Book: В Москву!



В Москву!

Маргарита Симоньян

В Москву!

Посвящается моей семье — самому драгоценному дару из всех, что доставались мне от Господа. И еще Гоголю, без которого невозможно.

Предисловие

Первое. Все совпадения прошу считать совпадениями. Все образы — собирательные. Если кто-то себя узнает, имейте в виду, это не вы.

К примеру, я не знакома с настоящим хозяином «Лурдэса» и не могу быть уверена, что жена от него все-таки ушла.

Газета «Вольная Нива» никогда не была такой, как я ее описала. Такой была другая газета, но у нее непоэтичное название.

Никто не знает, почему на самом деле пропал Димка. А я делаю вид, что знаю.

Нижеописанную границу больше нельзя перейти так, как ее перешла Алина. Теперь там гораздо хуже. Теперь вы простоите пару часов в фанерном загончике, наступая на стариков и беременных женщин, пока белолицая девушка со звездочками на плечах будет пить кофе, поглядывать на толпу с отвращением и иногда кричать: «Все назад, я сказала!»

Справедливости ради должна еще сообщить, что гелаевцы в тот раз продержались недолго. Их всех перебили. А советница президента вряд ли могла так говорить про Европу. Хотя кто ее знает?

За что могу точно ручаться, так это за то, что авария на Волгодонской атомной станции происходила именно так, как я описала. Дословно.

И Виталий Шмакалдин действительно лазил в трусы ученицам. Некоторым не было даже пятнадцати. Вот ему за это. Не знаю, действительно ли он уже умер, но, если жив, пусть ему будет стыдно.


Второе. По поводу «это было не там и не то, и время перепутала» подтверждаю: не там и не то. Было что-то похожее, где-то, когда-то, примерно в такое же время, но на чистую правду не тянет ни слова. А некоторые эпизоды — так вообще стопроцентное вранье.


И последнее. Больше всего на свете я люблю те места, которые описала — от поселка Черешня, где у меня дом, до московских гостиных, где у меня жизнь. Если покажется наоборот — это от недостатка таланта:)


Не судите строго. Особенно если решите судиться.


Все, иду к микрофону. Ни пуха мне ни пера ☺

Часть первая

Не Москва

Первая глава

Путин тоже любит Сочи.

Написано на футболке

Белокожая женщина, нежная, сложная, гуляла по пляжу, скучая по мужу. Муж не звонил со вчерашнего дня, а сама позвонить она не решалась.

Вокруг женщины шныряли шоколадные дети — носили чурчхелу, и утомленные бабушки в длинных юбках тащили тюки с кукурузой и солью. В глазах у них отражалась вся скорбь их великих и древних народов.

Воздух гудел призывами:

— Фарель капчени, рапан варени, беламур!

— Пива, риба, раки! Пива, риба, раки!

— Хачапури, сосиска в тесто! Хачапури, сосиска в тесто!

— Чурчхела дамашни, хареши чурчхела, нидарагой!

— Ку-куруза! Кому ку-куруза!

— Фа-а-атаграфируемся с попугаем, с питончиком фа-аатаграфируемся!

Нагловатая молодежь предлагала экскурсию в Турцию, рафтинг, джиппинг, или, на худой конец, петтинг, или нырнуть с аквалангом вглубь Черного моря, чтоб увидеть скрытые там неземные красоты: пластиковые стаканы, резиновые шлепанцы, консервные банки и, если очень повезет, пару серо-бурых ракушек.

— Дорогие отдыхающие! Добро пожаловать в га-а-астеприимный Адлер! Предлагаем вам незабываемое путешествие над пучиной на парашюте. Ни с чем не сравнимые ощущения. А-а-а-абсолютно безопасно! — орала женщина в грязной футболке. Женщину окликнули:

— А на банане у вас можно покататься?

Молодой мужчина держал за руку мальчика лет восьми. Оба улыбались. Уже это выдавало в них неместных. «И чему эти отдыхающие все время радуются, как дебилы?» — подумала женщина.

— Мужчина, вы что, нерусский? Я разве что-то говорила за банан? Я продаю пучину на парашюте, а банан, я не знаю, кто продает! — с ненавистью огрызнулась женщина. — Дорогие отдыхающие! Добро пожаловать в га-а-астеприимный…

Парашюты носились взад и вперед над волнами, привязанные к катеру. Отдыхающие свисали с них по двое и визжали. Ветер доносил визг до самых кафешек на набережной.

Прошлым летом из креплений такого же парашюта выскользнула девятнадцатилетняя дочь местного вора в законе и рухнула плашмя на воду прямо у пляжа. И разбилась. В тот сезон ее отец разогнал всех парашютчиков, а того самого, который проверял крепления, прибил.

Но отдыхающие этого не знали, а если б и знали, то что? Народ, победивший фашизм, парашютами не напугать. Пару недель назад на этой же набережной вылетел из тарзанки* семилетний мальчик и размозжил себе голову о каменный пляж на глазах у родителей, а ничего — к тарзанке очередь стоит.

Много раз запрещали городские власти и парашюты, и скутеры, и тарзанки, но потом, как обычно, в тихом непыльном отделе администрации города находился серенький человек с лысинкой, которому надо было достроить дом к свадьбе сына. К нему приходил хозяин тарзанки, просовывал голову за дверь кабинета и уходил незаметно, как будто и не приходил. Сразу после этого запрет без лишнего шума снимали, тарзанки и парашюты снова заполняли адлерские пляжи, а сын чиновника въезжал в красивый дом.

Зато ни с того ни с сего запретили продавать на пляже холодную минералку.

— Вареные крэветки! Пиво халодний, — слышалось на берегу.

— Водички принеси холодной, не надо пива, — умоляли отдыхающие.

— Водичку нэльзя. Водичку запрэщено.

— Почему же запрещено? Пиво не запрещено, а водичку — запрещено?

— Мэрия запретил. Сказал, что водичка на жаре может испортиться, все отдыхающие потравятся. Не могу принести — менты гоняют, — вздыхал разносчик креветок.

Запретить носить по пляжу водичку договорились хозяева прибрежных кафешек. Так они боролись с конкуренцией со стороны разносчиков. Отдыхающие, отчаявшись, плелись за водой в кафе и покупали ее за любые деньги, а заодно и обедали.

Впрочем, в городе только выбрали нового мэра, и никто ничего не успел пока запретить. Парашютчики оклемались, авторитетный отец утешился беременностью новой любовницы, и у каждого отдыхающего вновь появился уникальный шанс принять экзотическую смерть на гостеприимном черноморском берегу.


В конце проулка на тротуаре под полиэтиленовым навесом стояли три пластиковых столика с грязными ножками.

Это была летняя веранда знаменитого в городе ресторана. Летней верандой хозяин назвал площадку, после того как слетал в Москву на свадьбу к родственникам.

Белокожая женщина — звали ее Алина — вошла в ресторан.

Лучшие столики у входа были заняты. За столиками мрачные девушки в фартуках пили кофе. Это были официантки. Они скучали, постукивая по столу накладными ногтями. Заметив посетительницу, одна из официанток медленно, как октябрьская муха, повела в ее сторону головой, остановила на секунду презрительный взгляд и так же медленно отвернулась.

— Извините, где я могу сесть? — спросила Алина.

— Садись, где хочешь, — пожала плечами официантка, выковыривая грязь из-под ногтя, — и, слышишь, меню по дороге захвати себе — вон на баре лежит.

Алина просидела над меню минут тридцать — к ней никто не подходил. Официантки продолжали скучать.

За соседним столом пятеро откровенно местных мужчин запивали хачапури коньяком в компании откровенно неместных девиц. Одна из них, с открытой спиной, терлась коленом о джинсы самого здорового мужика — лысого кабанчика с черной щетиной на загорелой спине. Она капризничала:

— А ты мне покажешь лавровишню*? Я никогда не видела лавровишню! Я даже не знаю, что это такое. Ты обещал показать!

Мужик вытер рот жирной от масла рукой и потянулся к девице. Вдруг кто-то с силой дернул назад ее стул, и над голой спиной девицы послышалось яростное шипение:

— Кто здесь не знает, что такое лавровишня? Это ты не знаешь, что такое лавровишня? Пойдем отойдем в сторонку, я тебе быстро объясню, что такое лавровишня!!! Может, еще кто-нибудь не знает, что такое лавровишня? Кому-нибудь еще объяснить??!! — рычала женщина, накрашенная по местной моде. Из-под накладных ресниц сверкали молнии, от искры мог вспыхнуть коньяк. Стразы на блузке женщины зажглись огнем преисподней.

И что-то очень знакомое вдруг поразило Алину в этом взгляде, далекое, давно забытое и одновременно родное.

— Лиана! — вскрикнула она.

— Шта-а-а? — резко развернулась багровая от ярости Лиана и тут же растерянно ахнула.

— Алинка! Мама моя родная! Ты как сюда попала?! Сто лет тебя… — она снова повернулась к столу: — Скажите, суки, спасибо, что подругу встретила, которую сто лет не видела. Ей скажите спасибо, что я вам столы не перевернула и стулья у вас на головах не поразбивала!

— Да, она может, — негромко сказал лысый мужик, улыбаясь. Его распирало от гордости за сцену, устроенную Лианой.

Лиана присела за столик Алины. Они не виделись с юности. Но обеим вдруг показалось, что с их последней встречи прошло не больше недели.

— Что это было, Лианка? — спросила Алина.

— Да что было, ничего не было! Мужика своего воспитываю, — ответила Лиана возбужденно. — С местными мужиками только так. Дальше остановки отпускать нельзя. Ты ему только волю дай, у него хрен за одно лето весь сотрется — домой ничего не останется. Я ему еще неделю назад сказала, что я одну бабку знаю, которая один такой тилисун* делает, что вообще стоять не будет больше никогда. И, если он будет колобродить, я к ней схожу, потому что лучше пусть и мне ничего не достанется, чем куда попало хрен свой совать. А я, говорю, и без хрена твоего обойдусь, я все равно люблю тебя как брата. Он испугался, дня три домой приходил не позже двенадцати. А теперь опять, видишь, что творит. Видать, придется сходить к бабке все-таки.

Алина молчала и смотрела на подругу с восхищением.

Лиана была пышногрудой, широкобедрой и черноглазой. Никогда раньше Алина не видела ее незагорелой. А теперь, как у всех местных женщин после замужества, ее кожа стала бледной, почти белой, и отдыхающие девушки, глядя на Лиану и на других местных женщин с выражением очевидного превосходства, думали о них так: «Мы за два дня коричневые, а эти всю жизнь здесь живут — и как спирохеты. Тьфу!» Лицо у Лианы было ярким и грубым, с широкими темными порами на лбу и щеках и двумя глубокими складками, идущими от орлиного носа вниз мимо рта к подбородку. «Неужели я тоже так изменилась?» — подумала Алина и расстроилась еще больше.

Неместные девицы поджав хвосты вышли из ресторана под победные взоры официанток. Официантки тоже были замужем и тоже ненавидели приезжих женщин.

— Вернулись эти клячи, что прошлым летом приезжали! — шипела вслед девицам Лиана.

— Ты посмотри на них! Куропатки прошлогодние! Сардельки возбужденные! Я ее один раз так потеряю на Рыбзаводе, что до следующего сезона не найдут! Аппендицит без наркоза вырву! Ногтями! Я один раз мужу всю рожу так расцарапала — швы накладывали.

— А он что? — спросила Алина.

— Неделю не разговаривал со мной. А я потом думаю: ни хрена себе, он так весь сезон не будет со мной разговаривать, кому я хуже сделаю? Ну и взяла сделала вид, что у меня приступ, скрючилась вся на кровати. Так он ко мне приполз на коленях, и давление мне мерил, и руку на лоб клал, всю посуду мне перемыл и все клятвы переклял. Два дня еще как шелковый ходил.

— И как вы после этого, хорошо живете?

— Да как живем, никак не живем. Развелись.

— А это кто был?

— Да кто-кто, конь в пальто. Это другой уже. Поселился у меня и живет второй год, не выгонишь, — Лиана затянулась сигаретой. — Это у вас там одни олигархи. А у нас на десять баб девять наркоманов, и те женатые. Ну, а ты-то как? — спросила наконец Лиана.

— Нормально…

— Где твой-то? — перебила Лиана.

— Здесь, в городе, но точно не знаю где. Я его не видела с тех пор, как мы прилетели, — сказала Алина и посмотрела куда-то мимо Лианы, на улицу.

— Опочки, приплыли! — протянула Лиана. — Так ты спроси у него, где он. Скажи, где тебя, сука, носит?

— Он не любит, когда я часто звоню. Работает много. Я его почти не вижу, — сказала Алина. По ее подбородку забегали некрасивые ямочки.

— Загулял, что ли?

— Я не знаю, — ответила Алина, все еще глядя на улицу, и вдруг быстро выпалила: — По-моему, он мне изменяет.

И тут же сама удивилась, что она это сказала.

— Ты что, дура? Ты где видела мужика, который не изменяет? В кино? И где вас таких выращивают?

— Не говори так, Лиана. Если б ты знала, как я замучилась. Все время думаю, где он, с кем он. Подозреваю все время…

— Чего тут подозревать? Надо всегда точно знать. Я всегда считаю, что главное — точно все узнать и устроить скандал. Если хороший скандал устроить — на месяц хватит, целый месяц гулять не будет. Если не в курортный сезон, конечно.

— А как я узнаю? Не следить же за ним.

— Еще не хватало! — сказала Лиана и встала со стула. — Я знаю, что надо делать. Вставай. Де-е-е-е-э-э-эвочки! — заорала на весь ресторан Лиана. — Счет принесите, мы уходим.

Девочки и не подумали шевельнуться.


* * *

Самые расслабленные люди в мире живут в поселке Черешня Адлерского района города Сочи. Когда-нибудь их за это занесут в Книгу рекордов Гиннесса. Во всяком случае стоит это сделать.

Приехавший сюда сдуру турист проводит полдня, пытаясь заставить местных хоть чем-нибудь заняться. Оставшиеся полдня он слушает их жалобы на поганку-жизнь. Турист моментально узнает от местных, что отдыхающих в этом сезоне очень мало, да и в прошлом было немного, а те, что все-таки приехали, — нищие козлы, и женщины их — настоящие проститутки; работы нет, налоги душат, долги растут, власти борзеют, погода отвратительная, а к морю лучше не подходить, потому что туда сливают канализацию и там кишечная палочка. Но главное, сообщают туристу: денег нет, не было и не предвидится.

А раз их нет, то нечего и дергаться, рассуждают жители Черешни и проводят трудовой летний сезон, рассиживая в гостях друг у друга. Целый день они пьют кофе по-турецки и мечтают о другой жизни. И бессмысленно их просить что-нибудь вам продать, даже банальную минералку. Хотите пить? Дадут вам здесь попить — разбежались. Вот как вам здесь дадут попить.

Вы заходите в магазин, продираясь сквозь жирные полиэтиленовые занавески на входе, которые хозяева повесили от мух. На улице плюс тридцать пять, в магазине — за сорок. На полках полно минералки, но нет никого за прилавком. И ценников тоже нет. Потом вы замечаете, что продавщица сидит в углу у вентилятора и читает журнал «Теленеделя». Вы спрашиваете:

— Сколько стоит минералка?

— Я не знаю, — отвечает продавщица и продолжает читать.

— А кто знает?

— Может быть, Римма знает.

— Так спросите у Риммы, — настаиваете вы.

Продавщица нехотя встает и спрашивает вас:

— Тебе с газами или без газов?

— Без газа, пожалуйста.

— Без газов нету, — говорит продавщица и садится обратно.

— Тогда с газом.

Она отворачивается и кричит куда-то вглубь улицы:

— Римма! Сколько минералка стоит?

— Я не знаю! — кричит кто-то с улицы.

— А кто знает?

— Варуж должен знать!

— Варуж на свадьбу уехал! — продолжает кричать продавщица.

— На чью свадьбу? — кричат с улицы.

— Майромкиному сыну!

В дверном проеме появляется лицо Риммы:

— Да ты что! Майромка сына женит! Откуда девочку взяли?

— Из Лоо.

— Хорошая девочка?

— Нет, русская.

— Ай-яй-яй. Бедная Майромка. Второй сын на русской женится. Хоть местная?

— Слава Богу, местная. С Татулянов племянником в одном классе училась.

— Ну, хоть так.

Вы немеете от возмущения. Но других магазинов рядом нет. И вы говорите с иронией, понятной вам одному:

— Извините, что прерываю. Мне бы минералки.

— А? Ничего-ничего, зачем извиняешься? Минералку возьми, какую хочешь. Деньги потом занесешь когда-нибудь. А ты не с Москвы случайно?

— Из Москвы.

— Я сразу так поняла — у тебя акцент такой сильный. Ничего непонятно, что ты говоришь.

Тут вступает Римма.

— Одну вещь мне скажи, если ты с Москвы. Это правда, что Тина Канделаки от мужа ушла?

— Понятия не имею.

