ничего не поделаешь. Ты посиди в будке, пока я приму груз.

— Иди, иди! — сказал Виталий.

Любанский пошёл к выходу. Но в этот момент дверь распахнулась, и звонкий голос спросил:

— Э, капитана! Сапожкова здесь живи-нет?!

И в будку вошёл молодой китаец.

Нет, положительно в этот день судьба благоволила к Виталию, сводя его со старыми друзьями. В вошедшем Бонивур сразу узнал Маленького Пэна, который на этот раз выглядел совсем как крестьянин — в курме, широкополой шляпе, с длинным бичом в руках, с трубкой за поясом из бязевой косынки. Виталий не выдержал, хотя в первую минуту он и хотел отвернуться, чтобы дать возможность Любанскому выйти и вывести за дверь вновь прибывшего гостя.

— Здорово, Пэн! Что, теперь твой брат — возчик?

Маленький Пэн, казалось, даже не удивился тому, что встретился с Виталием. Он улыбнулся своей красивой улыбкой и ответил шуткой на шутку, припомнив разговор с Виталием в вагоне Пужняков:

— А твой брат в лесу живи, уголь делай, что ли?

Не было смысла таиться друг от друга, и Борис облегчённо вздохнул.

— Тем лучше, товарищи! Быстрее управимся.

Все трое вышли из будки. Круторогие, поджарые серые волы отмахивались от оводов, гремя цепочкой, продетой через нос. Они были запряжены в долгую мажару, гружённую жердями, концы которых свисали к земле. На жердях соблазнительно желтели десятка два дынь, распространяя тонкий, сладковатый запах. Пэн подошёл к мажаре, взял одну дыню, переломил её о колено и кивнул товарищам:

— Угощай! Моя тоже сильно пить хочу, шибко жарко сегодня!

Трудно было отказаться от ароматной дыни.

Волов отвели в лесок, к коню, который стоял с торбой на морде. Стали сгружать жерди и умаялись: жерди были длинные, сырые, гнулись и схлёстывались. Борис покачал головой:

— Ты бы хоть поменьше нагружал, Пэн!

Пэн улыбнулся.

— Нет, меньше не могу! Твоя знай, чего искай, и то жарко… А если солдатка искай, его мало-мало жерди бросай, потом думай: «Какой черта моя такой работа делай? Ничего тама нету!» Моя солдатка дынька давай, его кушай, моя пускай… Так, не так?

Когда мажара освободилась, на дне её Виталий и Борис увидели какие-то свёртки. Стали сгружать их, Виталий развернул один и радостно охнул: в свёртке, тускло блистая металлом, лежал пулемётный ствол. «А тут что?» И во втором свёртке оказался пулемёт. Американский «морлинроквель» и русский «максим». Это были солидные подарки отряду Топоркова, о которых Афанасий Иванович мог только мечтать. Пэн не забыл и о патронах к пулемётам: в мажаре уместилось пять тысяч патронов, в лентах и россыпью.

Пэн торопился.

— Это не мои волы. Один наша люди. Его волы скоро надо назад! — сказал он, поглядывая на солнце.

Не было причин задерживаться здесь и Виталию. Когда пулемёты были упрятаны в тайное отделение в телеге, Бонивур уселся на своё место, попрощавшись с Борисом. Уже с телеги он крикнул Пэну, забыв, что даже не поговорил с ним толком (а скоро ли вновь придётся свидеться?):

— Пэн, ты где сейчас живёшь? Что делаешь?

Маленький Пэн с хитрым видом сказал, хлопая бичом:

— А тебе как думай? Ну, моя скажи: тебе все равно догадайся нету! Наша люди мало-мало воевай учись, мало-мало партизанка есь. Эта машинка наша люди сама доставай один места!

— Себе-то чего не оставили?

— Наша много забирай. И себе оставь и товарища давай…

Виталий не стал расспрашивать Пэна. Если бы тот мог, он сам бы сказал, где партизанит, но Пэн ответил уклончиво, значит, так надо. Но и без слов Пэна Виталию ясно было, где учатся воевать китайские товарищи. Слухи о летучем отряде под Никольском, как видно, имели веское основание.

— Ну, понравилось тебе воевать? — весело спросил он.

Пэн легонько нахмурился.

— Понравись не понравись, моя не думай… Моя думай — это дело пригодися, а?

