Book: Русское солнце



Русское солнце

Караулов Андрей

Русское Солнце

1

Читать книги Президент Ельцин не любил. Он вообще не любил читать. В Кремле знали: бумаги, которые идут к Ельцину, должны быть короткими, три-четыре фразы, максимум — пять.

Нет уж: коротко писать Бурбулис не умел.

Ельцин взял в руки красивый компьютерный текст и ещё раз прочитал слова, подчеркнутые Бурбулисом: «Совершенно очевидно, что, столкнувшись с фактом создания нового Союза, Президент СССР будет вынужден немедленно подать в отставку…»

«Правильно, — подумал Ельцин, — удар поддых. Три республики сразу, одним махом, образуют новое государство — Союз Независимых Государств, как пишет Бурбулис, хотя о названии, конечно, надо будет подумать. А может быть, не три, может быть, и больше… Назарбаев, Снегур… — хотя Назарбаев маму родную продаст, это точно. Назарбаев очень хотел, чтобы Горбачев сделал его вице-президентом (была такая идея), потом — премьер-министром, Горбачев не возражал, хотя и думал в то время об Александре Яковлеве, потом — о Собчаке. Нет, Нурсултан Абишевич всегда будет крутиться между ним и Горбачевым как соленый заяц — вот хитрый казах!»

Ельцин встал и подошел к окну. Ночью Кремль был чуден, красив и казался большой игрушкой.

«Как страшно…» — подумал Ельцин.

Он тихо смотрел в окно. Отъехала чья-то «Волга», и Ивановская площадь совсем опустела.

Ельцину было стыдно. Ельцину было стыдно за самого себя. Как человек, как мужик, он был сильнее и решительнее, чем Горбачев, но Горбачев в Кремле был как рыба в воде, а Ельцин — как слон в посудной лавке. Горбачев позорил Ельцина несколько раз; сначала — октябрьский пленум, потом — кино о его поездке в Америку и, наконец, случай на Успенских дачах, когда Ельцину пришлось соврать, что его столкнули в водоем. Отбиваясь от Горбачева и КГБ, Ельцин вдруг догадался что он, Ельцин, не очень умен. Страх снова, ещё раз, оказаться в дураках был у него так силен, что превратился в комплекс: не напороть бы.

Документ лежал на столе. Ельцин знал, что Бурбулис — рядом, у себя в кабинете; по вечерам Бурбулис никогда не уезжал раньше, чем Президент…

Горбачев, Горбачев не давал Ельцину покоя, Ельцин его ненавидел. Президент России любил и умел мстить. А мстить было за что…

В 87-м, после пленума, Ельцин оказался в больнице. Здесь ему все время давали какие-то таблетки. Убить не могли, нет, но отравить мозг, сделать из него придурка — запросто. А странная катастрофа под Барселоной, когда маленький самолет, в котором летел Ельцин, вдруг грохнулся на землю? Ради бога… — все претензии к испанскому летчику, нечего летать на частных самолетах!

Ельцин смотрел на Ивановскую площадь. Он так и не привык к Кремлю — не смог.

«Вот ведь… Иван Грозный ходил по этим камням…»

Ночи в Кремле были очень красивы.

Ельцин любил власть, любил побеждать. Чтобы побеждать, ему нужны были враги. Всегда нужны! Ельцин умел побеждать, но он не умел руководить. Он умел отдавать приказы. Он умел снимать с работы. Стиль руководства Ельцина сформировался на стройке, потом в обкоме; других «университетов» у Ельцина не было.

Он вернулся к столу. Прямо перед ним в огромной раме чернела картина: река, обрыв и два дерева, похожих на виселицу.

«Надо будет снять», — подумал Ельцин. Странно: он уже месяц в этом кабинете, а картину — не замечал.

Ельцин нажал кнопку селектора. Правое ухо у Ельцина было абсолютно мертвое (простудился в Свердловске), и, как все плохо слышащие люди, он говорил очень громко.

— Геннадий Эдуардович… я посмотрел… наработки. План хороший. Но… — Ельцин помедлил, — мало что получится… я думаю.

Бурбулис стал что-то быстро-быстро говорить, но Ельцин тут же закончил разговор:

— И… знаете что?.. Идите домой…

Он положил трубку. На часах половина первого.

Ельцин встал, подошел к окну, отодвинул штору и прижался лбом к холодному стеклу.

2

Ельцин не мог разрушить Советский Союз, не мог. В Свердловске он приезжал в обком к девяти утра, в Москве было семь; рабочий день Ельцина состоял из бесконечных звонков по ВЧ, совещаний и просто разговоров, за которыми он, первый секретарь обкома, постоянно чувствовал эту колоссальную силу — СССР. Брежнев звонил редко, с утра, говорил, как правило, одну и ту же фразу: «Знаешь, хочу с тобой посоветоваться…» Первые секретари не сомневались, что это такой прием, Брежнев ужасно хотел, чтобы его любили, он умел заводить друзей, что, разумеется, не мешало ему (когда нужно) выкидывать их из их кабинетов. И все-таки было приятно: тебе из Москвы звонит Генеральный секретарь, советуется…

Ельцин был больше хитер, чем умен, он привык рубить сплеча, сразу, его ум работал как наковальня: р-раз — баста! сказано — сделано.

Брежнев подарил Ельцину свои золотые часы. Через год, на митинге, Ельцин торжественно, под телекамеры, снимет их с руки и вручит молодому строителю Эдуарду Росселю, потому что Эдуард Россель пустит металлургический комбинат точь-в-точь как велел Ельцин: 19 декабря, в день рождения Леонида Ильича.

У Ельцина была своя система ценностей: из всех театров он предпочитал оперетту режиссера Курочкина, из книг он целый год читал только одну — Юрия Бондарева. Ельцин не мог отказаться от своего прошлого, хотя российские демократы, особенно Галина Старовойтова (дама с чудовищным даром самовыдвижения), твердили: Ельцин эволюционирует так, что заставляет вспомнить Сахарова. Что ж, он отлично сыграл свой выход из КПСС и без труда убедил всех, что ляжет на рельсы, если поднимутся цены. Народ ему поверил — на слово. В то время люди верили на слово всем. И было, было у Ельцина ещё одно качество, совсем странное, почти невероятное для первого секретаря обкома — совестливость. Иногда ему становилось просто стыдно за самого себя. Он легко, в одну ночь погубил в Свердловске Ипатьевский дом, а утром, спозаранок, уже бродил по свежему пустырю, как по кладбищу. Приказ Москвы есть приказ, но Ельцин хорошо, очень хорошо знал уральцев: его земляки гордились, именно гордились, что в их городе грохнули царя. Если бы Ельцин все сделал, как полагается, собрал бы бюро обкома и доложил о решении Политбюро, весть о кончине Ипатия тут же облетела бы город. Ельцин знал: утром бульдозеры уперлись бы в живое кольцо людей. Куда, куда он спешил?.. — нет, он все сделал тихо, ночью, как вор!

Переживая, Ельцин медленно погружался в самого себя и становился тяжел. В такие минуты появлялась водка. Потребность в водке передалась Ельцину по наследству, вместе с кровью. Род Ельциных пил всегда. От водки погибли его прадед и дед. В прежние годы у Ельцина вдруг появилась бравада: наездившись по «объектам», он с удовольствием заворачивал к кому-нибудь из строителей на обед и после четвертой рюмки демонстрировал — на бис — «двустволку Ельцина»: широко открывал рот и лил водку из двух горлышек сразу. В 82-м случился первый сердечный приступ. «Показательные номера» прекратились. Он вдруг понял, что не справляется с жизнью и поэтому пьет, — от этой мысли Ельцину стало не по себе, теперь он скрывал от всех свое пьянство, быстро превращавшееся в болезнь.

Совесть Ельцина была странной — как провинциальная девушка. Если угодно — дикой. Он любил, он умел орать, но он совершенно не умел ругаться. Он умел быть злым, мстительным, злопамятным, беспощадным, но он не мог, просто не умел защитить себя самого. Он мог раздавить человека, но он боялся случайно его обидеть. Как все тяжелые люди, Ельцин — каждую минуту — чувствовал себя неловко, ему постоянно казалось, что он смешон, неуклюж, что он не выглядит как Президент России, что ему не хватает ума и что это — все видят. В самом деле, ум Ельцина работал медленно, «с перебоями», как выразился однажды Горбачев (причем — при всех, публично!), и Ельцин ужасно переживал за самого себя, переживал, становился подозрителен и плохо понимал, кому в этой стране можно верить…

3

Дорога в Архангельское была не самой приятной: Тушино, промышленный район. Бурбулис устал и хотел спать. «Идите домой…» — сказал Борис Николаевич. Ну что это, а? Бурбулис настолько хорошо изучил Ельцина, что он ж..й чувствовал, если что-то не так. Все инстинкты у Бурбулиса были отрепетированы, как у насекомого. При этом Геннадий Эдуардович был романтиком; он искренне верил в новую Россию, он любил Ельцина больше, чем родного отца… Даже нет, любил — не то слово, Ельцин олицетворял в его глазах надежду России, её главный исторический шанс, новую державу, счастье страны. Ради этого счастья Бурбулис был готов на все.

Абсолютно на все.

Впереди неслась милицейская «канарейка». От мигалки, лихорадочно раскидывающей красно-синие искры, можно было сойти с ума, но Бурбулису такая езда нравилась: в эти минуты он чувствовал себя героем западного фильма. Еще в школе, в старших классах, он мечтал, что его любимая девушка будет пианисткой. Мечты не сбылись! На самом деле, конечно, Бурбулис был достаточно тонким и сообразительным человеком, чтобы догадаться: его паучьи манеры, его вечная задумчивость и нудные медленные фразы, которые выползали из него, как фарш из мясорубки, раздражают (если не бесят) всех, кто находится рядом с ним… Но что он мог сделать, что?! Да, отрицательное обаяние так тяготило Бурбулиса, что он выстроил — внутри себя — строжайшую внутреннюю цензуру. Он умел себя скрывать — точно так же, как скрывал себя Михаил Андреевич Суслов, его любимый герой, главный идеолог марксизма-ленинизма, да и сам он, Геннадий Бурбулис, преподаватель диалектического материализма из Свердловска, «философ станка», так звали его студенты, был, конечно, настоящим большевиком — настоящим! Бурбулис так красиво видел (в мечтах) новую Россию, что ради этой России он был готов перегрызть горло любому коммунисту, любому врагу. Ельцину, конечно, повезло: Бурбулис был запрограммирован (весь, до мозга костей) на борьбу за светлое будущее, за демократию. Как он хотел демократию, господи! Бурбулис не сомневался, что это будет вечный бой. Именно вечный, а как иначе? И этот бой, если угодно, есть его миссия. Бурбулис сам возложил её на Бурбулиса от имени Президента России.

В 89-м, то есть два года назад, он дал трезвую оценку окружению Ельцина: люди полезные, преданные, но порох — не изобретут. Одну из главных ролей тогда играл Исаков, нынешний деятель Верховного Совета, но Бурбулис быстро отодвинул его в сторону. Нужна была идеология — и Бурбулис сам назначил себя философом при Президенте…

«Мигалки» ревели как чокнутые. Люди ворочались в кроватях и проклинали демократию. Перед тем как лечь спать, Бурбулис будил половину города.

На самом деле у него не было, конечно, корысти: Бурбулис пришел к Ельцину потому, что верил в Ельцина, он работал в Кремле потому, что возрождение России могло начаться только с Кремля, только «сверху», с головы, так сказать, ибо «снизу» в России уже никогда ничего не начнется.

«Идите домой… — вертелось в голове, — идите домой…»

Бурбулиса пугал стиль руководства Президента Ельцина: стиль начальника большой стройки.

«Он хочет, ему нужно выкинуть Горбачева как можно скорее, но это вопрос цены…» Окна в его ЗИЛе были зашторены; Бурбулис оставил маленькую щелку, снял пиджак, нажал кнопку управления и откинул сиденье.

«Развалить Союз, сломать такую махину Ельцин не захочет, это ясно. Ну а как? У Ельцина психология хозяина… значит, что нужно? Убедить Ельцина, что новый Союз Независимых Государств есть тот же СССР, только без Горбачева. Как просто: единая армия — раз. Единый флот — два. Единая граница — три. Кроме того, дороги, самолеты, поезда, связь… Можно общий МИД, это удобно. Общая валюта — рубль. Куда они, к черту, от России денутся, вся страна связана-перевязана той же оборонкой, Кузбассом, тракторами, хлопком и, самое главное, хлебом!»

Бурбулис знал: все, что делает Ельцин, он делает так, как крестьянин сколачивает свой собственный дом — крепко, на сто лет. Значит — убедить. Если упрется, не отступать; долбить, долбить… вода камень точит… Что плохого в интриге, если интрига нужна для победы демократии?

«Ё.., а если Ельцин решил, что СНГ бьет не по Горбачеву, нет… — в него? А, черт… — я вроде как отнимаю у него власть… Ну да, так он рано или поздно станет Президентом СССР… а здесь — только Россия, только часть пирога, и ему мало, черт возьми, он кушать любит, у него аппетит, он примерился, понимаешь… уже замахнулся… и не понял, не сообразил, что это — всего лишь спектакль, только игра…

Стоп. Надо проверить, не вызывал ли он Скокова.

Этот парень… Скоков… растопчет все, что угодно, любую клумбу, если цветочки на клумбе не он посадил…» Вот оно, минное поле власти, любимый образ Бурбулиса: никогда не знаешь, где взорвешься, — никогда!

«Ельцин, Ельцин… — неужели идею загубит? Не загубит. Куда он денется…

И я дурак… — размышлял Бурбулис. — Надо было самому идти, разговаривать… тут глаза важны… глаза… а я папку подсунул… автореферат…»

В ЗИЛе был маленький бар. Бурбулис достал початую бутылку коньяка, налил рюмку и вдруг понял, что на душе у него как-то тревожно.



4

Великая Россия уже лет десять была великой только на словах. У людей заканчивались деньги, а когда денег нет, пропадает вкус к жизни. Страна надеялась неизвестно на что. Недавно, в августе, народ боролся с ГКЧП, на Садовом кольце зазря погибли трое ребятишек. Теперь наступала зима. Цены росли, продукты исчезали, «отчаянный экономист» Пияшева рассуждала о крахе экономики с таким пафосом, будто наступал конец света, Гаврила Попов быстро убедил чиновников, что взяток — нет, есть просто услуги, — жить, короче говоря, становилось противно.

В глубине души Россия, конечно, никогда не верила Ельцину, — его выбрали в Президенты ради интереса. Вот особенность русского народа: если американцы, например, с удовольствием поставят опыт над кем угодно, то русский человек с таким же удовольствием ставит этот опыт на себе самом.

Ельцина обижал Горбачев, из этого следует, что Ельцин — хороший. В самом деле: Ельцин отправился к даме сердца на Успенские дачи, так этот черт, Горбачев, его и тут достал, выдернул, можно сказать, из постели, вот Борис Николаевич спросонья и сбрехнул, что он в речку упал! А кто, спрашивается, споил его в Соединенных Штатах Америки? Ясно, кто: КГБ. Ну хорошо — выпил человек, с кем не бывает, так ты его успокой, спать положи, не позорь перед чужими людьми — нет же, на сцену вывели да ещё и кино сняли (видно, скрытой камерой). Ну, Горбачев, — а? Это человек?

Кроме всего прочего, Россия любила, просто любила таких, как Ельцин, недотеп: он был свой, понятный, родной — потому и выбрала.

А что, в самом деле: может, он и впрямь на рельсы ляжет, если цены поднимутся?

Ельцину не верили, но смотрели на него с интересом.

Атмосфера в государстве была дохлая. Народ настолько от всего охренел, что перестал сочинять анекдоты.

Птица-тройка, воспетая Гоголем, так получила плетью наотмашь, что упала на колени и уткнулась в грязь. Все радовались перестройке, но никто, даже такой «коллекционер жизни», как Евгений Евтушенко, не мог объяснить, почему для того, чтобы выпустить из тюрем диссидентов, разрешить читать все, что хочется читать, и вернуть в Россию Ростроповича с супругой, надо было разрушить экономику, остановить заводы, создать безработицу и перестать сеять хлеб.

А тут ещё ГКЧП, заговор идиотов с целью оказаться в тюрьме.

Народ перестал интересоваться жизнью.

По вечерам на улицах Москвы играли нищие оркестры. Трубы выдували «Прощание славянки», били литавры, как на похоронах.

Приближалась зима.

5

Когда Руцкой с автоматом наперевес поднялся на второй этаж его дачи в Форосе, он был в коридоре. Раиса Максимовна ужасно нервничала; в этот момент её левая рука повисла как плеть, левый глаз полностью ослеп.

— Ну что, Саша… вы и меня хотите арестовать? — спросил он.

Какая глупость, черт подери, — зачем, зачем он это сказал?

Вторая глупость: Вольский. На кой черт, спрашивается, он ему звонил?

Все знают, что 18-го, в три часа дня гэкачеписты отключили на даче связь. На даче — да, но не в домике охраны. Горбачев сделал несколько звонков, раньше других он нашел Вольского:

— Аркадий, по радио скажут, что Горбачев болен, но ты-то знай, что я здоров!

Позвонить, чтобы ничего не сказать…

А можно было бы позвонить Бушу, Колю, в ООН…

«По радио скажут…»

Горбачев не спал и крутился с боку на бок. Почему он не послушал Метлока, посла Америки? Гаврила Попов (с помощью, видно, КГБ Москвы) узнал о ГКЧП за две с лишним недели. Потом понял, что в Кремле ему не поверят. Попов подговорил Метлока, и тот сразу добился встречи, рассказал ему все как есть… — а он смеялся Метлоку в лицо, просто… как дурак… смеялся! Форос, чертов Форос… — да, боялся, боялся… ну и что? Никто ничего не докажет, никто. Где доказательства? Нет доказательств! Ну и все, остальное — брехня!

Он знал, что Ельцин не станет, не захочет связывать его с Форосом — это глупо. Но сегодня к Горбачеву ещё раз приходил следователь Лисов. Второй допрос (в отличие от предыдущего) Горбачеву не понравился. Да, в домике охраны работал телефон, то есть связь — была. Да, в его машинах, стоявших в гараже, находились все виды спутниковой связи — сорви бумажку с ворот (ворота были опечатаны бумажкой) и звони кому хочешь, — пожалуйста! Да, личная охрана, двадцать с лишним человек, остались верны Президенту страны; у них никто не отобрал табельное оружие, более того, все они вооружились «калашниковыми» и были готовы на любой прорыв, ребята подготовленные. В конце концов, Анатолий, его зять… да кто угодно, любой, самый верный парень из охраны, мог запросто перемахнуть через забор (территория дачи — огромная, легко затеряться) и сообщить миру о здоровье Президента, передать любое его обращение. Вместо этого 20-го, перед тем как заснуть, Горбачев, по совету Раисы Максимовны, записал на любительскую камеру свое слово к народам мира и тут же положил кассету… к себе в портфель. Куда торопиться?! Потом текст переписали ещё раз, потому что Анатолий схватил первую попавшуюся кассету: «9 1/2 недель», эротический фильм Лайна. В тот момент, когда Микки Рурк проводил кусочком льда по животу голой Ким Бессинджер, в кадре появлялся Горбачев: «Я хочу обратиться ко всем людям доброй воли!..»

Самое главное: Лисов уже знал, а Горбачев подтвердил: после того как друзья-заговорщики объявили ему о ГКЧП, он (на прощание) крепко пожал им руки и задумчиво произнес: «Кто знает, может, у вас и впрямь что-то получится…»

Горбачеву не спалось — дрожали нервы.

После Фороса Ельцин стал главным человеком в государстве, — это значит, что рано или поздно Ельцин выкинет его из Кремля.

Если рано, то когда?

Горбачев зажег лампу и вдруг почувствовал, что он хочет есть. В-вот ведь… — сейчас это проблема: нужно вызывать охрану, она свяжется с дежурной сестрой-хозяйкой, — короче, через полчаса, не раньше, он получит бутерброд. Можно, правда, поднять с постели Ирину, дочь, но Горбачев не мог вспомнить, была ли Ирина на даче. Днем она ездила в ЦКБ, навещала мать, оттуда звонила ему на работу: дела у Раисы Максимовны были… хуже не придумаешь.

Когда на дачу в Форос прилетели Лукьянов, Крючков, Язов и К°, Раиса Максимовна была совершенно спокойна, но когда передали, что явился Руцкой, у неё случился истерический приступ.

Те хоть и сволочи, но все же свои, понятные, а вот эти…

У Горбачева никогда не было друзей — никогда. Он не умел любить, но в тот год, когда родилась Ира, он вдруг понял, что без Раисы Максимовны он не может, он не будет жить. Но ч-черт возьми: Раиса Максимовна так пеклась о нем, что ему все чаще и чаще становилось неловко и стыдно. Раиса Максимовна проникала всюду, как раковая опухоль, от её внимания, от её заботы можно было сойти с ума… И все равно он был готов стерпеть все, что угодно, потому что после каждой ссоры с ней (ссоры случались довольно часто), ему становилось так одиноко, так неуютно, что он не мог работать — все валилось из рук.

Врачи молчали. Это было ужасно.

«Переворот невозможен, — рассуждал Горбачев, — и убить не убьют, Ельцин не убийца, Ельцин садист, ему б меня… мордой об лавку, с размаха, чтоб зубы повылетали, чтоб кровь была…»

После Фороса, утром 24-го, Горбачев позвонил Ельцину: «Борис Николаевич, тебе присвоено звание Героя Советского Союза…»

— Еще чего, — огрызнулся Ельцин. — Подпишете — и это будет ваш последний Указ…

Так и сказал. Сблизиться не получилось: обещая дружбу, Горбачев мог обмануть кого угодно, но не Ельцина.

А водка? Горбачев знал, что если Ельцин пьет, он пьет по-черному.

Пьяный Ельцин мог принять любое решение.

Горбачев отлично помнил этот документ: весной, в конце апреля, Александр Яковлев принес ему подробную, страниц на двадцать, выписку из «истории болезни» Ельцина. Цикл запоя — до шести недель. Жуткая абстиненция. Резко слабеет воля, и в этом состоянии он легко поддается на любые уговоры.

И Яковлев, главное, хорош; подождал, пока Горбачев прочтет, и спрашивает:

— Что с этим делать-то?

— В газеты отдай! — разозлился Горбачев. — Что… — что… Хочешь, отдай пациенту…

И действительно: Яковлев поехал в Белый дом и отдал папку Ельцину.

А что здесь сделаешь, в самом деле?

«Убить… не убьют, — значит, будут играть с Конституцией. Но это ж смешно, в самом деле… я ж все вижу… да? А если… не вижу? Тогда? Нет, вижу. Вижу! Я не позволю превратить себя в английскую королеву… черта лысого! И ведь провернут, сволочи, все тихо, по-воровски, и тут же — мордой об лавку…»

Горбачев всегда, не только в мыслях, молча, но даже во сне ругался матом.

— Ничего-ничего… выдержим, — вдруг громко, вслух, сказал он самому себе.

Горбачев позвонил дежурному и приказал вызвать на утро маршала Шапошникова. Потом подумал и добавил:

— Вадим Бакатин тоже пусть придет.

6

Маршал был трус. Приказ явиться в Кремль застал его в самый неподходящий момент, но Земфира Николаевна, супруга министра обороны, не обиделась, потому что это все пустяки, а Кремль — это Кремль, ничего не поделаешь.

Шапошников был душа-человек. Он всегда открыто, широко улыбался, но инстинкт самосохранения был у Шапошникова самым главным инстинктом — он боялся всех, особенно собственных генералов.

Утром 23 августа, в тот самый момент, когда Шапошников, главком ВВС, собрал Главный штаб, чтобы (на всякий случай) выйти из партии, ему позвонил генерал армии Моисеев, первый заместитель неизвестно какого министра обороны (Язов с ночи был в Лефортово), передал, что Шапошникова вызывает Горбачев, и, прикрывая трубку ладонью, спросил:

— Это правда, что ты с билетом расстался?

— Так точно… — дрогнул Шапошников.

— Ну-ну… А вот я бы не торопился, — бросил Моисеев и положил трубку.

В кабинете Горбачева были Ельцин, Бурбулис и два-три человека, которых Шапошников не знал.

— Доложите, что вы делали 19 — 22 августа, — сухо приказал Горбачев.

Шапошников заявил, что он сразу же возненавидел ГКЧП и был готов разбомбить к чертовой матери Кремль, если начнется штурм Белого дома.

Ответ понравился.

— Из партии вышли? — спросил Горбачев.

Шапошников смутился, но отступить было некуда:

— Принял… такое решение.

Горбачев посмотрел на Ельцина:

— Что будем делать, Борис Николаевич?

— Назначить министром обороны! — сказал Ельцин.

Главный военный летчик Советского Союза чуть не упал.

— Приступайте к своим обязанностям, — приказал Горбачев. — Вам присвоено воинское звание маршала авиации.

Выйдя из кабинета, Шапошников наткнулся на Моисеева. Лицо нового министра обороны было как взорвавшаяся плодоовощная база.

— Аг-га, — скрипнул Моисеев. — Говорил тебе, с партией не торопись!

Через несколько минут Горбачев своим Указом отправит Моисеева на пенсию.

На самом деле Евгений Иванович Шапошников был не глупым человеком, отнюдь. С годами он все чаще и чаще задумывался над интересным парадоксом: в России так трудно получить генеральские звезды и тем более власть, что потом, когда эта власть уже есть, все, абсолютно все, усилия тратятся только на то, чтобы эту власть сохранить. Иными словами, честно работать — уже невозможно. Любой журналист, который зарабатывает, подлюга, на твоих же пресс-конференциях, сильнее, чем ты, министр обороны. Это не он боится говорить с тобой, а ты с ним, потому что тебя, министра обороны Советского Союза, за одно неосторожное слово, которое он — будьте спокойны! — тут же выкатит в газеты, могут выкинуть не то что из армии… из жизни, а ему, гаду, — хоть бы хны! Ему не грозит отставка, нет; тебя, может быть, последнего боевого маршала в Европе, можно уничтожить, как козявку, а он будет только смеяться; у тебя власть, а у этой мелюзги сила — вон как!..

Ельцин несколько раз приглашал Шапошникова к себе на дачу. Шапошников видел: у Горбачева уже нет власти, у Ельцина — ещё нет. Они намертво, морским узлом связали друг другу руки. Объективно Горбачев нравился Шапошникову больше, чем Ельцин. Встречая Ельцина из поездки в Америку, Шапошников собственными глазами видел, в каком состоянии Президента России вывели из самолета, — пожалуй, это было самое сильное впечатление за всю его жизнь. Но если Ельцин боролся за власть потому, что он хотел работать, то Горбачев боролся за власть только потому, что он хотел уцелеть. Да, Ельцин не обладал умом, какой необходим Президенту России, но у Горбачева не было совести, — что хуже? И никто — ни Горбачев, ни Ельцин… — никто не знал, что же все-таки делать с этим кошмарно-огромным ядерным государством, которое называется Советский Союз.

Испокон веков Россия жила хуже некуда, испокон веков! Территория России всегда была её гордостью, её достоинством… а тут вдруг выясняется, что это, на самом деле, обманчивая гордость и обманчивое счастье. Когда рядом, кучей, живет такое количество совершенно разных народов (и многие из них веками ненавидят друг друга), в этом государстве либо будет порядок, но не будет демократии, либо будет демократия, но никогда не будет порядка. А как, как? Если в России действительно появится демократия, то якуты, например, ни за что на свете не будут платить Москве 600 миллионов долларов в год за свои же собственные алмазы (такие налоги), — не будут! Или калмыки: зачем им бесплатно отправлять в Москву две трети своей черной икры, — они что, дураки, что ли? Если (не дай бог!) демократия, то есть этот грабеж, закончится, быстро выяснится, что Москва им, якутам, калмыкам и К°, вообще не нужна — в принципе! И их, между прочим, невозможно убедить, что Москва, например, охраняет государственную границу, содержит огромную армию… — они живут так далеко, что им вообще не нужно, чтобы их охраняли! А нападет кто, легче обратиться к США, как это сделал Кувейт (хоть толк будет). Иными словами, когда одни регионы (их в России десять) имеют все, а другие, извините, все остальное, в такой стране нет и не может быть демократии, ибо неравенство между людьми (целыми землями, на самом деле) здесь от Бога! Не дай Бог, если Москва перестанет обирать богатые земли и поддерживать бедные… — не дай Бог! Что тогда будет с государством?

Шапошников боялся телефонных звонков Горбачева. Тем более приглашений. Когда звали «на ковер», ему всегда казалось, что он в чем-то виноват.

Шапошников положил трубку «вертушки», стоявшей в кабинете, вернулся в спальню и посмотрел на часы: половина третьего. Горбачев вызывал его в Кремль к десяти ноль-ноль.

7

Рабочий день Президента России начинался с появления Виктора Васильевича Илюшина, его первого помощника. Илюшин расписывал график рабочих встреч Ельцина и строго следил за «кабинетным протоколом»: когда, кому и сколько времени отводит на аудиенцию Президент России.

У Ельцина был своеобразный распорядок дня. Он просыпался около половины четвертого утра, вставал, до шести работал с бумагами, потом, до завтрака, опять засыпал и в 8.45 (иногда раньше) приезжал в Кремль. Но была у Ельцина ещё одна привычка, о которой мало кто знал, — он очень любил поспать после обеда. Когда Ельцин работал в московском горкоме партии, его рабочий день прерывался в час дня: Ельцин уезжал в правительственный особняк на Ленинских горах, обедал, принимал процедуры; если хотел, парился в бане и потом отдыхал в так называемой «кислородной комнате», где искусственно создавалась озоновая среда. После пяти он недолго, минут двадцать, гулял на свежем воздухе и возвращался на работу в горком, оставаясь здесь до глубокой ночи — принимал людей, проводил совещания и устраивал кровавые разносы. В Кремле рабочий день Ельцина стал более жестким, но после обеда иной раз возникала пауза: Президент отдыхал.

Илюшин был как мышь — маленький, тихий, бесшумный. Там, где ум, у Илюшина имелся счетчик. Он все просчитывал: да — нет, можно — не нужно, рано — пора, теперь или… подождем. Весь год Илюшин ходил в одном и том же костюме, но не потому, что у него не было денег, а потому, что Илюшин был скуп. Только Илюшин, один Илюшин решал вопросы «доступа к телу». Разумеется, попасть к Президенту можно было с помощью Хасбулатова, Бурбулиса, Скокова, Полторанина, реже — Коржакова, но Илюшин был как шлюз: он или открывал ворота, или сливал воду.

Бурбулис искренне верил, что в государственных делах он разбирается не хуже, чем Ельцин, и поэтому имеет право заходить к Президенту когда угодно. На пути Бурбулиса тут же встал Илюшин, произошел конфликт, и Илюшин получил от Ельцина нагоняй.

Президент жил здесь же, в Архангельском, дача Бурбулиса была в ста метрах, но Бурбулис решил, что встретиться с Ельциным и поставить точки над i надо не в Архангельском, а в Кремле. На самом деле Геннадий Эдуардович любил поспать; в Свердловске для Бурбулиса сущим наказанием была среда, когда он читал студентам первую «пару». Став государственным секретарем России, Бурбулис взял за правило не только уезжать с работы позже Ельцина, но и являться в Кремль раньше Президента — и всегда отставал. Так и нынче. С утра у Ельцина уже сидел вице-премьер Полторанин, потом, к половине десятого, должен был приехать Хасбулатов.

Войдя в кабинет, Бурбулис тут же набрал телефон Илюшина:



— Сообщите, пожалуйста, когда уйдет Руслан Имранович.

Как же, черт возьми, Илюшин не любил эти тихие приказы Бурбулиса:

— Конечно, Геннадий Эдуардович, не беспокойтесь. Но в десять пятьдесят у Президента выезд в «Макдоналдс».

— Куда?! — изумился Бурбулис.

— В «Макдоналдс», Геннадий Эдуардович. На улице Горького сегодня будет открыт ещё один «Макдоналдс». То есть на Тверской, — поправился Илюшин.

«Интересно, кто воткнул его на этот „праздник жизни“, — подумал Бурбулис. — Надо проверить…»

Настроение было хуже некуда.

Заглянул Недошивин, его пресс-секретарь:

— Геннадий Эдуардович, я…

— Жора, потом, — махнул рукой Бурбулис.

Недошивин исчез.

На самом деле Бурбулис ошибся только один раз — с Дудаевым. В Грозном режим коммуниста Доку Завгаева поддержал ГКЧП. Ельцин поставил задачу: идеологический переворот. «Штоб-б без крови», — повторял он. Переворот без крови невозможен, ну да ладно: всю грязную работу взяли на себя генералы Баранников и Дунаев, а на роль демократического лидера Бурбулис, по совету Руслана Хасбулатова, выписал из Тарту Джохара Мусаевича Дудаева, генерала авиации. Переговоры с Дудаевым вели Дейнекин, главком ВВС, и генерал Громов, хорошо знавший Дудаева по Афганистану. Кроме прочего, Хасбулатов имел информацию, что Дудаев — грушник, то есть на этого человека можно всецело положиться… Старая история: точно так же (когда-то) Андропов отправил в Кабул Бабрака Кармаля, найденного в Чехословакии. КГБ (Баранников) поддержал Дудаева в Грозном, он упал — на головы местных депутатов — с неба, причем в полном смысле этого слова (его привезли на военном самолете), а чтоб депутаты соображали быстрее, просто выкинул кого-то из них в окошко — с четвертого этажа.

Все, как учил Ельцин: крови почти не было.

Бурбулис удостоился похвалы, — правда Дудаев тут же стал закрывать школы (чеченским девочкам, по его разумению, просто было не нужно учиться), прибрал к рукам нефть, аэропорт Северный и ввел военный режим. Потом, когда начнется скандал, Хасбулатов (у Хасбулатова с Ельциным в ту пору были самые дружеские отношения) скроет от Верховного Совета, что по настоянию Ельцина — Бурбулиса генералы Шапошникова оставили Дудаеву (на черный день!) все стрелковое оружие…

Теперь Бурбулис придумал СНГ. Это была его идея; сам план детально разработал молодой депутат — юрист Сергей Шахрай. Заговор? Зачем так грубо? Это игра ума, политический спектакль, если угодно, ведь почти все остается как есть, выдернут только Горбачева, — в этом-то и прелесть!

Пискнул телефон, лампочка мигнула рядом с фамилией «Илюшин»:

— Геннадий Эдуардович, сейчас Руслан Имранович вышел от…

Бурбулис недослушал и кинул трубку. «Волнуюсь», — подумал он.

Кабинет Ельцина был на четвертом, через этаж. Бурбулис не любил лифты: можно застрять. Он резко распахнул дверь на лестницу. Так много солнца, что Бурбулис зажмурился — ой, какая теплынь!

Геннадий Эдуардович всегда знал, что он достаточно умен, чтобы не волноваться.

— Один? — Бурбулис быстро вошел в приемную Президента.

— Доброе утро, Геннадий Эдуардович, — Мусуенко, секретарь Ельцина, встал из-за стола. — Президент ждет вас, Виктор Васильевич уже доложил.

«Какая блядь», — усмехнулся Бурбулис.

Мусуенко открыл дверь:

— Прошу.

Бурбулис быстро вошел в кабинет Президента.

— Разрешите, Борис Николаевич?

— Проходите. Здравствуйте.

Бурбулис хотел перехватить взгляд Ельцина, но не сумел: у Ельцина в глазах… не было взгляда. Щеки, нос, ямочка под носом — все есть… а лица как бы нет, отсутствует.

— Легки на помине, — протянул Ельцин. — Я… посмотрел вашу записку.

Часы отбили четверть одиннадцатого.

«Ему ж в „Макдоналдс“ надо», — вспомнил Бурбулис.

— Затея… неплохая. Конкретных возражений — нет. А… не по душе мне, понимаешь… — вот как быть?

Бурбулис кольнул Ельцина взглядом:

— Обком давит, Борис Николаевич, Свердловский обком КПСС.

— Ну… может быть.

Ельцин обмяк, — он не выдерживал лобовые удары.

— У Президента Ельцина есть долг, — начал Бурбулис, — убрать Горбачева. Под Советский Союз заложена мина замедленного действия: Михаил Горбачев. Рано или поздно эта мина взорвется. Если мы хотим… а мы хотим… спасти Союз как Союз, это может сделать только Президент Ельцин, больше некому. В самом деле, Борис Николаевич, это факт. Теперь рассмотрим такую комбинацию: был Союз Советов, но он исторически себя изжил, он висит на волоске… значит, нужен другой союз, во главе с Россией… и пусть население за него проголосует, — что в этом плохого?

— Тогда должен быть референдум, — сказал Ельцин. — Обязательно.

— Зачем?! — встрепенулся Бурбулис. — Референдум, во-первых, сорвет Горбачев, он же не дурак рыть себе могилу! «Нет денег», — скажет Горбачев, — и все… крышка! Во-вторых, зачем? Народ избрал депутатов, чтобы они выражали его волю. Пожалуйста, пусть выражают! А Руслан Имранович поможет им определиться…

Бурбулис смотрел на Ельцина. Глаза Ельцина были как опрокинутые ведра.

— Съезд… а лучше, конечно, Верховный Совет будем транслировать на весь Союз… только, — Бурбулис остановился, — только… Борис Николаевич, сразу договоримся, вы — не Агафья Тихоновна, я — не Подколесин, нет так нет, но я надеюсь на честную и глубокую дискуссию…

Бурбулис знал: у Ельцина избирательный слух. Ельцин сразу становился «глухонемым», если решение уже принято. И наоборот: если Ельцин был не уверен в себе, ему был нужен разговор, спор, причем он признавал только честный спор — без дураков.

В кабинете стало тихо. Началась пауза.

— Я хочу… задать вопрос, — медленно сказал Ельцин. — Как вы считаете: почему Горбачев… после октябрьского пленума… меня не убил?

«Приехали…» — подумал Бурбулис.

— Не смел, Борис Николаевич.

— Смел. Еще как смел, — спровоцированный инфаркт, понимаешь, и Борис Ельцин спокойно умирает у всех… на глазах. А они вон кого… из бутылки, значит, выпустили…

— Джинна.

— Его!

— Рука не поднялась, Борис Николаевич.

— Вот… — Ельцин поднял указательный палец. — Рука. Правильно говорите: рука! Каждое убийство так, понимаешь, устроено, что оно никогда не идет на пользу… Кого в России убили правильно, ну? То есть… правильно сделали, что убили?.. Вот — нету! Вот — не найдете! А то, что предлагает демократ Бурбулис, это… даже не убийство, это больше, чем убийство…

Бурбулис с изумлением посмотрел на Ельцина:

— Вы чего-то не поняли, Борис Николаевич?

— Да все я понял, — махнул рукой Ельцин, — я… этот ваш замысел, понимаешь, насквозь вижу… не дурак!

— О целесообразности убийства, — мягко улыбнулся Бурбулис, — у Фридриха Шиллера есть умнейшая пьеса: «Заговор Фиеско в Генуе». Но мы-то, Борис Николаевич, говорим о другом: страну нужно спасать от Горбачева, либо Горбачев, спасая себя, заливает Россию кровью, больше он ни на что не способен, такова «реал политик», извините. Разве Борис Ельцин, спрашиваю я Президента, может допустить, чтобы страна, тот народ, который его выбрал, захлебнулись бы в крови? Так кого мы убиваем? Кого? Или что? Советский Союз, которого давно нет? Советский Союз, где, кроме автографа Президента Ельцина под Союзным договором, должны быть, как нам говорят, визы всех российских автономий, как будто татары, чуваши и калмыки уже не Россия, — кому он нужен, такой Советский Союз, он что, нужен России?

Это была правда. Испугавшись национализма, Горбачев решил, что новый Союзный договор обязаны подписать все российские автономии, как будто единой России — уже нет.

Бурбулис становился занудлив:

— Что, Президент России не видит того, что видят все его соратники?..

— Президент России… — тяжело сказал Ельцин, — он — Президент… он вам не Шиллер, понимаешь.

«Запомнил, черт», — удивился Бурбулис.

— Хватит, понимаешь, в России заговоров… Жизнь — течет и течет… сама себя исправляет, россияне так, значит, устроены, что они всегда что-нибудь придумают, сами схватят себя за волосы и вытащат из болота… — так нет, ставят, значит, плотину, ш-шоб наводнение было, ш-шоб смыло кого… Может, руки чешутся?.. Чешутся, Геннадий Эдуардович? Не было… еще… в России такого заговора, чтоб всем хорошо получилось, это вам не Генуя, понимаешь, вы меня Генуей не путайте!..

— Да где, где заговор… где?! — вскипел Бурбулис.

— Ну это вы, понимашь, сказали: заговор Шиллера в Генуе.

— Борис Николаевич, ещё раз: мы предлагаем россиянам право торжественно выбр…

— Вы из меня дурака не делайте! — грохнул Ельцин. — В нашей политике есть нравственность… Ельцин — это не Горбачев!

Бурбулис встал и резко отодвинул стул.

— Я подаю в отставку, — сказал он.

8

Кабинет Горбачева находился на третьем этаже, — окна выходили на изнанку Кремлевской стены, за которой гордо раскинулась Красная площадь.

Став Генеральным секретарем, Горбачев отказался от бывшего кабинета Сталина, который почти три десятилетия был закрыт (Маленков предлагал устроить здесь музей, но идею не осуществили, не успели), и приказал подобрать ему «что-нибудь повеселее».

«Повеселее» оказались владения Брежнева. После отставки премьера Тихонова кабинет Сталина занял (и то не надолго) Рыжков.

— Тебе Сталин не мешает? — поинтересовался однажды Михаил Сергеевич.

— Пока нет, — насторожился Рыжков. — А что?

Рыжков был так прост, что у него не было комплексов.

…Самый удобный путь — через Спасские ворота Кремля; здесь, на площади, Шапошников всегда выходил из машины и шел пешком. Конец октября, а солнце словно вышло из берегов, мертвых листьев на земле не видно, хотя ветки деревьев голые.

«Интересно, куда листья-то делись?..»

Ему ужасно хотелось спать. Если Шапошников спал меньше семи часов, он был как оглоушенный.

Чтобы не опоздать, Шапошников взял за правило приезжать к Горбачеву загодя, минут за двадцать-двадцать пять, а чтобы не подвернуться кому-нибудь из начальства под горячую руку, гулял у подъезда. Потом Шапошников быстро сдавал шинель в общий гардероб и поднимался по лестнице.

С боем кремлевских курантов он вошел в приемную.

— Уже спрашивал, — встретила его Татьяна Попова, секретарь Горбачева.

Президент Советского Союза любил поговорить, то есть редко кто попадал к нему вовремя.

Шапошников открыл дверь, прошел через тесный «тамбур» и открыл ещё одну дверь — в кабинет.

— Давай, Евгений Иванович, давай, рад тебя видеть…

Горбачев вышел из-за стола.

— Товарищ главнокомандующий…

— Здравствуй, здравствуй, — Горбачев протянул руку. — Как сам?

Шапошников быстро оценил обстановку: «Встретил нормально».

— Жена не обижается, Михаил Сергеевич.

— А… Ну, хорошо. Пойдем там поговорим, — Горбачев кивнул на комнату отдыха.

Как ловко придумано, черт возьми, — кабинет, а где-нибудь сбоку — неприметная дверь. За ней целая квартира: спальня, гостиная, ещё один кабинет, только небольшой, уютный, комната тренажеров, ванная, два туалета…

Шапошников изумился: Горбачев не имел привычки приглашать в свои апартаменты. Нанули Рожденовна, жена Шеварднадзе, рассказывала Земфире Николаевне, что Горбачевы никого пускали к себе в дом. Если Шеварднадзе провожал Горбачева на дачу, они доезжали до ворот, договаривали здесь разговоры и разъезжались — каждый своей дорогой.

— Там позавтракаем, — продолжал Горбачев.

Гостиная была крошечная, но уютная.

— Ты что ж Кобзона обидел? — вдруг спросил Горбачев. Он сел за стол и показал Шапошникову место напротив себя.

Шапошников растерялся. Иосиф Давидович Кобзон был у него два дня назад — предлагал себя как посредника по продаже МИГов в Малайзию. Шапошников аж задохнулся: «Подобные вопросы, дорогой Иосиф Давыдович, на эстраде не решаются!» Кобзон, выходит, тут же пожаловался Горбачеву. Вот страна!

— Я думал, Михаил Сергеевич, в министерстве есть кому заниматься МИГами… Сегодня Кобзон, завтра, понимаете, Алла Пугачева решит танки продавать… — ну, и что получится?

— Да, — задумчиво сказал Горбачев. — Да… видишь, что в стране делается: провисло все, страна идет по сильно скользящей наклонной, разлетается, значит, к чертовой матери… Ельцин… — этот только под себя гребет. И вообще, как начал пятого, во вторник, пить, так и пропил все праздники… МИД предложил сократить в десять раз, так тут, я скажу, даже Буш насторожился! Буш, Миттеран и Гонсалес — они же за союзную политику выступают, хотя Буш осторожничает, у него выборы под носом! Совмина, смотри, нет, кончился Совмин. Силаева сейчас уберем с МЭКа, потому что Россия его отвергла, словом, я в офсайде, полнейшем офсайде, кругом — демократы, у них, значит, власть, а я начал итожить что ими говорено, так это, я тебе скажу, ахинея, полная ахинея. Ну какая ж это политика?

Горбачев остановился и взглянул на Шапошникова:

— Ты съешь что-нибудь, Евгений Иванович, я уже позавтракал, я тебе в этом не союзник.

Шапошников не ел.

— Ведь посмотри: вот я Президент, — да? А Россия — суверенна. Она от кого суверенна, я тебя спрашиваю, от Украины, что ли? Они ж говорят: Россия суверенна от центра. А центр это что? Не Россия… так получается? Причем смотри: все решает Бурбулис. Кто такой? Откуда взялся? Окружение сознательно спаивает Ельцина. А когда Ельцин пьяный, он что угодно у них подпишет! Смотри, что он с Чечней решил сделать, — Указ этот! Какое, я тебя спрашиваю, чрезвычайное положение, это ж Чечня, это, значит, сотни убитых, — да?! Звоню Ельцину, он — в дребодан. Нашли Сашу Руцкого, Саша орет: обложить Чечню со стороны гор, блокировать, чтоб никто не вполз и не выполз, — тоже политик, твою мать! А боевики, мне докладывают, собирают женщин и детей, чтоб запустить их на случай сражения, впереди себя. Мы ж с тобой это предвидели! Хорошо, отменили Указ, получил Ельцин по морде, но что творит, что творит! Если не будет центра, если не будет тебя и меня, это ж представить страшно, что они сделают с Россией! Соланки, индус, приехал с визитом, был у меня, провели переговоры, потом он к Ельцину пошел. А тот, значит, наставляет: зря вы, индусы, с Горбачевым связались, у Горбачева нет ничего, в России сейчас я главный, Ельцин, все у меня — нефть, уголь, заводы, фабрики… Давайте, индусы, готовьте с Россией политический договор, а Союз — на х…

Соланки, значит, обалдел; у него ж официальный визит, протокол, а тут выходит, что он ошибся адресом, не туда пришел. Ельцин посадил его за стол, выпили они, значит, за дружбу, вдруг Ельцин как заорет: «Не хотите договор? Ну и катитесь со своим Горбачевым к чертовой матери!» Вот, Евгений, какая дурь. Слушай, мы так Индию потеряем! И процесс этот уже пошел, разлетелся… митинг на митинге… то есть я, Горбачев, буду Президент без страны, а ты, Евгений Иванович, будешь полководец без армии!

Если Шапошников волновался, он зевал. На самом деле ему давно хотелось поговорить с Горбачевым по душам, предельно открыто, но в Кремле он был новичок и не знал, насколько здесь это принято.

— Дальше смотри, — продолжал Горбачев. — Америка против Ельцина, потому что Америка против распада, и мусульман, между прочим, держим только мы с тобой, а когда вырвутся… таджики, например… черт их знает, что они придумают — мусульмане же! Азейба-рджан сразу ляжет под Турцию, это ясно, армяне — пиз.. привет горячий, молдовы будут рваться в Румынию, они у нас оголтелые, сам знаешь, немцы уедут… ну это, допустим, черт с ними, — значит, здесь будет второй Ливан, так я чувствую.

Горбачев остановился, чтобы увидеть, какое впечатление он произвел на собеседника.

«Держава в говне, — подумал Шапошников. — А он… что, только сейчас все это понял?»

— Мы с тобой, Евгений Иванович, я вижу — союзники, вот ты и говори, что делать.

— А какое у вас решение, Михаил Сергеевич?

— Нет… ты скажи, ты.

— А что скажешь, Михаил Сергеевич?.. Я думаю, не так надо было из Германии уходить, — вот что я скажу.

— Нет, ты… погоди, — удивился Горбачев, — погоди про Германию, мы ж с тобой в перспективу глядим, хотя с Германией ошибка вышла, не все ж гладко, но ты пойми: кому я Германию отдал? Немцам. А Польшу? Кому? Полякам. Так что, я преступник, что ли, — ты скажи!

— С «Блек Джека» все началось… Самолет, который до космоса долетает, чудо-самолет… — а сократили…

— По «Блек Джеку» нужен отдельный разговор… нужен разговор. Ты, Евгений, я вижу, не все пока знаешь.

— А перспектива ясная, Михаил Сергеевич. Надо Союз спасать, вот главное.

— Как?

— Честно?

— Разумеется.

— Понятия не имею, Михаил Сергеевич. Нет способа. Не наше это дело, — поправился Шапошников.

— Способ есть, — сказал Горбачев.

Шапошников насторожился.

— А где Вадим? — вдруг вспомнил Горбачев.

Только сейчас Евгений Иванович заметил, что стол накрыт на троих.

Горбачев потянулся к телефону:

— Вадим пришел?

Комната была такая маленькая, что Шапошников хорошо слышал голос помощника:

— Вадим Викторович Бакатин, Михаил Сергеевич, в десять тридцать вошел в ваш кабинет.

— Погоди, а с-час сколько?

— Без четверти одиннадцать, Михаил Сергеевич.

— А… значит, он так там и стоит… Ты пойди… шугани его: пусть сюда идет, чего там-то торчать…

Вошел Бакатин — представительный мужчина пятидесяти лет.

— Разрешите?

— Разрешим, — сказал Горбачев. — Садись, Вадим, наливай чай. Мы вот с Евгением — не демократы, водку, видишь, не пьем.

Бакатин за руку поздоровался с Шапошниковым. «Держится уверенно», — отметил маршал.

— А демократы с утра водку не пьют, Михаил Сергеевич.

— Ну?! А что они делают?

— Демократ… он с утра интригует. Пока голова ясная.

— Тебе виднее, — засмеялся Горбачев.

— А я не могу быть демократом, Михаил Сергеевич, — Бакатин сел за стол.

— Ну?..

— Не могу. Газетка одна написала, что мне в Малом театре надо Скалозуба играть.

— А вот ты не знаешь, Вадим, — Горбачев откинулся на спинку стула. — Я пацаном был, в школе учился, а уже играл Арбенина у Михаила Лермонтова в пьесе «Маскарад». Так девочки, я скажу, стадом ходили, — вот какой успех был!

— А вы в курсе, Михаил Сергеевич, чем Арбенин от Яго отличается? — уверенно сказал Бакатин. — Яго, злодей, у Отелло под боком крутится, а у Арбенина — Яго в душе.

Бакатин выразительно посмотрел на Горбачева.

— Ты хоть сам-то понимаешь, что говоришь? — вскинул глаза Горбачев.

— Я так читал, Михаил Сергеевич, — вздрогнул Бакатин. — Люблю на ночь читать…

Наступила тишина.

— А я Крылова люблю, — поддержал беседу Шапошников. — Баснописца Крылова…

Все замолчали. Бакатин решил, что он сказал глупость, и сделал вид, что пьет чай — выпил стакан одним глотком.

— Ладно! — Горбачев резанул ладонью воздух. — Теперь к делу. В стране будем внедрять пост вице-президента. Премьера — нет, значит, нужен вице-президент.

«Это Бакатин», — сообразил Шапошников.

«Неужели Шапошников?» — подумал Бакатин.

— Я скажу так, — продолжал Горбачев, — это должен быть кто-то из силовых министров, может, ты, Евгений Иванович, или ты, Вадим, сейчас решим. Идея какая: новый вице-президент юридически сохраняет за собой пост силового министра, то есть руководит генералами. Не спорю, демократы разорутся, но Ельцина я беру на себя, это факт, хотя Ельцина не нужно списывать как опасность. Твоя кандидатура, Евгений Иванович, для демократов, думаю, предпочтительней… Ты как считаешь, Вадим?

— Абсолютно, — ответил Бакатин. — Поздравляю, Евгений Иванович.

— И мы спасаем Союз, — улыбнулся Горбачев. — Это я гарантирую.

Шапошников замер, — он не понял, что сказал Президент.

— Чаю, Михаил Сергеевич? — спросил Бакатин.

— Ты маршалу подлей. Что молчишь, Евгений Иванович?

Горбачев вцепился в него глазами.

— Так… неожиданно все, — сказал Шапошников. — Я в Москве-то всего год…

— Не боги горшки обжигают, — отрезал Горбачев. — А игра, я считаю, будет такая: ты, Евгений Иванович, делай, что считаешь нужным. Я ухожу в отпуск, допустим, по болезни, ты быстренько подтягиваешь своих генералов, у тебя ж все права, ты ж легитимен… а генералы у нас, сам знаешь, за порядок, за Союз, за дисциплину — генералы. Вот так, потихоньку, вы и берете все в свои руки, тут возвращаюсь я… а вы отходите в сторону… — это я сейчас в общем плане говорю.

— Не в сторону, Михаил Сергеевич, — выдавил из себя Шапошников. — Сразу в Лефортово.

— Ну, знаешь, — не подбрасывай подозрений! Мы, во-первых, сейчас только советуемся, во-вторых — ты не отрабатывай решение на личность, погоди. При чем тут Лефортово, если на время болезни Президента ты у нас царь и бог, власть у тебя, власть… и каждый, кто против тебя, тот против власти, понимаешь? Тут уж Вадим скажет свое слово — да, Вадим? Пойми, все хотят порядка, пора ж из реалий исходить… — и никто сейчас не говорит, что надо танки вводить… их уже вводили… — хватит. Поддержит Назарбаев… а если Назарбаева подтянуть в Москву, сделать его, как мы летом хотели, премьер-министром, это всех собьет с толку, — в момент! А тебя, Евгений, тут же поддержат автономии. Им права нужны… права… Почему, я спрашиваю, у татар меньше прав, чем у Казахстана, они что ж, не люди, татары эти, пусть хлебают свой суверенитет, пока давиться не начнут, жалко, что ли?

Теперь — Ельцин. Смотри, под ним же ни одной республики нет, он у нас голый король, голый… — ты ж подумай об этом! Ведь как: ты — всем даешь суверенитет, а он что… отбирать будет? Не будет… Или республики уже без нас, уже сами, своими силами с Ельциным разберутся! Главное — нбчать. И, я скажу, все по закону, гладко, с юристами вместе… страна ж в разнос пошла… это ж видеть надо!..

Бакатин молчал, — план Горбачева ему не понравился. А Шапошников встал, отодвинул стул:

— Разрешите, Михаил Сергеевич? Я сегодня же напишу рапорт об отставке!

Горбачев окаменел.

— Ну и дурак, значит, — выдавил он из себя.

9

Горбачева страдала. Здесь, в Центральной клинической больнице, в этих чужих, ужасно покрашенных стенах, она вдруг догадалась, что от нее, уже не молодой женщины, отвернулась жизнь — сразу, мгновенно, раз и навсегда. А ещё она чувствовала, что может умереть. Ее силы куда-то исчезли, ушли, но самое главное — испортилась кровь. По тому, как часто приезжал к ней Андрей Иванович Воробьев, лучший терапевт не только в России, но, может быть, и в Европе, просто по самим процедурам, по терапии, ей назначенной, было ясно — рак.

Палата, отданная Горбачевой в ЦКБ, была палатой Генерального секретаря ЦК КПСС: огромный четырехкомнатный люкс с двумя идиотскими кроватями через тумбочку.

Все было казенное, с полировкой. Неуютно, тоскливо, холодно, но не от погоды, от вещей.

Вдруг вспомнился Анри де Ренье — «от всего веяло грустью, свойственной местам, из которых уходит жизнь…».

Жизнь — уходила. Был страх.

Раиса Максимовна Горбачева: Нина Заречная и Елена Чаушеску в одном лице; грубое, невероятное желание быть первой женщиной мира и провинциальные вера — надежда — любовь с одним человеком («если тебе нужна моя жизнь, то приди и возьми ее…»). Она и сегодня, сейчас боялась не за себя, нет, Раиса Максимовна вообще не цеплялась за жизнь, ибо жизнь, счастье жизни никогда не измерялись для неё простым количеством прожитых лет: сейчас она боялась только за него, за своего мужа, за Михаила Сергеевича Горбачева. Она знала, что он смертельно устал, что он не спит без наркотиков, что он может сорваться и погибнуть, просто — покончить с собой, потому что в критические минуты (он так устроен) почва всегда — всегда! — проваливается у него под ногами. Раиса Максимовна не сомневалась, что как руководитель Михаил Сергеевич — обречен. Она всегда понимала больше, чем он. И она знала, что Ельцин его добьет, обязательно добьет, — Господи, как она боялась Ельцина! Но Раиса Максимовна Горбачева, одна из самых умных женщин в Советском Союзе, знала и другое: нельзя, нельзя вот так, без борьбы, отдавать Кремль, нельзя отдавать свою власть, ибо власть над такой страной — это жизнь в ином измерении. Потерять Кремль — это все равно что самой отрубить себе голову и так (с отрубленной головой) жить.

Ее любил весь мир, но её никто не любил в Советском Союзе — никто. Обидней было другое: она (вроде бы) все делала правильно, она (вроде бы) все правильно говорила, она — это без «вроде бы» — хотела добра, только добра… Нет, Советский Союз, её Родина, мстит ей так, как он не мстил, наверное, никогда и никому. Ну кто, кто позволил себе в Форосе, на большой, совершенно голой скале, начертить, да ещё с указательной стрелкой, эти поносные слова: «Райкин рай». Где рай?! Это Форос рай?! Если бы все, что она делала для державы (причем делала публично, на глазах у всех) предложил бы кто-нибудь другой (Алла Пугачева, например), был бы восторг, всюду, на каждом шагу. А её везде встречала ненависть. И — лесть ближайшего окружения. В ответ на лесть, именно в ответ, у Раисы Максимовны образовались свои тайны. Да, конечно: она, Раиса Горбачева, появилась в этой стране слишком рано, слишком… эффектно, наверное, чтобы те люди (вся страна, на самом деле), кто ещё не умел, не научился красиво одеваться и отдыхать, как она, в Италии, воспринимал бы её без иронии… Ну и что? А получилось так, что она запрягла свою страну, как Хома Брут — ведьму, и тут же, без спроса, стала учить всех уму-разуму, всех! Надо же, она объявила себя матушкой! «Н-нет, эту дамочку нам не надо…» — откликнулась Россия. И все, на её будущем был поставлен крест. Приговор толпы, как известно, обжалованию не подлежит.

Теперь она почти не вставала с кровати: жить лежа — это легче.

Раисе Максимовне стало по-настоящему страшно, когда она увидела, как Михаил Сергеевич по вечерам изучает телефонные разговоры своих ближайших соратников. По его приказу Крючков записывал всех: Александр Яковлев, Медведев, Примаков, Бакатин, Шахназаров, Черняев; КГБ делал (для удобства) своеобразный «дайджест», и Михаил Сергеевич его просматривал.

Потом, минувшей весной, стало ещё страшнее: впервые за 38 лет их жизни она увидела, как Михаил Сергеевич плачет. Началось с глупости. Ира, их дочь, сказала, что Сережа, врач, её приятель, назвал сына Михаилом (в честь Горбачева). Родители его жены рассвирепели, выгнали ребят из дома, и теперь парень обивает пороги загса: по нашим законам, оказывается, дать другое имя ребенку — это целое дело. Михаил Сергеевич взорвался. Он кричал, что Ира — дура, что ему совершенно не нужно все это знать, что Ире с детства все дается даром, что ей нужно уметь молчать — и т.д. и т.д. Ира вскипела, за неё глухо вступился Анатолий… — а Михаил Сергеевич как-то сразу обмяк, сел на диван и закрыл лицо руками…

Раиса Максимовна знала, что она будет с ним всегда, до конца, что он — её судьба. А Михаил Сергеевич? Сам он? После Фороса её вдруг кольнула мысль: если бы Михаилу Сергеевичу снова, ещё раз вернули бы ту ослепительную власть, какая была у него в 85-м, но с условием, что её, Раисы Горбачевой, не будет рядом с ним… вот как бы он поступил?..

Нет, есть вопросы, которые человек не имеет права себе задавать…

Кто-нибудь догадался, что, разрушив Советский Союз, он прежде всего разрушил себя и свою семью?..

Теперь она лежала в больнице. Ей не говорили, что все-таки у неё с кровью, успела ли эта сволочь, рак, окунуться в её кровь, но для Раисы Максимовны все это было не так уж и важно, ибо болезнь пришла в её сердце, в её нервы и в её душу.

Позвонил дежурный. Михаил Сергеевич просил передать, что он обязательно будет сегодня вечером.

10

Нет, Ельцин не мог понять своих министров — силился, но не мог. У них наглость — в крови! Ребята толковые, грамотные, но ведут себя так, будто они заскочили в правительство всего на полчаса, сделав ему, Президенту России, одолжение.

«Гордые-гордые, а меня-то страшатся», — усмехнулся Ельцин. Он возвращался из «Макдоналдса» и был не в духе. Настроение изгадил Бурбулис, добавил «Макдоналдс». На самом деле Борис Николаевич был не любопытен, но в «Макдоналдсе», в этом желтом скворечнике с кривой буквой «М», для Ельцина всегда было что-то загадочное. А тут, на протокольном обеде, ему подали бутерброд с котлетой. Как его есть-то? Руками? Или, как положено Президенту, ножом и вилкой (на столе их не было)? Ельцин покрутил головой: Коржаков ел руками. Как быть? Ельцин помедлил… взял «биг-мак» в руки… — и тут же обдряпался. Покраснев, Ельцин одним махом закинул «биг-мак» в рот, тут же съел что-то ещё (он даже не понял что), быстро запил это все кока-колой и теперь чувствовал, что кока-кола вот-вот разорвется у него в животе, как динамит.

Ельцин не верил Бурбулису. Тем более он не верил в его отставку. Ельцин давно понял: люди, которых он привел во власть, ведут себя как холодные фокусники — почти все. Недоверие к Бурбулису появилось у Ельцина сразу, как только Бурбулис и Полторанин нашли Гайдара. Его привели в баню (это было на даче у Ельцина), причем прямо в парилку. Гайдар ужасно волновался; он не любил баню и не знал, как здесь, в бане, надо себя вести. Гайдар разделся (баня все-таки!) и предстал перед Ельциным абсолютно голый, как новобранец на медкомиссии. Здесь же, в бане, Ельцин подписал Указ о назначении Гайдара заместителем премьер-министра. Но только с третьей, если так можно сказать, попытки, да и то под сильным нажимом Бурбулиса: Ельцину не нравился Гайдар, не нравилась его самоуверенность, Ельцин быстро понял, что Гайдар не любит людей, что его интересует экономика, но не люди, будто экономика — не для людей. Тогда, за ужином, после двух стаканов «Юбилейного», любимого коньяка Ельцина, Бурбулис все-таки убедил его: быстрые результаты в промышленности будут только в том случае, если в правительстве появится человек, который с удовольствием зароется, как свинья, в грязь, оставленную Рыжковым и Силаевым. Самое главное отпустит цены. Объявит рынок. Да, этот парень, Гайдар, будет проклят, но, может быть (есть шанс!), все-таки двинет экономику вперед. Бурбулис искал человека на роль Великого Инквизитора. Или козла отпущения, это как получится. А привел — мальчишку, который имел такую рожу, будто его только что оторвали от корыта со сгущенным молоком. Ну и черт с ним, решил Ельцин, — пусть старается! Гайдар так хотел создать свое собственное экономическое чудо, что не сразу сообразил, в какой ловушке он оказался. Бурбулис отвечал в правительстве только за кадры, а Гайдар жадно хватал все новые и новые куски: министерства экономики и финансов, промышленности, сельского хозяйства, транспорта, топливной энергетики, торговли, материальных ресурсов, экологии и природопользования, связи, жилищно-коммунального хозяйства. Кроме того, государственные комитеты по управлению госимуществом, по архитектуре, по антимонопольной политике и т.д. и т.д. На самом деле Ельцин просто устал выбирать; если у Ельцина что-то сразу не получалось, он быстро опускал руки — черт с вами, ребята, делайте что хотите! Пост премьер-министра Ельцин предлагал Юрию Скокову, заместителю Силаева. Разумеется, Скоков согласился, но на Скокова ополчились демократы. Хорошо, — Ельцин позвонил Святославу Федорову. Опять неудача: против Федорова был Хасбулатов… Черт с ним, Гайдар так Гайдар; в конце концов Ельцин выбирал цель, а не вице-премьера, пусть хоть кто-нибудь начнет эти реформы!