— Молодец она сделала, если ушла! Еще три таких мужа себе найдет. Красивая девочка, хоть и грузинка.

— Да у нее мать — армянка! — перебивает начитанная продавщица.

— Да ты что? Что, правда, мама — армянка? — радуется Римма. — Айяй-яй, какая молодец! Поэтому такая красивая.

Продавщица снова поворачивается к вам и говорит:

— Ты если в Москве встретишь Тину Канделаки, ты ей обязательно от нас передай, что мы ее здесь очень любим.

— Хорошо! — отвечаете вы. — Только, умоляю, дайте мне бутылку холодной минеральной воды!

— А холодной нету у нас, — говорит продавщица.

— Ну что-нибудь дайте холодное попить!

— Ничего нету — холодильник не работает. У нас свет второй день отключили. Что хотят, то и делают: хотят — свет отключают, не хотят — включают. Вот ты в Москву поедешь, Путина увидишь, расскажи, как мы тут живем. Не живем, а мучаемся!

— А ты, между прочим, знаешь, что дочка Путина за армянина замуж вышла? За нее принц сватался, а она за армянина вышла! — сообщает вам Римма.



— Да откуда вы это взяли?! — удивляетесь вы вслух. А вам возмущенно отвечают, подняв в небо указательный палец:

— Э! Отвечаю, за сына президента Армении замуж вышла! Еще в Москве живешь и не знаешь ничего!


Вот и попили вы минералки. Это целая повесть — поселок Черешня, целая сага. В том году, когда встретились в ресторане Алина с Лианой (когда в Черешне про Тину Канделаки никто еще и не слышал, а про Путина слышали, может быть, самые умные пару раз), поселок было точно таким же, как и в том году, когда они познакомились, и точно таким же он остается сейчас.

Что заставит местную официантку оторваться от своей чашки и подойти к столику? Ничто не заставит. Как ничто не заставит местного таксиста сесть за руль и куда-нибудь поехать.

Вот это последние пятнадцать минут пыталась сделать Лиана. Таксисты стайкой сидели на корточках у выхода с пляжа, курили и грызли семечки. Никто из них никуда не собирался — они сидели так не первый час, не первый день, и их старенькие отечественные машины уже выцвели от солнцепека. Таксисты были людьми немолодыми, по-русски говорили плохо, хотя родились и всю жизнь прожили в России. Все они страстно верили в то, что их обделила судьба и не раз обманула Родина. Турист моментально узнавал об этом в подробностях, если все-таки ему удавалось убедить таксиста сдвинуться с места. Как он потом жалел, что не пошел пешком!

Сев в машину, первым же делом турист обнаруживал, что все пассажирские окна в автомобиле закрыты, и открываются они вручную, а ручек — нет. Таксист тем временем извергал проклятия Ельцину, Чубайсу, жене — старой кляче, сыну-придурку, мэру города — настоящему ослу — и насекомому медведке, сожравшему в огороде картошку. Турист пугался и плыл навстречу тепловому удару молча.

В конце концов, застряв в пробке, таксист говорил:

— Ты посмотри, жара сегодня какая! Наверно, ваш прилетит.

— Действительно, очень жарко! Нечем дышать, — со страстью отзывался турист, утираясь мокрой от пота футболкой.

— Так окно открой!

— Да ведь тут же ручки нет.

— Нету, да? — удивлялся хозяин машины и доставал ручку из бардачка. — А, вот же она!

— Извините, а при чем тут наш? И кто это вообще? — робко спрашивал турист.

— Можно подумать, не знаешь, да? — язвительно отзывался таксист. — Ваши как прилетают, так сразу жара делается. Народная примета.

Турист умолкал в недоумении и пытался открыть окно. Но на ручке была сбита резьба. К концу поездки турист присоединялся к проклятиям таксиста. В первую очередь он проклинал себя — за то, что не поехал в Турцию.

Лиана разговаривала с таксистами на одном языке. Правда, это не помогало. Уже третий раз она задавала один и тот же вопрос:

— В Веселое поедешь?

— Нет, не поеду.

— А ты поедешь?

— Не-а.

— А в Нижневеселое?

— В Нижневеселое вообще не поеду.

— А в Верхневеселое?

— В Верхневеселое — тем более не поеду!

— Да елис-палис, почему в этом городе никто не хочет зарабатывать деньги? Потом ноете, что вам семью кормить нечем, — возмутилась Лиана.

Из открытой двери соседней машины вдруг что-то чихнуло и выдало женским голосом:

— Медвежий угол, дом три, второй подъезд возле гор, кто у меня поедет?

Это проснулась рация.

— Второй подъезд возле гор, дом три, Медвежий угол! — требовательно повторила диспетчер.

— Сако, выруби ее — бесит! — сказал таксист хозяину машины с рацией и спросил у Лианы с вызовом:

— А сколько ты будешь платить в Веселое?

— Да сколько скажешь, столько и заплачу!

— Пятьсот рублей будешь платить? — обнаглел таксист, который прекрасно знал, что красная цена — сто.

— Буду!

— Нет, все равно не поеду, — отвернулся таксист.

— Ну, ты видела, что за люди, — громко сказала Лиана Алине так, чтобы таксисты слышали. — От этого города будет толк, только если всех местных отсюда выселить и каких-нибудь других заселить.

— Ты же сама местная.

— Вот именно! Я знаю, о чем говорю.

— Ладно, давай я водителя вызову, — сказала Алина.

Еще утром она отправила водителя за мушмулой. Муж, который весь день не звонил, очень любил мушмулу.

Минут сорок Алина и Лиана простояли на обочине, демонстративно игнорируемые таксистами, из которых ни один за это время так и не взял клиентов. Наконец из пыли выплыл черный джип. Алина велела водителю сходить куда-нибудь пообедать и села за руль сама.

Девушки выехали в самое странное место из всех, где Алина бывала до этого.

По дороге их трижды подрезали тюнинговые белые семерки. Из одной семерки неслось: «Ереван! Ты дом и Родина для всех армян», из другой: «Адлер-Сочи для меня — это райская земля», а из третьей новая песня: «Рафик послал всех на фиг». Певец был один и тот же, и пел он с сильным акцентом.

Потом их остановил гаишник, хотя они ничего не нарушили. Гаишник медленно подошел к машине и сказал:

— Девчонки, назад поедете, пепси-колы захватите холодненькой по-братски.


Алина не была в Адлере семнадцать лет. За это время здесь ничего не изменилось.


* * *

Адлерские поселки, утонувшие в мушмуле и инжире. Островки сердцебиения в замерших душных чащах южной границы России, пестрые клочья, поросшие плетками ежевики, увитые виноградом и сеткой-рабицей. Сколько вас понатыкано по горам — без воды, без асфальта, без газа и канализации — никто не знает. Где-то прямо под небом видно с дороги — хлипкие халупки, раскрошившийся шифер на крышах и ржавые сетки заборов, за которыми режутся в нарды русские и грузины, эстонцы и греки и очень много армян. Исчезающий вид! Эндемик, теснимый отелями, виллами, пальмами — цивилизацией, подгоняемой грохотом Олимпиады. Незабвенные адлерские поселки, с именами еще живописнее огородов — дай вам всем Бог здоровья.

Дом Эльвиры стоял на самом краю одного из таких поселков, последним в длинной череде хибар, слепленных из шлакоблоков, лезущих друг за другом вверх на гору вдоль узкого серпантина, посыпанного битым камнем. Целыми днями к дому тянулась очередь, состоявшая главным образом из молодых женщин побережья.

Холмистый двор вокруг дома был опутан проволочным забором, а поверх забора под листьями густого винограда было намотано рядов восемь колючей проволоки. Двор Эльвиры был обнесен проволокой, как краевое СИЗО, знаменитое бессердечностью, но калитку имел игрушечную, и к тому же она не запиралась. Проход к ней перегораживала гора старых паркетин с облезлой черной краской. Над участком поднимался дым — паркетинами топили печку. Термометр показывал тридцать восемь в тени.

Рельеф местности был таков, что гости прямо от калитки необъяснимым образом попадали на плоскую крышу дома. На крыше стояли стол и стулья. Комнатушки под крышей уходили вниз по склону, в земле была вырыта лестница. Отдельно стоял туалет без крючка на дверце. Стульчак был обит длинношерстным розовым мехом.

На крыше Алину и Лиану встретил босой загорелый мальчик лет одиннадцати в стянутых ремнем под самой грудью штанах.

— Как дела, Санька? — спросила Лиана.

— Нормально, — ответил мальчик прокуренным басом. Алина подошла ближе и отпрянула: лицо мальчика густо покрывала черная щетина. Мимо прошла голая трехлетняя девочка с паркетиной в руках. По дороге она нарочно с силой наступила мальчику на ногу.

— Я хожу, печку топлю, — сообщила девочка в воздух, ни на кого не глядя.

Из клубов черного дыма вырывались крики:

— Санька, иди нарви еще ежевики, мне надо для цвета!

— Мама, жарко, потом нарву! — крикнул вниз мальчик с щетиной.

— Бегом, я сказала!

— А в город потом отпустишь?

— Быстро пошел, не рассуждай мне тут!

Санька взял дырявое ведро, пнул калитку и побрел в лес. Лиана с Алиной спустились с крыши во двор. Крыльцо было завалено стеклянными банками, прямо на улице стояла плита, от которой валил пар. По узенькому дворику от плиты к крыльцу переваливалось темное тело с размытыми контурами. Минуты две тело не замечало никого, пока, наконец, не вытерло пот со лба волосатой рукой и не увидело Лиану.

— О, а ты чего пришла? А че не позвонила? Фффух!.. Дина-а-а! Давай воды еще принеси! — крикнуло тело кому-то. — Ох, как я запарилась, я два дня тут с закрутками, скоро сдохну уже. Вообще никому не смотрю сейчас, занята, видишь. Десять семисоток пугра* закатала, щас малины нарвали, компот закрываю.

— Эла, мы только чашку девочке глянуть. Через весь город перлись по пробкам, по жаре. Она приехала всего на два дня. Я бы тебе позвонила, но у тебя ж телефона нет.

Тело смерило Алину недовольным взглядом и пробасило:

— Ладно, наверх идите, приду потом. Надоели все.

Эльвира представляла собой полутораметровую тушу килограммов на полтораста, в обтягивающих лосинах и в грязном лифчике с широченными лямками, впившимися в богатырские плечи. Редкие волосы были выкрашены в черный, на ногтях облупился сиреневый лак, рта почти не было совсем, зато при каждом слове виднелось множество неожиданно белых, разной длины зубов, цепляющихся друг за друга, как ростки винограда во дворе.

Алина и Лиана ушли обратно на крышу — ждать, пока самая знаменитая в Сочи гадалка докрутит компот.

Через пару минут на крышу вышла Дина. Линялая майка еле прикрывала соски на треугольной, вытянутой, как у кормящей собаки, груди; лошадиное, несоразмерно большое лицо несло огромный нос и полуприкрытые глазки. Дина принесла чашки и разлила из джезвы кофе. Глядя на ее черные ногти, Алина брезгливо вздрогнула и закрыла глаза.

Скоро явилась и сама Эльвира. Она успела прихорошиться: спереди, поверх лифчика, нацепила кружевную оконную занавеску в пятнах ежевики, подоткнув ее углы под лямки, а губы намазала красной помадой.

— Как спокойно тут у вас. Не слышно ничего. Только цикады. У вас тут и медведи, наверное, есть? — тихим голосом начала разговор Алина.

— Не, медведей нет. Шакалы только, воют по ночам. Харашо-о-оо-о… — потянулась Эльвира. — Что-то я, красавица моя, зевать при тебе начала. Сглаз на тебе, значит. Шаманит кто-то. Будем разделывать. Щас посмотрю тебя и по чашке, и по книге. Эй, Танечка, принеси книгу!

— Ну, давай, бабушка, принесу! — радостно воскликнула девочка и побежала вниз.

— Эл, она пугливая такая, мнительная, ты это там того, если че… — неопределенно сказала Лиана, показывая на Алину.

— Разберусь, — буркнула Эльвира и, прищурившись, повернулась к Алине.

— А ты сама не гадаешь?

— Я?! Нет, нет, конечно.

— А у тебя получится. Ты попробуй, у тебя душа пророческая, сразу видно. Потом старше будешь, вот здесь в груди начнет давить, не сможешь не гадать. Как я, конечно, не будешь видеть, но смотреть чашки будешь, — Эльвира взяла из рук Алины чашку, повернув ее сначала к себе, а потом от себя, вылила остатки кофе прямо на крышу и поставила чашку сохнуть на стол. Через минуту она уставила в нее ресницы с набрякшими комочками туши.

— Динка паршивый кофе сварила, бестолковая. Теперь слушай меня. Есть у тебя одна, не могу сказать, что подруга, но так, знакомая. Полненькая такая, темненькая. Есть такая?

Алина задумалась и кивнула. Хоть одна полненькая и темненькая среди ее знакомых нашлась бы наверняка.

— Вот я и говорю, что есть такая, — продолжала Эльвира. — Ты смотри, душу ей не открывай. Не скажу что-то такое, ничего она тебе, конечно, не сделает, но душа у нее нечестивая. Гнилая у нее душа, поняла? И дорога еще у тебя будет.

Алина кивала и старалась запомнить, все, что скажет ей Эльвира.

Вернулась Танечка с толстой и старой книгой, из которой выпадали листки, обмотанные скотчем. Эльвира, по старой привычке советской кассирши, машинально послюнявила палец и открыла книгу на первой попавшейся странице.

— Ну что, когда у тебя день рожденья?

— Тринадцатого сентября.

— Тринадцатого, — скривилась Эльвира, — мать, тоже мне, не могла до четырнадцатого подождать? Та-а-а-ак. Характер у тебя пугливый и мнительный, правду я говорю?

— Точно! — восхищенно воскликнула Лиана. Алина молчала.

— Ну, вот видишь! Жить будешь долго. Написано, был у тебя какойто когда-то, хотели встречаться, но что-то не получилось, или помешал вам кто-то. Было такое?

Алина снова кивнула, не задумываясь.

— Вот, я и говорю, что было! Что тебе про будущее сказать? Болеть сильно не будешь, так, немножко будешь болеть, как все. Написано, бездны нет на твоем пути. Скоро на свадьбе гулять будешь.

— Когда скоро? На чьей?

— Ну, когда-когда — скоро, говорю же. Я же не могу тебе прямо дату назвать. Будешь гулять на чьей-нибудь свадьбе — вспомнишь мои слова. Еще спрашивай что-нибудь.

— Что с семьей будет?

Эльвира перевернула следующую страницу и долго ее изучала.

— Нормально все будет с семьей.

— А дети?

Эльвира снова перевернула страницу.

— Дети будут у тебя.

— Уже есть один.

— А, ну, видишь, значит, еще будут. Ладно, давай последний вопрос, у меня уже сейчас вскипит все на кухне.

— Вот, — Алина протянула Эльвире фотографию светловолосого улыбающегося мужчины. Эльвира сначала всмотрелась в нее, держа на вытянутой руке, и вдруг бросила на стол, откинулась на стуле так, что он заскрипел, и в голос расхохоталась. От смеха краешек занавески выскользнул из-под лямки лифчика, открыв грязную грудь в морщинах и ежевике.

— Ой, не могу, ой, девочки, насмешили, ой, не убивайте — умру от хохота.

— Ты чего, Эл? — спросила Лиана, осторожно улыбаясь.

— Ой, только не говори мне, что ты его жена, умоляю, — Эльвира тыкала жирным пальцем почти в лицо Алине. — Ой, девочки, убили вы меня. Мне этого парня уже пятый раз приносят и каждый раз говорят — муж. Ой, Лиана, не думала, что ты еще одну жену приведешь. Он что у вас, пять раз в месяц женится? Ой, убили меня, закопали, не могу. Короче, на него ничего делать не буду. Я на него уже и делала, и разделывала, и на развод, и на приворот, на что хочешь, я уже даже не помню, что у него там последнее сделано. Ой, не просите, не могу, не буду ничего делать, мне его уже жалко, бедный парень, — продолжала хохотать Эльвира.

Алина побледнела и встала. Молча взяла фотографию со стола, молча оставила на столе сто рублей и вышла за калитку. Эльвира утирала слезы, все еще подрагивая мощной грудью; тушь расползлась по всему лицу.

— Ох, убили вы меня. Убили — закопали, — стонала Эльвира.

Лиана выбежала за Алиной.


* * *

— Не боись, проходишь! — крикнула Лиана Алине, стоя с сигаретой у калитки. Алина буксовала в пыли, пытаясь развернуться.

У калитки улыбалась, играя с какой-то рогатиной, Танечка. Девочка радостно шептала: «Я делаю пистолет. Я буду убивать и бабушку, и папу, и маму!»

Наконец джип нацелился на спуск, и Лиана прыгнула на сиденье.