— Пригодится, Пэн! — сказал Борис, наблюдавший за разъездом друзей. — Везде пригодится — и тут, у нас, и там, у вас дома… Буржуев везде бить надо!

Волы тронулись. Под их шелковистой серой шерстью задвигались тугие мускулы. Пэн улыбнулся в последний раз, сидя на доске, перекинутой через борта мажары, и вдруг его лицо застыло: исчез Пэн-партизан, и явился на его месте Пэн-возчик. Круто взял и конь Виталия, отдохнувший и застоявшийся. Скоро за деревьями исчезла будка проходчика, и замолк скрип больших колёс мажары, доносившийся со шляха…

Вторая поездка Виталия на сто пятую версту дала отряду сто «лимонок» — ручных гранат, незаменимых в ближнем бою.

9

Совета Топоркова Виталий не забыл. Он тесно сошёлся со старыми солдатами Колодяжным и Лебедой, перенимая у них солдатский и житейский опыт, которым оба «дядьки» охотно делились с юношей, видя в нем внимательного слушателя и способного ученика.

В отряде немного подтрунивали над тем, как Виталий, точно заговорщик, таясь ото всех, задолго до побудки расталкивал спящего Колодяжного и исчезал с ним в прибрежном тальнике.

Нашлись любопытные, которые постарались выследить, куда они ходят. Панцырня, как ни любил он спать, только из-за того, чтобы удовлетворить своё любопытство, не поленился вставать пораньше и, сдерживая зевки, раздиравшие ему рот, и щуря слипающиеся глаза, спотыкаясь спросонья о коряги на пути, шёл следом за Колодяжным и Виталием. Притаясь в кустарнике, смотрел, что они делают.

— Паря, — рассказывал он потом другим партизанам, — наш-то комиссар в школу ходит!

— Ну-у! Уж и в школу? Ему что там надо? Да какая летом школа?

Панцырня рассмеялся.

— А вот есть и летом! А учитель у него — Колодяжный.

— От брешет! — говорили Панцырне в ответ.

— Истинная икона, сам видел! — крестился Панцырня. — Старик-то ему камешек какой ни на есть подымет с поля, с травки, пальцем тычет: «Примечай, с какой стороны ветер дул. Эта сторона сухая, а эта — воложная!» К валуну какому подойдут, дедка и тут: «Глянь, говорит, как камень тебе север кажет. Тут-то чисто-гладко, а здесь мох растёт. Мох, он завсегда с северной стороны растёт, у дерева ли, у камня ли. А дерево, говорит, с холодной стороны меньше веток имеет, примечай!» Ну, прямо как колдун ходит. А Виталий за ним, рот раскрывши!

Панцырня давился от хохота. Но кто-то сказал ему:

— Чего смеёшься? В городу-то этого, поди, не знают. Вот Виталий и учится. Не ты же его научишь! Ты сам, колода, в трех соснах заблудишься, а спросить не спросишь!

И Панцырня замолчал.

Скоро весь отряд узнал тайну Виталия. Однако, по молчаливому уговору, никто не заговорил с ним об этом. Колодяжного стали в шутку величать учителем. А к Виталию почувствовали уважение, видя его упорство и настойчивость, с которыми он стремился в стрельбе и рубке догнать своих товарищей.

Виталий избегал быть на виду. Когда говорил, памятуя наставление Топоркова, старался быть кратким и точным; когда находил какой-нибудь непорядок, не кричал, а приводил в пример Лебеду и Колодяжного, у которых и сам учился. Горожанин, он стал ориентироваться в лесу по звёздам и солнцу, по мху на камнях, по траве и множеству примет, чему исподволь обучал его Колодяжный. Солдатская наука не хитра, но к ней нужны смётка, настойчивость, терпение, здравый ум и умение сознательно ограничивать себя во многом.

«Толковый», — решили про него в отряде.

Подпольная работа научила Виталия быть внимательным к мелочам, приучила его быть немногословным, но убедительным, она же развила в нем способность к обобщениям и умению заглядывать вперёд. В отряде он больше слушал, чем говорил, и, почти не расспрашивая партизан, знал о каждом больше, чем они о нем. По отдельным фразам, по обрывкам разговоров, по намёкам Виталий составил себе довольно ясное представление о прошлом каждого бойца. Только Панцырня вызывал у него насторожённое ощущение, будто бы был у того какой-то тайный уголок в душе.