Начали. Гайдар и Бурбулис тут же набрали министров. Познакомившись с правительством, Ельцин воодушевился: как хороши, как молоды!

Через неделю, на первом заседании Совмина, Гайдар попросил слово и предложил членам правительства дать торжественную клятву: никто из них не будет владеть акциями, участвовать в приватизации, заниматься личным обогащением; новые министры будут жить только интересами народа и служить ему верой и правдой.

Идею, видно, подсказал Бурбулис: он-то знал, как угодить Ельцину!

…Все встали. Гайдар произнес клятву. Ельцин тоже встал. Он был строг и красив в эту минуту.

— Клянусь… клянусь… клянусь… — бормотали министры.

Вдруг из зала раздался тихий голос Андрея Козырева, министра иностранных дел:

— Борис Николаевич, а… можно мне… с мамой съехаться, две квартирки на одну большую в центре поменять… в порядке исключения…

— Можно, — поперхнулся Ельцин. — Меняйте!

Клятва — оборвалась.

Нет, нет, Ельцин не понимал этих ребят, не понимал! Он чувствовал, что их психология (психология отличников) коварна, что они плохо знают свой народ, страну, в которой они живут. А Бурбулис убеждал его, что это он, Ельцин, ничего не смыслит в экономике, что через каких-нибудь пять-семь месяцев реформы Гайдара дадут сногсшибательные результаты.

Не смыслю? Ельцин обиделся. Черт с ними, с ценами, в конце концов, главное, чтоб эти сопляки убедились, что с Президентом России надо, понимаешь, считаться, он в Свердловске и не такие дела заворачивал…

Ельцин был мелочен.

Куда, куда этот Бурбулис денется, кому он нужен, змей с птичьим голосом, — в отставку, а? Нашел, значит, чем испугать Президента!

Наина Иосифовна, его супруга, не любила Бурбулиса больше всех. На банкете в честь победы Ельцина на президентских выборах Бурбулис быстро напился, облевал стены здесь же, в зале, пописал куда пришлось и приполз обратно за праздничный стол…

Сегодня утром Ельцину почудилось, что Бурбулис вообще относится к нему как к своему инструменту. Подозрений Ельцина было достаточно, чтобы убрать его из Кремля в двадцать четыре часа.

«А вот возьму… щас… и спрошу: где заявление? — рассуждал Ельцин. — Шта он ответит?..»

Кортеж машин объезжал Кремль, чтобы въехать через Боровицкие ворота. У Ельцина были слабые сосуды, мозг страдал от кислородного голодания, поэтому он редко смотрел в окно: кружилась голова.

«Шта, позвонить?»

Телефон пискнул сам. Ельцин вздрогнул. Всегда было одно и то же ощущение: если в машине звонит телефон, значит, что-то случилось.

Александр Коржаков, начальник охраны, снял трубку:

— Служба безопасности.

Коржаков сидел впереди, рядом с Игорем Васильевым, постоянным шофером Президента России.

— Одну минуту, доложу. — Коржаков повернулся к Ельцину. — Это Горбачев, Борис Николаевич.

— Сам?

— Нет, телефонистка.

— Соединяйте.

Коржаков молод, сорок с небольшим, выглядит — на пятьдесят. Ужасно неуклюж: Коржаков с миниатюрной телефонной трубкой в руке все равно что медведь с дамской сумочкой. Сейчас будет цирк: Горбачеву скажут, что Ельцин у телефона, он разразится длинным радостным приветствием, Коржаков выдержит паузу и гордо ответит, что Президент России сейчас возьмет трубку.

Нет, черта с два!

— Это кто, Коржаков… что ли? — поинтересовался Горбачев. — Рад тебя слышать, Коржаков, как твои дела?

Коржаков растерялся.

— Одну минуту, Михаил Сергеевич.

Ельцин вяло взял трубку:

— Да.

— Приветствую, Борис Николаевич! Как здоровье Президента России?

Горбачев стеснялся говорить Ельцину «ты», а звать на «вы» не желал.

— Чувствую себя… изумительно, — сморщился Ельцин. — Вы… по делу… ко мне?

— А как же, как же, по делу… конечно, по делу, конкретно — по маршалу Шапошникову.

— А шта Шапошников? — не понял Ельцин.

— Так и я вот… удивляюсь, Борис. Или он у нас…. дурак, или провокатор, я так скажу! Шапошников в армии коммерцию развернул, с мест сигналы идут, я с утра вызвал его, поговорить хотел, Вадим Бакатин тоже пришел… так Шапошников этот… речи такие завел, что мы с Вадимом обомлели, просто обомлели; Союз, говорит, спасать надо, на армию кивает, она, мол, требует… Я папочку про коммерцию, короче говоря, подошлю, надо чтоб Президент России сам во всем разобрался…

— Разберемся… — Ельцин помедлил. — А у вас… шта, есть, понимаешь, кандидатура на министра?

— Нет, нет… если по кандидатуре, так это ж Россия должна продвигать, больше некому, все ж округа на её территории…

— А по-моему Шапошников — ничего, нормальный министр, — сказал Ельцин. — Может быть… конечно… и слабоват, может быть… но он вживается, понимаешь, в должность… надо подождать.

— Я что думаю, Борис Николаевич, — вдруг сказал Горбачев. — А что, если мы встретимся, — а? И переговорим?

— О чем?

— Как о чем? Обо всем!

— А, обо всем… — Ельцин насторожился. — Обо всем?

— Ну что у нас, проблем, что ли, нет?

— Проблемы — есть.

— Ну вот, — обрадовался Горбачев. — И хорошо!

— А где?

— Где угодно и когда угодно. Хоть сейчас. Пообедаем вместе.

— Я уже пообедал, понимаешь, — сказал Ельцин. — В «Макдоналдс» заезжал.

— Куда? — Горбачев засмеялся.

— В «Макдоналдс». Котлету с хлебом ел.

— И как?

— Неудобная… — сказал Ельцин.

— Ну, чаю попьем… а, Борис Николаевич?

Голос Горбачева звучал надтреснуто.

— Так вы, понимаешь, опять за конфронтацию! О чем говорить-то? Вчера в «Президент-отеле» снова, значит, ругали Россию и Президента. А без России ж вам — никуда!

— Слушай… ты с бурбулисами своими разберись, ей-богу! Кто тебе подбрасывает подозрения — кто? Я ж, наоборот, тебя защищал! Возьми стенограмму, очки надень! Прислать тебе стенограмму?

— Ну-у… я разберусь, — смутился Ельцин.

— Вот я и предлагаю, — наступал Горбачев, — давай встречаться и ставить точки. Разумное ж предложение! Завтра Госсовет, надо ж все обсудить… Зачем нам… при всех?

— Любите вы келейно, — Ельцин засопел. — Любите… чайку попить, позавтракать…

— Не келейно, а по-дружески, — возразил Горбачев. — Ты проект Госсовета видел? Твои бурбулисы предлагают некий СССР — «союз с некоторыми государственными функциями». Ты мне скажи: это что такое?

— А это шта-б не было центра! — отрезал Ельцин.

— Так давай встречаться, давай разговаривать! Я тоже против старого центра, опостылел он, старый центр, но я требую, чтобы у нас было одно государство… Или, скажем так, пусть будет нечто, похоже на государство, но с властными функциями!

— Нечто — это не государство.

— Вот и поговорим! Обсудим.

— А где?

— Где угодно. На Ленинских горах, например. Или — на Алексея Толстого.

Горбачев имел в виду особняк МИДа.

— Тогда лучше… у меня… — поморщился Ельцин. — А о чем, значит, будет встреча?

— Да обо всем, я ж предлагаю…

— Ладно, уговорились. В пять… Чай мы найдем, не беспокойтесь!

Кортеж машин въехал в Кремль.

— Соедините меня со Скоковым, — попросил Ельцин.

11

А все-таки Юрий Владимирович Скоков догадывался, что имел в виду Ельцин, когда ночью 18 августа во Внуково он шепнул ему на ухо:

— Ну, Юрий Владимирович, мы тут… такое, понимаешь, придумали, так «лысого» закрутили…

Делегация России вернулась из Казахстана. Ельцин был пьян, хотя на ногах стоял. А вот Бурбулиса пришлось закидывать в «членовоз» плашмя, хотя Бурбулис отчаянно сопротивлялся и кричал Коржакову, что он и сам может идти.

«Лысый» — это Горбачев.

Чуть раньше, 6 августа, в самолете, когда Ельцин и Скоков летели в Кемерово, Ельцин вдруг спросил:

— А как, Юрий Владимирович, вы отнеслись бы… к чрезвычайному положению?

Когда Ельцин говорил серьезно, его лицо каменело. Скоков удивился:

— Если речь об экономике, Борис Николаевич, в мировой практике это бывает часто, например в Америке. Если же мы говорим о танках и пушках… тут, по-моему, обсуждать нечего, это — уже война.

Ельцин повернулся к иллюминатору. Скокову показалось, что Ельцин — недоволен. А что он имеет в виду, если у него нет танков и пушек, все — у Горбачева?..

…А, черт, душно, работать не хотелось, — Скоков бросил папку с документами и открыл окно.

В час дня Скоков обедал. В час тридцать на прием был записан Олег Попцов, шеф Российского телевидения, на два тридцать — генерал Виктор Павлович Баранников, протеже Ельцина, начальник всесоюзной милиции.

Нет, работать не хотелось, лень. Скоков удобно устроился на диване и вытянул ноги. Его злил Ельцин. На самом деле его вообще злило все, что происходит в Кремле.

Почти четверть века Скоков работал в оборонке и неплохо знал промышленность, особенно электронные заводы. Он отлично понимал: если вот так, с бухты-барахты, в России начнется рынок, Ельцин быстро станет посмешищем.

Поразительно все-таки — Ельцин совершенно не чувствовал Россию, свою страну, — совсем! Определяя нэп, свой личный нэп, Ельцин выбрал не Россию крупных промышленников, директоров, то есть тех людей, кто с ним, с Ельциным, всю жизнь был бок о бок, — он выбрал Россию Бурбулиса и Гайдара, хотя за Бурбулисом и Гайдаром в России как раз не было России.

Интересно, кто предупредил его о Форосе, — кто? Паша Грачев? Или Филипп Денисович?

По срокам — вроде бы Грачев. Паша сидел на АБЦ, секретном объекте КГБ на окраине Москвы, с конца июля. Они с Язовым пили водку и без конца спорили, вводить в Москву танки или нет (Язов любил Грачева, как сына).

Или Филипп Денисович, — а?

Зимой, когда Крючков и Язов расстреляли сначала Вильнюс, потом Ригу, Ельцин поехал в Прибалтику. Здесь генерал армии Филипп Денисович Бобков, первый заместитель Крючкова в КГБ, спас Ельцина от гибели.

…В зале заседаний латвийского ЦК Скоков сразу заметил высокого худого парня, стоявшего в дверях. Дождавшись, пока люди чуть-чуть схлынут, он подошел к Ельцину и отвел его в сторону.

«Веселенькое дельце, — подумал Скоков. — Коржакова нет, сгинул куда-то, из охраны Ельцина никого…»

Скоков и не уходил.

— Ну, л-люди, — вдруг громко сказал Ельцин.

Это было похоже на ругательство.

Ельцин развернулся, мрачно взглянул на Скокова, но прошел мимо и ничего ему не сказал.

Приехали в резиденцию. Скоков был в ванной, когда Ельцин сам, без стука, открыл дверь в его номер:

— Юрий Владимирович, надо поговорить.

Скоков застыл с полотенцем в руках.

— Слушаю, Борис Николаевич…

Ельцин нервничал.

— У нас, Юрий Владимирович, могут быть осложнения с самолетом. Предположительно — в районе Тулы, когда будем снижаться.

— А источник информации, Борис Николаевич?

— Я источнику… верю.

— Значит… Горбачев?

— Лично он.

— Вот козел, прости господи!

Ельцин сел в кресло.

— Ваши соображения?

— А тут без вариантов, Борис Николаевич… От Риги до Ленинграда — около четырех часов на машине. Утром едем в Ленинград и улетаем в Москву любым рейсом.

— А наш, понимаешь, самолет?

— Пусть взрывают, кому он нужен… пустой…

Так и решили. Рано утром опухший, сильно помятый Ельцин вышел во двор. Ельцин не ходил, Ельцин — двигался. Бурбулис собирался ехать в «Чайке» Ельцина, но в «Чайке» уже был Скоков, так что Бурбулис вздохнул и сел в «Волгу» Коржакова.

В Москве Скоков быстро «вычислил» Филиппа Денисовича Бобкова.

Дорогой молчали. Ельцин был зол, его мутило.

— Вам не кажется странным, Борис Николаевич: лидер России удирает из Риги как тать в ночи? — вдруг спросил Скоков.

— А шта вы предлагаете?..

— Подчинить армию и КГБ России. Сегодня. Прямо сейчас.

— Хар-рошо, — а демократы шта скажут?

— А наплевать! Наплевать, Борис Николаевич! Когда коммунисты начнут стрелять, никто из демократов… своим телом Бориса Ельцина не закроет, будьте спокойны!

Ельцин молчал. Больше всего на свете он боялся потерять демократов, а демократы больше всего на свете боялись потерять его, Президента России!

Нет, не знал, не знал Ельцин, что он хочет, не знал! Вот и тыкался, как теленок, то в старичка Силаева, то в Святослава Федорова, то в Гайдара с Бурбулисом… Скоков понимал: если Ельцин отделит от государства его крупнейшие заводы, фабрики и, самое главное, его промыслы, они мгновенно (это Россия!) разбогатеют, научатся скрывать свои истинные доходы, сразу захотят стать ещё богаче… и в конце концов начнут диктовать России собственную политическую волю.

Трынкнул телефон. Владимир Россов, помощник Скокова, просил взять трубку.

— Чего тебе?

— Юрий Владимирович, господин Баранников просит принять его до обеда.

— А что у него?

— Понятия не имею, Юрий Владимирович. Не говорит.

— Ладно, — Скоков отпустил кнопку. Потом нажал её ещё раз: — Обед закажи на двоих.

Он вернулся к дивану. Октябрь… 24 октября… — вот день, который он запомнит на всю жизнь!

Ельцин позвонил в половине третьего:

— Как, Юрий Владимирович, вы отнесетесь… к моему предложению… возглавить, понимаешь, Совмин?

Скоков ждал звонка Президента.

— Без страха, Борис Николаевич. Если, конечно, вы говорите серьезно, а… не для каких-то там ваших… тактических игр.

— Я серьезно, — обиделся Ельцин.

Желание заменить Силаева на Скокова появилось у Ельцина ещё весной, в дни третьего съезда народных депутатов России, когда Силаев отказался идти на трибуну успокаивать съезд и вместо него выступал Скоков, его первый заместитель.

— С Русланом Имрановичем мы договорились, — продолжал Ельцин. — Вы готовьтесь…

Хасбулатов позвонил тут же, через минуту.

— Юра, та-ак… давай, готовься. В понедельник — утвердим.

А в субботу, накануне, к Бурбулису пришли Юрий Афанасьев, Марина Салье, отец Якунин, Лев Пономарев и ещё какой-то господин с шизоидным лицом, кажется Убожко.

Приемная Бурбулиса — напротив, двери стеклянные, все видно. Посовещавшись с Бурбулисом, они гурьбой пошли к Президенту.

Через час позвонил Ельцин:

— Юрий Владимирович, а штой-то демократы… все против вас?

— Интересно, — сказал Скоков. — А что они хотят?

— Так вот говорят, шта у вас есть какие-то «хвосты».

— Что… у меня, Борис Николаевич?

— Ну… не знаю я. «Хвосты» какие-то.

Ельцин повесил трубку.

Это люди, а?

В понедельник, на съезде, Ельцин сам назначил себя премьер-министром.

Вечером звонок:

— Ну, Юрий Владимирович, как, значит, я всем?..

Скоков поперхнулся:

— Да. Никто не ожидал, Борис Николаевич.

— Ну вот… — Ельцин был ужасно доволен. — Тогда, значит, предлагаю вам на первого зама.

Ё…

— Спасибо, Борис Николаевич, но условие: первый зам потому и первый, что он должен быть один.

— Формируйте кабинет, — твердо сказал Ельцин. — К четвергу — список министров…

Скоков впервые услышал, как Ельцин смеется.

Через час тихо вошел Бурбулис. Он взял стул и сел напротив Скокова, повернув стул спинкой вперед.

— Знаешь… давай договоримся.

— О чем, Гена?

— Дай… согласие на двух первых замов.

— У-у… ух ты!

— Дай!..

Скоков наслаждался.

— А ты, Гена, меня попроси. Ласково попроси, с душой, — ты умеешь!

Бурбулис пристально смотрел на Скокова:

— Я тебе помогу.

— Да ну?

— Клянусь. Из двух первых… первым будешь ты, — обещаю.

— То есть ты, Гена, перестаешь спаивать Президента?

— А это, Юрочка, не входит в мои планы…

Скоков откинулся на спинку стула:

— Козел ты, Гена, я тебе правду скажу.

Бурбулис улыбнулся:

— Шутишь?

— Нет: натуральный козел.

— Вот, значит, ты как… Не объешься иронией, Скоков.

— Смотри, Гена, у тебя и копытца есть! Подойди к зеркалу.

— Пожалеешь, Скоков!

— Знаю, Гена…

Через неделю Ельцин назначил Геннадия Эдуардовича Бурбулиса первым (и единственным) заместителем премьер-министра, затем появился Гайдар, а Скокову «кинули» совершенно непонятную должность — государственный советник.

Когда Президент избран народом, Президента не выбирают.

Скоков достал маленькое зеркальце. Посмотрел на себя: да, уставшее лицо, в носу, в правой ноздре — волосок.

С-час мы его…

— Разрешите, Юрий Владимирович? — дверь чуть-чуть приоткрылась.

— Разрешаю, — улыбнулся Скоков.

— Здравия желаю! — сказал Виктор Павлович Баранников.

Шеф МВД обладал уникальным свойством всегда являться некстати.

— Жду-жду, Виктор Павлович, жду-жду, дорогой… — Скоков вышел из-за стола. — Обедали?

— Не успел, честно говоря.

— Что-то случилось, Виктор Павлович? — Скоков пожал ему руку.

— Случилось. Сегодня утром Горбачев и Бакатин напоили чаем маршала Шапошникова.

— Ого! — удивился Скоков, — маршал жив?

— Так точно, — ответил Баранников. — Они, Юрий Владимирович, проверяли его на вшивость, так я считаю. Предложили Шапошникову подготовить переворот.

— Что… готовить?

— Переворот. Мало им Фороса, Юрий Владимирович.

— Так… — Скоков сел в кресло. — Это ж хорошо, Виктор Павлович, — а? Это ж здорово! Вы садитесь, пожалуйста.

— Спасибо, — Баранников аккуратно присел на краешек стула. — Маршал так огорчился, Юрий Владимирович, что сочиняет рапорт об отставке.

— Это рано.

— Мы остановили.

— Президент в курсе дела?

— Я сразу к вам, Юрий Владимирович, — сразу. Если честно, я совершенно не верю Шапошникову.

— Не верите?

— Никак нет.

— А я верю, — Скоков улыбнулся. — Я верю, дорогой, Виктор Павлович! Рассуждаем: Шапошников — коммунист, Шапошников — примитивен, никто не спорит, да? Но он не такой дурак и не такой коммунист, чтобы сидеть на одних нарах с Язовым.

Баранников молчал. До сорока лет, то есть большую часть своей жизни, он работал в районном отделении милиции города Калининграда Московской области, где самым умным человеком был полковник Квашнин, его начальник, да и тот — горький пьяница.

— Хорошо… — Скоков очень любил, когда его слушают, — допустим, игра более тонкая, да? Допустим… Горбачев нарочно, через Шапошникова, подбрасывает Ельцину «дэзу». Вы же знаете, как Борис Николаевич реагирует у нас на слово «заговор»… Цель: сделать так, чтобы Ельцин сорвался, спровоцировать его на превентивный удар. А ещё лучше — просто на какую-нибудь глупость, тем более что Борис Николаевич… мы же знаем… человек решительный, рассуждать не любит… Красивый замысел?

— Очень сложный, Юрий Владимирович. Горбачев создал себе имидж вечного лидера, такой человек… так откровенно… на переговоры не пойдет, это факт. Он по-другому будет… чужими руками…

— Хорошо, другой вариант: Горбачев откровенно вербует Шапошникова, ему нужен свой человек в роли министра обороны — свой в доску. В любом случае, Виктор Павлович, Горбачев не может сидеть сложа руки — для него это смерть. И какая разница, в конце концов, что он придумает, если ничего, кроме гадостей, он придумать не может, — согласны?

Баранников встал:

— Каковы, в таком случае, мои задачи, Юрий Владимирович? Готовить удар?

— Да, готовьте. Но умно, — Скоков сделал паузу. — Виктор Павлович, надо понять: Президенту России негде было учиться. Точнее, негде учиться быть Президентом. Борис Николаевич так устроен, что он… легко поддается на любые провокации. Вот за этим, Виктор Павлович, и надо следить. Помочь Президенту, понимаете? Поэтому — контроль. Прямой контроль. И не надо стесняться… я вас прошу. Что касается Горбачева, он сегодня на приеме у Бориса Николаевича. Я — предупрежу Президента. Вы правильно сделали, дорогой Виктор Павлович, что сразу пришли ко мне. Так мы сработаемся, я не сомневаюсь: вы денно и нощно страхуете нашего Президента, я… страхую вас.

Скоков смотрел, как снайпер.

— А ваша идея, Юрий Владимирович?

— Совет безопасности? Я все сочинил, Виктор Павлович! Президент меня поддержит, я уверен. Безопасность… в широком смысле, — вы меня понимаете? Меня, скажем, беспокоит Гена Бурбулис, его влияние на Президента. И — правительство. Уж больно они у нас красавцы, Виктор Павлович… значит, красть будут, точно вам говорю.

— Безопасность от… всех, — я понимаю, Юрий Владимирович.

— Пойдемте обедать, Виктор Павлович, — улыбнулся Скоков, — что мы все о делах, о делах…

12

— Ну… — Ельцин уставился на Горбачева, — шта?

— Не понял, — сказал Горбачев.

— А што не ясно? — удивился Ельцин. — Вы ж… сидите у меня… значит у вас, понимаешь, какой-то вопрос…

— Я не на прием пришел, — тихо сказал Горбачев.

Кроме обаяния в лице Горбачева всегда было что-то очень злое.

— Если вы хотите, понимаешь, моей любви — уходите в отставку, …и любви… этой… будет столько, что вы задохнетесь, о-б-беш-шаю.

«Задохнетесь от счастья», — хотел сказать Ельцин, но не договорил, полагая, что президентская мысль изложена достаточно ясно.

Интересно все-таки: в отличие от Горбачева, Ельцин никогда не был лидером мирового уровня, — никогда. Но Горбачев тем не менее был (по самой природе своей) временщик, а Ельцин… был царь.

— Судя про проекту, который официально внесла Россия на Госсовет, ты не согласен на конфедерацию государств…

— Где конфедерация, там и федерация, — отрезал Ельцин. — Не пойдет.

— А что, что пойдет? Ради бога, назовем — конфедеративное демократическое государство. В скобках — бывш. СССР. И Президент пусть избирается всем народом, Ельцин — так Ельцин, Горбачев — так Горбачев…

— Президент Ельцин уже, понимашь, Президент, — тяжело сказал Ельцин. — Ему — не надо. А если вы тоже останетесь, это уже не власть, а двоевластие, — чувствуете разницу?

Они глядели друг на друга, и каждый думал о том, как это мерзко — глядеть друг на друга.

— Мы как два магнита, Борис… Николаевич, — тихо начал Горбачев. — Других, значит, притягиваем к себе… всю страну пополам разлупили, а соединиться не умеем, отталкивание идет, сплошное отталкивание…

— Не надо переживать, это я… советую… — Ельцин поднял указательный палец и закусил нижнюю губу. — Армию — России, КГБ — России и не будет, значит, как два магнита… У России ж сейчас даже таможни нет!

— Ну тогда, я скажу, у центра ничего не остается…

— А центр будете вы… с Раисой Максимовной, — засмеялся Ельцин.

Тишина… Такая тишина бывает только в кремлевских кабинетах.

— Я ведь все вижу, — резко сказал Горбачев. — Президент страны нужен в России только для Запада, я ж не нужен в России для России, ситуация неординарная, значит, действовать нужно не рутинным способом, а с учетом уникальности процесса.

Западу, — Горбачев встал и прошелся по кабинету, — Западу нужно, чтобы политика России была бы предсказуемой. Борис Ельцин непредсказуем, у него семь пятниц на неделе, значит, итожим: ты управляешь Россией, пожалуйста, я ж не претендую, а у Горбачева пусть остаются общие функции… как у английской королевы…. но шире: единые Вооруженные силы, МВД, согласованная внешняя политика, единая финансовая система, общий рынок, пограничники и т.д. Все — мне. Остальное — тебе. И это, сам видишь, нормально, я и не к такому повороту готов, со мной, между прочим, можно и нужно разговаривать, — давайте!

«А шта он ходит, — подумал Ельцин, — это ж все-таки мой кабинет!»

Горбачев отодвинул штору и посмотрел в окно.

— У меня ж все нормально с головой, — заключил он.

— Сядьте, пожалуйста, — сказал Ельцин. — А то рябит.

Горбачев присел на подоконник.

— Никаких королев, — твердо сказал Ельцин. — Сейчас — общее соглашение, потом — досрочные президентские выборы. Вы нам надоели, Михаил Сергеевич.

Ельцин округлил глаза и закусил нижнюю губу.

Тоска, которая в последние дни все чаще и чаще мучила Горбачева, приходила сразу, внезапно, как приступ. Иногда ему казалось, что Россия — это такая страна, где человек вообще не может быть счастлив (никто и никогда). Есть же на свете несчастливые страны и несчастливые народы! Вон на Кубе: жрать нечего, а люди с утра до ночи поют, пляшут и на барабанах играют — весь народ! Жизни нет, а счастья — хоть отбавляй! Горбачев вдруг понял, что он у Ельцина в плену. «Князь Игорь, бл…» — мелькнула мысль.

— Я знал, Борис, что ты похеришь наши майские соглашения — знал. Ты правильно… тогда… трусил, что твой Коржаков выдаст сам факт тайных переговоров Горбачева и Ельцина, выдаст обязательно, будь спокоен, не по глупости, так по пьяни. Но: я дал тебе слово, что твой электорат неприкасаем, что для приличия я выдвину Бакатина, тогда как ветеранов, коммунистов и просто шизофреников мы разбавляем Макашовым, Жириновским, он агент Крючкова, Тулеевым, Рыжковым, — пусть жрут друг друга! Коммунисты, ветераны эти… для России страшнее, чем Ельцин. Но извини: если я, Горбачев, привел тебя во власть, значит, не отнекивайся, надо платить! Думаешь, я не знаю, что Бурбулис перед встречей Ельцина и Буша в Норфолке неделю сидел в Штатах и уговаривал американцев не мешать развалу Советского Союза?

— Не было этого! — твердо сказал Ельцин.

— Было! — крикнул Горбачев. — Ты всегда недооценивал Владимира Крючкова! Он потому и на Форос пошел, что в тот момент, когда Коржаков привозил тебя, пьяного, ко мне на дачу, Бурбулис вовсю шептался с американцами! Крючков решил, что это я санкционировал переговоры… А потом начался их торг с тобой, — вот когда, Борис, ты предал Горбачева!

Ельцин молчал. Он действительно ничего не знал о переговорах Бурбулиса.

— И ещё учти, — Горбачев взял себя в руки, — если б мне было нужно, я, уж поверь, давно укрепил бы собственную власть.

— С таким… как Шапошников, вы её укрепите, это факт, — твердо выговорил Ельцин. — Весь мир, я скажу, откроет рты.

— Борис…

— Президент, а… хулиганите, Михаил Сергеевич! — подытожил Ельцин.

Президент СССР открыл бутылку с водой и опрокинул её в стакан.

— Дело, конечно, не мое, — Ельцин прищурился и опять проглотил нижнюю губу, — министр обороны… этот… сейчас, значит, к пресс-конференции готовится. Вот… он изложит, понимаешь, про заговор, какие там… ну условия, что ли, — а мы не вмешиваемся, мы пока подождем…

Горбачев стоял у окна надменный и красивый.

— Хватит, Борис, не ломай комедию. Ты ж за неделю знал о ГКЧП! Знал, что Горбачева должен был заменить Лукьянов!

Ельцин вздрогнул.

Он всегда боялся Горбачева — всегда. Страх перед Горбачевым был у Ельцина в крови. На самом деле Горбачев может и убить: после Успенских дач, когда Ельцин попал в ловушку и был ужасно избит (там, на даче бывшего министра Башилова, двое мужиков из соседней деревни, мирно выпивавших вместе с сестрой-хозяйкой Ириной, которая так нравилась Ельцину, не только поколотили будущего Президента Российской Федерации, но и умудрились, сволочи, искупать его в соседнем пруду), сам Ельцин об этом не забывал.

— Так что о ГКЧП — не надо, — спокойно продолжил Горбачев, — это песня для бедных! И тут же, значит, ввел в курс Нурсултана Назарбаева, — вспомни, что ты орал ему про Горбачева днем 18-го, причем при всех, потому что выпил крепко… я ж анализировал! Меня, меня ты хотел, но чужими руками, я понимаю, только я о другом: договариваться, договариваться надо. Прямо здесь! Сейчас! Ты посмотри: страна одна, а Президентов двое, прямо шведская семья, какая-то порнография! Давай, значит, без абсурда, если можешь, — давай! Вот ты, Борис, должен знать… кто? Бухарин, что ли, говорил, что Лев Троцкий — Гамлет русской революции?

Ельцин покачнулся.

— Што?

— Да я философствую… в порядке размышлений, так сказать: Троцкий — Гамлет, Ленин — гений… эпитеты какие, да? Интересно, их жизнь в Кремле тоже была, как у нас, не жизнь, а сплошное, я скажу, отравление говном, — ты как считаешь? Ведь проблема за проблемой встает, страна в разносе, мы, значит, взяли лопаты, раскидываем… ты со своей стороны гребешь, я, как могу, со своей… гребем, гребем, и руки, руки друг другу надо протянуть… Так нет, тут же демократ какой-нибудь выскочит, проорет что-нибудь, столкнет нас лбами и обратно Президента в говно — нате, жрите!

— Странный вы человек, Михаил Сергеевич… — Ельцин помедлил. — В Мавзолее, говорят, случай был, канализация лопнула и фекалии эти… залили Владимира Ильича. Тихону, патриарху русскому, доложили, он улыбнулся… «По мощам, — говорит, — и елей…» — Ельцин выразительно посмотрел на Горбачева. — Давно хочу вас спросить, Михаил Сергеевич, — продолжал Ельцин. — Вы когда… в 89-м, перед съездом… первым, меня, понимаешь, в пару с Браковым… с этим… поставили, вы што, не сообразили, што-о я… пойду на… реванш?

— Честно, Борис?

— Честно. Если сумеете.

— А я не возражал против твоей победы. Мне была необходима оппозиция. Без оппозиции я был бы не Горбачев, а Брежнев. Ты вспомни себя: такой оппозиционер был для нас просто находкой, я прямо говорю.

— В-вот, — Ельцин оживился. — Вы хоть теперь-то поняли, шо… все эти годы жили в незнакомой стране?

Горбачев встал и медленно подошел к столу.

— Я все понял, Борис, только этой весной. Никто ж не знал, что такое перестройка, ну никто! Ты, я признаю, правильно боялся тогда, но ведь и прогнило все к чертовой матери, страна доигралась — вот такая, я скажу, историческая ситуация. А копнули — тут и понеслось… Обвал в горах.

— Выходит, копать не так надо было, — мрачно заметил Ельцин.

— Не так, — согласился Горбачев.

Они замолчали.

— Вы теперь-то што от меня… хотите?..

— Уважения. Нужен разговор, откровенный разговор. И — гарантии.

— Тогда зачем вам быть Президентом СССР?

— А у меня, согласись, должна быть достойная работа. У меня, Борис, нет заниженной самооценки.

Ельцин покачнулся:

— Работа? После ГКЧП… вашего… республики, особенно мусульмане, бегут из СССР наперегонки. Они ж не от Москвы, они ж от вас бегут, Михаил Сергеевич! Как черт, я извиняюсь, от ладана.

— Союз, Борис, будет всегда. Перебесятся.

— А дальше — што? Россия затрещит?!

— Россия не развалится. Не этот союз будет, так другой!

Ельцин вскинул глаза:

— Какой другой? Вы там ш-што, значит, с Бакатиным придумали?

— Мы… мы ничего, — вздрогнул Горбачев. — А что мы можем придумать? Но без Союза никак; Сталин, Борис, не дурак был, хотя Сталина, ты знаешь, я ненавижу, но об этом после. Ты… — Горбачев помедлил, — ты пойми: Президент Ельцин не может быть вором. Я власть не отдам. Значит, Борис Ельцин должен эту власть украсть! Спереть, говоря по-русски. Помнишь, наверное, из истории: царь Борис был такой… Годунов, тезка твой, он ведь что сделал, как пошел? Парня в Угличе загубил, под нож его пустил… И ты, Борис, тоже, я вижу, не спокоен, хотя, я понимаю, у тебя ж выхода нет, ты ж на большую дорогу вышел, но это опасно. Это и есть, Борис, украсть власть…

«А с ним, между прочим, надо бы заканчивать, — вдруг понял Ельцин. — Снимать с работы. Бурбулис прав: лучше ужасный конец, чем ужас без конца…»

— Ну «украсть» — это, конечно, метафора, я ж тут в общих чертах обрисовал…

Горбачев откинулся на спинку кресла и вытянул ноги.

— Если мы не договоримся, Борис, мы и Союз взорвем, и Запад нас не поймет, Америка не поймет, это факт.

— Не взорвем, — сказал Ельцин. — Обойдемся малой кровью.

— То есть? — насторожился Горбачев.

— А это метафора, Михаил Сергеевич…

13

Ближе к ночи она вдруг ощутила непонятную тревогу. Странно, конечно: она всегда нервничала, если не знала, что с ним происходит, где он сейчас, как он себя чувствует и как он провел этот день. На самом деле она была ужасно требовательна и капризна, она всегда хотела знать абсолютно все, ей казалось, что это её право и её долг.

Долг! В Ставрополе, когда он вдруг начал пить, ей показалось, что у него нет и не может быть будущего. Она не все понимала в его делах, но её, умную женщину, было очень трудно обмануть; она видела, что как руководитель он слаб, что он — человек без профессии. Медунов из Краснодара, их сосед, звал его Чичиковым… Хорошо, агрокомплекс, который придумал Михаил Сергеевич, действительно был создан на голом месте, из его, Горбачева, мечтаний, но ведь возник же, возник… Соседи всегда завидуют! И пил Михаил Сергеевич ещё и потому, что он всей душой ненавидел сельское хозяйство, то есть свою работу. Ну что ему, первому секретарю крайкома, с его красноречием и размахом, эти вечно пьяные мужики и бабы, эти казаки, похожие на ряженых, эта грязь и этот навоз!

Господи, как она хотела в Москву… Она хотела в Москву больше, чем все чеховские сестры, вместе взятые! А ещё она хотела ездить по миру, по планете, но не так, как она и Михаил Сергеевич съездили однажды на отдых в Болгарию, а так, как ездила по миру Жаклин Кеннеди! Образ первой леди Америки, ставшей символом нации, не давал ей покоя. А как в Париже Жаклин принимал де Голль! Французы (французы!) сходили по ней с ума! Здесь, в Ставрополе, среди этой пыли, среди этого солнца и серых, выжженных улиц, Раиса Максимовна была самой счастливой и самой несчастной женщиной. Счастливой, потому что она была женой и лучшим другом первого секретаря крайкома партии, «половиной первого», как говорили в народе, и — несчастной, потому что в Ставрополье нет и не было жизни.

И надо же, повезло: помер Федор Давыдович Кулаков, 60-летний здоровяк, секретарь ЦК по сельскому хозяйству. Леонид Ильич лично позвонил, сам пригласил Михаила Сергеевича в Москву, в секретари ЦК, в Кремль — руководить сельским хозяйством страны.

Самое главное — молчать. Не лезть в политику. Агрокомплекс — и все тут…

Свежесть обязательно клеймится начальством.

Она постаралась: Горбачев стал самым незаметным человеком в Кремле. Потом — самым незаметным членом Политбюро ЦК КПСС.

Как все-таки она умна!

Курить, курить, ужасно хотелось курить… Если Раиса Максимовна нервничала, ей всегда хотелось курить, но как, как тут закуришь, если она почти не бывает одна, — как?

Никто, кроме Михаила Сергеевича, не знал, что она курит.

На людях она всегда держалась по-царски. Ей казалось — как Клеопатра. Провинция, конечно, давала себя знать, но она боролась со «ставропольским следом» как умела. Ей хотелось, чтобы она была человеком с тайной. Там, где тайна, там недоступность. На приемах и встречах (ее день был заполнен встречами) она старалась, как могла, не выходить даже в туалетную комнату, не покидать общество, ибо её отсутствие всегда ощущалось, но если нужда побеждала, она быстренько делала одну-две затяжки, обязательно.

В её сумочке кроме «Жэ-о-зэ» всегда была «Шанель № 5», отгонявшая любой, даже самый отвратительный запах.

Госсекретарь Америки Шульц, обаятельный еврей с немецкой фамилией, только что, в интервью, намекнул, что Михаил Сергеевич сделал Соединенным Штатам такие уступки по ракетам, о которых в Вашингтоне и мечтать не могли.

Какая подлая брехня! Получается, что министра Громыко, его вечное «Нет!» американцы уважали больше, чем грандиозное стремление Михаила Сергеевича вернуть страну, Советский Союз, в мир. Почему все-таки и Пентагон, и Белый дом такие предатели? Прав Михаил Сергеевич: это они финансируют ельцинскую кампанию, иначе откуда у Ельцина столько денег? Михаил Сергеевич хочет мира, он хочет, чтобы у Советского Союза было честное и открытое лицо. А Шульц, свинья, пишет, что Михаил Сергеевич просто хотел им понравиться… — вот он, уровень секретаря их Госдепа!

Никогда, никогда американцы не защитят перестройку и не защитят Горбачева, потому что Америка не умеет дружить. Вот уж, действительно, самые неблагодарные люди на свете!..

Нервы, нервы… — разгулялись, разлетелись во все стороны, выворачивают душу…

Она могла связаться с ним в любую минуту, прямо сейчас. Могла, но не желала. Пусть он сам позвонит, сам!

Надо будет, приедет. Пусть поступает как хочет!

Нельзя, нельзя спускать Ельцина с поводка, всех сожрет! Нет у него чувства меры…

Власть так ухондокала Михаила Сергеевича, что он не знает, как ему быть и что ему делать. Бывают в истории такие ситуации, когда Президент, если он действительно Президент, должен уметь убивать людей, причем — безжалостно. Вон Буш, уважаемый человек, просто приятный мужчина, и Барбара, его жена, такая приятная, а что он устроил Саддаму! Тысячу багдадских детей заживо спалил в бомбоубежище, — и что? Вздрогнул кто-нибудь? А Михаил Сергеевич — исключение. Он — шестидесятник. Он не для войны. Россия, оказывается, без войны не может, не умеет, в России слишком много народов (даже для огромной территории много!) и все народы — обижены, причем обижены ещё Сталиным, то есть обижены насмерть, их борьбу между собой невозможно рассудить, тут все правы и все виноваты. Значит, они, эти люди, жертвы свободы, которая на них обрушилась, — так получается? А Михаил Сергеевич — жертва их и своей свободы? Был бы он убийцей, как Крючков, не был бы жертвой, конечно, но не умеет Михаил Сергеевич стрелять, точнее, умеет, пробовал, но у него это плохо получается!

Один раз — получилось. Они, Михаил Сергеевич, Бакатин, Язов и генерал Бобков, раздавили Баку, чтобы спасти там Советскую власть. Дурака Везирова вывезли на вертолете с крыши Дома Правительства! Пришел Аяз Муталибов, все утихло. А в этом году — ерунда… Михаил Сергеевич не выдержал, послал «Альфу» в Прибалтику, чтобы «Саюдис» утих. Но кто-то (кто?) тут же сбил его с толку; «Альфа» взяла телецентр, а Михаил Сергеевич вдруг испугался, отозвал «Альфу» в Москву и даже, она сама слышала, заказал самолет чтобы лететь в Прибалтику извиняться перед населением, да Крючков, слава богу, отговорил…

Она давно поняла: Советский Союз — это такая страна, в которой нельзя, просто глупо быть первым. Есть такие страны (их много, на самом деле), где нельзя быть первым, нельзя вырываться вперед. Настоящие первые люди в СССР — всегда вторые… Они не выходят из тени, ибо выходить из тени самоубийство. В России слишком много от Азии, гораздо больше, чем от Европы. Хорошим Президентом в такой стране может быть только тот человек, кто по своим личным качествам выше и сильнее, именно сильнее, чем весь СССР, весь целиком! Таким человеком был Сталин. Таким человеком, судя по всему, был Ленин. Но в конце жизни и эти люди рассыпались в маразме: слишком тяжело, невыносимо тяжело одному человеку быть сильнее, чем вся страна! Так что, Сталин нужен, так получается? Подождите, будет и Сталин, дайте срок…

А вообще интересно: сейчас Сталина все ругают, а при нем, между прочим, построили социализм!

В самом деле, это факт. Ну и как быть?

Сохранить СССР мог только такой человек, как Сталин, потому что СССР — искусственное объединение; СССР держался только на страхе, на концлагерях, ведь и царя-батюшку в России всегда боялись, между прочим, а перестали бояться, убедились, что царь — дурак, тут все и началось… — почему об этом никто не говорит?..

Раздался звонок. Дежурный офицер охраны спрашивал разрешение войти.

— Что, Анюта?

Майор Копылова, начальник охраны Раисы Максимовны Горбачевой, была женщиной (бойцом) неопределенного возраста. В «девятке» давно, ещё с андроповских времен, служили женщины, но в охране первых лиц они появились год назад. Такой стиль опять-таки подсказали американцы: женщине с женщиной легче найти общий язык.

— Раиса Максимовна, просили передать: Михаил Сергеевич будет через пятнадцать минут.

— Хорошо, Анюта…

Едет! А он ужинал?

— Анюта, ужин Михаилу Сергеевичу. Любые овощи, салаты, рюмку «Юбилейного»; горячее он закажет сам!

Соскучился… Любовь, если это любовь, как говорила Ахматова, всегда видна по сто раз на дню!

«Как я сегодня? Быстро, быстро, где черное платье?»

— Анюта, переодеться!

На самом деле Раиса Максимовна всегда, не только здесь, в Москве, но и в прежние годы ощущала в себе некое государственное начало. Она не сомневалась, что ей дано понять каждого человека и что каждый человек готов доверить ей свои тайны; ей казалось, что она умеет объединять людей. По сути, Раиса Максимовна всегда тяготела к клубной работе; таким клубом стала для неё вся страна.

— Застегни…

Ельцин, Ельцин, как же он хочет, черт сиволапый, лягнуть своим демократическим копытом тех людей, которые изменили мир!

На Раисе Максимовне было красивое черное платье.

«Надо что-то беленькое сюда, на грудь…»

Когда Михаил Сергеевич ездил за границу, его всегда сопровождала интеллигенция. Когда была поездка в Японию, в список делегации включили девчонку, которая голой снималась в «Маленькой Вере». «Или я, или она, — возмутилась Раиса Максимовна. — Только стриптиза в самолете не хватало!» Так Ревенко, помощник Михаила Сергеевича, даже обиделся! «Девочка эта, — говорит, — не актриса, она больше, чем актриса, она — сексуальный символ перестройки!»

Снять трусы при всех… это что, символ, что ли?

Порывисто, не раздеваясь, вошел Горбачев.

— Ну, здравствуй!

«Выглядит замечательно», — отметила она.

— Здравствуй, Михаил Сергеевич, — она протянула руки, — здравствуй! У нас все в порядке?

— Как всегда! — ответил Горбачев.

Майор Копылова вышла из комнаты.

— Ну, как ты?

— Потом, все потом… — она быстро стянула с него пальто, — мой руки и говори!

Горбачев ловко выдернул руки из рукавов, кинул пальто на пол и вдруг поцеловал её в губы.

— Слушай, а что здесь сидеть-то? Поедем куда-нибудь, а? Поужинаем как люди?

Она улыбнулась:

— Ты, Миша, приглашаешь меня в ресторан?

— Ну… — Горбачев засмеялся, — ну давай, мчимся на дачу, утром тебя привезут, — без проблем!

— Мой руки. — Она нагнулась и подняла пальто. — И за стол!

— Между прочим, уважаемая Раиса Максимовна, мы не виделись шесть дней.

— Да, я ждала…

— Мне было не до любви.

— Не злись…

— Нет-нет, я не злюсь…

За тридцать восемь лет, проведенных вместе, Горбачев так и не нашел для Раисы Максимовны ни одного интимного имени или словечка; ласкаться друг к другу в их семье было не принято. Иногда, очень редко, он звал её «Захарка» — давным-давно, ещё студентами, они были в Третьяковской галерее, где она долго стояла перед картиной Венецианова; ему казалось, что именно в этот день их любовь стала настоящей страстью.

Стол был накрыт в соседней комнате. Здесь же по стойке смирно застыл официант — в бабочке и с салфеткой на согнутой руке.

— Хорошо живете, — бросил Горбачев, увидев бутылку коньяка.

Официант пододвинул кресло Горбачеву и только после этого помог сесть Раисе Максимовне.

— Салат Михаилу Сергеевичу!

— Погоди, а огурчики соленые есть? Чтоб из бочки?

— Сейчас выясню, — официант наклонил голову и ловко поднял бутылку «Юбилейного». — Вы позволите, товарищ Президент?

Горбачев кивнул головой.

— Я, Михаил Сергеевич, хочу показать тебе одно письмо, — тихо начала Раиса Максимовна, — из Бахчисарая. Сегодня передали из Фонда культуры. Помнишь, был бахчисарайский фонтан? Представь себе, его больше нет.

— А куда он делся? — Горбачев поднял рюмку. — Сперли, что ли?

Официант налил в бокал первой леди немного красного вина.

— Там, Михаил Сергеевич, перебои с водой, — пояснила Раиса Максимовна. — Фонтан есть. Нет воды.

— Погоди, это тот фонтан, где Гоголь плакал?

— Ой, там все плакали, Михаил Сергеевич. Иностранцы тоже: «Фонтан любви, фонтан живой, принес я в дар тебе две розы…»

— У них что, у блядей этих, воды на слезы не хватает?! — взорвался Горбачев. — Ты сделай так… — Горбачев внимательно посмотрел на официанта. — Найди начальника моей охраны, пусть Губенко, министр культуры, проверит эти факты и включит воду. Понял? Про огурцы не забудь.

— Вы свободны, — кивнула Раиса Максимовна. Обращаясь к прислуге, она не говорила, а как бы роняла слова.

Официант вышел.

— Давай!

— За тебя, родной. Возьми салат.

Горбачев мгновенно опрокинул рюмку.

— Салат, говоришь…

Раиса Максимовна чуть-чуть пригубила вино:

— Ну, что этот? Наш… «неуклюжий»?

Имя «Ельцин» в их семье не произносилось. Раиса Максимовна нашла другие слова: «неуклюжий лидер».

Горбачев запихивал в себя салат. Он всегда ел неряшливо, крошки летели во все стороны, а куски капусты, которую он не успевал проглотить, падали обратно в тарелку.

— Шапошников, стервец, подвел. Предал Шапошников.

— И он тоже?..

— Ну… вот!

— Ты посмотри, а? Все предают! Черняев книгу написал про Форос, дневник, «Известия» опубликовали. Пишет, что я Болдину доверяла самое интимное…

— Что доверяла?

— Не знаю что… Яковлев Александр… интервью за интервью дает, одно хуже другого, Шеварднадзе…

— Эдик — да, окончательно раскрылся, — Горбачев махнул рукой. — Болен самолюбием, сам рвется в Президенты, в Кремль, это Сталин, просто маленький Сталин, хотя, если я рядом, рта не открывает, боится. Яковлев тщеславен, как баба, открыто предать не может… и не знает, как к Ельцину сбежать. Я, короче, неплохую комбинацию разработал, но Шапошников, вижу, не готов. Тогда мы с Вадимом Бакатиным быстро отыграли назад, вот и пришлось, я скажу, с царьком нашим… с Горохом… встретиться, поговорить крупно. Но ничего, ты знаешь, нормальный был разговор, я не ожидал. Твое здоровье, — Горбачев налил себе рюмку. — Как, скажи, твое здоровье?

— Скажу, скажу, ты не спеши; интрига, значит, не получилась, правильно я поняла?

Она вдруг взглянула на Горбачева так, будто сейчас, в эту минуту решалась её судьба.

Горбачев отставил салат:

— Нет интриги, нет. Я — только прощупывал. Короче говоря, мы сейчас продолжаем то, что уже много наделали. А вообще, я скажу, Ельцин изнурен, причем стратегически изнурен, от него все чего-то ждут, ему надо что-то делать, а что делать, он не знает, поэтому и пьет, собака, по-черному. А они, бурбулисы его, тоже не знают, дергаются, подбрасывают ему подозрения или чушь откровенную, — они ж идиоты, опыта нет!

— Ты что-то задумал, Миша?

— Естественно. Союзный договор, конфедерация республик в любом количестве: пять, десять, пятнадцать… — кто подпишет… тот и подпишет, какая мне разница, я ж у них все равно Президент. И не ждать Россию! Потом присоединится. Главное, что б больше двух, остальные республики — подтянем. Если больше двух, я — Президент. Договор не пойдет под откос, вот увидишь! Нурсултан подпишет, киргизы и туркмены подпишут (они у нас что угодно подпишут), Тер-Петросян подпишет, они ж христиане, вокруг мусульманский мир, зачем им изоляция? Гамсахурдиа — заставим, Вадим говорит, он там предал кого-то и с тех пор связан с органами, — то есть проблема, по большому счету, только в России.

— А Украина?

— Погоди, погоди с Украиной, сейчас скажу. В мире как? Есть федерации, которые на самом деле конфедерации. Материала в моем распоряжении было очень много. И Ельцин, я так понял, не отказывается, хотя ваньку валяет! На Госсовете Снегур хотел нам впаять: Президента страны не то выбирают, не то назначают парламенты суверенных государств, — иначе, мол, ничего не получится. Тут я разозлился: быть куклой, свадебным генералом, чтоб каждый ноги вытирал о Президента — на это идти нельзя. Я сказал о своей приверженности. Для меня возврата быть не может, иначе — политический тупик. Мы заложили много бомб, если так пойдет, то запутаем весь процесс; должен быть полномочный и властный глава государства с мандатом от всех народов. Гляжу на Ельцина: рожу отворотил, но молчит. Уломал все-таки: Президент избирается гражданами всех суверенных государств — членов нового Союза. Как проводить выборы в самих государствах, пусть каждый решает как хочет. Можно через народ, можно через выборщиков… скажем, сто лучших людей… аксакалы или ещё кто… выбирают главу своей республики. Ельцин дернулся: это хорошо, говорит, через выборщиков, как в Америке. Представляешь?! Наш самородок… уральский… понятия не имеет, как Америка избирает Президента!

Дальше — пошло-поехало. Ельцин настаивает, чтоб парламент был бы однопалатный. Из делегаций, значит, от парламентов государств. Я круто против. Я ж опять, получается, марионетка! Хорошо, говорю, от Туркменистана будет пятьдесят депутатов и от России — пятьдесят. «Что?!!» — взревел Ельцин. «А ты думай, что выносишь, думай!..»

Сдался. Но 26-го все-таки подпишем… Должны подписать! Новый договор — новое государство. Горбачев показал и ещё покажет! Он же трус, этот Ельцин, удар не держит. Я знаю, чего он боится… Он боится, что я возьму его письмо после октябрьского пленума и в газеты отдам! Плевать, что личное!..

— Какое письмо, Миша?

— А где он передо мной на коленях стоит, пишет, что у него все от водки, весь его гражданский порыв! Я даже слова эти помню: «постыдная уральская болезнь»!

А ножницы в брюхе, — это как? Решил покончить с собой, избавиться от мучителя Горбачева, так кончай, черт возьми! Нет: нажрался, облевал государственную дачу, пошел искать нож, а ему ножницы попались, — это политик, а?

Остается Кравчук. Но тут не сложно. Кравчук деньги любит, не успел в Президенты пролезть — купил дачу в Швейцарии. Трубин, прокурор, идет ко мне: что, Михаил Сергеевич, делать будем? Звоню Кравчуку: «Эй, нэзалежный, с ума сошел? Может, у тебя там и прописка есть?» Он в слезы: «Михаил Сергеич, то ж не дача, то ж хатынка, нызенька-нызенька…»

— Рыбу будешь?

— Что рыбу? — не понял Горбачев.

— На горячее.

— А, рыбу… нет. Без рыбы посидим.

— Пятнадцать республик уже не получится, Миша. Прибалтики нет.

— Я не забыл, — усмехнулся Горбачев. — Ну хорошо, ушли и ушли, зато американцы спокойны. Да Бурбулис с лета, чтоб ты знала, строчил меморандумы, как развалить Союз, варианты просчитывал. Не знаю, читал ли Ельцин эти бумажки, но Саня Руцкой одну такую папку приволок ко мне: Саня у нас государственник, ему ж за них стыдно. Ельцин в «Штерне» говорит: в Ново-Огарево, видите ли, Россия уступила Горбачеву больше, чем нужно! Вот они, бурбулисы его… это они, сволочи, пьяницу нашего на наклонную ставят, причем по сильно скользящей, но справимся: сейчас Ельцин в Германию едет, посмотрим, как Коль его примет, посмотрим… Хотя и Егор Яковлев, и Микола Петраков, в один голос, правильно говорят: нельзя недооценивать Ельцина как опасность, для него люди — не люди, всё, что сейчас, сплошное купецкое самодурство, этот мужик что хочешь взорвет…

Она смотрела на Горбачева и не верила ни одному его слову.

— Значит, что мы имеем? — спросил сам себя Горбачев. — Усугубление всех противоречий, раз. Мы втянулись в дебаты, чтобы отсеять одно от другого и, откровенно говоря, потеряли время. Дальше: выход на Союзный договор. Нэ…залежность так нэзалежность, пусть их, республик, будет сколько будет, мне наплевать, я-то все равно у них Президент, то есть не наплевать, конечно, но берем шире: создадим определенное умонастроение и опять получим целостную силу, гарантирую!

Тихо вошел официант и застыл у дверей.

— Что вам? — спросила Раиса Максимовна.

— Огурцы сейчас будут, Михаил Сергеевич…

— Ладно, я передумал, — махнул рукой Горбачев.

— Несите, несите, Михаил Сергеевич любит огурцы, — властно сказала Раиса Максимовна.

Первая леди страны была печальна.

— Ты же знаешь, Миша, этот… уральский… никогда не подпишет документ, который нужен Горбачеву. А без России, без Кремля ты будешь просто никому не нужен… Если нет России, где будет твой кабинет? В Ташкенте, что ли?

— Знаешь, — Горбачев откинулся на спинку стула, — когда я с ним один на один, он вполне вменяемый…

— Ты так меняешься к нему, Миша… — медленно, как бы цедя слова, сказала Раиса Максимовна.

— Я не меняюсь, нет, — Горбачев оживился, — но в плане направленности, в плане видения ближайших перспектив принципиальных расхождений у нас сейчас с Ельциным нет. А он — и вправду забавный. Стасик Шаталин сегодня пошутил, ты послушай: Ельцин, значит, приволок герб России — похвалиться. Глядим, кустарник какой-то, не поймешь, что напихано, и орел лезет с двумя головами и при короне. «Ну, — Ельцин тычет пальцем в орла, — на кого он похож? (Намекает, видно, что на него, на Ельцина.) Кто этот орел, если одним словом?» — «Урод, господин Президент!» — брякнул Стасик.

Горбачев засмеялся.

— Правда такой герб? — всплеснула руками Раиса Максимовна.

— Я им объясняю, — Горбачев налил себе коньяк, — нельзя искать вкус в говне. Что ты думаешь? Не верят! Я упразднил восемьдесят министерств, то есть шестьдесят пять тысяч чиновников пошли к черту накануне зимы… — все как Ельцин хотел. А в ответ, я это так расценил, Минфин России закрывает счета для вузов союзного подчинения! Гена Ягодин, министр, звонит: будет, мол, «Тяньаньмэнь»! И правда дошутимся… На Госсовете уперлись в бюджет: до конца года надо, хоть умри, тридцать миллиардов. Ельцин — в позу: «Не дам включить печатный станок!» Явлинский ему и так и сяк… «Н-нет, — кричит, — ваши деньги вообще ничего не стоят!» Вызвали Геращенко, он разъясняет: денег в Госбанке нет, а государство не может без денег. «Не дам, и все!» — рычит Ельцин. Еле-еле уговорили его пока не разгонять Министерство финансов; кто-то ж должен распределять деньги, если мы их найдем! «Ладно, — говорит, — пусть живут до первого декабря!» Я, значит, переполняюсь гневом. А он… то ли водкой правда оглоушен, то ли ещё что, но оглоушен здорово, надолго. Он все время, скажу тебе, на грани срыва, значит, не забыл, сукин сын, что двадцать пять миллионов людей за него вообще не пришли голосовать! Его ж выбрали сорок миллионов из ста трех!

Раиса Максимовна качнула головой:

— Сорок миллионов идиотов… Сорок миллионов!

— Ты пойми, почувствуй, — Горбачев опять оживился, — если союз государств не сделаем мы, его сделают они! Соберутся где-нибудь подальше от Москвы, перепьются вусмерть и тут же, по пьяной роже, бабахнут: славянский союз! Президентом станет Ельцин, это факт, хотя у Кравчука амбиции царские, Кравчук — тоже гетман, только наоборот: Богдан Хмельницкий в Россию хотел, а Кравчук рвется из России, я ж вижу! Тут же новую карту нарисуют, народу хлеб и мясо пообещают. Ельцин уже заявил, например, что Гайдар в декабре отпускает цены. Так Явлинский, я скажу, Григорий чуть не упал! Что будете делать, спрашивает, если народ на улицы выйдет? Все молчат, и Ельцин молчит. Короче, так: додержаться, додержаться надо, это я имею в виду как конечную цель. Вина хочешь?

…Что, что случилось с Раисой Максимовной, почему вдруг именно сейчас, в эти минуты, она остро, до боли ощутила, что все, о чем говорит Горбачев, это конец, даже не конец, хуже — это падение?.. Ей всегда нравилось думать, что он — великий человек, она любила эту мысль и не желала с ней расставаться. Она понимала, что в конце XX века, накануне нового столетия, любой человек, если он не круглый идиот, конечно, сделал бы, окажись он, по воле истории, Генеральным секретарем ЦК КПСС, то же самое, что сделал Горбачев. Советский Союз гнил, угроза голода стала абсолютной реальностью, выход был только один — реформы. Теперь — все, конец. Бесславие…

Раиса Максимовна смотрела на Горбачева с болью, свойственной матерям, которые вдруг перестают понимать своих взрослых детей.

— Тебе не кажется, Миша, если у нас не получилось до сих пор, это не получится уже никогда?

Горбачев поднял глаза:

— Ты о чем?

— У нас начался путь на Голгофу, Миша. У нас с тобой.

— А мне наплевать, — махнул рукой Горбачев, — раньше надо было уходить, раньше! Помнишь, что ты тогда говорила? А сейчас — стоять до конца, стоять, хотя скольжение будет, это факт.

Горбачев вдруг сощурился и улыбнулся:

— Я упрямый хлопец, ты ж знаешь…

Стало грустно.

— Да, конечно. Нельзя останавливаться, Миша, не то время. Помнишь, Мераб говорил: есть смерть и есть — мертвая смерть.

— Мераб, да…

(В Московском университете однокурсником Горбачева был один из величайших философов второй половины XX века Мераб Константинович Мамардашвили. В общежитии МГУ Мамардашвили и Горбачев пять лет жили в одной комнате, что, впрочем, не помешало Михаилу Сергеевичу забыть великого грузина в годы его опалы.)

— Мераб… как он, ты не знаешь?

— Он умер, Миша, — сказала Раиса Максимовна.

— Как умер?! Когда? Где?

— Еще зимой. Прямо во Внуково, от инфаркта. Мераб говорил: если мой народ выберет Гамсахурдиа, я буду против моего народа… Он летел из Америки домой, через Внуково, грузины узнали его, кричали: «Да здравствует Гамсахурдиа!», плевали Мерабу в лицо, загородили трап…

— Да… — Горбачев задумчиво жевал листики салата. — Да…

— Ты правильно решил: нельзя уходить. Иначе бесславие, — твердо сказала она.

— Хорошо, что напомнила о Мерабе, я о нем открыто буду говорить…

Они смотрели друг другу в глаза, и было слышно, как здесь, в столовой, идут большие настенные часы. Раиса Максимовна кивнула на бутылку вина:

— Ухаживай, Президент! Я пью за человека, который принес в мир добро.

— Давай!

Красивая рюмка и красивый бокал звонко стукнулись друг о друга.

— Рыбу будешь?

— Не сегодня.

— Михаил Сергеевич, рыба — это фосфор.

— Знаешь что? Я остаюсь с тобой. Здесь!

— Ты не выспишься.

— Встань! Встань, встань… Подойди ко мне. Не бойся, никто не войдет! Слушай, здесь действительно холодно или мне так кажется?..

— Я соскучилась, — улыбнулась она, — я просто люблю тебя, Миша, я просто тебя люблю…

— Скажи, это трудно — любить меня?

— Трудно?

— Да.

Раиса Максимовна вдруг резко вскинула голову.

— Хватит играть в кругу близких! — властно сказала она. — Такому дураку, как Ельцин, может проиграть только дурак!

14

Ельцин приподнялся, зажег лампу и взглянул на будильник: четыре часа утра.

Опять, ты подумай… Ну кто, кто объяснит, почему каждый день, точнее, каждую ночь он просыпается ровно в четыре часа утра?

В Архангельском была такая темень, что Ельцину стало не по себе. Ельцин днем и Ельцин ночью — это разные люди; если днем, у себя в кабинете, и тем более на людях, Президент Ельцин выглядел красивым, интересным мужчиной, то ночью, наедине с собой, это был глубокий старик, одинокий и странный. Никто, даже Наина Иосифовна и их девочки, никто не знал, что бессонница стала для Ельцина настоящим кошмаром, который заглушала только водка, да и то не надолго. Когда у Ельцина начинался запой, сон исчезал начисто.

По ночам, в отличие от Сталина например, Ельцин всегда был один. Никого рядом, только Коржаков и охрана.

Феномен Коржакова заключался в том, что по ночам он был для Ельцина как лекарство.