— Ну, ты слышала, Алинка, бездны нет на твоем пути! Это же здорово, если нет бездны! Значит, все будет хорошо. А мужик твой красивый какой стал! Прямо орел. Люблю блондинов. Только здесь их нету, — Лиана достала сигарету и шумно затянулась.

— Она ведьма натуральная, эта Эла. Все так четко говорит. Вот откуда она могла знать, что у тебя мнительный характер? А как тебе ее семейка? Танечка — это не родная ее внучка, а дочка этой невестки косорылой, от первого брака типа. Еще такие, ты видела, по два раза замуж выходят! Эла ее сама где-то надыбала — невестку — и домой притащила. Саня-то у нее недоразвитый, а ему уже под тридцать все-таки. У него половое созревание когда началось, он стал агрессивный.

Тут у Лианы зазвонил телефон — один из первых в городе мобильников, подаренный мужем, чтобы замолить грехи после двухнедельного загула с тремя старшеклассницами из Сыктывкара. Чтобы его купить, мужу пришлось продать трех из семи материных коров, благо мать его была слеповата и пропажи коров не заметила — они и так целыми днями слонялись по чужим дворам, объедая листья со слив, терялись, забредая случайно в невысокие местные горы, и пялились грустно прямо в глаза водителям, развалившись с телятами посреди федеральной трассы.

Лиана слушала телефон минуты две с очень серьезным лицом и потом резко закричала в трубку:

— Ты, знаешь, ты иди этим девочкам скажи, что, если они хотят уйти оттуда своими ногами и вперед смотреть обоими глазами, пусть уебывают прямо сейчас, пока я их сама не выперла. Пусть в другом кафе каком-нибудь ляжками трусят, а не там, где мой муж с друзьями нормально отдыхают. Скажи, если я их еще раз увижу, я их так потеряю в Веселом, что их трупы до следующего сезона не найдут. Выгони их на хуй, Кристинка, по-братски. Ты же хозяйка. Если спросят почему, скажи — я так сказала… Ну вот, — продолжала Лиана, положив трубку, — он недоразвитый, и она приперла ему невесту, даже свадьбу сделала. Дубасит их обоих веником, как детей. Еще муж у нее повесился, у Элы, и дочка старшая в городе живет, тоже непутевая — не то слово. Вообще у Элы не судьба, а жопа полная. Это все, говорят, от того, что она много очень делает. Она же не только хорошее делает. Она и на смерть делает, когда просят. Так что Бог ее так наказывает. Ой, остановись, давай бабку подвезем, — завизжала Лиана.



Джип медленно сползал по гравийке мимо недостроенных развалюх, огромных грязных свиней, запущенных детей и собак, огородов с яблонями и подсолнухами, с распертой на сухих ветках фасолью, с кукурузой и облезлыми пальмами, посаженными просто для красоты, поскольку ничего на этих пальмах никогда не созревало.

Из хибары, нашлепнутой на бетонные балки прямо над обрывом, вышла женщина, навьюченная пакетами с огромными розовыми помидорами. Увидев джип, она остановилась и теперь в упор смотрела на Алину, вытянув руку: дескать, подбросьте до трассы.

— Алин, ты чего, давай бабку, говорю, подвезем, жалко же! Ей ведь тоже вниз. Да тише, ты куда, ты чуть ногу ей не отдавила!

Алина молча смотрела вперед, вцепившись побелевшими пальцами в руль. Ничего из Лианиного рассказа она не слышала.

Под колесами хрустел гравий. На вершине горы, за Эльвириной калиткой, уже сидела следующая клиентка, и слышался уверенный бас: «Ты сама не гадаешь? А ты попробуй. У тебя душа пророческая. Есть у тебя одна, подруга не подруга, так, знакомая. Беленькая такая, худенькая. Ты ей душу не открывай, не надо. Сделать она ничего не сделает, но душа у нее гнилая, нечестивая душа».

Вторая глава

Наша Таня очень громко плачет:

Уронила Таня в речку мячик.

Скоро выйдет на свободу Хачик,

И тебе он купит новый мячик.

Народная песня. Исполняется с любым кавказским акцентом

По дорожкам совхоза «Южные Вежды», мимо цветных олеандров с ядовитым соком и разбитых террас с колоннами сталинской курортной архитектуры, шли трое. Один был седой, в советской короткой рубашке и с галстуком, другой — молодой, чернявый и ушлый, каких на побережье миллион. А третий был в белых брюках. Золотые платаны, как кариатиды, держали на пышных плечах ярко-синее небо. Как роскошные голые белые женщины в креслах, развалились на листьях бутоны магнолий. Пахло розами. Олеандры шуршали. У входа в парк висело подробное объявление:

«Граждане, обращаем ваше внимание на то, что понятия «местный» в законе о правах потребителя не существует. Поэтому на том основании, что вы местный, вам в магазинах не выдают бесплатно товар. Наш парк является дендрологическим парком. Во всем мире вход в такие парки платный. Бесплатными бывают муниципальные парки, а здесь парк дендрологический.

С уважением к Вам, местным, администрация».

— Пишут на меня все время в горком и пишут! Что я не разрешаю никому бесплатно ходить, — рассказывал мужчина в советской рубашке мужчине в белых брюках. — А на каком основании я должен разрешать, если у меня дендрологический парк? Они мне говорят: «Я в этом парке родился!» А я им говорю: «На территории парка никогда не было роддома». Это был главный агроном совхоза. Он работал здесь со школы, когда еще главным агрономом был его отец. После того как месяц назад странно погиб директор совхоза, сам совхоз обанкротили и купили какие-то люди, главный агроном пребывал в изнурительном недоумении. Новая жизнь была не для него. Он по-прежнему приходил на работу ровно в восемь, а уходил ровно в пять, обедал ровно в двенадцать тридцать, мэрию называл горкомом и не понимал, что он делает не так и почему все так плохо. Агроному казалось, что ответы на все вопросы обязательно должен знать мужчина в белых брюках. Перед ним агроном, как мог, лебезил, стараясь при этом слегка сохранить достоинство человека, умеющего отличить магнолию Делавейя от магнолии вечнозеленой.

Мужчина в белых брюках вдыхал ветер с моря и в основном молчал.

— Посмотрите на эти пруды, — хвастался агроном, — вода чистая, родниковая. Мы тут купаться никому не разрешаем, но, если хотите, вы можете искупаться. Обратите внимание на кувшинки — кувшинки желтые, кувшинки красные и кувшинки синие. И понтодерия! Ее часто прут отдыхающие. Сосна величественная, сосна приморская, сосна пицундская, сосна австрийская, сосна желтая, сосна масонова, сосна болотная, сосна итальянская — она же пиния. А это гинкго! Переходное растение от голосеменных к покрытосеменным. Берет свое начало в мезозойской эре! Когда еще динозавры ходили! — агроном обернулся к мужчине в брюках, чтобы убедиться, что тот впечатлен. Но тот впечатлен не был. Агроном усилил напор:

— Вы, может быть, думаете, что в центральном дендрарии больше видов? Даже не думайте! В центральном дендрарии нет такой пампасской травы. И вообще наш парк превосходит дендрарий по множеству показателей. Вы посмотрите, какая архитектурнохудожественная планировка! Лесовидные cуглинки!

Шлепая по лесовидным суглинкам, троица прошла и пампасскую траву, и лавр ложнокамфорный, и граболистную дзелькву, и вязолистную эвкомию, и еще с десяток различных кипарисовых, горохоплодных, золотистых, приземистых, веерных и китайских.

Мужчина в белых брюках ни разу ни о чем не спросил, не присвистнул и не сказал «Ну надо же!» Агроном не привык к такому обращению и решил обидеться.

— А что теперь? Вот совхоз обанкротили, и что теперь? Вон, где бурьян, там семь гектаров теплиц было! Направо посмотришь — гектар синих гиацинтов, налево — гектар красных гиацинтов. Гвоздикой ремантантной снабжали весь Союз — до Новосибирска! Вон там были елочки, пальмочки. Махонькие вот такие! А что теперь?

— Ага, — подтвердил чернявый, — мы с матерью сюда лазили эти пальмочки тырить, когда я еще в школу ходил. Мать их в Польше продавала. У нас вся Молдовка, короче, с этих пальмочек жила. Хорошо жили, кушать хватало.

Агроном изумленно посмотрел на чернявого.

— Это мой помощник, — впервые заговорил мужчина в белых брюках. — Он местный. Помогает мне находить общий язык с населением. Рассказывает то, что вы не расскажете.

Троица прошла мимо белой будки с надписью «М» и «Ж». От будки несло, перебивая и розы, и эвкалипты, и ветер с моря. Из-под крептомерии японской на дорожку стрельнула змея. Агроном посмотрел на нее, задумался о чем-то и продолжил:

— К нам из самого Ленинграда приезжали студенты на практику, я сам занятия с ними проводил. Почвоведы! Не все же могут в Папуа Новую Гвинею на практику поехать, а у нас не хуже! А теперь что? Вы видели, чем озеленяют город? Анютины глазки, петунии, настурции! Смотреть противно!

— А чем вам петунии не нравятся? — спросил мужчина в белых брюках.

— Ну как… Петунии — это же несерьезное растение, — растерянно сказал агроном.

— Но людям-то нравится.

— Люди ничего не понимают! Вот раньше на улицах сколько было эвкалиптов?! Я понимаю, эвкалипт — он ветровальное растение. Да, они морозобойные, но ведь можно и подсаживать! Или взять бамбук — я понимаю, это бич, это по сути корнеотпрысковый сорняк, но ведь у нас есть бамбук сине-зеленый, бамбук желтый, бамбук черный и даже бамбук квадратный!

— Ух ты, какие гуси прикольные! — сказал чернявый, показывая на двух белых гусей.

— Я тут родился и вырос, в этом парке, понимаете? — произнес агроном, не обращая внимания на чернявого.

— Здесь же не было роддома, — улыбнулся мужчина в брюках.

— Все равно. Этот парк — для меня вся жизнь! — сказал агроном и бросил окурок в пруд с родниковой водой.

— Ну ладно, давайте закругляться, — сказал мужчина в белых брюках агроному. — Пойдемте пообщаемся с народом.

Трое отправились в бывший совхозный клуб. У клуба стоял памятник Ленину с отбитой рукой.

— А вот Ленина мы оставим, — вдруг сказал мужчина в белых брюках. — Только в оранжевый его перекрасим. Ленин — это прикольно.


На скамейках у клуба сидела местная молодежь, которую не пускали бесплатно внутрь. Молодежь занималась своим любимым делом — обсуждала гуляющих отдыхающих:

— Ты посмотри на этих чувырл. Что, в обезьяньем питомнике день открытых дверей сегодня? Девушки, девушки! — прокричал загорелый парень двум гуляющим девушкам. — В обезьяний питомник не хотите сходить?

— Хотим, — кокетничали девушки.

— Не ходите, там мест нет свободных, — сказал парень, и скамейка грохнула хохотом.

Мимо прошел отдыхающий в шортах с цветочным принтом.

— Эй, братан! — крикнули ему. — Ты, когда спать ложишься, ноги в тазик с водой ставишь?

— Зачем? — настороженно спросил отдыхающий.

— Чтоб цветы не завяли! — опять заржали на скамейке. Отдыхающий быстро ушел. Загорелый парень на скамейке сказал:

— Альдос, давай тебе тоже купим такие шорты, парик наденем и будем по пляжу тебя водить, чтоб фотографировались с тобой, как с попугаем. Скажем, что ты Филипп Киркоров. Диана тебя если бы увидела в таких шортах, в жизни больше к телкам не ревновала бы. Такое ощущение, что все бздыхи — пидоры!

Услышав знакомое слово «бздыхи», человек в белых брюках улыбнулся.


В клубе совхоза «Южные Вежды» собрались совхозные работники и местные журналисты. Все они заранее ненавидели Бориса Бирюкова — московского выскочку, купившего их совхоз.

— И начнется новая жизнь! — спотыкаясь, читал по бумажке мэр города — жирный жук с обиженной рожицей.

В этот момент открылась дверь, и в зал вошел молодой бог. Бог нес на плече рыжую сумку с логотипом «Луи Вюиттон». Его белые брюки были в пыли. Он был загорел, но не черномаз, широкоплеч, но не кривоног, белозуб, но не волосат, ясноглаз, но не горбонос. Девушки в зале затрепетали. В боге они увидели то, что любили в гнедых жеребцах побережья, и не увидели то, что не любили. Бог в девушках не увидел ничего. Он поморщился и сел.

— Здравствуйте, коллеги, — сказал он устало. — Мы же теперь коллеги? Я посмотрел сегодня на ваш, с позволения сказать, совхоз и могу обещать вам одно: теперь здесь все будет по-другому. Если есть вопросы, задавайте. У меня пять минут.

— «Вольная Нива», — представилась девушка с заднего ряда.

— Вас так зовут?

— Нет. Меня зовут Нора. Один вопрос. Скажите, это правда, что вы собираетесь снести совхоз и построить здесь коттеджный поселок?

— Нельзя исключать.

— А что будет с людьми, которые тут работают, вас не интересует?

— Это уже второй вопрос. А вы собирались задать один.

— Не уходите от ответа.

— Весь коллектив совхоза мы трудоустроим в поселке и дадим еще дополнительные рабочие места городу.

— Но среди них есть профессора, ученые. Вы заставите их работать вахтерами?

— Не хотят вахтерами, могут полотерами. Уверяю вас, у меня полотеры получают больше, чем у вас — профессора, — ответил Бирюков.

— А вы знаете, что здесь выращивают самый северный чай в мире?

— Знаю. Правда, я так и не понял зачем, — ответил Бирюков и встал, показывая, что он все сказал. Он устал, и ему было все равно, что о нем напишет местная пресса. С губернатором он давно договорился.


Выходя, Борис успел заметить, что Нора «Вольная Нива» молода и красива.

Почему-то его это расстроило.


* * *

Номера улучшенные и номера ВИП-люкс с кондиционером в гостинице «Перламутр» отличались немногим: собственно кондиционером и ценой. Кондиционер поднимал цену ровно вдвое.

Нора лежала на кровати в своем номере без кондиционера и смотрела по телевизору местные новости. Она ждала сюжет про визит Бирюкова, чтобы увидеть себя в перебивках и проверить, действительно ли у нее такой длинный нос, как ей показалось, когда она видела себя по телевизору в последний раз.

Тут в номере зазвонил телефон.

— Добрый вечер, Нора. Вам удобно сейчас говорить?

— Да, — ответила Нора, удивленная вежливым женским голосом.

— Борис Андреич приглашает вас сегодня на дружеский ужин, который он проводит для местной администрации. Вас ожидать?

— Какой Борис Андреич?

— Бирюков. Я его помощница.

— А-а. Нет, спасибо, я не пойду.

— Вы уверены?

— Абсолютно.

Польщенная звонком, Нора присела за туалетный столик и улыбнулась в зеркало, показывая сама себе большие белые зубы. Заметив на лбу маленький прыщик, она выдавила его кончиками ногтей. Хотела побрызгать туалетной водой — для дезинфекции, но, вспомнив, что это не обычная туалетная вода, а дорогая Chanel, которую ей на 8 Марта подарил Толик, не стала брызгать. Нора выщипнула тонкий волосок на переносице между бровями, встала и повернулась в профиль перед зеркалом, разглядывая изгиб своей спины, впадинку на животе у пупка и новую тень под все еще меняющейся грудью.

Еще год назад этой тени не было, а теперь появилась, — радостно отметила Нора. Она положила ладони под грудь и приподняла ее, представляя, что должен чувствовать мужчина, когда ее трогает. «Тяжеленькие», — подумала Нора.

— И кому ж я такая достанусь! — произнесла она вслух и засмеялась.

Оставшись удовлетворена и изгибом, и впадинкой, и тенью, Нора прыгнула на кровать. В этот момент снова зазвонил телефон.

— Здравствуйте, Нора, — сказал мужской грубоватый голос.

Неожиданно для себя, Нора вдруг почувствовала, что покраснела.

— Здравствуйте.

— Приходите на мое мероприятие. Мне бы хотелось вас увидеть. А то я без вас не могу начать.

— Но… — запнулась Нора.

— Приходите. Мы в «Лазоревой», в банкетном зале, — перебил Бирюков и положил трубку. Нора услышала гудки.

— Вот фак, — сказала она вслух. Минуту Нора сидела на кровати, думая о том, что в кои-то веки совсем не хотела понравиться мужику и все-таки понравилась. Потом сняла с телефонного аппарата трубку и по памяти набрала номер.

— Толик, привет. Щас звонил этот мудак, он приглашает меня на ужин с администрацией, прикинь!

— Какой мудак?

— Ну этот, олигарх — Бирюков. Который «Южные Вежды» купил. Ну, про что я в Сочи поехала писать? Вечно ты не помнишь, что я тебе рассказываю! Короче, он говорит, что не может без меня начать.

— А потом он скажет, что не может без тебя кончить, — зло ответил Толик.