В отряде были крестьяне — амурские, уссурийские, забайкальские. Среди них много людей, у которых были кровавые счёты с белыми и интервентами.

И всем было душно от соглядатайства японцев и их хозяйничанья, — русские копили святую злобу против иноземцев и отечественных их пособников.

…Ежедневно в отряд приходили люди.

Командир отряда сказал Виталию:

— Товарищ Бонивур! (Когда Топорков обращался к кому-нибудь, называя товарищем, это значило, что разговор предстоит официальный). Я думаю, тебе следует заняться новичками. Кто приходит, ты поговори с ним, выясни, чем дышит… За комиссара. А дальше — моё дело…

Глава пятнадцатая

СТАРЫЕ И НОВЫЕ ДРУЗЬЯ

1

Утром, выйдя из шалаша, Виталий наткнулся на незнакомого парня. Тот окликнул Виталия:

— Слышь-ка, друг, где тут комиссар?

— А что? — спросил Виталий. — На что он тебе?

— Да я из Раздольного. Пришёл партизанить. Но, говорят, наперёд надо к нему для беседы. А об чем беседовать? — недоуменно спросил парень сам себя. — Винтовку дал, патронов насыпал, сколь не жалко, да и партизань, коли охота есть. Я так думаю… Ты здешний?

— Здешний.

— Какой он?

— А что?

— Да, говорят, сопля зелёная, малый… Поди, будет ваньку ломать. Шибко начальство…

Виталий неприметно усмехнулся:

— Зачем же он ваньку-то ломать станет?

— А все они, патлатые, такие… Не люблю я их. Как зачнут за мировую революцию агитировать. А сами в хозяйстве ни уха, ни рыла, одно слово…

Виталий простодушно спросил:

— Чего же ты в отряд идёшь, под комиссара?

Парень, понизив голос, тоном заговорщика сказал:

— Дело у меня одно есть! — Он расплылся в улыбке, сделал движение, словно подкручивая усы. Он принял вид ухарский и вместе с тем смущённый. — Меня, вишь, одна ваша завербовала… Ниной звать. Знаешь? Вот, паря, зацепила-а, я тебе скажу… У-ух! Малина, а не девка!..

— Значит, ты сюда пришёл малину рвать? — сказал Виталий. — Смотри, корешок, руки наколешь…

Виталия больно задело упоминание парня о Нине. Он был неприятно поражён и замечанием парня «малина, а не девка» и тем, что парень пришёл в отряд из-за девушки. Он отвернулся от новичка и пошёл дальше. Озадаченный парень крикнул:

— Слышь-ка, где комиссар-то помещается?

Виталий указал шалаш.

Панцырня, связной, спал около шалаша Колодяжного. Виталий растолкал его и вручил письмо для дяди Коли. Потом возвратился к себе. У шалаша он застал не только того парня, который остановил его давеча, но и ещё троих пришедших в отряд: пожилого, заросшего волосами бородача со спокойным взглядом из-под нависших клочковатых бровей и двух юношей лет по восемнадцати — двадцати.

— Здравствуйте, товарищи! — сказал Виталий, подходя. — Вы ко мне?

Все трое поднялись, сняв шапки. Парень, завербованный Ниной, схоронился за остальными. На лице его изобразились досада и смущение.

— Что скажешь, отец? — обратился Виталий к старику. — С чем пришёл?

— Здешние мы, — сказал бородач. — В отряд пришли. Хочем партизанить. Я и сынка мой! — Он неторопливым движением указал на младшего из юношей. — Жилины мы!

Он кивнул сыну. Тот стал рядом. Крепкие, широкие в плечах, загорелые, словно литые, они походили друг на друга, несмотря на разницу в летах. Виталий невольно залюбовался ими. Молодой Жилин, застеснявшись, потупился. Старик продолжал:

— Опять беляки амбары почистили. Мобилизация, говорят! Ну, сколько можно? Раз взяли, два взяли… Не сеют, не жнут… Поналезли, как саранча. А хлебушко-то горбом даётся. Опять же сына не сегодня-завтра заберут.

А что ему у беляков делать? Вот и пришли.

Бонивур испытующе посмотрел на Жилиных:

— Значит, сына от набора хоронишь, отец? А мы ведь тоже скоро в драку пойдём. Спокойной жизни и тут не найдёшь.