Ельцин всегда спал один. Трезвый, он совершенно не интересовался женщинами, вел себя по отношению к ним крайне деликатно, но стоило Ельцину выпить, как после первой же бутылки в нем просыпалось что-то дикое. Женщин в окружении Ельцина не было, только Лидия Муратова, тренер по теннису (ее быстро выгнали), и Людмила Пихоя, его спичрайтер, женщина не только одаренная, но и порядочная, хотя именно она — так получилось! — посоветовала Ельцину избираться в Президенты России в паре с Руцким, о чем Ельцин (он не умел плохо относиться к самому себе, то есть у него всегда находились виноватые) не забывал.

Выбор, одним словом, был не большой, поэтому пьяный Ельцин не церемонился: однажды, в гостях у Коржакова, он грубо насел на Ирину, его жену. Коржаков сделал вид, что он ослеп, а Ирина, заметив, что муж смотрит куда-то в стенку, догадалась изобразить веселье и радость.

Тискать Ирину Коржакову стало любимым занятием пьяного Президента Российской Федерации, но на этом, как правило, все заканчивалось — Ельцин просто падал на диван и засыпал.

Дважды Ельцин и Коржаков (в дребодан пьяные, разумеется) на крови клялись друг другу в вечной дружбе, резали руки, пальцы и кровью мазали то место, где, по их мнению, находится сердце, после чего троекратно целовались.

Странно, конечно, но Ельцин с его вечной подозрительностью, с его капризами (Президент часто страдал дурным настроением) не видел, что Коржаков ничего не забывает и ничего не прощает…

Ночь, чертова ночь, ужасная, нескончаемая, — она стояла вокруг Ельцина стеной. Странная, необъяснимая тревога врывалась в его душу и сразу, наотмашь била по нервам. Ельцин был соткан (весь, целиком) из старых обид.

Только по ночам Ельцин признавался, говорил себе, что это не он имеет власть, нет, это Кремль имеет его как хочет.

Да и как он… он, Борис Ельцин, не получивший, если уж на то пошло, не только приличного, но просто серьезного образования, писавший «Москва» через «а» (пока Илюшин, слава богу, не поправил), как он может быть выше Горбачева?!

Правда, ему казалось, что у него хорошая команда абсолютно верных людей, демократов, что они, их «коллективный разум», это и есть, на самом деле, он, Борис Ельцин. А что получилось? Министр финансов Борис Федоров не смог (просто не смог, не сумел) составить бюджет России на новый финансовый год, а когда Силаев и Скоков — при них было дело — устроили скандал, сбежал сначала в недельную поездку за границу, потом заявил, что его травят бывшие коммунисты, и ушел в отставку. Советник Президента по национальным вопросам Галина Старовойтова чуть было не взорвала Кавказ. Она явилась во Владикавказ, где начались стычки между осетинами и ингушами, и объявила, что она (она!) распускает Верховный Совет республики. Тут даже Бурбулис не выдержал, прибежал к Президенту: война, говорит, теперь начнется с новой силой…

Ельцин лежал, закинув руки за голову.

В глубине души он не возражал, конечно, чтобы Горбачев оставался в Кремле. Да черт с ним, в конце концов, пусть он за все отвечает, следующий Президент будет избираться через два года, можно подождать!.. В Испании, скажем, есть Гонсалес и есть король: нормальная пара… Но что Горбачев не умеет, так это отвечать!.. Опять скажет, что он ничего не знает. Ну не знает, извините! Или начнет все перекидывать на Ельцина, на политику российского руководства: я ж, мол, вас предупреждал… Когда мужчина импотент, это плохо для его жены. Когда импотент Президент — это гибель общества! Работу ищет, а? Сидел бы и молчал — вот тебе и работа. Холуй его, Бакатин, до глубокой ночи у себя в кабинете чаи гоняет с разными генералами, — они там что, поэмы друг другу читают?!

Еще больше, чем Горбачева, Президент России ненавидел Бакатина. К бывшему министру милиции у Ельцина было чисто мужское отвращение — после Успенских дач. Пока Ельцин (почти три недели) валялся дома, залечивая синяки на лице, Горбачев и Бакатин — готовились. И как только он появился на сессии Верховного Совета, Бакатин с удовольствием рассказал депутатам (то есть всей стране), что в районе моста, с которого, по версии Ельцина, он полетел (с мешком на голове) в воду, глубины просто нет, там меньше метра…

Горбачев: вулкан, извергающий вату! Перед Форосом Крючков показал Горбачеву пленку: Игнатенко берет деньги от западного журналиста, итальянца кажется, за интервью с Горбачевым. Сидит, купюры пересчитывает…

— Скажите Игнатенко, что вы его поймали, — отмахнулся Горбачев. — Будет лучше работать!

Пленка, кстати, цела, надо сказать Попцову, пусть покажет её по «России»…

Вокруг Горбачева — страшная коррупция, об этом известно; неужели Болдин, его «постельничий», приставленный к Горбачеву ещё Чебриковым, не врет, неужели и сам Горбачев привез от Президента Ро Дэ У из Сеула сто тысяч долларов наличными — Болдин показал это на допросах в «Матросской тишине»… Значит, так: Президенту СССР Горбачеву — никакой неприкосновенности. Есть грехи — под суд. Пусть сидит — не жалко. И Раису Максимовну туда же… Гибрид мимозы и крапивы, понимаешь! Но… сначала Горбачев должен уйти, не все сразу. А он тюрьмы боится, это факт. Как он уйдет? Парень какой-то, прокурор, причем не из российских структур, возбудил против Горбачева уголовное дело: уход Прибалтики, превышение президентских полномочий. Так Горбачев, говорят, чуть с ума не сошел, все встречи отменил, к телефонам кинулся, решил, что это — масштабная провокация…

Всех боится, вот Президент!

Свет от лампы рассеивался лунным туманом.

«Ночной фонарь!» — усмехнулся Ельцин.

Давно, ещё на первом съезде, кто-то из депутатов (то ли Гранин, то ли Марк Захаров) поведал Ельцину притчу о ночном фонаре. Вечер, темень непроглядная, никого нет, вдруг ярко загорается красивый большой фонарь и все ночные твари, бабочки, жучки разные тут же, наперегонки, несутся к нему, жужжат, все хотят быть к фонарю поближе, но ночь коротка… Утром фонарь погас, бабочки и жучки исчезли невесть куда, стоит фонарь, никому не нужный, одинокий, и за ночь — весь обосран…

Ельцин очень хотел, чтобы Россия была великой Россией. С этой мыслью, с этим желанием он шел на выборы. Великая Россия — другой цели не было…

Вот, говорят, рынок… Так, мол, везде, в любом нормальном государстве: что вырастет, то вырастет, что умрет, то умрет…

Хорошо, проведем приватизацию. Отдадим заводы и фабрики в честные частные руки. У кого в России есть деньги? Кто, например, может купить Уралмаш, который Гайдар уже дважды предлагал продать? Больше всех на Урале получал он, Борис Ельцин, первый секретарь обкома партии: тысяча сто двенадцать рублей (чистыми). И Малахеев, и Рыжков, директора Уралмаша при Ельцине, получали на сто — сто пятьдесят рублей меньше, правда, на Уралмаше были большие премии. Ельцин, самый богатый человек на Урале, за всю жизнь скопил и положил на сберкнижку около сорока тысяч рублей. Он что, может на эти деньги купить Уралмаш?

Значит, деньги в России есть только у бандитов, только у воров. Социализм — это такая система, при которой честно заработать на Уралмаш человек (любой человек) просто не мог. Как же быть с приватизацией? Кто купит? Жулики? А кого, собственно говоря, ждать? Не будет рынка, значит, и деньги у людей не появятся — это ж замкнутый круг! Вон, Гайдар: нашел какого-то Каху Бендукидзе и уверяет, что у Кахи… у этого… есть деньги, что на Уралмаше он будет директором лучше Рыжкова… Кто такой Каха? Где Гайдар его выкопал? Почему прежде, все эти годы, о Кахе никто ничего не знал?..

А Бурбулис — ещё интереснее. Привел Садыкова. То ли татарин, то ли узбек. Бурбулис говорит — гений. Желает продавать за границу красную ртуть; создал, говорит, концерн «Промэкология» с оборотом в двести миллиардов рублей. Что за «Промэкология»? Откуда взялась? В России всех денег — наличными — тридцать четыре миллиарда. А у Садыкова, говорит Бурбулис, двести. Значит, афера, верно? Но Руцкой подтверждает: да, это серьезнейшие люди, красную ртуть произвели на каком-то секретном ВПК, это выгодный стратегический товар, Германия и США хотят покупать… Как все-таки отличить жулика от не жулика, если за их спинами — первые люди государства? Все идут в Кремль, к Президенту, требуют, понимаешь, его Указов, хотя это — правильно: Президент должен знать обо всем, что происходит в стране; кроме того, Президент сейчас ещё и Председатель Совета Министров… Но кому верить-то? И как быть с приватизацией, если никому не верить?!

Ельцин ворочался с боку на бок: ну, кровать, как ни ляжешь — все плохо…

Надо заменить. Может, и сон не идет, потому что кровать такая, а?

Ельцин боялся бессонницы. Он вообще ужасно боялся болезней. На самом деле Ельцин очень любил жизнь, но после 19 августа, после путча что-то в нем надломилось. Все, кто находился рядом с Ельциным в ночь с 20 на 21 августа в бункере Белого дома, видели: он был совершенно мертвый — от страха.

Там, на земле, митинговали, грелись у костров, читали стихи и пели песни люди, готовые стоять насмерть. Здесь, под землей, было тихо, тепло, но — ужасно. Коржаков выяснил, что Белый дом связан узким подземным коридором с платформой метро «Краснопресненская». Станкевич тут же позвонил в американское посольство. Буш разрешил снять Ельцина и ещё четверых его сподвижников (американцы подчеркивали: только четверых) прямо с платформы и под охраной военно-морских пехотинцев США доставить их в посольство.

А ведь Ельцин знал, что бояться некого! Он понял это утром 19 августа, когда «Альфа» во главе с генералом Карпухиным спокойно пропустила президентский кортеж в Москву. Более того, Карпухин по рации предупредил все посты ГАИ (Ельцин сам слышал это в своей машине), что едет Президент России, и Ельцину давали «зеленую улицу»!

Сюда, в бункер, спустились все руководители России. Наверху оставались только Руцкой, Кобец — для обороны и Полторанин — для связей с общественностью. Ближе к полуночи Полторанин принес три противогаза — Ельцину, Хасбулатову и себе. Увидев противогаз, Бурбулис предложил коллегам запастись цианистым калием, чтобы живыми — не сдаваться. Услышав про цианистый калий, Гаврила Попов, мэр Москвы, стал убеждать Ельцина отпустить его домой, выделив ему двойную охрану. «Я ж в лесу живу», — доказывал он, имея в виду свою внуковскую дачу…

Да, Ельцина можно понять: он не имел опыта боевых действий. Но страх, именно страх (не чувство самосохранения — страх) выкручивал ему нервы; Ельцин не терпел угрозы своему существованию.

«…Нельзя, нельзя разрушать Советский Союз, — люди не простят! Ну как это, был СССР — и нет его, в 41-м — выстоял, в 91-м — нет? Горбачев хорошо сегодня сказал: Борис Ельцин не может быть вором.

Нет, не может!

Стоп… — Ельцин похолодел. — А что, если Горбачев уже получил (неважно как) план Бурбулиса? И в газеты его! Полюбуйтесь, люди добрые, что делает российское руководство за вашими спинами!»

Ельцин сел на кровати. Шпионов Бакатина в российских структурах было хоть пруд пруди. Аппарат МИДа России состоял — пока — только из сорока человек, но в секретариате министра сразу, уже в первые дни, был пойман чиновник, который ксерил все входящие и выходящие документы.

«Н-ну, что делать?..

Ничего не делать?!

Не сделаем мы, сделают они!..»

Ельцин встал, накинул банный халат, открыл бар, спрятанный среди книжных полок, и достал початую бутылку коньяка.

Он налил стопку, помедлил, потом снял трубку телефона.

— Александр Васильевич… — Ельцин запнулся, — извините за беспокойство. Найдите Полторанина, пусть… придет ко мне.

Коржаков спал внизу, на первом этаже дачи. Если звонил шеф, он поднимался, как ванька-встанька:

— Что-то случилось, Борис Николаевич?

— Случилось то, что я хочу видеть Полторанина… — трубка резко упала на рычаг.

Михаил Никифорович Полторанин жил здесь же, в Архангельском, недалеко от Президента.

«Не сделаю я, сделают они…»

Ельцин открыл «дипломат» и достал папку Бурбулиса.

«Совершенно очевидно, что, столкнувшись с фактом создания нового Союза, Президент СССР будет вынужден…»

Ельцин абсолютно доверял Полторанину. Министр печати был единственным человеком, не считая Коржакова и семьи, кто после октябрьского пленума приезжал к Ельцину в больницу. Неужели Александр Николаевич Яковлев прав, неужели Горбачев и после пленума, этого ужасного скандала, все равно хотел оставить его, Ельцина, в Политбюро? Но не оставил же, черт возьми!

А ещё Ельцин любил Полторанина за ум — хитрый, крестьянский, практичный…

— Борис Николаевич, это я!

Ельцин улыбнулся:

— От кровати оторвал, Михаил Никифорович? Вы уж извините меня…

— Ничего-ничего, — махнул рукой Полторанин, — она подождет, да…

— Кто? — заинтересовался Ельцин.

— Кровать!

Полторанин широко, по-детски засмеялся. Он знал, что Ельцин не выносит пошлости, но ведь ночь на дворе, а ночью можно все-таки разрешить себе то, что не разрешает день.

— Зна-ачит… вот, Михаил Никифорович, — Президент протянул Полторанину папку Бурбулиса. — Хочу… чтобы вы прочли.

— Анонимка какая-нибудь? — Полторанин полез за очками.

— Анонимка. Но — серьезная.

Полторанин пришел в добротном, хотя и помятом костюме, в белой рубашке и при галстуке.

— Вот, пся их в корень, очки, кажись, дома забыл…

Он растерянно шарил по карманам.

— Забыли?

— Я сбегаю, Борис Николаевич.

Ельцин протянул Полторанину рюмку и налил себе:

— Не надо. Коржаков сходит. А я пока вслух прочту.

Полторанин чокнулся с Президентом, быстро, уже на ходу опрокинул рюмку, нашел за дверью Коржакова и вернулся обратно.

— «Надо набраться мужества и признать очевидное: исторически Михаил Горбачев полностью исчерпал себя, но избавиться от Горбачева можно, только ликвидировав пост Президента СССР либо сам СССР как субъект международного права…»

Ельцин начал тихо, вполголоса, но тут же увлекся, прибавил голос, так что на улице было слышно, наверное, каждое слово Президента России.

«Театр одинокого актера», — подумал Полторанин.

Где-то там, высоко, играли звезды, равнодушные ко всему, что творится на земле. Окна у Ельцина были плотно зашторены, старый синий велюр тяжело опускался на пол, будто это не шторы, а занавес в театре, и никто из людей, из двухсот шестидесяти миллионов человек, населяющих Советский Союз, который вся планета по-прежнему признавала за мощную ядерную державу, не знал, что именно сейчас, в эту минуту, решается их судьба — раз и навсегда.

Рюмка с коньяком стояла на самом краешке письменного стола, но Ельцин не пил. Его голос становился все громче и тяжелее, в воздухе мелькал указательный палец. Он вытаскивал, вырывал из себя ленивые, как холодные макароны, фразы Бурбулиса с такой силой, что они тут же разрывались на отдельные слова, буквы, запятые и восклицательные знаки; он выкидывал из себя эту словесную массу так, будто ему, Президенту России, очень хотелось очиститься, убить сомнения и страх.

Побороть свою совесть.

В 1913-м Россия отмечала трехсотлетие дома Романовых. Великий царь Николай Александрович Романов не был царем, тем более — великим: после трех лет Первой мировой войны это поняла, наверное, вся Россия. Так же, как и Михаил Горбачев, он не хотел (и не умел) проливать кровь. И — проливал её беспощадно: Кровавое воскресенье, 1905 год, Ленский расстрел, «столыпинские галстуки», война и революция. На самом деле между Николаем Романовым и Михаилом Горбачевым очень много общего; прежде всего — личная трусость, страх перед своей страной. У Ленина, Сталина, Хрущева, Брежнева, Андропова и других вождей не было страха перед Россией (пусть по глупости, как у Брежнева, но не было!) Иное дело — последний царь Романов и последний Генсек Горбачев. В первой четверти XX века Россией уже руководили специалисты по диалектическому материализму — Владимир Ленин и Лев Троцкий. Но разве им, Ленину и Троцкому, холодным и очень жестоким людям, могло прийти в голову то, что придумал — в тиши своего кабинета — демократ-материалист Геннадий Бурбулис: разоружить страну, окончательно, уже навсегда раздарить собственные земли, причем вместе с людьми, сотнями тысяч русских людей (Крым, например), нанести смертельный удар по рублю, по экономике, по своим заводам, то есть добровольно стать как бы ниже ростом…

Полторанин замер. Он сразу понял все, что хочет услышать от него Президент, и приготовился к ответу.

Ночь плотно окутала дачу, и в небе все так же мерцали звезды, равнодушные к тому, что происходит на земле…

— А идея, между прочим, отличная, да? — Полторанин встал, перевернул стул вперед спинкой и сел перед Ельциным. — И Гена… Гена ведь сочинил, да?.. Гена добротно сочинил, хорошо.

Ельцин кинул бумаги на стол и потянулся за рюмкой.

— Михал Сергеич-то что… — Полторанин шмыгнул носом, — Михал Сергеич сначала загнал себя в гроб, а теперь, понимаете, крутится, хочет из гроба вылезти, тесно ему там оказалось, не подошло!

Рюмка ушла, скрылась в кулаке так, что её просто не было видно, из-под пальцев вылезал лишь маленький кусочек красного стекла.

— А из СНГ, Борис Николаевич, — Полторанин опять шмыгнул носом, — тоже, я думаю, мало что выйдет, да? Кто-нибудь, Гамсахурдиа например, все равно взбрыкнет, иначе его свои местные гады не поймут, они ж там все с ума посходили… А надо так: братский славянский союз. Братья мы или кто? Плюс, допустим, Назарбаев, почему нет, в Казахстане тоже русских полно; Назарбаев — это как приманка, пусть все видят, что дорога в союз открыта! И тут, Борис Николаевич, интересная вещь получается: не мы будем виноваты, что кого-то не позвали, а они (Гамсахурдиа тот же) виноваты, что к нам не идут…

Ельцин молчал, уставившись в лампу. Полторанину вдруг показалось, что Ельцин просто не слышит его, но он говорил, говорил:

— А чтобы новые краски, Борис Николаевич, были, чтоб СНГ, значит, не реставрировал СССР, в славянский союз можно, например, Болгарию пригласить, — почему нет? Тоже славяне…

— Кого? — не понял Ельцин.

— Болгарию! Или Кубу, Борис Николаевич. А что эта Куба болтается там, в океане, понимаете, как не пришей кобыле хвост? Кастро нам до черта должен, не отдает, так мы весь остров заберем, — плохо, что ли? У Франции есть Гваделупа и Таити — заморские территории Франции. А у нас будет Куба — заморская территория России. Ведь Кастро в социализм по ошибке попал!

— Как по ошибке?

— Очень просто, Борис Николаевич. У Хрущева на Кубе кагэбэшник был, Алексеев, жутко грамотный парень… — Полторанин остановился. — А Кастро очень хотел встретиться с Кеннеди, рвался к нему, да Кеннеди уперся, не хотел. Тут Алексеев спокойно объяснил Фиделю, что американцы сейчас перекроют ему одну половину планеты, а мы, если он к нам не примкнет, закроем другую, советскую. И кому он тогда свой сахар продавать будет? Фидель подумал — и стал коммунистом. Но Куба — это на перспективу, Борис Николаевич, а пока — на троих: Россия, Украина и Белоруссия. В России любят, когда на троих, Борис Николаевич! А столица — в Киеве. Мать все-таки. Михал Сергеичу скажем большое спасибо, выпросим ему ещё одного Нобеля, чтоб Раиса Максимовна не очень злилась, и в пять секунд собираем…

— То есть конфедерация славян, я правильно понял?.. — перебил Ельцин.

— Ага, — Полторанин прищурился. — И это отлично будет, да?..

— Я вот што-о думаю, Михаил Никифорович… — Ельцин вдруг встал, отодвинул штору, — а што, если…

Полторанин заерзал на стуле:

— Что «если», Борис Николаевич?

— А вдруг он нас всех, — Ельцин резко повернулся к Полторанину, — просто арестует, понимаешь, и — в тюрьму?

Полторанин опешил.

— Кто?

— Горбачев.

— В какую тюрьму? За что?

— За это самое, Михаил Никифорович!

Ельцин медленно разжал кулак и рюмка аккуратно соскользнула обратно на стол.

— Хотел бы я увидеть того прокурора… ага, который подпишет ордер на арест Президента России, — засмеялся Полторанин. — Как-кой прокурор, если по Конституции каждая республика может выйти из СССР когда угодно?..

— Республика! — Ельцин поднял указательный палец. — Именно республика! А тут один Президент решил. С Полтораниным.

— Президент и должен решать за всех, Борис Николаевич…

— Есть Хельсинки, принцип нерушимости границ. Брежнев подписывал.

— Брежнев подписывал, вот пусть с него и спрашивают, — огрызнулся Полторанин. — При чем тут Брежнев? Ельцин за Брежнева не отвечает.

— Ельцин отвечает за Россию в составе Союза. А Хельсинки — никто не отменял.

— Как это никто? Мы отменили, Борис Николаевич. Мы же отпустили Прибалтику! А все только рады. Где ж тут нерушимость границ?

Ельцин задумался.

— У нас Россия весной проголосовала за Союз, — произнес он.

— Так это когда было, — Полторанин махнул рукой. — Проведем через парламент, оформим: Россия решила — Россия передумала. Я вот не знал, ага: в двадцать втором году, когда Ленин придумал Советский Союз, все республики послали его к чертовой матери; договор никто не подписал, чрезвычайкой грозили, но заставить никого не смогли! А Союз, между прочим, уже был. Так его даже де-юре не оформили: чего, мол, бумагу марать, если все и так ясно! То есть мы, Борис Николаевич, семьдесят лет живем в государстве, которого нет, просто нет, оно юридически не существует! Вот он, гениальный обман Ленина: все кричат о договоре двадцать второго года, но сам-то договор кто-нибудь видел? Старый Союз вроде как под корень, а он снова народится, обязательно народится, но, слава богу, без Горбачева. Тут не президенты отвечают, да, тут, значит, решает народ…

— Отвеч-чает Президент, понимаешь, — твердо сказал Ельцин. — Он на то и Президент, штоб отвечать!

Раздался тихий стук в дверь, в проеме появился Коржаков.

— А, это вы, Александр Васильевич…

— Сбегал, Борис Николаевич.

— Сбегали? Вы што, по окружной, понимаешь, бегали? По окружной, я вас спрашиваю! Мы тут, значит, давно все решили, а вы бегаете…

Коржаков положил очки и — вышел.

— Зачем вы так, Борис Николаевич? — тихо спросил Полторанин.

— А ну его, — отмахнулся Ельцин. — Смердяков!

— Зато предан.

— Потому и держу…

Ельцин замолчал.

— Значит, правда, Михаил Никифорович, што не… подписал никто… при Ленине?

— Конкретно — никто.

— Тогда в каком государстве мы живем?

— А ни в каком, Борис Николаевич. Нет у нас государства.

— Интересно, Шахрай об этом знает? — задумчиво спросил Ельцин.

— А кто его знает, что он знает, что не знает, — ответил Полторанин.

— Он же у нас по юридическим вопросам…

— Ага…

Ельцин сладко зевнул:

— Разделимся… ухх-хо, Михаил Никифорович, все республики, окромя России, тут же увидят, какие они маленькие. Начнется война за территории. Сейчас Литва предъявила Горбачеву иск… на полмиллиарда долларов, что ли, за многолетнее пребывание в СССР. Это, понимашь, как у евреев в анекдоте: «Простите, вы вчера Сарочку из воды вытащили? А на Сарочке была ещё шапочка…»

— Полмиллиарда? — Полторанин шмыгнул носом. — Я бы принял иск, Борис Николаевич.

— Как приняли? — не понял Ельцин. — Зачем?

— А чтоб они задумались, ага. Память свою освежили. И тут же всучил бы им встречный иск — на миллиард. Или на два. Можно — три, нам не жалко. Они забыли, эти «саюдисы», что до 44-го Вильнюсский край не входил в Литву, он же под Пилсудским был, а столица — Каунас. Это Сталин, извините, объединил Литву, положив там сто шестьдесят тысяч русских солдат, вернул им, Борис Николаевич, Клайпедский край, Вильнюсский край, Жемайтию, Аукштайтию, Дзукию…

Пусть платят, не жалко! Может, объединение Литвы не стоит миллиарда долларов? Тогда что это, на хрен, за государство?!

— Я п-понимаю, — Ельцин помедлил, — но противно все…

— В политике, Борис Николаевич, все противно, — махнул рукой Полторанин. — Это как в анатомичке: ты приходишь на работу, честно делаешь свое дело, а всюду смерть…

— Да… мы, как врачи…

— Ага…

В кабинете стало светлее, день мирно отгонял темноту, и она растворялась, чтобы, спрятавшись за небо, вернуться обратно с заходом солнца.

— Ну ш-шта, Михаил Никифорович, по рюмке, я правильно понял? — улыбнулся Ельцин. — Сходите за Коржаковым, што ли, пусть он… тоже отметит.

Полторанин открыл дверь и поманил Коржакова рукой.

— Вот што, Александр Васильевич, — Ельцин разлил коньяк. — Утром скажите Илюшину, пусть все отменяет: мы едем в Завидово. В субботу вызовите туда Шапошникова, Баранникова и… наверное… Павла Грачева.

Рюмка дождалась, наконец, своего часа. Ельцин сгреб её в кулак, она взлетела в воздух, звонко, с разбега ударилась о другие рюмки и вдруг разорвалась на куски, на стекла и стеклышки, залив Ельцина коньяком.

— Ух ты! — вздохнул Коржаков.

Осколки упали к ногам Президента.

— Ты подумай, — удивился Ельцин. — Раздавил, понимашь…

— На счастье, на счастье, — засмеялся Полторанин. — Быть добру, Борис Николаевич, быть добру!

15

Алешка не успевал: последняя электричка была в 9.02, а до станции бежать и бежать.

На Ярославском вокзале он сразу кинется в метро, до Пушкинской — 19 минут с пересадкой… да, ровно в десять он будет на планерке.

Дорогу от Подлипок до Москвы Алешка знал наизусть. Устроившись на лавке, он обычно спал, но стоило ему мельком взглянуть в окно, как он сразу определял, где волочится поезд и сколько ещё мучиться.

Поезда ходили медленно. За окном — сплошная помойка, взгляду отдохнуть не на чем, рельсы, пятиэтажки и огромное количество гаражей. В Лосинке дома уперлись в рельсы так, будто это не рельсы, а тротуар. Вчера мужик один в поезде рассказывал, что в Лосинке нет больше алкашей: ближайший магазин — на той стороне дороги, а переход не построили.

Естественный отбор!

А, черт, Алешка не успевал. Вон она, 9.02, вон хвост! Игорь Несторович Голембиовский застынет, как орел на скале, а господин Боднарук, его заместитель, ласково улыбнется: проходите-проходите, Алексей Андреевич, вон — стульчик у окна, вас ждем…

Подлипки — веселая станция. В маленьких городах народ оттягивался только на привокзальных площадях. Алешка искал жизнь всюду, даже там, где её нет и не может быть. У, на станции Подлипки жизнь не просто была, кипела! По выходным дням люди целыми семьями приходили сюда, чтобы отдохнуть, съесть пирожки или пончики, прогуляться по магазинам и встретить знакомых. Раньше на площади был тир. Очередь в тир выстраивалась, как в Мавзолей. Купить именно здесь, на станции, свежую газету считалось особым шиком; только сюда завозили «Неделю» и, правда очень редко, «Советский спорт». Алешка давно понял, что русские люди приучили себя довольствоваться малым прежде всего потому, что им на все наплевать, в том числе и на самих себя — это, может быть, и есть главная черта нации…

Гуляя по платформе, Алешка часто разговаривал с собой о себе. У него были две любимые темы: личное и социальное поведение «пэров Кремля», ну и он сам, молодой журналист Алексей Арзамасцев, его интервью, репортажи и статьи, короче — его вклад в современную журналистику…

Алешка ценил себя чрезвычайно высоко.

Подошла электричка. Вагон пахнул людьми, как свинарник — свиньями. По утрам лучше всего ездить в тамбуре: холодно, стекла выбиты, ветер хлещет по твоей роже, но зато — зато! — есть чем дышать. Если ты не хочешь, чтобы тебя обидели или, допустим, изгадили пьяной блевотиной, надо ездить в середине поезда: вся пьянь доползает только до первого или последнего вагона. По вечерам, когда гуляет шпана, лучше всего держаться поближе к военным — их не трогают. В электричке можно пить водку, портвейн или пиво, это нормально. Но не дай бог съесть бутерброд или, допустим, пить коньяк (даже когда есть стакан). Побьют, причем больно. Алешка очень боялся ветеранов; в Советском Союзе все ветераны войны и труда были ужасно злые и агрессивные. Попробуй не уступи им место! Если ты не хочешь (а кто хочет?), чтобы тебя согнали с лавки, надо притвориться спящим. Или умирающим — неважно. Закон электрички: спящих и умирающих не трогают. А вдруг ты просто пьян в стельку? Тебя тронешь, ты взбесишься или упадешь?..

Иногда кажется: может у нас не электричек мало, а просто людей много?

Но это черные мысли.

Да, чудес не бывает. Алешка влетел в редакцию, когда планерка уже отгремела. Толстый Васька Титов тут же сообщил, не поворачивая головы:

— Тебя Боднарук ждет.

— Понятно, — вздохнул Алешка.

Николай Давыдович Боднарук, заместитель главного редактора, был самым мрачным человеком в «Известиях». Алешка не мог понять, зачем Голембиовскому — Боднарук. «Не все так просто, видать…» — решил он про себя.

— Два раза спрашивал, — с удовольствием добавил Васька.

После смерти (прижизненной смерти) «Правды», «Советской культуры» и других изданий ЦК КПСС «Известия» оказались самой респектабельной газетой Советского Союза. Игорь Несторович Голембиовский, почти единогласно избранный главным редактором, вел себя как абсолютный диктатор, но для газеты умная диктатура главного редактора — совершенно необходимая вещь. В отличие от многих своих коллег, Голембиовский действительно никого не боялся, ни Горбачева, ни Ельцина, просто знал цену себе и газете. «Известия» умели работать на будущее, а если (редко-редко) и озирались по сторонам, то делали это тактично, совершенно незаметно для своих читателей.

Боднарук сидел на седьмом этаже. Сейчас самое главное — скроить такую рожу, чтобы Боднарук свято верил, что он вытащил Алешку… ну… как минимум из кабинета Горбачева, где Горбачев (под нажимом Алешки) раскрывал «Известиям» свою загадочную душу.

Он резко, коленкой, толкнул дверь в кабинет:

— Чего, Николай Давыдович?

Наглость для журналиста — всегда находка.

— Нам придется расстаться, Алексей Андреевич, — Боднарук улыбнулся и устало откинулся на спинку кресла.

— Вы нас покидаете? — искренне удивился Алешка.

— Не я, а вы, — уточнил Боднарук.

— Я?! — ещё больше удивился Алешка.

— Будет, будет, Алексей Андреевич, — садитесь, пожалуйста. Красиков уже звонил Голембиовскому, ваш вопрос решен.

Если надо, Алешка соображал очень быстро, но он понятия не имел, кто такой Красиков.

— Жалко, конечно, вас терять, — продолжал Боднарук. — Но надо.

— Не надо, — покрутил головой Алешка. — Зачем меня терять?

Еще на прошлой неделе по редакции пополз слушок, что Голембиовский никак не может решить, кого бы отправить корреспондентом в Сенегал и в страны Центральной Африки.

— Я не знаю языков, понимаете? И мама у меня гипертоник.

— А что, ваша мама не любит Ельцина? — удивился Боднарук.

— Мама не любит туземцев, — твердо сказал Алешка. — Они ей категорически не нравятся!

Боднарук тяжело вздохнул:

— Я согласен, Алексей Андреевич. Но в Кремле не только туземцы, хотя дикари есть, один Полторанин чего стоит, дорогой мой, это верно. Придется потерпеть, Алексей Андреевич, ничего не поделаешь.

Алешка замер. Самое главное в журналистике — разведка трепом.

— Ну и как вы видите мою роль, — Алешка неторопливо закинул ногу на ногу, — подскажите, Николай Давыдович!

Боднарук хмыкнул:

— Вашу роль, дорогой, я не только не вижу, но даже представить себе не могу, хотя у меня богатое воображение! Я не Роза Кулешова… дорогой… чтобы видеть через кремлевский застенок. Но даже в том случае, если вы, дорогой, там действительно кому-то понадобились, это быстро закончится, уверяю вас! У самозванцев все ненадолго, вас используют — и выбросят, имейте это в виду. У них психология такая; самозванец знает, что он калиф на час, он сам себе не верит. Самое главное для него — сначала заработать деньги (или украсть, это вернее), потом — получить власть, потом — завоевать любовь народа. Вот, дорогой, типично российская схема. Мало кто понимает, что происходит сейчас в России: болтуны так заболтали народ, что народ с удовольствием отдал им власть над собой. Сначала они пустят страну по миру, ибо ни фига не умеют, потом разбегутся — либо по заграницам, либо по коммерческим структурам, связанным с заграницей. После болтунов к власти придет какой-нибудь новый Андропов. И только на следующем витке появится человек, который возьмет от прежней жизни Госплан, ибо в России слишком много земли, в том числе — и дурной земли, которая никогда себя не прокормит, а от новой жизни, если она будет, конечно, возьмет рынок и каким-то чудом свяжет это все между собой. Поэтому, дорогой, я понятия не имею, кто и как вас в Кремле употребит. Здесь, как говорится, возможны варианты.

— Больно не будет? — поинтересовался Алешка.

— Будет. Обязательно будет, не сомневайтесь, — зевнул Боднарук, — Кремль, дорогой, это камера пыток, только в коврах и в хрустале, здесь всегда больно. Нельзя, просто нельзя быть во власти и не бороться за власть, ибо власть, дорогой, это такая игрушка, которая всегда кому-то нужна. Если решитесь, не разрывайте связей с газетой. Пресс-служба Президента — контора серьезная, следить за вами будет местный Малюта Скуратов, господин Коржаков, но когда у вас появится возможность делиться информацией — наладим сотрудничество.

— Правду скажу, Николай Давыдович: о пресс-службе Президента я узнал… от вас. Клянусь!

Боднарук ухмыльнулся:

— Но вы же брали интервью у Бурбулиса! А Бурбулис, дорогой, все решает с первого взгляда.

— Что «все»?!

— Все. И — за всех.

— Я откажусь.

— Не откажетесь! От такой работы, дорогой, не отказываются.

Алешка похолодел:

— Так что, меня действительно выгнали, Николай Давыдович?

— Не выгнали, а передали из рук в руки, учитывая пожелание руководства России.

— Могу идти, Николай Давыдович?

— Можете. Вы теперь все можете, дорогой…

В коридоре, даже у окна, где курят, никого не было.

«Выгнали! — Алешка плюхнулся в кресло. — Пинком под зад с переводом в Кремль…»

Он знал, что идти к Голембиовскому бессмысленно, Боднарук был идеальным заместителем главного, то есть он действительно замещал Голембиовского, если сам Игорь Несторович не хотел мараться.

«Все равно пойду! — Алешка упрямо мотнул головой. — Хуже не будет!»

Он быстро спустился к себе в кабинет. Какое счастье, господи! Дверь закрыта, никого нет…

«Во-первых, звоню Бурбулису. Решили, бл…, без меня, я что, крепостной, что ли? Во-вторых, к Голембиовскому! Я писал заявление? Нет. Вот пусть и объяснит!.. В крайнем случае удовлетворит меня отказом…»

Игорь Несторович когда-то рассказывал Алешке, что в Малом театре был такой директор — Солодовников. Когда Солодовникова только-только назначили, актеры пошли к нему косяком: кто квартиру просил, кто звание, кто зарплату… Аудиенция продолжалась, как правило, одну-две минуты, и люди выходили от Солодовникова совершенно счастливые:

— Разрешил?!

— Не-а, отказал. Но как!

«Я удовлетворил его отказом», — часто повторял новый директор.

Заорал телефон. Почему в редакциях телефоны не звонят, а именно орут? Алешка протянул руку и тут же отдернул её. Нет, не до звонков, надо сосредоточиться. А телефон не унимался, он звонил так, будто хотел сказать что-то очень важное.

— Алло!

— Господин Арзамасцев? Как хорошо! Здравствуйте, Алексей! Это Недошивин, помощник Геннадия Эдуардовича… Помните меня? Радостная весть: Геннадий Эдуардович ждет вас завтра в час дня…

«Да что происходит, черт возьми!»

— Спасибо, — пробормотал Алешка. — Пропуск закажите, а то не дойду.

— Ну что вы, Алексей Андреевич, как можно! Пропуск будет у меня в руках, а я встречу вас прямо на КПП, у Спасской башни…

16

Грачев нервничал: он уговорил Ельцина лететь в Завидово вертолетом, борт должен подняться в 12.45, а в Завидово, оказывается, ветер, переходящий в бурю. Ну какого черта, — да? Кто тянул его за язык? Всякая инициатива наказуема, Грачев понял это давным-давно, ещё в Каунасе, когда он командовал взводом, но так уж устроен русский человек: все-то ему хочется сделать как лучше…

Летом, когда приезжал генерал Пауэлл, председатель объединенного комитета начальников штабов Вооруженных сил США, Грачев повез его в Тулу к генералу Лебедю, в лучшую воздушно-десантную дивизию Советского Союза. Грачев ходил гоголем. Он был самым молодым (Язов выдвинул!) командующим Воздушно-десантными войсками страны за всю их историю. В июне 91-го Язов и Ачалов, его заместитель, посетили Вашингтон, где Пауэлл (не без ехидства, конечно) демонстрировал перед ними боевую мощь Нового Света. «Вы — е…. мастерски», — хмуро заметил Ачалов. Сейчас — высокий ответный визит. Пауэлл уже въезжал на полигон, как вдруг поднялся такой ураган, будто ветер решил уничтожить всю землю сразу. Грачев смутился: «Господин генерал, рисковать людьми не будем!» Но после двух стаканов за боевую дружбу между СССР и США молодой командующий разгорячился: «Офицеры, слушать приказ! Самолеты — в воздух!» Лебедь и Пауэлл стали его отговаривать, причем Пауэлл испугался не на шутку: «Мистер главнокомандующий, зачем? Ветер стихнет, тогда…» Нет, надо знать Грачева: «Сейчас увидите, суки, как умирают русские солдаты!» Перепуганные ребятишки-десантники разбежались по самолетам. Для них приказ Грачева — это приказ Родины. В итоге: шестнадцать перебитых ног, одна сломанная спина и один труп.

Увидев, как бьются люди, Пауэлл протрезвел: «Господа, что вы делаете?! Зачем?..»

В горах Гиндукуша, где Грачев воевал целых пять лет, он — герой Афганистана — был дважды контужен, получил семь ранений (два серьезных и одно очень серьезное), прыгал с горящего вертолета и дважды подрывался на мини-ловушке.

В войсках Павел Грачев был живой легендой. Десантники его обожали, московские генералы — боялись.

В декабре 86-го разведотряд Грачева попал в засаду. «Духи» подстерегли десантников в скальном разломе возле селения Баях. Погибли пять человек, Грачев знал их поименно: Алексей Кастырной, Иван Поташов, Сергей Осадчий, Владимир Токарев и Борис Местечкин. Грачев тут же поднял дивизию, «духов» поймали, и Грачев лично перед строем расстрелял их из своего автомата…

Все войны в конце XX века — бандитские, где подвиг ничем не отличается от преступления. Афганистан стал звездным часом молодого генерала Павла Грачева. Но когда человек, превратившийся (за пять лет войны) в головореза, вдруг, буквально в одночасье, становится министром обороны России, это все-таки слишком смелая кадровая политика.

Если бы министр обороны России не был бы головорезом, не было б и Чечни. Кровь в Грозном — это его тоска по Афганистану. И — водка. Грачев пил много, постоянно, причем пил (если он был не один) из своей старой командирской кружки, то есть — без меры…

— Соедините меня с Коржаковым, — распорядился Грачев.

Он кругами ходил вокруг старого дачного дома. Каждые пятнадцать минут дежурный адъютант докладывал метеосводку. Ничего хорошего: шквал.

— Это я, Саша, — тихо сказал Грачев. — Знаешь, тут докладывают… над лесом буря, лететь нельзя…

— Над каким ещё лесом? — насторожился Коржаков.

— В Твери, Саша.

— А, в Твери… — протянул Коржаков. — В Твери, значит? Над полями да над чистыми?

— Над ними. Санек… а, Санек… доложи Борису Николаевичу, пожалуйста…

— А ты, командир, сам позвони. Не стесняйся, командир! Так, мол, и так, товарищ Президент Российской Федерации, я, боевой генерал Грачев, хотел вые…… я перед вами, но неувязочка вышла, в сводку не заглянул…

Грачев не любил Коржакова: он злой, а злые люди — кусачие…

— Ты, командир, че раньше думал? Ты где раньше был, командир?

— Где?! В гнезде! Буря только что началась, понял?!

— Вот и докладывай!

— Саша!

— Да пошел ты…

Телефон поперхнулся лихорадочным тиком. Сволочь! Почему вокруг Ельцина столько сволочей?

— Товарищ Председатель Государственного комитета РСФСР по оборонным вопросам! — Адъютант вытягивался перед Грачевым так, будто хотел стать выше берез. — Министр обороны товарищ Шапошников просит взять трубку!

— Просит, значит, давай, — буркнул Грачев.

Черный «кейс» с телефоном стоял рядом, на лавочке.

— Генерал-полковник Грачев! Слушаю!

— Приветствую, Пал Сергеич, — пророкотал Шапошников. По натуре Шапошников был оптимист, а оптимисты всегда действуют на нервы своей бодростью. — Ты скажи, мы летим или не летим?

— Видимость — тысяча, облачность — сто, ветер — тридцать. Вот так, Евгений Иванович.

— Понял тебя, — Шапошников задумался. — Значит, по асфальту?

— А это не я решаю, Евгений Иванович. Я не Коржаков!

С некоторых пор Грачев откровенно хамил министру обороны страны, но маршал этого как бы не замечал.

— Я… думаю так, Пал Сергеич: может… в моем «членовозе» поедем? Я б за тобой заехал, тем более разговор есть…

Шапошников — министр, Грачев (по статусу) его первый заместитель. Кому за кем заезжать?

«Новое мышление», — догадался Грачев.

— А что, Евгений Иванович, есть вопросы?

— Есть, Паша. Возникли.

— Тогда, может, я подъеду?

— А в кабинете, Паша, не поговоришь…

Для Грачева не было секретом, что Шапошников боится собственной тени.

— Буду рад, товарищ министр обороны! И жена будет очень рада.

— Паша, сейчас не до жены, сам знаешь.

— Не-е, я к тому, что перекусим…

— Ну, жди!

На самом деле Грачев относился к новому министру обороны вполне спокойно: Шапошников — мужик компанейский, не вредный, в генеральском застолье откровенен, хотя сам — почти не пьет.

Год назад, в 90-м, Язов убедил Горбачева: если страна не хочет, чтобы её солдаты и офицеры погибали от голода, армия сама должна зарабатывать деньги; крайне выгодно сдавать под коммерческие рейсы боевые самолеты и корабли. Президент СССР почему-то не сообразил, что на коммерческих рейсах будут зарабатывать не солдаты, а генералы. Грачев знал, что Дейнекин, главком ВВС, лично контролирует (с подачи Шапошникова?) всю коммерцию военного аэропорта Чкаловский. Честно говоря, Грачев тоже хотел попробовать себя в бизнесе, но он, во-первых, не знал, как это делается, а во-вторых, был — пока — полководцем без армии, она подчинялась Горбачеву и Шапошникову, то есть что-то спереть ему было просто негде.

Подошел адъютант: опять Коржаков.

«Замучил, гад», — поморщился Грачев.

— Чего, генерал?

— А ничего, Паша. Нич-чё хорошего. Позвони, говорю, шефу, он ждет.

— Ветер тихнет, слышишь? Сейчас будет хорошая сводка.

— Позвони, бл…, — Коржаков кинул трубку.

Борис Николаевич был на даче.

— Алло, у телефона генерал-полковник Грачев. Соедините с Президентом… Пожалуйста.

Ельцин тут же снял трубку.

— Товарищ Президент Российской Федерации! В военных округах на территории России все в порядке! Докладывал Председатель Государственного комитета РСФСР по оборонным вопросам, генерал-полковник Грачев!

— Ишь ты… — хмыкнул Ельцин.

— Теперь, товарищ Президент, разрешите доложить по вылету на объект…

— А што-о тут докладывать?.. — Ельцин не произносил, а как бы отрыгивал из себя слова. — Замутили, понимаешь, всех, напредлагали Президенту, а теперь прячетесь…

— Я не прячусь, — доложил Грачев. — Я на даче, Борис Николаевич!

Ельцин был пьян.

— Бо-орис Николаевич…

— Шта? Я — Борис Николаевич, и шта?! Значит, так. Вы — на вертолет, мы — в машины. Мы… на машинах поедем, вы — по небу. Вопросы есть?

— Никак нет, товарищ Президент! Буду с гордостью встречать вас на объекте!

— Тогда вот давайте, летите, — смягчился Ельцин. — Ну и… поаккуратней там, понимашь.

— Есть, товарищ Президент, быть аккуратнее!

— Хорошо. Если получится — свидимся… еще.

Ельцин повесил трубку.

Любые ситуации Грачев оценивал по принципу «дважды два — четыре» и не имел привычки терпеть непонятное.

Судя по всему, это действительно нравилось Ельцину. В чем-то главном Ельцин был на редкость примитивен, а примитивный человек не любит непонятных людей, он быстро от них устает.

Грачев нервно ходил по дорожкам леса, похожего на парк. Еще больше, чем хамство Ельцина, ему не нравилась предстоящая встреча с Шапошниковым.

Он знал, что начальство, которое в личном общении (с подчиненными, пусть даже высшими генералами) хочет, чтобы его не воспринимали как начальство, самое плохое начальство на свете. Новый министр обороны с удовольствием дружил бы абсолютно со всеми, но как только главнокомандующий Горбачев проявлял волю, Шапошников безропотно рубил любые головы — направо и налево.

Известив войска о своем вступлении в должность, Шапошников почти месяц чистил армейские ряды от влияния ГКЧП. Сразу, приказом № 2, из армии был уволен космонавт Алексей Архипович Леонов, дважды Герой Советского Союза. Утром 18 августа генерал-майор Леонов, возглавивший отряд космонавтов после Юрия Гагарина, имел неосторожность подписать у Бакланова, главы ВПК, какую-то служебную бумагу. Вроде бы Бакланов что-то говорил ему о ГКЧП… И понеслось! Грачев хорошо знал Леонова. Полет космонавтов Беляева и Леонова на аварийном «Восходе», выход Леонова в космос, чуть было не закончившийся трагически, и аварийная посадка (Беляев вручную посадил корабль) в снегах под Мурманском были легендой среди летчиков. Через неделю после отставки Алексей Архипович, любимый гость на всевозможных презентациях, столкнулся — на глазах Грачева — с Шапошниковым.

— Что вы сделали со мной, Евгений Иванович? Лучше б убили, честное слово…

— Слушай, Алексей, должность такая… ты пойми… в конце концов! Давай выпьем, хочешь?..

Шапошников улыбался широко, как голливудская звезда.

Подошел адъютант:

— Товарищ генерал-полковник! Министр обороны Советского Союза подъезжает к воротам. Прикажете отворять?

Грачев терпеть не мог адъютантов. Они смотрели не в глаза, а в рот.

— Отворяй!

Огромные ЗИЛы Шапошникова тяжело въехали во двор. Головной ЗИЛ в обиходе именовался «лидер», второй — машина спецсвязи. Ядерный «чемоданчик» был не только у Горбачева, но и, разумеется, у министра обороны, у начальника Генерального штаба; голосование происходило несколькими кнопками, то есть один Горбачев или один Шапошников ничего (в этом смысле) сделать не могли. Следом за ЗИЛами юркнула «Волга» с охраной, а машины ГАИ деликатно остались за забором: им здесь не место.

— Павлик, я тут! — Шапошников открыл дверцу и, не вставая, свесил ноги на землю.

— Здравия желаю, товарищ министр обороны! — прищурился Грачев, но честь не отдал.

— Здравствуй, Паша. — Шапошников протянул Грачеву руку. — Угостишь чем-нибудь старого летчика?

— У… а то! Выпускай шасси!

Грачев полуобнял Шапошникова и повлек его к беседке, где по-походному, без скатерти, был накрыт стол.

— Слышишь, как птицы орут? — спросил Шапошников.

— Я в природе не разбираюсь, — мрачно ответил Грачев.

Странно все-таки устроены госдачи: асфальтовые дорожки постоянно напоминают, что ты — чиновник, а фонари и зеленые скамейки, напиханные среди деревьев, отбивают всякую охоту к уединению.

— Подскажи, Павлик, что делать будем, — начал Шапошников.

— Сначала пива холодного, и тут же — на коньяк!

— Я не об этом. Ты знаешь, что в Завидово?

— Охота.

— Нет, Паша. Охоты не будет.

— Тогда что туда переться?

Шапошников улыбнулся:

— А это, Паша, вопрос философский.

— Какой-какой, Евгений Иванович?

— Философский.

— Наливаю…

— Мне коньяк. Хватит, хватит…

— Н-ну, где моя командирская кружка?!

Кривое пузатое чудище из белого алюминия находилось тут же, среди бутылок.

— В Завидово, Паша, будет принято решение отделить Россию от Советского Союза. Твое здоровье!

— А на кой хер, Евгений Иванович, ей отделяться?

— Вот это, Паша, я и сам не пойму.

— Значит, озаримся!

Грачев по-гусарски согнул локоть и припал к кружке.

— Меня с утра вызвал Бурбулис, — продолжал Шапошников, — ввел в курс. И попросил меня… как министра… переговорить с тобой. Упредить, значит.

— Ишь как… — сморщился Грачев. — А Бурбулис, между прочим, мог бы и сам жопу поднять!

— Ну, генерал, какое настроение?

— Сказать «хреновое» — значит ничего не сказать.

— И у меня, Паша, хреновое.

Где-то там, наверху, гаркнула ворона, напугала воробьев и притаилась, подлая, оторавшись.

— ГКЧП тоже так начинался, — сказал Грачев. — Придумают черт-те что, а нас потом — к стенке.

— Лучше к стенке, чем в отставку, — пошутил Шапошников.

— Да это как сказать…

Помолчали. В беседку ползла осенняя хмурь, небо как могло прижималось к земле, будто от холода.

— Зачем все-таки Союз рушить… а, Евгений Иванович?

— Михаил Сергеевич остое….л, — объяснил Шапошников.

— Ну и что теперь?

— А как ты от него избавишься? Убивать — жалко, вот и приняли, значит, другое решение.

Шапошников отвернулся. «Как же он их ненавидит…» — вдруг понял Грачев.

— А с армией что будет, Евгений Иванович?

— Бурбулис говорит, все вроде бы остается как есть; Генштаб в Москве, на месте, в республиках Москва руководит по общей линии, а по продовольствию, соцкультбыту и т.д. — местные.

— Двойное подчинение?

— Ну, вроде как.

— Все ясно.

— Что тебе ясно?

— Офонарели, что…

— Короче, Паша, я сам не понимаю. Россия — уходит, а осенний призыв — остается. Выходит, хохлов набираем как иностранцев, что ли? Так это уже не хохлы будут, это тогда наемники. Ты не смейся: округа как были, так и стоят, только статус у них, говорит Бурбулис, другой. Я, значит, спрашиваю: «Геннадий Эдуардович, объясните, Киевский военный округ это теперь Группа советских войск под Киевом, я правильно понял?» А он, бл… обиделся, вроде я из него дурака делаю!

Грачев захохотал так, как могут смеяться только военные.

— Еще малек, Евгений Иванович…

— Неудобно, слушай. Ехать пора.

— ГКЧП тоже вот так начинался, — повторил Грачев, разливая коньяк.

— Ну…

— Почему, спрашивается, орут, что ГКЧП — военный переворот, а? Почему — не вице-президентский? Там ведь Янаев был, верно? Они все… это ж не Картер, который, кто-то рассказывал, говорил Беквиту накануне Ирана: «Знайте, полковник, если штурм провалится, за всё отвечаю я, а не вы…»

— Ельцин, Паша, все-таки… не Горбачев…

— Да все они, Евгений Иванович!..

Грачев махнул рукой.

— Что решаем, командир? — Шапошников поднял рюмку.

— В тюрьму неохота, — медленно сказал Грачев.

— Я тебя понял, Павел Сергеевич.

— Да я знаю, что вы все знаете…

— Так что решаем, ну?

— Что, что… видит бог, застрелюсь я, Евгений Иванович, к чертовой матери…

17

Советский Союз жил последние дни. Президент государства Михаил Горбачев и Президент Российской Федерации Борис Ельцин плохо понимали, что они делают. Тому, кто слабее, надо было бы просто уступить дорогу. Но коммунист, если он коммунист, стоит до конца, до победы, как учили вожди…

Если Ельцин мог бы как-то избавиться от Горбачева, он бы тут же, единым махом подчинил бы себе весь СССР. Сразу! Ельцин очень не любил Кравчука. Отдать Украину Кравчуку… да лучше бы там кайзер был, честное слово! Странно, но многие, причем даже умные люди, по-прежнему (до сих пор!) думают, что Советский Союз все равно бы развалился — неизбежно. А экономика показывает, что на самом деле — все наоборот, на самом деле это бывшие союзные республики не могут жить порознь, — не могут! Если в Омске, например, есть нефтеперерабатывающий завод, это не значит, что Косыгин, который его построил, искренно верил, что в Омске когда-нибудь найдут нефть. Учитывалось все: геополитика, специалисты, рабочие ресурсы. Рядом — Казахстан, завод сделан прежде всего для Казахстана. Такая картина — по всей стране. Разрушить этот фундамент практически невозможно, то есть можно, конечно, но для этого надо просто-напросто взрывать заводы, ибо перепрофилировать многие из них без огромного ущерба для производства не получится. Конверсия Горбачева, когда заводы, производившие ракеты стратегического назначения, вдруг стали делать кастрюли, это доказала. В действительности Советский Союз оказался гораздо прочнее, чем считали демократы. Они (и Гайдар в том числе) просто не знали экономику; они считали, что СССР стоит только на идеологии. А страну, оказывается, связывали не идеи марксизма-ленинизма (в них давно уже никто не верил), а заводы и фабрики, нефтяные промыслы и буровые установки. Советский Союз мог развалиться только в 91-м, в безвременье, но не в 92-м и даже не в 93-м — нет! Если бы в Кремле на месте Горбачева был бы человек типа Лужкова или Явлинского, Президент России Ельцин никогда бы не поехал в Завидово, — никогда.

Наивно думать, что Ельцин мог раздавить любого человека, это не так. Как все медвежатники (Ельцин действовал в политике, как медвежатник), он вздрагивал от каждого шороха. Трагедия Горбачева заключалась в том, что он был провинциал. Он был провинциалом по складу ума, по самой природе своей, ибо только провинциал мог так осторожно относиться к интеллигенции, только провинциал мог так верить Крючкову и КГБ. Но и Ельцин был провинциал, вот в чем дело! Война Горбачева и Ельцина была войной провинциалов. А история подгадала, что именно в этот момент, именно в 91-м году, к власти в республиках пришли люди, которые (парадоксально, да?) любили национальную идею больше, чем свой собственный народ — или народы. Арменией руководил Тер-Петросян, начавший войну в Карабахе, Молдовой — Снегур, возглавивший войну в Приднестровье, Азербайджаном — Эльчибей, Грузией — Гамсахурдиа… Что было ждать от них, — что? До избрания на пост Президента Азербайджана, Абульфаз Эльчибей работал младшим научным сотрудником в историческом архиве, разбирал старинные манускрипты. А тут — айда в Президенты! Это ж какие крылья надо иметь? Левон Тер-Петросян, начинающий ученый, кандидат наук, стал известен в Армении, как только Горбачев отправил его, одного из руководителей общества «Карабах», в тюрьму… Время душегубов. Время революционеров. Время беды. Левые (коммунисты) бились с правыми (демократы), но каждый из них прежде всего думал о себе, о своем собственном бизнесе, неважно, какой это бизнес, политический или экономический, — неважно! Человек, рожденный в Советском Союзе, с ума сходил по долларам, ибо в прежние годы доллары в Советском Союзе не видел никто. О какой морали может идти речь, если власть получили нищие? А люди — растерялись В Советском Союзе (опять-таки воспитание) человек привык кому-то верить… И люди верили, кто кому, ибо нельзя же не верить всем! Нет, глупо, наверное (хотя и очень хочется), обвинять в столь странном «историческом выборе» сами народы: когда мечты о свободе передаются из поколения в поколение семьдесят три года, не так-то просто, наверное, отличить самозванца от героя. Самое обидное, что Советский Союз распался — как назло! — в тот самый момент, когда Европа решила объединяться (впереди были Шенген и евровалюта), когда создавался Интернет, другие глобальные системы, объединяющие в единое целое весь мир, всю планету.

Неужели Ельцин не понимал, что начнется на землях Советского Союза, если его коллеги, особенно президенты мусульманских республик, получат такую же свободу, как и он?

Понимал. Но Горбачев приучил его, Ельцина, к мысли, что борьба за власть в СССР есть игра без правил, что в Советском Союзе — все позволено. Ельцин слишком легко, избравшись сначала народным депутатом СССР, потом, очень скоро, Президентом России, отправлял Горбачева в нокаут, чтобы сейчас, перед последним боем с лауреатом Нобелевской премии мира и бывшим Генеральным секретарем ЦК КПСС, спохватиться и понять, что именно этот, последний бой будет для него, победителя, роковым и что уже сегодня, сейчас Кремль для Ельцина — это его собственное кладбище.

18

Вчера Борису Александровичу стало плохо: на Тверской, недалеко от Пушкинской площади, открылся «Минисупермаркет». Сам магазин Борис Александрович не разглядел, но через дорогу был протянут огромный плакат: «Твой супермаркет на Тверской». Кривая стрелка указывала, где его искать: этот «супер», видимо, такой «мини», что его не сразу найдешь.

«Господи, — застонал Борис Александрович, — вот позор, а?» Больше всего Борис Александрович переживал за русский язык. «Это же варварство, — размышлял он, — минисупермаркет, кто это придумал? И кто за это ответит? Когда нация и страна теряют язык, это, извините, уже не нация и не страна; тогда это Соединенные Штаты Америки, которым нравится все покупать, в том числе — и собственную культуру. Если у страны нет своей культуры, это не страна, это всего лишь общежитие разных людей; вот почему, кстати говоря, в Америке, где такая мощная экономика, человеку (всем? почти всем!) всегда пусто. Человек — это такое существо, которое всегда что-нибудь придумает. Человек (если он человек, конечно) всегда сильнее, чем жизнь, старости нет, старость приходит только в том случае, если у человека опускаются руки, а это может случиться в любом возрасте. Но человек не в силах заставить себя любить чужой язык так же, как свой родной. Это сумел Набоков, но таких людей — единицы. Почему все-таки Россия так комплексует перед Западом? Почему Россия так презирает собственное прошлое? В Москве переименовали улицу Чкалова. Наверное, Чкалов был плохим летчиком. В Москве переименовали улицу Чехова. Наверное, Чехов был плохим писателем! И почему все-таки Россия так презирает родную речь, свой язык… — Господи, что с нами случилось?»

«Подскажите, как пройти к памятнику Пушкина? — А это недалеко, пожалуйста: пройдете минисупермаркет, потом бутик „Гленфильд“, и будет Пушкин — рядом с „Макдоналдсом“…»

На прошлой неделе Борис Александрович ходил в магазин, Ирина Ивановна послала его за колбасой. Нет вкуснее колбасы к чаю, чем «Любительская»!

Он мужественно выстоял огромную очередь. Девочка-продавец быстро взвесила жирный батон:

— Вам наслайсать, дедушка?

— Что? — вздрогнул Борис Александрович.

— Наслайсать, говорю?

Борис Александрович беспомощно огляделся. Очередь была унылой и тихой, люди, видно, так устали, что просто ничего не слышали.

— Давайте, — кивнул головой Борис Александрович. — Пожалуйста!

Девушка быстро порезала колбасу на тонкие аккуратные кольца и торопливо крикнула:

— Следующий!

Да, Михаил Сергеевич хорошо сделал, что разрешил поездки за границу. Счастье, что отменили эти ужасные райкомы, где актеров (и не только актеров) мурыжили перед поездкой в капстрану.

Пугачеву, уже известную певицу, вызвали в райком партии перед гастролями в Финляндии.

Политическую зрелость деятелей искусства проверяла комиссия ветеранов КПСС; за это им выдавали продуктовые пайки.

— Ну, кто у нас… в Финляндии Президентом будет? — спросил Пугачеву толстый дедушка с орденской колодкой на груди.

— Понятия не имею, — сказала Пугачева.

— Ну как же так, Алла Борисовна, — дедушка покачал головой, — известная певица и вдруг — такая неграмотность…

— А вы знаете?

— Я — знаю…

— Вот поезжайте и пойте!..

Но почему все-таки Россия входит в мир как-то по-рабски, бочком, будто стесняется сама себя? Неужели Лермонтов прав, в России есть господа, есть рабы и, кроме господ и рабов — никого?

Нет! Тысячу раз нет! Сергей Сергеевич Прокофьев не был господином и не был рабом, даже когда вымучивал из себя «Повесть о настоящем человеке». Его насильно заставили писать эту музыку, и он в ответ откровенно издевался над режимом и, может быть, над самим собой, сочиняя знаменитую арию Медведя («Я не съем тебя, Мересьев, ты советский, человек…») или сцену консилиума врачей («Отрежем, отрежем Мересьеву ноги… — Не надо, не надо, я буду летать…»). По этой же причине, кстати говоря, он так и не пожелал встретиться с самим Алексеем Петровичем Маресьевым, — зачем? Зачем о чем-то говорить, если говорить не о чем?.. И Всеволод Мейерхольд, которого так обожал Борис Александрович, всегда был Всеволодом Мейерхольдом. Сталин мстил ему за спектакли, посвященные Троцкому, но даже если Мейерхольд, сломленный Ежовым, действительно умирал как раб (есть его фотографии в тюрьме, на них больно смотреть), его жизнь, сам масштаб жизни подарили ему бессмертие…

В комнату вошла Ирина Ивановна, жена Бориса Александровича — женщина с лицом царицы.

— Ты кашу съел?

Старость, старость… — «как унижает сердце нам она…». Прав Александр Сергеевич! Странно: почему Пушкин всегда прав, а? Как это может быть?..

Только не старость, нет — возраст. Разные вещи! А для женщины, кстати говоря, возраст мужчины вообще не важен. Важнее другое: чье это время, его или не его, нет ничего страшнее, когда человек, тем более молодой, теряет ощущение времени…

В свое время Борис Александрович увел Ирину Ивановну у Лемешева, великого Лемешева — она была его женой.

Великие люди — странные люди; Сергей Яковлевич ужасно ревновал к Ивану Семеновичу Козловскому, — вот ведь как, а? И ревновал-то из-за глупости! Он не мог простить Козловскому… что? Стыдно сказать, ноги! У Козловского были роскошные, дивной красоты ноги! На репетиции «Евгения Онегина» в сцене дуэли Лемешев рассвирепел, когда Борис Александрович предложил ему мизансцены Козловского. Он чуть не сломал скамейку, на которую Ленский — Козловский ставил левую ногу, ушел в глубь сцены, подальше от рампы и здесь — гениально! — пел: «Куда, куда вы удалились…»

В Питере, на трамвайной остановке, премьер Александринки Юрий Михайлович Юрьев увидел молоденького солдата, приехавшего с фронта.