— Вот дурак ты, Толик! Ты бы слышал, как я на него наехала на прессухе. Он, наверное, меня уже заказал. Будут ловить меня в Черном море, как директора этих «Южных Вежд», который их банкротить не хотел. Я прямо наорала на него.

— А ты всегда, когда злишься, еще больше нравишься мужикам. И ты прекрасно об этом знаешь.

— Все, заткнись, придурок. Пусть тебе приснятся голые телки. Я никуда не пойду.

«Интересно, она уже накрасилась или только выбирает, что надеть?» — подумал Толик.

Нора перезвонила через минуту.

— Толик, я, наверное, все-таки пойду. Как ты думаешь? Мне кажется, это, типа, мой профессиональный долг.

— Смотря какую профессию ты имеешь в виду.

— Вот ты свинья, Толик. Тебе бы на моем месте разве не было интересно посмотреть, как эти сморчки из администрации будут облизывать этого мудака?

— Смотри, чтобы тебе самой ничего не пришлось облизывать.

— До свидания, — сказала Нора и бросила трубку.

Через час она вошла в банкетный зал отеля «Эдисон-Лазоревая», единственной гостиницы на всем побережье, где постельное белье меняли каждый день.

Из банкетного зала неслось «…и лишь Андреич бриллиант земли». Эти стихи главный редактор Нориной газеты написал специально для Бирюкова по просьбе администрации. Олигарха здесь считали стратегическим инвестором и потому угощали мороженой осетриной и дорогим порошковым вином.

Две вице-мэрши — одна с прямоугольной фигурой и квадратной прической, а другая с квадратной фигурой и прямоугольной прической — пили на брудершафт. Жирный мэр с обиженной рожицей усадил на колено толстозадую украинку, днем подрабатывавшую официанткой, из тех, про которых в Сочи говорят «приехала заработать на отъезд». Мэр совал ей в руку рюмку с водкой, а она хохотала и приговаривала:

— Ви мне, батьку, бильше не налывайте, бо я вже такая, як вам трэба.

Вокруг стола пять полуодетых журналисток изображали утомленную томность. Еще пять изображали милую заспанность. Каждая из них знала, что ее последний шанс вырваться из беспросветного будущего — это остаться сегодня в «Лазорьке» с Бирюковым и сделать ему такой минет, чтобы он забрал ее в Москву.

Норе вдруг стало стыдно, что она все-таки пришла. Она уже развернулась в сторону выхода, но тут чья-то рука поймала ее запястье, отчего она вздрогнула.

— А вот и вы, — улыбнулся слегка пьяный Бирюков. — Любительница северного чая.

— Я уже собиралась уходить.

— Вы только пришли, я же видел. Впрочем, я тоже собирался уходить. Мы с вами идем в ресторан.

— Это вы так решили?

— Да, это я так решил. А вы разве против?

— Вообще-то я не собиралась ни в какой ресторан, и тем более с вами, — неуверенно сказала Нора.

— Я тоже не собирался. Но вы же видите, что тут происходит. Я не могу ужинать в такой обстановке.

— Я думала, вам приятно то, что тут происходит.

— Вы меня плохо знаете. Но мы это исправим.

Нора посмотрела на руку Бирюкова, по-прежнему державшую ее запястье. Рука была совсем не интеллигентная, широкая, грубая и очень уверенная.

Бирюков обладал массивной спиной, впечатляющим ростом, резкой линией челюсти и взглядом слегка исподлобья. Было в нем чтото буйволиное, что-то, из-за чего склонные к мазохизму девушки, увидев его однажды, надолго теряли волю. Нора с ужасом констатировала, что Бирюков являл собой воплощение той грубой мужской красоты, про которую Норина мама всегда говорила: «Ну и уроды тебе нравятся».

«Ладно, я пойду с ним, а потом напишу про это заметку», — подумала Нора и вышла из зала. Бирюков вышел за ней. Десять пар накрашенных глаз послали им вслед ядовитые стрелы.

У машины стоял уже известный чернявый, каких на побережье миллион. Увидев шефа с девушкой, он понимающе ухмыльнулся.

— Отвези нас в хорошее место поужинать, — сказал Борис.

— Почему не отвезу — отвезу! В «Лурдэс» вас отвезу. У кого бабки есть, никуда больше не ездят, кроме туда, — сказал чернявый.

— У вас местный водитель? — спросила Нора. — А мы писали, что вы с собой привезли московского.

— Нет, московского привезла с собой моя жена.

— А вы женаты?

— Конечно, женат.

Норе стало немножко неприятно, что Борис женат, а почему неприятно, она не поняла, и от этого ей стало еще неприятней.

— Только давайте сразу договоримся, — сказала она, — я с вами еду ужинать исключительно из профессионального интереса. То есть ночевать я буду в своей гостинице.

— Это вы зря, — ответил Борис. — В моей гораздо комфортнее. Впрочем, я могу сделать вид, что тоже вас пригласил из профессионального интереса. Считайте, что я изучаю местные нравы. Как Воланд.

— Как кто?

— Девушка! — укоризненно сказал Борис. — Вы на журфаке учитесь?

— На журфаке. Четвертый курс.

— Вконец угробили образование, козлы, — к чему-то сказал Бирюков. — Впрочем, меня это не удивляет.

Нора покраснела и на всякий случай не стала спрашивать, какие козлы, чтоб не вышло, как с Воландом.

— Майдрэс, скажи, ты тоже не знаешь, кто такой Воланд? — спросил Бирюков водителя.

— Воланд? Конечно, знаю! Из «Южных Вежд» бухгалтер! Короче, спер три лимона и теперь в России прячется.

— Где-где прячется?

— Не знаю, в России где-то.

— А мы, по-твоему, где? — развеселился Бирюков.

— Мы, ясное море, где — в Сочи. А он — в России.

— Да-а, — протянул Бирюков. — Еще пару лет с этими козлами, и у нас даже в Новгороде Великом будут думать, что Новгород отдельно, а Россия отдельно. Чечни им мало.

— С какими козлами? — все-таки спросила Нора.

— С такими, которые в Кремле сидят.

Нора вспомнила, как, готовясь к командировке, она прочитала в московской газете статью про Бирюкова. Там было сказано, что Бирюков поссорился с кем-то новеньким из правительства и ушел в оппозицию. Про политику Норе было неинтересно, и она не дочитала.

Тут отозвался Майдрэс:

— А при чем тут Кремль? В Сочи так всегда было, что мы отдельно, а Россия — отдельно, даже еще когда Советский Союз был. Я вообще недавно только узнал, что Сочи — это тоже Россия. А знаешь, как узнал? Решил, короче, к брату в Трабзон поехать. А в порту, где билеты продаются, на стене объявление — кто хочет ехать в Трабзон, короче, не забывайте, что нужен загранпаспорт. Я ей говорю: «Э! Ты че? Какой загранпаспорт? Тут три часа на катамаране!» А она, короче, говорит: «Трабзон — это уже не Россия». А я говорю: «Ясное море, что Трабзон не Россия, а мы что — Россия?» Всю жизнь, короче, прожили, думали, что мы в Сочи живем, на Кавказе, короче, а теперь оказалось — в России!

— Потрясающе! — засмеялся Борис. — А что, по-твоему, вообще Россия? Она где?

— Россия? Это, короче, где-то за Кубанью. Не, ну теперь-то я знаю, что мы тоже Россия, но как-то это не чувствуется, короче. Да ты кого хочешь спроси, тебе все скажут: мы живем в Сочи, а Россия далеко. Там полно разных городов непонятных, короче. Например, там есть город Сык-тыв-кар. Оттуда одни две телки в прошлом году приезжали, но это, короче, потом расскажу… Еще там есть какой-то Йошкар-Ола. Где это вообще — Йошкар-Ола, кто-нибудь знает? Это ж надо название такое, короче, придумать! Еще хуже, чем Сык-тыв-кар, — возмущался Майдрэс. Он жестикулировал так, что иногда выпускал руль из обеих рук.

— Нормальный человек разве может понять, почему, чтобы в какойто Йошкар-Ола поехать, который вообще никто не знает, где находится, загранпаспорт не нужен, а чтобы по делам в Трабзон тудаобратно — загранпаспорт нужен! Это разве правильно? Это разве так должно быть? А ты еще спрашиваешь! — обиделся Майдрэс.

Борис тихонько смеялся и смотрел на Нору, которая смотрела в окно.

Машина мчалась по серпантину сочинской трассы. Бирюков свое давно отферрарил и ездил теперь на спокойных мерседесах. Впереди неслась милицейская семерка. Ее распирало от гордости. Гаишник знал, что сопровождает большого московского человека, и поэтому орал на встречных громче обычного:

— Стоять! Стоять, не видишь, люди едут! Взять вправо, пропустить людей. Людей пропустить, я сказал!

Мерседес проезжал мимо пустырей, заросших камышом, огороженных бетонным забором, с колючей проволокой и надписью «Проникновение запрещено», мимо крохотных рынков, недостроенных жилых коробок, сальных кафешек, пересохших речушек, времянок с глухими окошками, огородов с кукурузой, груд шлакоблоков, бетономешалок, заправок, сетевых автомоек «Принцесса Диана», ремонтных лачуг и чумазой зелени, беспорядочных зарослей пыльной мимозы, инжира, фейхоа, мушмулы, винограда, платанов, самшита, слив, и пальм, и магнолий, и лавра — мимо запущенной шерсти немытого южного города.

— Ну все, приехали, — сказал Майдрэс. — Это «Лурдэс». У кого бабки есть, нигде больше не кайфуют, кроме здесь.


Ресторан «Лурдэс» стоял под горой на поляне у пруда. Через пруд построили мостик, а под ним завели лебедей и любовные лодки для легких прогулок.

Хозяин ресторана был отставным майором российской армии. Он сначала чуть не погиб в Афганистане, а потом, как в награду за это, десять лет счастливо прожил на Кубе, защищая геополитические интересы Родины в окружении пальм на песочке. С виду и на ощупь песочек напоминал крахмал, из которого бабушка, когда майор был маленький, варила вкусный молочный кисель.

Потом Родина временно в своих геополитических интересах запуталась, и база на Кубе стала ей не нужна. Майор вернулся домой во Владикавказ, загорелый и благодарный, готовый и дальше защищать, что скажут. Тем более что ему давно была положена квартира.

Но, пока квартиры не было, его с женой и тремя детьми поселили в бараке казармы. В комнате, кроме двуспальной солдатской кровати, помещалось две табуретки. На одной стоял телевизор, на другой — электроплитка, заменявшая семье кухню.

Комната была проходной. Фанерной перегородкой она отделялась от склада. Если кому-то был нужен противогаз или еще что-нибудь, все шагали в больших сапогах на склад мимо майоровой жены в халате и майоровых сыновей, которые стоя делали уроки, положив тетрадки на телевизор.

Через год в казарму пришло письмо из Москвы. В письме говорилось, что в городе строится жилой дом на пятьдесят квартир. Одна из квартир должна достаться майору. Майор и его дети радовались как дети.

Правда, потом командир объявил, что военным квартир дадут не пятьдесят, а всего двадцать. А потом — что не двадцать, а десять. А потом — что вообще только две. А остальные продадут просто людям, которые умеют зарабатывать деньги.

Тогда майор и другие обделенные офицеры пошли и самовольно заняли дом. Занимали квартиры согласно очереди — те, что положено: на трех человек — двушку, на четырех — трешку.

В доме не было света, газа и воды. Подниматься в квартиры приходилось через балкон: строители по приказу начальства заварили подъезды и окна решетками.

Потом девелоперы привезли на экскурсию новых покупателей квартир. Семьи офицеров смотрели на них с балконов. Покупатели приехали на блестящих машинах, их жены несли красивые сумки, интересовались планировкой и c одобрением оглядывали гаражи.

После этого от майора ушла жена. Уехала к маме в Минск и прислала оттуда письмо. Написала майору, что вернется, когда он станет мужчиной.

Тогда майор наконец-то украл. Страдал, видит Бог, но украл. И не просто украл, а присвоил деньги, положенные его солдатам за год службы в Чечне. Вышел в отставку, забрал из Минска семью и переехал в Сочи, поближе к любимому климату.

Через год он построил в горах лучший в городе ресторан и назвал его в честь кубинской деревни, в которой служил. Майор снова был счастлив, и ему ни за что не было стыдно.

Борис с удовольствием разглядывал уменьшительно-ласкательные суффиксы и орфографические ошибки в меню. Ресторан, в котором, как и во всех местных ресторанах, любили, чтобы меню было написано поэтично и с фантазией, предлагал Борису отведать (именно отведать) картошечку, помидорки, а также лучок-чесночок. Первая страница меню, упакованная в захватанный целлофан, гласила:

Салат Куринный (курочка, огурчики, майонез)

Салат Фирменный (отведайте — и убедитесь!)

Салат Цезарь (классика — это всегда вкусно!)

Салат Греческий (комментарии излишни!)

И в конце предлагали коронное блюдо — бифстейк фламбированный с коньяком в авторском видении вкуса.

— Скажите, а местные люди ходят в школу? — спросил Борис.

— Конечно, ходят, — ответила, удивившись, Нора.

— И вы ходили?

— Естественно.

— Хорошо учились?

— Серебряная медаль.

— А скажите, «курица жареная» как правильно — две «н» или одна?

Нора не знала, как правильно.

— И сколько ваши родители заплатили за медаль? — засмеялся Борис.

— Недорого, — с вызовом ответила Нора. — А сколько вы заплатили за убийство директора «Южных Вежд»?

— Недорого, — спокойно ответил Борис. — А если серьезно, насколько мне известно, никто его не убивал. Он просто утонул, разве вы не в курсе? Дело возбуждать не стали. Я думаю, пьяный был, вот и все.

— Надо же, какое совпадение! Рассказал журналистам, как вы банкротите совхоз, а через день просто утонул.

— Послушайте, Нора, вы очень маленькая и очень глупенькая. Но очень красивая. Давайте выпьем за вас. И перейдем на ты.

— Хорошо, — согласилась Нора и потянула бокал к Борису. Ей было приятно перейти на ты с важным человеком из Москвы. И, в сущности, безразлично, кто убил директора «Южных Вежд». Ну, убили и убили. Серьезные люди, делают бизнес — мало ли что может случиться. Большие деньги по-другому не зарабатывают — это Нора хорошо понимала.

— Дались тебе эти «Южные Вежды». Такая молодая, а забиваешь голову мыслями. Это для цвета лица вредно, — сказал Борис.

— Мне жалко людей.

— А чего их жалеть? Они будут прекрасно работать швейцарами, горничными.

— Ты бы свою жену отправил работать горничной?

— Я бы свою жену и в совхоз не отправил работать, — начал раздражаться Борис. — Кого тебе жалко? Этих алкоголиков, которых даже убивать не надо, потому что они сами в море тонут? Этого бухгалтера, который прячется в Сыктывкаре или где там? Этих бессмысленных баб? Агронома безмозглого, у которого две трети земли бурьяном поросло? Ты видела соседние огороды, сколько там всего растет! Потому что люди горбатятся с утра до ночи. А эти приходят на работу к восьми и уходят к полудню, я видел сегодня.

— Просто там после полудня работать невозможно. Там в теплицах плюс пятьдесят.

— Кто им мешает заняться своим бизнесом и построить свои, правильные теплицы? У них у всех есть своя земля — такая же плодородная земля. Это же иждивенческое сознание: пришел, поработал слегка, ушел. Думать не надо, рисковать не надо, все за тебя решили. Семьдесят лет отрицательной эволюции — вот тебе и «Южные Вежды».

— Мне кажется, ты просто не любишь простой русский народ.

— Действительно, не могу сказать, что я от него в восторге. А ты что, любишь? Ты же, кажется, нерусская? — сказал Борис, оценив Норины темные волосы и смуглую кожу.

— Нерусская. Но русский народ я люблю.

Борис рассмеялся. Нора смутилась.

— Ну, и за что ты его любишь? — спросил Борис.

— А разве любят за что-то? — ответила Нора, решив идти до конца. — Это моя Родина просто.

— Это у тебя пройдет, — сказал Борис.

Нора не нашлась, что ответить, и помахала официантке.

— Девушка, примите заказ, пожалуйста.

— Ну неужели! — ответила официантка. — Я уже третий раз к вам подхожу, и вы третий раз ничего не заказываете, а у меня еще других столов полно!

— Вообще-то незаметно, чтобы тут было много людей, — сказала Нора.

— А вам какая разница? Вы что, людей кушать пришли? — ответила официантка и подбоченилась, приготовившись к обороне.

На Нориных смуглых скулах вспыхнули розовые пионы. Она не умела отвечать с ходу на прямолинейную грубость. Сказать официантке «да кто ты такая, овца», как вообще-то следовало бы сделать, при Борисе было неудобно, а ничего умнее Нора не придумала. Борис наблюдал за сценой с умилением.

— А что такое, Нора? Тебе что-то не понравилось? Это же тот самый простой русский народ, который ты так защищаешь. От таких, как я. Как вас зовут, девушка? — обратился Борис к официантке.

— Анжела, — презрительно отозвалась официантка.