Сын метнул на старика быстрый взгляд и ломающимся баском проговорил:

— А мы не против драки.

— Было бы за что драться! — закончил отец. Он помолчал и с достоинством добавил: — Мы — русские. Не с руки нам под чужими-то ходить! — Лёгкая улыбка пробилась у него через усы. Он неожиданно подмигнул: — Охота без Миколашки, без колчаков пожить. Может, и проживём краше, чем при них!

Он сказал это так, что Бонивуру стало ясно: в отряд шёл человек, давно все решивший для себя и готовый, если нужно, за правду сложить свою голову. «Силён старик!» — подумал Виталий.

— Не коммунист?

— Нет, не партейный… А сердцем мы к этому расположенные!

Виталий пожал Жилиным руки и направил их к Топоркову. Затем он повернулся ко второму парню. Тот вытянулся.

— Хочу за советскую власть партизанить, — сказал он звонким голосом. — Забрали меня в колчаки. Отправили на фронт… Только за что мне там воевать? Вот сюда и пришёл. Фамилия моя Олесько.

Бонивур посмотрел в открытое, простое лицо Олесько с голубыми глазами навыкат, с веснушками, усыпавшими вздёрнутый нос.

— С японцами или с белыми счёты есть? — спросил он, не ожидая ответа: слишком молод был парень.

Мимолётная тень пробежала по лицу Олесько. Раскрытые губы его вдруг сжались.

— Да, надо, поди, с белыми-то кончать! — сказал он по-хозяйски, так, как сказал бы глядя на луга: «Сено-то пора косить, дошло уже!»

— Сам догадался насчёт отряда?

Олесько замялся.

— Не-ет, я бы в лес ушёл скрываться. А в Манзовке к эшелону одна ваша пристала. Ниной звать… Она и надоумила до отряда податься. Сам-то не дотумкал бы! — чистосердечно сказал Олесько. Он улыбнулся во весь рот и опять стал прежним немудрящим пареньком.

— Ладно! — сказал Виталий.

Виталий обратился к последнему:

— Фамилия?

— Чекерда, Николай.

— Ну, что же тебе сказать, Чекерда? — протянул Бонивур. — Зачем ты в отряд пришёл, я уже слышал — малину рвать. Ну, отряд не малинник. Пожалуй, делать тебе тут и нечего. В партизаны идут, видел, кто? С чистым сердцем, за общее дело жизнь отдать готовые. А ты? За юбкой приволокся. Сам понимаешь, говорить нам не о чем.

Чекерда побагровел. Даже белки его глаз налились кровью. Если в отряд он и верно пришёл из-за Нины, уступая желанию увидеть девушку, то в этот момент в нем заговорило совсем другое чувство. Он с трудом перевёл стеснившееся дыхание, поднял взор на Бонивура и не узнал его. Виталий нахмурился; глубокая морщина над переносьем придала его лицу суровость, юношеская неопределённость очертании его лица исчезла, сменившись выражением сосредоточенной решимости, твёрдости и силы, свойственных зрелому человеку. И Чекерда понял, что думает о нем комиссар. Парень почувствовал, что не за себя обиделся Бонивур. Стыд проснулся в Чекерде, возбудив в нем желание оправдаться, как-то загладить свой промах… Что скажут парни-односельчане, которым, перед уходом из Роздольного, он, куражась, сообщил о своём намерении вступить в отряд? Что подумает о нем Нина?.. Но теперь дело было уже не в ней. Парень не мог ещё понять, что изменилось в нем после слов Бонивура, но всем существом своим ощущал, что теперь идёт речь о несравненно большем, чем то, что привело его сюда. Не умея ещё осмыслить всего, он, с трудом подбирая слова, сказал:

— Мне назад идти неможно!

Виталий негромко отозвался:

— Думаешь, мы собрались сюда гулянки гулять? Ошибаешься. За свободу, за революцию драться! За убитых да замученных интервентами мстить! А у тебя что? Какая обида? Чья кровь?

Чекерда неуклюже развёл руками, будто ловя что-то видимое ему одному. Тоном величайшей убеждённости он повторил:

— Мне назад идти нельзя. Никак… понимаешь ты, нельзя!