— Боже мой, какие ноги! — заорал Юрьев, подбежал к солдатику и почти насильно привел его в Александрийский театр.

Солдата звали Николай Симонов, он стал великим актером…

Ну, хорошо. Юрьев был педераст, это известно, но в классическом театре актер действительно начинается с ног!

— Борис, я спрашиваю, ты кашу съел?!

Суровый окрик вернул Бориса Александровича к его обеду.

— Ты где была?

— Здесь, — Ирина Ивановна пожала плечами, — смотрела телевизор. Сенкевич показывал Египет. Оказывается, Боренька, рабам хорошо платили за эти пирамиды.

— Еще бы! — Борис Александрович нагнулся и придвинул к себе тарелку с кашей. — Если людям не платить, так они и работать не будут. Палки не помогут, раб не ценит свою жизнь. А ещё хуже — построят пирамиды сикось-накось, они тут же и рассыплются! Платить, Ирочка, надо, это закон! А у наших, посмотри, денег нет, денег нет… Как нет? Куда делись? Нельзя же так — были деньги и нет, деньги… это такая штука… они не исчезают в никуда! Значит, — Борис Александрович забросил очки обратно на нос, — их кто-то взял, верно? А кто взял? Я хочу знать, кто их взял, я требую, чтобы мне назвали этих людей!

— Не отвлекайся, — строго сказала Ирина Ивановна. — Тебя все равно никто не услышит.

— А не надо, чтобы меня слышали! Если каждый человек будет сам себе задавать такие вопросы, в России все очень быстро встанет на свои места, ведь страна из людей состоит, верно? Если Россия, как утверждает симпатичнейший господин Бурбулис, возвращается к капитализму, а капитализм начинается с того, что у людей отбирают в Отечестве последние деньги, это, я извиняюсь, не капитализм, потому что капитализм… от слова «капитал» — верно? Он превращает деньги в деньги. А у нас это просто воровство… вот что это такое! Господин Гайдар обязан сказать людям: уважаемые дамы и господа, бывшие товарищи… большевики держали вас за рабов (хотя и платили, между прочим, пусть не много, но платили), а мы, капиталисты, держим вас за скотов и по этой причине платить вам вообще не будем. Вот тут я встану и отвечу: знаете, я — старый человек, но я — гордый человек. При Ленине я пережил голод и революцию. При Сталине я пережил страх, который страшнее, чем голод. И я не хочу, я не желаю видеть, как моя страна становится на колени, как дураки, почему-то получившие власть, делают… по глупости, наверное, не по злому умыслу, но какая мне разница?.. делают все, чтобы моя страна объявила себя банкротом. Разве я семь десятков лет работал в России для того, чтобы моя страна стала банкротом? Послушайте, я могу ставить спектакли где угодно, хоть в сумасшедшем доме, как моя приятельница Серафима Бирман (когда на старости лет в психушке, куда Серафиму сдали родственники, она ставила «Гамлета»), но я, извините, не могу и не буду ставить спектакли в пустом зрительном зале, сам для себя, потому что я ещё не сошел с ума! А те, кто отнял у людей деньги, ни за что на свете не пойдут в мой подвал на «Соколе», потому что им некогда, у них деньги делают деньги, у них жизнь закручена винтом! А у тех, кто уже не может жить без моего подвала, где, Ирочка, по вечерам представляют Моцарта, денег нет, последние деньги них отняли эти безумные цены в магазинах. Тогда я соберу Камерный театр и спрошу актеров: скажите, кто из вас, молодых людей, готов поверить, что вы скоты? Не согласны? Спасибо. Я сделаю то, на что я прежде не решался: после гастролей в Японии мы на пять лет подписываем контракт с Европой. И мы — мы все — не возвращаемся в Москву до тех пор, пока Россия не поймет, наконец, что если ей предлагают вот такой капитализм, что если вместо своих собственных магазинов, вместо микояновской говядины или бабаевских конфет мы получаем «сникерсы» и минисупермаркеты, то это все (послушайте старого человека!) делается не для того, чтобы Россия стала ещё богаче, а для того, чтобы в один прекрасный день все эти подарки — отнять, объявить в стране кризис и призвать в Россию удалых молодцов с Запада — придите и владейте нами! Нельзя освободить народ, приведя сюда, пусть даже под видом реформаторов, новых завоевателей! И иностранцы дураки: тянут к России руки… не понимают, что очень скоро… будут уносить ноги… Есть три вида безделья — ничего не делать, делать плохо и делать не то, что надо. Нам бы только понять… как все-таки за короткий срок мы умудрились вырастить в нашей стране столько молодых негодяев?

Ирина Ивановна лукаво смотрела на мужа:

— Немцы, Боренька, заставят тебя ставить «Так поступают все женщины». Гендель им надоел.

— А я, Ирочка, приведу им слова Бетховена: это порнография! Неужели Бетховен не авторитет?

— Только порнография сейчас и продается! Кризис культуры не только в России, кризис культуры во всем мире. Молодежи, сам понимаешь, нужна эстрада. Клиповое сознание! Когда молодежь подрастет, ей тоже будет нужна только эстрада; культура двадцать первого века, Борис, будет совершенно другой.

— Ну я, слава богу, не доживу.

— И как же ты, мудрец… да? Как ты не поймешь: все, что происходит сейчас в России, это бунт молодых против стариков. Русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Все кричат о том, как ужасен русский бунт, и мало кто понимает, что он — давно начался. И то, что происходит на Кавказе, это тоже бунт молодых против стариков — отсюда Дудаев, отсюда Гамсахурдиа…

Борис Александрович молчал. Он вдруг ушел в себя и сосредоточенно, как это умеют только старики, пил чай.

— Да-а… — наконец сказал он, поправляя очки, которые все время падали на нос, — для немцев «Так поступают все женщины», как для наших реклама презервативов.

— Приехали! — всплеснула руками Ирина Ивановна. — Нет, вы посмотрите на него! А презервативы тебе чем не угодили?!

— Объясни, — Борис Александрович опять закинул очки на нос, — почему реклама в России сразу стала национальным бедствием?!

— Они хотят, Боренька, чтобы ты не заболел плохой болезнью!

— Неправда! Вранье это! В Москве всегда были эпидемии, — я же не заражался! Тот, кто читает Пушкина, никогда не пойдет к проституткам и не заразится! Пушкина… Пушкина надо рекламировать!

— Какой ты смешной, — улыбнулась Ирина Ивановна. — Ты и в любви мне никогда не объяснялся!

— Разумеется. А как иначе? Назовешь — все пропало! Тайна уходит, любовь без тайны — это не любовь! Ленский шепчет: «Я люблю вас, я люблю вас, Ольга…» Врет. Уселись под кустом, он гладит Ольге ручку и свою страсть, извольте видеть, объясняет!

Любовь это чудо, как северное сияние. Разве можно объяснить северное сияние, скажи мне?!

«Простите, вы любили когда-нибудь?» — передача была по телевидению. «Да-а, любила, конечно любила…» — дама… в возрасте уже… эффектно так поправляет прическу. — «Я любила красивого молодого человека, он очень мило за мной ухаживал…» А старушка одна вздрогнула, — Борис Александрович перешел на шёпот. — Она на лавочке сидела, а к ней девочка с микрофоном: «Вы любили когда-нибудь?» К ней пришли за её тайной! А тайну она никогда и никому не отдаст, потому что она действительно любила! Девяносто девять процентов людей, живущих на земле… девяносто девять, Ирочка, вообще не знают, что такое любовь!

«Ты меня любишь? — Люблю. — Пойдем в душ? — Пойдем. — Сначала я? — Ну, иди…»

Какая гадость, все эти сериалы о любви, — прости Господи!

— Время такое, время… — твердо сказала Ирина Ивановна.

— Время? Нет! Чепуха! Россия всегда жила плохо. А это, Ирочка, пошлость, всего лишь пошлость!..

Народный артист Советского Союза, лауреат шести Сталинских премий, профессор Борис Александрович Покровский ждал в гости великого музыканта XX века Мстислава Ростроповича — возникла идея заново поставить «Хованщину» Мусоргского в Большом театре Союза ССР.

19

Солнце, солнце, — затерялось солнце в этом лесу, проткнули его насквозь старые черные елки. До земли доставали только солнечные брызги и исчезали, вдребезги разбиваясь о черные пни.

— Дед, деда… — Борька, внук Ельцина, дернул его за рукав, — Бог есть?

— Не знаю, слушай, — честно ответил Ельцин. — Ха-чу, штоб был.

— Дед, а если Бог есть, он на каком языке говорит?

— Ну… в России говорит по-русски, как еще?

— А в Америке?

— В Америке… Давай я тебя с ним познакомлю… сам спросишь.

Борька опешил:

— А ты с ним знаком, да?

— Я со всеми знаком, — хитро прищурился Ельцин. — А с ним — самые дружеские отношения.

— Деда, — Борька еле поспевал за Ельциным, ухватив его за палец, — если Бог есть, тогда ты — зачем?

— Как это за-чем? Я — ш-шоб управлять.

— А Бог?

— Он контролирует.

— Тебя?

— И меня, понимашь, тоже.

— Дед, — Борька скакал рядом, — а зачем тебя контролировать? Ты что — вор?

— Почему я вор? — опешил Ельцин.

— Как это почему? Вон у тебя охрана какая…

…Никогда и никому Президент России Борис Николаевич Ельцин не признавался, что есть у него тайная мечта. Больше всего на свете Ельцин хотел, чтобы здесь, в Москве, народ сам, по своей собственной воле поставил бы ему памятник. Коммунист, победивший коммунистов, то есть самого себя! Памятник — это покаяние тех, кто травил и унижал его все эти годы, кто смеялся над ним после Успенских дач, кто злобно шипел ему в спину, когда он положил на трибуну партийного съезда свой партбилет, покаяние тех, кто просто не понимал его и не верил ему, будущему Президенту России.

Ельцин — освободитель; памятник как признание, которого ему так не хватает сейчас! Его победа — уже на века.

— Пойдем, Борька, домой. Холодно уже.

— Дед, а охрана это твои слуги?

— Почему слуги? Они — мои друзья.

— А чего ты на них орешь?

— Я ору?

— Ну не я же… — Борька недовольно посмотрел на Ельцина.

— А ш-шоб знали.

— Они не знают, что ты Президент? — охнул Борька.

— Ну… — Ельцин остановился, — ну… шоб не забывали!

— А забывают?..

— Нет, ну… пусть помнят, значит…

Ветер размахнулся и налетел на старые сосны. Они обиженно вздрогнули, затрещали — из последних сил.

Поразительная особенность Ельцина резко, на полуслове обрывать любые, даже серьезные разговоры, была невыносимой; он отключался и замолкал, предлагая — всем — подождать, пока он. Президент, обдумает свои мысли. Ждать приходилось долго. На самом деле Ельцин с детства, ещё с Урала привык к мысли, что его никто не любит; у Ельцина никогда, даже в школе, во дворе, где он жил, не было друзей. Все сторонились молчаливого, угрюмого парня, который имел такой вид, будто хотел съездить кому-нибудь по шее…

Именно потому, что Ельцин раз и навсегда уверил себя, что его никто не любит, он и к людям привык относиться без любви — ко всем.

Когда Ельцин в чем-то сомневался (неважно в чем), с ним было можно и нужно спорить. Но если Ельцин уже принял какое-то решение — все, конец: он становился упрям и тяжел.

«Готовьте предложения» — любимая фраза Ельцина, если он не знал, как ему быть.

«Я так решил!» — к Президенту возвращалось его достоинство.

Разговор с Шапошниковым, Баранниковым и Грачевым был назначен на двенадцать часов дня.

Ельцин решил говорить правду.

На самом деле, конечно, он побаивался своих генералов (он всегда побаивался генералов), но интуиция говорила Ельцину, что они боятся его ещё больше, чем он.

А вот Баранникову Президент верил. Ельцина забавляло, что у Баранникова в его присутствии часто отнимался язык. Ельцин любил людей, которые его боятся, с ними он чувствовал себя увереннее. Он медленно поднялся по ступенькам большого каменного дома, открыл дверь. Первым вскочил Грачев, валявшийся в кресле:

— Здравия желаю, товарищ Президент Российской Федерации! В военных округах на территории России все в порядке! Боевое дежурство идет по установленным графикам, сбоев и нарушений нет. Докладывал Председатель Государственного комитета РСФСР по оборонным вопросам, генерал-полковник Грачев!

Ельцин молча протянул ему руку. За спиной Грачева по стойке «Смирно!» застыли Баранников и Шапошников: они играли в шашки.

— Пошли на улицу, — сказал Ельцин. — Там поговорим.

Ельцин всегда боялся «жучков». Победив на выборах, он сразу поинтересовался «Особой папкой» — секретным архивом Генсеков ЦК и руководителей КГБ. Ельцин знал, что на самом деле никакой «папки» нет, что это именно архив: десятки тысяч документов, хранящихся в сейфах нового здания ЦК на Старой площади.

Валерий Иванович Болдин, приставленный к «папке» ещё Андроповым, горячо уверял Президента России, что он получит любые «грифы» — какие пожелает.

Скоро выяснилось, что «гриф» с его Успенскими дачами в «папке» отсутствует, хотя эта история, Ельцин знал, обсуждалась на Политбюро. Горбачев, хитрец, сделал тогда хорошую мину при плохой игре — предложил забыть про пруд (Бакатин доложил все как есть) и дать Ельцину возможность публично изложить свою версию — совершенно дурацкую…

Нет, не принесли. Болдин предложил запросить архив МВД. Тогда Ельцин, сам не зная зачем, заказал «дело Хрущева».

Перелистывая огромный том документов, Ельцин наткнулся на стенограмму нравоучительной беседы, которую провел с Никитой Сергеевичем бывший латышский стрелок, член Политбюро и Председатель Комитета партийного контроля при ЦК КПСС Арвид Янович Пельше. Здесь же, в «папке», было сообщение от резидента КГБ в Вашингтоне: Сергей Хрущев передал в нью-йоркское издательство магнитофонные записи мемуаров Хрущева.

Расшифровать и перевести их на английский было поручено выпускнику Гаварда Строубу Тэлботу — через четверть века он станет крупнейшим в США специалистом по России.

Пельше должен был объяснить Хрущеву, что его мемуары наносят урон Советскому Союзу.

Зная буйный характер бывшего Генсека, Арвид Янович решил — на всякий случай — зайти издалека, напомнить Хрущеву его заслуги перед партией и страной. Никита Сергеевич расчувствовался: «Вишь, товарищ Пельш, скок-ка я для Лени и Коли, Коли Подгорного, засранцев этих, добра сделал! Лучше б я тебя на Президиум поставил — вот… клянусь! Ведь они, пидорасы, чем мне ответили? Чем, товарищ Пельш-ш, я тебя спрашиваю! „Жучки“ на даче понатыкали! В сортире „жучок“ поставили, и не один, а целых три, деньги народные не жалеют! Зачем в сортире, ты мне прямо скажи, пердёж подслушивать?!.»

Стенографистки — люди точные. Все записали слово в слово. Материалы «папки» не редактировались: когда говорил член Политбюро, и тем более Генсек, говорил как бы Господь Бог.

Ельцин утром сказал Коржакову, что в лес они уйдут одни, без охраны. Моросил дождь, тучи доставали до земли. Теперь Ельцин выглядывал пенек, чтобы присесть, но чистые пни не находились, а скамейки здесь, в Завидово, были только у корпусов. Так распорядился Леонид Ильич Брежнев — ну какая это, к черту, охота, если в лесу асфальт!

Ельцин шел очень быстро, за ним успевал только Грачев.

— Я, Пал Сергеич, здесь сяду, — Ельцин кивнул на упавшую березу. — Вы тоже, значит, устраивайтесь!

Береза была почти сухая.

— Я мигом, мигом… Борис Николаевич, — заторопился Грачев. — Разрешите?

Ельцин поднял глаза:

— Вы куда, Пал Сергеич? Я што-то не понял.

Подошли Баранников и Шапошников, а Коржаков, как полагается, держался поодаль.

— Стульчики прихвачу, Борис Николаевич. По-походному.

— А, по-походному…

Ельцин сел на березу и вытянул ноги.

— Давайте! — кивнул он Грачеву. — Стульчики!

Грачев прогалопировал в сторону дома.

— Ну, — Ельцин посмотрел на Баранникова, — что в стране?

— По моей линии, — Баранников сделал шаг вперед, — все спокойно, Борис Николаевич.

Дождь становился сильнее. Коржаков раскрыл зонт и встал над Ельциным, как часовой.

— В трех округах, — тихо сказал Шапошников, — продовольствия на два-три дня. Уральско-Приволжский, Киевский, Читинский и — Северный флот.

— А потом?

— Одному богу известно, что будет потом, Борис Николаевич.

— А Горбачеву?

— На прошлой неделе я отправил докладную.

— Не справляется Горбачев, — сказал Ельцин.

— Так точно! — согласился Баранников.

Ельцин отвернулся. Он смотрел куда-то в сторону и тяжело дышал.

«Президент не любит разговаривать, — вдруг понял Шапошников. — Он умеет задавать вопросы и умеет отвечать, а разговаривать — нет, не любит…»

На дорожке показался Грачев: за его спиной адъютанты катили огромную шину от грузовика, судя по всему — КамАЗа, поддерживая это чудище с двух сторон.

— В гараже нашел, — сообщил Грачев. — До корпусов-то далеко…

— Начнем беседу, — сказал Ельцин. — Еще раз здравствуйте.

Колесо упало на землю, генералы разодрали старую «Правду», принесенную Грачевым, и уселись — как воробьи на жердочке — перед Президентом Российской Федерации.

— Сами знаете… какая ситуация в стране, — медленно начал Ельцин. — И в армии. Плохая ситуация. Народ… страдает, — Ельцин поднял указательный палец. — После ГКЧП, когда Горбачев в Форосе им, деятелям этим… руки пожал, республики, все как одна, запрещают у себя КПСС. А что есть КПСС? Это — система. Когда нет фундамента, когда фундамент… взорван, идут центробежные силы. Если Прибалтика ушла, то Гамсахурдиа, понимашь, не понимает, почему Прибалтике — можно, а Грузии — нет. А он как волк, Гамсахурдиа, все норовит… понимашь, — это плохо. Я опасаюсь… имею сведения, што-о… этот процесс перекинется и на Россию, на нас, значит, — вот так… друзья!

— Не перекинется, Борис Николаевич! — уверенно сказал Грачев.

— Не перекинется, правильно, — сказал Ельцин. — Вы садитесь. Я… как Президент… допустить этого не могу. Не дам.

Генералы молчали.

— Решение такое. Советский Союз умирает, но без Союза нам нельзя, без Союза мы — никто, значит, давайте создавать новый союз, честный и хороший… настоящий… ш-штоб все у нас было как у людей, главное — с порядочным руководителем. Для начала такой союз должен стать союзом трех славянских государств. А уже на следующем этапе — все остальные. Славяне, понимаешь, дают старт. И говорят республикам: посторонних нет. Все братья! Создаем союз, где никто не наступает друг на друга, где у каждой республики свой рубль, своя экономика и своя, если хотите, идеология…

Ельцин, сидящий на старой березе, был трогателен и смешон; он с головой погрузился в немыслимую куртку-тулуп, припрятанную, видно, ещё с уральских времен. В Ельцине действительно было что-то комедийное; он напоминал огромного Буратино, резчик приделал ему руки, ноги и даже собрался было поработать над его лицом, но что-то, видимо, его отвлекло, и композиция осталась незаконченной. Вот и получилось, что этот властелин вырвался на белый свет, наводя (особенно в пьяном виде) неподдельный ужас на окружающих.

— Если Азербайджану идеология позволяет убивать армян, — тихо заметил Шапошников, — а армяне, Борис Николаевич, не захотят вернуть Карабах…

— Значит, Рас-сия, понимашь… — Ельцин косо взглянул на Шапошникова, — отправит их на пере-говоры. А вы што, ха-тите… ш-шоб все было как сейчас, ни бе ни ме?

— То есть Россия все равно центр, Борис Николаевич?

— А как? Только центр, понимашь, без Лубянки и… разных там… методов. Это, — Ельцин опять поднял указательный палец, — главное! Раньше, значит, была диктатура силы. А в демократическом государстве будет диктатура совести. Мы, Евгений Иванович, руководители обкомов, зачем в Москву ездили? Деньги клянчить — раз. Планы подкорректировать — два. А теперь Москва это, понимашь, будет… центр здравого смысла. Как третейский судья! Надо будет, так прикрикнем, конечно, но это — нормально, потому что армия остается общей, единой, погранвойска — одни, МВД — одно, внешняя политика — одна.

Грачев улыбался, хотя аргументация Президента его не убедила. В декабре 88-го Нахичевань, например, уже объявляла о выходе из СССР. Объявила — и объявила, дальше-то что? Кто, какая страна или, скажем, международная организация признали бы выход из СССР трех прибалтийских республик без согласия на это самого СССР? Уйти нетрудно, только кто с тобой будет после этого разговаривать?

Еще больше, чем Грачев, волновался Баранников, — правда, по другой причине. Со слов Ельцина шеф всесоюзного МВД понял, что Ельцин упраздняет не только Горбачева, но и Лубянку. МВД остается, армия остается, а КГБ? Неужели Ельцин, всегда презиравший, кстати говоря, комитет, сведет роль органов к внешней разведке? Самое главное: что будет с МВД? Кто возглавит?

— Какие возражения? — спросил Ельцин.

Дождь вроде как перестал, но Коржаков так и стоял с огромным зонтом — серьезный и злой.

— Ну? — повторил Ельцин.

— Я долго служил на Западной Украине, — тихо начал Шапошников, — и знаю, Борис Николаевич, как там относятся к русским. Если позиции Москвы ослабнут, вокруг русских начнутся такие пляски, что покрикивать… будем часто.

— Ваши предложения?

— Повременить… пока. И — найти другое решение.

— Какое еще… другое?

— Ну… — Шапошников съежился, — иначе как-то все провернуть…

— А как иначе?

— Я не знаю, — развел руками Шапошников.

— И я не знаю! — сказал Ельцин.

— Трудно будет, — продолжил Шапошников, — построить капитализм в одной, отдельно взятой республике, Борис Николаевич. Мы… мы распадаемся, а везде — рубли. Сначала надо, наверное, русскую валюту ввести…

Ветер с такой силой набросился на деревья, что они почти легли на землю.

— Вам не холодно? — поинтересовался Ельцин.

— Ни капли! — вздрогнул Грачев.

— Тогда сидите, — разрешил Ельцин.

— Вы, товарищ маршал, доложите Борису Николаевичу про разговор с Горбачевым, — вежливо попросил Баранников. — В деталях, пожалуйста.

— Не надо… в деталях; Горбачев, понимаешь, уже… прибегал… ко мне, хотел вас, Евгений Иванович, в отставку.

— Сволочь Горбачев, — сказал Баранников.

— Может, костер развести? — предложил Коржаков. — А, Борис Николаевич?..

— Мне не надо, — буркнул Ельцин.

— Кроме того, Борис Николаевич, — упрямо продолжал Шапошников, — если Россия выделяется, так сказать, в самостоятельное государство, нас, русских, ну… всех, кто в России, будет примерно… сто пятьдесят миллионов, — верно? Или — ещё меньше. А американцев… с их штатами… двести пятьдесят миллионов.

— Сколько-сколько? — не поверил Ельцин.

— Двести пятьдесят. По численности их армия станет в два раза больше, чем наша, Борис Николаевич. Чтоб был паритет, придется увеличить призыв, — так? А у нас призывать некого, одни калеки, да и доктрина другая — сокращать Вооруженные силы… раз служить некому…

— Товарищ министр, вы не расслышали, — Грачев встал. — Президент Российской Федерации нашу армию не трогает. Она… армия… как раз и будет тем фундаментом, на котором мы выстроим новый союз.

— Когда он образуется, Паша, конечно, — спокойно возразил Шапошников. — Но пока… я так понял… союз трех. А я не думаю, что Снегур, например, быстро присоединится к… нам.

— А Назарбаев присоединится, — сказал Ельцин. — Вот увидите.

— Конечно присоединится, — согласился Грачев. — Куда он денется?

— Но… — Ельцин помедлил, — все, шта… говорит маршал Шапошников, все это… правильно. Мы же видим, шта в Прибалтике.

— А если Россия посыплется, Борис Николаевич, русские будут заложниками и в Татарии, и в Якутии, и в Калмыкии — везде! — вскочил Грачев. — Нет, товарищи, план Бориса Николаевича — хороший план. Раньше надо было, я так считаю, — раньше!

Грачев посмотрел на Баранникова. Тот кивнул головой. Ельцин вдруг — тоже кивнул.

— Я, конечно, не политик, — воодушевился Грачев, — я даже… не министр… я простой солдат, десантник, но армия, я уверен, сделает все как надо, в лучшем, так сказать, виде… и все как надо поймет!

— Прибалтика — другое государство, — Баранников смахнул с носа капельку дождя, — а мы, славяне, обязательно разберемся между собой…

— Где разберетесь? — не понял Ельцин.

— Ну в смысле дружбы, Борис Николаевич, — уточнил Грачев. — Виктор Павлович в смысле дружбы говорит…

— Колебаться не надо, — продолжал Баранников. — Кремль для Горбачева — это ловушка. Как у Наполеона… А мы с Борисом Николаевичем… с Кутузовым нашим… — до победы!

Ельцин, закутанный в полурваные тряпки, больше напоминал больную старуху, но аналогия прозвучала внушительно.

— А то Горбачев выдавит нас из Кремля, — закончил Баранников.

— Как? — не понял Грачев. — Зачем выдавит?

— А ты у министра поинтересуйся, какие у него планы! И вообще: Ельцин — Президент и Горбачев — Президент. Зачем нам с тобой два Президента?

— На фиг не нужно, — согласился Грачев.

— Ну, Евгений Иванович, — Ельцин повернулся к Шапошникову, — убедили они… как?

— А я «за», Борис Николаевич. Чего меня убеждать?

— Нет, вы спорьте… если хотите.

Шапошников промолчал. Стало ясно, что дискуссия закончилась.

— Операцию, я считаю, назовем «Колесо», — предложил Баранников. — Лучше не придумаешь!..

— Почему «Колесо»? — удивился Ельцин.

— Мы ж на колесе сидим, Борис Николаевич!

Все засмеялись.

— Я выслушал, — сказал Ельцин, — спасибо. Окончательно, значит, я пока не решил. Но решу. Во вторник плановая встреча в Минске. Будет Леонид Макарович, буду я, конечно… и Шушкевич. Пусть определятся, понимаешь. Што-о лучше — в разбивку… или, значит, единый кулак!

Ельцин облокотился на руку Коржакова, но встал довольно легко.

— Хорошо посидели! — сказал Ельцин. — С пользой.

Генералы были совершенно мокрые.

— Товарищ Президент, какие указания? — спросил Баранников.

— Зачем еще… указания?.. — пожал плечами Ельцин. — Указание одно: м-можно… в баню, шоб… по-русски… — как, Евгений Иванович?

— В баню — это здорово, — широко улыбнулся Шапошников. — В баню, это по-нашему, Борис Николаевич!

Ельцин быстро пошел к корпусам.

Гулять вместе с Ельциным было сущим наказанием, — за ним никто не успевал. Кто-то окрестил шаг Ельцина «поступью Петра Великого»: так же, вприпрыжку, бояре носились, наверное, за могучим русским самодержцем, строителем своей державы.

Шапошников и Грачев побежали следом.

— А летчику — хана, — Коржаков ткнул Баранникова в бок. — Ты это понял?

20

В приемной Бурбулиса — страшная, пугающая тишина. Окна хмурились, но холодный, грязно-серый свет все-таки пробивался через большие, давно не чищенные гардины.

— Жора… Жорочка, — слышишь? Люстру зажги. — Ирочка, секретарь Бурбулиса, любовалась своими ногтями. — Ж-жор-ра! Гражданин Недошивин! Помогите девушке как мужчина!

Недошивин встал и включил свет.

— Жорик, правду говорят, что ты еврей?

— Да счас! Я из Рязани.

— Вот и верь после этого людям… — вздохнула Ирочка. — А что, в Рязани нет евреев?

Алешка залюбовался люстрой. Вот он, «сталинский ампир»: люстра была здоровенной, богатой и — очень красивой.

В Кремле все напоминало о Сталине. Сама атмосфера, сам воздух этих бесконечных кабинетов, приемных и коридоров были тоскливы. «Тяжело здесь Ельцину, — подумал Алешка. — Или каждый настоящий коммунист в душе все равно ученик Сталина, а?»

Болтаясь по Кремлю, Алешка чувствовал себя дурак дураком. Ему всегда казалось, что кто-нибудь обязательно выкинет его из приемной. Но когда двери кабинетов открывались и высокое руководство, предлагая Алешке чай или кофе, удобно устраивалось в кресле для интервью, Алешка сразу начинал хамить — от страха.

Высокое руководство мгновенно зажималось, принимая его хамство за настоящую журналистику.

Алешка нервничал: уже час дня, а в два тридцать у него интервью с Руцким. Вице-президент сидел в Белом доме, в Кремль Руцкого не пускали.

Недошивин ерзал на стуле:

— Геннадий Эдуардович сейчас освободится… просто через минуточку. Крайне занят… вот. Хотите чай, кофе…

— Спасибо… — Алешка важничал. — Кофе я не очень…

— Мутное не пьете, — Недошивин заулыбался, — как это правильно, Алексей Андреевич! В театре Сатиры был такой артист — Тусузов. Он жил почти сто лет и никогда, даже летом, не уезжал из Москвы. «Знаете, почему я до сих пор не помер? — спрашивал Тусузов. — Во-первых, я ни разу в жизни не обедал дома. Во-вторых, не пил ничего мутного…»

Недошивин засмеялся.

— А молоко? — поинтересовался Алешка.

— Молоко?.. — Недошивин полез в карман за сигаретами. — Оно вроде не мутное, молоко. Оно белое.

— Белое, да… — Алешка кивнул головой.

— Говорят, молоко после сорока… желудок вообще не усваивает, — заметила Ирочка.

— А сыр? — спросил Алешка.

— Там, где молоко, там и сыр.

— Сколько же болезней на свете… — протянул Недошивин.

— Ой, Жорик, не говори…

На столике с телефонами пискнула, наконец, красная кнопка. Алешка что-то хотел сказать, он любил, когда последнее слово оставалось за ним, но Недошивин вскочил:

— Геннадий Эдуардович приглашает! Вот и дождались, слава богу!

Алешка встал. Недошивин любовно сдунул с его свитера белую нитку, взял Алешку за плечи и легонько подтолкнул его к дверям:

— Ни пуха ни пера, Алексей Андреевич!

«Я чё… на подвиг, что ли, иду?» — удивился Алешка.

Он медленно, словно это мина с часами, повернул ручку и легонько толкнул дверь:

— Это я, Геннадий Эдуардович!

Бурбулис всегда, в любую минуту, был спокоен, как вода в стакане.

— Привет, Алеша. Иди сюда.

«Встреча без галстуков», — догадался Алешка.

— Все-таки у Мэрилин лицо совершеннейшей идиотки, — вздохнул Бурбулис и откинул в сторону «Огонек» с фотографией Мэрилин Монро. — Неужто она была любовницей Кеннеди?

Бурбулис встал, сел на диван и показал Алешке место рядом с собой.

— Из женщин, Алеша, я всегда боялся резвых глупышек… Садись, поговорим. Выпьешь чего-нибудь?

— Я не пью, Геннадий Эдуардович.

— Я тоже… — поморщился Бурбулис. — Знаешь, Алеша, что такое демократия? Это, Алеша, строй, который подгоняет робкого и осаждает прыткого.

«Класс! — подумал Алешка. — Интересно, он сам придумал или подсказал кто?»

— Вот ты, Алеша, умный и способный человек; нашу беседу я по-прежнему считаю своим самым серьезным интервью за прошлый год.

— Я его в книгу включил, Геннадий Эдуардович. Второй том диалогов «Вокруг Кремля».

— Кто издает?

— АПН…

— Будут проблемы… ты скажи. С бумагой, например.

— Спасибо, Геннадий Эдуардович, — тихо сказал Алешка. — Спасибо.

Бурбулис смотрел на Алешку так, будто он — цветок в оранжерее.

— Люди, которые будут жить в двадцать первом веке, Алеша, уже родились. Ты ведь не женат, я знаю? Все время на работе? Значит, отдавая всего себя… Борису Николаевичу и нам, его соратникам… ты сегодня строишь не только свое будущее, но и свою личность, — согласен? И я, Борис Николаевич… мы все, Алеша, очень рациональны в общении с людьми. Сейчас возникла потребность временного союза двух типов культур: книжной и командно-волевой. Ты должен, Алеша, понимать: сегодня Борис Николаевич освобождается от своих собственных предрассудков и помогает освободиться другим — каждому от своих. Если ты с нами, если ты в нашей команде, ты можешь быть совершенно спокоен: двадцать первый век — твой и от тебя, взамен, требуется только доверие. Второе условие: ничему не удивляться, — ничему и никогда. Свобода есть испытание, мучительный выбор. А культура Бориса Николаевича «мучительного выбора» не предусматривает. У Бориса Николаевича — иначе: чем проблема сложнее, многофакторнее, тем больше ему хочется сразу её упростить. Его утомляет излишняя детализированность, но что делать, Алеша, у каждого человека есть свои обидные слабости! Короче, так: от имени Бориса Николаевича я с удовольствием предлагаю тебе работу в Кремле — в пресс-службе Президента. Вот так, Алеш-кин! Не ожидал?

— Конечно нет, Геннадий Эдуардович…

— Маленький ты еще, — улыбнулся Бурбулис, растворяясь в своей собственной улыбке. — Впрочем, молодость, Алеша, это тот недостаток, который быстро проходит.

Алешка заметил, что улыбка у Бурбулиса — почти женская.

— Теперь о твоих функциях. Они, Алексей, у тебя особые, то есть все, о чем мы говорим, это аnter nu, на ушко, так сказать, не для чужих.

«Смотри-ка, — подумал Алешка, — дядька Боднарук был прав. Меня даже не спрашивают, надо мне это или нет…»

— Не скрою… — Бурбулис чуть-чуть подался вперед и наклонил голову, — ты нужен мне, прежде всего мне, понимаешь? Ты будешь выстраивать… именно выстраивать, Алеша… мои отношения с вашим братом — журналистом, причем выстраивать их неторопливо, камушек к камушку. Будешь отбирать умных и преданных нам, нашему делу людей. Будешь публиковать статьи против наших противников, не только коммунистов, они сейчас — живые мертвецы. Куда опасней, Алеша, другие люди, например — Скоков. Еще опаснее Руцкой. Ты будешь знать, что пишут обо мне газеты, запоминать тех, кто пишет негативно, встречаться с этими людьми, если это, конечно, не «Советская Россия» и не «Правда». Ты — человек контактный, вот и будешь… да? превращать моих врагов в моих же друзей. То есть… ты понял, Алешка?.. пора строить образ Бурбулиса! Свяжись с Карауловым из «Независимой газеты», с Леней Млечиным, — работайте, мальчики! Но знай, в твоем лице, Алеша, мне нужен человек родной. Как жена, допустим… Или — как сын. Мы поможем тебе перебраться в Москву, сделаем квартирку, небольшую, но уютную, чтобы ты и я могли бы контактировать неформально, так сказать, сугубо дружески, как родные люди. Мы с тобой, Алеша, быстро найдем общий язык, я так чувствую, я… редко ошибаюсь… — ну что, я не прав?

Услышав про жену, Алешка все понял и теперь — тихо веселился. «Как я ему… — а?» — мелькнула мысль.

— Вы правы! Вы ужасно правы, Геннадий Эдуардович!

— Ну вот и славно! Какая ты умница, Алеша!

— Вы мне очень симпатичны, Геннадий Эдуардович. Как политик.

Бурбулис быстро повернул голову:

— Ну-ка, посмотри мне в глаза! А как человек?

— Тем более как человек, — добавил Алешка — Только не пойму, Геннадий Эдуардович… зачем все-таки меня из «Известий» выгнали?

— Чтобы ты, — Бурбулис мягко улыбнулся, — почувствовал вкус к теневой политике, Алеша. «Известия» от тебя не уйдут.

— Когда приступать?

— Ты уже приступил.

— Понял.

— Отлично! Теперь скажи… — Бурбулис пристально посмотрел на Алешку, — тебя ничто не смущает?

— Я не девочка, Геннадий Эдуардович!

— Как хорошо! Да ты не девочка…. меня это устраивает. Приступай к работе!

— Можно не сразу, Геннадий Эдуардович? — Алешка встал. — Через полчаса у меня интервью с Руцким, в воскресенье Руцкой летит в Тегеран и берет меня с собой.

— Опасная дружба, Алеша. Руцкой — подлая фигура. И временная. Надо дружить с порядочными людьми. Не с юродивыми.

— Да… какая дружба! — Алешка махнул рукой. — Просто я там не был… нигде, а мне обещали интервью с Хекматьяром.

— Кто обещал? — Бурбулис поднял голову.

— Андрей Федоров.

— Из МИДа?

— Кажется, да. Теперь он советник Руцкого.

— Опасная дружба! — Бурбулис сладко посмотрел на Алешку, и вдруг — опять улыбнулся.

— Могу не ехать… — твердо сказал Алешка.

— Ладно, гуляй! Текст Руцкого закинь Недошивину. Как приедешь, пиши заявление. А ещё лучше… — Бурбулис задумчиво барабанил пальцами по собственной коленке, — лучше… пиши-ка его прямо сейчас. Там, в приемной…

Бурбулис встал, прошелся по кабинету и вдруг быстро подошел к Алешке:

— Учти, Алексей, я — человек преданный. Я — человек с тайной… и ты тоже… человек с тайной. И тайна сия… сам понимаешь… велика есть, а в своих высших проявлениях любовь, Алексей, всегда затрагивает те же струны души, что и смерть. Понимаешь меня?

— А как же, Геннадий Эдуардович… — Алешка кивнул головой. — Как же не понять…

— Теперь иди.

— До свидания, Геннадий Эдуардович!

— Привет.

Алешку душил смех.

Случайно или не случайно, но Недошивин был в приемной.

— Ну как, Алексей Андреевич?

— Нормально… Жора. Можно листик?

«Государственному секретарю Российской Федерации, господину Бурбулису Г.Э.

Прошу согласия на мою работу в пресс-службе Президента РСФСР…»

Недошивин аккуратно заглянул через плечо.

— Поздравляю, Алексей Андреевич!

— Рано пока, — возразил Алешка и вдруг громко, отчаянно захохотал.

— Что случилось? — подлетел Недошивин. — Может, водички?

Он привык к тому, что люди от Бурбулиса выходили в разном настроении.

— Ничего, ничего!.. — Алешка весело взглянул на Недошивина. — Это я от радости, так сказать…

21

Конечно, Егор Тимурович Гайдар смущался того обстоятельства, что в Белом доме он оказался совершенно случайно, что у него нет опыта — вообще никакого, ибо прежде он руководил всего лишь малюсеньким институтом с коллективом в сто человек, а ещё раньше, всего год назад, он, Егор Гайдар, был просто журналистом, работал в «Коммунисте», потом в «Правде»… — но он смущался недолго.

В этой семье ценилась решительность — всегда. Жизнь военного журналиста Тимура Гайдара, его отца, это не жизнь, а сплошные марш-броски: Куба, Москва, Югославия, снова Москва и снова Югославия — остановки по всему миру.

Гайдар был воспитан строго. Ему с детства приказали не плакать. Марш-бросок как высший смысл жизни, как шанс быть там, где творится история, как знак судьбы. Лучшие годы Аркадия Гайдара-Голикова — Гражданская война. Лучшие годы Тимура Гайдара — события на Плайя-Хирон, бородатый Фидель и вечно косматый Че Гевара, Карибский кризис. Лучшие годы Егора Гайдара — Белый дом, события 91-го года.

Марш-бросок: можно — с шашкой в руках, можно — с лейкой и блокнотом (а то и с пулеметом), можно — просто с поднятыми кулаками, — неважно. Три поколения, цель все та же: «мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем!»

В «Интернационале» так и указано: кто был ничем.

Если Чубайс сразу, с первых же дней строил страну, Россию, только для себя и своих друзей, то Гайдар и в самом деле верил, что он спасает экономику от обвала.

Перестройка Горбачева закончилась разрухой, рынок, построенный Гайдаром, пустил Россию по миру.

В нашей стране все мгновенно переходит в свою противоположность.

По Гайдару, экономика Советского Союза сводилась только к командно-распорядительной системе, — только! Ничего другого Гайдар в советской экономике не видел. Ему было некогда ездить по стране; в Сибири, например, он вообще ни разу в жизни не был. И не только в Сибири: Гайдар не был на Алтае, на Дальнем Востоке, на Камчатке, в Карелии, на Севере, а в Краснодарском крае он посещал только город Сочи. Да, Гайдар очень хотел, чтобы в экономике страны было бы больше здравого смысла, но он искал его не в самой России, где, как выяснилось, все ни к черту не годится (непонятно только, каким образом СССР заставлял прислушиваться к себе весь мир, не в одних же танках и пушках здесь было дело), и уж тем более Гайдар не искал его, этот здравый смысл, в людях, которые худо-бедно, но все-таки построили в России все эти заводы и фабрики, — нет: встречаться с людьми у Гайдара не было ни времени, ни желания. Он вообще ни с кем не советовался. Точнее, он советовался только со своими тетрадками, где были конспекты книг Бернштейна, Эрхарда, Гароди и Шика. Как все избалованные домашние дети, Гайдар сторонился тех людей, от кого пахло потом, кто все эти годы мотался по стройкам России на «газиках», кто привык курить «Беломор» и крыть матом бездельников. И хотя Эрхард в «Благосостоянии для всех» предупреждал, что в мире нет и не может быть универсальных экономических законов, ибо экономика, а значит и рынок, в каждой стране прежде всего зависят от самой страны; от её земель, географии, от её природных богатств и климатических условий, а самое главное — от её людей, ибо люди, их привычка к труду везде разные… — увы, Гайдар выводил именно некие «законы» и с размаха, как грязью в окно, вываливал их на Россию.

Самое главное: метод шоковой терапии, который выбрал Гайдар, может быть использован для лечения рынка, но сам рынок нельзя выстроить «на шоке». Рождение рынка это как рождение ребенка, шок, если его применять конечно, ребенка либо убьет, либо сделает его уродом. Так и получилось в России — уродливый рынок. Ведь никто так и не объяснил — почему только? — что продукты при Гайдаре появились в магазинах не потому, что их вдруг, буквально за две-три недели стало больше (откуда бы им появиться за две-три недели?), а просто потому, что денег у людей стало меньше, что Гайдар построил рынок без денег, что если прежде (всегда!) товары уходили из магазинов с черного хода, то теперь черным ходом для людей стал сам вход в магазин — вот и все!

А когда Гайдар увидел (как не увидеть?), что единственное достижение его реформ — это рынок без денег (то есть нечто несусветное с точки зрения экономики), он так же лихорадочно, спасая прежде всего самого себя разумеется, начал создавать «людей с деньгами», то есть объявил приватизацию.

Весь мир опять разинул рты.

Канадский клуб «Ванкувер кэнакс» купил хоккеиста Павла Буре за 25 миллионов долларов, да и то временно — на пять лет. А Новороссийский морской порт со всеми его терминалами Гайдар приватизировал за 22,5 миллиона долларов, то есть за 0,89 клюшки Буре. А вот другие расценки:

— завод «Красное Сормово» в Нижнем — 21 миллион долларов, или 0,84 клюшки,

— кондитерская фабрика «Красный Октябрь» — 21,055 миллиона долларов, или 0,85 клюшки,

— Северное морское пароходство — 3 миллиона долларов, или 0,12 клюшки,

— Горьковский автомобильный завод (100 тысяч рабочих) — 25 миллионов долларов, или одна клюшка Буре — и т.д. и т.д.

Да, осенью 91-го в России были пустые магазины, но не было голода, работали рынки, у людей ещё оставались какие-то деньги, пусть не много, но они были, а после «обыкновенного чуда» Гайдара в магазинах появилось абсолютно все и — начался голод, то есть пришла смерть.

В 92-м, впервые после Великой Отечественной, население только в Российской Федерации сократилось на семьсот тысяч человек. В следующем году наша страна потеряет уже миллион людей. С 93-го население России будет каждый год уменьшаться в среднем на миллион человек, а 98-й, после обвала в августе, станет самым ужасным — миллион двести семьдесят тысяч человек.

Сегодня плотность населения в России меньше, чем в пустыне Сахара. Она ведь пустынная, наша огромная страна, самая богатая на белом свете. Гайдар верил: колхозы и совхозы вот-вот перестанут — по всей России — сдавать зерно. Бартер заменит денежный оборот. Впереди — полный разрыв экономических связей, гиперинфляция, паралич транспорта и системы теплоснабжения, очереди за талонами на продукты и (Гайдар в этом не сомневался) печками-буржуйками.

Он был как в лихорадке. Он верил, что ужас — неотвратим.

Это был именно марш-бросок: сейчас — или никогда! Гайдар ещё не знал, какая это страшная вещь — самоуверенность власти.

Получив пост вице-премьера, Гайдар на минуту заскочил в Белый дом, в свой новый кабинет, засунул Указ Ельцина «О Е.Т. Гайдаре» в карман и вместе с Андреем Нечаевым, своим приятелем, с этого дня — заместителем министра экономики и финансов, понесся в Госплан, прихватив с собой (зачем только?) постового милиционера из Белого дома.

Гайдар тут же — чем не матрос Железняк, да? — объявил насмерть перепуганным чиновникам, что с этой минуты (хотя Горбачев и не давал ему таких полномочий) Госплан переходит под юрисдикцию России, что у Госплана теперь новый начальник — Андрей Нечаев, поэтому нужно немедленно освободить кабинет председателя, и приказал всем (именно так: всему Госплану) немедленно начать работу над программой по сокращению производства вооружений.

Почему? Почему вооружений? А потому, что гуманитарная интеллигенция больше всего ненавидела военно-промышленный комплекс.

Надо же с чего-то начинать! В этот же день сразу после обеда Гайдар встречается с тишайшим Леонидом Алексеевичем Алексеевым, председателем Гознака: приказ срочно печатать денежные купюры в 200 и 500 рублей. И — новые встречи, новые приказы, сплошные отставки, полная смена правительства…

«Пусть сильнее грянет буря!..»

Комплекс буревестника. Это — от деда. Семейная традиция? «Тимур и его команда» — те, кто побеждает на улице, побеждают везде…

Пустые продовольственные магазины, которые вдруг стали ломиться от колбасы, сыра, ветчины и даже мяса, сбили с толку русскую интеллигенцию.

Многие действительно образованные люди поверили, что Гайдар — гений экономики. Гавел в Чехии и Бальцерович в Польше, спасшие, причем как-то незаметно, без особой шумихи, — экономику своих стран от катастрофы, кумирами в Москве не стали. А Гайдар стал! Было объявлено, что время «либеральных реформ» требует большого мужества, поэтому московская интеллигенция, махнув рукой на свои пустые кошельки и холодильники, была согласна мучиться за «новую Россию» (то есть недоедать) до самого своего смертного часа.

Смертный час не заставил себя ждать. Больше всех от «либеральной политики» (что в ней «либерального», кто-нибудь скажет?) пострадали именно те, кто превозносил Гайдара на митингах.

Против Гайдара были Шаталин, Петраков, Ситарян, Абалкин, Аганбегян, Богомолов, Лисичкин, — все, кто разбирался в экономике.

За Гайдара — писатели, поэты, публицисты, историки, часть технической интеллигенции. А ещё артисты, особенно — артистки.

За Гайдара был, конечно, и весь криминал: те двести с лишним миллиардов долларов, которые «новые русские» и вывезли из России, «отмывались» именно в 91-93-м годах.

Самое обидное: сражаясь за Гайдара, русская интеллигенция искренне считала, что она выступает против бывших членов Политбюро, ЦК, генералов КГБ и ВПК, которые перебежали из кремлевских и околокремлевских зданий в Верховный Совет России.

Такие уроды, как генерал Макашов, сидели в Лефортово, но присутствие среди депутатов бывших членов ЦК, высших армейских генералов и генералов КГБ или, скажем, малосимпатичного, хотя и безобидного Юрия Манаенкова, ещё недавно секретаря ЦК, воспринималось (ими) как оскорбление державы. Выступая в Верховном Совете, Гайдар бросал вызов всей стране, всей целиком, а получалось, что он борется с теми, кто сидит напротив него в зрительном зале. Ну как его не поддержать?

Когда Гайдар и его «либеральный рынок» удивили Буковского, московский бомонд решил, что Буковский либо отстал от жизни, либо… несколько спятил.

Когда завопил Травкин, ему тут же напомнили, что при коммунистах он был Героем Социалистического Труда.

Когда выступил Зиновьев, его объявили врагом.

Когда… очень-очень осторожно, со всей возможной деликатностью стала — вдруг — задавать какие-то вопросы Елена Георгиевна Боннэр, великая женщина России, москвичи, особенно те, кто очень любил Дом кино, стали шептаться, что Боннэр, увы, это не Сахаров…

Но когда сатирик Задорнов увидел в щеках Гайдара «закрома Родины»…

Интеллигенция могла стерпеть все, что угодно, только не кощунство.

Далее в Российской Федерации стали твориться вещи, совершенно необъяснимые. Гайдар понимал, что отпуск цен, когда рубль, наконец, действительно наполняет себя товарами, есть реальный шаг к его конвертации. Если рубль — конвертируем, если его можно свободно менять на доллары, Западу, Соединенным Штатам, которые уже не в состоянии сбыть все свои «сникерсы» и «твиксы», становится выгодно продавать их в России. О, какой рынок открывался! А ещё выгоднее, например, закинуть на русские прилавки «ножки Буша» — в некоторых штатах, скажем Калифорнии, они стоят около шестидесяти центов за паунд, а в Арканзасе, например, их вообще запрещено употреблять в пищу, ибо нельзя, как сказано в законах Арканзаса, есть то, что у кур «находится близко к земле». Именно потому, что «ножки Буша» на самом деле вообще ничего не стоят, становится выгодно, очень выгодно всучить их бывшему советскому человеку хотя бы за полтора-два доллара. А у бывшего советского человека, который (спасибо Гайдару!) уже научился считать каждую копейку, нет выхода: «ножки Буша» дешевле, чем подмосковная курятина, потому что у нас — нелепое сельское хозяйство, дорогие комбикорма и т.д. и т.д. Ну куда нам сразу, в один день, «догнать и перегнать» Америку!

Результат: русские птицефабрики (все!) терпят убытки, разоряются, сотни птицефабрик — умирают. Кока-кола незаметно вытесняет с русского рынка русский квас. Следом — крюшоны и лимонады. Минеральная вода «Перье» — «Боржоми», «Ессентуки» и «Нарзан». Маргарин «Рама» оказывается дешевле вологодского масла, а пиво «Амстердам» — чем «Жигулевское», да и как же «Амстердаму» не быть дешевле, если это — вообще не пиво, это отходы от «Хайнекен», то есть помои, которые раньше сливались в канализацию, а теперь идут на экспорт в Россию.

«Упса» вытесняет отечественный аспирин (когда его становится меньше, «Упса» резко вырастет в цене), русский лен и русский трикотаж бессильны перед дешевым китайским и турецким ширпотребом, австралийский глинозем оказывается не хуже собственного, ачинского, и поэтому (поэтому!) его нужно завозить из порта Мельбурн в Саянск и Братск — и т.д. и т.д.

Создавая «новых русских», Гайдар и его ближайший сподвижник, старый товарищ по ленинградским семинарам Анатолий Чубайс, раздают все, что принадлежит государству, кому ни попадя, приватизируя — в иные месяцы — по девять — двенадцать крупнейших российских заводов в день.

Разумеется, новые владельцы клянутся поднять свои предприятия на неслыханную высоту. Вложить в них огромные деньги. Не обижать рабочих. Там, где заводы создали вокруг себя города, заниматься школами, стадионами, клубами, прачечными — социальной сферой. И даже (даже!) делиться с рабочими прибылью, раздавая им акции.

Иными словами, приватизация идет под честное слово.

Если бы в Англии, где Тэтчер очень осторожно, с большим количеством сопутствующих законодательных актов приватизировала часть железных дорог страны, кто-то из новых владельцев вдруг решил бы (не дай бог, конечно) разобрать рельсы, государство тут же ударило бы его по рукам. Причем больно. Да, он — хозяин, но это вовсе не значит, что ему теперь можно делать все, что он хочет, ведь он хозяйничает на территории Англии, над ним — власть государства. А в России все получилось иначе! Купили, господа? Ну и на здоровье! Судьба «ЗИЛа», который стоит не менее миллиарда долларов (точно подсчитать просто невозможно), могла быть просто ужасной. «ЗИЛ» купила за пять миллионов долларов (за пять!) малоизвестная фирма «Микродин», объединившая несколько магазинов бытовой техники в Москве. Скоро выяснилось, что господин Ефанов, новый владелец «ЗИЛа», покупал не сам «ЗИЛ», а землю под ним. «Микродин» подсчитал, что гораздо выгоднее, оказывается, снести к чертовой матери все автомобильные цеха и устроить на их месте склады (или городскую свалку, неважно!), ибо «ЗИЛ» имеет хорошие подъездные пути — водный, автомобильный, железнодорожный…

Что, Егор Тимурович не знал, что он делает? Знал. Сводки о том, что происходит в стране, каждый день ложились на его рабочий стол. Но у Гайдара была так называемая «рыночная психология»; что выживет — то выживет, что умрет — то умрет…

Неважно, какой ценой выживет, неважно, кто и как умрет…

Рынок загнал Гайдара в ловушку. Он ужасно боялся, что на волне маразма, который он же и сотворил, к власти в стране опять придут большевики. Он не мог признаться (у него уже не было на это политического права), что русский рынок — это не рынок, ибо если этот рынок на 85 процентов контролирует криминал, причем по всей стране, значит, будут свистеть пули, но не будут снижаться цены — криминал не позволит. Гайдар решил идти до конца, сбивая всех с толку своей упрямой решительностью, хотя и понимал, конечно, что он строит Россию не капиталистическую, а криминальную.

Только раз Гайдару стало не по себе: на одном из первых заседаний правительства один из его министров заявил, что главная проблема России состоит в том, что у нас на сорок миллионов людей больше, чем нужно.

Гайдар и Чубайс были убеждены, что Сибирь, Северный Урал, Коми или города за Полярным кругом (Норильск и Мурманск, например) — это такие территории, где вообще не надо жить. Тем более — растить детей. Строить ясли, школы, театры, стадионы. Только вахтовый метод, как на Аляске: явились с «большой земли» люди, выгребли из земли природные богатства, и через три месяца — новый десант.

Гайдар настоял, чтобы слова о «лишних миллионах» изъяли из стенограммы, но спорить не стал — было не до этого…

22

Скоков злился: Баранников стоял перед ним навытяжку, хотя формально Скоков не был его начальником.

— Потеряно два дня! Два дня, Виктор Павлович!

— Президент решение… не принял, Юрий Владимирович! И — нет у него решения, вот я и не спешил…

— Не принял, да? — Скоков прищурился. — Вы плохо знаете Президента, Виктор Павлович! Наш Президент — артист! Если он везет генералов в Завидово, значит, решение уже найдено. Если он просит совета и пьет с вами в бане, то это не потому, что ему хочется выпить, а не с кем, у него для этого Коржаков есть, уверяю вас! Просто Президенту охота, Виктор Павлович, проверить своих генералов на вшивость, — я извиняюсь, конечно, за грубое слово… Учтите: наш Президент любит умирать, причем по любому поводу! Ляжет в гроб, устроится поудобнее, подушку под голову положит и вдруг — бац! откроет один глаз! Главная черта Бориса Николаевича — тщеславие. Именно поэтому рядом с ним никто из его фаворитов не задержится. Вторая черта — хитрость. Он обожает кидать пробные шары. И смотрит на реакцию: куда шар летит, под каким углом, как ведет себя публика, нравится ей такой теннис или нет… В Завидово был теннис, Виктор Павлович! Ну, хорошо, Паша — идиот, это известно, но вы… вы… куда смотрели?! Как, черт возьми, не сообразить, что это — спектакль для бедных?!

В России каждый начальник, большой или мелкий, по-своему неуравновешен; это очень нервное дело — быть в России начальником. Впрочем, если Скоков видел, что его действительно слушают, он сразу успокаивался.

— Хотите, Виктор Павлович, поведаю, как Президент этой весной надругался над двумя глупцами, Бурбулисом и Скоковым, — хотите?

Скоков уселся за длинный стол и жестом пригласил Баранникова сесть напротив себя.

— Борис Николаевич избирался в июне, а весной — визит к Каримову. Приехали в Ташкент, ужин в резиденции, духота страшная, спать неохота. Соображаем на троих: Борис Николаевич, Генка и я. Душно так, что водка уже не лезет, но шеф виду не подает, и Генка, гад, старается, не отстает.

Пьем за Россию, за Ельцина, за его победу на выборах; вдруг с Борисом Николаевичем, уважаемым, что-то происходит. Он крякает, сопит, хватается за сердце, говорит, что ему плохо, что ему давно плохо, но об этом никто не знает, что он в любую минуту может сыграть в ящик, хотя помирать ему нельзя, потому что он не может подвести Россию. Мы насторожились. Ельцин резко поворачивается к Бурбулису и, держась рукой за сердце, строго спрашивает готов ли он… в случае чего… быть его преемником, то есть вице-президентом? Ну а мне, значит, премьера… «Если Родина прикажет, — говорим, — всегда готовы!» Пьем ещё грамм по сто за здоровье Ельцина, и он уходит спать. «Что-то здесь не то, — говорит Генка, — с чего ему вдруг помирать-то?» Сидим, трезвеем потихоньку… два дурака, прости господи! А через неделю, в Москве, Генка пулей влетает ко мне: «Ну, старик, поздравляю тебя с Руцким! Шеф нашел ещё одного преемника!..»

Вот так, дорогой Виктор Павлович, попили мы водки, причем каюсь, я и не понял тогда, что это был театр одинокого актера, то ли комика, то ли… черт его знает кого…

Баранников усмехнулся:

— Будем откровенны, Юрий Владимирович. Схема, которую вы предложили, это схема управления Ельциным и, в известной мере, страной.

Выдержка Скокова была поразительной:

— Говорите, Виктор Павлович.

— Хорошая схема; я же вижу: наш Президент — смесь Хрущева с Лениным, все… полосами, эпоха Ельцина будет полосатой, то есть я прошу, Юрий Владимирович, о двух вещах. Первое — право на личные решения. В противном случае я не смогу работать. Второе, главное: внебюджетные источники финансирования. Они необходимы. Кто платит, тот и командует, Юрий Владимирович, нет денег — нет и ответственности. Прямая, я скажу, связь!

— Так… — Скоков выпрямился. — Что еще?

— Все. У меня все, Юрий Владимирович!

Безвольные люди совершенно не интересовали Скокова. Люди среднеумные или неумные — тем более. Что за охота связываться с дураками?

— Как только Горбачев узнает о вояже в Минск, он прибежит, Виктор Павлович, в прямой эфир любого канала и… вы понимаете, что будет? Семьдесят пять процентов, то есть двести миллионов человек, которые весной голосовали за СССР, сообразят, что их обманули! В рожи им плюнули. И кто плюнул? Борис Николаевич Ельцин, народный Президент! Хорошо, да? Горбачев, каким бы он ни был, удержал Советский Союз, а Ельцин, как только избрался, сразу его в клочья!

В Белом доме Скоков был, пожалуй, единственным человеком, кто являлся на работу без галстука. Его не интересовали костюмы; Скоков был одет так, как ему удобно, и не стеснялся случайных рубашек и старых пуловеров.

— Союз распадается, а русское оружие, русские ракеты из республик, тем более — из Закавказья, нельзя вывести, потому что их демонтаж стоит сотни миллионов долларов. Значит, ракеты оказываются в руках Гамсахурдиа, Снегура, Тер-Петросяна, да даже… Кравчука, — слушайте, я не хочу жить на пороховой бочке! Грузия сразу раздавит своих мусульман, Абхазию и Аджарию, они исторически ненавидят друг друга! Россия получит конфликт с Грузией из-за Южной Осетии, потому что Южная Осетия захочет соединиться с Северной Осетией, ибо это один народ и им противно жить в разных государствах; хохлы зубами вцепятся в Крым, а Снегур тут же размолотит Приднестровье. Тер-Петросян пойдет на Баку, потому что ещё больше, чем завод вин и коньяков в Карабахе, его интересует бакинская нефть. Поймите, Виктор Павлович: Ленин и Сталин раздавали государственные земли России, как Дед Мороз — пряники: Советский Союз это искусственная организация, Советский Союз не имеет права распадаться! А что, если турки вступятся за Азербайджан, а мусульманский мир за Абхазию… Чечня, например! Это только Гена Бурбулис, больной на голову, не мог понять: от Дудаева можно и нужно ждать чего угодно! «Независимая газета», господин Третьяков, завизжат, что от тайной вечери в Минске (у них, Виктор Павлович, у наших Президентов, хватит ума собраться не в центре города, не в местном дворце съездов например, а где-нибудь в лесу, либо на бывшей даче Машерова, либо в Беловежской пуще; нашего Президента — вы не знаете почему? — все время тянет в лес), — Третьяков завизжит, что от этого выиграет кто угодно, но не Россия, ибо Россия после развала не станет сильнее… и все, все это сделал Борис Николаевич Ельцин! Не остановил, как самый сильный, не спас, как самый умный — нет, взорвал! А народ, совершенно обалдевший, должен, по замыслу Гены Бурбулиса, поклониться Ельцину в пояс: спасибо, батюшка, освободил ты нас, в Киев теперь с визами ездить будем, через таможню продираться, давай, отец родной, продолжай в том же духе!

Конечно освободил — друг от друга. Папа с мамой на Украине остались, а детки — в Москве по лимиту. Ничего, будем хохлам грин-карты выдавать: приезжайте, милые!

— Да, беда… — согласился Баранников.

— Беда и позор это разные вещи, дорогой Виктор Павлович!

Баранников взял в руки графин с водой и тут же поставил его на место: вода была болотисто-желтой.

— Отравитесь! Может, чайку?

У Баранникова дрогнули руки:

— Если я не могу остановить Президента, значит, я обязан сбить с толку Горбачева!

— Неверно. Неверно, — нет! Бориса Николаевича… надо остановить любой ценой. Попроситесь на прием. Не принимает — тут же подайте записку. Доложите об утечке информации: Горбачев, мол, в курсе дела и готовит заявление. Намекните, что утечка — из аппарата Бурбулиса. Вы ведь не знаете, Виктор Павлович: когда решался — после Пуго — вопрос о новом министре, Борис Николаевич поставил условие — должен быть профессионал. Не какой-нибудь хмырь из партийных структур, как Бакатин, нет — чистый оперативник. Так и действуйте, вашу мать, как оперативник; Президент не может вам не верить, ибо кому же верить, если не вам? Мы продавим его чухонское упрямство, ибо Президент — трус. И уважаемый Горбачев, Виктор Павлович, тоже трус — но не дурак. Слушайте, надо быть идиотом, чтобы в этой ситуации не обратиться к стране с криком о помощи — к стране, которая только что голосовала за СССР!

Скоков знал, что Баранников — человек слабый и смутный. Это была ещё та, щелоковская милиция. В подмосковном Калининграде подполковник Баранников имел прямые связи с бандитами и проходил (в оперативках КГБ) под кличкой «Бизон». Судя по всему, Баранников умел делиться; во всяком случае после скандала в Калининграде начальники из МВД отправили его на работу в Азербайджан, где Баранников быстро стал генералом.