— У вас замечательный ресторан, Анжела. Принесите нам, пожалуйста, гастрономию мясную и фрукты калиброванные. А мне еще курицу жареную, — сказал Борис и посмотрел на Нору с веселым вызовом.

Норина шея покрылась нежными вишнями. Ресницы взлетели как копья. «Хороша, сучка», — подумал Борис.

— Кампари у вас есть? — спросила Нора. Официантка не знала, что такое кампари, но на всякий случай сказала «нет».

— Тогда я ничего не буду, — окончательно обиделась Нора.

— Ладно, Нора, у меня идея, — сказал Борис примирительно. — Мы когда сядем в машину, спросим Майдрэса, что нам делать с «Южными Веждами». Майдрэс же тоже простой народ, хоть и нерусский. Как он скажет, так и будет. Он местный — ему виднее.

Секунду Нора смотрела на Бориса удивленно, а потом усмехнулась:

— Это у вас — то есть у тебя — такой широкий жест? Типа, ты хочешь меня красиво покорить? Как Ричард Гир Красотку?

— А ты что, только сейчас это поняла? — сказал Борис.

Борису принесли курицу жареную, а Норе — бифстейк фламбированный. И сделали громче «Владимирский централ». Посетители зааплодировали.

Борис и Нора закончили ужин с неприятным ощущением, какое бывает, когда дочитаешь роман, который ничем не закончился.

Когда они вышли из ресторана, на поляне лежала ночь. Тарахтели цикады, клекотали лягушки, и стада светлячков висели, мерцая, над прудом.

Нора шла, низко опустив голову, глядя под ноги, чтобы каблук не застрял между перекладинами моста. Борис шагал сзади, наблюдая за подвижными контурами ее худых предплечий, узкой спины и обтянутых джинсами бедер.

И тут случилось неожиданное, хоть и предсказуемое. Борис, как бы помогая Норе сойти с моста, на секунду положил ладонь сзади ей на шею, на прохладную кожу чуть повыше лопаток. Нора вздрогнула, и по ее телу как будто пронесся теплый смерч — из тех, что в прибрежных поселках с корнями рвут вековые платаны. Смерч обрушился у Норы в животе и выстрелил обратно, выплеснув краску в лицо и оставив на бедрах мурашки. Лицо загорелось.

«Господи, еще не хватало влюбиться в этого мудака», — испуганно подумала Нора. Она хорошо знала, что означают такие смерчи и такие мурашки.

Нора села на заднее сиденье. В салоне пахло так, как всегда пахнут дорогие машины. Это был новый для Норы запах, и он ей понравился.

— Майдрэс, ответь нам на один вопрос, — сказал Бирюков. — Как ты считаешь — просто интересно твое мнение, — что нужно сделать с совхозом «Южные Вежды»?

— Если тебя мое мнение интересует, то, я считаю, я бы его на хер снес. Я бы там построил казино, короче. Как в Америке этот город, где они в пустыне построили казино, как называется?

— Но ты же там в детстве играл, с девушками целовался?

— Я не играл, я пальмочки тырил для матери, — сказал Майдрэс с гордостью. — А с девушками я буду в казино целоваться, еще лучше!

— Но там же работают сотни людей, — вмешалась Нора.

— Да что они там работают! У них зарплата тысяча рублей, короче, и то они не получали уже полгода.

— То есть совхоз закрываем? — спросил Борис, глядя на Нору.

— Без вариантов, брат.

— А как же самый северный в мире чай?

— Да на хер он кому нужен, этот чай?

Всю дорогу до гостиницы Нора смотрела в окно. Ее голое плечо почти касалось руки Бориса. Плечо, как от солнца на пляже, пылало от ожидания: возьмет за руку, не возьмет?

Не взял.

«Ну и слава Богу, — подумала Нора, выходя из машины. — Пронесло». И умчалась вверх по лестнице к стеклянным дверям «Перламутра».


Борис проводил Нору взглядом человека, которому только что подали новый десерт. Норины длинные волосы вились, как серпантин местных дорог. Борис хотел было что-то крикнуть ей вслед, но передумал и сел обратно в машину.

— Шеф, дай один звонок сделать, по-братски, — попросил его Майдрэс.

Бирюков протянул ему телефон, и Майдрэс уверенно заговорил в трубку моментально изменившимся, очень серьезным голосом:

— Зайтар, ты слышала, в обезьяний питомник чебурашек привезли! Каких-каких, обыкновенных чебурашек, какие они бывают! Всех племянников возьми, и Сусанне тоже скажи, и Гайкушке скажи, всех детей соберите — и чтобы завтра прямо с утра все поехали смотреть чебурашек. Их на один день только привезли. Откуда-откуда, из Африки, где они живут, короче! Откуда еще! Давай, не могу больше говорить.

— Это ты с женой разговаривал? — спросил Борис, смеясь.

— Да. Нас три кента, короче, и нам надо завтра, чтобы жен один день не было тут, короче. Там эти девочки опять приехали, что я говорил, с Сыктывкара — я возле гостиницы их только что видел. Я месяц назад женился, — объяснил Майдрэс. — Теперь ты мне можешь сказать, зачем я это сделал? Не мог хотя бы до конца лета подождать! Я на море не могу ходить — переживаю! Столько лежит тел, такое разнообразие, короче! Хожу, вспоминаю, как я раньше жил — в прошлом году, в позапрошлом. Хожу и аж плачу! Вся эта тема, пока познакомишься, пока раскрутишь ее, короче. Особенно если замужняя, — сладко всхлипнул Майдрэс. — Замужнюю всегда легче раскрутить, чем незамужнюю. И не ломается, и хочет, — Майдрэс задумался мечтательно. — Ты вообще знаешь, чего мужчины в этом городе больше всего боятся?

— Чего? — спросил Борис, продолжая смеяться.

— Передачу «Жди меня», короче! Я не понимаю, как это мне теперь ничего с женщинами нельзя? А зачем тогда, короче, вообще жить? Я, знаешь, что думаю, короче. Я просто пока не научился это делать без палева. Но я научусь. Я люблю свою жену, но я уже, короче, видеть ее не могу. Я, когда женился, брат, я отвечаю, не думал, что так будет. Если бы я думал, не женился бы!

— Та же тема, брат. Та же тема. Или как тут у вас говорят, — сказал Борис.

— А ты давно женат?

— Семнадцать лет.

Третья глава

— У нас на Кавказе все горы — Казбеки, все реки — нарзаны, все мужчины — тарзаны!

Чистая правда☺

— Вот сучка молодая, — сказал Борис вслух, улыбаясь.

Он растянулся на кровати, не снимая сшитых на заказ туфель.

Последние несколько лет Борис относился к известному типу мужчин, которые еще совсем молоды, но у них уже есть все, и давно, и от этого так скучно, что хоть на стенку лезь.

Шкуры и чучела всего, что можно убить во всех, куда можно съездить, экзотических странах, уже развешаны и расставлены в кабинете и даже раздарены друзьям; куплены и забыты в гараже коллекционные автомобили; привезены на собственный день рожденья Boney M почти в полном составе, те самые Boney M, под чьей фотографией классе в восьмом просыпался и засыпал; приехали вот, сыграли для друзей — и даже воспоминаний не осталось, кроме того что звук могли и получше настроить. Уже отовсюду прыгнул с парашютом, везде нырял с аквалангом и без; уже съел смертоносную рыбу фугу и мозги еще живой обезьяны и даже отправил столькото компьютеров во столько-то детских домов и накупил очень нужных аппаратов в какие-то онкоклиники. Небольшой, но удобный собственный самолетик с экипажем англичан и перекупленной у Швейцарских авиалиний юной стюардессой неясной расы носится сейчас где-то между Испанией и еще какой-нибудь такой же осточертевшей страной, развлекая отправленных отдохнуть родителей, и где-то барахтается яхта, вожделенная когда-то, искрящаяся яхта, от которой теперь с души воротит, потому что никогда больше не доставит она к новым неизведанным берегам, потому что не осталось в мире таких берегов.

От жизни тошнит. Особенно если выпить. Борис очень остро чувствовал, от чего богатые и знаменитые не вылезают из реабилитационных центров и кончают с собой молодыми. Он мог бы по этому поводу докторскую защитить.

Разве стоили эти шкуры и эти яхты неповторимых дней и часов единственной молодости? — думал теперь Борис. Как же было глупо так быстро нестись по жизни! Как будто поехал в отпуск покататься по весенней Италии и всю дорогу гнал сто пятьдесят, так что ничего и не увидел.

Много лет Борис видел в жизни только цель. А все, что в ней было кроме цели, неслось смазанным пейзажем мимо. Откуда же мог он знать, что этот пейзаж, которого он не разглядел, на самом деле лучше и интереснее цели?

Как многие жертвы подобного мошенничества судьбы, обещавшей много, давшей даже больше, но укравшей способность наслаждаться, Борис теперь находил развлечение только в новых романах. Женщины хотя бы изредка бывали разными. Где-то в глубинах бессонных ночей, как уродливая вялая рыба с канала Animal Planet, ворочалась мысль, что и женщины все одинаковые, и в жизни вообще не осталось ничего увлекательного, но эта рыба таилась пока глубоко. Встреча с Норой ее спугнула и прогнала еще глубже.

— Отличная сучка, — еще раз причмокнул Борис. В эту секунду он был как никогда далек от самоубийства.

Борис разглядывал тяжелые шелковые шторы, спускавшиеся с потолка на пол, и почти мурлыкал. Он чувствовал, что, кажется, снова, как самолет в грозу, влетел в романтическое увлечение. Случилось это, как всегда, неожиданно, и предстоящая упоительная турбулентность уже захватывала дух.

Что его так особенно зацепило в Норе, Борис даже сам бы не смог себе объяснить. Ну, красивая. Ну, молодая. Нос длинноват. Волосы, правда, отличные. Но не в этом дело. Дерзкая девка удивительно. Как та лыжная трасса в Колорадо, на которой он сломал ногу прошлой зимой и на которую первым делом полез опять, когда сняли гипс.

И еще кое-что поразило Бориса в Норе. Кажется, она совсем не старалась ему понравиться. Даже, кажется, этого не хотела. С таким он не сталкивался уже много лет.

Борис еще помечтал о том, как будет стягивать с Норы джинсы дня через два, не позже, и нехотя поднес к уху давно трезвонивший мобильник.


На том конце провода говорила женщина:

— Ты где?

— Что случилось? — ответил Борис. — Почему ты не спишь?

— Мне с тобой нужно поговорить. Я сегодня была в таком месте… Мне сказали… А ты мне не звонил целый день, хотя ты обещал… Я ждала опять, целый день только и думала, не дергала тебя, опять…

— Ну, слушай, ты же знаешь, что у меня дела, я же предупреждал тебя, что не нужно со мной ехать, что я буду занят. Но ты же очень хотела поехать со мной, — Борис начал привычно раздражаться. — Давай спи, целую.

Борис отключился.

Женщина опустилась на стул возле зеркала и оцепенело посмотрела на себя. Она машинально отметила потекшую тушь, оплывший контур лица и новую тень на щеке у виска. Еще год назад этой тени не было, а теперь появилась. «Как я быстро старею», — подумала женщина, закрыла лицо руками и тихо заплакала.

Гадалка Эльвира ни за что бы в это не поверила, но Алина действительно была женой Бориса, и душа ее сейчас бессильно металась в начинающем рыхлеть теле, оттого что муж снова был где угодно, но только не рядом с ней, даже в этот день — в годовщину их свадьбы — в городе, где семнадцать лет назад они познакомились…


* * *

…По аллее пыльных платанов бежали трусцой люди в трусах. Старички, примостившись на лавочках, читали «Правду». У автомата с газировкой стояла потная очередь. С автомата свисала веревочка. Когда-то к ней был привязан стакан, но его украли. Горожане, выходя из дома гулять, брали стаканы с собой.

Белокожая девушка сидела на лавочке, сосредоточившись на том, чтобы не разрыдаться на глазах у прохожих. Она хотела пить, ее нежное тело страдало от солнца, как от плетей, и ей было негде жить.

Аллею окружали дома, на каждом из которых висела табличка «сдается комната». Но не было такой силы, которая заставила бы девушку преодолеть природную робость, открыть калитку и кликнуть хозяев.

Алина впервые приехала отдыхать одна. Родители почти силой выпихнули ее из их московской квартиры, заставленной стеллажами хороших книг. Алинину маму — бывшую старосту курса — беспокоила дочкина беспомощность. «Вот поедет и научится, наконец, сама принимать решения», — сказала Алинина мама Алининому отцу. Алину посадили в самолет и отправили в Адлер.

Кожа на коленках стала красной от солнца. Алина встала с лавочки и двинулась неизвестно куда. И вдруг услышала:

— Эй, ты чего тут ходишь третий раз мимо нашей калитки? Тебе комнату надо?

— Надо! — быстро сказала Алина, готовая броситься в ноги окликнувшей ее девушке.

Девушка выглядела ровесницей, только намного шире в груди и в бедрах и очень загорелая.

— Ну, заходи! Вот странная — ходит туда-сюда, — сказала девушка и прищелкнула языком: этим она хотела сказать: «Ну и люди бывают. Ничего не понимают, прямо как дети».

Девушку звали Лиана. В спальне Лианы пустовала кровать, освободившаяся после долгожданного замужества старшей сестры, не очень удачного. Туда и определили Алину.

Девушкам было по восемнадцать лет, поэтому через три дня они стали лучшими подругами. Алина рядом с Лианой чувствовала себя увереннее в этом чужом непонятном городе, а Лиане было приятно покровительствовать ничего не понимающей в жизни Алине.

Первым делом Лиана выкинула Алинины гольфы, спрятала старомодные босоножки и выдала ей пару своих шлепанец. Потом потащила ее на море и заставила нырять с волнореза до тех пор, пока Алина не стала уверенно входить в воду не только солдатиком, но и головкой. Девушки сдирали с илистых стен волнореза жирных мидий, царапая в кровь колени и пальцы. Жарили их на закопченном противне прямо на пляже и ели руками.

Лиана учила Алину вымачивать в мыльной воде обрывки полиэтилена, а потом плести из них модные сумки и, прячась от милиции, продавать отдыхающим за очень большие деньги. Денег хватало на то, чтобы бегать в кино — по третьему разу смотреть «Крокодила Данди» и по десятому — новый индийский фильм про любовь.

Дату показа индийских фильмов киномеханик из клуба согласовывал с жителями поселка, чтоб не совпало ни с чьей свадьбой. Иначе как разорвутся люди — на свадьбу идти или на фильм?

Девушки подружились так, что не могли понять, как они вообще раньше могли жить друг без друга. Лиану не смущало даже то, что соседские мамы молодых неженатых парней стали слишком часто говорить о ней неодобрительно. Связалась с бздышкой, таскает ее за собой. Совсем не думает, что люди скажут. И что у них может быть общего? Этой белобрысой отец, наверно, даже краситься разрешает и короткие юбки носить. Если вообще у нее есть отец, потому что если бы он был, то не отпустил бы незамужнюю дочку в Адлер.


То утро в доме у Лианы начиналось так, как по сей день начинаются летние утра в сотнях раскиданных по побережью двориков. Кудахтали куры, грызлись собаки. Женщины дома варили кофе, мели, убирали, стирали, рвали петрушку и кинзу, тушили фасоль с чесноком и аджикой.

Вдруг открылась калитка, и во двор вошел молодой бог. На плече бог нес черную сумку с надписью «Адидас». Его рваные джинсы были в пыли. Он был на несколько лет старше Лианы с Алиной — девушкам он показался совсем уже взрослым мужчиной.

Машинально поправив рукой волосы, Лиана выскочила к калитке и затараторила:

— Тебе комната нужна? Заходи-заходи, садись, мы как раз завтракаем, вот стул, или лучше на кресло, давай сумку, я сразу в комнату отнесу, у нас и горячая вода есть, и дешевле, чем у Татулянов, до моря три минуты.

Бог, не успев опомниться, понял, что он, кажется, нашел комнату.

Лиане не повезло: бог предпочитал блондинок. Он приехал в понедельник, в среду целовался с Алиной на волнорезе, в пятницу лишил ее девственности, а в воскресенье они вернулись в Москву и подали документы в ЗАГС.

Мама, отправляя Алину взрослеть, не думала, что дочь зайдет так далеко.


* * *

В своем гостиничном номере, как обычно, отдельном от мужа, Алина плакала и кусала подушку — годы назад точно так же она кусала подушку по ночам, стараясь заглушить свои стоны, когда они еще жили с Борисом у его родителей. Теперь ей казалось, что, если она вдруг умрет, ее муж даже не заметит этого. Может быть, через пару дней водитель ему скажет. Или охранник.