— Боишься Нину не увидеть? — спросил Виталий, в котором новая волна раздражения всколыхнулась от упоминания знакомого имени.

Чекерда отрицательно замотал головой.

— Нет, ты постой… — с досадой сказал он. — Нина что? Она, конечно, это правда… Только ты её оставь! Ни при чем она теперь, коли такое дело выходит… Что я, паря, отцу скажу? Ребятам на глаза как покажусь? Это ты подумал?.. Нет, этого никак нельзя! — Чекерда произнёс последние слова таким тоном, чтобы и Виталий понял, что домой, в село, Чекерде уходить нельзя. — Никак нельзя!

После некоторого молчания он добавил:

— А что до беды да крови, так это ещё не вопрос… Мне, может, чужая беда своей горше!

Заметив, что при этих словах Бонивур заинтересованно поглядел на него, Чекерда сказал:

— Не веришь? Ну, не верь… А я хуже других не буду. У меня своя совесть тоже имеется.

Затаив дыхание, он ожидал ответа. Ему казалось, что он произнёс самые нужные, самые важные слова, что ему не откажут теперь, однако сердце его сжалось.

Виталий спросил, делая ударение на каждом слове:

— Помнить будешь то, что сейчас говорил?

— Не беспамятный.

И Чекерда негромко вздохнул, поняв, что уходить из отряда не придётся.

2

Что у Чекерды «своя совесть имеется», это он доказал самым неожиданным образом через несколько дней.

Приучая к партизанскому обиходу, новичков назначали в караулы в пару со старыми бойцами, чтобы они учились нести службу. Чекерда пошёл на дальний пост с Панцырней. Панцырня ехал впереди, не удостаивая вниманием новичка, который отстал от него на полкорпуса. Панцырня был увешан оружием и выглядел ходячим арсеналом. Чекерде на первое время выдали обрез, от которого отказывались все, — с покарябанной ложей, с самодельными оковками. Винтовка эта выглядела так, что Чекерда только вздохнул, поглядывая на своё оружие. Но он и этому уродцу был рад, как знаку доверия, на которое не рассчитывал после разговора с Виталием у шалаша в день прихода в отряд. На лошади он сидел хорошо, свободно, крепко. Виталий проводил его взглядом. Топорков, знавший со слов Виталия, что произошло у шалаша, кивнул головой на Чекерду:

— Будет партизан на все пять! Уж коли стыд сумел перебороть, теперь о хиханьках да хаханьках и думать забудет… Да я и то думаю, что парень тогда о Нине сболтнул так просто, для форсу. Шёл, поди, с хорошими думками, а как увидел себе ровню, так и давай выламываться: вот, мол, я какой ндравный, мне все нипочём — девка приглянулась, так я везде её найду, хоть жизни решиться придётся! Когда в деревне про парня говорят: «Отчаянный, ему все нипочём», так это ему маслом по сердцу!..


Через час, стелясь по земле, намётом, Чекерда скакал в отряд. Бросив поводья на холку коню, он вошёл в шалаш Виталия.

— Что случилось? — поднял на него взгляд Бонивур.

Чекерда перевёл дыхание.

— Мериканца мы с Панцырней поймали.

— Какого американца?

— Да вот уж так получилось… Мы-то коней спрятали, сами в траве схоронились, тама травы богатые. Ну, лежим, говорим о том, о сём. Панцырня поучает меня, как и что… С полчаса, однако, лежали, сон морить стал. Встали, промялись… Тут, слышим, тарахтит что-то. Не телега, не машина, а с газом…

— Мотоцикл!

— Не знаю, как звать… Едет кто-то. Сначала по дороге ехал, потом свернул. Остановился, в трубку округ посмотрел — и давай дальше фуговать. Красные камни знаешь, там у выгона? Возле них постоял, поковырялся. К глазам какую-то коробочку наставил. Потом дальше… Ну, мы смотрим: одет чудно, не по-нашему, на пинжаке кругом карманы, штаны с пузырями, на ногах кожа с ремнями. Панцырня говорит: «Белый». Я ему: погонов, мол, нету… А он говорит: «Много ты понимаешь! Я, говорит, его спешу сейчас!» А я не согласный с ним: «Наше дело — глядеть, а самим не показываться!». Пашка-то осерчал на меня, кричит: «Это кто тут голос поднимает?» Этот-то, что ехал, у карьера остановился, откуда бабы белую глину берут, опять поковырял, отколупнул кусочек, в карман сунул. Я Пашке говорю: «Не тронь, пущай мимо едет!» А с ним разве сговоришься, когда ему не по нраву?.. Поднялся он, винтовку наперевес взял — и туда. «Я, говорит, сейчас ему галифе испорчу!» Тот к Панцырне, чего-то говорит, руку тянет и винтовки не боится. Я сколько времени глядел, думаю, может, подмогнуть Пашке придётся, мало ли что! Но, слышу, Пашка орёт: «Колька, давай сюды! Мериканец это, поди закури!» Сели у камней, разговаривают…