В 90-м в Азербайджан приехал Ельцин. Он побывал на трех бакинских предприятиях, посетил Нефтяные камни и собрался в Нагорный Карабах. Баранникову, который сопровождал Ельцина, эта идея не понравилась, так как в Карабахе нет ни одной приличной гостиницы, а мучиться по частным квартирам Баранникову не улыбалось. Он горячо (и очень эффективно) убеждал Ельцина, что Карабах — это опасно, что Россия не простит Баранникову, если с Ельциным что-то случится и т.д. и т.д. «Какой преданный», — подумал Ельцин. «На порог лягу и не пущу», — твердил Баранников. Через год он оказался в Москве: Ельцин настоял, чтобы именно Баранников возглавил МВД. Но и Скоков для Баранникова был не менее важен, ибо Ельцин был высоко и далеко, а Баранников, новый человек в послеавгустовской Москве, по привычке искал покровителя.

— Три месяца работаю с Ельциным, Юрий Владимирович, и совершенно его не понимаю…

— А его никто не понимает, Виктор Павлович… Он не так глуп, как кажется, и не так умен, как ему хотелось бы. Он — русский алкоголик. А русский алкоголик непредсказуем. Вы должны знать, что, спасая себя, Борис Николаевич пойдет на все; гражданская война — значит, гражданская война, военное положение — значит, военное положение, ему наплевать! Я вообще подозреваю, что по крови Ельцин станет третьим в нашей новейшей истории — после Сталина и Ленина. У него есть все задатки, чтобы опередить, Виктор Павлович, и Брежнева с Афганистаном, и Андропова с южно-корейским «Боингом», и Хрущева с Венгрией, Прагой и Новочеркасском!..

— Ленин говорил, — засмеялся Баранников, — что настоящий коммунист всегда настоящий чекист.

— Ельцин — настоящий коммунист, — махнул рукой Скоков. — А что вы от нас хотите?

Он подошел к столу и нажал на кнопку. Вошла его секретарь.

— Ты нам сделай что-нибудь. И — по рюмке.

— Водка, Юрий Владимирович, только та, что привез Абашидзе. Но там — чуть-чуть.

— Во-первых, это не водка, а чача, во-вторых, мы хотим выпить, а не напиться, чувствуешь разницу?

В еде Скоков был неприхотлив точно так же, как и в одежде.

— Аслана Абашидзе — люблю. Он решил, что я — пью, и привез из Батуми сразу несколько ящиков своей водки.

— Как быстро темнеет… — отозвался Баранников.

— Северная страна, — Скоков налил рюмки. — Пожалуйста, Виктор Павлович, — ужин все-таки. А что касается внебюджетных средств — решим, это не проблема. Берите ветчину. Сейчас найдем Илюшина, и я потребую немедленной встречи с Президентом. Просто доложу, что, по моей информации, Горбачев знает о Завидово, что возможно его заявление и т.д. Тут и вы… с утра… подадите свою записку. Вот так, с двух сторон… да? Ваше здоровье.

Баранников поднял рюмку:

— Если вы его остановите…

— Остановлю, Виктор Павлович. Просто напугаю. Но с вашей помощью. Только так! Поймите: если в Минске произойдет то, о чем мечтает Бурбулис, его влияние не просто усилится — он посадит Ельцина к себе в карман! Ельцин не может без фаворитов. Они будут меняться, это неизбежно, но он без них просто не может. Второй секретарь обкома никогда не становился первым, это закон, но работал именно он… Ешьте, ешьте ветчину, у нас ещё есть, не стесняйтесь!

Скоков подошел к окну, где слева, возле стола, стояли правительственные телефоны цвета слоновой кости. У него была прямая связь с Президентом, но Скоков всегда действовал через Илюшина.

— Виктор Васильевич, привет!

Скоков покосился на Баранникова и ткнул пальцем в кнопку громкой связи, чтобы начальник советской милиции слышал весь разговор.

— Как Президент?

— Все слава богу, Юрий Владимирович, добрый вечер. Президент — уже в воздухе.

— Где… Президент?

— В воздухе. Он летит в Минск, Юрий Владимирович. А вы не знали?

— Не… не з… нал… я не знал…

— Борт поднялся в семнадцать сорок.

— А сейчас… сколько?

— Восемнадцать десять, Юрий Владимирович.

— Спасибо.

Рука вместе с трубкой соскользнула вниз. Скоков медленно, почти не понимая, что произошло, повернулся к Баранникову.

— Опоздали, Виктор Павлович… все…

— Улетел?!!

— Улетел…

За окном гудела московская ночь, а в кабинете Юрия Скокова — немая сцена.

23

Если здесь, в районе, кого-то обижали, в милицию мало кто обращался: люди шли к Акопу Юзбашеву.

Акоп был справедлив. Больше всего на свете он не любил бандитов и милиционеров. За годы подполья (почти десять лет Акоп феноменально прятал от ОБХСС и местного КГБ свои цеха и заводики; они отлично знали, что именно Акоп наводнил Московскую, Ярославскую и Тульскую области моднейшими плащами «болонья» собственного производства, причем по качеству они были отнюдь не хуже, чем итальянские. Но Акоп так упрятал свои цеха, что их можно было искать ещё лет сто, не меньше), — за годы подполья у Акопа самозародился собственный кодекс чести. Советский Союз быстро, едва Акоп закончил среднюю школу, поставил его перед выбором: либо он будет жить как все, получая за свой труд сто — сто пятьдесят, с годами сто восемьдесят — двести и, может быть, даже триста рублей, либо он будет работать не на страну, а на себя, то есть откажется от рабства (в Советском Союзе рабов называли гражданами), но в отместку за этот бунт, за свое нахальство и за свою свободу — готовиться к тюрьме. У Акопа были золотые руки, он с одиннадцати лет работал по пять-шесть часов каждый день, чинил в соседней мастерской старые, вдребезги разбитые автомобили так, что они выходили как новенькие. Нет, Акоп не мог понять, почему в Советском Союзе все, и рабочие люди, и лодыри, должны быть равны друг перед другом, но не в правах, как раз нет, ибо любой милиционер, даже не офицер, просто сержант или новобранец, творили здесь, в Пушкино, на его улице, все, что хотели, а в достатке, своей заработной плате, — почему? Если в государстве, решил Акоп, нет справедливости, значит, у него, бакинского армянина Акопа Юзбашева, внука знаменитого Гайка Теймуразова, одного из владельцев каспийской нефти, будет — в этой же стране! — своя собственная экономика и своя собственная справедливость. Все свое: и деньги, и люди, и законы. Другой страны у него нет, другой Родины — нет, значит, и начинать, наверное, надо с себя, со своей улицы. С чего начинается Родина? А с каждого из нас! Здесь, в Пушкино, в этом отдельно взятом районе Советского Союза, Акоп Юзбашев решил заменить собой государство, то есть построить свою собственную страну, пусть крошечную, но справедливую, ибо если правды нет нигде, она, по крайней мере, должна быть там, где живут его дети, — иначе как себя уважать?

У Акопа были не только цеха и заводики. Акоп имел власть. Весь город знал: когда в воскресенье средь бела дня трое бандитов («казанские», как выяснилось) избили на привокзальной площади полковника из Звездного городка, его жену и дочь, Акоп взбесился, тут же послал ребят из своей охраны, «казанских» поймали и проучили — стальными прутьями. А потом улица, причем вся улица, привела к Акопу в дом девчонку четырнадцати лет: здоровенный мужичина, шофер автобуса, изнасиловал её прямо в салоне, на конечной остановке. В эту ночь Акоп не спал. К утру негодяя нашли: валялся пьяный у знакомой бабы. Акоп распорядился отрезать ему член и тут же отправил его в местную больницу: пусть лечится!

В уродливой стране все было уродливо. Самосуд, который вершил Акоп, неприятие подлости и чисто кавказское стремление тут же с этой подлостью разобраться, иными словами — почти убийство в ответ, — все это, конечно, есть тот моральный идиотизм, когда человек, не дождавшийся порядка, предлагает свой собственный порядок, если угодно — свою личную диктатуру. Но вот вопрос: почему люди, простые люди шли за справедливостью к Акопу, а не в милицию? Он посмотрел «Берегись автомобиля», знаменитую картину Рязанова, и обиделся на Иннокентия Смоктуновского, даже написал ему личное письмо, потому что Смоктуновский сделал Юрия Деточкина почти придурком, а Акоп хотел, чтобы человек, который ищет справедливость, был бы сродни Робин Гуду! Тогда же, в 1986-м, Акоп получил первое уголовное дело. Районный прокурор спокойно, главное — очень доходчиво, объяснил Акопу, что крыша его дома в деревне Лесное на шестнадцать сантиметров выше, чем полагается. Был же ГОСТ, черт возьми! Акоп быстро, за ночь, разобрал черепицу и сделал крышу на уровне забора, но поздно: государственная машина — заработала.

«Какие суки, а?!» — вздохнул Акоп и ушел в подполье, где он жил (и работал) до конца 80-х, пока Горбачев не разрешил, наконец, частный бизнес…

Алешка отправился к предпринимателю Якову Борисовичу Юзбашеву по просьбе Руцкого. На самом деле это была даже не просьба: Алешка вез Акопу личное послание вице-президента Российской Федерации.

Руцкой начертал Юзбашеву какую-то записку, засунул её в конверт, а на словах просил передать Якову Борисовичу, что в состав российской делегации, отправляющейся на Ближний Восток, включены многие известные бизнесмены и, если уважаемый Яков Борисович сумеет вырваться на несколько дней из Москвы, Руцкой с радостью встретит его в своем самолете.

От Болшево до Пушкино — сорок минут на автобусе. Правда, автобус, гад ползучий, ходит раз в полтора часа!

Алешка сел за кабиной водителя. Пассажиров было двое: пышечка неопределенного возраста (амплуа «аппетитная крошка») и полупьяный мужик с лицом, как неразорвавшийся снаряд.

— Граждане, — хрипнул в динамике голос шофера, — клацайте ваши тикеты! Не проклацанные тикеты ведут к убытку вашего прайса на десять юксов!

«Аппетитная крошка» вздохнула, а мужик встал, засунул в компостер целую кучу автобусных талонов и зло ударил по рукоятке.

— Проклацанные тикеты, — сообщил динамик, — это нормальная отмаза от контры и прочей стремнины. Пиплы! Ранее проклацанные тикеты — это тухло и за отмазу не катит!

Алешка заглянул в кабину.

— Ты, псих! Издеваешься?

За рулем сидел худенький мальчик лет семнадцати. Было в нем что-то сиротливое. Он сидел в кабине, как в клетке.

— Без базара, — вздрогнул мальчишка.

— Смотри у меня! — Алешка вернулся на свое место к окну. Странно, наверное, но предложение Бурбулиса и характер их будущих отношений волновали Алешку не так, как беседа с вице-президентом, записанная на диктофон. Руцкой, конечно, может передумать, не завизировать интервью (такое случалось), но даже если из пятнадцати страниц, наговоренных Руцким, останется четвертая часть, вся страна откроет рты.

Алешка достал блокнот, где он пометил главные темы.

1. Вице-президент отстранен от конкретной работы. Ельцин не встречается с Руцким.

2. В Белом доме — сплошные интриги. Бурбулис назван в интервью «пидером гнойным» (дважды) и «свердловской вонючкой». После избрания Ельцина принято 270 указов, но нет ни одного, который бы работал. Гайдар и его команда — «мальчики в розовых штанишках». Ведут себя в правительстве так, будто они на дискотеке. Ругаются друг с другом и интригуют, смеются над Ельциным, считая что власть — это они. Твердят о «реформах», о «программе реформ», хотя где эта «программа», почему она существует только на словах, даже не на бумаге (Руцкой хотел бы прочесть её своими глазами), не говорят. Заканчивается 91-й, никто Бурбулису и Гайдару не мешает работать, ни Горбачев, ни КГБ, но они не желают заниматься текучкой, им плевать, что в Кемерово, например, теплоэлектростанции загружены только на 60 процентов, а в Новосибирске топлива осталось на 25 дней, работа российского правительства все больше и больше напоминает заседания теоретического клуба с бесконечными лекциями Бурбулиса на тему «Есть ли жизнь на Марсе?».

3. Руцкой переходит в открытую оппозицию к Ельцину. В отставку не собирается, ведь его, как и Президента, выбирал народ, они шли на выборы в одной связке, поэтому Руцкой так же, как и Ельцин, отвечает за Россию и погубить её — не даст!

«Надо быть дураками, круглыми дураками, чтобы не договориться с Руцким! — думал Алешка. — Он что, просился в вице-президенты? Ему б в голову не пришло! Нет, схватили за руку, привели в Кремль, и тут же сказали: отдыхайте, товарищ, вы нам больше не нужны!»

Армейский офицер в Кремле — это мина замедленного действия. Человек, которого всю жизнь учили убивать, просто так свою власть не отдаст. Не для того Руцкой рисковал жизнью в Афганистане, чтобы сдаться перед Бурбулисом…

«Из Руцкого бранное слово сделали… — рассуждал Алешка. — Разве так можно с человеком?»

Со слов Полторанина он знал, что, когда Ельцин предложил Руцкому вместе идти на выборы, Руцкой аж задохнулся: «Борис Николаевич… родной вы мой… такое доверие! Да я цепным псом при вас буду, а жизнь точно не пощажу…»

Все хотели быть рядом с Ельциным, — все! Тот же Полторанин с удовольствием рассказывал, как Жириновский подбегал к нему в Архангельском: «Поговорите, поговорите с Президентом, Михаил Никифорович! Даст хорошую должность, я ему как сын буду!.. или как жена! — вот увидите!»

Алешка догадывался: господин Руцкой выбрал господина Юзбашева только потому, что он, Юзбашев, богат. Талантливые, но начинающие бизнесмены вице-президента не интересовали.

Руцкой раньше всех сообразил приглашать в свои заграничные вояжи «представителей деловых и финансовых кругов» Российской Федерации. Имя Руцкого — ключ к контактам. Бизнесмен, приехавший в составе официальной делегации РСФСР, вызывал особое доверие, так как к вице-президенту России банкиры относились примерно так же, как к вице-президенту США. Они б ни за что на свете не поверили, что в самолете Руцкого мог оказаться кто угодно!

Алешка вышел на Ярославском шоссе. Рядом стрелка — «Лесное».

Дом Акопа стоял среди берез. Место превосходное! Забор высокий, метра три, ворота настежь — охрана резалась в домино.

— Арзамасцев, — важно сказал Алешка.

— Ждут! — охранник встал.

«Этот, пожалуй, ещё ничего», — подумал Алешка. Он не любил охранников, ему почему-то казалось, что все они — негодяи.

Лица русских охранников — это как английский газон. Чтобы у них, у англичан, газон действительно был бы газоном, его надо каждый день подстригать в течение двух-трех веков. Чтобы в России природа смогла сочинить у людей такие морды, тоже надо всего ничего: просто пить, причем пить два-три века, и тоже — каждый день…

Акоп принял Алешку в своей библиотеке. У него была одна из лучших в России частных библиотек.

— Руцкой зовет, Яков Борисович!

— Знаю! — махнул рукой Акоп. — О Белкине слышал? Звонил вчера. По этому поводу. Руцкой зря с Белкиным связался, фонд какой-то лепят…. «Возрождение», что ли…. Фонд и банк. Зачем вице-президенту банк? Он банкир или вице-президент? А Белкин — жадный, плохо закончит, плохо…

— Значит, я мог не приезжать… — разочаровался Алешка.

— Когда двое, всегда надежнее, — сказал Акоп. — Во как я им понадобился!..

Тихо вошел охранник и протянул Юзбашеву записку.

— Извини, пожалуйста… — Акоп заглянул в листок. — Я занят, пусть ждут.

Дом был большой, но нелепый. Слишком широкий.

— Ты Руцкого хорошо знаешь?

— Знаю.

Акоп внимательно посмотрел на Алешку:

— А с Гайдаром у него как?

— Мальчик. В розовых штанишках. — Алешка вдруг понял, что Акопа невозможно обмануть. — У меня интервью было… Руцкой так сказал.

— Ты что, журналист?

— Ага… Хотя выгоняют. «Известия».

— Выгоняют за что?

— На повышение… иду.

— Журналист — и на повышение? Ерунда, парень.

— Да. Ерунда!

Акоп открыл бар:

— Пиво хорошее… хочешь?

— Хочу, Яков Борисович…

Акоп достал две высокие банки «Туборга». Алешка слышал о «Туборге», но банки видел впервые.

— Не стесняйся.

— Стесняюсь, Яков Борисович.

— Не стесняйся, говорю!

Акоп не любил, когда его называли Акопом. Для всех (даже для сына) он был Яков Борисович.

— Так что Руцкой?

— Руцкой… — Алешка нервничал, — наверное… хороший человек. Но нельзя простить его моральный идиотизм.

— Как-как?

— Руцкой — мастер власти. Все, что он говорит, переодетая конъюнктура, Яков Борисович…

— Все они конъюнктура! — махнул рукой Акоп. — А Гайдар? На нашу водку он акциз увеличил, а на их «Роял», на их «Абсолют» снизил таможню — а? В Чопе фуры с «Роял» сейчас на тридцать километров выстроились, к нам прут, потому что впереди Новый год… — это что, не диверсия?

Лицо Акопа вдруг стало совсем детским; щеки куда-то пропали, губы округлились и беспомощно вылезли из-под щек.

— А ты, Гайдар, сделай, наконец, по уму: разреши своим заводам на ноги встать, дай производство наладить… Ты иди, иди к нам, Гайдар, но не с акцизами, а с кредитами, потому что когда мы отстроимся, мы ж конкурировать друг с другом начнем, значит, цены будут снижаться, значит, голодных не будет — что, не так, Гайдар? Сделай как Китай, как Япония, сделай, как сделали западные немцы после сорок пятого… Ну учили ж тебя хоть чему-нибудь, это ж ты, это не я в университетах сидел!

Ты, Гайдар, рынок строишь? Слушай, ты для кого этот рынок строишь, прямо говори: для нас или для них?

Если Акоп нервничал, он всегда говорил с акцентом.

— Так сейчас вообще жрать нечего, Яков Борисович…

— Жрать нечего, дорогой… это государственные магазины. А в каждом магазине есть коммерческий отдел. Там все! Они все купили! А у кого они купили, скажи? У государства! Это ж нэп, — верно?! Чистый нэп двадцатых годов, дорогой, когда Владимир Ильич сообразил (только не сказал никому), что социализм — это говно! Ты смотри: немцы после войны… что те, что эти… они ж свой шнапс не в России, не у Никиты Сергеевича покупали, хотя в России он был лучше, а себестоимость спирта — четырнадцать копеек литр! Нет, они свои заводы поднимали, — почему? Во всей Европе водка — это ж… вторая национальная валюта! Я вот, — Акоп помедлил, — я Андропова не люблю. Он меня притеснял. Но ты послушай, Гайдар: Андропов гонялся за мной не потому, что у меня была плохая водка, — да? А потому что он свою собственную продать не мог. Вот не мог — и все! Я сделал водку дешевле и вышиб их в пять секунд. А ты, Гайдар, решил… похоже… вообще не связываться с Россией, — так на кой черт, Гайдар, ты нам нужен? Получили правительство! Спирт «Роял» как победа демократии! А интеллигенция твоя, парень, просто… партия дураков, вот что я скажу! Просрут Россию — и не заметят!..

Алешке показалось, что Акоп как бы составляет план его будущей статьи.

— Руцкому передай — не поеду. С радостью, мол, но не сейчас. Знаешь, почему? Вон, курская газетка лежит, возьми, да? 29 марта. Видишь? 90-й год. Читай! Вслух читай!

Алешка развернул мятую «районку». Город Железногорск, Курская область. На первой полосе — выступление Руцкого в местном райкоме партии. Заметка была расчеркана красным фломастером, а один абзац выделен в жирный квадрат.

— Читай!

— «Я — русский полковник, мне стыдно за этих демократов. Я был на митинге в Лужниках и посмотрел, какое хамство со стороны Афанасьева, Ельцина. Они на Владимира Ильича руку подняли! И они, эти подонки, рвутся возглавлять российское правительство…»

— Вот, парень… — Акоп раскраснелся и совершенно по-детски смотрел на Алешку, — Руцкой, ты говоришь, мастер… — да? Какой он мастер, что с тобой?! Неблагодарный нищий, вот он кто!.. Я ему понадобился, скажите пожалуйста!..

— Интересно, Ельцин куда смотрит? — протянул Алешка.

— Ельцин? Сердца у него не хватает, парень, — сердца!

— А вы… мафия, Яков Борисович? — вдруг спросил Алешка. Если у него рождались какие-то вопросы, он уже сам не понимал, зачем он их задает.

— Некультурный ты, — засмеялся Акоп. — Большой бизнес, любой большой бизнес, это, парень, всегда мафия, потому что большой бизнес не делается в одиночку. У меня нет большого бизнеса, я — одиночка. Видишь, в лесу живу? Ты пойми: если б не мафия, рубль в России давно бы грохнулся, сейчас только мафия рубль держит…

— То есть Ельцин… — Алешка решил поменять тему разговора, — Ельцин, Яков Борисович, будет несчастьем России, так… выходит?

— Не знаю я, парень. Он с Урала, да? Урал это уже не Европа, но ещё и не Азия. Он из двух половинок, этот Ельцин. Если в нем европеец победит — одно. А если победит азиат… — впрочем, чего гадать, это будет ясно знаешь как быстро…

24

— Коржаков! Коржаков!

По голосу шефа Коржаков решил, что Ельцин требует водку.

Когда Ельцин видел, что Коржаков или Наина Иосифовна прячут от него бутылку, он кричал так, как умет кричать только русский алкоголик: динамитный взрыв с визгом.

— Кор-ржаков!

Здесь же в коридоре крутился полковник Борис Просвирин, заместитель Коржакова по оперативной работе.

— Давай, Борис! Только чтоб в графинчике и не больше ста пятидесяти, — понял?

Кличка Просвирина — «Скороход».

Кремлевская горничная, старушка, убиравшая кабинет Президента России, упала однажды в обморок, услышав, как Ельцин орет. С испугу она звала Ельцина «Леонид Ильич», хотя Брежнев не имел привычки пить в Кремле.

— Где моя охрана, ч-черт возьми!

Коржаков открыл дверь:

— Охрана здесь, Борис Николаевич.

Ельцин сидел на диване в широких трусах и в белой рубашке, закинув ноги на стул, стоявший перед ним. Правая нога была неуклюже замотана какой-то тряпкой и бинтами.

— Доброе утро, Борис Николаевич!

Ельцин сморщился:

— Саша, коленка болит… В кого я превратился, Саша?..

Он был пьян. У Ельцина начинался полиартрит, — суставы разрывались на части.

— Сильно болит, Борис Николаевич?

— Наина велела мазать кошачьей мочой… вонь-то, вонь… тошнит, понимашь…

Коржаков хотел сказать, что Ельцина тошнит не от кошачьей мочи, но промолчал.

Уровень медицинских познаний Наины Иосифовны определялся разговорами с какой-то женщиной из Нижнего Тагила и телевизионными передачами, которые она смотрела без счета.

— Садитесь, Александр Васильевич, — сказал Ельцин. — Пить не будем. Не беспокойтесь.

— А покушать, Борис Николаевич?

— Не буду я… кушать. Не буду, — понятно?! Просто так посидим.

Солнце было до того ярким, словно собиралось сжечь стекла.

Накануне состоялась первая встреча «большой тройки». Она так ничем и не закончилась: Ельцин не смог выговорить те слова, ради которых он приехал в Минск. Кравчук, который тоже имел свой план, решил не опережать события, а Шушкевич молчал, потому что его вполне устраивала роль гостеприимного хозяина.

Они встретились здесь, в Вискулях, у «подножия» Беловежского леса, не потому, что кого-то боялись, нет: просто Шушкевич рассчитывал не на деловую встречу, а на пикник. Ему очень хотелось сблизиться с Ельциным, а ничто не сближает людей так, как застолье, тем более — на охоте.

Ельцин молчал. На самом деле он дорого дал бы, конечно, если бы все, на что он решился сейчас, было бы сделано чужими руками. В дни Фороса Ельцин рассчитывал, что ГКЧП раз и навсегда свалит Горбачева, после чего он, Ельцин, свалит ГКЧП, ибо победить ГКЧП в демократической России легче, чем Президента СССР. Когда — не вышло, когда Горбачев вернулся в Москву, у Ельцина началась депрессия; в начале сентября он уехал в Сочи, где пил, без отдыха, почти двенадцать ночей. Он и сейчас хотел чуда. Он хотел, чтобы все, на что он решился, за него сделал бы кто-нибудь другой. Пусть это будет Леонид Макарович, пусть это будет Станислав Сергеевич… — пусть! А ещё лучше, если Леонид Макарович объединится со Станиславом Сергеевичем, и они — оба! — поставят его перед фактом: так, мол, и так, Борис Николаевич, привет тебе, мы — уходим, пусть Россия сама решает, с нами она или как…

Ельцин молчал. Молчал и Кравчук. А Шушкевич без конца предлагал или пообедать, или — посмотреть зубров. Леонид Макарович — не охотник, он больше рыбак, зато зубр под пулю от Президента Российской Федерации был подобран ещё неделю назад…

Странно все-таки: Ельцин получил… не популярность, нет, славу, благодаря борьбе с партийными привилегиями. Но ведь таких привилегий, как у Президента России Бориса Николаевича Ельцина, не было ни у кого, даже у гражданина Сталина. Главная привилегия: Ельцин разрешил себе не работать. Либо — работать сколько он хочет. Никто не удивлялся, когда Ельцин вдруг ломал свой рабочий график и уезжал из Кремля в Сочи, на Валдай, в Завидово или — просто домой! О его дачах в Горках и Барвихе, о его машинах, вертолетах, о специально построенных банях, с огромными окнами (Ельцин требовал, чтобы было много света), о его врачах или подарках, которые обожала вся его семья, особенно Таня, его младшая дочь, говорить не приходится — все было в порядке вещей.

Коржаков пришел с дурными вестями. Баранников передавал Президенту, что Горбачев не только знает о «Колесе», но уже с самого утра ведет консультации с Бушем, с «семеркой», чтобы Соединенные Штаты, Европа и, конечно, Организация Объединенных Наций не признавали бы новый союз или союзы бывших советских республик, если они появятся.

Связной от Баранникова (в таких случаях силовые министры никогда не пользовались телефоном) просил передать, что Юрий Владимирович Скоков очень переживает — обижен, что его не взяли в Минск…

Исхитриться надо, сказать Ельцину все, как есть, и не попасть — при этом — под горячую руку: убьет.

Все или почти все, — как карта ляжет!

Голый Ельцин был похож на чудо-юдо из сказки: ему было трудно дышать, он с шумом втягивал в себя воздух и быстро выдавливал его обратно, как грузовик солярку.

«Натуральный циклоп… — вздохнул Коржаков. — Хотя тот, кажись, одноглазый был…»

— Вчера на ужине… все… никак-к, — Ельцин с трудом подбирал слова, — не… вышло, понимаешь!

— Я в курсе, Борис Николаевич, — сказал Коржаков.

— Трусы!

— Трусы, конечно…

Коржаков, почти не спавший из-за Ельцина этой ночью, ужасно хотел сказать что-нибудь гадкое.

— Только у нас в деревне, Борис Николаевич, сранья сначала Ванька-пастух вставал, в ворота колотил, а уж потом петухи заводились…

— Это хорошо, понимаешь, ш-шта вы из деревни… — медленно сказал Ельцин. — Это… што ж, та деревня, где я был?

— А другой у меня нет, Борис Николаевич…

После октябрьского пленума, когда Ельцин действительно пытался свести счеты с жизнью, всадив себе в грудь огромные ножницы, Коржаков увез будущего Президента России в свою родную деревню. Ельцин прожил здесь около двух недель и (даже!) несколько раз ночевал на сеновале, не замечая ранних морозов.

У Горбачева была Раиса Максимовна, у Ельцина — Коржаков.

— Ну, к-как быть, Саш-ша?..

— Без вариантов, Борис Николаевич. Это я точно говорю.

— Х-ход назад есть всегда, — отмахнулся Ельцин. — Куда хочу, туда и иду, — понятно? А шта я могу, если они — в кусты!

— Это не кусты, Борис Николаевич. Это — психология. Вы входите в комнату, и Кравчук становится ниже ростом.

— Ну и — што?

— Без инициативы он. Падает раньше выстрела.

— Безобразие, — сказал Ельцин.

— Он же как кот, Кравчук, — продолжал Коржаков, — сидит, жмурится, а сам, подлюга, по сторонам зыркает, выбирает, кому б в загривок пристроиться, чтоб за чьей-то спиной проскочить, — такой человек!..

— Лечить надо, — заметил Ельцин.

— Вылечим, — заверил Коржаков, — а как же!

— Учтите: я — шучу, — сказал Ельцин.

— Так и я шучу, Борис Николаевич… — Взгляд Коржакова остановился на Ельцине — именно остановился.

— Я не отступлю… — сказал Ельцин.

— Я знаю, Борис Николаевич.

Солнце парило так сильно, что становилось душно.

— Может, форточку открыть?

Ельцин медленно снял больную ногу со стула и вдруг с размаха врезал по нему так, будто это не стул, а футбольный мяч. Стул с грохотом проехался по паркету, но не упал, уткнувшись в ковер.

— Толь-ка на рожон, так вместе, понимашь, в кулаке, потому шта если мы решили, если мы — единомышленники, значит, сразу выходим на Верховный Совет, в один день, без промедленья, понимаешь… предательству — нет прощ-щения!

— Если Президент Ельцин не предаст сам себя, — спокойно, четко выговаривая слова, сказал Коржаков, — Кравчук и Шушкевич будут с Ельциным до гробовой доски, потому что у них нет другого выхода. Если Горбачев остается в Кремле, если Горбачев будет руководить страной так, как он и руководил до сих пор (а он по-другому не умеет), мы — мы все — снимем последние штаны, то есть их, Кравчука, Шушкевича… да и Ельцина, Борис Николаевич, никто не изберет на второй срок — перспективы нет! Кравчук, между прочим, все давно просек, — все! А молчит, потому что — хохол, у него мечтёнка есть… так устроиться, чтоб вареники к нему в глотку сами б залетали, а он бы, гад, только б чавкал…

Ельцин смотрел в окно. И — ничего не видел.

— А еще, Борис Николаевич, — Коржаков ухмыльнулся, — министр Баранников передал, что Горбачев — в курсе нашей операции. Более того: с утра консультируется с Бушем, звонит в ООН и ещё куда-то…

— Как звонит? Зачем… звонит?!.

— А чтобы они, Борис Николаевич, всем миром против Ельцина, — вот что!

— Как-как?..

— Ситуацию не понимают, суетятся.

— Так нам… что?.. Хана или не хана?

— Где ж хана, Борис Николаевич? Где? То есть будет хана, точно будет, если мы сейчас дурака сваляем — плюнем на все и домой вернемся, в Москву. А надо, Борис Николаевич, наоборот: уже сегодня — заявленьице; пока они чешутся, ставим их раком! Россия — гордая! Россия хочет жить по-новому! Поэтому — новый союз. Россия захотела… и они захотят, — куда им деваться?!

— А где Бурбулис? — вспомнил Ельцин.

— В номере, поди… Пригласить, Борис Николаевич?

— Пригласить! Всех пригласить! Козырева, Шахрая… Гайдара этого… Все ш-шоб были!..

Ельцин вцепился в бинты, пытаясь их разорвать.

— Помочь, Борис Николаевич? Нельзя ж так, с ногой оторвете!..

Ельцин резко рукой оттолкнул его в сторону:

— Идите и возвращайтесь! Всем — ко мне!

Коржаков щелкнул каблуками и вышел.

Советский Союз был действительно «поставлен на счетчик», как выразился Бурбулис в самолете: страна жила последние часы.

Из двухсот пятидесяти миллионов людей об этом знали только одиннадцать человек: шесть здесь, в Вискулях, и ещё пятеро в Москве: Ельцин, Полторанин, Бурбулис, Скоков, Баранников, Грачев, Шахрай, Козырев, Гайдар, Шапошников и Коржаков.

Геннадий Бурбулис в синем спортивном костюме бегал вокруг дачи, Сергей Шахрай и Егор Гайдар завтракали в столовой, а Андрей Козырев был ещё в постели.

— Тревога! — полушутливо объявил Коржаков. — Все наверх, к Президенту!

Он был в отличном настроении.

— Я тоже? — спросил Гайдар, вынимая салфетку.

— Как ни странно, — ухмыльнулся Коржаков.

Огромная ракета, все время стоявшая на старте, вдруг устремилась куда-то вверх с такой скоростью, словно собиралась спалить все небо вокруг…

А Кравчук действительно ждал! Украинская миссия жила в том же доме, что и Ельцин, но с другой стороны; окна Президента Украины выходили как раз на окна Ельцина. С половины пятого у Ельцина горел свет. В эту ночь Кравчук тоже не спал — его безжалостно жрали комары. Странно, на улице — собачий холод, а в доме полно комаров, откуда взялись — неизвестно. Кравчук устыдился звать охрану; сперва он лично бил комаров большим банным полотенцем, потом решил спать с включенной лампой и — не заснул…

Кравчук очень хотел, чтобы Украина стала бы, наконец, государством, но он смертельно боялся Москву, боялся КГБ, — этот страх у Кравчука был в крови. Он боялся Москву с той самой минуты, когда он, в тот год просто секретарь обкома, от страха упал в обморок в кабинете у Ивана Владимировича Капитонова, секретаря ЦК. А когда очнулся, долго не мог понять, где он лежит и что с ним случилось. Да, нет ЦК КПСС, нет самой КПСС, но КГБ-то есть, вот в чем дело! В Советском Союзе КГБ был больше, чем ЦК, все решения ЦК принимались только с санкции КГБ, иными словами, теневая, то есть самая опасная часть советской системы, жила, оправляясь после августовского путча. Президент Украины вздрагивал от мысли, чту с ним может сделать система, если он, Кравчук (даже опираясь на «всенародный» референдум о независимости Украины, который он — по требованию «Руха» — не мог не провести), вдруг объявит «нэньку ридну» свободной…

Партийная интуиция подсказывала Кравчуку, что решение о суверенитете Украины должно прийти в Киев из Москвы, ибо движение снизу (или, не дай бог, восстание) это гибель. В узком кругу, особенно на встречах с «Рухом», Кравчук все время кивал на Англию. После нелепой войны в Индии королева Елизавета довольно легко отпускала на свободу свои заморские владения, но в тот момент, когда восстали Фолклендские острова, она послала туда эскадру кораблей. А как — престиж страны! Если Горбачев и Ельцин (больше Ельцин, конечно) вывели из СССР Прибалтику (да так, что в самом Союзе это как бы никто и не заметил), значит, в тот момент, когда Михаил Сергеевич смертельно осточертеет Борису Николаевичу, именно Ельцин выбьет из-под него фундамент, то есть республики, — сам Ельцин!..

Значит, ждать, ждать, не торопиться… Сами придут и предложат. Будет, будет Украина всем государствам как ровня! И он, Леонид Кравчук, будет как ровня — президентам и премьерам, королям и наследным принцам… Японскому императору он будет как ровня, — ничего, да?

А самое главное, он будет ровня Москве, Кремлю, где его столько раз унижали, где Брежнев непонятно зачем раздавил его учителя Петра Ефимовича Шелеста (Кравчук начинал при Шелесте) — теперь здесь в его честь будут маршировать парадные полки!

На какой же, к черту, новый союз рассчитывает Ельцин, — он что, дурак? Кто опять пойдет в это рабство? Нет уж, ребята, вы нас отпустите, а мы вам покажем кузькину мать…

Кравчук сладко зевнул. Пожрать, что ли? Ладно, потом, — он набрал телефон Шушкевича:

— Станислав? Ты где? Ты шо ж не сказал, що у тебя комары як лошади, голова ж моя болит! Да не… не надо присылать, не хочу я, — пойдем в пры-роду, ты ж подывысь, яка благодать…

Погода и в самом деле была сказочная, снег искрил и просился в руки. Здесь, в беловежском лесу, был «заповедник добра», как говорил Петр Миронович Машеров, когда-то хозяин Белоруссии, человек справедливый, хотя и резкий, упрямый, до боли, до слез обожавший эти места. Даже в войну, когда Белоруссия досталась немцам, здесь, в Вискулях, все равно была Советская власть — власть партизан.

«Заповедник добра»… — когда Брежнев приезжал в Минск, Машеров (под разными предлогами) не пускал его в Беловежье, боялся за зубров, их было тогда всего ничего, около сорока штук. Кто знает, может быть, поэтому Брежнев не очень любил Машерова — то ли побаивался его, то ли ревновал к Звезде Героя, которую Машеров получил в войну из рук Сталина… Во всяком случае, в Киев, например, Леонид Ильич приезжал гораздо чаще, а когда Машеров погиб, когда «Чайка» (не его личный бронированный ЗИЛ, который был в ремонте, а резервная «Чайка») воткнулась на шоссе в случайный грузовик, Генеральный секретарь ЦК КПСС хоронить Машерова не поехал, хотя и приказал зятю Чурбанову лично разобраться в причинах этой аварии.

Доктор физико-математических наук, профессор Станислав Шушкевич несколько раз слушал Машерова на партактивах у себя в институте.

Даже став его преемником, Шушкевич все равно не верил, что он его преемник.

Честертон говорил: каждый человек — прирожденный правитель Земли. Нет, Шушкевич не мог без начальника над собой, — не мог! У него всегда были начальники. Он не умел рассчитывать на себя самого, не привык. В президентской гонке 90-х годов побеждали в основном те господа (бывшие товарищи), кто соединял в себе все комплексы своего народа, своей маленькой республики-страны. Гамсахурдиа в Грузии — самый яркий пример. Снегур в Молдове — не менее яркий. Почему все-таки выбор пал на Шушкевича? Никто не знает. Может, он был известен в Союзе так же, как был известен, скажем, Василь Быков, автор «Альпийской баллады» и «Круглянского моста»? Хорошо, может быть, он был известен в своей области, в физике? Парадокс ситуации заключался в том, что Станислав Шушкевич был выбран Председателем Верховного Совета Беларуси только (только!) потому, что он на самом деле просто был как все. Депутатов избирала улица, и Шушкевича избирала улица; они, депутаты, видели в Шушкевиче самих себя, он был похож сразу на всех — оказалось, что это и есть его главное достоинство. В Шушкевиче непостижимым образом сочетались гоголевский Городничий и типичный советский коммунист. Он действительно не мог без начальника, только начальник ему был нужен настоящий, статусный, из Москвы, из Кремля; рядом с таким человеком, только рядом с ним профессор Станислав Шушкевич действительно чувствовал себя Председателем Верховного Совета!

Кравчук гулял у подъезда:

— Станислав, у тебя морилка есть? Перебить же треба, с подвала прут!

— Надо ж… а я думал, у нас все как у людёв! — Шушкевич за руку поздоровался с Кравчуком. — Изведем, поганцев, я команду-то дал…

Кравчук и Шушкевич зашагали к лесу.

— Других жалоб нет, Леонид Макарович?

— Да яки жалобы!..

Солнце, солнце, сколько же в нем добра! Поразительно все-таки, что может сделать один солнечный луч с душой человека!..

— Здравия желаю, ваше высокопревосходительство…

На крылечке домика Машерова стоял Бурбулис.

— Доброе утро, Леонид Макарович! Доброе утро, Станислав Сергеевич!

— Гляди-ка, Геннадий стоит, — протянул Кравчук. — Иди сюда!

Бурбулис был в костюме, при галстуке, но без верхней одежды.

— Смотри, замерзнешь, — предупредил Кравчук.

— Да не… он боевой хлопец, — засмеялся Кравчук.

Бурбулис поскользнулся, — Кравчук успел подхватить его под руку.

— Осторожней, ты!.. Ишь, пострел: ботиночки что, тоже летние?

— А мне не привыкать, Леонид Макарович, я зиму не люблю, вот и борюсь с ней как умею, — улыбнулся Бурбулис, здороваясь с Кравчуком, потом с Шушкевичем.

— Ну, Гена, какие указания — как жить, кому верить? — спросил Шушкевич.

— Верить? — хмыкнул Бурбулис, — разумеется нам, Станислав Сергеевич, кому ж ещё верить, если не нам, мы не врем, это факт. Впрочем, Борис Николаевич все скажет сам, оставим ему это право! Он просит быть у него через полчаса.

— Как… полчаса? — удивился Кравчук. — А мы ж ещё не завтракали!

— Это и будет завтрак, — сказал Бурбулис.

25

— Олеш, Олеш, а «доллар» с двумя «л» пишется аль как?

— Эва!.. Почем я знаю!

— А ты его видел, доллар-то?

— Видел.

— А где видел?

— У Кольки.

— За бутыль Колька отдаст, как считаешь?

— Ты чё, сдурел? Доллар — он же деньга, понял? Ну а припрет, то отдаст, чё не отдать-то…

Бревно попалось не тяжелое, но вредное — елозило по плечу. Бывают бревна хорошие, ровные; сидят на плече будто прилипли. А это ходуном ходит, как пила, сучки в ватник лезут, но ватник-то казенный, черт с ним, а вот идти вязко.

Егорка вздохнул: здесь, в Ачинске, он уж лет двадцать, поди, а к снегу, к морозам так и не привык.

Олеша хитрый, у него за пазухой фляжка солдатская с брагой, но удавится, не угостит.

Водка в магазине двенадцать рублёв: это что ж в стране деется?

По телевизору негра вчера показывали: у них когда коммунисты, говорит, к власти приходят, сразу бананы исчезают. Интересно, а как у них, в Эфиёпах ихних, с водкой? В Ачинске бананов сейчас — выше крыши. Олеша брехал, складов для них не хватает, так бананы по моргам распихали, там температура хорошая, не испортятся. Вот, черт: бананов — прорва, а водка — двенадцать рублёв; да Горбачева с Райкой за одно это убить мало! Наш Иван Михайлович, как Горбачева увидал, сразу определил — болтун. Он все видит, Иван Михайлович, потому что умный. А ещё — охотник хороший, от него не только утка, от него глухарь не увернется, хотя нет птицы подлее, чем глухарь, — нету! Осенью, правда, чуть беда не вышла: отправился Иван Михайлович браконьерить, сетки на Чулым ставить, а с ночи, видать, подморозило, «газик» закрутился и — в овраг…

Бог спас. Странно все-таки: Сибирь есть Сибирь, холод собачий, а люди здесь до ста лет живут…

Директор Ачинского глинозема Иван Михайлович Чуприянов был для Егорки главным человеком в Красноярском крае.

«Можа, Горбатый и не дурак, — размышлял Егорка, — но чё ж тогда в магазине все так дорого? Не мошь цены подрубить, как Сталин их подрубал, так не упрямься, к людям сходи, простой человек всегда подскажет чё к чему…»

— Хва! — Олеша остановился. — Перекур!

Бревно упало на снег.

«Горбатый хоть и партаппаратчик, а жаль его, — надумал Егорка. — Дурак, однако: прежде чем свое крутить, надо было б народу полюбиться. А народу много надо, што ль? Приехал бы сюда, в Ачинск, выволок бы на площадь полевую кухню с кашей, Рыжкову дал бы таз с маслом и ложку, а сам бы черпак взял. Хрясь кашу в тарелку, а Рыжков масла туда — бух! — в-во! Царь бы был, народ бы ему сапоги лизал!

А счас — нет, не в своих санях сидит человек, слабенький он, а признаться боитца…»

— Сам-то придет аль как? — Олеша скрутил папироску. — Суббота все ж… праздник ноне…

Иван Михайлович снарядил Егорку с Олешей срубить ему баньку: старая сгорела у него ещё прошлой зимой.

О баньке болтали разное: вроде и девок туда привозили из Красноярска, вроде и Катюша, дочка его, голая с мужиками бултыхалась, — только как людям верить, злые все, как собаки, дружить разучились, не приведи бог — война, в окопы, пожалуй, никого не затащишь, пропадает страна…

— Ты чё, Олеш?

— Я сча… сча приду.

— Здесь хлебай, я отвернусь, чё бегать-то?

— Со мной бушь?

— Не-то нальешь?.. — удивился Егорка.

— Пятёру давай, — налью.

— Пятёру! Где её взять, пятёру-то?.. На пятёру положен стакан с четвертью, — понял? А у тебя — с наперсток.

— Ну, звеняй!.. — Олеша достал фляжку и с размаха всадил её в глотку.

— Не сожри, — посоветовал Егорка, — люминь все-таки…

Говорить Олешка не мог, раздалось мычание; глотка работала как насос.

Весной Олешу еле откачали. Он приехал в Овсянку к теще: старуха давно зазывала Олешу поставить забор. А бутылки, чтоб приезд отметить, не нашлось. Олеша промаялся до обеда, потом взял тазик, развел дихлофос, да ещё теще налил, не пожадничал.

Бабка склеила ласты прямо за столом, а Олеша оклемался, вылез, но желудок (почти весь) ему все-таки отрезали, хотя водку хлебает, ничего, только для водки, наверное, желудок-то не нужен, водка сразу по всему телу идет, так-то. Именно здесь, в Сибири, Егорка убедился: русский человек — не любит жить. Ну хорошо, Ачинск — это такое место, где без водки — никак, но другие-то, спрашивается, в других-то городах зачем пьют?..

Наташка, жена Егорки, прежде, по молодости, как Новый год, так орала, пьяная, что Егорка — сволочь, хотя он Наташку бил в редчайших случаях.

А кто, спрашивается, ей сказал, что она должна быть счастлива?

Правда, тогда квартиры не было, хотя в коммуналке, между прочим, тоже не так уж плохо, весело по крайней мере; здесь, в Сибири, другие люди, без срама, но Иван Михайлович — молодец, квартиру дал.

— Зря ты, Олеша… — Егорка поднялся, — папа Ваня приедет, сразу нальет… чё свое-то перевошь, не жалко, что ль?

Олеша сидел на бревне, улыбаясь от дури.

— Ну, потопали, что ль?

Не только в Ачинске, нет, на всей Красноярщине не найти таких плотников, как Егорка и Олеша. Вот нет, и все! Дерево есть дерево, это ж не нефть какая-нибудь; дерево руки любит, людей!

А если Егорку спросить, так он больше всего уважал осину. На ней, между прочим, на осине, войну выиграли; не было у немцев таких блиндажей, вот и мерзли, собаки подлые, поделом им!

Холод, холод нынче какой; в Абакане, говорят, морозы злее, чем в Норильске. Спятила природа, из-за коммунистов спятила, ведь никто не губил Красноярщину так, как Леонид Ильич Брежнев и его местные красноярские ученички. ГЭС через Енисей построили, тысячи гектаров леса превратили в болото, лес сгнил, климат стал влажный, противный, исчезло сорок видов трав и растений; волки, медведи, даже белки — все с порчей, все больные; медведь по заимкам шарится, к человеку жмется, — не может он жить на болоте, жрать ему в тайге стало нечего, вон как!

Не понимают, не понимают люди, что природа куда сильнее, чем человек: просто она терпит до поры до времени, а потом взбрыкнет, как это было с «Титаником», так что людям, если кто уцелеет, останется рты разевать!

Апокалипсис, между прочим, уже наступил. Точнее, наступает — по всему миру…

— Пошли, говорю.

— Пойдем…

Олеша легко (откуда силы берутся, да?) закинул бревно на плечо. Егорка поднял бревно с другого конца, наклонил голову и пошел за Олешей шаг в шаг.

— Здорово, ёшкин кот!

Директорская «Волга» стояла у забора в воротах, собиралась въехать, да не успела.

— За двадцать минут, Егорка, можно полпачки выкурить!

Чуприянов улыбнулся. В «Волге», рядом с шофером, сидел ещё кто-то, кого Егорка не знал — плотный широкоплечий мужчина с чуть помятым лицом.

— Не, Михалыч, заливашь: за двадцать минут — никак!

— Никак, — подтвердил Олеша, сняв шапку. — Здравия желаем!

Чуприянов построил дачу на отшибе, в лесу. Кто ж знал, что пройдет лет пять-семь, и красноярский «Шинник», завод со связями, заберет этот лес под дачи?..

— А за осинку, Егорий, можно и по морде получить, — прищурился Чуприянов. — Не веришь?

— Так деревяшки нет… — удивился Егорка, — в пятницу деревяшка вся вышла… А эта на полати пойдет, — любо! Осинка-то старая, Михалыч, все равно рухнет…

— Тебе, Егорий, можно быть дураком, это не грех, — Чуприянов протянул ему руку, потом поздоровался с Олешей, — но меня не позорь, поньл? Увижу еще, я тебя «Гринпису» сдам, ты мой характер знаешь!

— Так его ж пристрелили вроде… — опешил Егорка.

— Пристрелили, Егорий, Грингаута, начальника милиции… и не пристрелили, а погиб он… смертью храбрых, усек? А это — «Гринпис», это похуже, чем милиция, будет…

Майор Грингаут, начальник отделения, погиб в неравной схватке с браконьерами: поехал на «стрелку» за своей долей, за рыбой, а получил пулю.

Человек в «Волге» тихо засмеялся — так, будто он сам стеснялся своего смеха и старался его придушить.

— Вот, ёшкин кот, работнички… Ну как быть, Николай Яковлевич?

Чуприянов то ли шутил, то ли действительно извинялся перед своим гостем.

— Но в лесу, Иван Михайлович, эта осинка и впрямь никому не нужна, вот мужики и стараются, чтоб не сгнила…

— Все равно накажу, — Чуприянов упрямо мотнул головой. — Свой стакан не получат.

— Ну, это жестоко, — опять засмеялся тот, кого называли Николай Яковлевич.

— Очень жестоко, — подтвердил Олеша.

— Осину, Егорий, волоки обратно в лес, — приказал Чуприянов, открывая «Волгу». — На сегодня работа есть?

— Как не быть, есть… — буркнул Егорка.

— Вот и давайте, — Чуприянов сел в машину. — Потом поговорим.

«Волга» рванула в сторону дома.

Все директора в России — сволочи. Самые хорошие — тоже сволочи. Видел же Чуприянов: для него стараются!

— Какие смешные… — сказал Николай Яковлевич, оглянувшись назад. — Как клоуны в цирке… с этим бревном…

Привыкли, привыкли русские люди к тому, что их так много на свете, что можно друг друга не беречь. Может быть, поэтому русская жизнь в России вообще ничего не стоит?

Николаю Яковлевичу не понравилось, как Чуприянов разговаривал с мужиками.

«Чего нервничать? — удивлялся он. — Надо просто привыкнуть к тому, что все люди на земле — глупые, вот и все…»

Чуприяновский дом был похож на купеческий: крепкий, добротный, огромный. Такой дом лет сто простоит, но хуже не станет, потому что хозяева — сразу видно — уважают дом, в котором они живут.

— Значит, Горбачев так и не понял, что Россия — крестьянская страна, — Чуприянов снял шапку, расстегнул дубленку и продолжал прерванный, видимо, разговор.

— Кто его знает, что он понял, что нет, он ведь ускользающий человек, Горбачев… Помню, в Тольятти… Горбачев провозгласил, что в двухтысячном году Советский Союз создаст лучший в мире автомобиль. «Это как, Михаил Сергеевич? — спрашиваю. — Откуда он возьмется, лучший-то?!» — «А, Микола, отстань: политик без популизма это не политик!»

Вот дословно… я запомнил. Знаете его любимое выражение? Информация — мать интуиции! Так-то вот, Иван Михайлович…

Чуприянов слушал очень внимательно.

— Но с другой стороны, Николай Яковлевич, мы же построили лучшие в мире ракеты!..

«Волга» подкатила к крыльцу.

— Сталин заставил работать на ВПК всю страну, — усмехнулся Николай Яковлевич. — Сталин каждый день готовился к войне, не только с немцами — вообще к войне. Другое дело, что, как все невежественные, но самоуверенные люди, он совершал страшные глупости, — отсюда катастрофа сорок первого года. Вообще, мне импонирует, Иван Михайлович, что нынешние коммунисты клянутся именем Сталина. А Сталин уничтожал прежде всего коммунистов и Коммунистическую партию, — ведь никто не перебил такое количество коммунистов, среди которых, кстати, были и замечательные люди, как Сталин! Но именно потому, что все силы были брошены на ВПК, у нас не осталось денег на электронику, холодильники, производство ботинок и т.д. А все ракеты, между прочим, проектировались как военные, мы же летали на военных ракетах, переделанных из ФАУ, у нас весь космос был военный, только ребята, космонавты, стесняются об этом говорить, а о многом и сами не знают…

В доме топилась печь. Стол был накрыт на двоих, у плиты хлопотала очень стройная, но некрасивая девочка.

— Катя, моя дочь, — потеплел Чуприянов. — Знакомься, Катюха: академик Петраков. Из Москвы. Слышала о таком?

— Николай Яковлевич, — сказал Петраков, протягивая руку.

— А клюква где? — Чуприянов по-хозяйски оглядел стол.

— Где ж ей быть, если не в холодильнике?

По тому, как это было сказано, по улыбке, вдруг осветившей её лицо, Петраков понял, что Катя ужасно любит отца.

Клюквой оказалась водка, настоянная на ягодах.

— А вот другой пример, возвращаясь к Горбачеву, — сказал Петраков, подставляя руки под крошечную струйку воды в умывальнике. — Восемьдесят шестой, лето, Целиноград. Доказываем Горбачеву: если хлеб — двенадцать копеек батон, даже восемнадцать, берем дороже, селянин будет кормить скотину только хлебом, потому что силос и комбикорма — в два раза дороже. Но хлеб-то мы каждый год закупаем в Канаде; докатились до того, что на зерно уходит миллиард! Яковлев, помню, Александр Николаевич, вписал ему в доклад небольшой абзац: поднимаем цены на семь копеек за булку. На следующий день до обеда Горбачев выступает перед народом. О хлебе — ни гу-гу. Исчез абзац, как корова слизала! Мы — к Горбачеву: что происходит, Михаил Сергеевич? Молчит Горбачев, в глаза не глядит. Вдруг — Раиса Максимовна… она не говорила, а как бы пела, да: Александр Николаевич, Николай Яковлевич… не может же Михаил Сергеевич войти в историю… как Генеральный секретарь, который повысил цены на хлеб…

— Вот баба! — вырвалось у Чуприянова. — С борща начинаем? Я вообще-то приказал Катюшке подавать на закуску горячую картошку, чтоб все помнили, кто мы и откуда…

— Картошка — это замечательно, — протянул Петраков, — картошка — это всегда хорошо… Ваше здоровье, Иван Михайлович!

— Ваше!

«Клюква» прошла незаметно.

Катя действительно принесла тарелку с дымящейся картошкой, посыпанной какой-то травкой, правда сухой.

— Значит, Егор Тимурович и до нас добрался? — Чуприянов воткнул вилку в маленький огурчик.

— Приватизационный чек Чубайс хочет оценить либо в сто, либо в тысячу рублей, — сказал Петраков.

— Хороший человек, — хмыкнул Чуприянов. — А цифры откуда?

— С потолка, Иван Михайлович. Но это не вполне рубли.

— А что, если не рубли?

— Никто не знает.

Такой стол, конечно, может быть только в России: все с огорода, либо — из леса. Россия никогда не умрет от голода, потому что её главные богатства — не нефть, не золото и не уголь, а лес и река. Самое замечательное на русском столе — моченые яблоки, только никто не знает, когда их подавать: то ли как десерт, то ли как закуску.

— Рубль это рубль, — вздохнул Чуприянов, — в России царей не было, Романовых, а рубль — уже был… — слышите, да? Если это не рубль, значит, не пишите, что это рубль. Че людей дурить? Приватизационный талон… или… как?..

— …ваучер. У Гайдара человечек есть, Володя Лопухин, он и предложил назвать эту счастливую бумажку ваучером; словечко, конечно, непонятное, но грозное.

Чуприянов разлил «клюковку», а Катюша поставила на стол большую кастрюлю с борщом.

— Если на Западе вам заказывают отель, выдается специальный талончик — ваучер, — закончил Петраков.

— Черт его знает, — усмехнулся Чуприянов, — я в отелях не жил, только в гостиницах, но считать — умею. Сколько людей в России? Мильонов сто пятьдесят, — верно? Умножаем на сто рублей. Получается, вся собственность Российской Федерации, заводы, фабрики, комбинаты, железные дороги, порты, аэродромы, магазины… все, что есть у России… все это стоит… пятнадцать миллиардов, что ли? Послушайте, — а не мало? Они не ошиблись? У нас один «Енисей», вон он, на том берегу, тянет на миллиард, а если с полигоном, где Петька Романов, Герой Соцтруда, свои ракеты взрывает, и поболе будет…

Петраков взял рюмку.

— Что… они, демократы ваши, думают… после такого жульничества… власть удержать? Да я сам народ на улицы выведу!

Когда русский человек нервничает, в нем появляется какая-то угроза — обязательно!

— Ну хорошо, это все — пацаны, — заключил Чуприянов. — А Ельцин, Ельцин куда смотрит?

— Ну, Ельцин, как говорится, особый случай, — улыбнулся Петраков. — Но меня вот… да, благодарю вас, Иван Михайлович… меня вот что интересует: если случится чудо и в обмен на эти ваучеры ваши мужики все-таки получат акции Ачинского глинозема… как они себя поведут? Комбинат — хороший, имеет прибыль, значит, тот же Егорка вправе рассчитывать на свою долю, — верно? Как он поступит: будет ждать эту долю или тут же продаст свои акции к чертовой матери, причем дешево продаст, за бутылку?

Катюша разлила по тарелкам борщ, но Чуприянов не ел — он внимательно смотрел на Петракова.

— Если сразу не прочухает — продаст, — уверенно сказал Чуприянов.

— Так… — Николай Яковлевич согласно кивнул, — а если… как вы выразились, — что тогда?

— Тоже продаст. Станет моим ставленником, вот и все.

— Не понял, Иван Михайлович…

— А я его раком поставлю, что непонятного? Я что, дурак, что ли, такой завод Егорке отдавать? Пьянчужкам этим?

— Они — трудовой коллектив.

— Раз трудовой, пусть вкалывают. А с прибылью мы как-нибудь сами разберемся.

— Упрется Егорка, Иван Михайлович…

— Ишь ты! Так я ему такую жизнь организую, он тут же повесится, причем — с благодарностью, потому что здесь, в Ачинске, ему идти некуда, город маленький, без комбината — смерть. Но объясните мне, старому дураку, почему, если у нас государство вдруг сходит с ума, это называется реформами? Если государство не хочет покупать глинозем само у себя, если оно не хочет само распоряжаться своим собственным богатством — ради бога, пусть покупает глинозем у Чуприянова, я не возражаю! Разбогатею, по крайней мере! А вот если господин Гайдар отделяет наш комбинат от государства только потому, что он, Гайдар, не знает, что с нами делать, это, извините меня, в корне меняет дело, — слышите, да? Если Гайдар не хочет, чтобы я требовал у него деньги на новую технику, пусть не надеется: модернизировать комбинат из своего кармана я не буду, я, извините, жадный! Я всю прибыль оставлю себе, отправлю её куда-нибудь в офшоры, потому что я не верю Гайдару, я… момент ловлю, как Гайдар подарил нам комбинат, так он его и отнимет… так же легко, вот в чем фокус! Дураком надо быть, чтобы не поймать момент! Дураком надо быть, чтобы верить Гайдару! Вы на его рожу посмотрите: мальчишка, маменькин сынок, несерьезный тип. Нет уж, Николай Яковлевич, я выгребу из комбината все, что можно, сам скуплю его акции… для начала… потом приеду к вам, в Москву, и скажу: ей, правительство, деньги давай, нет у нас денег на бетономешалки, дорогие они! Ты, правительство, решай: или — деньги, или Россия без глинозема останется, — извините!

Петраков спокойно доедал борщ, намазав маслом кусочек черного хлеба.

— Но если по уму, Иван Михайлович, деньги все-таки надо вкладывать в производство, в комбинат, — наконец сказал он.

— А я не верю Гайдару! Я знаю директоров: Гайдару никто не поверит! Он на нас с Луны свалился, понимаете? И с приватизацией ничего не выйдет, будет сплошное воровство — воровство директоров, вот что я скажу!

Никто не заметил, как появился Егорка. Сняв шапку, он мялся в дверях.

Чуприянов и Петраков молча выпили по рюмке, молча закусили маслятами. Русские люди — молодцы: никто в мире не додумался отмечать водку солеными грибками, а пиво пить с воблой, — никто!

— На самом деле по глинозему решения пока нет, — сказал Петраков. — Зато алюминий будет продан.

— Какой алюминий? — Чуприянов поднял голову. — Наш?

— Красноярский алюминиевый завод, Иван Михайлович.

— Так он крупнейший в Союзе!

— Потому и продают. Купит, говорят, некто Быков. Сейчас — учитель физкультуры где-то здесь, в Назарове.

— Сынок чей-нибудь?

— Нет. То есть чей-нибудь — наверняка. Ему лет двадцать пять. Или двадцать.

— А куда нынешнего?

— На тот свет, я думаю. Если будет сопротивляться.

Петраков тщательно вытер губы бумажной салфеткой и выразительно поглядел на большую сковородку, где лежали куски хариуса.

— Кто первый схватит, тот и сыт, Иван Михайлович… вот вам — новая национальная идея.

— Значит, — разозлился Чуприянов, — и ко мне придут, — верно?

— Приватизация будет кровавой, — кивнул головой Петраков.

За окном только что было очень красиво, светло и вдруг все почернело — мгновенно. Так откровенно, так нагло ночь побеждает только в Сибири. Зимой в Сибири нет вечеров, есть только день и ночь.

— Какая глупость: акции должны быть именные! — взорвался Чуприянов. — С правом наследия! Без права продажи!

— Может быть, — согласился Петраков, — но Гайдар убежден: именные акции — не рыночный механизм.

— Плевать на Гайдара, прости господи! Ведь будут убивать!..

— Очевидно, Гайдар считает, что на рынке должны убивать.

Чуприянов вздрогнул:

— Но это — не колхозный рынок! Это — вся страна! Вы… вы понимаете, что начнется в России?..

— Понимаю, — утвердительно кивнул Петраков, — что ж тут непонятного? Я только сделать ничего не могу. Я теперь никому не нужен, Иван Михайлович.

— Все мы, похоже, теперь не нужны!.. — махнул рукой Чуприянов.

— Да, пожалуй, так…

Ночь, ночь была на дворе, а время — седьмой час…

Егорка закашлялся. Не специально, просто приперло.

— Тебе чего? — оглянулся Чуприянов.

— Мы, Михалыч, работать боле не бум, — твердо сказал Егорка. — Обижены мы… сильно обижены, Михалыч!

— В сенях подожди, — приказал Чуприянов. — Вызову!

— Но если, Михалыч, кто на тебя с ножом пойдет, — спокойно продолжал Егорка, — ты, Михалыч, не бзди: за тебя весь народ встанет, я дело говорю!

— Сиди в сенях, — не понял? — разозлился Чуприянов. — Аппетит портишь!

Петраков засмеялся:

— Запомни, Егорка, в России на обиженных воду возят!

Егорка вытянул губы и совсем по-детски взглянул на Чуприянова:

— Я за баню, Михалыч, обижен, я ж не за себя, пойми по-людски!

Петраков сам положил себе кусочек хариуса и вилкой аккуратно содрал аппетитную кожицу.

— А пацан этот, Быков, — Егорка повернулся к Петракову, — сейчас учитель, што ль?

— Учитель физкультуры.

— А будет директор?

— Ну, управлять заводом должны управленцы, а он будет хозяином, так я думаю.

— Значит, рабство вводится? — Егорка удивленно посмотрел на Петракова.

— Так во всем мире, Егорка, — улыбнулся Петраков.

— А мне по фигу, мил человек, как во всем мире, — у нас вводится?

— Вводится, — кивнул головой Петраков.

— А зачем?

— Чтоб лучше было, — процедил Чуприянов.

— Кому лучше-то, Михалыч? Кому?

— Чё пристал? Чё пристал, сволочь?!

Чуприянов потянулся за рюмкой.

— Я… в общем… в Эфиёпах не был, — не унимался Егорка, — но сча у нас — не рабство, я ж на Михалыча… вот… анонимку могу послать, и её разбирать будут, — какое ж это рабство? А у физкультурника… у этого… на работу нас строем гнать будут, это ж факт! У него, у сосунка, деньжищи откеда? Это ж с нас деньжищи! С палаток… там, где я пиво беру, с рынка… А, можа, зазевался кто, дороги-то на Красноярьи вон каки широкие, хотя я свечку не держал, напраслину взводить не буду, нехорошо это. Но я назаровских знаю, — от физкультуры от ихней прибыль, видать, есть, а в школах, звеняйте, чтоб завод купить, таки деньги не плотют…

Егорка опасался, что его не поймут; для убедительности он перешел на крик, размахивал руками и остановиться уже не мог.