Как он может жить, не волнуясь, что с ней? Она же — не может! Ей всегда нужно знать, что он жив, и здоров, и доволен. А ему не нужно знать ничего. Вернулась ли домой вечером, не попала ли по дороге в аварию, не ударил ли ее по голове бейсбольной битой грабитель прямо у дома, как это случилось с их знакомой, которая уже два месяца не выходит из комы. Может, на светофоре к ней в новый джип подсели два небритых наркомана, вышвырнули прямо на трассу, а там ее переехал грузовик? Может, в гостиной ее поджидали головорезы в масках, еще утром пристрелившие охранника? Как он может жить спокойно, не будучи уверенным, что с ней ничего не случилось? Ведь было время, когда не мог? Как он может сейчас заснуть, не зная, не выбросилась ли она из окна гостиницы от отчаяния?

Алина вспомнила крошечную квартиру, где они жили впятером — с его родителями и полуглухой бабушкой — засыпали в проходной комнате, просыпались от шарканья ног бабушки, от шлепанья тапочек Андрея Борисовича, от шуршания его газеты, которую он тащил с собой в туалет.

Окна квартиры выходили во двор, но из окна в подъезде было видно улицу и краешек автобусной остановки. Каждый день в семь утра Алина уходила на лекции, а Борис, натянув штаны, плелся на лестничную клетку, чтобы проследить из окна, точно ли она села в автобус, не случилось ли с ней что-нибудь по дороге от подъезда до остановки.

Однажды, выходя из аудитории после первой пары, Алина вдруг увидела мужа в коридоре — он бросился к ней и сказал:

— Ты представляешь, я тебя потерял в толпе на остановке. Я толком не разглядел, зашла ты в автобус или нет. Вообще не мог ничего делать: ни заснуть опять, ни позавтракать. Думаю, чем так весь день мучиться, лучше поеду проверю.

Однажды зимой на этой сотне метров до остановки Алину тяпнула чуть повыше лодыжки молодая овчарка. Несильно, даже следов не осталось. Борис проклинал себя так, как если бы облил кипятком собственного младенца. Он клялся перебить всех собак в округе. С того дня он уже не дежурил у окна, а просто, несмотря на протесты Алины и иронические взгляды матери, провожал жену в институт — и так до самого ее диплома.

«Еще одно воспоминание, — подумала Алина, — и я правда чтонибудь с собой сделаю».

Борис, который водил ее за руку через дорогу, как ребенка, теперь мог вообще не заметить, если она вдруг исчезнет на три дня. Может, и на неделю. Может, вообще никогда не заметит. Когда он последний раз звонил сам? Месяц назад, год? Что он будет делать, если он позвонит, а я не отвечаю? Меня нет. Меня убили, пока он спал. Меня украли и даже не требуют выкупа. И никто меня не может найти: ни его охрана, ни менты, ни бандиты. И все связи его не помогут, все состоящие у него на службе «бывшие сотрудники» и их еще работающие друзья. Никто ничего не сможет сделать. В сводках не значится, границу не пересекала, в моргах и больницах не обнаружена. «Хоть убейте меня, из-под земли ее, что ли, достать?» — будет кричать какой-нибудь генерал. Сбежала, наверное, с любовником и специально прячется. У негото, небось, тоже связи есть, у любовника — не с водителем же такие сбегают. Не волнуйтесь, Борис Андреевич, с вашими возможностями быстро найдете новую, получше и посвежее.

Как он переживет такое унижение? Может, он хоть на секунду почувствует это отчаяние, это бессилие, эту пытку, в которой Алина живет уже годы? Если не боль утраты, так хоть боль от ярости, что вот он, такой всемогущий, жену потерял?

Алина открыла мобильник и постаралась говорить спокойным голосом:

— Лианка… Не спишь? Извини, что поздно… Слушай, твоя сестра в Апсны живет еще?

— Кремлинка? Ничего себе живет! Она живее нас с тобой минимум в два раза. Они такое кафе у себя на участке отгрохали, что три соседние деревни ходят на него просто посмотреть, как на Мавзолей. Внутрь Кремлинка только москвичей пускает — москвичи, говорит, не дерутся и семечки на пол не плюют. Только одна проблема с москвичами: они официанткам оставляют чаевые. А официантки обижаются: думают, что им неприличное предложение сделали. В следующий раз, когда видят этого москвича, сразу возвращают деньги, даже в морду кидают иногда. Боятся, что их замуж из-за этих чаевых потом никто не возьмет. Хочешь, съездим к ним?

— Хочу. Я для этого и звоню. Надо уехать куда-то быстро.

— Да не вопрос, пораньше встанем, у меня на границе все кенты — без очереди пройдем.

— Лиан, мне нужно только, чтобы паспорт нигде там не отмечали. Чтобы непонятно было, что я границу перешла. Это сколько стоит?

— Ты что, дура? Кому там нужен твой сраный паспорт? Еще деньги платить. Мы лучше на эти деньги с тобой мартини в дьюти-фри купим. А что случилось, Алинка?

— Ничего не случилось, — ответила Алина. — В том-то все и дело.

Ночью по Адлеру прошелся небольшой дождик. Из-за этого, как обычно, город на неделю остался без света, воды и канализации. Но Алина об этом не знала, потому что провела эту неделю не здесь.


* * *

Абхазию от России отделяет маленький ручеек под названием река Псоу. Пограничный пост стоит прямо у моста через нее. У поста — стихийный рынок. Зимой отсюда увозят мандарины, которые в России едят на Новый год, весной — мимозу, которую в России дарят на Восьмое марта, а летом просто торгуют шортами в серебряных стразах, меховыми лифчиками и прочими необходимыми на курорте вещами. Частные дома стоят так близко к посту, что простыни с бельевых веревок висят прямо над головами пограничников.

Понять, где заканчивается базар и начинается государственная граница, невозможно.

Через мост в Абхазию ведет только одна полоса узкой дороги, и одна — обратно. Обе забиты машинами, а между машинами все бурлит полуголыми людьми, тележками и тюками. Машины упираются друг в друга. Как при этом некоторые умудряются проехать на ту сторону без очереди по встречке, уму непостижимо. Но они проезжают.

Солнце хлещет невыносимо, но устричный запах пляжа иногда пробивается сквозь пот и шашлык и напоминает, что здесь в двух шагах отличное море и общее счастье.


В то время в новостях еще щадили самолюбие грузинских президентов, и поэтому говорили «абхазский участок российскогрузинской границы», а не просто «российско-абхазская граница». Хотя Грузией там и не пахло уже и тогда.

Лиана с Алиной подъехали к границе рано утром. Перед таможенным контролем уже стояла километровая очередь из автобусов с туристами, иномарок, разбитых жигулей и груженных неизвестно чем КамАЗов.

Алина умирала от жары в такси. Они стояли в очереди уже час — продвинулись за это время на метр.

— Ладно, пойду посмотрю, кто там сегодня пограничник. Может, договорюсь без очереди проехать, — сказала Лиана и ушла к посту.

Между машинами носился толстый милицейский майор. Он пытался упорядочить толпу, не пуская никого вне очереди. Кроме тех, кого надо было именно вне очереди пропустить. Кого пускать, а кого нет — это целая наука. Лучше всех в нашей стране ее осваивают милиционеры. По неуловимым признакам — в интонации, в одежде, в осанке, марке машины и телефона — они понимают, кого нужно обязательно пропустить и отдать честь, а кого — ни за что.

Майор, в насквозь мокрой от пота форме, визжал в телефон:

— Кого запустить — этих? Этих на джипе или кого? А, на тойоте я давно пропустил. Еще тойота? Я не могу больше никого пропустить без очереди, товарищ полковник! Не могу, говорю, щас люди меня разорвут, уже под колеса бросаются.

Мобильник отключился. Майор яростно воткнул его в карман.

— Лохотронством занимаемся здесь: одного запусти, другого выпусти. Я щас тоже уйду — на хер мне нужны эти машины! Пиздец, это дурдом. Где твой телефон? — крикнул он лейтенанту.

— Батарейка села.

— И на моем села! Дай сюда телефон, — сказал он в воздух, и несколько рук услужливо протянули свои телефоны.

Майор с рассвета передвигался в кольце людей. Каждый из них считал, что имеет полное право ехать без очереди. Абсолютно в этом уверена была немолодая женщина в легкомысленном сарафане, из-под которого выглядывали лямки купальника. Она дергала майора за рукав, подлизывалась и угрожала. Ничего не помогало. Даже волшебная палочка Родины — красное удостоверение — майора не впечатляло.

— Вы не смотрите, что я так одета, товарищ майор, я с администрации, вы гляньте же на удостоверение! — убеждала женщина. Кубанский говорок подтверждал: женщина действительно «с администрации».

— Да хватит мне в лицо тыкать своим удостоверением. У меня тоже удостоверение есть, я же им никому в лицо не тыкаю! — взвизгивал майор, отбиваясь сразу и от женщины в сарафане, и от других. — Я что, мальчик вам? У меня тоже дети! Да не суйте мне ваши деньги, я принципиальный человек!

Принципиальный человек наконец кому-то дозвонился и кивнул напарнику на черную тойоту:

— Ладно, Овик, этих пропусти.

И вдруг Алина услышала прямо над ухом:

— Прыгай быстрее в машину, говорю, ты что глухая?

Это кричала Лиана, вытягивая Алину из такси и запихивая ее в чужую тойоту. Вспотевшие бедра Алины неприятно скользнули по кожаному сиденью.

У хозяина тойоты было лицо рожающей крольчихи — испуганное и ничего не понимающее. Алина успела заметить, что у тойоты новосибирские номера. Хозяин был настолько не местный, насколько это вообще возможно.

— Короче, расклад такой, — сказала ему Лиана, — я договорилась, чтобы твою тачку пропустили без очереди, а ты за это везешь нас до Апсны. Это поселок такой. У тебя в машине есть кондиционер, а у нас — нету, поэтому мы решили ехать с тобой.

— А наш таксист? — спросила Алина.

— Не умрет наш таксист. Ты что, до ночи здесь хочешь торчать? Или ты думаешь, твой олигарх не вычислит, на каком ты такси уехала? А этого — никак не вычислит. Тебя как зовут? — спросила Лиана хозяина тойоты.

— Сергей, — как будто проснулся хозяин.

— Ну все, поехали, Серый, умоляю! Давай быстрей, в темпе вальса, пока никто не передумал!

— А где это, Апсны? — робко спросил Сергей.

— Недалеко. Ты давай, не блатуй много — если б я не договорилась, ты бы тут до следующего сезона торчал.

Сергей ничего не ответил и выехал на встречную полосу к шлагбауму, через который выпускали машины с абхазской стороны в Россию.

И тут у остальной очереди сдали нервы. С десяток машин с матом и криками рванули следом, наглухо перекрыв дорогу из Абхазии в Россию.

— Твою мать, что они делают, щас же пробка будет такая, что пиздец! — крикнула Лиана. — Давай быстрей к шлагбауму, пока есть где протиснуться!

Но было поздно. Другой майор, контролировавший шлагбаум из Абхазии, не увидел тойоту и выпустил на дорогу туристический автобус. Сергей затормозил в полуметре от него. Водитель автобуса, открыв дверь, орал что-то нечленораздельное. Автобус и тойота встали лицом к лицу, а за ними — на километр — две вереницы машин. Медленно водители начали понимать, что оказались в одной из знаменитых пограничных пробок и не вырвутся теперь из нее пару дней.

— Ну все, приехали, — сказала Лиана. — Извини, Серый, надо было ехать, пока встречку держали. Алина, вылезай. Пешком перейдем, там абхаза какого-нибудь поймаем до Апсны.

Девушки вышли на мост. Вдруг Алина услышала откуда-то снизу грозный окрик:

— Женщина!

Алина посмотрела под мост. Внизу стоял пограничник с автоматом и смотрел на нее зверским взглядом. Алина вздрогнула.

— Че надо? — крикнула под мост Лиана.

— Дайте десять рублей, пожа-а-алуйста, — проканючил солдат.

— Обойдешься! — крикнула ему Лиана, а сама вытащила пачку сигарет и сказала: — На, кинь ему, Алинка.

На пограничной будке висело объявление: «Пограничные формальности не оплачиваются, деньги и подарки не предлагать».

В будке сидел жизнерадостный брюнет в погонах. Объявления он не читал, а если бы прочитал, то очень бы удивился.

Сразу же обнаружилось, что Лиана училась с женой брата пограничника в параллельных классах. То есть они были, считай, близкие родственники.

— Тигранчик, солнце, — защебетала она в окошко, — По-братски пропусти меня с девочкой, мы только в дьюти-фри и обратно.

— Иди! Только не блатуй там много, — замахал головой Тигранчик, не глядя на паспорта. Алина услышала, как он спросил следующего в очереди:

— Цель вашей поездки?

Следующий в очереди ему ответил:

— Ты чего, Тигранчик, попутал?

Тигранчик поднял глаза.

— Тьфу ты, Сэго, ты зачем кепку надел, как бздых? Я тебя и не узнал даже. Ты к матери, да? Ну проходи, дорогой, привет там передавай от меня. Да убери свой паспорт, что ты как двоюродный!

Оставалось пройти контроль у абхазских пограничников. На абхазской стороне границы никакой будки не было. Вместо нее прямо у дороги на корточках сидел молодой парень в джинсах и громко спорил по телефону о том, кто должен забрать козу. Это и был пограничник. От солнца он прикрывался цветастым зонтиком.

Когда Алина с Лианой поравнялись с пограничником, он, не вставая с корточек, отнял телефон от уха и строго спросил:

— Грузины есть?

— Нету, — ответила Лиана ласковым голосом.

— Эх, красавица, украду тебя, — улыбнулся пограничник, прикрывая рукой телефон, чтобы не услышали на том конце провода. — Проходите.

Про паспорта он даже не спросил. Обернувшись к шлагбауму, пограничник увидел застрявшую там тойоту и крикнул напарнику:

— Ау, Бесик, ты видел, какая тачка! Бомбовская тачка!

— Здесь всегда такие пробки? — спросила Алина Лиану, пока они шли к границе поста.

— Да это разве пробка? — сказала Лиана. — Пробка будет, когда мандариновый сезон начнется. А потом — мимозный. Эти сезоны тут желтой лихорадкой называют. Каждый год в давке кого-нибудь насмерть убивают.

— Какой ужас! — сказала Алина. — А почему не расширят пост?

— А никому не надо, чтобы не было пробки. Они же все с этого живут: менты, таможенники. Знаешь, сколько зарабатывают! Твоему олигарху столько и не снилось. И местные, которые вокруг поста, тоже зарабатывают на пробке. За деньги пропускают через свои дворы — чтобы человек мог пробку объехать и ближе к посту выехать.

— А этот Тигранчик — это твой одноклассник? — спросила Алина.

— Ты что! Мои одноклассники — все министры! — сказала Лиана.

— Серьезно? — удивилась Алина.

— Как была не от мира сего, так и осталась, — ласково сказала Лиана, глядя на подругу с умилением.

Алина с Лианой вышли на площадку, где так же, как и с другой стороны, толпились люди и гудели машины. На абхазской стороне тоже был свой майор. Какая-то женщина в истерике кричала ему:

— Да зачем же вы пропускаете без очереди? Мы же с ночи ждем, с детьми. Пустите нас к шлагбауму!

— Нельзя, — бубнил майор. — Без таможенного досмотра нельзя.

— Да как же нельзя! Нам нельзя, а вон тем можно? А я видела, видела, они заплатили! Они сами сказали, что полторы тысячи заплатили!

— Полторы! — вдруг вскипел майор. — Скажи спасибо, что полторы! Ваши на той стороне две с половиной берут!

— Вот мы и в заднице мира, — сказала Лиана Алине. — Здесь он тебя точно не найдет.

Четвертая глава

Береги пшеницу, Как ока десницу.

Какой-то великий кубанский поэт

На перекрестке двух главных улиц старого южного города — улицы Мира и улицы Ленина — высилось дряблое здание — бывший кожвендиспансер, теперь медиахолдинг «Вольная Нива», в просторечии — «Вольняшка». Холдинг принадлежал патриотично настроенной краевой администрации и объединял патриотическую газету, патриотическую радиостанцию и патриотический телеканал — в том понимании патриотизма, каким он виделся губернатору края. Во дворе со времен диспансера остался небольшой и уютный анонимный кабинет.

Рулил холдингом лично губернатор — большой человек, небожитель, величественный Батько Демид. Когда небожитель болел сезонными гриппами, рулила его любовница — бывшая красивая женщина, ставшая злой и надменной то ли от власти, то ли от климакса.

Главными подвигами своей долгой жизни губернатор считал эпизоды, когда он однажды обругал Горбачева, а за ним через год — Ельцина. Послал их куда подальше за то, что оба шпионы и предатели Родины — так он рассказывал. «…А он обращается ко мне и говорит: «А вот земляки южане…» А я ему говорю: «Это с каких пор я тебе, собака, земляком стал?» «…А тот обращается ко мне и говорит: «Друзья, давайте…» А я ему говорю: «Это с каких пор я тебе, пьяндолыга, другом стал?»

Эту историю в крае знали даже трехлетние дети.