— Что же и ты не вышел? — спросил Бонивур.

Чекерда сказал:

— Да я так думал, что нам не след показывать, что тут кто-то есть. Пущай мериканец-то думает, что Пашка один такой дурной, с винтом по дороге шляется… На отряд бы не навести.

Сообщение Чекерды взволновало Бонивура. Он кликнул коня и поскакал с Чекердой на пост.

У серых валунов, что устилали небольшой распадок за леском, Виталий и Чекерда увидели две фигуры. Мотоциклист стоял около валуна. Панцырня сидел на камне и, что-то говоря, разводил и размахивал руками.

— Ишь, растабаривает! — повёл на него глазами Чекерда.

Незнакомец с сигаретой во рту нацелился на партизана объективом фотоаппарата. Панцырня приосанился, положив руку на кинжал. Мотоциклист щёлкнул спуском, осклабился, подошёл к парню и дружески хлопнул своей широкой ладонью по плечу. Потом он уселся на камень напротив Панцырни и стал внимательно слушать его, изредка поощряя кивками головы… Подхватив под уздцы коня Панцырни, Виталий и Чекерда выехали из леска и направились к валунам. До всадников донеслось:

— А что, паря, я тебе скажу, этих самых японцев я столько положил… Я, знаешь, разойдуся, так мне под руку не попадайся.

Незнакомец увидел приближающихся всадников. Он выпрямился, сделал рукой широкий приветственный жест и подался навстречу. Панцырня через плечо повёл глазом: на кого это воззрился его собеседник? Увидел Чекерду и крикнул, поворачиваясь тяжело:

— Ты чо, паря, пропал тама ли, чо ли? Иди сюда, слазь с коня-то!

Тут Панцырня увидел Виталия, голос его прервался, он торопливо вскочил и, сообразив, что Бонивур, пожалуй, посмотрит на его поведение по-своему, браво вытянулся и, поднеся к голове руку с нагайкой, отрапортовал, будто только и дожидался своих:

— Так что задержали мы тута вот этого, — он протянул руку в сторону мотоциклиста.

— Вижу! — хмуро отозвался Виталий.

3

Поняв по замешательству Панцырни, что один из приехавших не простой партизан, американец быстрым оценивающим взглядом окинул Чекерду и Виталия и закивал Виталию головой, как старому знакомому.

— Хелло, командир!

— Я не командир! — сказал Виталий.

Американец усмехнулся:

— Озабоченное лицо, ясный взгляд, повелительные движения… Я был бы плохим журналистом, если бы не был физиономистом, если бы не сумел с первого взгляда определить профессию и общественное положение человека, — говорил незнакомец по-русски. — Рад вас видеть!.. Рад познакомиться с отважными партизанами! Замечательное впечатление! Один рассказ об этой встрече сделает мне состояние в Штатах…

Американец дружеским жестом предложил Виталию и партизанам сигареты. Виталий не сделал ни одного движения для того, чтобы воспользоваться любезностью американца. Чекерда демонстративно заложил руки за спину. Панцырня неловко дёрнулся, хотел взять сигаретку, но, поняв по выражению лица Виталия, что этого не следует делать, принялся почёсывать нос. Американец прищурил глаза.

— Мистер Панцырня хороший рассказчик и доблестный солдат. Он очень живописно рассказывает. И если мои новеллы будут иметь успех, половина его будет принадлежать мистеру Панцырне… Нам, американцам, очень близки и понятны ваши действия — встать во весь рост, плюнуть в лицо врагу… Мы тоже вели в своё время гражданскую войну.

Виталий смолчал, давая американцу высказаться. Чекерда простодушно удивился, сказав вполголоса:

— Ишь ты, как по-нашему чешет! И где только навострился?