— А ващ-ще, мил человек, — Егорка косо взглянул на Петракова, — когда эти товарищи к власти придут, они ж на нас свою деньгу отрабатывать будут, на ком же еще?

— Так и сейчас несладко, — вставил Петраков.

— Несладко, да, — согласился Егорка, — но беды нет, нет беды, счас мы — не говно, а будем говно, точно говорю! Погано живем, скучно, Москву не видим, — все верно! Только деньги у нас, слава богу, никто не отымает, Михалыч — директор с характером, но мы с ним договориться могём; у него совесть есть, авторитет, а если пацаны эти… назаровские… к власти придут, они все у нас выгребут, все до копейки, они нам вощ-ще платить не будут, тока на хлеб и воду, как в Освенциме, шоб мы не загнулись и на работу ходить могли! Не люди мы станем без денег-то, — слышите? Затопчут нас так, что нам самим стыдно станет, то-ка и не спросит нас никто, потому как страна эта будет уже не наша! Я, — Егорка помедлил, — можа, конечно, и не то говорю, люди мы маленькие, в лесу живем, но если назаровские, мил человек, у вас завод покупают, это вы там в Москве с ума посходили; это я кому хошь в глаза скажу, а Горбачеву — в морду дам, если встречу! Чё вы к нам в Сибирь лезете, а? Чё вам неймется-то? Мужики в сорок первом… с Читы, с Иркутска… не для того Москву защищали, чтобы она счас для Сибири хуже немцев была! А Ельцину я сам письмо накатаю, хоть отродясь писем не писал, — упряжу, значит, шоб назаровских не поддерживал, ему ж самому потом противно будет! Так вот, Михалыч, — мы правду любим! В России все правду любят! И баньку строить — не будем, неча нас обижать, а если я вам обедню испортил, так звеняйте меня!..

Егорка с такой силой хлопнул дверью, что Катюшка — вздрогнула.

— А вы, Иван Михайлович, его на галеры хотели, — засмеялся Петраков. — Да он сам кого хочешь на галеры отправит!

Чуприянов не ответил. Он сидел опустив голову и сжимая в руке пустую рюмку.

26

— Андрюха! Козырев! Ан-дрю-ха!..

Андрей Козырев выглянул в коридор:

— Чего?

— Андрюха, где документ?

Внешне Шахрай был спокоен, даже если он волновался.

— Какой?

— Тот, что вчера утрясали. Про СНГ.

Козырев насторожился:

— Машинистке под дверь засунул. Ночь же была!

— Машинистке?

— Ей…

Шахрай развернулся и пошел в конец коридора.

— Что случилось-то? — Козырев схватил рубашку. Он был в модных спортивных штанах и в домашних тапочках на босу ногу.

— Бумага исчезла.

— Как исчезла?!

— С концами.

— Но через час подписание!..

— В том-то и дело…

Коридор был какой-то неуклюжий, кривой и очень темный. Коммунисты не умели строить приватные резиденции.

— А бумажка, поди, уже у Горбачева…

— Чисто работают, — заметил Шахрай. — Хоть бы ксерокс оставили…

В окружении Президента России Бурбулис и Шахрай были, пожалуй, единственными людьми, которые не боялись Ельцина. Однажды, когда Ельцин провалил на съезде депутатов какой-то вопрос, Шахрай, публично, с матом, объяснил Ельцину, что он — осел, Ельцин простил.

Навстречу шел Коржаков:

— Ну?

— Ищем, — сказал Шахрай.

— А чё искать… — скривился Коржаков, — сп….ли — эх! Не уследили…

Странно, но Коржаков при Козыреве стеснялся ругаться по-матери.

Ночью, за ужином, Кравчук предложил выкинуть из договора «О Содружестве Независимых Государств» слова о единых министерствах, о единой экономике, то есть уничтожил (хотя это и не декларировалось) единое рублевое пространство. Рубль был последним якорем, на котором мог стоять Советский Союз (даже если бы он назывался — отныне — Содружеством Независимых Государств). Ельцин не сопротивлялся, только махнул рукой: он устал и хотел спать.

Гайдар вписал в договор те изменения, которые продиктовал Бурбулис. После этого Козырев (его никто не просил) отнес окончательный вариант договора в номер, где жила машинистка Оксана. Время было позднее, Козырев сунул текст в щелочку под дверью и прикрепил записку, что этот текст к утру должен быть отпечатан набело.

Оксана плакала. Она уверяла, что под дверью — ничего не было. Полковник Просвирин, который проверил весь номер и лично залезал под кровать, ничего не нашел — только пакет от дешевых колготок.

Козырев волновался: статус министра иностранных дел не позволял ему ломиться среди ночи в женский номер (Козырев всегда был очень осторожен), но о каких приличиях может идти речь, если решается судьба страны!

— Вот дверь, — горячился Козырев, — Вот тут — я! И вот так — сунул!

— Вы ежели… что суете, Андрей Владимирович… — советовал Коржаков, — надо сувать до упора. А если краешек торчит — кто-нибудь сбалует и дернет!

— Разрешите доложить, товарищ полковник? — Просвирин подошел к Коржакову. — Машинистка не здесь живет. Машинистка Оксана.

— Как не здесь? А здесь кто?

Коржаков грохнул по двери кулаком. Из-за неё вылезла лохматая голова старшего лейтенанта Тимофея, охранника Ельцина, отдыхавшего после ночного дежурства.

— Слушаю, товарищ полковник!

— У тебя на полу ниче не было? — нахмурился Коржаков.

— Никак нет, — испугался Тимофей. — Ничего недозволенного. Чисто у нас.

— А бумаги под дверью были?!

— Какие бумаги?

— Обычные листы, почерк похож на детский, — подсказал Козырев.

— Ну? — нахмурился Коржаков.

— Так точно, товарищ полковник! Валялось что-то.

— Где они?

— В туалете, — оторопел Тимофей. — В корзинке. Я думал — шалит кто…

— Хорошо не подтерся, — нахмурился Коржаков. — Тащи!

Мусорное ведро опрокинули на кровать. Черновик «Беловежского соглашения» был тут же найден среди бумажек с остатками дерьма.

— Эти, што ль?

— Они, — кивнул Тимофей.

— Спасибо, товарищ, — улыбнулся Козырев.

…Подписание договора было намечено на десять часов утра. В двенадцать — праздничный обед, в пять — пресс-конференция для журналистов, вызванных из Минска. В старом доме не было парадного зала. Торжественный акт подписания документов Шушкевич предложил провести в столовой. Офицеры охраны сдвинули столы, а белые скатерти заменили на протокольное зеленое сукно.

Стрелка часов катилась к десяти.

Перед подписанием Ельцин пригласил к себе Кравчука и Шушкевича — выпить по бокалу шампанского.

— Мы… много пока не будем, — сказал Кравчук. — А опосля — отметим!

Они чокнулись.

— Зачем ты Бурбулиса держишь? — начал разговор Кравчук.

— А шта… по Бурбулису? — не понял Ельцин.

— Гиена в сиропе — вот твой Бурбулис.

— Он противный, — кивнул Ельцин и отвернулся к окну. Было ясно, что говорить не о чем.

— Может, пойдем? — спросил Кравчук.

— Куда? — не понял Ельцин.

— Так подпишем уже…

— Подпишем… Сейчас пойдем…

Ельцин встал — и тут же опустился обратно в кресло. Ноги — не шли.

— Пойдем, Борис…

— С-час пойдем…

— Ты, Борис, как сумасшедший трамвай, — не выдержал Кравчук. — Што ты нервничаешь, — ты ж Президент! Сам робеешь, и от тебя всем робко… нельзя ж так!

Ельцин смотрел куда-то в окно, — а там, за окном, вдруг поднялась снежная пыль — с елки, видно, свалился сугроб.

— Надо… Бушу позвонить, — наконец выдавил он из себя. — Пусть одобрит, понимашь!

Часы пробили десять утра.

— А что… — мысль, — сразу согласился Кравчук.

— Зачем? — не понял Шушкевич.

— Разрешение треба, — пояснил Кравчук.

Погода хмурилась; может быть, поэтому комната, где находились президенты, напоминала гроб: потолок был декорирован красным деревом с крутыми откосами под крышей.

— Здесь когда-нибудь сорганизуют музей, — заулыбался Шушкевич. — Отсюда пошла новая жизнь…

— Ну, шта… позвоним?

— Сейчас десять, там… значит….

— Разница восемь часов, — сказал Ельцин. — Не надо спорить.

— Плюс или минус? — уточнил Шушкевич.

— Это — к Козыреву. Он знает, понимашь. Специалист.

Шушкевич выглянул в коридор:

— Козырев есть? Президент вызывает.

За дверью были все члены российской делегации.

— Слушаю, Борис Николаевич, — тихо сказал Козырев, слегка наклонив голову.

— Позвоните в С-ША, — Ельцин, кажется, обретал уверенность, — и… найдите мне Буша, — быстро! Я буду говорить.

— В Вашингтоне два часа ночи, Борис Николаевич…

— Разбудим, понимашь…

— Не, наседать не надо, — остановил Кравчук.

— Правильно, правильно, — поддержал Шушкевич. — Америка все-таки.

— Спросонья человек… Сбрехнет что-нибудь не то…

— Да? — Ельцин внимательно посмотрел на Кравчука.

— Ага, — сказал Кравчук. — Переждем. Пообедаем пока.

— Отменяем! — махнул рукой Ельцин. — Пусть спит.

Козырев вышел так же тихо, как и вошел, словно боялся кого-то спугнуть.

— Может, в домино… — как? — предложил Шушкевич. Тишина была очень тяжелой — пугающей.

— Состояние такое… будто внутри… у меня… все в говне, — медленно начал Ельцин. — Понимаешь, Леонид? И сердце в говне… и все… Хотя… — Ельцин помедлил, — объявим новый строй — воспрянут люди, ж-жизнь наладится…

— Любопытно, конечно, какой станет Россия, — тихо сказал Шушкевич, устраиваясь у окна.

— Коммунистов — не будет, — поднял голову Ельцин. — Обеш-шаю.

— А комсомол, Борис Николаевич?

— Ну-у… — в голосе Ельцина мелькнуло удивление, — шта… плохого, комсомол? Но иначе, я думаю, назовем, ш-шоб аллергии не было… Как, Леонид?

— А Ленина куда? — вдруг спросил Кравчук. — Идеологию — понятно… а Ленина? Нельзя сразу!

— Я Ленина не от-дам, — твердо выговорил Ельцин. (Когда Ельцин злился, он выговаривал слова очень твердо, по буквам.) — Кто нагадит на Ленина, понимашь, от меня получит!

— Чё тогда Дзержинского сломали? — удивился Кравчук.

— Ты, Леонид, не понимашь… понимашь, — Ельцин поднял указательный палец. — Это — уступка. Населению.

Кравчук прищурился:

— И часто ты… бушь уступать?

— Я?

— Ты, Борис, ты!

— Ни-ког-да, — ясно?

— Тогда что такое демократия? — сощурился Кравчук.

— А это когда мы врагов уничтожаем, но не сажаем их, — разозлился Ельцин. — Хотя кое-кого и надо бы, конечно…

Советский Союз все ещё был Советским Союзом, а Президент Горбачев оставался Президентом, только потому, что Президент Соединенных Штатов Джордж Буш — спал.

После обеда Ельцин ушел отдыхать, Кравчук и Шушкевич вышли на улицу.

Ветер был невыносимый, но Кравчук сказал, что он гуляет в любую погоду.

— А если Буш нас пошлет? — вдруг тихо спросил Шушкевич. — А, Леонид Макарыч? Скажет, что они Горбачева не отдадут, — и баста!

— Не скажет! — отмахнулся Кравчук. — Гена, который гиена… все там пронюхал. Его человечек ко мне ещё с месяц назад подсылалси… Много знает, этот Гена, — плохо. Они ж… с Полтораниным… как думали? Посадят папу на трон, дадут папе бутылку, привяжут к ней и ниточки будут дергать…

— А не рано мы… Леонид Макарыч, — как?

— Что «рано»? — не понял Кравчук.

— С СНГ. Людёв мало, идей — мало, папа — за Ленина схватился… А если — провели? Вот просто провели?..

— Кого?

— Гену этого! И черт его знает, что еще… Верховный Совет скажет…

— А ты шо ж, считашь, рано мы к власти пришли? — поднял голову Кравчук.

— Ну, не рано… только…

— Шо «только», — шо?

— Не, ничего…

— Ничего?

— Ничего…

Кравчук хорошо чувствовал Ельцина, его стихийную силу. Он был абсолютно уверен, что Ельцин не подпишет соглашение об СНГ (испугается в последний момент). Еще больше, чем Кравчук, этого боялся Бурбулис: новая, совершенно новая идеология возможна только в новом, совершенно новом государстве. Ельцин не мог быть преемником Горбачева, — поэтому Бурбулис и уничтожал Советский Союз.

Точнее — уже уничтожил.

Президент России проснулся около шести: выспался.

— Коржаков!.. Коржаков! Куда делся?!

Коржаков был за дверью — ждал.

— Слушаю, Борис Николаевич.

— Позвоните Назарбаеву, — Ельцин зевнул. — Пусть подлетает, понимашь.

— Не понял, Борис Николаевич? Куда подлетает?..

— Вы… вы ш-та?.. — Ельцин побагровел. — Вы шта мне… дурака строите? К нам подлетает. Сюда. Прям счас!

«Будет запой», — понял Коржаков.

— Назарбаев — мой друг! — твердо сказал Ельцин.

— Сейчас соединюсь, Борис Николаевич.

Когда Коржаков вышел, на него тут же налетел Бурбулис:

— Что, Александр Васильевич?

— Требует Назарбаева.

— Сюда?

— Сюда.

— Началось?..

— Началось, да…

— Послушайте, он же… не пианист, чтобы так импровизировать… — а, Александр Васильевич?.. Игнорируя мнение соратников.

— Не любите вы Президента, — вдруг сощурился Коржаков. — Не любите, Геннадий Эдуардович…

Объясняться с бывшим майором КГБ Бурбулис считал ниже своего достоинства.

Быстро подошел Шахрай:

— Капризничает?

Бурбулис смотрел как слепой — непонятно куда.

— Приказал вызвать Назарбаева, — доложил Коржаков.

— Это — конец.

Шахрай никогда не повышал голоса.

— Лучше уже Горбачева… — промямлил Бурбулис.

— Надо отменить, — твердо сказал Шахрай.

— Не-э понял?

— В Вискулях нет ВЧ. Мы же не можем звонить по городскому телефону.

— А как он с Бушем собрался разговаривать? — удивился Бурбулис. — Через сельский коммутатор, что ли?

Шахрай внимательно посмотрел на Коржакова:

— Как состояние.

— Нормальное.

— Да не у вас, — у него как?

— Темнеют глаза. Похоже — начинается.

— Надо успеть, — Шахрай резко взглянул на Бурбулиса.

— Зачем? — удивился Бурбулис. — Если начнется — точно успеем…

— Ждем?

— Конечно…

Тишина превращалась в кошмар, тишина издевалась.

«Православный неофашизм», — подумал Шахрай.

Они все — все! — всё понимали.

Шахрай и Бурбулис молча ходили по коридору — бок о бок…

Когда приближался запой, Ельцин ненавидел всех — и все это знали.

Молча вошел официант, на подносе красовался «Мартель».

— Это за-ч-чем? — сжался Ельцин. — Я шта… просил?

— От Станислава Сергеевича, — официант нагнул голову. — Вы голодны, товарищ Президент.

Не сговариваясь, Коржаков и Бурбулис посмотрели на часы. Они знали, что между первым и вторым стаканом проходит примерно восемь-двенадцать минут, потом Ельцин «впадет в прелесть», как выражался Бурбулис, то есть все вопросы надо решать примерно на двадцатой минуте, не позже, пока Президент не оказался под столом.

«Не пить, не пить, — повторял Ельцин, — потом, я… потом… опаз-зорюсь, — па-а-том…»

Волосы растрепались, белая, не совсем чистая майка вылезла из тренировочных штанов и висела на Президенте, как рубище.

Ельцин поднялся, он вдруг почувствовал, как ему тяжело, что он задыхается, что здесь, в этой комнате, нечем дышать. Он схватился за стену, толкнул дверь и вывалился в коридор. За дверью был Андрей Козырев. Увидев мятого, грязного Ельцина, Козырев растерялся:

— Доброе утро, Борис Николаевич…

Ельцин имел такой вид, будто он только что сошел с ума. Он посмотрел на Козырева, вздрогнул и тут же захлопнул за собой дверь.

Смерть?.. Да, смерть! Рюмка коньяка или смерть, третьего нет и не может быть, если горит грудь, если кишки сплелись в каком-то адском вареве; хочется кричать, схватить себя и задушить, — или выпить, пиво, одеколон, яд, неважно, лишь бы был алкоголь.

«Сид-деть… — приказал себе Ельцин, — си-деть…»

Он застонал. Холодный пот прошиб Президента России с головы до пят: удар был настолько резким, что он сжался, как ребенок, но не от боли — от испуга; ему показалось, что это конец.

Так он и сидел, обхватив голову руками и покачиваясь из стороны в сторону.

«Не пить, не-э пить… пресс-конференция, нельзя… не-э-э пить…»

Ельцин встал, схватил бутылку, стал наливать стакан, но коньяк проливался на стол. Тогда он резко, с размаха поднял бутылку, мельком взглянул на неё и припал к горлышку.

Часы пробили четверть шестого.

Ельцин сел в кресло и положил ноги на журнальный столик. Бутылка коньяка стояла рядом.

…Потом Коржаков что-то говорил, что Назарбаева нет в Алма-Ате, что он, судя по всему, летит в Москву на встречу с Горбачевым, что Бурбулис нашел в Вашингтоне помощников Буша и Президент Америки готов связаться с Президентом России в любую минуту, — Ельцин кивал головой и плохо понимал, что происходит.

В голове была только одна мысль — выпить.

Америка предала Горбачева сразу, не задумываясь, в течение одного телефонного разговора. Буш просто сказал Ельцину, что идея «панславянского государства» ему нравится, и пожелал Президенту России «личного счастья».

Тут же, не выходя из комнаты, Ельцин подмахнул договор об образовании СНГ, ему дали выпить и отправили спать — перед пресс-конференцией.

Встреча с журналистами состоялась только в два часа ночи — Президента России не сразу привели в чувство.

«Протокол» допустил бестактность: Ельцин сел во главе стола, слева от него, на правах хозяина, водрузился Шушкевич, справа оказался переводчик, а рядом с переводчиком — Кравчук. Невероятно, но факт: Бурбулис и Козырев убедили всех, что если президенты всех трех стран будут говорить только по-русски, это — неправильно. Но Кравчука никто не предупредил, что он будет от Ельцина дальше, чем Шушкевич, на целый стул! Кравчук схватил флажок Украины, согнал переводчика, сел рядом с Ельциным и поставил флажок перед собой.

Пресс-конференция продолжалась около тридцати минут: оказалось, говорить не о чем.

На банкете Ельцин пил сколько хотел и в конце концов — упал на ковер. Его тут же вывернуло наизнанку.

— Товарищи, — взмолился Кравчук, — не надо ему наливать!

Поймав издевательский взгляд Бурбулиса, Президент суверенной Украины почувствовал, что он ущемляет права гражданина другого государства, тем более — его Президента.

— Или будем наливать, — согласился Кравчук. — Но помалу!

27

— Нурсултан, не занимайся х…ей, — понял? Ты… ты слышишь меня, Нурсултан? Возвращайся в Алма-Ату и будь на телефоне, — я все им к черту поломаю!

Горбачев швырнул трубку так, что телефон вздрогнул.

Рядом, по-детски поджав ноги, сидел Александр Николаевич Яковлев — самый умный человек в Кремле.

Коржаков все-таки нашел Назарбаева во Внуково (приказ есть приказ), и Назарбаев тут же, не мешкая, доложил Горбачеву о звонке Коржакова.

Если бы не Назарбаев, Президент СССР узнал бы о гибели СССР только из утренних газет.

— Бакатина убью, — подвел итог Горбачев. — На кой хер мне КГБ, который потерял трех президентов сразу?

Яковлев зевнул. Он вернулся в Кремль к Горбачеву после Фороса, размолвка продолжалась недолго, хотя взаимные обиды — не исчезли. Горбачев был мелочен. Он мог, конечно, отомстить по-крупному, но Горбачев всегда мстил мелко, — хотя, чем, спрашивается, маленькая подлость отличается от большой? Подписав указ об отставке Яковлева, он в этот же день отнял у него служебный автомобиль, и Яковлев возвращался домой из Кремля на машине своего друга Примакова. Впрочем, Горбачев никогда не доверял Яковлеву полностью: он ценил его за ум, но трусил перед его хитростью.

В 87-м, на заре перестройки, Яковлев предложил Горбачеву разделить КПСС на две партии. Первый шаг к многопартийности: у рабочих — своя КПСС, у крестьян — своя.

— Уже и Яковлев гребет под себя… — махнул рукой Горбачев.

Откуда ему было знать, что Валерий Болдин (с ним был разговор) все тут же расскажет Яковлеву!

Пожалуй, Горбачева не боялся только один человек — Владимир Крючков, зато сам Президент СССР боялся Крючкова всерьез.

Зимой 89-го многотиражка Московского университета опубликовала небольшую заметку, где утверждалось, что Горбачев всегда сотрудничал с КГБ — и в комсомольские годы, и позже. Автор статейки доказывал, что КГБ «подписал» Горбачева на стукачество в 51-м, когда он, ещё мальчишка, получил свой первый орден — за урожай. Именно Комитет, утверждала газета, рекомендовал Михаила Сергеевича на комсомольскую, потом на партийную работу.

Яковлев так и не понял, кто все-таки положил на его рабочий стол — рабочий стол члена Политбюро — эту газету, но показал её Горбачеву. То, что случилось с Президентом СССР, было невероятно: он размахивал руками, что-то бормотал, потом — вдруг — сорвался на крик… Нечто подобное, кстати, произошло (когда-то) с Михаилом Андреевичем Сусловым, главным идеологом партии. Яковлев имел неосторожность показать Суслову письмо от группы ветеранов КПСС, «сигнализировавших» родному ЦК, что он, Суслов, не платит (по их сведениям) партийные взносы с гонораров за издание своих речей. Яковлев сразу отметил это сходство: растерянность, почти шок, какие-то странные, нелепые попытки объясниться…

Сменив Виктора Чебрикова на посту председателя КГБ СССР, Крючков намекнул Горбачеву, что какие-то документы (досье Генсека, если оно было, конечно, уничтожалось — по негласному правилу — в день его вступления в должность) целы, невредимы и в чьих они сейчас руках — неизвестно.

С этой минуты у Владимира Александровича Крючкова стало больше власти в Советском Союзе, чем у Генерального секретаря ЦК КПСС.

— Если их — сразу в тюрьму, — а, Саша?

Горбачев грустно посмотрел на Яковлева.

— Там же, в лесу, с поличным, — а?

— Бо-юсь, Михал Сергеич, арестовывать-то будет некому…

Яковлев говорил на «о», по-ярославски, это осталось с детства, с довоенной ярославской деревни.

— Ты что?! У меня — и некому?

Горбачев был похож на ястреба — насторожившийся, вздернутый…

— А кто даст ордер на арест? — Яковлев сладко зевнул, прикрывая ладонью рот. — Они, басурмане, как рассудили? Есть Конституция, верно? Каждая республика может выйти из состава Союза когда захочет. Вот им и приспичило… Спрятались в лесу… отдохнуть хотелось, попили там… чайку… и — вынесли решение. Если Верховный Совет… Украины, допустим… это решение поддержит, какая разница, где сейчас Кравчук — в тюрьме, в своем кабинете или у бабы какой на полатях; если — в тюрьме, то они, пожалуй, скорее проголосуют, все ж таки за «нэньку ридну» страдает…

— Знаешь, ты погоди! — Горбачев выскочил из-за стола, — погоди! Мне разные политики говорили, что, раз они идут на выборы, им надо маневрировать. Теперь я вижу: Ельцин так маневрировал, что ему — уже не выбраться. Он был у меня перед Беловежской пущей, клялся что они там — ни-ни, только консультативная встреча, все! А если мы Ельцина — в Бутырку, на трибуну зайду я, буду убеждать… надо — два, три часа буду убеждать и — беру инициативу… Я — на трибуне, Ельцин — в тюрьме, — чувствуешь преимущество? Ладно: Верховный Совет, допустим, что-то не поймет… тогда его — к чертовой матери! Сразу поймут. Политики! У коммунистов, сам знаешь, к должности люди по ступенькам шли, а эти… клопы… повылезали кто откуда… — все, хватит, на хера, Саша, такая перестройка, если им, извини, уже и Президент не нужен?! У меня есть свои функции и ответственность, о которых я должен помнить! Значит, так: или мы выходим на какое-то общее понимание, или под арест — все…

Александр Николаевич хотел встать, но Горбачев быстро сел рядом и вдруг коснулся его руки:

— Ну, Саша… как?

— Арестовать Ельцина… с его неприкосновенностью… можно только с согласия Верховного Совета.

— Я — арестую! Саша, арестую!..

— Если не будет согласия депутатов, — спокойно продолжал Яковлев, — это переворот, Михаил Сергеевич. И вы… что же? Во главе переворота… так, что ли? Кроме того, свезти Ельцина в кутузку действительно некому.

— А Вадим Бакатин?

— Не свезет. От него по дороге пареной репой пахнуть будет!

Горбачев встал, открыл сейф и достал бутылку «Арарата».

— Ты меня не убедишь. Мы в конституционном поле? Значит, нельзя, кто кого, я так скажу. Задумали — выходите на съезд. Я могу подсказать варианты. А они как пошли? Это ж — политический тупик, политическая Антанта, вот что это такое! Коньяк хочешь?

— Коньяк я не очень… — вздохнул Яковлев, — водку лучше. У вас пропуск кем подписан, Михаил Сергеевич?

— Какой пропуск?

— В Кремль. Его ж Болдин подписал, верно? А Болдин — в кутузке. Выходит, и пропуск-то ваш недействителен, вот, значит, что у нас творится… Не только арестовать… — Президенту пропуск в Кремль подписать некому…

— Пропуск на перерегистрации, — покраснел Горбачев.

— Но выход есть… — Яковлев делал вид, что он глуховат, наслаждаясь, впрочем, как Горбачев ловит — сейчас — каждое его слово. — Ну, хо-рошо: они объявляют, что Союза нет. А Президент СССР — не согласен. Президент СССР готов уступить им Кремль, пожалуйста, но он не признает их, басурман этих — извините! А работает — у себя на даче. Какая разница, где работает Президент? Кроме того, Михаил Горбачев остается Верховным главнокомандующим — эти обязанности, между прочим, никто с него не снимал. У Президента СССР — ядерная кнопка. Почему он должен кому-то её передавать? А? И кому? Их-то трое, — кого выбрать? Как эту кнопку поделить, это ж не бутылка, верно? Наконец, самое главное… — Яковлев наклонился к Горбачеву. — Кого в этой ситуации признает мир, а? Ельцина, который приехал в Америку, вылез пьяный из самолета, помочился на шасси и — не помыв руки — полез целоваться с публикой? Или Горбачева, своего любимца, нобелевского лауреата, — кого? Если Горбачев не признает новый союз, его никто не признает, Михаил Сергеевич!

Горбачев кивнул головой. «Держится мужественно», — отметил Яковлев. Странно, наверное, но Горбачев стал вдруг ему нравиться; перед ним был человек, готовый к борьбе.

— Нурсултан улетел? Найди его во Внукове, в самолете, — где хочешь, ищи!

С секретарями в приемной Президент СССР был самим собой — резким и грубым.

— И — в темпе вальса, — понял? Кто пришел?.. Я не вызывал!

Секретарь доложил, что в приемной Анатолий Собчак.

— Ладно, пусть войдет…

«Несчастный, — подумал Яковлев. — Для кого он живет?..»

Мэр Ленинграда Анатолий Александрович Собчак знал, что Горбачев видел его кандидатом в премьер-министры.

— Какая сволочь, этот Ельцин! — воскликнул Собчак, пожимая Горбачеву руку. — Здравствуйте, Михаил Сергеевич! А с Александром Николаевичем мы сегодня виделись… — добрый вечер.

Яковлев не любил Собчака: позер.

— Ну что, Толя, — прищурился Горбачев. — Какие указания?!

— Прямое президентское правление, Михаил Сергеевич, — немедленно! Радио сообщит о беловежской встрече не раньше пяти тридцати утра, но перед этим Президент СССР должен обратиться к нации. Зачитать указ о введении в стране чрезвычайного положения, распустить все съезды, Верховные Советы, — на опережение, только на опережение, Михаил Сергеевич, — немедленно! Если нет Верховного Совета, беловежский сговор — только бумага. Самое главное: Указ Президента должен быть со вчерашней датой. А уж потом, среди прочей информации, сообщить людям, что незнамо где, на окраине какой-то деревни, встретились после охоты трое из двенадцати руководителей республик и (по пьяной роже) решили уничтожить Советский Союз. Сейчас они доставлены в местный медвытрезвитель, обстоятельства этой пьянки и количество выпитого — уточняются…

Казалось, что Собчак всегда говорит искренно.

— Слушай, слушай, — Горбачев посмотрел на Яковлева. — Это Толя Собчак, да? Тот Толя, который… когда меня уродовали Ельцин и Сахаров, бился, я помню, на всю катушку…

— Жизнь не так проста, как кажется, она ещё проще! — воскликнул Собчак. — Кто-то мне говорил, Александр Николаевич, это ваша любимая поговорка?..

— Я небось и говорил, — усмехнулся Яковлев.

— Я в своем кругу, Михаил Сергеевич, — спокойно продолжал Собчак. — Жесткие меры. Очень жесткие! Пока Верховные Советы России, Украины и Белоруссии не утвердили беловежскую акцию, вы — Президент. Утвердят — вы никто. Но сейчас вы ещё Президент. До пяти утра, по крайней мере!

— Хорошо, — они подгоняют войска и стреляют по Кремлю! — возразил Горбачев.

— Еще чего? — удивился Яковлев. — Новая власть начинает с того, что отправляет на улицы танки, которые палят в законного Президента, — да кто ж с ними после этого будет разговаривать? Может — Буш, у которого собственные выборы на носу?

Секретарь доложил: Назарбаев.

— Нурсултан, — Горбачев кинулся к телефонам, — слушай меня, звони в республики, поднимай руководство, к утру должно быть их коллективное осуждение. С кем говорил? Сучий потрох — понятно! Что Ниязов? Они что там, с ума посходили? Погоди, Нурсултан, не до шуток, на хрена ему, бл…, свой самолет, он в Москву на верблюдах ездить будет! А ещё лучше — улетит на своем самолете сразу в Бутырку, будет там… с другими пилотами… к посадке готовиться! В одной клетке Лукьянова повезем, потому что Форос, ты знаешь, под него делали, а в другую — весь этот зверинец соберем, я им такие смехуечки устрою, мало не покажется, забыли, суки, кто их людьми сделал!

«Никогда, никогда без тюрем Россия сама с собой не разберется… — думал Яковлев. — Нет, никогда…»

Горбачев надеялся на Америку. Все последние годы он опирался на Буша, как на костыль.

Точно так же, как Горбачев проглядел свою страну, Советский Союз, точно так же он не увидел, не догадался, что молниеносная война в Персидском заливе и «великая русская конверсия», превратившая «империю зла» в «империю бардака», укрепили администрацию Буша в желании свободно пройтись уже по всей планете.

Америка шла к выборам Президента. Буш полностью зависел от крупнейших транснациональных компаний: «Дженерал моторс», «Ай-би-эм», «Боинг» и прочая, прочая, прочая. Они рвались в Россию, Горбачев их сдерживал (не из патриотических побуждений, нет, Горбачев боялся рынка), зато Ельцин разговаривал с американцами примерно так же, как у себя на Родине с татарами («Берите суверенитета сколько хотите…»). Ельцин вообще был щедр на слова, он верил — по простоте душевной — всему, что он сам же и говорил, — действительно верил!

— Звони, Нурсултан! Заявление — к четырем утра!

«Подарили Ельцину Россию!» — понял Яковлев.

«Что мы от него хотим? — задумался Собчак. — Просто мужчина в пятьдесят пять лет, вот и все».

— Ты, Толя, вот что: попов поднимай! Всех! Поднимай Патриарха! Пусть даст по полной программе! Его заявление должно быть сразу после моего!

— А если… не даст, Михаил Сергеевич?

— Куда он денется!

«Странная у него особенность мерить всех по себе, — подумал Яковлев. — Люди-то разные, а они для него на одно лицо…»

Собчак кивнул головой и — вышел. Яковлеву почудилось, что он прищелкнул каблуками.

— Ты ужинал?

— А я… на ночь не ем. Так, творожку если… по-стариковски…

— Погоди, распоряжусь.

— Вам надо выспаться, Михаил Сергеевич…

— Нет, нет, не уходи…

В комнате отдыха накрыли стол: холодный ростбиф, сыр, баклажаны и несколько полукоричневых бананов.

— Да… не густо… — протянул Яковлев. — Не густо…

— Супчик тоже будет, — покраснел Горбачев. — Я — заказывал.

В Кремле было холодно. Погода озверела, — ветер бился, налетал на окна, покачивал тяжелые белые гардины.

Горбачев удобно сел в кресле:

— Я, Саша, пацаном был — все на звезды смотрел. Таскаю ведра на ферму… а на речке уже ледок… водичку зачерпну, плесну в корыто, а сам все мечтаю, мечтаю…

— Вы што ж это… хо-лодной водой ско-тину поили? — насторожился Яковлев.

— Нет, я подогревал, что ты… — засмеялся Горбачев.

— Тогда хорошо…

Господи, не был бы Горбачев предателем! Выгнать из Кремля и тут же отобрать машину, — ну что это, а?

Яковлев, конечно же, ревновал к Горбачеву («Я пишу, Горбачев озвучивает», — поговаривал он в кругу близких). Но ещё больше, чем Яковлев, к Горбачеву ревновал Шеварднадзе: там, в Форсе, и — с новой силой — теперь, в эти роковые декабрьские дни выяснилось, что у Горбачева нет команды, единомышленники есть, а команды — нет, что он — самый одинокий человек в Кремле.

Шеварднадзе мечтал возглавить Организацию Объединенных Наций: Перес де Куэльяр уходил в отставку, а по МИДу ползли слухи, что Шеварднадзе на посту министра вот-вот сменит Примаков.

Свой уход Шеварднадзе сыграл по-восточному тонко: он вышел на трибуну съезда народных депутатов и сказал, что в Советском Союзе «наступает диктатура» — не называя фамилий.

Генеральным секретарем ООН стал Будрос Гали, а Эдуард Амвросиевич, проклиная себя, перебрался в небольшой особнячок у Курского вокзала, где под его началом была создана странная (и никому не нужная) «международная ассоциация».

Говоря о «диктатуре», Шеварднадзе имел в виду Горбачева, он бил по нему, но тут случился Форос, Шеварднадзе вроде бы оказался прав — он же не называл фамилий! Уступая просьбам американцев, Горбачев вернул Шеварднадзе в МИД: в «международной ассоциации» у Эдуарда Амвросиевича не было даже «вертушки».

— Ельцин, Ельцин!.. — Горбачев полуоблокотился на спинку стула, — врет напропалую!

— С цыганами надо говорить по-цыгански, — зевнул Яковлев.

— Я, Саша, все… понять хочу: почему… так, а? Все орали: свободу, свободу! Дали стране свободу, а она… в благодарность, я так понимаю, гадит сама же себе. И где тут политический плюрализм, где общие интересы, где консенсус, вашу мать, если все идет под откос?

Яковлев с интересом посмотрел на Горбачева:

— В двадцать каком-то году, Михаил Сергеевич, барон Врангель… в Париже… говорил своей молоденькой любовнице Изабелле Юрьевой: «Деточка, не возвращайся в Москву! Россия — это такая страна, где завтрашний день всегда хуже, чем вчерашний…»

— Нет, ты мне объясни… — Горбачев был увлечен собой, — кому я сделал плохо? Кому?! Дал свободу, — так? Получился позитивный результат. Сейчас… вон уже… идут сигналы со стороны Прибалтийских республик, они погуляли по свету, а теперь в Прибалтике уже начинают искать формы более тесного сотрудничества с остальными республиками… Ведь тут, я скажу, надо идти вглубь. Куда столько танков? В мирное время, в восемьдесят пятом году, Советский Союз делает танков в два с чем-то раза больше, чем Сталин! И каждый танк — полмиллиона долларов. А ракеты… стратегические… больше миллиона. Так?

Яковлев кивнул головой: все, о чем говорил Горбачев, он когда-то сам говорил Горбачеву, только Михаил Сергеевич (как все талантливые, но поверхностные люди) часто выдавал чужое за свое — он учился на ходу, быстро забывая тех, кто его просвещал.

— Так откуда, спрашивается, взялся Ельцин? — вдруг подвел итог Горбачев. — Вот откуда? Ведь Ельцин — это народный гнев.

— Э… э… — удивился Яковлев. — Ельцин — не народный гнев, а народная глупость, Михаил Сергеевич. А танки… — нет, покойный Ахромеев все-таки меня убедил… да, убедил: когда американцы прикидывали, сколько в Союзе танков, всего остального… они относились к нам как к ровне, хотя «холодную войну» мы проиграли… Устинов строил танки не для войны, для паритета… тоже ведь не дурак был…

— Так что, Саша, я сделал плохого? Что?!

— Сказать? — сощурился Яковлев. — Я скажу, Михаил Сергеевич: плохо мы сделали перестройку, вот что… Посмотрите на Ельцина! У него — кувалда в руках. А у нас, Михаил Сергеевич, перочинный ножичек… Оно, конечно, кувалда для страны страшнее, но мы-то… перестройку… перочинным ножичком вырезали: резвились, резвились… и переиграли самих себя…

Горбачев встрепенулся, — в нем мелькнуло что-то злое, очень злое:

— К топору, значит, зовешь Россию?..

— Топором, Михаил Сергеевич, в деревнях дома до сих пор строят, — возразил Яковлев. — Топор-то… в России… великая вещь…

Ветер стих: стал жалобным.

— Да-а… — Горбачев ловко подцепил сыр, — представь себе: в Америке три губернатора встретились… где-нибудь в Неваде… а лучше — на Аляске, в снегах… выпили водки, застрелили — от не хера делать — местного зубра и решили, что завтра их штаты выходят из Штатов, что у них, бл…, будет теперь новое государство. Ну, что Америка с ними сделает?

Яковлев захохотал — громко, от души.

— Правильно смеешься, — помрачнел Горбачев. — Их тут же сдадут в психушку, причем лечиться они будут за собственный счет…

Не сговариваясь, Горбачев с Яковлевым взяли рюмки.

— «Умри, пока тебя ласкает жизнь!» — усмехнулся Яковлев.

Закусили.

— Беловежье — это второй Чернобыль, — заметил Яковлев, принимаясь за ростбиф. — Никто не знает, что страшнее…

— Страшнее Чернобыль, — махнул рукой Горбачев, — главный инженер… Дятлов, я даже фамилию запомнил, был связан с кем-то, то ли с ГРУ, то ли с Комитетом, хотя какая, хрен, разница! И умник какой-то, генерал (кто — не выяснили) отдал приказ: снять дополнительную энергию. Логика, — Горбачев потянулся за соком, — простая, советская: если завтра война, если завтра в поход, заводы можно вывезти, эвакуировать, а что с реактором делать? С атомной станцией? Врагу оставить? Взорвать-то невозможно, планете конец! Курчатовцы доказывают: реактор можно остановить, но в запасе надо иметь сорок секунд, чтобы запустить дизель-генератор, рубашка реактора начнет охлаждаться — пойдет процесс. А где найти эти сорок секунд? Вот Дятлов и упражнялся… по ночам. Восемь дизель-генераторов по восемьсот киловатт каждый! А пока они маневрировали — упустили запас защитных стержней, вот и все. Теперь — о Ельцине, я подытожу так: ты, Александр Николаевич… хорошо знаешь: я — человек, который способен улавливать все движения в обществе, способен их нормально воспринимать, я не могу не видеть и не реагировать на какие-то течения, тем более когда собрались руководители трех таких республик. Я сейчас оставляю за пределами, что собрались только трое — и сразу объявляют, что не действуют союзные структуры и законы, что Союз «закрыт», — это я не признаю, это противоречит моим убеждениям! Но: есть предложения, есть политика, есть серьезные намерения иначе повернуть процесс — пожалуйста… то есть я, Саша, хочу, чтоб это все было осмыслено при принятии решения… — понимаешь?

На пульте с телефонами вдруг пискнула красная кнопка.

— Что?! — Горбачев подошел к столу.

— На городском — Ельцин, Михаил Сергеевич, — доложил секретарь.

— Ельцин?

— Так точно, на городском.

Горбачев крайне редко пользовался городскими телефонами.

— Погоди, как его включать-то?

— Шестая кнопка справа, Михаил Сергеевич.

Шел третий час ночи.

— Вот так, Саша…

— Да…

— Звонит…

— Звонит.

— Может… не брать? Три часа ночи все-таки…

— Засранцы, конечно… — Яковлев зевнул. — Сами не спят и нам не дают…

— Не брать?..

— Возьмите, чего уж там…

Горбачев снял трубку:

— Ну, Президент, здравствуйте! Что скажешь, Президент? Тебя, я слышал, поздравить можно?

Они боялись друг друга, неизвестно, кто кого больше.

— Хорошо, а это как понять?! — вдруг закричал Горбачев. — Как?! Выходит, Бушу вы доложились раньше, чем Президенту собственной страны!..

Ельцин сказал что-то резкое и положил трубку. Только сейчас Яковлев почувствовал, что в кабинете — очень холодно.

— Они говорят, Буш их… благословил… — медленно сказал Горбачев.

Он стал похож на ребенка.

— Вот так, Саша… Вот так…

Через несколько минут позвонил Назарбаев: руководители союзных республик — все, как один, — отказались поддержать Горбачева.

Утром, ближе к десяти, явился Собчак: похожую позицию занял Патриарх Московский и Всея Руси Алексий II.

— «Милые бранятся — только тешатся», — сказал Патриарх.

28

Утро чудесное, а Руцкой приехал в аэропорт ужасно злой. В Исламабаде беспощадное солнце, а в Лахоре, столице Пенджаба, где Руцкой встречался с моджахедами, ещё страшнее: сорок два градуса в тени.

Гульбельдин Хекматьяр разыграл мерзкий спектакль, — настолько мерзкий, что Алешка пожалел Руцкого.

Политика нельзя уничтожать. Тем более — Руцкого.

В истории его афганского плена есть свои тайны. Плен Руцкого был на самом деле не афганским, а пакистанским, то есть Руцкой просто залетел не туда, ошибся адресом, точнее — страной. Его сбили войска противовоздушной обороны Пакистана, Руцкой приземлился за Парачинаром, в ста шестидесяти километрах от границы, где его и подобрали боевики Хекматьяра (здесь была их база). Увидев приближающихся моджахедов, Руцкой тут же отдал Сабаиду, их полевому командиру, пистолет с полной обоймой патронов и поднял руки вверх.

Генерал-полковник Борис Громов, командующий советским контингентом, мгновенно связался с Язовым, а Язов — с Шеварднадзе. Посол Советского Союза в Пакистане Якунин и военный атташе Белый передали Хекматьяру «отступные». Он получил боевую технику, почти миллион долларов наличными и (Хекматьяр очень просил) новую черную «Волгу».

«На ней он по горам скакать будет!» — высказался Руцкой.

Ему грозили рудники — пятнадцать лет.

Командарм Борис Громов неплохо относился к Руцкому. Да и международный скандал никому не нужен: если в плен (да ещё на территории мирной страны, члена ООН) попадает заместитель командующего воздушной армией, явившийся на истребителе, оргвыводы неизбежны. Перед Горбачевым все было представлено следующим образом: спасая свой штурмовик, подбитый моджахедами, полковник Руцкой совершил подвиг, достойный Звезды Героя, но оказался, как Карбышев, в плену. Хекматьяр был потрясен мужеством русского летчика и уже через несколько дней лично переправил его в Советский Союз.

Мог ли подумать Гульбельдин Хекматьяр, будущий премьер-министр Афганистана, что этот невероятно худой, тридцатидевятилетний полковник, трясущийся от страха, через несколько лет станет вице-президентом Российской Федерации?

Переговоры с моджахедами шли в главном штабе пакистанской военной разведки. Руцкой интересовался только пленными.

По данным Комитета государственной безопасности, в плену у афганской оппозиции содержались почти шестьдесят наших солдат и офицеров. По совести говоря, это были, конечно, не пленные, а предатели, — те, кто убежал к моджахедам с оружием в руках, сдавая им (случалось и такое) целые бригады. В списках КГБ они значились как пленные, графы «предателей» здесь не было. Тех бойцов, кто действительно оказывался в плену, моджахеды убивали: отказываясь от рабства, они превращались в проблему, которая решалась просто — пулей.

В Советском Союзе мало кто понимал, что эти люди — предатели. Руцкому очень хотелось показать, что у него есть международное влияние. Вернуть пленных в Москву, спасти им жизни — красиво!

Через посла Пакистана в Москве Хекматьяр передал Руцкому, что он отдает трех человек — бесплатно.

На тот случай, если деньги все-таки понадобятся, в самолете находился Белкин — живой кошелек Руцкого. Жаль, конечно, что Юзбашев не поехал, но ничего: Белкин справится!..

Как Ельцин не хотел, чтобы Руцкой встречался с моджахедами! «Надо сосредоточиться на решении внутренних вопросов!» — начертал он на прошении о поездке, но потом вдруг — совершенно неожиданно — сам отправил его на Ближний Восток.

Руцкой предчувствовал политический успех.

Эх, Алешка, Алешка, дурачок из Болшево — догадал же его черт столкнуть (лицом к лицу) двух злейших врагов, Хекматьяра и Раббани, лидера бадахшанских моджахедов, назвавшего себя единственным наследником покойного шаха.

Они ненавидели Наджибуллу, Кармаля, но больше всего они ненавидели друг друга: Афганистан — богатая страна, большое богатство — не делится.

Пока Руцкой ланчевал, Алешка договорился с Раббани об интервью, но вдруг прошел слух, что появился Хекматьяр: Алешка (под каким-то предлогом) оставил Раббани в библиотеке и кинулся на улицу:

— Ваше превосходительство! Ваше превосходительство! Два слова для крупнейшей русской газеты!

— О'кей! — улыбнулся Хекматьяр.

— Тогда в библиотеку… — обрадовался Алешка. — Там один ваш товарищ уже есть…

Увидев Раббани, охранники Хекматьяра выхватили оружие. Красавец Хекматьяр, один из самых образованных людей Востока (Хекматьяр написал более двадцати книг по историческим и религиозным проблемам, по вопросам права), был легендой Афганистана. Бандит, ученый и крупный политик — личность. Среди журналистов ходили слухи, что Хекматьяр импонирует Бушу, что в борьбе с Наджибуллой ЦРУ делает главную ставку на Хекматьяра…

Американцы, сволочи, всюду суют свой нос, «мировой жандарм», правильно в школе говорили… А приятно все-таки, когда Президент страны может сказать, обращаясь к нации: «Господа! Наше первенство в мире неоспоримо!..»

«Неужели правда, что через какой-то фонд американцы финансировали Ельцина, его предвыборную кампанию?» — эта мысль не давала Алешке покоя.

«Разведаю, — усмехнулся он. — Обязательно разведаю у Бурбулиса…»

Да, ошибся Андропов: если Амина и нужно было менять, то не на Кармаля, конечно, — на Хекматьяра. Получив деньги и власть, Хекматьяр с удовольствием продал бы душу кому угодно, если не ЦРУ, так КГБ — какая, к черту, разница? Главное для моджахедов — власть, кто будет «крышей» — не так уж важно, «крыша» будет все равно, это закон третьего мира.

Американская национальная идея, образ страны: сияющий храм на вершине холма.

Храм? Полноте! «Кто первый схватит, тот и сыт» — вот национальная идея!

Так — в России. Нет, везде, везде… — мир поглупел: главным действующим лицом в мировом театре стал доллар, он подчинил себе все и вся, он победил здравый смысл. О чем говорить, если даже в Гаване, у Кастро, вход в музей революции, где выставлен гроб Че Гевары, стоит три доллара? Не песеты, нет, здесь никого не интересуют песеты, — нам доллары, пожалуйста! О чем говорить, когда Ватикан, самое богатое государство в мире, если и радует какую страну гуманитарной помощью, то через губу? Папа Иоанн Павел, последний понтифик XX века, обожает странствовать по белу свету: где же, спрашивается, новые католические соборы, новые католические школы — где? Почему даже на реставрацию Сикстинской капеллы (святое дело, да?) кардиналы выделяли деньги ужасно неохотно? А соседние — с капеллой — залы, расписанные Рафаэлем и лучшими мастерами Возрождения, в XX веке, судя по всему, реставрации не дождутся, хотя разговоры об этом в Ватикане идут с середины 50-х годов.

«Кто первый схватит, тот и сыт!» — национальная идея, да? В Советском Союзе было иначе. 1941-й год: «За Родину, за Сталина!» — вот национальная идея. Не дай бог, что случится — можно ли представить (хотя бы представить) в окопах под Смоленском лидера ЛДПР или официальных советских миллионеров — Тарасова, Ходорковского, Борового и др.?

Время изменилось — да, в конце XX века в войнах, в любых войнах нет победителей и побежденных, есть только несчастные, все так, но в истории каждой страны случаются, увы, такие ситуации, когда за страну надо умирать. Что будет со страной, если умереть за неё некому?

Нет, все-таки нет: Андропов ошибся не только с Кармалем, он вообще ошибся, ибо истинной причиной афганской войны были не американские ракеты, а наркотики — Андропов об этом не знал. Если бы знал, войны бы не было.

Афганский рынок героина бросил вызов Колумбии, теснейшим образом связанный (деньгами) с США. Что уж, спрашивается, так бояться американских «Стингеров», которые вдруг появились близ Кабула, если Турция, член НАТО, выставила «Стингеры» вдоль всей границы с Советским Союзом. Не воевать же Турцию!

Тайная поездка Андропова в Кабул укрепила его в мыслях об «ограниченном контингенте». О чем он думал, там, на горе, перед дворцом Амина — он, всесильный член Политбюро, будущий Генсек, неузнаваемо загримированный ещё в самолете, — о чем?

Через десять дней КГБ привез в Кабул Бабрака Кармаля, найденного в Чехословакии, «Альфа» штурмом взяла дворец Амина, где лифт, к слову, спускался на два этажа ниже земли, сотрудник «Альфы», полковник Михаил Романов лично расстрелял из «калашникова» Амина и его любовницу, жену местного министра, выскочивших из постели.

Через Тургунди и Соланг в Кабул вошли советские войска.

Какие пленные? У Хекматьяра, господин вице-президент, пленных нет, это знают все, Хекматьяр друг всех мусульман, а вот среди тех, кто не хочет жить в Советском Союзе, — да, есть бывшие советские солдаты и офицеры, но эти люди никогда не вернутся в СССР, потому что они не любят СССР. Тему «пленных» надо закрыть раз и навсегда, господин Руцкой скоро в том убедится: Хекматьяр обещал привезти троих человек, но привез только одного — младшего сержанта Николая Выродова, перешедшего на сторону душманов 29 августа 1984 года.

— Коля! — улыбнулся Руцкой. — Давай домой, сынок! Маманьку увидишь! Ты ж и не знаешь, поди, какая у тебя маманька, ждет тебя, плачет, — она была тут у меня… на той недельке, рыдала, значит, у меня в кабинете, твой портретик показывала…

Про «маманьку» Руцкой, конечно, загнул, но это — для убедительности.

Хекматьяр кивает головой:

— Поезжай, дорогой. Потом вернешься.

Выродов испуганно смотрит на Руцкого:

— Спасибо, господин. Мне здесь хорошо, мне здесь очень хорошо, господин, меня не обижают!.. Я принял ислам, господин. У меня через неделю свадьба, я люблю невесту… её зовут…

Выродов пришел в чалме, в белых мусульманских одеждах, редкая бороденка свисала чуть ли не до колен, хотя мусульмане не носят бороду ниже сердца.

— Какая свадьба, Коля! — разозлился Руцкой. — Ты ж наш! Ты ж из махновской области! Главное, Коля, не бойся: я, как и ты, был в плену у господина Хекматьяра, получил за свой… п… подвиг государственную награду! И у тебя, Коля, все будет хорошо, — обещаю! Хватай невесту, маманьку познакомишь… по христианскому обычаю… Папаня живой? Вишь, как здорово! Представь: завтра мы с тобой пойдем на Красную площадь, хочешь — в Исторический музей зайдем, я тебе машину дам, на Ленинские горы смотаешься… В Москве — хорошо, тихо, снег лежит, ты ж сколько лет не видел снег, — а?

Выродов молчит, качает головой из стороны в сторону. Такое впечатление, что он под кайфом.

— Ну, Коля?

— Нет, господин. Не поеду.

— Поедешь!

— Нет.

— Хватит дурака валять, Николай. Главное — ничего не бойся!

— Нет.

— Почему?

— Мне здесь хорошо.

— А дома лучше!

— Мне здесь хорошо…

— Да не бзди ты, — понял? — взорвался Руцкой. — Я — вице-президент, я — гарантирую!

— Не поеду. Все.

…Над головами крутились вентиляторы, но в комнате было ужасно душно.

Алешка вышел во двор, — красота, много зелени, струей бьет фонтан прямо из-под земли.

Как под таким солнцем люди живут, а?

Алешка любовался Хекматьяром и — ненавидел его. Руцкой был перед ним как ягненок. Обидно!

Это и есть искусство дипломатии: лев и ягненок могут, конечно, лечь спать рядом, только ягненок вряд ли выспится…

Нет, Руцкому, конечно, все равно ничего не докажешь, Ельцин и Руцкой в этом похожи, у них одна болезнь, общая — излишнее доверие к чужому слову. Надо же, Хекматьяр обещал вернуть людей! Только дурак мог не догадаться, что это игра. Хекматьяр что, больной, что ли, чтобы вот так, с бухты-барахты, раздавать свое?..

Алешка ждал, что будет дальше. Он хорошо изучил характер Руцкого.

Оставшись ни с чем, точнее — ни с кем, Руцкой проклинал всех: моджахедов, Хекматьяра, Ельцина, пакистанскую военную разведку, своего помощника Федорова и посла Якунина.

Вылет из Исламабада был назначен на восемь тридцать утра: российская делегация летела в Афганистан, к Наджибулле.

Руцкой выглядел так, будто на него нагадили мухи. По старой мусульманской традиции девушки в галабиях надели на Руцкого огромный венок из живых цветов. Алешка прыснул: было ощущение, что Руцкой с венком на шее приплелся на свои собственные похороны.

Он так и ходил с этим венком — как со спасательным кругом.

— Господин вице-президент! Господин вице-президент!

Нет, хорошо все-таки, что моджахеды ненавидят друг друга! Услыхав, что Хекматьяр отдает Руцкому пленного солдата (подробности были неизвестны), Раббани пожелал сделать то же самое: по его распоряжению в Пешаваре нашли какого-то туркмена, его уже везут в Исламабад, и если советская миссия не возражает, туркмен вернется к себе на родину, в СССР.

Советская миссия была счастлива. Вылет задержали на пять с половиной часов. Руцкой распорядился вызвать в аэропорт всех аккредитованных в Исламабаде журналистов — советских и зарубежных.

Алешка сбегал в город: купил рюмки из оникса. Два с половиной доллара набор, — красота!

Все-таки Руцкой, что ни говори, мужик фартовый! Попал в плен — получил Героя. Стал депутатом — получил пост вице-президента с правом исполнять обязанности руководителя России в случае болезни Президента или каких-то обстоятельств. Дивны дела твои, Господи!

Что за особенность такая: в Советском Союзе все президенты — люди ниоткуда, люди из тени.

Можно представить Рузвельта или де Голля на трибуне Организации Объединенных Наций с башмаком в руках?

Для Никиты Сергеевича Хрущева башмак в руке — это вполне органично.

Ельцин, например, может быть только на главных ролях, если он второй, он скисает.

Человек, ставший человеком в тени, непредсказуем; человека тени не знает никто (поэтому он, как правило, становится проблемой для тех, кто его выдвинул), но самое ужасное в другом — человек, долго существовавший в тени, не в силах отделаться от привычек собственной жизни, тень есть тень, летучие мыши всегда слепнут на солнце, иными словами, он не готов, просто не готов быть главным человеком страны. Оказавшись на престоле, он не хочет играть по правилам тех, кто привел его к власти; он сам ждет от себя чего-то неожиданного, решительного, чего-то нового, хотя плохо знает, чего он хочет, нет времени, просто нет времени (у него и у страны), он нервничает, гонит сам себя и — быстро выбивается из сил. В России все президенты быстро выбиваются из сил. Исключением, пожалуй, был только Сталин, но за Сталина (именно за Сталина) работала — в огромной мере — система, которую он создал, поэтому в душе у Сталина был, судя по всему, совершенно невероятный, нечеловеческий покой, продлевавший ему жизнь. Как только (уже после войны) им овладел, наконец, страх преследования, великий вождь великой страны быстро рассыпался в маразме, и его конец был ужасен.

(Сталину, конечно, помогало и то обстоятельство, что его ближайшие соратники — все, включая Молотова, совсем не глупого человека, это не Ворошилов, — были убеждены, что Сталин — гений. «Усатый» губил в концлагерях их жен, а они считали его мессией, — в этом и впрямь было нечто особенное!)

Алешка знал: Руцкой — Леон Блуа, неблагодарный нищий. Только нищие не ценят добро, — что им добро человеческое, если они нищие! Такие люди предадут кого угодно, у таких людей нет обязательств, им кажется, что на политическую арену они вышли сами, своими ногами. Алешка не сомневался, что Руцкой служит Горбачеву, а не Ельцину, что через секретариат Руцкого к Горбачеву уходят секретные и сверхсекретные бумаги Президента России. Неужели Ельцин это не понимает?

Странно, конечно, все начальство — Ельцин, Руцкой, Хасбулатов и Гайдар — разъехалось кто куда, на «хозяйстве» в Кремле никого нет: Руцкой — здесь, дурью мается, Хасбулатов — в Южной Корее, Ельцин и Гайдар — в Вискулях, на охоте. Федоров, самый умный человек в окружении Руцкого, убежден, что «дедушка» специально выпроводил Хасбулатова и Руцкого из России. Что-то придумал, наверное. А может, запил. В сентябре, после путча, Ельцин уехал в Сочи, очень переживал, что Горбачев вернулся в мир, и пил без продыха почти три недели. Как организм выдерживает, а?

Кто-то из ребят, Васька, что ли, Титов, рассказывал, что Ельцин пожал ему руку так, что сломал пуговицу на рукаве рубашки, — вот силища, офигеть!

Стоп, стоп, стоп… — начинается!..

Алешка бросился к самолету.

Что же творилось на летном поле! Руцкой стоял в центре ковровой дорожки, по-богатырски сложив руки на груди.

В аэропорт примчались все журналисты из Европы и Америки: Би-би-си, Си-эн-эн, «Deuche Welle» — кого только нет!

Туркмен, правда, странный: Раббани тащит его за руку, а он упирается и идти вроде как не хочет, лижет Раббани руки, усыпанные перстнями, и что-то лопочет по-своему.

— Хабибула, сын Барбакуля, — отрекомендовал его Раббани, — забирайте, ваше превосходительство!

Самолет заводит моторы. Гаджиев, переводчик Руцкого, пытается что-то ему сказать, но Руцкой отмахивается от него, как от мухи: он влюбленно глядит на туркмена, который, как выяснилось, совершенно не понимает по-русски.

— Слушай, чё этот малый орет? — Алешка подошел к Гаджиеву.

— Да странно как-то… Он говорит, что через неделю обратно вернется…

Увидев телекамеры, туркмен закрыл руками лицо.

— Берите, ваше превосходительство, — улыбается Раббани. Руцкой величественно подошел к Хабибуле и развернул его перед телекамерами:

— Не плачь, Хабибула, не плачь! Я, как и ты, солдат, изведал ужас афганского плена. Сейчас все позади, Хабибула: ты едешь в Советский Союз, тебя ждут не дождутся твои мама и папа, я их хорошо знаю, особенно маманьку, она рыдала у меня в кабинете, и Родина, сынок, встретит тебя как героя, потому что ты — настоящий солдат…

Хабибула смотрит на Руцкого с ненавистью.

— Пройдут годы, ты, возможно, напишешь большую книгу об афганском плене, — горячился Руцкой, — которая, Хабибула, обойдет весь мир, потому что там, в Америке, они не знают, вообще ничего не знают о том, как мы сражались с тобой в горах Гиндукуша, брали штурмом Хост, подрывались на зеленках и как, Хабибула, мы с тобой, как и тысячи советских солдат, выполнявших свой долг, налаживали здесь мир и счастье. Ты вырвался из застенков, Хабибула, ты победил смерть. А Советский Союз воспрял духом, сынок, и победил тоталитаризм, поэтому Родине, Хабибула, сегодня, как никогда, дорог каждый человек, каждый русский, каждый туркмен… все дороги, поэтому я, вице-президент России, лично приехал за тобой сюда, в Пакистан. От имени советского руководства я благодарю господина Раббани за его гуманитарную акцию, передаю всем лидерам оппозиции большой привет и благодарность от Президента Туркменистана г… господина… — Руцкой запнулся, вспоминая фамилию, — господина Ниязова и Президента России Бориса Николаевича Ельцина!..

Расстались по-братски. Руцкой обнял Раббани и пригласил его посетить с визитом Советский Союз.

А Хабибула — и впрямь странный: вошел в самолет — и вдруг загорланил песню, видно туркменскую.

Алешка и Гаджиев переглянулись.

— На радостях, наверное, — пояснил Федоров. — Странно все-таки: если он по-русски — ни бум-бум, как он воевал в Афганистане? Он что, команды по-туркменски получал, что ли?

Белкин торжественно вручил Хабибуле две тысячи долларов — на новую жизнь. Увидев доллары, Хабибула молниеносно спрятал их за пазухой и теперь все время озирался по сторонам: не отнимут ли?

Стюард принес Хабибуле котлету по-киевски. Услышав, как Хабибула чавкает, Алешка попросил:

— И мне… пожалуйста.

Набрали высоту. Федоров открыл бутылку коньяка:

— Ну что, за успех?

Умяв котлету, Хабибула успокоился. Теперь он тупо глядел в окно: Алешке показалось, что самолет для него — в диковину.

В салон неожиданно заглянул Руцкой.

— Ты чтой-то в одну харю жрешь?

— Извините, Александр Владимирович… — покраснел Алешка.

— Кушай, кушай, я шучу…

Руцкой и Федоров ушли в президентский салон.

«Вся Россия — казарма», — говорил Чехов…

Алешка достал диктофон, и они с Гаджиевым устроились рядом с Хабибулой.

— Скажи, дорогой, ты когда в плен попал?

Хабибула удивленно посмотрел на Алешку:

— Какой плен?

— Ну, к Раббани — в застенки? К Раббани. К господину Раббани.

— А!.. В восемьдесят девятом.

— Когда?

— Ну, год назад.

Алешка переглянулся с Гаджиевым.

— Хабибула, в восемьдесят девятом война кончилась.

— Ага, кончилась.

Хабибула отвернулся к окну.

— Какое у тебя было звание? — спросил Гаджиев.

— Хурзабет.

— Какое, Хабибула?

— Хурзабет… — не понимаешь?

Белкин подошел ближе.

— Хабибула… не волнуйся… не волнуйся, пожалуйста, — попросил Алешка. — Ты в каких войсках служил?

— Как в каких? — Хабибула вытаращил глаза. — В наших!

— Ну а поконкретней?.. Пехота, авиация…

— Да погоди ты… — Белкин пристально взглянул на Хабибулу. — Слушай, парень, у тебя когда-нибудь красный советский паспорт был?