Губернатор был в контрах с Кремлем, и на этом строилась редакционная политика холдинга. Его журналисты ругали кого хотели и не хотели, кроме самого губернатора и директора пятого роддома, потому что они были друзья.

Про радиостанцию рассказывать нечего, поскольку она вещала на таких хитроумных волнах, что ее лет за двадцать никто ни разу не слышал. Про нее вообще бы забыли, если бы по инерции не продолжали выделять ей бюджетные деньги. Полгода назад от старости умер ее начальник. Он умер так незаметно, что никто не потрудился назначить нового. Что происходило со станцией с тех пор, было известно лишь небесам, в которые она вещала.

Патриотический телеканал тоже никто не смотрел, хоть он и вещал на нормальных частотах. Канал появлялся в эфире на двадцать минут в день с новостной передачей «Югополис-Восемь».

— Это в честь мегаполиса, который на юге, — объяснял генеральный директор канала, придумавший название. Почему именно восемь, он объяснять не стал.

Пять минут канал гнал рекламу, еще пять минут — заказуху, а остальные десять — пламенные речи вождя, клеймившие новую власть, растлевающую молодежь в угоду шакалам Запада.

Оставшиеся двадцать три часа сорок минут канал ретранслировал МTV. Голые бедра Дженнифер Лопес врывались в эфир прямо за лысиной губернатора.

— Возьмемся за руки, друзья! Только русские, только вместе! — пел Батько Демид.

— Cuz I murdered my guinea pig and stuck him in the microwave*, - пел Эминем.

В сущности, они пели об одном и том же.

По низу экрана пустили бегущую строку, в которой не было буквы Й, зато можно было узнать множество новых слов. Например, «банкомат» или «педофил». Но обычно там крутилось «медикаментозное прерывание беременности», «быстрыи вывод из запоя надолго», «венеролог недорого», «ясновидение, привороты с гарантиеи» и «рассада, ремонт теплиц» с соответствующими телефонами.

Однажды между «производим закупку скота в живом и убоином весе» и «прекрасная незнакомка из города Сыктывкара — просьба перезвонить» в бегущую строку попало странное объявление: «Сосу потатарски — 100 рублей, сосу по-грузински — 150 рублей, сосу с перцем — 200 рублей». Но так как канал не смотрело даже его начальство, то это прошло незамеченным. Подумаешь, выпускающий покурил в коридоре травки и перепутал буквы местами, когда вбивал слово «соус» в рекламном меню ресторана «Мир вкуса». Его даже не уволили за это.

По субботам «Югополис» пустел. Трое его операторов уходили в опасную ночь зарабатывать настоящие деньги — снимать свадьбы.

Генеральный директор телеканала Валентин Звездомойник был вдохновенным бабником, беспросветно ужасным художником и битломаном. Те два часа, что он проводил на работе, над перекрестком Мира и Ленина неслось громогласное летытби. Если он приходил на работу во время эфира, то эфир в этот день отменяли, чтоб не мешать начальнику слушать музыку в кабинете.

Коридоры холдинга были увешаны бесплатными голыми женщинами в исполнении Звездомойника. Вдоль женщин к нему в кабинет галопировали искореженные гидроперитом грудастые девки. Это были студентки худграфа, в народе известного как ГБХ — городское бабохранилище. Звездомойник брал студенток на стажировку, обещал карьеру телеведущей, грубо имел на служебном столе и прогонял, объясняя, что не обнаружил нужных задатков.

Газета «Вольная Нива» располагалась над телеканалом. Каждый день, кроме воскресенья, она облизывала губернатора и боролась против сионизма и за коренное население, каковым считала казачество.

По безмолвным коридорам газеты болтался щупленький старичок с шаловливыми ручками. Это был ее главный редактор — «потомственный кубанец», как сказано о нем в энциклопедии, великий кубанский поэт, автор опусов для детей и юношества, отличник народного просвещения, фронтовик и почетный житель, лауреат чего только можно, заслуженный-перезаслуженный белый песик, тихий педофил Виталий Борисович Шмакалдин.

Шмакалдин прошмыгивал мимо звезд Звездомойника, не поднимая глаз. Одинокому поэту они были сто лет не нужны. Поэт был большой эстет, и поэтому увлекался школьницами. Их он стягивал в тесный кружок в свои райские кущи в бывшем Дворце пионеров, где в пыльных углах бывшей ленинской комнаты медленно и безжалостно обучал искусству поэзии.

В то время он уже стремился к восьмидесяти.

Шмакалдин загодя выяснял, у кого из девиц какой папа, и если папа был так себе, то поэт немедленно залезал ученице в трусы, пугая непоступлением в институт, где ректором был его шурин. И до самого выпускного он, как мог, растлевал перепуганных дев каждую божью субботу. На их счастье, мог он немного.

На выпускной Шмакалдин дарил ученице красивую книжку «Пионеры Кубани», слал благодарственное письмо директору школы, взрастившей такие таланты, и больше в жизни талантов не участвовал, набрав из той же школы талантов помладше.

Для этого в восьмых классах городских школ с одобрения комитета образования Шмакалдин проводил свои знаменитые патриотические уроки. Сорок минут он рассказывал восьмиклассникам про подвиг Марата Казея, про страдания Зины Портновой, а сам в это время выглядывал такую, чтобы мигали ресницы, чтоб слюнка застыла между обветренных губ, чтоб глаза как кубанское небо и чтоб русые косы как русское поле, заклеванное вороньем демократии.

В конце урока восьмиклассниц заставляли петь песни на стихи Шмакалдина:

А в наши да в степи златые,

Покрытые кровью людской,

Вернулись года боевые,

Хоть юность ушла на покой…

Таким образом, он мог выбрать еще и голосистую.

В свободное от изнуряющих школьниц время Шмакалдин писал стихи про священное тигло сталинских дней, про щирую землю степную и про униженья постылость в беспросветных годах, имея в виду годы отсутствия советской власти. Что эти годы подарили ему воплощение многолетних бесплотных стремлений, Шмакалдина не смущало.


Нора работала в «Вольной Ниве» корреспондентом. В смысле вожделений начальства она была в безопасности, поскольку перешагнула семнадцатилетний рубеж и не красила темные волосы. И Шмакалдину, и Звездомойнику Нора была отвратительна — худая черная дылда. Еще и совершеннолетняя.

На следующий день после встречи с Борисом Нора уже вернулась в свой город и шла на работу в приподнятом настроении.

В тенистом дворике у анонимного кабинета сотрудники «Вольной Нивы» приступали к обычному утреннему делу: пили пиво.

— Добро утро, подонки, — сказала Нора. — Что нового?

— Звездомойник вчера Леночку трахнул. Она даже «Битлз» переорала, — сказал оператор из «Югополиса», прыщавый грязнуляподросток.

— А кто тогда сегодня будет выпуск вести?

— На после обеда какой-то Кате пропуск заказан. Мне вахтерша сказала.

— Что происходит в крае? — спросила Нора.

— Оно тебе надо? — ответили журналисты.

— Что, никаких новостей?

— Да на фиг они нужны, новости, — сказал начальник отдела новостей. — Все равно в эфир не поместятся. Звездомойник в отпуск едет в «Лазорьку», так мы ролик гоняем восьмиминутный. Ведущая только успевает сказать здрасьте-досвиданья, и то быстро. Ролик я сам ездил снимать. Страшные деньги заплатили, не скажу сколько. А Леночка озвучивала. «Элитное то, престижное се, в соответствии с лучшими мировыми стандартами». В баре блядей больше, чем во всей гостинице мужиков.

— А вчера в порту два грузовика со взрывчаткой арестовали. Говорят, чеченцы готовили для Москвы, — прогундосил редактор криминальной хроники.

— Интересно, сколько до этого пропустили? — риторически спросил оператор.

— Будете давать про грузовики? — спросил начальник отдела новостей.

— Да не, на фиг надо. Не ложится в концепцию. Создает у читателей ощущение, что в стране хоть что-то нормально работает — их же все-таки арестовали.

— Ну, и мы тогда не будем, — согласился журналист.

Сегодня была зарплата. Нора расписалась в бухгалтерии, сунула бумажки в карман и рванула в гастроном за углом. Каждый раз в день зарплаты она покупала сто граммов копченой грудинки, чтобы сделать самый вкусный на земле бутерброд. На бутерброд уходила ровно треть месячного дохода. Но было не жалко. «Для чего тогда вообще зарабатывать деньги, если не для этого?» — думала Нора.

Запах грудинки ударил в голодные ноздри. Нора сложила покупки в сумку и побежала обратно к работе. Есть бутерброд приходилось всегда в туалете. Если достать его на улице или в курилке, коллеги попросят попробовать и сожрут половину, а тут и так мало. Быстро пройдя коридор, чтоб никто не почувствовал запах, Нора заперлась в туалете и там, жмурясь от вожделения, медленно съела грудинку. Ей было и стыдно, и сладко.

«Обязательно нужно уехать в Москву и сделать карьеру, — подумала Нора. — Тогда я хоть каждый день смогу так шикарно обедать».

Сотрудники «Вольной Нивы», напившись пива, поднялись наконец в редакцию, чтобы заняться тем, ради чего они пришли на работу — пообщаться в любимом форуме. Компьютер в газете был только один. Старики не умели им пользоваться, а молодежь со вчера занимала очередь.

Первым к компьютеру сел белобрысый верстальщик Боря, известный под ником Перрон Останется. На форуме выскочил новый сабж:

УЖОСЫ нашего городка!!!!!! Потный упырь Звездомойник трахнул Леночку!!!!

Написав, Перрон Останется уступил место корректору Николаю, человеку с ником Упездыш. Как ни хотелось Перрону посидеть у компа подольше, все-таки больше хотелось, чтобы кто-то ему ответил. А кто же ему ответит, если все участники форума стоят в очереди к компьютеру?

А ты нибось сам ее хотел трахнуть и пыжишся от зависти, — написал корректор Упездыш и уступил место секретарше Пушистой Кошечке.

Вы оба хотели ее трахнуть а звездамойник грязная скотина, — написала некрасивая секретарша.

Он не скотина, а свенья. Интересно какая у него зарплата? — отозвался корректор.

И в форуме развилась вот такая дискуссия:

Перрон Останется:

А ты что самый умный? Все и бес тебя знают что Звездомойник свенья.

Упездыш:

Нихуа ты не знаешь.

Перрон Останется:

Ты ашипка прероды

Пушистая Кошечка:

Мальчики, не ругайтесь.

Упездыш:

А ты жертва аборта.

Тут в кабинет заглянул Звездомойник. Он увидел Перрона и спросил:

— Наша новая ведущая сюда не заходила? Катя называется.

— Не, Валентин Леонидович, не видел, — ответил Перрон Останется, почтительно вставая.

— Очень правильно, что вы Леночку уволили. Она была бесталанна, — добавил он.

— Много ты понимаешь, — огрызнулся Звездомойник, не терпевший, когда люди низшего уровня говорили ему больше, чем «да, Валентин Леонидович» или «нет, Валентин Леонидович».

— Извините, — расплылся в улыбке Перрон. Он был польщен, что Звездомойник впервые сказал ему две фразы подряд. Перрон увидел в этом грозное предзнаменование грядущих повышений зарплаты. Он ринулся к компьютеру и написал:

Я вот щас подумал всетаки Звездомойник нормальный мужик.

И, пока никто не успел ответить, тут же завел новый сабж:

— Бабоюбов съебался в Москву!!!!!!! Работает на третьем канале асистентом помошника осветителя!!!!!

Коллеги немедленно прокомментировали.

— Конечно с таким папой легко сделать карьеру.

— А кто у него папа?

— Папа у него никто. Это деаспора за него милион долларов отдала чтобы туда устроится.

— А он что неруский?

— А где ты в москве видел руских?

— А какая у него зарплата?

— Пятьсот долларов.

— Да ну на фиг! Таких зарплат не бывает.

— А мне Москва и даром не нужна.

— И мне даром не нужна.

— А ты что самый умный? Она и бес тебя никому даром не нужна.

— А ты там был?

— В отличии от тебя был в детстве. И даже в мавзолей ходил.

— Масква гамно.

— А ты ашипка природы.

— А ты жертва аборта.

— Вы оба жертвы аборта.

— Заткнись мурло.

— Ты сам заткнись мурло.

— Я тебе морду набью.

Взбодрившись таким образом, Перрон Останется, Упездыш и Пушистая Кошечка хором пошли покурить на крыльцо, где тут же обратились верстальщиком Борей, корректором Николаем и некрасивой секретаршей.

— Ну что, друзья, куда пойдем пиво пить вечером? — спросил Боря.

— Да пойдем, ребята, ко мне, — ответил Николай.

— Отлично, с меня тогда закусь.

— Пора уже сваливать. А то эта работа никогда не кончится, — резюмировала секретарша.

К вечеру в форуме объявился и сам Бабоюбов, сменивший по случаю переезда в Москву ник Ебанат Кальция на ник Владимир Петрович. Он последовательно и подробно ответил всем бывшим коллегам, демонстративно соблюдая правила орфографии, для чего то и дело смотрел в словарь. Суть ответов сводилась к тому, что Москва — это рай на земле, но таких дебилов, как вы, в этот рай не возьмут даже чистить картошку. Полюбовавшись на новый коммент и представив лица коллег, когда они будут его читать, Бабоюбов поменял слово «картошку» на слово «конюшни».

Так получилось красивее:

Вас дебилов в Москву не возьмут даже чистить конюшни!

Но никто Бабоюбову не ответил, потому что уже было поздно, и все ушли по домам, в которых не было Интернета. Он знал, что все ушли, но все равно оставался на форуме, тоскливо глядел в монитор и ждал, что случится чудо и кто-нибудь из дебилов хоть что-то ему напишет, а сам он ответит обратно, а тут ему снова напишут, и так он сбежит от тоски.


Непосредственно газетой в газете занимались четверо из пожилых и идейных, и две молодые дуры, которым больше всех надо, — Маруся и, собственно, Нора.

Трудоголик Шмакалдин заканчивал двухполосный опус к юбилею комсомольской организации, который в крае отмечали весь год — с таким же остервенением, с каким в остальной стране — юбилей Пугачевой. Опус был призван лизнуть губернатора и заодно вспомнить про комсомольцев.


Все поколения советских людей (и мы с вами в том числе!) вышли из комсомола, прошли его школу, впитали его здоровый дух. Поэтому в этот день будет более чем уместно и (чего уж там!) честно поговорить о человеке, который…

(тут Шмакалдин пока оставил пустую строку, чтобы дождаться особенно лирического настроения, необходимого для описания добродетелей губернатора)

…о нашем Батьке Демиде, попытаться проанализировать его влияние на молодежь России двадцатого столетия!


Ж. Луговая корпела над сельхозобзором «Что ждет Буренку?» о состоянии мясо-молочной промышленности. В обзоре делался вывод, что, пока у власти кремлевская клика, ничего хорошего Буренке не светит.

Она же готовила информашку «Спасти Кубань, а может, и Россию» — о плановом заседании временной чрезвычайной комиссии края (коротко ВЧК). Комиссию эту собрали, поскольку шла уборочная — дело всегда чрезвычайное.

Заседание ВЧК постановило запретить вывоз из края зерна. «Хоть бы оно все и погнило, зато в Кремле утрутся», — закончила информашку Ж. Луговая.

Международница Антонина Забыдько написала эссе «НАТО, руки прочь от сербов!»

Телекритик Татьяна Лазутчица — обзор московских телеканалов «Грех клеветы на душу тяжко ляжет».

Нора зашла в кабинет, вдохнула миазмы гераней, растворимого кофе и свежего пота коллег и подошла к своей подруге Марусе. Талантливая Маруся приехала в краевую столицу из дальнего хутора и подрабатывала в «Вольной Ниве» автором приходивших в редакцию писем. Нора заглянула ей через плечо. Маруся, поправляя элегантный пирсинг в носу, писала:


«На Покров день мы, хуторяне, тоже, как порядошные, надумали отдохнуть. Оно и понять нас можно. Хотя и забот-хлопот полон рот: и разжишки на зиму нету, кукурузянье не склали до кучи, и сковородки в куте больно пусто брякают. Ну, вот мы подчепурились, через плетень перехильнулись и пошлепали на базар растобыривать тары-бары да чехвостить постылую нонешнюю жизнь, московские игрища да позорников и шибельников, которые в Кремле. Унадились русский народ сничтожать, реформаторы-потрошители.

Раздумакивая таким вот макаром, порешили мы вам в редакцию отписать и задать вопрос, может, вы нам подскажете: правда ли, что хотят назад возвертать Чубайса в правительство? Так мы всем хутором на рельсы выйдем, ежели это так.

А еще телевизор смотреть нету мочушки. Там бабы титьками трясут и одни американские фильмы, которыми наших детей оболванивают, а еще прокладки и сникерсы, а нам уже хлеба купить не на что. А по радиво русских песен совсем нет.

Досадно. Стыдно. Обидно».

— Кстати, о сникерсах, — сказала Маруся, — будешь?