Виталий искоса поглядел на Панцырню: «Что он успел наболтать?» Панцырня, совершенно покорённый похвалой американца, таращил на журналиста глаза; не находя слов, он восхищённо причмокнул и только покручивал головой, словно говоря: «Экий складный!» Виталий был в затруднении. «Что за человек»? — думал он. — Шпион? Просто газетчик? А может, наш… товарищ?». Но нарядный полувоенный костюм незнакомца, его краги, а главное, что-то трудно уловимое в глазах шумного американца, какая-то внимательная, холодноватая цепкость не вязались с этой мыслью.

— Кто вы такой? — спросил Виталий.

— Друг! Бесспорно, друг, командир! — быстро ответил американец. — Паркер! Эзра Паркер. «Нью-Йорк геральд трибюн» — миллион тиража, представительства во всем мире…

Предупреждая дальнейшие вопросы, Паркер так же быстро сказал:

— У вас нет оснований беспокоиться, командир! Я частное лицо. Я связан только с печатью. Честная информация, справедливое освещение всех событий в мире — вот наша задача и моя задача! Интерес к русским делам у нашего читателя велик. Я хотел бы встретиться с деятелями партизанского движения и большевистского подполья! Как видите, я не скрываю своих целей. Вы спросите — зачем мне нужны эти встречи? Я отвечу… Основываясь на источниках информации белой армии, нельзя составить себе более или менее точное представление о большевистских лидерах и о мыслях рядового партизана. А мой читатель хочет знать, что это такое. Близок день, когда вы установите единый порядок во всей стране, я уверен в этом, а тогда наши деловые люди захотят иметь с вами дела.

— С кем дела? — спросил Виталий.

Паркер добродушно рассмеялся.

— О, дела можно иметь хоть с самим чёртом, как у нас говорят, если дьявол пожелает продать свои угли и сковородки… Деловой человек должен уметь видеть далеко вперёд. Он должен быть чувствительнее сейсмографа, который отмечает мельчайшие колебания почвы на расстоянии тысяч миль. Я буду счастлив, если мне удастся содействовать своими новеллами деловому контакту между двумя побережьями Тихого океана. Буду счастлив!

— Ничем не могу помочь вам! — сухо сказал Виталий, в котором словоохотливый газетчик возбудил недоверие.

— Раз уж мне посчастливилось встретиться с вами, командир, — сказал Паркер, — то я прошу вас познакомить меня с деятелями вашего движения. Нам необходимы друзья здесь, как вам необходимы друзья за океаном!

Незаметно было, однако, что поток его фраз произвёл на партизан впечатление. Озадаченный Паркер решил пустить в ход все свои козыри, остаться к которым равнодушными русские, конечно, не могли.

— Через два-три месяца, командир, — энергично сказал Паркер, — вы прогоните японцев и ваших белых. Это бесспорно, как то, что я Эзра Паркер! Вы станете хозяевами на огромном пространстве, я бы сказал — на пустынном пространстве! У вас нет никакого хозяйства, вы разучились хозяйствовать! Вы не умеете строить. Ваши дороги разбиты. Ваши крестьяне и рабочие привыкли митинговать и отвыкли работать. У вас нет машин. У вас нет металла. У вас нет инженеров. У вас нет ничего, ниче-го, командир. Так?

Виталия поразила дерзость Паркера. Если до сих пор он не мог разобраться в Паркере, то теперь все стало ясным. Он спросил:

— Об этом и пишет ваша газета?

— Да, — сказал Паркер, не поняв, почему Виталий задал этот вопрос. Тотчас же он спохватился и добавил, порозовев: — Мы пытаемся заинтересовать деловые круги Штатов возможностью вложения капиталов за океаном.

Чекерда и Панцырня во все глаза глядели на американца, поражённые его пулемётной речью.

— Ну, паря! — шепнул Панцырня.

Виталий замялся, видя, какое действие произвели на партизан слова Паркера. Паркер же, верный своему принципу — бить не переставая в одну точку со всех сторон, не давая опомниться собеседнику, продолжал:

— Под вашими ногами рассыпаны богатства. Вы стоите на железняке. Справа от вас — чудовищное количество цемента, слева — драгоценный каолин, не уступающий китайскому. Тут — руды и угли, там — хлеб и техническое сырьё… Вы понимаете, какую жизнь может вдохнуть во все это американский капитал, американские машины и специалисты, выросшие под сенью статуи Свободы. И представьте, какое счастье — содействовать этому…

Виталий вспылил.