— Зачем, господин, советский паспорт? У нас при Наджибулле вообще паспортов не было.

Хабибула испытывал к Белкину абсолютное доверие.

— При ком, при ком?..

— При Наджибулле.

— Так ты кто, бл…?! — изумился Белкин.

— Я туркмен, — испугался Хабибула. — Афганский туркмен…

Первым очнулся Гаджиев — бросился в салон к начальству.

А там кир! Руцкой, Федоров и новый товарищ Руцкого, журналист Иона Андронов из «Литературной газеты», никогда, впрочем, не скрывавший свою работу — стукачество в органах государственной безопасности, отмечают (вовсю!) крупную политическую победу.

Алешка похолодел: вице-президент России везет в Советский Союз гражданина непонятно какой страны, во Внуково-2 готовится торжественная встреча, об этом сообщили все мировые агентства, а ближайшая остановка — в Кабуле Наджибуллы, от которого этот малый рванул в Пакистан с оружием в руках!

Прибежал Саша Марьясов, полковник из Ясенево, развернул списки:

— Вот же, вот фамилия… вроде похожая…

«Уволят Сашу», — догадался Алешка.

— Да, не того… везем, — подвел итог Федоров. — Обманули гады…

Белкин отобрал у Хабибулы две тысячи долларов, хотя Хабибула — сопротивлялся.

— Будешь орать, наденем наручники, — предупредил Белкин.

Самолет приближался к Кабулу.

Ночью после торжественного приема у Наджибуллы наш посол в Афганистане Борис Пастухов сообщил Руцкому, что, по неофициальной информации, полученной из Москвы, Советского Союза больше нет: на пресс-конференции в Белоруссии Ельцин, Кравчук и Шушкевич заявили о создании новой страны. Реакция Горбачева, ООН и стран «семерки» — неизвестна.

Федоров предложил вернуться в Москву, но Руцкой махнул рукой и ушел спать.

Утром с похмелья он поинтересовался, жив ли Хабибула, что с ним? Начальник охраны доложил, что Хабибулу сдали в Красный Крест, а вот жив ли он — никто не знает.

29

Раиса Максимовна боялась, если он не уйдет в отставку, будет война. Форос сделал свое: теперь она не сомневалась, что их семья — все, даже маленькая Катя, — пострадают обязательно.

Прежде она никогда не видела смерть в лицо. Полумертвый глаз и мертвая рука, висевшая как плеть, все время напоминали Раисе Максимовне о смерти.

Страна отнеслась к Форосу несерьезно. Да, она была единственным человеком в СССР, для кого Форос стал началом какой-то новой жизни — в обнимку со страхом.

Она постоянно задавала себе один и тот же вопрос: что будет, если будет война, хватит ли у него сил, ума и мужества? Кто его команда, кто будет с ним до конца?

Маршал Шапошников, командующий. Предаст кого угодно.

Александр Яковлев. Нельзя верить ни единому слову.

Егор Яковлев. Честный. Интеллигенцию не переубедит, интеллигенция рехнулась на Ельцине.

Бакатин. Солдафон. Толку от его преданности — никакого.

Примаков. Возьмет больничный.

Шеварднадзе. Ух, какая мерзость!

Гавриил Попов, мэр Москвы. Будет мстить. Очень хотел быть министром иностранных дел, Михаил Сергеевич — не одобрил.

Вадим Медведев. Политик. К сожалению, — допотопный.

Академик Петраков. Порядочный человек. Влияния — ноль.

Баранников, министр МВД. Темная лошадка.

Генерал Лобов. Начальник Генерального штаба. Переметнется к Ельцину. Военным вообще нельзя верить.

Назарбаев. Флюгер.

Черняев, Ревенко, Шахназаров. А что они могут?

Интеллигенция. Сдаст. Для них Ельцин — икона. За что борются, на то и напорются, только поймут это позже всех.

Снегур. Человек Ельцина.

Гамсахурдиа. Не обсуждается.

Кравчук и Шушкевич. Не обсуждается.

Тер-Петросян. Не простит тюрьмы.

Каримов. Бай.

Ниязов. Сходит с ума от любви к себе.

Еще… кто еще?

Вольский, Явлинский?.. Несерьезно.

Должен же быть кто-то еще!

Он стрелял в Баку, он стрелял в Риге. В Вильнюсе. В Тбилиси он воевал саперными лопатками. Она знала, он готов стрелять и в Москве, она собственными глазами видела, как в Форосе вечером 18-го он принимает заговорщиков, как пожимает им руки. Ей казалось, что он заигрывает с мерзавцами, потому что боится за семью, за Иру и Катю, которые тоже были на этой проклятой даче, но, когда они остались вдвоем, он как-то очень странно объяснил ей, что любая война между Крючковым и Ельциным ему на руку. Ибо война, как он сказал, расчищает ситуацию, что ему все равно, кто победит (лучше, если погибнут оба, и Ельцин, и Крючков), потому что без него, Президента Советского Союза, заговорщики не обойдутся: пока он — Президент, никто в мире не будет с ними разговаривать, никто! И убить его они тоже не могут, тогда с ними тем более… ну, он грубо выразился… в общем — понятно!

А если он ошибается? Просто ошибается? Буш и Коль — сволочи, это ясно! Михаил Сергеевич объединил Германию. Это он распорядился убрать оттуда все войска… полмиллиона, кажется! Американцы… не самая бедная страна, да?.. две бригады с Филиппин… две всего!.. выводила двенадцать лет, вот как это сложно! А Михаил Сергеевич — за четыре года. Плохо им, что ли? Немцы получили четырнадцать военных аэродромов… — или больше? Где благодарность? Нобелевская премия — благодарность? Забирайте, забирайте все, что вы навесили на Михаила Сергеевича, забирайте звания, красную мантию с шапочкой… — не надо, не надо Ельцина. Слушайте, не надо! Вам же хуже будет, дураки! Миттеран… подумать только: «его любит Россия!» Сегодня любит, завтра разлюбит, в России все быстро переходит в свою противоположность, — не понимают, нет…

И никогда не поймут.

Любая война убьет Михаила Сергеевича. Он — мишень.

Что Ельцин действительно умеет, так это воевать.

Ельцина, конечно, можно убить. Тогда тоже война.

Любая война убьет Михаила Сергеевича…

Если он не уйдет, война неизбежна.

Единственное, что умеет Ельцин, это воевать.

Будьте вы прокляты!..

Глупость, страшная глупость: придумать пост Президента в стране, где сознание людей вывихнулось условиями жизни, которой они живут. Съезды народных депутатов показали, что Советский Союз — это такая страна, где лидеров избирают толпой, где роль интеллигенции равна нулю, где восемь человек из десятерых — круглые дураки! ГДР и ФРГ: до объединения казалось, нация одна, просто две страны, а когда Михаил Сергеевич разрушил Берлинскую стену, вдруг выяснилось, что страна-то на самом деле одна, была и есть, зато нации две и они не могут найти общий язык друг с другом — хотят, но не могут! Точно так же… вот ведь, вспомнилось.. Сталин, по чьей-то подсказке, решил объединить в Москве цыганский театр с еврейским театром и в две недели заставить их найти между собой общий язык…

Раиса Максимовна скинула домашние тапочки, легла на диван и вытянула ноги — молодые, необыкновенно стройные.

А Черненко хотел видеть Генеральным секретарем Гейдара Алиева! Романов предлагал Гришина, но это — для отвода глаз, конечно, а Алиев мог возглавить комиссию по похоронам…

Да, если бы не Лигачев, который шептался — день и ночь — с первыми секретарями обкомов, съехавшимися на поминальный пленум, где бы был Михаил Сергеевич… — где-нибудь послом, так?

Она закурила. Пепел аккуратно ложился в пепельницу; все, что делала Раиса Максимовна, она делала красиво и спокойно, даже когда нервничала.

Михаил Сергеевич бросил ей однажды, что она — учительница, а не «первая леди»! Ему кто-то нажаловался, что она организовала лекции для жен членов Политбюро, пригласила Савелия Ямщикова, который рассказал этим женщинам о древних иконах… — но ведь их, этих женщин, жен ответственных товарищей, необходимо просвещать, они же не знают ничего, совсем ничегошеньки! Раиса Максимовна приглашала поэтов, чтобы они почувствовали прелесть живых стихов; одна лекция была по астрономии, приехал товарищ из Академии наук, показывал слайды, потом пили чай… Женщины, между прочим, были довольны, кроме Любови Дмитриевны, супруги Лукьянова, но это, как говорится, особый случай…

Что будет? Что будет дальше? Хорошо, — маятник качнется в сторону Михаила Сергеевича… ведь все прибегут, все, Кравчук и Шушкевич в первую очередь!

Сталин, говорят, запретил Художественному театру ставить «Гамлета», и с тех пор (при жизни Сталина) «Гамлет» в Советском Союзе не шел. Видно, смерть Полония, которого принц Датский отправил по ошибке на тот свет (ничего себе ошибочка, да?), напоминала Сталину об Аллилуевой; она, по слухам, стояла в спальне за шторой у окна. Сталин не знал, в кого он стреляет. Интересно все-таки: Гамлет не знает, что ему делать с подонком-отчимом, за его муками, за бесконечными «быть или не быть» наблюдают — вон сколько веков — миллионы людей, а здесь погибает — на глазах — целая страна, Советский Союз, и никому в мире (даже собственному народу) нет до этого дела! Получается, Советский Союз никому так не нужен, как Михаилу Сергеевичу, да и то потому, что он — Президент!..

Глупо, глупо думать, что Советский Союз исторически изжил себя самого, просто сейчас такая ситуация; они, эта тройка, сделали главное: догадались, что Михаил Сергеевич — один, совершенно один, и посмеялись над ним!

Проклятая страна. Царица Екатерина была великая женщина… — как она справлялась с Россией?

Левая рука висела как плеть. Раиса Максимовна встала с дивана и неожиданно увидела себя в зеркале: она машинально, по привычке, поправила волосы, но они снова упали на лоб; она подошла к зеркалу почти вплотную, да так и осталась стоять, не узнавая свое лицо.

«И все-таки узнают голос мой, и все-таки ему опять поверят…»

Она застонала — тихо, по-бабьи.

Болезнь отнимала у жены Президента волю, но она все-таки надеялась обмануть саму себя, сделать что угодно, даже глупость, лишь бы не слышать в ответ это гибельное слово «отставка»…

30

Егорка собрался ехать в Москву с единственной целью — убить Горбачева. На билет собирали двумя дворами: своих денег у Егорки не было, да и при чем тут, спрашивается, свои деньги — дело-то государственное, народное.

Олеша насмешничал: с такой-то рожей — и в Москву! Нет, Егорка знал: хошь спасти завод от назаровских — убирай Горбачева, при нем толку не будет, одно предательство. А если к власти придет Ельцин, он рассует воров и кооператоров по тюрьмам, сделает нормальные цены и жизнь — будет в радость.

— Водка бу как при Брежневе, — доказывал Егорка. — Понимашь?

Олеша не верил.

— Поздно. Нищие мы, Ленин изгадил. А потому правители в России — против народу. Был бы Ленин честный — залез бы на броневик… так мол и так, господа хорошие, сам я не здешний, из Швейцарии еду, порядков ваших не знаю, живу в шалаше…

Олеша любил «Комсомольскую правду».

Красноярье — центр России; земли отсюда поровну что до Бреста, что до Магадана — три с лишним тысячи верст… Егорка знал: если он, Егор Решетников, не спасет завод от назаровских, его никто не спасет, погибнет предприятие, Ачинск погибнет, тогда уезжать, — а как уезжать-то?..

Велика Россия, но отступать некуда, кому чужие нужны? Интересно, сколько русских сейчас, — а?

Горбачев — врет, Ельцин — не врет, Ельцину помочь надо, помочь. Заводы покупают, ошалела страна… И кто? Назаровские! Тюрьма по ним плачет, а Горбачев в люди их выводит, с ума сошел. Или, мож, они с ним делятся, — а?

Нет, грохнуть его — праздник будет! Все вздохнут. Напарник нужен, а его нет, ёшкин кот, вдвоем-то веселее будет, это ясно…

Егорка решил серьезно посоветоваться с Олешей и пригласил Борис Борисыча — самого умного в Ачинске мужика.

Беседовать в квартире было бы глупо, Егорка боялся прослушки. (Этот КГБ, он, говорят, всюду.) А дело такое, без пол-литры не разберешься, но пить-то тоже надо с умом: в «Огнях Сибири» — денег не хватит, ведь пол-литры, между прочим, будет мало, а это все — траты. Егорка выбрал фабрику-кухню, хотя здесь он обычно не пил, брезговал, зато горячее на фабрике-кухне давали до девяти вечера, правда, пельмени исчезали уже к семи, оставалось только тушеная капуста. Водку народ приносил с собой. Если не хватало, тетя Нина, хозяйка, давала в долг, причем по-божески: четыре сорок за стакан плюс процент за инфляцию.

— На отелю скинемси, — уверил Борис Борисыч, — Москва деньгу любит, факт, так шо скинемси. Но условие: сначала должен моё отдать, — понял? Деньгу мою.

— У него, поди, при себе-то не бу, — засомневался Олеша.

— Бу не бу — не е..т, — отрезал Борис Борисыч. — Он его стукнет, а я с кого получу? Он знашь мне ско-ка должен?

— Скоко? — заинтересовался Егорка.

— До хера, во скоко!

Первый стакан входил эффектно, как язычок пламени. Чтобы жар в горле не исчезал, нужно быстро принять второй, тогда пожар идет по всему телу. Борис Борисыч нагнулся к Егорке:

— Горбатый, сука, должен мне тридцать шесть ведер — п-понял? Я нормально считаю, по двадцать пять, не какие-нибудь… тыры-пыры…

Борис Борисыч степенно выпил стакан до дна.

— А в ведрах шо? — не понял Олеша.

— Э-а! — Борис Борисыч попытался было встать, но это уже не получилось. — Я как считаю?! Я честно считаю! М-мне чужого… — не возьму!

Борис Борисыч сунул руку за ватник и выхватил листочек школьной тетрадки, грязный и рваный, с дырками.

— Тут все… все по справедливости… — смотри! При Леониде Ильиче я, бл, мог купить на зарплату пятьдесят семь водок, — помнишь, «Русская» была… с красной по белому… вот! Знача, смотрим: должность мне не прибавили, денег тоже… тады па-а-чему ж, скажи, я могу ноне с получки взять тридцать шесть бутылей, — и все, а? Во шо эта сука сделала! Пятьдесят семь м… м-минус тридцать шесть… — Борис Борисыч задрожал, — чистый убыток — д-двадцать одна бутыль!.. Н-ну не гад, а? Двадцать одна каждый месяц, — это ж диверсия! Он же… он… враг народа, бл, с-считаем: он в марте явился, восемьдесят пятый, я проверял. Нн-ноне шо? Декаб девянос-первый. Знача, кажный год… недостача… д-двести… двести пятьдесят две бутыли… вот шо эта проб…ь устроила, вот как над народом, знача, измываются, да его… да…

Борис Борисыч задыхался.

— Скока он при власти? Шесть лет!.. Выходит… тридцать шесть ведер по двадцать пять литров кажное, — это не п-преступление?!

Олеша, силившийся хоть что-то понять, вдруг вскрикнул, откинул стул и куда-то пошел, задевая столики.

— Налей… — тихо попросил Борис Борисыч. Вокруг гудела, лениво переругивалась столовая, пьяные грязные слова цеплялись за клубы табачного дыма и повисали в воздухе. Трезвых здесь не было.

— Налей! — повторил Борис Борисыч, — горит все…

Егорка налил стакан, пододвинул его к Борис Борисычу, но сам пить не стал.

— Зачем он нас… так… — а, Борисыч?

— Жизни нашей не знает. Потому все.

Он поднял стакан и тут же, не раздумывая, кинул водку в рот. Не пролилось ни капли — а ещё говорят, русские не умеют пить!

— Перестарался Горбачев, — подытожил Борис Борисыч. — Ум за разум… короче…

Если уж пить, то по-настоящему, чтоб захлебываться: вроде как водку водкой закусываешь.

Егорка о чем-то думал, но сам не понимал о чем.

— Горбачев-то… прячется поди… — сказал Борис Борисыч.

Есть все-таки в водке огромный недостаток: от вина люди пьянеют степенно, красиво, а водка может подвести: она подрубает сразу, одним ударом. Но когда он придет, этот удар, — вопрос. Глаза Борис Борисыча налились чем-то похожим на кровь, но больше от обиды: русский человек не любит если его считают дураком.

Егорка взял котлеты с пюре, но к котлетам так никто и не притронулся.

— Прячется, точно…

Все, финиш: Борис Борисыч отяжелел, голова клонилась к столу, но он упрямо откидывал голову назад, будто боролся со сном.

— Ты… Егорий… м-ме-ня… да? — вдруг крикнул Борис Борисыч.

— Уважаю, — кивнул головой Егорка.

— Тогда… брось это дело, понял? Никто нас не защитит!

— Почему?

— Человека нет.

— А кто нужен? — удивился Егорка.

— Сталин. Такой, как он… — п-пон-нял? Он забижал, потому что грузин был… но забижал-то тех, кто нужон ему был, а таки, как мы, — жили как люди! А счас мы — не люди… Кончились мы… как люди… — понял? Говно мы. Выиграт в Роси-рос-сии… — Борис Борисыч старательно выговаривал каждое слово, — выиграет тока тот, кто сразу со-бразит, что Россия — это шабашка, потому что жопа мы, не народ, любой к нам заскочит, бутыль выставит, заколотит на горбах на наших и — фить! Нету его, отвалил, а сами мы… жопа… ничего не могём… — не страна мы… шабашка…

Борис Борисыч не справился с головой, и она свалилась на стол.

— Они б-боятся нас… — промычал он, — а нас нет!

Через секунду он уже спал. И это был мертвый сон.

Водка врезала и по Егорке: столовая свалилась куда-то вбок и плыла, плыла, растекалась в клубах дыма. Тетя Нина достала допотопный, ещё с катушками, магнитофон, и в столовую ворвался старый голос Вадима Козина, магаданские записи:

Магадан, Магадан, чудный город на севере дальнем,

Магадан, Магадан, ты счастье мое — Магадан…

«Как это Магадан может быть счастьем?.. Как?..»

Егорка схватил стакан, быстро, без удовольствия допил его и пододвинул холодную котлету.

— Ты что, Нинок, котлеты на моче стряпаешь? — крикнул кто-то из зала.

Тетя Нина широко, по-доброму улыбнулась:

— Не хошь — не жри!..

— Деньги вертай! — не унимался кто-то.

— Ну ты, бля… — удивилась тетя Нина. — Не дож-ждесси!

Сквозь полудрему Егорке почудилось, что рядом с ним кто-то плачет. Он не сразу узнал Олешу: его физиономия разбухла, Олеша не мог говорить, только тыкал в Егорку листом бумаги.

— Чё? — не понял Егорка. — Чё с тобой?

— Ты… чё? А ничё! — взвизгнул Олеша. — Тридцать два ведра… — п-понял? Тридцать два ведра!

Борис Борисыч, удачно сложившийся пополам, вдруг рыгнул и упал на пол. Олеша рухнул рядом с Борис Борисычем и вцепился в него обеими руками:

— Тридцать два ведра, — слышь… слышь!.. Тридцать два ведра!..

Борис Борисыч не слышал. Его башка послушно крутилась в Олешиных руках и тут же падала обратно на пол.

— Суки, с-суки, с-с-суки! — вопил Олеша.

Егорка встал и медленно по стенке пошел к выходу. Дойдя до двери, он оглянулся назад: Олеша попытался вдруг встать и завыл вдруг по-звериному…

Егорка передумал ехать в Москву в понедельник, но от идеи своей — не отказался.

31

Интервью Руцкого, опубликованное в «Известиях», произвело фурор: Алешка ходил гоголем. Таких текстов от Руцкого никто не ждал; вся страна открыла рты. Особенно запомнились фразы о «мальчиках в розовых штанишках» и о том, что Российская Федерация рано или поздно пошлет Гайдара «по эротическому маршруту»; Гайдар обещал подать в суд.

Текст интервью полностью переписал, на самом деле, Николай Арсеньевич Гульбинский, пресс-секретарь Руцкого, смешной парень в огромных очках, потом приложил руку Федоров, но «мальчики», слава богу, остались, то есть свои аплодисменты Алешка заслужил.

Анатолий Красиков, руководитель пресс-службы Ельцина, был недоволен «Известиями», но Бурбулис напряжение снял, хотя тоже был недоволен.

«Арзамасцев сделал главное — показал Руцкого», — объяснил Бурбулис.

«Намаюсь я тут…» — догадался Алешка.

В управлении кадров — тоже скандал: новые ставки у Красикова могли появиться только с первого января, но Голембиовский, слава богу, не возражал, чтобы Алешка поработал в «Известиях» ещё пару недель.

Эх, фартовый человек, Алешка Арзамасцев!

В России, где все случается случайно, самое главное — не прозевать свой час.

В России выигрывает только тот, кто видит, кожей чувствует, как меняется время.

Грачев, новый пресс-секретарь Президента СССР, высказал пожелание об интервью Горбачева «Известиям». Если прежде, ещё полгода назад, получить у Горбачева интервью было совершенно не реально (в лучшем случае интервьюером выступала факс-машина: редакция отправляла вопросы, а факс скидывал ленивые, неинтересные ответы), то сейчас Президент СССР не упускал любую возможность «обменяться в свете реалий».

По табели о рангах, интервьюировать Горбачева должен был Голембиовский, но он лежал в больнице со сломанной ключицей. Грачев предлагал Отто Лациса, известного международника и члена ЦК КПСС, которого Горбачев несколько раз публично защищал от «агрессивно-послушного большинства», но Лацис, как выяснилось, боялся испортить отношения с Ельциным, — короче говоря, Голембиовский решил, что в Кремль поедет Боднарук, а вопросы будут обсуждены на редколлегии.

В качестве «ассистента» (мало ли что!) Боднарук взял с собой Алешку: Арзамасцев — признанный интервьюер, а самое главное — человек рискованный, всегда выручит, если случится заминка.

Грачев не возражал.

Вот, черт, ну что за погода в Москве, а? Жить не хочется. Москва не Питер, не на болоте стоит, а мгла, сплошная мгла! Откроешь рот — нажрешься снега.

Боднарук очень боялся аварий, поэтому Алешка сразу, не раздумывая, уселся на место «покойника», то есть — рядом с шофером. После событий в августе союзные и тем более российские министры не имели права въезжать в Кремль на служебных «Чайках» и «Волгах». Горбачев заявил, что «при всем желании оппозиции поиграть на трудностях», он исключает «военный реванш» — и тут же, не объясняя причины, уволил начальника Генерального штаба Вооруженных сил и коменданта Кремля.

Грачев предупредил, что Президент СССР отводит для беседы час десять, а в полдень у Горбачева встреча с Ельциным — первая после «беловежского сговора».

Нет, не хотел, не хотел Алешка врать себе самому: Горбачев, над которым он всегда издевался, ему ужасно понравился.

Твердый, ироничный, чуть пополневший (нервы?) после Фороса, Президент СССР был полон энергии и сил.

— Начнем беседу, — сказал Горбачев.

— В режиме «прямого эфира», Михаил Сергеевич, — Боднарук передал слова Голембиовского. — Под диктофон, без визирования, как на Западе.

— Согласен, — кивнул головой Горбачев. — «Известиям» верю.

Кабинет Президента СССР был гладкий и серый. Говорят, Раиса Максимовна сама здесь переставляла мебель. «Значит, у неё плохой вкус, — догадался Алешка. — Интересно, что за мебель в Фонде культуры?» Боднарук открыл блокнот:

— Михаил Сергеевич, не считаете ли вы, что вы вступили в самый трудный период своей жизни?

— Именно так, — кивнул Горбачев.

Пискнул телефон прямой связи с Григорием Явлинским (после Фороса Явлинский фактически был — в одном лице — премьер-министром Советского Союза и министром финансов), но Горбачев не шелохнулся. Он глядел на Боднарука так, словно это — не интервью, нет, — вражеская атака.

— Я буду спрашивать только о последних событиях… — медленно сказал Боднарук. — Не кажется ли вам, Михаил Сергеевич, что ваша политика, нацеленная на Союзный договор, была ошибкой?

— Не кажется, — махнул рукой Горбачев. — Реальности, какими является наш мир, его переплетенность — человеческая, экономическая и стратегическая, — затрагивают всех, то есть если разрушается часть структуры, то разрушается она вся… — Горбачев сделал паузу. — Убежден, что даже сейчас, на новом этапе, Союзный договор необходим, хотя эрозия, конечно, большая и мы можем, я прямо говорю, схлопотать плохую ситуацию. Значит: Союзный договор как база для реформирования нашего унитарного многонационального государства просто необходим, но согласование при большой степени свободы, какой является расхождение по национальным квартирам, усложнит, я думаю, процесс согласования и взаимодействия…

— То есть вы считаете, что в Беловежской пуще ничего особенного не произошло? — уточнил Боднарук.

— Произошло, конечно, произошло, но Советский Союз был, есть и будет, так что с этой точки зрения — да, не произошло.

— А если люди, Михаил Сергеевич, выскажутся за СНГ?..

— Значит, я с людьми расхожусь, — сказал Горбачев. — Тогда — все. Раз нет консенсуса, значит, это — дезинтеграция.

Боднарук посмотрел на Алешку, потом на Грачева и опять полез в блокнот.

— Михаил Сергеевич… сейчас активно обсуждается вопрос вашей отставки. Вчера по Российскому телевидению выступал Михаил Полторанин, который сказал следующее: Президент Горбачев, безусловно, историческая фигура, он может быть почетным президентом всего этого содружества, сохраняющим неприкосновенность («чтобы у него не было комплекса Хонеккера», как выразился Полторанин). Складывается впечатление, что это не Полторанин придумал, а Президент Ельцин. Вам предлагалось что-либо подобное?

— Вы это впервые мне рассказываете, — усмехнулся Горбачев. — Такого разговора не было, ко мне никто не подходил, я не вижу себя в какой-то иной роли, тем более — в роли свадебного генерала, но если я, прямо говорю, увижу, что то, о чем они высказываются, отвечает моим убеждениям, я ещё раз все обдумаю.

— Сейчас постоянно возникает вопрос о вашей роли как главнокомандующего… — начал Алешка.

— Я употреблю свою роль главнокомандующего, чтобы, с одной стороны, позаботиться об армии, не расшатывать её, хотя это трудно в реформируемой стране, в армии, вы знаете, тоже идут реформы, но этот важнейший государственный институт будет выполнять свои функции по назначению. Хватит Баку и хватит Тбилиси, — та политика, которая рассчитывает пустить в ход танки, не достигнет цели, это тупик, политический тупик…

— И вы давно это поняли, Михаил Сергеевич? — не выдержал Алешка.

— Я это знал всегда! — твердо сказал Горбачев. Он мельком взглянул на Грачева. Словно спрашивая (взглядом), доволен ли он его ответами.

Грачев молчал.

— А с чем связано смещение генерала Лобова с поста начальника Генштаба? — поинтересовался Боднарук.

— Это как раз связано с тем, чтобы все было стабильно, — сказал Горбачев.

— Михаил Сергеевич, — Боднарук говорил увереннее, — вы за Союз, но в конце концов неважно — Содружество или Союз. Вы за единое экономическое, политическое, правовое пространство — в этом суть Союза…

— Да, чтобы обеспечить более эффективное взаимодействие, — кивнул Горбачев.

— Но если все идет не тем путем, как вы хотели…

— Тогда дезинтеграция.

— Но они же соединились втроем, — возразил Алешка. — Кто-то присоединится еще, кто-то нет…

— Да, но они соединились на соглашении, которое имеет в виду, что произойдет процесс разъединения! Три президента, знаете ли, залезли в воду, хотели дурачка повалять, ноги помочить или ещё там что… а их, знаете ли, течение подхватило и несет черт-те куда… Нет уж, послушайте меня: подумайте о народах, которые уже смеются над вами — повылазьте из воды, так я скажу!.. А чего только не хотят сделать из Горбачева! И даже омерзительно читать. Надо бы раньше, перед новоогаревским процессом, пойти на объединение демократических сил, чтобы не пустить реформы под откос! Одним словом, вывод, к которому я пришел: если это Содружество выдается как окончательный вариант, для меня это неприемлемо.

— Выдается, — согласился Алешка.

— Неприемлемо! — подчеркнул Горбачев. — Пожалуйста, я могу показать варианты, — сегодня мы будем беседовать об этом с Борисом Николаевичем Ельциным, потому что процесс — вы правы — запутался.

— А с Кравчуком намечается встреча? — поинтересовался Алешка.

— Я его звал, — Горбачев развел руками, — и звал Шушкевича. Я для кого угодно открыт. Но они сказали, что от их имени выступает Борис Николаевич. А вообще… — Горбачев качнулся вперед и внимательно посмотрел на Боднарука, — кто знает мысли Горбачева, — кто?! Вот сейчас они выясняются. Сколько раз пытались выдать Горбачеву, что он исчерпал себя, потому что Горбачев, значит, в плену этих консерваторов, что он и не вырвется никогда…

— И мы так писали…

— Чепуха это все! Ахинея! Если бы не реформы, где б мы сейчас были а? Так что — не надо! Зачем забывать про углы? А задача в том, чтобы как можно быстрее, я скажу, формировать настоящий политический плюрализм, вот как… в моем положении — Президента СССР — относиться к тому, что был референдум, люди прямо высказались за Союз… а они… в Беловежской пуще… выходят на новый вариант межгосударственного образования… — слушайте, ну куда это годится? Схлопочем плохую ситуацию, я прямо говорю. Значит — надо разъяснять. Я — разъясняю.

«Скучно в Кремле, — подумал Алешка. — Они тут сами от себя оху…»

— После выборов и особенно в связи с приходом Ельцина, — продолжал Горбачев, — развернулся очень острый этап, связанный с суверенизацией. И это вызвало нестыковку законов; участвуя в политическом противоборстве, стороны начали, конечно, эксплуатировать этот факт, чем ещё больше осложнили весь процесс…

Интервью было долгим, Горбачев говорил около часа.

— Интересный разговор был, Михаил Сергеевич, — подвел черту Боднарук. — Мы спрашиваем: «Который час?» — «Спасибо, — говорите вы, — я уже пообедал…»

— А может, это и хорошо? — засмеялся Горбачев. Он воспринял это как шутку.

32

— Это, Акопчик, как дважды два, — Руцкой был выше Акопа на голову, но дышал ему прямо в лицо, — если у политика ни хрена нет… денег нет… он не политик — он онанист.

От Руцкого несло луком.

— У меня, Акопчик, две академии, шоб ты знал, не какие-нибудь… хухры-мухры… я пришел сюда с заместителя командующего воздушной армией: полковник плюс вице-президент! Но ты сам смотри, шо… они делают, суки! Президент пишут с большой буквы, а вице-президент — с маленькой, вроде как я — порученец у Бориса Николаевича, хотя народ, Акопчик, избрал нас одним бел-лютенем… одним, понял? Значит, Ельцину я тоже голоса давал, если… всенародно!

Когда Руцкой пил, он пил много, но почти не пьянел.

— Что, озаримся?

Водка влетела в усатый рот вице-президента.

— Поцелуемся, Акопчик?

— Нет-нет, надо чокнуться…

— А, ну давай!

Руцкой снова налил себе водку.

— Давай!

Поцелуй оказался смачным, влажным, но вытирать рот было неудобно, Акоп сделал вид, что он задумался, прижал стакан к щеке и незаметно прокатал его по губам.

— Ну не командир я, согласен… — Руцкой подцепил соленый помидор, — но уж второй пилот, извините! А по-ихнему, я вообще черт знает кто… примкнувший какой-то… то есть если я, уважаемый, не подкреплю себя людьми, которым я ж и людьми помогу стать, — все, кранты, долетался я…

Руцкой был в добротном темно-синем костюме. «Штуки полторы», — прикинул Акоп.

Мэр Москвы Гаврила Попов выделил под «Возрождение» один из старых правительственных особняков на Ленинских горах. Высоченный забор, парк, похожий на лес, птички поют, чудесный вид на Москву-реку, двадцать минут до центра, — бывает такое?

— Хонеккер гужевался, — объяснил Руцкой. — Жил тут, когда приезжал. Там, через забор, Кастро. Девок, говорят, давил, страшное дело!

Почетным президентом «Возрождения» избрали Ельцина, Руцкой убедил его, что фонд будет «аккумулировать внебюджетные средства на возрождение России». Ельцин — поверил.

Президент России разрешил фонду «Возрождение» заниматься коммерцией и освободил его (своим указом) от акцизов и пошлин. Акоп знал: если такой человек, как Ельцин, с его крайне приблизительными, на самом деле, представлениями о подлинных возможностях финансовых документов, которые грудой ложились на его стол, вдруг получит в государстве полную власть, сразу появятся два новых бизнес-центра: Кремль и Белый дом. Третьим будет Лубянка, там тоже придумают свои «национальные резервные» банки, но Лубянка, конечно, не вызывала у Акопа оптимизма. А вот сюда, в Кремль и в Белый дом, устремятся все финансовые потоки, ибо демократы — это не Горбачев, демократы боролись с Горбачевым, Рыжковым, Язовым и Крючковым не для того, конечно, чтобы сразу сменить свои дырявые штаны на приличные, но если власть у них в руках, зачем же ходить в дырявых штанах?

— Чь-его, Акопчик, молчишь?

Юзбашев чувствовал, что Руцкой напряжен. Тянуть с ответом — опасно, Руцкой взорвется.

— Ну, если квоты на нефть…

— Я р-решу, — кивнул Руцкой.

— …тогда и я решу… сразу!

Они смотрели друг на друга так, будто видели друг друга впервые.

— Люди, с которыми я работал, — поправился Акоп, — знают… мою порядочность, я верующий человек, туда с собой… — Акоп кивнул на люстру, — можно взять только сто тысяч долларов… самый дорогой гроб…

— Его, ёбть, из золота рубят?

— Из черного дерева, Александр Владимирович.

— А, из черного…

Руцкой ничего не знал о черном дереве.

Разговор не клеился, водка не помогала.

Казарма есть казарма, особенно советская; Руцкой — человек смышленый, но малообразованный. Кто рассказывал Акопу (Белкин, что ли?), как Руцкой определил, что есть пирамида Хеопса? Визит в Египет, Президент Мубарак лично привез Руцкого на окраину Каира, где стоят в лучах вечернего солнца пирамиды-красавицы. Руцкого потянуло на философию:

— Знаешь, Володя, на что это похоже?

Майор Тараненко, начальник охраны, подскочил к вице-президенту:

— На что, Александр Владимирович?

— Это, Володя, как ухо на жопе слона.

— Почему, Александр Владимирович?!. — опешил Тараненко.

— Не понял? Красиво, но бесполезно.

Руцкой захохотал, а Мубарак чуть не упал.

Судьба смеялась над Руцким, он все время залетал не туда. Вроде бы счастливчик: попал в афганский плен — вышел на свободу (не то что вышел, привезли!), через неделю — Герой Советского Союза. Явился «на гражданку» — тут же стал народным депутатом и (через несколько месяцев) — вице-президентом Российской Федерации. А судьба, оказывается, посмеивалась над ним: Руцкой все время оказывался не там, где нужно, был не с теми, за кем будущее, — ну что тут сделаешь?

Сначала Руцкой заискивал перед Ельциным. Заметив, в каких ботинках ходит Президент России, Руцкой тут же приволок целую кучу коробок: это вам, Борис Николаевич!

Ельцин не взял. Покраснел… и так зыркнул на Руцкого, что вице-президент тут же покинул кабинет.

О ботинках Ельцин запомнил. Он не прощал унижения.

— Приватизация на подходе? — спросил Акоп.

— Так точно, — кивнул Руцкой.

— Акции как на Западе, да? В свободной продаже?

— А черт его знает, этого Гайдара, Акопчик! Ему надо как можно скорее заводы раздать, класс собственников нужен, потому что собственник, — Руцкой икнул, — б-будет, Гайдар говорит, платить раб-бочим стока, что им не надо будет на митинг… это Гайдар в книжках увидел…

Руцкой вернулся к столу и налил себе водку.

— Дурак Гайдар, — уверенно сказал Акоп, — с чего он взял, что завод у меня будет работать лучше, чем у Брежнева? Производительность труда… что, от формы собственности зависит, что ли?..

— А ну их в зад…

Руцкой поднял рюмку:

— За нас, Акопчик!..

Акоп понял, если он выпьет, он умрет. Но выпил.

— Вот я, Александр Владимирович, профессионал… я в бизнесе вон как кручусь: от милиции — терпел, от Андропова — терпел, в тюрьме был… и все своим горбом… — уникальная ситуация! Но я такой один. От Пушкино до Мытищ, вообще один… вот Саня есть… в Калининграде, фамилию не вспомню… только мы можем распорядиться заводами-то, двое нас, других нет, а заводов — под сотню… Собственники, а? Где раньше были? Ты мне отдай и хорошо будет! А другие — кто? Люди ниоткуда. Если при деньгах, значит, бандиты… Вон у нас соколята, братья Соколовы то есть… Старший — наркоман. Три куба в день, не хило, да? И завод что… ему достанется? Ему?! А он не упустит! Если будет — хватай кто может, он схватит, с кровати встанет, колоться бросит, схватит завод и снова — три куба в день!

— Да, — кивнул Руцкой, — картина…

— Что будет? Что?! Они ж ничего не умеют, соколята эти: завод — получат, а бабки в него не вложат, не приучены… будут гнать цеха, гнать, а когда станки сдохнут, сломают завод к чертовой матери, на металлолом пустят… А землю заводскую… под таможню определят, под терминал, она ж их, в общем, земля наша… а терминал выгодно! Бандитской Россия станет, Александр Владимирович, бандитской, нельзя по Гайдару-то… нельзя так в России. Он же, Гайдар, о криминале воо-ще ничего не знает, а лезет… лезет с советами… идиот!

Руцкой задумался… — или показал, что задумался:

— Я им все время, Акопчик, твержу — смотрите, суки, кому продаете…

— Не углядишь! Никак не углядишь, Александр Владимирович! Соколята, у них опыт, светиться не будут, через подставных купят. Чего светиться?

— Тэтчер как, Акопчик, делала? Загибается государственный завод — Тэтчер тут же, пока завод не сдох, вкладывает в него бабки… у правительства, Акопчик, бабки берет, у правительства, поднимает завод до какого-то уровня и только после этого — только! — ищет нового владельца… Я узнал об этом — иду к Гайдару: куда спешишь, мудила? А я, Акопчик, не чураюсь, сам хожу иногда, хотя как должностное лицо — могу и к себе… пригласить… Но они что сделали? В указе написали, что вице-президент участвует в заседаниях правительства с совещательным голосом. Только с совещательным! Звоню Шахраю: Сережа, убери с «совещательным», мне ж стыдно! Вот и выходит, Акопчик, вокруг одного крутимся, — будет у меня тыл, будут и песни. Понял?

— А у приватизации какая цель, — Акоп тянул время, — экономика или политика?

— Больше политика, конечно. Я ж поясняю: нужен класс собственников.

— И неважно, кто этот класс?! Бандиты, воры… суки разные?

— У Гайдара и у парня… у этого, Чубайс… называется, времени нет, они коммунистов боятся. Реванша. Будет собственник — реванша в России не будет. Не получится.

— А что с заводом будет — наплевать?

— Наплевать, конечно, заводов много.

— Раз так, Ельцина никто не остановит, — протянул Акоп.

— Я остановлю.

Руцкой отвернулся к столу и налил себе рюмку.

— Выпьешь, Акопчик?

— Да… нет, Александр Владимирович…

— Твое здоровье!.. Ельцин, Акопчик, конь-тяжеловес, — Руцкой ладонью вытер рот и усы. — В какие сани его запряжешь, те он и потащит: обком так обком, демократы так демократы… Он власть любит, а как сани называются — ему все равно.

— Не ошибетесь, Александр Владимирович?

— Ошибусь, ты чё… — рыдать будешь?

— Если я с вами, значит, до конца…

— Вот это разумно! Если Россия убедится, что Ельцин — алкаш законченный… снять на камеру, как родной Президент под столом в блевотине валяется… — импичмент будет, понял? Съешь помидор!

— С удовольствием.

— Но не сейчас, не сейчас, — продолжал Руцкой. — Зачем спешить? Он Россию за год не развалит, ба-альшая Россия… — это хорошо. А навертит столько… сам себя свалит — вот увидишь!

— С нефтью-то успеем, Александр Владимирович?

— Еще как! Детали с Белкиным обсудили. Я, Акопчик, своих не сдаю, шоб ты знал.

— Моя порядочность, Александр Владимирович…

— Лады, — обрубил Руцкой.

— Тонн бы пятьсот-семьсот. Тысяч…

— Погоди, это много иль мало?

— Копейки.

— Так ты больше бери!

— Больше не вывезу.

— Ведрами вывезешь, ведрами! Давай, Акопчик, — Руцкой поднял рюмку, — шоб у тебя все было и шо-б теб-бе за это ничего не было!..

Они выпили и поцеловались.

«Слышал бы Ельцин!» — подумал Акоп.

Вице-президент России проводил его до лестницы.

— Запомни… — Руцкой поднял вверх указательный палец. — Я, бля, от-кро-ве-нен!

Нет, он все-таки набрался!

Больше всего Акопу не понравилась именно откровенность Руцкого.

«С чего вдруг? — размышлял он. — Белкин дал гарантии? Наверняка. Но я что теряю?.. Предлагают трубу. Просят не забыть. Хорошо? Понятно? А что ж тут непонятного, от себя одна только курица гребет, а мне назначено встать…»

Руцкой вернулся в комнату, где его уже ждал Тараненко. Начальник охраны доложил, что разговор с Юзбашевым полностью записан и кассета уже в сейфе.

33

Смешно, конечно, но говорить о делах они могли только по ночам, днем некогда. Она по-прежнему болела: рука двигалась, но плохо, зрение вернулось, но без боковых полей, справа и слева — белая пелена. Мысль о том, что она — инвалид, была невероятной, невозможной; эта мысль её убивала. Она плохо ходила без посторонней помощи, но просить помочь стеснялась и потому редко бывала на свежем воздухе. Все изменилось, вся жизнь — она ненавидела Ново-Огарево, дачу, которую раньше любила, о которой заботилась. Ненавидела, все ненавидела, все!

Горбачев знал: если «первая леди» молчит, отворачивается, когда он хочет с ней разговаривать, значит, ей есть что сказать, есть, но если она скажет эти слова — все, конец.

— Что, Захарка, боишься?

— Спи, Президент. Потом поговорим.

Боялась!..

Катя, внучка, рассмешила за завтраком:

— Бабуль… ты в Бога веришь? Бабуль, зачем Бог придумал крокодилов, а?

— Видишь ли, Катюша, это закон природы… — начала Раиса Максимовна. — В природе все сбалансировано, все гармонично, на контрастах…

— Не, бабуль, а крокодилы зачем?

— Катя, я повторяю: это — природа, — здесь все красиво и ничего лишнего; у природы своя целесообразность… — что ж ты не слушаешь, Катя?..

Надо же, Лигачев бесился, если его звали по имени-отчеству, Егор Кузьмич… Так бесился, что придумал себе новое имя, гордое, как ему казалось, — Юрий Кузьмич!

Захарка — лучше, чем Раиса, теплее, но Раиса — красиво… Императрица Раис… а, черт, откуда здесь комары?.. Вся сырость в доме от бассейна, слить его надо к чертовой матери, декабрь на улице, а в доме комары!

Сон не идет…

Они были обречены друг на друга, он и она, жизнью обречены, своей судьбой. Мучились от этого, тяготились друг другом, но страшились одиночества и друг без друга не могли.

Он был несчастлив, конечно, как несчастлив тот, кто никому не верит. Впрочем… у Черчилля, говорят, спросили, каким чудом он столько лет (почти тридцать, да?) у власти. «Очень просто, — сказал Черчилль, — я никогда никому не верил…»

В России почти все фамилии — говорящие, сразу выдают человека. За ошибки, допущенные в юности, люди расплачиваются всю свою жизнь — и Крючков (говорящая фамилия, да?) подвесил Горбачева как мальчика. Время, время было такое, без конторы — никуда! Хотя Ельцин, кажется, обошелся, но это редкий случай… Нет, тоска, тоска никому не верить!.. Даже с ней, со своей женой, Раисой Горбачевой, с человеком, который носит его фамилию, он не был откровенен до конца. А как?! Она жестока. Она — максималист. (Такой характер.) Она все время делает ошибки… Учительница нашлась, лезет в такие сферы, где ничего не смыслит, ноль! Ему, слава богу, виднее: если Илья Глазунов, допустим, умоляет Раису Максимовну продлить его персональную выставку в Манеже, то ни ей, ни ему, Президенту… (она ж к Президенту сразу идет!) вмешиваться в это не подобает, у Президента, между прочим, есть дела поважнее!

Но она так хотела. Она приказывала. Когда он ругался, у Раисы Максимовны начиналась истерика. Черт с ней, с этой выставкой, в конце концов, покой дороже. Покой и мысль, что он не одинок, что у него, у человека, чья должность (на нем кровь!) отняла у него все человеческое, есть она, есть семья… Да, есть… есть…

План Яковлева был на самом деле неплох. Ельцина и беловежские бумажки — не признавать, функции Верховного главнокомандующего оставить за собой. Тут уж, не мешкая, как Президент СССР — начать серию государственных визитов в страны «семерки» с широчайшим освещением этих визитов в мировой прессе. Самое главное, поручить Примакову (или Яковлеву?) провести неофициальные переговоры с американцами, лучше с руководством ЦРУ. Показать этим идиотам на конкретных примерах, что Ельцин, который блестяще выполнил (сам того не подозревая!) их послевоенный план по развалу Советов, уже опасен, уже смешон; это, если угодно, русский вариант Президента Никсона, который, приняв на грудь бутылку «Black lable», очень любил (ближе к ночи) собирать свой аппарат на какие-то совещания и все время хотел кого-то бомбить — либо Советский Союз, либо Польшу (он недолюбливал поляков).

Да, план есть, надо действовать, но там, за спиной у Горбачева, где всегда был тыл, причем такой тыл, что он всегда, до самого последнего времени засыпал быстро и спокойно, теперь — пустота, пропасть. Он чувствовал это кожей, спиной, спинным мозгом. Странное, дурацкое, совершенно новое для него состояние — полное одиночество. Она здесь, но её нет. Она с ним. Но против него. Предательство? Слабость? Предательство! Ну, хорошо: боится за семью, за Ирку с Катей, боится за себя, но их легко защитить. Коль уже предложил забрать её и детей в Германию, там и врачи лучше… Значит, ошибка в посылке, вот и все, у Ельцина можно выиграть… тянуть, тянуть… не мытьем, так катаньем, они растеряются, сглупят, упьются…

Сна нет. Нет сна…

Таблетки в кабинете, в ящике стола. Она знала об этих таблетках. И он знал, что она знает, почему он так тяжело и так крепко спит, почему по утрам он просыпается с таким трудом. Он все равно стеснялся принимать эти пилюльки в её присутствии. Даже здесь, у себя дома, он хотел быть сильным и красивым, хотел быть (оставаться!) Президентом. Это был маленький домашний театр, в котором он играл Президента, она — роль его жены. В нем вообще был очень силен театрообразующий инстинкт: Горбачев умел казаться, умел представлять, скрывая за игрой комплексы провинциала. Пилюльки, тайские транквилизаторы, попросту говоря — наркотики, стали для него лекарством; без них он не засыпал.

«Ну что, встать? Кабинет этажом ниже… зябко, черт возьми…»

По утрам голова была очень тяжелой, но спасала рюмка коньяка. Ближе к ночи все повторялось один к одному, и так, считай, с весны, с этих озверевших шахтерских митингов, когда шахтеры, так докладывал Крючков, были готовы штурмовать Кремль.

Ну что, — встать?

— Ты куда?

— Я… я здесь. В туалет — и сразу назад… ты спи, спи…

— Поговорим, Миша.

— Давай, — прищурился Горбачев, — я это приветствую.

Как же она не любила, господи, его медленный пристальный взгляд — «взгляд Генсека», как она говорила!

Горбачев накинул халат и сел на краешек кровати.

— Миша… сейчас так ужасно… быть Президентом…

— Я не уйду, — сказал Горбачев.

— Ты же ушел. Только это не понял.

Горбачев взглянул на неё исподлобья:

— Не влияй на меня!

— А… Кремль, должность… — продолжала она, — уже… несерьезно. Нелепость!

— Знаешь, я вот это слушаю, читаю… просто теперь не обращаю внимания!

— А ты обращай.

— Эти перехлесты, знаешь… смешно уже. То, что видишь ты, можно только в общем плане сказать.

— В этой… уже сложившейся ситуации, Михаил Сергеевич, кто-нибудь из Кремля все равно Горбачева выкинет. Хорошо, если не народ! Так по шапке дадут, дикари… Ты что, стрелять в них будешь? А, Президент?! Выстрелишь — тут же сердечко твое и лопнет! Эту страну никто не может выдержать, в России все президенты рассыпались в маразме — Брежнев, Сталин, Ленин… Хрущев не успел, хотя был на грани. И ты…ты сейчас болен, Миша. Погибать в этом кабинете, как Альенде в Чили… — ты что, дурак, что ли?

Раиса Максимовна верила во все, что она говорила, а говорила она все, что приходит ей в голову, в этом смысле она была как ребенок.

— Уходить нельзя. Ни в какую! Нагрузим общество — дальше что? Что.. дальше?.. Такое начнется… и кто будет виноват? Горбачев!

Интересно, который час? Время спряталось, исчезло, словно чувствуя, что здесь решается его судьба.

— Посмотри на меня, Миша. Я — инвалид.

Горбачев поднял глаза:

— Знаешь, не соглашусь! Я же говорил… с врачами, у них, я скажу, оптимизм, так что не подсекай меня, надо мыслить в других категориях.

— Если ты не уйдешь — я погибну, — закричала Раиса Максимовна, — слышишь? И ты погибнешь, это вопрос времени!

Горбачев, сгорбившись, сидел на кровати.

— Этот бой не для нас, Миша, — она взяла себя в руки, — но Крючков был прав, прав… Люди, страна неплохо к тебе относятся, я это чувствую. Проблема в другом! Если ты — есть, Ельцин силен, нет тебя — Ельцин сдуется — все, нет его! Тут-то и окажется, что король — голый, то есть ты сейчас только укрепляешь Ельцина. Если лошадь слишком долго стоит рядом с ишаком, она сама превращается в ишака!

— Это кто ишак? — не понял Горбачев.

— Ты уйдешь, Ельцин долго не продержится. Его используют как таран, им стенку пробивают, Ельциным, — кремлевскую. Ты ушел — все. Эти бурбулисы так его замутузят… Он сопьется, просто сопьется. Дай только срок! Вот когда Горбачев вернется. Вот когда Горбачева опять призовет страна! На фоне этого чудища дремучего… ты, нобелевский лауреат, будешь востребован в первую очередь. Все, вся страна поймут, что ты просто опередил свое время и в этом — твоя драма как исторической личности. Стране, Михаил Сергеевич, нужно дать возможность это понять, — она вдруг протянула к нему руки, — твой Захарка знает, что говорит!

Он ненавидел эту певучую интонацию, ненавидел!

— Страна? Если я ухожу, страны не будет, ты ж реально смотри! Наоборот, нужен прорыв. А ты — ориентируешься на углы, Крючкова вспомнила! Если я ухожу, значит, я тоже подписался под беловежской брехней!

— Ты не останешься, Михаил Сергеевич.

— Если Горбачев уйдет, он будет смешон!.. Отрекся от Советского Союза… — я не от трона, я от страны отрекаюсь, — это ясно, да?

В последние годы Михаил Сергеевич часто говорил о себе в третьем лице.

— Ты станешь смешон, если начнется гражданская война. Вот это я знаю точно.

— Они не посмеют стрелять.

— Посмеют. Ты Ельцина не знаешь!

Горбачев поднялся:

— Сейчас вернусь…

— Если хочешь заснуть, выпей коньяк: хватит жрать эту тайскую гадость. Любая таблетка, Миша, отличается от яда только дозой. — Она встала. — Не дам! Иришка купила булочки с маком, они внизу. Мак ешь хоть ложками, от мака уснешь!

— Хочу воды.

— Пойдем вместе.

— У нас такое количество приисков, — Горбачев тоже встал и прошелся по спальне, — что при капитализме (Ельцин введет его тут же, со всеми перехлестами) в стране будут только очень богатые и очень бедные. Средний класс не сумеет развиться. Богатый будет жить за границей, а Россия для него что-то временное — явился, выгреб прибыль и тю-тю, говоря по-русски. Вон Тарасов Артем, первый миллионер, уже поселился в Лондоне. И оттуда руководит. Нужна ему в России какая-то инфраструктура? Он в Волгограде, где у него бизнес, в магазин, в парикмахерскую не пойдет, у него Лондон есть! А как тогда средний класс подымется? Тупик? Тупик. Без среднего класса Советский Союз — страна третьего мира: только богатые и только бедные, их рабы, — я сейчас в общем плане говорю. И вытекает что? Семнадцатый год, хотя простых решений нет, я согласен, согласен, но русские, у которых прииски (а они в этой спешке попадут черт знает к кому), тут же снюхаются с мафией, закрутятся в синдикаты, и сами, я так рассуждаю, превратят свою страну в свою же колонию. А у Тэлбота в Вашингтоне, ты знаешь, такие мысли есть. Да и по шифровкам видно! Ельцин отдаст им «Сатану», они только «Сатану» и боятся — тридцать шестую модель. Всю армию можно распускать, она не нужна, если есть «Сатана», никто не подойдет, «Сатана» что хочешь раздолбает, любые противоракетные, Нью-Йорка не будет… Так Ельцин отдаст, все отдаст! Они так провернут, как провернули нас на Камчатке. «Зону Шеварднадзе» они забрали, а что взамен? Где эти обещания? И кто их выполнил? Вы нам рыбу в море… с газом и нефтью… а мы, значит, черта уральского… пристегнем… Пристегнули! Вижу как! Пятьдесят две тысячи квадратных километров псу под хвост! И им ещё Курилы подавай!

Короче, ракет не будет, я это вижу. Шушкевич в благодарность снимет ПРО из Белоруссии… — хорошо, если шахты оставит, а то ведь под корень даст, под корень! Кравчук — хитрее: тридцать шестую он тоже уберет, но за инвестиции и «нэзалежность», чтоб посольствами с Америкой поменяться, я ж эту публику знаю. Сначала их крутанут, потом Ельцина, — действуй, мол, если транши нужны, с дружков своих пример-то бери…

Только без «Сатаны» ему, Ельцину этому, за границей чая стакан никто не подаст, вот как стоит вопрос! Следовательно, если о моих позициях, то они тверды: идеи распада я не принимал и не приму никогда. Будет распад — мне возвращаться некуда. Остальное можно обсуждать, но подхлесты здесь не нужны, не я заварил, я, наоборот, предупреждал. Вот пусть думают теперь, а Горбачеву спешить некуда!

Странно, конечно: чем больше, чем убежденнее он говорил, тем легче было и Раисе Максимовне. В какие-то минуты ей вдруг показалось, что это прежний Горбачев, умный и сильный, так легко раздавивший старое Политбюро, включая маршала Соколова, самого коварного. Ради этого, правда, пришлось организовать прилет Руста в Москву, блестящий план военной разведки (хотя и были проблемы с дозаправкой этого самолетика на пути к столице, к Красной площади). Но надо понять и Раису Максимовну. Она — его единомышленник, она тоже не готова к поражению. Вот если бы он её убедил! Если бы он — вдруг — нашел такие слова, которые опять (в который раз!) доказали ей, что он, Горбачев, мастер власти и что он по-прежнему сильнее всех. Больше всего на свете Раиса Максимовна хотела услышать, что её муж, Президент страны, уже завтра обратится к нации, к людям — к тем, кто весной, несколько месяцев назад, проголосовал за единую страну, за Советский Союз. И не просто обратится, а объяснит, что страны уже нет! Ведь это никто не понял, все решили, что СНГ — это тот же СССР, да и Ельцин, похоже, так думает. Нации надо четко сказать, что сейчас, после пьянки в Беловежской пуще, где от руки, с грамматическими ошибками (Гайдар, оказывается, так хорошо учился в школе, что пишет с чудовищными грамматическими ошибками) был вынесен смертельный приговор СССР. Сейчас вмешается Америка, напихает в столицы республик свои посольства, добьется, что Украину, Казахстан, а может, всех сразу примут в ООН. А ещё Америка заставит, именно заставит этих… дураков-президентов ввести между собой визовый режим.

Да, он должен выйти на трибуну, обратиться к десяткам миллионов русских людей на Украине, в Казахстане, в Средней Азии, о которых Ельцин с господами-демократами просто забыли, ведь они-то, эти русские, будут изгоями… Он должен (нет, не должен — обязан!) сказать нации о всех последствиях Беловежья, сказать так, как Хрущев сказал о культе личности; культ личности Сталина привел к ГУЛАГу, культ личности Ельцина — к гибели СССР. Что страшнее, а? Он, Михаил Горбачев, должен сказать с такой силой, с такой болью, чтобы люди испытали шок, чтобы его услышали в каждом доме, в каждой семье, чтобы весь мир — все, все — содрогнулся бы от этих новых бурбулисов, понял, наконец, что же произошло в Советском Союзе и что ждет эту несчастную, Богом проклятую страну в недалеком будущем!

— Миша, почему ты не обратишься к людям? — тихо начала Раиса Максимовна.

Горбачев по-прежнему сидел на краешке кровати, сжавшись от усталости.

— В России нет народа, Раиса. Запомни это.

Тишина стала угрожающей.

— Я бы обратился, конечно. Не к кому.

— Ты хочешь сказать… с русскими можно делать все, что угодно?

— Да.

— Раньше ты так не говорил, Миша…

— Раньше я это… не понимал…

— Что делать?

Горбачев поднял глаза:

— Думать будем… думать…

— Ты великий человек, Михаил Сергеевич.

— Так многие считают. В Америке. И ещё — в Германии.

— Миша…

— Я гадок себе, — вдруг сказал Горбачев.

34

20 декабря в Ачинске закончился хлеб — в магазинах стояли только большие банки с томатной пастой.

Чуприянов собрал народ и сказал, что хлеба не будет до Нового года.

На следующий день те, кто умнее, скупили всю водку и водка — тоже исчезла.

У Егорки была заначка. Но в воскресенье, пока он выяснял, какой автобус пойдет в Красноярск (там-то водка уж точно есть), Наташка, его жена, махнула бутылку без него. А когда он, придя в себя от такой наглости, принял мужественное решение её избить, ещё и плюнула, пьяная, ему в лицо.

Олеша сказал, что в Красноярск ехать нет смысла. Мужики базарили, что хлеб там — только с утра, водка есть, но по бутылке в руки; очередь несусветная, милицию вызывают.

Кормиться, выходит, надо с реки. Хорошо, что зима: лунку просверлишь, так ершик сам выскакивает, ему воздуха не хватает. На ушицу будет, это точно. Но сколько ж можно ушицу-то жрать?

В понедельник прошел слух, что хлеб все-таки завезут. Старухи тут же выстроились в очередь и ребятишек поставили, но на морозе-то долго выстоишь?

Чуприянов опять собрал людей и сказал, что хлеба как не было, так и нет (какие-то фонды закончились), но если хлеб появится, его будут распределять строго по квартирам — полбуханки на человека.

Егорка не сомневался, что если уже и хлеба нет, завтра встанет комбинат. Это как пить дать — если с хлебом плохо, глинозем точно станет никому не нужен. Кончать Горбачева надо немедленно! Егорка и так затянул с этим делом; Новый год на носу, а у него, можно сказать, ничего не готово.

Правда, он уже отправил письмо в Одинцово двоюродному брату Игорю, чтобы Игорек встретил его и приютил. Брат ответил, что ждет, но встретить не обещает, поскольку он на ответственной работе.

Егорка ни разу в жизни не был в Москве.

Куда он собрался? Зачем? Странные они, эти русские. Крайняя жестокость (прежде всего в отношениях друг с другом) и здесь же, рядом, ещё одна странная черта — боление за всех. Когда Хрущев открыл ворота ГУЛАГа, на свободу вырвалась колоссальная ненависть. Пора признать, что нечеловеческие истязания не прошли для людей бесследно. В литературе о ГУЛАГе какая-то странная картина: русских бьют, а они, русские, выходит, даже не обижаются. Пока у всех людей, у нации была иллюзия, что они — люди, нация, государство — строят светлое будущее, что завтра и впрямь будет лучше, чем вчера, ненависть не кричала о себе, нет. Но как только выяснилось, что светлое будущее — это миф, ненависть проснулась: угоны самолетов, поражавшие своей жестокостью, хладнокровные расстрелы (Новочеркасск, эсминец «Сторожевой»), книги диссидентов, честные, но ужасно жестокие… — ненависть была разной, но появилась всюду, почти в каждой семье.

А из семьи куда ей деться? На улицу, куда еще! В 91-м на улицах старых райцентров, как Ачинск (и других городов, не только российских, что характерно), стало вдруг неприятно находиться. Не страшно, нет. Пока ещё не страшно, но уже неприятно. После семи вечера улицы пустели, никто, как прежде, не играл в домино, с улицы исчезла гармошка, а во дворах уже никто не сушил белье, даже простыни — белье воровали.

Приближалось другое время. В народе его назвали коротко и ясно — безнадега. На безнадегу у русских нюх. Если в лесу много грибов, будет война — народная примета. Попробуй переубеди! Егорка не мог понять: людей будто подменили, никто не ходит в гости друг к другу, никто не дает взаймы, а если общество все-таки собирается, гульбы уже нет — обязательно драка.

89-й… совсем недавно, да?.. все крутилось, бурлило, люди избирали народных депутатов, до хрипоты спорили, боясь ошибиться. На «вече» сходился весь двор, даже пьяницы. Двор решал, кто от его имени пойдет на встречу с будущим депутатом, какие вопросы задаст и какой сделает наказ. Когда в Москве были первые съезды, в Ачинске никто не работал — народ смотрел телевизор. Два года прошло, всего два… а вроде как другая страна: Ельцину верили, конечно, но больше верили себе, Ельцин хоть и звал — с танка — к бессрочным забастовкам против ГКЧП (Ельцина показали в программе «Время»), но на улицы в городах никто не вышел, только несколько тысяч человек в Москве и в Ленинграде.

Главный итог эпохи Михаила Горбачева: русский народ убедился, что от него, от народа, ничего не зависит.

И убедился (сколько можно себя обманывать, верно?!) уже на века.

Покорность перед жизнью, какой бы она ни была, покорность перед обманом, голодом, смертью — вот, пожалуй, самый страшный результат того, что Михаил Сергеевич назвал перестройкой.

Оказалось, что гласность, свобода слова, многопартийность — все, чем мог бы гордиться Горбачев и его соратники, — это не для народа, нет. Это для Москвы, Ленинграда и республиканских столиц. Русский человек — не искушенный человек; он всегда понимал свободу только в пределах своей улицы, а в пределах улицы она, эта свобода, примитивна, да и особых стеснений он никогда не чувствовал (даже при Сталине). А от Горбачева, от перестройки, от съездов в Москве русский человек ждал на самом деле совсем другого: чтобы (главное условие) не стало хуже и чтобы раз в год, хотя бы раз в год, в день рождения Михаила Сергеевича допустим, в стране бы снижались цены. Пусть на копеечку, но снижались, как при Иосифе Виссарионовиче, — все!

Если бы Горбачев начал реформы с экономики, а уж потом, если есть успех, если люди за него, подтянул бы к этой реформе общественные институты, свободу слова и т. д. — царь бы он был в России, царь; его б династия триста лет правила, и народ не пугался бы, а только радовался, что у Горбачева не сын, а дочь!

И до чего ж дошло? Свои ребята, ачинские, Пересекин Коля да и Борис Борисыч… тот же… знают, поди, почем ноне плацкарта в Москву… — Колька точно ездил, пусть не в Москву, а в Свердловск, но знать должон. И не говорит, собака! Завидует! Откуда, мол, деньга такая, чтоб в Москву мотаться. А у Егорки денег-то в один конец!

С Наташкой-подлюкой Егорка решил разобраться следующим образом: ничего ей, сучке, не говорить, но оставить записку: так, мол, и так, временно уехал… не скажу куда, потому что обижен до крайности.

И, не мешкая, на вокзал, к поезду: будет билет — хорошо. Не будет — ночь-другую можно и на вокзале пересидеть, срама тут нету…

Красноярск стал какой-то обшарпанный: ветер, мгла, людей за сугробами не видно, автобусы еле ползают, натыкаются на другие автобусы.

И вокзал жуткий, холодный. Как только тетки в кассах сидят? Или у них в ногах батарея спрятана? Теток топят, наверное, не то они жопу от стула не оторвут, а на вокзал, видно, власть не тратится, потому что народ ко всему привонялся, ничего не замечает — не до этого.

Сто семь рублей билет! Ну, дела!

До поезда был час, все вышло очень даже неплохо. Егорка смотался в буфет, но там только коньяк по восемнадцать рублей и бутерброды — черный хлеб, селедка и кусок огурца. Хорошо у Наташки были вареные яйца, Егорка взял с собой восемь штук. И правильно: с этим буфетом точно в ящик сыграешь!

Если бы русский человек не был бы так вынослив, страна бы — вся страна — жила бы намного лучше: только очень сильный человек может годами жить так, как жить нельзя.

Сила есть — ума не надо: что ж жизнь ругать, себя ругать, если силы есть?

Поезд пришел минута в минуту. Егорку поразило, что в вагоне, где, как он думал, народу будет тьма тьмущая, не было почти никого.

С верхней полки свесилась лохматая голова:

— Дед, закурить есть?

— Какой я… дед? — удивился Егорка.

— Ну, дай папироску…

— Да, счас!

Голова исчезла в подушках.

«Надо же… дед!» — хмыкнул Егорка. Он вроде как брился сегодня, что… не видно, что ли?..

— А ты, знача, курить хошь?

— Хочу! — свесилась голова. — Целый день не курила!

— А годков скель?

— Ты чё, дед, — мент?

— Я т-те дам… дед!

— Лучше папироску дай — поцелую!

— А ты чё… из этих? — оторопел Егорка.

— Из каких… из этих?

— Ну, которые… — Егорка хотел выразиться как можно деликатнее, — по постелям… шарятся…

— Я — жертва общественного темперамента, — сказала девочка, спрыгнув с полки. Она села напротив Егорки, тут же, не стесняясь, поджала голые коленки и положила на них свой подбородок.

— Ну, дедуля, куда шпандоришь?

На вид девочке было лет четырнадцать, не больше.

— Ищё раз обзовеш-си — встану и уйду, — предупредил Егорка.

— А ханки капнешь?

— Ч-чё? Кака ханка тебе? Ты ж пацанка!

— Во бля! — сплюнула девчонка. — А ты, видать, прижимистый, дед!

За окном Красноярье: елки и снег.

— Мамка шо ж… одну тебя пускат? — не переставал удивляться Егорка.

— Сирота я. Поньл?

— Во-още никого?!.

— Сирота. Мамка пьет. Брат есть.

— А чё тогда сирота?

— Умер он… летом. Перекумариться не смог, дозы — не было. Не спасли.

— Так чё: мать есть…

— Пьет она. Так нальешь?

— Приперло, што ль?

— Заснуть хотела… думала, легче бу. Не-а, не отпускает.

Пришел проводник, проверил билеты.

— В Москву?

— Ага, — кивнул Егорка.

— По телеграмме, небось?

— Какой телеграмме? — не понял Егорка.

— Ну, можа, преставился кто…

— А чё, просто так в Москву не ездят?.. — удивился Егорка.

— Нет, конечно. Не до экскурсий счас.

— А я — на экскурсию, понял?

Проводник как-то странно посмотрел на Егорку и вышел.

— Поздравляю, дед! — хихикнула девчонка, — лягавый, в Иркутске сел, этот… сча ему стукнет, они о подозрительных стучат, значит, если тот с устатку отошел — жди: явится изучать твою личность!

Егорка обмер: док-кумент-то в Ачинске…

— А ежели я… дочка, без бумажек сел, пачпорт оборонилси, — чё будет?

— Ты че, без корочек?

— Не… ты скажи: чё они делают?

— Чё? — девчонка презрительно посмотрела на Егорку. — Стакан нальешь, просвещу.

— Тебя как звать-то?

— Катя… Брат котенком звал. Дед, а ты не беглый?

— Ты чё… — оторопел Егорка. — Какой я беглый? К брату еду, из Ачинска сам. Слыхала про Ачинск?

— Это где рудники?

— Не. У нас комбинат, Чуприянов директором. Знаешь Чуприянова?

— Значит, беглый, — хмыкнула Катя. — От жизни нашей бежишь. Слушай: водки здесь нет, народ портвейн глушит… Пятеру гони!

— Пятеру?

— А ты думал! Наценка.

— Так ты деньгу возьмешь — и сгинешь.

— Ты чё, дед? — Катя обиженно поджала губы. — Я — с понятием. Если б — без понятия, давно б грохнули, — понял?

Ресторан был рядом, через вагон.

«Обложили, суки, — понял Егорка. — Надо ж знать, кого убивать, — куда меня черт понес?..»

Катя вернулась очень быстро:

— Давай стакан!

Она плеснула Егорке и тут же опрокинула бутылку в свой стакан, налила его до края и выпила — жадно, взахлеб, будто это не портвейн, а ключевая вода.

«Молодец девка», — подумал Егорка.

Несколько секунд они сидели молча, — портвейн всегда идет тяжело.

— Чё скажешь? — спросил Егорка.

— Не могу я так больше! — вдруг заорала Катя. — Слышишь, дед, не могу-у!..

Она вдруг резко, с размаху упала на полку, закинула ноги в тяжелых зимних ботинках так, что красная длинная майка, похожая на рубашку, сразу упала с колен и Егорка увидел грязные белые трусы с желтым пятном посередине.

Катя рыдала, размазывала слезы руками, потом вдруг как-то хрипнула, перевернулась на бок и замолчала.

Егорка испуганно посмотрел на полку. Девчонка спала как мертвая.

35

Так получилось, что Борис Александрович видел Бурбулиса уже несколько раз — по телевидению. Бурбулис показался Борису Александровичу умным и неординарным человеком.

Он написал Бурбулису письмо, предлагая обсудить судьбу Камерного театра, и Бурбулис, к его удивлению, откликнулся. Правда, не сразу, где-то через месяц: Недошивин нашел Бориса Александровича по домашнему телефону и передал, что в субботу, к десяти вечера господина Покровского ждут в Кремле.

Поздновато, конечно, Борис Александрович хотел отказаться (не по возрасту как-то бродить по ночам), но любопытство пересилило. Он был уверен, что Бурбулис сидит там же, где был кабинет Сталина, но в Кремле все давно изменилось; к Сталину он ходил через Троицкие ворота, а к Бурбулису надо через Спасские. «Сколько же у них кабинетов, а?» — поразился Борис Александрович. Он не мог предположить, что только в одном Кремле можно, при желании, разместить более трех тысяч чиновников, причем у каждого — собственное место, свои апартаменты, не считая секретарей и охрану.

Недошивин позвонил Алешке:

— Геннадий Эдуардович хотел бы, чтобы и вы, дорогой, тоже были… Разговорчик со стариком получится интересненький…

«Пидор, что ли?» — подумал Алешка.

Прощаясь (и как-то странно поглядывая на Алешку), Голембиовский сказал, что вокруг Бурбулиса много мужчин, болезненно похожих на женщин. «Ну и что?.. — подумал Алешка. — Даже если это черти с рогами, отступать, во-первых, некуда, во-вторых, при чем тут я, извините? Там, где власть, там история, там жизнь, — что ж теперь делать, если историю в России пишет кто попало?»

Молодость больна бесстрашием. Уходит бесстрашие — уходит молодость, ведь молодость не зависит от возраста. Молодые люди (почти все!) больны манией величия. Это как мнимая беременность: симптомы те же, а внутри — пусто.

Для Алешки великий «оперный старик» Борис Александрович Покровский был легендой: ещё на факультете журналистики, на втором курсе, Алешка составил — сам для себя — список самых интересных людей страны, у которых следует взять интервью. Список открывали Уланова, Семенова и Мравинский, а Покровский был тринадцатым, сразу после академика Лихачева, Плисецкой, Изабеллы Юрьевой и Козина.

С Лихачевым, чья «Поэтика древнерусской литературы» произвела на Алешку впечатление, он увиделся почти без проблем: было ясно, что Лихачев — человек с загадкой, пророк с пророками, гениально игравший (причем всю жизнь) с Советской властью и так очаровавший эту самую власть, что даже самодур Романов (Савел Прокофьевич Дикой города Ленинграда) лично подписал бумагу в ЦК КПСС о присвоении академику Лихачеву звания Героя Социалистического Труда.

Мадам Дардыкина в «Московском комсомольце» выкинула из интервью самое интересное: годы, проведенные в соловецком лагере, Дмитрий Сергеевич считал чуть ли не лучшими в своей жизни. Молодой был! Чекисты переселили на Соловки весь литературный Петербург. В центре кружка был, конечно, отец Флоренский; возле «буржуйки», после бурды, называвшейся «ужин», десять, пятнадцать, позже — двадцать, тридцать человек без конца спорили обо всем на свете: о Христе, о Ленине, о Ветхом Завете, о Ницше, Керенском, Корнилове и Каледине, чаще всего — об октябрьском перевороте…

28-й все же не 37-й, режим был слабее. Зато потом, в тридцатые, когда Сталину придет в голову безумная мысль соединить Белое и Балтийское моря, на Соловках начнется ад: Лихачев вдруг понял (увидел, если угодно), что точно так же, как зеков гонят сейчас на строительство Беломорско-Балтийского канала, точно так же царь Петр гнал крепостных на строительство Петербурга, прежде всего — Невского проспекта!

А самого Лихачева скоро отпустят. На прощание (редчайший случай!) чекисты даже расскажут будущему академику и Герою Социалистического Труда, что посадил его некто Ёнкин, пьяница, крутившийся вокруг Лихачева ещё в институте. «На водку деньжата нужны, сам знаешь!» — пояснили чекисты. В конце двадцатых за доносы в Советском Союзе неплохо платили — рублями и пайком.

Протест советской интеллигенции против режима Сталина — закрытая тема. Протестовали Короленко, Булгаков, Платонов, Эрдман, Олеша, позже — Мандельштам… — но как понять, почему никто сейчас не говорит, что свой протест против Сталина был, на самом деле, у всех порядочных людей.

Узнав (слухи дошли), что Сталин хочет передвинуть собор Василия Блаженного ближе к Москве-реке (Каганович вообще предлагал его снести, ибо Василий Блаженный мешал танкам на параде)… профессор Барановский и двадцать шесть его аспирантов запаслись провизией, поставили здесь, в соборе, раскладушки и объявили Сталину, да-да — Сталину, что если Василий Блаженный будет взорван, то только — вместе с ними.

Таких примеров много. Нет, немного, не так — их множество.

Блестящего дипломата Льва Карахана чекисты схватили в квартире Марины Семеновой, величайшей балерины XX века: Марина Тимофеевна выскочила на балкон и, проклиная Советскую власть, долго махала Карахану рукой, расплатившись за это ссылкой в Тбилиси.

Зоя Алексеевна Федорова, одна из самых красивых женщин советского киноэкрана, наотмашь отхлестала — словами, разумеется, — шефа КГБ Лаврентия Берия, чьим агентом, как считал Берия, она являлась. Он пригласил её в гости, на ужин, и вышел в гостиную в халате. Она что, не знала, с кем имеет дело? Она что, не догадывалась, что может вернуться домой только через несколько лет?

Вся артистическая Москва вслух повторяла слова Берия, брошенные Пырьеву:

— Надо кого посадить — скажи, сделаем!

Анекдоты и частушки о Сталине, очень злые чаще всего, — это не протест?

Совесть всегда протестует без пафоса.

«Родина, прости!» — воскликнул Вертинский на первом (после эмиграции) концерте в Москве и упал на колени. Кто-то — зааплодировал, кто-то — засвистел, кто-то крикнул «Позор!».

Закрылся занавес, Вертинский долго, тщательно стряхивал с коленей пыль:

— Как я их всех, — а?!

Кто-то смялся над Сталиным, кто-то над собой, кто-то иначе — над всеми сразу. Горький смех, да. Но смех!

Правильно, правильно делал Алешка, «коллекционируя» стариков: они знали о своей стране что-то такое, чего не знал никто. Рукописи — горят, ещё как горят, дьявол — Воланд — выдал за истину великую безнадежную мечту всех опальных писателей, но… можно ли верить дьяволу? В Щелыково, на отдыхе, Лидия Андреевна Русланова поспорила с Надеждой Андреевной Обуховой: кто больше знает русских народных песен и романсов? Аркадий Смирнов, актер Малого театра, принес две чистые толстые тетрадки, одну — Обуховой, другую — Руслановой. На следующий день, вечером, за чаем, принялись считать. Победила Русланова, назвавшая более двух с половиной тысяч песен и романсов! Те песни и романсы, о которых не слышала даже Обухова, а она ещё и напела!

Сколько русских песен мы знаем сегодня? Все другие — забыты. Потеряны для России навсегда.

Алешка обожал стариков: они были не чудаки, а чудики, чаще всего — по-детски открытые.

Бурбулис молодец, конечно, позвал, не забыл. Прежде Алешка бегал за стариками, а теперь великие сами идут в Кремль, вроде как и к нему тоже, — супер!

Бурбулис не начальник для Алешки, нет, — покровитель.

Он незаменим: рядом с Бурбулисом, с Гайдаром, слушая Шохина, Авена, других министров, Ельцин сразу вспоминает, что он — родом со стройки. У Ельцина — комплекс несоответствия. Да и для них, для этих ребят, он — из другой жизни; Ельцин убежден, что они смеются над ним, играют (у него за спиной) в какие-то свои игры. И в эту секунду возникает Бурбулис, он всегда там, где надо — с умным лицом и с умными речами. Ельцин действительно ценил в Бурбулисе его «готовность № 1» сказать за Президента все то, что сам Президент ещё недодумал.

Правда, методы у Бурбулиса порочные, это факт. Скоков «подписал» Ельцина на создание Совета безопасности, а Бурбулиса в Совбез не включил. Перед первым заседанием, рано утром, Бурбулис появился в кабинете Ельцина с бутылкой «Юбилейного». Ельцин поморщился, но не устоял; началось с рюмки, закончилось — как обычно. Ближе к полудню Ельцин, совершено пьяный, провел Совбез, представил друг другу его членов, им — Скокова, а Геннадия Эдуардовича (зря старался!) не только в Совбез прокатили, но даже не пустили в зал заседаний.

Такой он, Борис Николаевич: пьет, но все помнит, выводы делает…

— А ты куда смотрел? — накинулся Скоков на Коржакова. — Он же лыка не вяжет…

— А я что… — сморщился Коржаков. — Детектор к Ельцину на оружие стоит. На коньяк — пока не придумали…

— А пора, — заметил Скоков.

— Пора, — согласился Коржаков.

Нет, Кремль — жутко интересно, хотя работа у Алешки поганая: Ельцин хотя бы «Известия» читает, а у Бурбулиса и даже Полторанина, министра печати, времени на газеты нет. Но им жутко интересно, что о них пишут, особенно Бурбулису. Задача Алешки — готовить дайджест, указывать издания и тех журналистов, кто пишет плохо, формулировать суть их претензий, подкрепляя свою «аналитику», точнее, донос небольшими цитатами.

Люди, рассудил Алешка, пишут для того, чтобы власть их услышала, а он кто? Ухо власти. Он же не псевдонимы раскрывает, нет, он читает газеты, которые читает вся страна, весь народ!

Россия не может без стукачей, и дело, разумеется, не в государственном строе. Родная страна — речь о России — так широка, что власть (любая власть) робеет перед своими территориями. Спецслужбы представляются опорой. А на кого, спрашивается, опираться, не на народ же! Канада и Япония — полицейские страны, с исторически развитой, почти 100-процентной системой доносительства, — почему это никого не удивляет, а?

Алешка заикнулся было о специфике работы в Кремле, так Красиков, его начальник, тут же побежал к Бурбулису.

— Запомни, Алеша, лучше — стучать, чем перестукиваться, — заметил Бурбулис.

Это была шутка.

Бурбулис хотел, чтобы Алешка явился пораньше, к девяти. По субботам в Кремле никто не работал. Тем, у кого неотложные дела, Ельцин разрешал приходить по субботам в свитерах и в джинсах — выходной все-таки!

Алешка не опаздывал — никогда. Это было в нем со школы, где Антон Семенович Калабалин, директор, не только запрещал пускать опоздавших, но и лично закрывал школу, когда начинался первый урок.

В приемной — никого, пустые стулья, на телефонах (вместо секретарши) офицер охраны.

— Ну, как жизнь? — Бурбулис вышел из-за стола и протянул Алешке руку. — Удалась? А, малыш?

Бурбулис потрепал Алешку по щеке.

— Работаю, Геннадий Эдуардович. Приступил.

— Среди наших, Алешка, знакомых и незнакомых друзей… — Бурбулис был в прекрасном расположении духа, — …чаще всего встречаются люди, у которых коммунистическая идеология отняла самое главное — право человека всегда быть самим собой. Они, эти люди, хотят перемен, но они к ним, увы, не готовы… — Бурбулис посадил Алешку на диван и осторожно присел рядом. — Эти люди, Алеша, не справляются с лавиной событий, на них обрушившихся. Политическая власть в условиях, когда нет ни одного устойчивого механизма, ни у одной представительной группы нет социальных корней, нет законов, нет устоев — общественных, правовых, бытовых, когда все это бурлит, как лава в вулкане, — в этих условиях определяющим фактором является воля к власти, личная воля лидера, на которую, Алеша, ориентируется вся страна…

Бурбулис встал и прошелся по кабинету.

— Борис Николаевич, как никто, умеет сливаться с толпой. Это его первейшее качество как политика. Ведь что мы видим? На людях Борис Николаевич воплощается в личность жесткую, бескомпромиссную, пренебрежительно эксплуатирующую… на первый взгляд… человеческий материал. А Михаил Сергеевич — наоборот, эдакий душка, да?.. — Бурбулис взглянул на Алешку, пытаясь понять, успевает тот за ходом его мысли или нет, — вот как обманчива природа! Какая задача стоит перед Борис Николаевичем и его соратниками? Первое, главное: вырвать людей из плена их прошлого, научить — или заставить! — иначе смотреть на самих себя, привить им интерес к рациональному накоплению опыта и трудовых капиталов. Самое важное — построить в России народный капитализм!

Пиджак у Бурбулиса был какой-то странный, на размер больше, рукава почти касались ногтей.

«Похудел, наверное», — понял Алешка…

А ведь Бурбулис, черт возьми, ему нравился! Да, нуден, это есть… говорит так, будто он не говорит, а вытягивает фразы из себя самого, как в старом цирке факиры (таких номеров больше нет) вытаскивали изо рта длинные-длинные ленты, иногда с бритвами… — но в нем вдруг что-то зажглось, заискрилось, Бурбулис стал как натянутая струна, натянутая сильно, решительно, на поражение!..

Интересно все-таки организованы революции: рядом с Лениным — Троцкий, камертон «бури и натиска», рядом с Ельциным — Бурбулис, тоже вождь, — разные эпохи, разный масштаб, а роль сходная! Бурбулис — он как сито, все вопросы решаются здесь, в его кабинете, только здесь: наш — не наш, надо — не надо и т. д. Но Алешка думал о другом, — обаяние революции и революционеров заключается в том, что между эстетизмом и варварством есть какая-то несомненная связь. Поход Ельцина во власть стал для Бурбулиса важнейшей формой социального творчества. Не только массам — он и себе самому назначил «самоотверженную борьбу». Именно самоотверженную: когда Ельцин упадет, сопьется (это будет рано или поздно), он, Бурбулис, тут же подхватит Россию и заменит Ельцина. Да, он готов быть преемником первого президента, не дожидаясь завтрашнего дня, он готов уже сегодня заменить Ельцина там, где нужно, где можно, хотя заменить Ельцина можно везде!

— Пошли!.. — Бурбулис сдернул Алешку с дивана и потащил его в комнату отдыха, — пошли!

Он так крепко держал его руку, что Алешка сразу обмяк, хотя и не думал сопротивляться. В этом порыве было что-то очень сильное, тревожное — настолько сильное, что сопротивляться не хотелось.

— Суббота все-таки, — бормотал Бурбулис… — давай-ка, знаешь… по рюмке!

В комнате отдыха стоял небольшой аккуратный шкафчик, Бурбулис открыл дверцу, но передумал и подошел к сейфу.

— «Вдова Клико»… — пробовал, нет?

Бурбулис открыл сейф.

— Смотри!

Алешка ничего не знал о «Вдове Клико», но успел заметить, что бутылка початая — вина осталось на бокал, на два, не больше.

Так и получилось: по бокалу.

— Это лучшее шампанское мира, — объяснил Бурбулис. — Давай на брудершафт?! Смотри: локоть в локоть… так… так… ты пьешь, я пью, так, выпили… теперь поцелуемся!

Бурбулис не успел подставить губы, Алешка с размаха чмокнул его в щеку.

— Ну… — как шампанское?

— Приятно… — смутился Алешка, — приятно…

— Приятно?

— Да.

— Ну, хорошо… — Бурбулис опять потрепал его по щеке. — Пошли! Старик, я думаю, уже в приемной…

Бурбулис был прав: Борис Александрович так боялся опоздать, что пришел минут на сорок раньше, чем нужно. Откуда-то появился Недошивин — крутился в «предбаннике». Узнав, что придет Покровский «из оперы», Недошивин был убежден, что Покровский руководит ансамблем танца (он даже был на их концерте). А тут — старик, завернутый в шарф: у Бориса Александровича болела щитовидка и врач «кремлевки» прописал ему подушечку-платок. Борис Александрович прятал подушечку под шарф, заправляя шарф в пиджак — вульгарно, конечно, а что делать?

Недошивин аккуратно выяснил у Бориса Александровича, чем он занимается.

— Делаю постановки, — сказал Покровский.

— Так мы коллеги, — засмеялся Недошивин.

— Да ну?

— А тут одни постановки… в Кремле…

— И что идет?

— Да так, херня разная. Сплошные спектакли. Загляделся — схавают!

— А…

— Так и живем, батя. В застенке.

— Где, простите?

— За стеной… за кремлевской. В застенке.

— Да-а… — протянул Борис Александрович.

— Так вот… осточертело все…

Недошивин махнул рукой и вышел.

Старость редко бывает красивой, редко. Особенно в России. Русский человек, как известно, вообще не любит жить, в старости — тем более.

Старость тех, кого Борис Александрович хорошо знал, кого уважал, была прекрасной, величественной — старость Рихтера, Козловского, Пирогова, Максаковой, Рейзена, Мравинского, Царева…

Анна Андреевна Ахматова говорила Борису Александровичу, что в старости Пастернак был так красив и интересен, так… молод, что с молодым Пастернаком его просто невозможно, нелепо сравнивать!

А сама Анна Андреевна? Царица. Бедно, очень бедно жила — и какое величие! Однажды, у кого-то в гостях… где это было? У Рихтера? Анна Андреевна оборонила… ну нечто дамское… что-то там лопнуло и это дамское… просто упало на паркет. Анна Андреевна небрежно, ногой, откинула тряпку под стол и как ни в чем не бывало продолжала беседу, ибо ничто не может помешать беседе, если это действительно беседа!

Когда появилось свободное время, Борис Александрович разговаривал сам с собой: из всех, кто остался жив, он был (для себя) самым интересным собеседником.

Однажды на опушке подмосковного леса он случайно столкнулся с Товстоноговым; Георгий Александрович гостил на Пахре. Не сговариваясь, они тут же продолжили разговор, который начался у них года за два до этого. Темы были какие-то театральные, но дело не в теме, просто у каждого из них где-то там, внутри, этот разговор, прервавшись на годы, все равно продолжался! Вдруг Товстоногов спросил:

— Ты заметил, что мы даже не поздоровались?

— Неужели?

— По-моему, да…

Последний раз Борис Александрович был в Кремле в 49-м — у Сталина.

— Что будэт ставить Ба-льшой театр? — Сталин всегда начинал разговоры с конца, хотя не имел привычки торопиться.

— «Риголетто» и «Псковитянку», — доложил Борис Александрович.

— Ха-рошая музыка, — одобрил Сталин. — Ска-жите, а идут у вас «Борис Годунов» Мусоргского и «Пиковая дама» Чайковского?

— Нет, — насторожился Борис Александрович, — сейчас не идут, Иосиф Виссарионович.

— А ха-рашо бы… — Сталин прошелся по кабинету, — сначала «Годунов», а патом — «Риголетто». Ба-льшой театр — национальный театр, как без «Годунова»? Я правильно говорю, товарищ Лебедев? — Сталин повернулся к наркому.

— Конечно, товарищ Сталин, — встал Лебедев. — Мы учтем.

— Ска-жите… — продолжал Сталин, когда Борис Александрович, ответив на вопросы, уже сидел за столом, — а та-варищ Покровский член партии?

— Никак нет, — побледнел Лебедев.

Стало тихо и страшно. Сталин молча прошелся по кабинету, потом внимательно посмотрел на Покровского:

— Это нормально. Он укрепляет блок коммунистов и бес-партийных товарищей…

Почему Сталину на все хватало времени, а? Он ходил в театры два-три раза в месяц, смотрел все новые фильмы, актеров любил и баловал как умел: квартиры, дачи, зарплаты, Сталинские премии, фестивали, приемы в Кремле… Из актеров в ГУЛАГе сидел только Юрий Эрнестович Кольцов, тихий человек из Художественного театра. Мейерхольд был убит за спектакли ГосТиМа, посвященные — как гласила афиша — «вождю Революции Льву Троцкому», Зинаида Райх и Варпаховский, его ученик, поплатились за Мейерхольда. В Норильске оказались Жженов и Всеволод Лукьянов; их тогда мало кто знал. Позже, в конце сороковых, в ГУЛАГ бросили Окуневскую, но она, как говорится, сама виновата: на приеме в Кремле Окуневскую представили маршалу Тито и он пожелал, чтобы она оказалась в его кровати. Одурев от русского секса, Тито попросил Сталина командировать Окуневскую к нему в Югославию, но Сталин знал жену Тито, известную партизанку, поэтому Окуневскую отправили не в Югославию, а в ГУЛАГ — нечего разрушать партизанские семьи!

Ужасно сложилась судьба Вадима Козина. Хорошо зная об обидных слабостях певца, чекисты прихватили его ещё в тридцатые годы, но оставили на свободе: измученный, вконец затравленный человек подписывал любые доносы, нужные НКВД. Позже, в сороковые, когда Сталин решил избавить Москву от извращенцев, Козин вместе с великим конферансье Алексеем Алексеевым сам оказался в ГУЛАГе — по разнарядке. Хрущев выпустил Козина на свободу, но Вадим Алексеевич остался в Магадане. А как он мог вернуться в Москву или, допустим, уехать к сестре в Ленинград, если из лагерей на свободу вышли те, кого он сажал?

И Козин, и, уже позже, Русланова, жили в лагерях на положении «вольняшек»: ездили по зонам, давали концерты, встретились только один раз — на концерте в Магадане.

О том, как в лагере оказалась Русланова, есть несколько легенд. Самая распространенная — Русланова пострадала за мужа, генерала Крюкова. В 45-м, на банкете в Кремле, Крюков провозгласил тост за «автора Победы маршала Георгия Жукова!». Тост — был, многие генералы пили за Жукова стоя, их судьба оказалась ужасной (Сталин все видел — всегда). Но сама Лидия Андреевна была убеждена, что её подвел её собственный язык. Приемы шли часто, и в 49-м, тоже в День Победы, Русланова пришла в Кремль с красивым колье на груди.

— Как ха-рашо, что все советские женщины тэ-перь могут носить та-кыэ украшения! — заметил Сталин.

— Не все, — гордо возразила Русланова. — Это колье императрицы, Иосиф Виссарионович.

Вождь сверкнул глазами и — отошел. Дорога в Магадан — прямая.

Да, Сталин в России не забыт, — после Сталина Россия мечтала поверить Горбачеву, когда не получилось — захотела поверить Ельцину. Сталин — дикий, но сильный. Горбачев — умный, но слабый. Иногда — страшная мысль! — Борису Александровичу казалось, что патологическая жестокость Сталина была вызвана не его болезнью или, скажем, не только болезнью (Бехтерев говорил о паранойе), но и ещё одним обстоятельством, тоже болезнью, если угодно, но болезнью иного рода — гипертрофированным чувством ответственности перед своей страной.

Когда Сталин узнал, что селедку, которую он обожал, ему привозят из Мурманска, гоняют за ней самолет, он устроил дикий разнос начальнику своей охраны и селедка навечно исчезла с его стола. Потеряв носки, он заподозрил, что женщина, капитан госбезопасности, которая вела его домашнее хозяйство, просто их выкинула, обнаружив дырки. И не ошибся; носки были найдены, дырки заштопаны. Через год — через год! — Сталин с удовольствием, с гордостью говорил: надо же, выкинуть хотели, а носки, смотрите, ещё работают!

Проще простого думать, что это — игра на публику. Игра, конечно, была, не без этого, но, видимо, есть и другое, главное — дисциплина. Для всех, для каждого, для страны. Для себя.

Он отправил сыновей, Якова и Василия, на фронт — дисциплина. Он не уехал из Москвы в 41-м, собираясь погибнуть, — дисциплина. Он обрек на смерть Якова, попавшего в плен, отказавшись обменять его на фельдмаршала Паулюса, которого НКВД с успехом перевоспитывал (и перевоспитал!) на своей даче в подмосковной Валентиновке, — дисциплина.

Он мог иначе? Нет. Если бы Сталин мог поступить иначе, он бы сам себя отправил в ГУЛАГ — или расстрелял.

Такого фанатика, как Гитлер, мог победить только такой фанатик, как Сталин. (Или Ленин, Троцкий, возможно Дзержинский.) Фанатизм — любой фанатизм — прежде всего дисциплина. Борис Александрович был абсолютно согласен с Астафьевым, Граниным, да и покойный Жуков говорил ему то же самое: немцы воевали умнее, чем русские, просто русских на этой войне (разве только на этой?) никто не жалел, да и они не жалели себя. Боль за свой дом и уже привитое (под страхом смерти) чувство ответственности могли победить не только Гитлера или, допустим, японцев, нет — весь мир! Остановить русских могла только атомная бомба, поэтому Трумэн, зная, что после того, как Советский Союз напал на Японию, от Сталина можно ждать все, что угодно, тут же, не раздумывая, погубил Хиросиму и Нагасаки.

Предупредил. Трумэн мог поступить иначе? Нет, — боялся Сталина.

Если бы в 46-47-м у Сталина была бы атомная бомба, он бы легко завоевал всю Европу, а затем — и другие страны, насаждая социализм. Вот она, мировая революция, о которой твердил Ленин! Вот он, исторический шанс. Хватит врать, что Россия — великая страна, это не так: Россия вспоминает (сама себя), только когда на её просторах появляется дисциплина. Такой она была при Петре, такой Россия могла бы стать при Столыпине, которого слушал царь, такой она была при Сталине. Иначе — водка и лень. То есть — катастрофа. Не надо думать, что те, кто сегодня пьет, меньше любят жизнь, чем те, кто брал Берлин, просто русские в большинстве своем плохо справляются сами с собой, такой это народ. Что ж удивляться, что у Горбачева, который скрепя сердце все-таки решился поменять остатки коммунистической дисциплины на демократию, не только ничего не получилось, вообще ничего, но и в принципе не могло получиться: Россию погубит демократия, погубит, ибо при демократии те, кто наглее, вылезают вперед, на авансцену, хватают (под видом реформ) все, что можно схватить, а народ — никого не интересует.

Вот как все-таки объяснить, как… — почему у Бориса Александровича, человека, совершенно далекого от политики (просто, так сказать, московского жителя) возникло стойкое убеждение, что этой власти доверять свой театр, дело своей жизни, просто нельзя?

Гайдар смущал, это факт. Уж больно он, прости господи, на хрюшку похож! Хрюшка — умнейшее животное, между прочим, умнее обезьяны. Но упрямое, видит только себя и свою лужу, вяло реагирует на опасность, зато если что заподозрит — улепетывает так, что не догонишь.

В магазинах — кошмар, все уходит с черного хода. На рынках или у Киевского, где бабки стоят, получше, конечно, только цены несусветные. Но вот парадокс: голодных тоже нет, все как-то приспособились, блатом обзавелись. Рестораны работают, новые пооткрывались, но попробуй пробейся в «Прагу» — за неделю, говорят, надо звонить, хлопотать о резервации.

Все есть только в валютных магазинах, однако как Гайдара понять? Если он валютные магазины сделает общедоступными (об этом было его интервью), но поднимет цены так, что ни валюты, ни рублей не хватит, — это что, реформа, что ли?

Нас, говорит Гайдар, импорт спасет. А чтобы импорт нас спас, рубль надо сделать конвертируемым. Тогда каждый свободно, за рубли, купит любую импортную колбасу (правда, втридорога). Иностранцу, который привезет колбасу, это тоже выгодно, он тут же поменяет рубли на доллары. Хорошо, наверное, но Гайдар говорит: чтобы рубль был конвертируемым, все доходы страны от продажи нефти надо отправить на поддержание курса рубля. Не на зарплаты, не на гонорары, допустим, не на премии или тринадцатую зарплату, как было раньше, а в какой-то новый банк — на поддержание курса. Получается, что вся нефть, главный продукт страны, труба так называемая, от которой ещё десять лет назад кормился весь Советский Союз, со всей своей армией, заводами, КГБ, комсомолом, шпионами во всех странах мира и, простите, Большим театром, теперь — через конвертацию рубля в доллары — уйдет за колбасу, — ведь так? Так какая это конвертация? Своего крестьянина чужая колбаса погубит, где ж ему, крестьянину, с чужой колбасой конкурировать, если у нас, в северной стране, в её себестоимость входит электроэнергия (это не Калифорния, цеха-то отапливать надо). Да и страшно как-то своего крестьянина под нож, а всю нефть — за колбасу! Но ведь Гайдар — Борис Александрович слышал это своими ушами — предлагает именно такую модель и говорит, что конвертация будет сделана быстро, чуть ли не в один день. И никто не спрашивает, что же это за конвертация такая, если её можно сделать в один день, какова цена этого чуда и не слишком ли она высока?..

Борис Александрович не мог жить в стране, которую он не понимает, зная, что это — его родная страна.

К визиту в Кремль он подготовился, написал (для памяти) несколько вопросов, которые надо задать Бурбулису, и спрятал бумагу в карман пиджака.

Как прошло знакомство, Алешка не видел: Бурбулис стремительно вышел в приемную, а Алешка поскромничал, остался в его кабинете. Через открытую дверь ему показалось, что Бурбулис вроде бы протянул Покровскому обе руки, а Борис Александрович неловко сунул в них свою ладонь.

— Алексей Арзамасцев, наш сотрудник, — представил Алешку Бурбулис.

— Как молод! — удивился Борис Александрович.

Старику за восемьдесят, а рукопожатие крепкое.

— Недостаток, который быстро проходит, — выдавил улыбку Бурбулис.

Почему-то он очень любил эту фразу.

— Молодежь, знаете ли, всегда права, — живо подхватил Борис Александрович, усаживаясь в большое кресло, предложенное Бурбулисом. — Тридцатилетних Сталин назначал наркомами…

— Потому что других перестреляли, — засмеялся Бурбулис.

— Не только; революция всегда доверяет молодым.

— А, это верно…

— Был сорок первый, конец октября… — Борис Александрович чувствовал расположение к Бурбулису, — самое страшное, знаете, время в Москве. Паника, правда, уже прошла… Паника была раньше — девятнадцатое, двадцатое и двадцать первое октября… — три дня, когда мы проиграли войну. Из Москвы бежали все, кто мог. Те, кто остались, были уверены, что Сталин Москву сдаст. И люди, знаете, готовились к смерти. А меня правительственной телеграммой… — Борис Александрович поднял указательный палец, — за подписью наркома, между прочим, вызвали из Нижнего в Большой театр — на работу. Мне немногим больше двадцати, вот как вы, молодой человек… Я, знаете, сначала зашел в ГИТИС… alma mater, так сказать… у входа буржуйка и сидит старуха… она сумасшедшая… жжет бумаги и дипломы… кучка дипломов перед ней… Я подошел, что-то сказал — она уже безумная, она не реагирует… и сверху — диплом, сейчас он сгорит… я беру, читаю… — Господи, оторопь прямо! Красивые буквы: Покровский Борис Александрович…

— Ваш диплом? — охнул Алешка.

— Мой! Мой! Я уехал в Нижний — вручить не успели… Я, значит, его схватил, прижал… — старик еле сдерживал слезы, — …вот если фильм сделать — дешевый трюк, скажут… а это — жизнь!.. И сугробы, знаете… я такие никогда не видел, везде сугробы, сугробы…

Но мне надо дальше — в Большой театр. Там тоже холодно и Самосуд, директор…

— Может, кофе? — перебил Бурбулис.

— Благодарствуйте, на ночь не пью; Самосуд, знаете, в шубах: одна брошена на стул, он на ней сидит, другая на нем. И — вертит в руках мою телеграмму, она не производит на него никакого впечатления… Самосуд вообще не понимает, зачем я явился: «Ну, а что вы умеете?.. Поднимать зана-вес, опускать зана-вес?..» — он так… немножко… в нос говорил.

«Все могу, — говорю. — Я же из провинции!»

«И с певцами работать?»

«И с певцами!»

«А когда, дорогой… вы ставите спектакли, вы идете от музыки или от сюжета?»

Ну, знаете, экзамен устроили!

«От музыки», — говорю, и — хлопаю дверью…

Чего приехал? Зачем?

Холод собачий, а мне экзамен устроили!

И уже, знаете, думаю как возьму билет в Нижний, как уеду…

Вдруг бежит Самосуд. Хватает меня за плечи, резко так:

«Подождите, дорогой… идемте!»

Мы возвращаемся в его кабинет, и он звонит… кому бы вы думали? Сергею Сергеевичу Прокофьеву:

«Сергей Сергеевич, дорогой, я нашел режиссера! Он поставит „Войну и мир“!.. Он — большой режиссер, Сергей Сергеевич… он всегда идет от музыки… в своих работах…»

Я? Большой режиссер? Откуда? Почему?..

Стою, как дурак. Не жив ни мертв. Прокофьев — мой Бог!

«Вы могли бы, Сергей Сергеевич, показать ему партитуру? Неужели?! Ждем, ждем, Сергей Сергеевич, сегодня в семь, ждем, я вас встречаю на лестнице…»

И вечером в Большом театре Прокофьев играет мне «Войну и мир»! На рояле — огарочек, помните… огарочки были… и Прокофьев играет мне всю оперу… — ну не чудо, скажите?

Алешка влюбился в Бориса Александровича. А как в него не влюбиться?

— Давно, давно хотел познакомиться, — Бурбулис приступил к делу. — Мы всегда поддержим ту интеллигенцию, которая поддержит нас.

— А ту, которая не поддержит? — удивился Борис Александрович.

— Нейтрализуем, — улыбнулся Бурбулис.

Появилась тишина.

— Это как? — не понял Борис Александрович.

— Видите ли… — Бурбулис с трудом подбирал слова, — никто не знает, есть ли Бог: нет доказательств его существования и нет доказательств, что это миф. Значит, все зависит от того, как подать эту проблему, — наши люди зачастую не умеют смотреть на жизнь своими собственными глазами, их глаза подслеповаты и разбегаются по сторонам. Люди смотрят на исторические процессы глазами тех, кому они доверяют — глазами журналистов, писателей, эстрадных певцов, популярных актеров и т. д. То есть нам, тем политикам, которым Борис Николаевич поручил создать идеологию новой России, совершенно небезразлично, какие отряды (я об интеллигенции) придут под наши знамена. И — кто в этих отрядах…

— Дело в том, — смутился Борис Александрович, — что Бог есть…

— Кто может сказать это наверное?

— Я могу. Сам себе.

— Ну, это ваша точка зрения…

— А мне больше никого и не надо…

— Согласен, — кивнул Бурбулис.

— У Канта, как известно, было пять доказательств Бытия Божьего, — продолжал Борис Александрович. — Академик Лихачев предложил ещё одно доказательство, очень простое: Лука, Матфей и другие евангелисты жили в разных концах света, но о Мессии писали как-то очень похоже, почти, знаете, одними словами…

— Кстати, Лихачев нас поддерживает, — сказал Бурбулис.

— Разве вас кто-то не поддерживает? — удивился Борис Александрович. — В нашем театре все поддерживают.

— А мы всех и приглашаем, — улыбнулся Бурбулис, — двери открыты. Вот, скажем, Распутин и Бондарев, «Слово к народу», манифест ГКЧП. Нам с ними не по пути. Но так и должно быть, их время закончилось, их идеалы выкинуты на свалку вместе с памятником Дзержинскому! Вот я и заявляю: тем, кто идет к нам, дороги открыты. Мы никогда не забудем, что вы, Борис Александрович, предложили свою помощь в переломный момент, когда подписаны беловежские протоколы, когда Михаил Горбачев уходит с политической сцены, причем уходит навсегда, навечно, вместе со страной, которую он чуть не погубил…

— А разве СНГ это не образец СССР?

— По секрету? — засмеялся Бурбулис. — Нет, конечно.

— А что такое СНГ? — удивился Борис Александрович.

— Двенадцать независимых стран, каждая — со своей самобытной культурой, с собственным политическим лицом, с собственной экономикой и, когда-нибудь, вооруженными силами…

— Позвольте, — Борис Александрович поднял глаза, — но декларируется вроде бы другое…

— Политика как женщины, дорогой мэтр, им верят только наивные! Неужели вы думаете, что исторические беловежские соглашения — это всего лишь спектакль?

— Нет… — растерялся Борис Александрович, — но поверить, что Ельцин… решится все разрубить…

— А мы — не робкого десятка, — засмеялся Бурбулис. — Может, все-таки чай?

Алешка внимательно смотрел на старика. У него вдруг возникло ощущение, что Борис Александрович долго не был в Москве, и пока он не был в Москве, в его квартиру забрались воры, унесли из неё что-то очень и очень ценное. Какую-то реликвию, которой старик всю жизнь… по наивности, быть может, поклонялся. А он только сейчас, в эту минуту понял, что его обокрали — понял, но поверить в это не может…

— Значит… вы разгромили СССР? — тихо переспросил Борис Александрович.

— Не мы — Горбачев, — улыбнулся Бурбулис.

— Да нет, — сам бы Союз никогда не рассыпался. Он же людьми соединен, русскими… прежде всего…

— Он уже рассыпался, дорогой Борис Александрович! ГКЧП, который так и не понял, как не понимаете вы, что Советский Союз давно умер, вбил в крышку его гроба последний гвоздь.

— А вот скажите, — Борис Александрович вдруг перебил Бурбулиса, — Галина Уланова, великая балерина…

— Пусть приходит, двери открыты…

— Это имя, как Юрий Гагарин, — известно всей планете…

— И что?

— Но иногда… после войны… в Кремле происходили такие, знаете, приватные концерты, когда Галина Сергеевна танцевала для Сталина… пели Козловский, Максим Михайлов, иногда — Изабелла Даниловна Юрьева, а Сергей Образцов показывал куклы…

— Насколько я знаю, Уланова… не подписывала «Слово к народу», — сказал Бурбулис.

— А если бы подписала?

— Я бы её не принял.

Борис Александрович встал:

— Извините, что отнял время. Был рад познакомиться.

— И вам спасибо, — улыбнулся Бурбулис. — Мы, я вижу, стоим пока на разных позициях, но сближение между нами неизбежно: демократические институты хороши тем, что у каждого есть право на ошибку; мы как-то забыли…

— Если б не вы, товарищ Бурбулис, — старик повернулся к нему лицом, — Советский Союз жил бы ещё триста лет, как дом Романовых. И дело, извините меня, не в начинке… социалистический… капиталистический… — он и социалистическим никогда не был, потому что Ленин нэп придумал, а Сталин — кооперативные квартиры, вот когда расслоение началось… и капиталистическим ещё ох сколько лет не будет! Вон, бутылка у вас, — Борис Александрович увидел «Боржоми», — какая ей разница, бутылке-то, какое вино… или водичка в ней плещутся? Бутылка она на то и бутылка, чтобы объем сохранить и напиток не расплескать! А вот если эту бутылку с размаха да об землю шмякнуть, об камни, она и разлетится к чертовой матери! Осколки эти потом не соберешь; придется нам, дуракам самонадеянным, по осколкам топтаться, ноги в кровь себе резать, потому что другой-то земли у нас нет; сто лет пройдет, сто лет, не меньше, пока мы осколки эти своими босыми ногами в песок превратим! А пока не превратим их в песок — все в крови будем, все, как один, никто не убережется (потому что осколки резаться умеют, а кровь — пачкаться). Кровь, если её кто пустил, во все стороны брызгами летит… — ну так что ж, поделом нам, поделом, если по земле-матушке спокойно идти не сумели!..

Алешка вышел проводить Бориса Александровича на Ивановскую площадь. Тут выяснилось, что у старика нет машины.

— Суббота, знаете ли… — извинился Борис Александрович. — У шофера — выходной, он и так внуков не видит…

Алешка взглянул на часы. Нет, не суббота, уже воскресенье, первый час ночи.

Ветер был очень сильным, — опираясь на палку, которая то и дело съезжала в сторону, старик сделал несколько шагов и чуть не упал. Алешка хотел вернуться обратно, в приемную Бурбулиса, попросить машину, но остановился: он знал, что машину никто не даст, если б хотели — предложили сами.

Алешка подбежал к старику:

— Пойдемте… сейчас поймаем такси…

Он схватил его под руку.

— Да как, Господи, вы же раздетый… — заупрямился старик.

— Ничего-ничего, пойдемте! Я закаленный… я ж из Болшево!

— Болшево? Вот это да… А у меня дача в Загорянке…

Борис Александрович тяжело опирался на его руку. Ноги скользили, но держались. Они медленно шли вниз к Боровицким воротам. Мимо промчался кортеж Бурбулиса, и Геннадий Эдуардович, как показалось Алешке, весело помахал им рукой.

36

В истории России XX века трижды, всего трижды, слава богу, возникали ситуации, когда первые лица российского государства пребывали в абсолютной прострации: император Николай Александрович перед отречением в 1917-м, Иосиф Сталин в июне 1941-го и Борис Ельцин в декабре 1991-го, после беловежской встречи.

Победив на выборах Президента РСФСР, Ельцин и его окружение не сомневались, что смена власти в стране (Президент СССР Ельцин вместо Президента СССР Горбачева) произойдет не раньше осени 1992-го, крайний срок — весна 1993-го. Президенту РСФСР надо, во-первых, окрепнуть, заняться реальными делами, ибо от экономики регионов, от их проблем Ельцин отстал (все последние годы он занимался только борьбой с Горбачевым). Во-вторых, обществу необходимо представить твердую экономическую программу. Не красивую утопию «500 дней», которую на скорую руку скроили Явлинский и Шаталин, а серьезный документ, где, как говорил Хасбулатов, «будет все без обмана».

Ельцин боролся за то, к чему он сам был не готов. В глубине души Ельцин, на самом деле, не мог даже представить себе, что Горбачев — уйдет, причем — уже завтра. Президент России так часто проигрывал Президенту СССР, что у Ельцина появился комплекс: ему казалось, что Горбачев пойдет до конца, что он не отдаст власть просто так, нет — будет бой, долгий изнуряющий бой, будут, не исключено, крайние меры, будет, возможно, кровь, как в Вильнюсе и Риге (Ельцин всегда преувеличивал опасность и поэтому, кстати, хватался за любые доносы. Если опасности не было, он её сочинял).

Вдруг — Горбачев уходит. Это случится не сегодня завтра. Победа? Победа.

А со страной-то что делать?..

Эпоха Ельцина — эпоха мужика во власти. Русский мужик богат задним умом — это о Ельцине. Можно ли представить (хотя бы представить!) таких… чисто гоголевских, на самом деле, персонажей, как Коржаков (Осип из «Ревизора»), Березовский (Чичиков), Пал Палыч Бородин (Дама, приятная во всех отношениях), и т.д. и т.п. — можно ли представить Коржакова и Ко в ближайшем окружении Миттерана, Ширака, Тэтчер, Мейджера, Цзян Цзэминя, короля Хуана Карлоса или императора Японии? Мужик во власти тем и страшен, что он, во-первых, не видит дальше своего двора и, во-вторых, всего пугается: зимой — морозов, летом — засухи.

Все были вроде бы при делах: Хасбулатов вел сессии, Бурбулис — идеологию, Скоков — Совбез, Полторанин — печать… — а с экономикой что делать? От экономики все — все! — воротили нос. О реформах не говорил только ленивый, но брать ответственность на себя никто не хотел — ни Хасбулатов, неплохой, кстати, экономист, ни тем более Бурбулис, боявшийся за свою репутацию, ни Явлинский, так и не предложивший Президенту ничего конкретного.

Так кто, черт возьми? Кто знает, что делать?!

Руку поднял Гайдар: я знаю! Гайдар поразил Ельцина своей уверенностью. Что ж — на безрыбье и рак рыба, то есть — вот оно, вот! — уверенность Гайдара произвела на Ельцина впечатление. Не знания (вроде бы, говорят, знания у него есть), не книги, не научные работы (книг, говорят, у него вроде бы нет) — Ельцин судил по впечатлению. Против, правда, высказался Руслан Имранович; в 90-м в «Правде», где Гайдар вел экономику, он отверг статью Хасбулатова, тогда — профессора Плехановского института: «Автор фактически выступает за рынок, а рынок в Советском Союзе никому не нужен и невозможен. Е. Гайдар». Невероятно, но факт: Хасбулатов сохранил рукопись с его резолюцией и тут же прислал текст Ельцину… да: Гайдар, его автограф.

Нет, к черту… он и внешне неприятный, — решил Ельцин. Пусть будет Святослав Федоров… на полгодика хотя бы… Федоров хоть смотрится как премьер! Впечатление от Егора Гайдара — растворилось, причем мгновенно, будто его и не было вовсе: Ельцин тут же позвонил Федорову и по телефону предложил ему стать премьер-министром. Святослав Николаевич поперхнулся (он в этот момент пил чай с медом). И надо же, встрял Бурбулис: нет, говорит, нужен Гайдар, нужен человек, который ни перед чем не остановится, этого требуют реформы. А то, что физиономия такая, даже лучше; люди должны его ненавидеть, сочинять про него анекдоты и — по контрасту — с надеждой смотреть на Бориса Николаевича: защити, отец родной, спаси и помилуй!

Такая постановка вопроса Ельцина тронула. Молодец Бурбулис, хорошо придумал. Но как тревожно, господи: Ельцин нутром чувствовал, что междуцарствие, возникшее сейчас, после беловежских соглашений, больно ударит по нему лично. Дело не в Горбачеве (черт с ним, в конце концов), дело не в Гайдаре (его всегда можно скрутить). Дело в нем, в Борисе Ельцине. Дело в том, что он сказал всем (и себе самому, в первую очередь), что он, Борис Николаевич Ельцин, очень слабый человек, очень слабый, ибо разрушить СССР — это слабость, это отступление от собственных принципов, собственных убеждений, это отступление от своей совести. Отправляясь в Беловежскую пущу, он, Борис Ельцин, впервые в жизни слушал не себя самого, нет, он слушал… кого? Бурбулиса? Полторанина? Тех, кого ещё два, три года назад он вообще не знал! По большому счету он, Президент, слушал чужих людей, каждый из которых в свое время тоже произвел на него впечатление (это было совсем не трудно сделать). И теперь они, чужие люди, объясняют ему, что он должен брать на карандаш все, что они говорят! Да, весь этот год он шел за ними, как теленок за стадом, ибо они вели его во власть. Ведь рядом с ним — никого не было, не было его людей, только верный Коржаков, все остальные — со стороны, из межрегиональной группы, и не факт, кстати, что они действительно ему преданы. А кто сказал, что их устами глаголет истина? Ведь даже в 17-м, когда власть в государстве так же легко, как сейчас, перешла от царя Николая к Временному правительству, а затем к Ленину, никто не думал, между прочим, менять границы страны. Ленин отпустил Финляндию и забыл, просто забыл об Аляске, ибо Финляндия и Аляска де-факто не принадлежали России (Финляндия, например, не выдавала России политических преступников, скрывавшихся на её территории, хотя она и входила в состав Российской империи). Самое главное: делать-то что?

Хорошо, без них, без демократов, Президент России не Президент — допустим эту мысль. А с ними? Сначала — Беловежская пуща. Теперь — Гайдар. Сегодня позвонил Михаил Иванович Беляев из Свердловской области, глава Каменского района; Ельцин знал его пятнадцать лет. Гайдар, говорят, открыл импорт, Свердловск опять, как и год назад, завален «ножками Буша», все птицефабрики в районе стоят, куры дохнут, люди без зарплаты, назревает бунт.

И что Гайдар? «Ножки Буша», говорит, дешевле, чем уральская курятина! Какой смысл везти эту курятину в магазины, если по таким ценам её все равно никто не купит?

Выходит, все сельское хозяйство России, крестьянской страны, убыточно, где ж нам с Америкой тягаться? Шесть месяцев в России — холод собачий (на Урале, в Сибири, на Алтае — восемь месяцев), значит, в стоимость продукта входит электроэнергия, мазут, — что ж теперь, село распускать, что ли? Кроме того, в деревнях на стоимость продукта накручивается вся сельская социалка — школы, больницы, клубы и т. д. Так что, Гайдар, платные больницы в деревнях делать, — а?

Никогда Ельцин не пил так, как он пил в декабре 91-го. Хорошо, Гайдар ничего не смыслит в сельском хозяйстве; он, может, и в деревне ни разу не был. А шахтеры? На Алтае и в Пермской области каждая вторая шахта — одни убытки. Но шахтеры — самые верные союзники демократии, особенно кемеровские во главе с Кислюком. Они преданы Президенту! Они — боевые ребята. Гайдар кричит — шахты закрыть, законы рынка! Да какой рынок к черту, если шахтеры — самая организованная часть рабочего класса, они ж Москву снесут!

Если Ельцин запивал, две бутылки коньяка были ежедневной нормой. Наина Иосифовна и Коржаков выносили с дачи весь алкоголь, даже пиво, но у Ельцина имелись собственные тайники, которые Коржаков и его сотрудники находили не сразу. Нельзя же перекопать всю территорию дачи, черт побери!

Напившись, Ельцин не буянил, не дрался, хотя ударить мог. Он не буянил просто потому, что, как правило, не мог встать — Ельцин просто лежал и плакал.

На даче дежурили врачи, за стенкой спал Коржаков. Если шеф болен, Коржаков никогда не уезжал домой.

Новая проблема: Черноморский флот. Ну, хорошо — республики разбежались, это решили. А с флотом как быть? Леонид Макарович говорит: флот украинский, потому что весь личный состав на Украине живет. Но Севастополь-то русский город! Передавая Крым, Хрущев оговорил особый статус Севастополя: город остался за моряками, за главным морским штабом в Москве. Значит, Кравчук, чей это флот? Хорошо, говорит Кравчук, половина — вам, половина — нам. Но это ж не пирог, чтобы его делить! Как тут разрежешь, если инфраструктура у флота одна! Теперь, значит, грузины закричали: отдайте нашу долю флота! У них, понимаешь, Абхазия и Батуми на море, поэтому они хотят одну треть, — ничего, да? А торговый флот? Та же самая проблема. Как его делить? И Кравчуку — все мало, это ж бандеровец, настоящий бандеровец… Вон у них уже началось: в Ивано-Франковской области подписи собирают, чтоб Бандере мемориал сделать, как у Ленина в Ульяновске. И могилку из Мюнхена, где его КГБ расстрелял, решили сюда перенести… — докатились, демократы!

Нет, Кравчука надо строго предупредить: такие штуки не пройдут и последнее слово всегда будет за Россией!

Ельцин встал с кровати и зажег свет. Так и есть, четыре утра. С дачи унесли все, даже одеколон. Странно все-таки: он с вечера, даже с обеда, кажется, ничего не пил, а мутит так, как перед началом; живот вспух, горит, хоть бы каплю туда, чтоб огонь усмирить… а-ат… дьявол!

Кричать бесполезно, не дадут. Укол всадят, глюкозу, так от неё ещё хуже, от глюкозы-то, тошнота…

Нет, с флотом так: надо показать, кто в доме хозяин! Ехать надо. Укрепить моряков. Награды раздать, чтоб дух укрепить. А Украину предупредим: станут озоровать — мы иначе заговорим, Россия не позволит… понимашь…

Хоть бы каплю, одну только… — вырваться надо… А что сидеть? Чего ждать? Вырваться надо! Прямо сейчас! У Президента — дела, Президента кто остановит?!

— Александр Васильевич! Коржаков! Ко мне!

К крикам Ельцина на даче привыкли абсолютно все.

Если вырываться, значит, с умом… с пользой…

— Коржаков!

Начальник охраны был злобен и хмур:

— Слушаю, Борис Николаевич.

— Вы… вот что… — смутился Ельцин, увидев сонного и взъерошенного Коржакова. — Слушайте меня внимательно. Мы сейчас поедем на флот.

— Какой флот? — не понял Коржаков.

— Черноморский. Государственное дело. Откладывать не будем… — главное, ш-шоб, понимаешь, никто не знал.

— Как никто, — Коржаков, кажется, окончательно проснулся, — утром Кравчуку доложат: ночью явился Президент соседнего государства! Сейчас он осматривает вашу страну…

Ельцин задумался.

— Н-ничего, понимашь… — пусть знает!

— Так нельзя, Борис Николаевич.

— Президент лучше знает, шта-а можно… и нельзя!

— Да и на чем лететь-то? — невозмутимо продолжал Коржаков. — Самолет никто не готовил.

— Так отдайте команду…

— Команду отдам. Но это часов — шесть-семь, не меньше. Его готовят за сутки.

Да, проблема. Не поездом же ехать…

— На военном полетим, — нашелся Ельцин. — На дежурном.

— Какой… военный?..

— У Шапошникова. Есть же у него самолеты!

— Этот самолет без связи…

— Ш-шта? — Ельцин подскочил к Коржакову. — Шта-а?..

— На таком — нельзя, — тихо повторил Коржаков. — С ядерным чемоданчиком — нельзя.

— Да я вас!.. — Ельцин схватил Коржакова за галстук и рванул галстук так, что он лопнул у него в руках.

— Борис Николаевич…

— Уничтожу! — заорал Ельцин.

— Борис… Борис Николаевич…

Он повернулся и вышел.

Пока президентский кортеж ехал на военный аэропорт Чкаловский, Коржаков связался с Шапошниковым. Министр обороны опередил Президента России и встретил его на летном поле. Коржаков решил: если Ельцин будет настаивать (а он будет!), придется его обмануть: не в Севастополь лететь, коридор так быстро никто не даст, а в Новороссийск, все-таки это Россия. В Новороссийске уже несколько лет безнадежно чинится крейсер «Москва». Шапошников отдал приказ: собрать в Новороссийске любых моряков (главное, чтоб были в форме) и выстроить их на палубе крейсера для торжественной встречи Президента Российской Федерации.

В Чкаловском, где Ельцин долго стоял на холодном ветру (Коржаков догадался налить ему стакан, правда вина), он, славу богу, лететь передумал и отправился на дачу — спать.

Коржаков злобно грыз ногти.

— Как же он страной-то будет руководить, Саша? — тихо спросил Шапошников.

— А вот так и будет, — сплюнул Коржаков.

37

Передача власти произошла спокойно. Первый и последний Президент СССР показал Ельцину документы из «особой папки», в том числе — секретные протоколы Молотова — Риббентропа о разделе Европы и материалы о расстрелах в Катыни, потом передал ядерный чемоданчик и пригласил Ельцина на обед.

Ельцин подтвердил, что он исполнит все просьбы Горбачева: дача в пожизненное пользование, машина «сааб» с мигалкой, охрана, врачи. Правда, количество «прикрепленных» охранников, врачей и поваров Ельцин сократил в десять раз: Горбачев просил выделить двести человек, Ельцин согласился на двадцать.

Было решено, что первый и последний Президент СССР получит в Москве, на Ленинградском шоссе здание для Горбачев-фонда, который он возглавит, и что через неделю, в январе, правительственный авиаотряд выделит Горбачеву специальный борт для поездки в Ставрополь, к матери. Горбачев очень просил, чтобы его кабинет в Кремле остался бы пока за ним. Он хотел спокойно разобраться с бумагами и вывезти на дачу подарки, фотографии, личные вещи.

Договорились, что сразу после обеда Горбачев вызовет телевизионщиков и запишет обращение к нации.

Обедали втроем: кроме Президента России, Горбачев пригласил Александра Яковлева. Ему очень хотелось, чтобы рядом с ним был кто-то из своих.

Заявление об отставке снимал первый канал. Ельцин хотел, чтобы это сделала команда Попцова, он не любил Егора Яковлева. Но Горбачев настоял на своем.

Текст указа Президента СССР об отставке Президента СССР лежал перед ним — на столе. Пока телевизионщики ставили зонтик, рассеивающий свет, Егор Яковлев подошел к Горбачеву:

— Михаил Сергеевич, сделаем, наверное, так: вы скажете все, что хотите сказать, и тут же, в кадре, на глазах всей страны… телезрителей, так сказать, подпишете указ о своей отставке.

— Брось, Егор, — махнул рукой Горбачев. — Чего церемониться. Сейчас подпишу — и все!

— Как сейчас? — не понял Яковлев.

— Смотри!

Горбачев взял авторучку и спокойно поставил подпись под своим Указом о своей отставке.

Наступила тишина.

— Все, — сказал Горбачев.

— Ручку дайте, Михаил Сергеевич… — попросил оператор телевидения.

— На хрена она тебе? — не понял Горбачев.

— На память…

— А… держи.

Потом Горбачев быстро, без единого дубля, записал свое заявление:

«Ввиду сложившейся ситуации с образованием Содружества Независимых Государств я прекращаю свою деятельность на посту Президента СССР. Принимаю это решение по принципиальным соображениям.

…Я твердо выступал за самостоятельность, независимость народов, за суверенитет республик.

…События пошли по другому пути.

…Убежден, что решения подобного масштаба должны были бы приниматься на основе народного волеизъявления.

…Я покидаю свой пост с тревогой. Но и с надеждой, с верой в вас, вашу мудрость и силу духа. Мы — наследники великой цивилизации, и сейчас от всех и каждого зависит, чтобы она возродилась к новой современной и достойной жизни…»

Телевизионщики аплодировали.

Горбачев и Александр Николаевич Яковлев сразу вернулись в кабинет Президента СССР, теперь уже бывший его кабинет, и Горбачев не выдержал — скинул пиджак и повалился на диван:

— Вот так, Саша… Вот так…

По его лицу текли слезы.

Вечером, когда Михаил Сергеевич ехал на дачу, в машину позвонил Андрей Грачев, пресс-секретарь экс-Президента СССР:

— Ельцин просил передать, что у правительства нет возможности дать вам борт для поездки в Ставрополь…

Утром, едва Горбачев проснулся, опять звонок из Кремля:

— Михаил Сергеевич, в восемь двадцать появились Ельцин, Хасбулатов и Бурбулис, отобрали у нас ключи и ворвались в ваш кабинет — Что сделали?.. — не поверил Горбачев.

— Сидят у вас в кабинете. Похоже, они там выпивают, Михаил Сергеевич… Ельцин сказал, что вы здесь уже не появитесь, и всех нас… разогнал….

Руководители Российской Федерации действительно принесли с собой бутылку виски и распили её — под конфетку — за рабочим столом бывшего Президента несуществующей страны.

Пир зверей, — сказал Горбачев.


home | my bookshelf | | Русское солнце |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 12
Средний рейтинг 4.3 из 5



Оцените эту книгу