— Ну-ка, остановите ваше красноречие! — сказал он решительно. — Как-нибудь обойдёмся и без вас. Предлагаю немедленно покинуть это место! Да поостерегитесь в следующий раз прогуливаться здесь. Как бы вам не пришлось пожалеть об этом…

Паркер снисходительно покачал головой и любезно улыбнулся.

— У вас горячая голова, командир! Право же, я не сказал ничего, что могло бы обидеть вас. Проводите меня к вашему начальнику. В конце концов, не боитесь же вы журналиста, объективное слово которого вам просто нужно. Мне жаль, что вы не поняли меня.

— Я-то хорошо понял! — ответил Бонивур и сказал, обращаясь к партизанам: — А ну, проводите-ка его отсюда!

Панцырня подошёл к стремени Виталия и вполголоса сказал:

— Да чо ты к нему пристал? Пущай идёт, куды хочет. Парень-то хороший, мирный. Ишь, машины сулит… Может, к дяде Коле его наладить, а?

Виталий рассвирепел. Его вывело из себя то, что от Панцырни заметно несло винным запахом. Когда он успел хлебнуть? Не иначе как этот американец успел напоить парня, чтобы сделать его сговорчивее.

— Обыскать! — крикнул Виталий.

Чекерда спрыгнул с коня. Панцырня укоризненно качнул головой, но тоже взял винтовку на руку. Побагровевший Паркер возмущённо сказал:

— Во всех странах и армиях, командир, журналисты, как и медицинские работники, неприкосновенны. С ними могут не говорить, но их не подвергают насилию.

— Поднимите руки! — сказал Виталий.

Паркер замолк.

Чекерда извлёк из карманов Паркера бумажник, записную книжку и передал Виталию, потом снял фотоаппарат, повернул американца спиной, из брючного кармана вынул плоскую флягу с виски, наполовину осушенную. Глянув на флягу, Панцырня позеленел. К крайнему удивлению своему, Чекерда извлёк из-за пазухи Паркера длинноствольный пистолет, подвешенный через плечо на ремне так, чтобы им можно было воспользоваться мгновенно. Панцырня раскрыл рот.

— Смотри, смотри! Чего заморгал? — жёстко сказал ему Виталий. — Видал твоего «мирного»?

Смущённый Паркер пробормотал:

— Это оружие самозащиты, командир. Только самозащиты. У вас идёт гражданская война…

— Да, у нас идёт гражданская война! — сказал Виталий. — Оружие я реквизирую у вас. Фотоаппарат передам куда надо — посмотрим, что вы тут наснимали. Потом перешлём вашему консулу. Нам ваши вещи не нужны. Записки оставляю у себя. Бумажник получите! — Он показал рукой направление: — Езжайте, мистер, да не останавливайтесь!

Мотоцикл чихнул газом и взял скорость.

Партизаны вскочили на коней и поехали по дороге в сторону от расположения отряда. Панцырня недоуменно спросил:

— Это куда же? Чо мы сюда поехали?

— Когда дурак наводит на след отряда, то умные должны отвести. Понятно? — сказал Виталий. — Эх, Панцырня, Панцырня! Чем ты только думаешь!

4

Партизаны пропали в отдалении. Они даже не оглянулись ни разу, как люди, которым предстоит далёкий путь и времени для остановок нет. Паркер разгадал хитрость Бонивура. Он был уверен, что партизаны отъехали лишь для того, чтобы обмануть его. Но это не меняло дела: бесполезно было повторить свою попытку свидеться с руководителями партизанского движения, особенно здесь, где первое свидание с партизанами оказалось столь неудачным и где ещё одна такая попытка могла стоить Паркеру жизни, — юноша предупредил Паркера об этом недвусмысленно…

Партизаны приняли Паркера за шпиона! Он зябко передёрнул плечами. Хорошо ещё, что они не поступили с ним по законам военного времени… Попробовал бы потом Мак-Гаун установить, на какой сосне кончил свою жизнь Эзра Паркер — «Нью-Йорк геральд трибюн», миллион тиража и представительства во всех странах