Она залезла в джинсовый рюкзак с нашитым на него пацификом и протянула Норе половину «Сникерса».

— Ну как тебе «письмо из хутора Новотитаровского»? Патриотичненько?

— Аутентичненько, — ответила Нора.

— Не понтуйся — «аутентичненько», — передразнила Маруся. — Это ты от своего олигарха новых слов набралась? Уже весь город знает, как вы в «Лурдэсе» зажигали. Целовались на глазах у официантки, на лодке загорали голышом, — сказала Маруся, махнув ярко-синей стрижкой.

— Да ты с ума сошла! — воскликнула Нора. — Мы за ручки даже не держались!

— Ладно, кому другому расскажи. А то я тебя не знаю. Не боись, я никому не скажу. Не хочешь рассказывать — не рассказывай. Тогда помоги мне придумать, как назвать автора письма. Степан Хуторской подойдет, как считаешь?

— Перебор. Умные догадаются, что письмо ненастоящее.

— Умные нашу газету не читают, — ответила Маруся. — А я хочу свалить пораньше. Мы сегодня с Бобом в кино идем на «Титаник».


В это время к Шмакалдину пришло вдохновение. В пустой строке про губернатора он написал:

По-крестьянски мудр и взыскателен. Природа щедро одарила его проницательностью и юмором, а мать — потомственная казачка — честностью и трудолюбием. Все хитрости людские он видит как-то поособому, изнутри. От детства у него два пристрастия: работа с утра до вечера и книги. Другого времяпрепровождения за ним не замечалось.

Был еще в «Вольной Ниве» главный обозреватель — гордость ее и краса. Чтобы было понятно, почему потом все сложилось так, как сложилось, и не могло сложиться иначе, нужно о нем рассказать подробнее.

Главный обозреватель один занимал отдельную комнату с живописнейшим видом на очередь у анонимного кабинета. Он восседал над столом в галстуке с русским орлом. На грудь был нацеплен красный значок, и хитро блестел зрачок.

Пронырливый сорокалетний Вася Пагон только что завершил восемь свежих материалов про сионизм. Невозможно не привести отрывки хотя бы семи.

Для начала Пагон отозвался на письмо от читателя:

«Этот, с позволения сказать, читатель просит редакцию разъяснить, кто такие сионисты и какой их процент проживает на Кубани. Как узок кругозор этого человека!»


Дальше шел доходчивый экскурс в историю сионизма:

«Однажды Ротшильд собрал своих родственников, и в тайном сговоре они решили создать свою партию. Это и есть сионизм. Наполеон говорил маршалу: «Я бы не рад воевать с Россией, да Ротшильды велят».


Третья была про русских:

«Пока русские убивали русских, выиграл сионизм. Но русский народ нашел в себе силы противостоять силам зла. Тогда во главе его стал державник, с именем которого у народа связаны лучшие воспоминания. Это И. В. Сталин. Да, репрессии были. Но делал это не Сталин, а сионисты — от ярого масона Троцкого до самопровозглашенца Бухарина».


Четвертая вытекала из третьей и называлась «Сталин о сионизме». Она состояла сплошь из того, что Пагон называл цитатами позднего Сталина:


«Сионизм, рвущийся к мировому господству, будет жестоко мстить нам за наши успехи и достижения. И мое имя будет оболгано, оклеветано».

Пятым шло интервью Васи Пагона с начальником отдела межнациональных связей. Тут сионисты почти не упоминались, зато в лиде было написано:


«Удельный вес лиц кавказской национальности в сальдо миграции сократился на 30 процентов, и это — заслуга губернатора».


За лидом шло само интервью:

Вася:

Наверняка миграционные процессы порождают целый комплекс проблем — социальных и политических?

Начальник:

Несомненно, порождают.

Вася:

Согласитесь, мигранты занимают рабочие места коренного населения?

Начальник:

Безусловно, занимают.

Шестым было эссе «Я не шовинист. Я просто русский человек».

— Вглядимся: кто пропагандирует голубых? Нерусские. Кто пытается легализовать проституцию? Опять нерусские. Кто русскую землю распродает-разворовывает? Вновь они. Случайность? Нет, закономерность! Сионократические СМИ обрушивают на молодежь потоки крови, насилия и секса.


А седьмым — обращение к молодежи края под названием «Молодые, опомнитесь!».


— Вы, молодые, уже вдоволь хлебнули человеконенавистнической политики сионократов, и многие начинают прозревать. Спасут Россию только молодые русские патриоты.


В обращении Вася Пагон призывал наказать всех краевых сионистов, подвергнув их повешению от трех до пяти секунд или расстрелу резиновыми пулями. Подшивки газеты «Вольная Нива» в библиотеке им. Пушкина по сей день хранят эти призывы, и прямо так там и написано: резиновыми пулями.

Рядом с воззванием шел список сионократов и курощупов — слова, известного только Васе и губернатору. В некоторых курощупах было несложно узнать Васиных бывших соседей, несговорчивых знакомых девушек, жадных работодателей и других персональных врагов.

Вася Пагон был не только самым известным журналистом края, не только любовником губернаторовой любовницы, не только последним мерзавцем. Дела обстояли хуже: он был властителем дум. Читая его заметки, вырастал, например, Толик Воронов, добрый и умный воспитанный мальчик, начинающий фашист.

Толик имел все шансы стать неплохим человеком, но однажды он прочитал в «Вольной Ниве» интервью, которое один бедный российский еврей взял у одного богатого российского еврея. Пагон нашел это интервью в центральной московской газете и перепечатал в «Вольняшке».

Бедный еврей говорил богатому: «Впервые за тысячу лет мы получили реальную власть в этой стране», — имея в виду Россию. А богатый еврей ему отвечал: «Евреи умеют проигрывать и подниматься снова. А даже самый талантливый русский не держит удар. Они после первого проигрыша выпадают из игры навсегда».

Два этих еврея как будто нарочно хотели позлить Толиков всей страны.

У них получилось — Толик Воронов остолбенел. В пути у него помутнелось в глазах, как говорится. «Удар мы не держим, — прошипел он вслух и стукнул кулаком в стену. — Мы вам покажем, как мы удар не держим. Мало вам не покажется!»

Бывает один человек — бац! — и в секунду становится другим. Вот это и случилось тогда с Толиком Вороновым.

Потом он пошел учиться на журналиста и устроился в «Вольную Ниву» — на подхвате у Васи Пагона. В свободное время Толик изучал чеченский язык, занимался вольной борьбой и спал с Норой.


Нора села к своему столу, заваленному «Космополитеном», и быстренько дописала статью про Бирюкова. Статья была вполне в стилистике «Вольной Нивы». Там было и про «слетевшихся на Кубань невесть откуда взявшихся шустриков», и про «демонократию», и про «строят себе дворцы с золотыми унитазами, ездят на мерседесах, в то время как простым людям нечего есть».

Нельзя сказать, чтобы Нора разделяла взгляды газеты, в которой работала, но и нельзя сказать, чтобы она их не разделяла. Она вообще об этом не думала.

Шмакалдин пробежал заметку глазами наискосок и ее отверг.

— Это нам не подходит, — сказал он. — Не ложится в нашу редакционную политику.

— Почему не ложится? — возмутилась Нора. — Олигарх купил совхоз, построит там дворцы, людей выгонит, это разве не ложится? У нас же патриотическая газета!

— Говорят тебе, губернатор проект Бирюкова поддержал. И нечего тут обсуждать!

— А как же гражданская миссия, нерушимые принципы? Вы же сами нас учите!

— Одно дело — нерушимые принципы, а другое дело — жизнь. Запомни это навсегда, деточка, — ответил Шмакалдин.

Пятая глава

Дети из деревни Пупки всегда знали, что, когда вырастут, станут алкоголиками, но на всякий случай мечтали стать космонавтами.

Такой анекдот

«Барышни, смывайте свое дерьмо», — гласила надпись, сделанная черным маркером на стене женского туалета. Ниже кто-то дописал сиреневой помадой: «Принцессы не какают». Солнце сочилось сквозь замазанное краской окно — замазали, чтобы маньяки, которых вокруг наверняка полно, не подглядывали за принцессами в процессе.

Общежитие номер два, вечно полное надежд и не знающее разочарований, провожало минувшие сутки.

В комнате триста пятнадцать было, как обычно, сыро. На столе на газетном обрывке валялся высохший кусочек колбасы, стояли грязные чашки с заваренными по четвертому разу чайными пакетиками. На книжных полках в беспорядке лежали библиотечные учебники, много Борхеса, чуть-чуть Маркеса и весь Достоевский. На книжки было навалено много разного хлама.

У шкафа висела Памела Андерсон с засиженной мухами грудью. Пол в комнате считался паркетным, но был скрыт под слоями утоптанной грязи.

Здесь жили Толик, Димка и Педро и примкнувшая к ним Нора. Нора училась заочно, общежитие ей не полагалось. Но за десять рублей в месяц и коробку конфет по случаю вахтерша делала вид, что Нору она не видит.

Толик много учился, Димка много читал, а Педро бренчал на раздолбанной желтой гитаре, настроить которую было нельзя, но можно было не слушать. Нора варила по вечерам жиденькие супы и плела фенечки из разноцветного бисера.

В тот драматический вечер студенты журфака готовились сдавать «хвосты», то есть играли в карты и пытались зубрить конспекты по предметам, которые, как им изначально казалось, а потом подтвердилось жизнью, не имели отношения к профессии и никому, кроме преподавателей, были сто лет не нужны.

Такие предметы не предполагали наличие учебников — только тонкие белые книжки с ошибками, изданные за счет института. Эти книжки студентам предлагали приобрести на первой же лекции. Стоили они дороже, чем пятитомник Толстого, но другого способа сдать сессию не предусматривалось.

От одних названий на книжках хотелось пива, сигарет и забыться. Хитами семестра считались «Стилистика текстуальных процессов» и «Краткие полные основы теории журналистики».

Согласно «Основам» принципов журналистики существовало ровно семь: объективность, оперативность, непредвзятость и что-то еще в том же духе. Преподававший «Основы» Петр Ильич Спорадюк был человек неприятный, часто сморкающийся и нервный. За сомнение в том, что их — принципов — ровно семь, он запросто мог отчислить. Ни Нора, ни Толик, ни Педро, ни тем более бедный Димка так никогда и не поняли, почему их не может быть три, или пять, или двадцать четыре.

Чтобы сдать экзамен, полагалось семь принципов выучить наизусть, причем именно в том порядке, в котором их излагал Спорадюк. На факультете верили, что этого для глубокого овладения журналистикой вполне достаточно.

Еще хуже была Виолетта Альбертовна. Она родилась парикмахером, но потом полюбила родную речь — на свою и ее беду. Виолетта преподавала современный русский язык — если коротко, СРЯ.

Вообще, как считали студенты, порядочный человек на журфаке был только один — преподаватель античной литературы, могучий старик с кудрявыми бровями по кличке Зевс. От его лекций всерьез хотелось прийти в общагу и почитать, чем там кончилось у Еврипида.

Зевс в прямом смысле слова на факультете жил. Его раскладушка стояла в маленькой каморке без окон, где хранились, а чаще терялись факультетские документы.

Пять лет назад одинокого Зевса обманули квартирные мошенники; с тех пор он безнадежно с ними судился, по вечерам ходил под окнами бывшего дома, завтракал сосисками в факультетской столовой, мылся в раковине туалета и выпивал после лекций.

Из кухни в конце коридора несло пригоревшей курицей, кислой капустой и десятилетиями пренебрежения к ежедневному выносу мусора. Магнитофон со сломанным кассетником, доставшийся триста пятнадцатой от предыдущих жильцов, процедил «ну почему-уу-у, лай-ла-лай» свежим голосом обожаемой всеми Земфиры и вдруг, оборвав Земфиру, задребезжал новостями: «Число жертв смерча в Широкой Балке превысило тридцать человек. Смерч вызвал наводнение, которое продолжает затапливать все новые районы Кубани…»

— Тридцать, на хуй! Весь край знает, что триста, а они говорят — тридцать! Это у них свободная пресса называется, блядь! Заткни этих пидоров вообще, Педро! — выпалил Толик и уткнулся обратно в книгу.

Уже полчаса Толик вслух читал СРЯ и ругался. Педро, Димка и Нора занимались каждый своим, делая вид, что слушают Толика. Он зачитал еще один нудный абзац и снова прервался сиплым ворчанием:

— Нет, кто-нибудь может мне объяснить, зачем мне как журналисту нужен СРЯ? Ну что мне толку знать, что «й» — это всегда звонкий всегда мягкий согласный? Я вот Виолетте на экзамене так и скажу: объясните мне, будущему Васе Пагону, почему я должен все знать про «й». Может, мне лучше кто-нибудь объяснит, как интервью брать?

— Не ори, Толик, — как всегда меланхолично, протянул Педро. — Просто не учи. Я вот не учу.

— А как ты сдавать будешь?

— А никак не буду. Я вообще не пойду в институт.

— Тебя ж отчислят, придурок.

— Да и пусть отчисляют. В гробу я видел их диплом, — сказал Педро, взял сигарету и вышел в коридор.

— Вот из-за того, что никто ни хера не хочет делать и ни хера не хочет учить — из-за этого и в стране все через жопу, — крикнул ему вслед Толик.

У Толика было летнее обострение борьбы за соблюдение режима, порядка и чистоты, и он третий день запрещал курить в комнате. Нора и Педро знали, что спорить с ним бесполезно, что это пройдет само, нужно только чуть-чуть переждать, и шли в коридор, где курили, присев на корточки.

Баночка из-под «Нескафе», которую все крыло использовало как пепельницу, стояла прямо на полу и воняла. Вид у нее был как у любой общей вещи — доверчивый.


Нора с Толиком жили на верхней полке двухъярусной солдатской кровати. Кровать была старая, с давно продавленными пружинами, поверх которых парни уложили внахлест разноформатные фанерные листы. По ночам листы хрустели и на стыках впивались в молодые позвоночники.

Нельзя сказать, что у Норы с Толиком был роман. По крайней мере сами они не считали, что у них роман, и обоим было удобно заводить параллельно другие романы. Их объединяли задушевная дружба и секс, неумелость которого компенсировала его неуемность. И то, и другое скорее так получилось, чем очень хотелось. Почему за несколько лет совместной жизни на верхней полке кровати они так и не стали настоящей парой, непонятно. Может быть, Нора поначалу была не готова поступиться свободами девушки, недавно открывшей для себя мир половой любви, а может быть, Толик особенно не настаивал — не ясно. В любом случае теперь уже было поздно.

Раз в месяц Толик влюблялся. Его будущую с первого взгляда Нора видела с первого взгляда: аккуратненькая шатенка, тоненькая, в джинсах, обтягивающих ровную попу. Если такая случайно вставала на Толикином пути где-нибудь на остановке, если она при этом тащила неудобные пакеты с учебниками, у которых от тяжести оторвались ручки, если грустила у кассы в столовой, глядя на поднос с остывшим борщом, или тем более — мучилась в библиотеке, куда Толик в период обострения борьбы за режим и порядок, единственный из их комнаты, наведывался, то он бывал сражен.

На следующий день Толик, шумно одеваясь и в спешке стукаясь об углы кроватей, убегал из комнаты в шесть утра, а потом ночью, поглаживая Нору по той ложбинке, которая образуется между ребрами и бедрами, когда девушка лежит на боку, шепотом рассказывал ей, что он встретил Ее и теперь будет каждое утро носить к порогу Ее дома розы.

— Так ты поэтому сегодня ни свет ни заря чуть холодильник не снес? За розами помчался?

— Ага. Слушай, как ты думаешь, может, ей бы больше понравились какие-нибудь простые цветы? — спрашивал Толик, просовывая руку Норе под майку. — Типа, ромашки какие-нибудь?

— Угомонись, парни не спят еще, — шепотом возмущалась Нора, убирая руку. — Не надо ромашки. Розы для твоих дур — самое оно.

С девушками своей мечты Толик никогда не спал. Он вообще спал только с Норой. Девушки с попами в джинсах были для Толика слишком чисты. Он, пожалуй, действительно верил, что есть на свете принцессы, которые не какают, и одна из них повстречалась ему накануне в лучах багряного солнца в очереди за компотом.

Иногда Толик с ними даже не знакомился. «Чтобы не разочаровываться», — предполагала Нора, и была не права.

На самом деле Толику просто незачем было знакомиться. Ведь и так можно было узнать, кто она, как зовут, где живет, и таскать по утрам цветы, чтобы потом, притаившись в коридоре, с самой блаженной из всех улыбок следить, как она всплескивает руками, и оглядывается, и, забыв закрыть дверь, бросается с букетом обратно в комнату — похвастаться соседке. Соседка, дебелая станичная девка во фланелевом халате, оторвется от своей вывернутой стопы, с которой срезала бритвой рано начавшую грубеть кожу, поднимет голову и протянет: «Везуха тебе, Натаха». Натаха зардеется — и Толик уже счастлив.

— Представляешь, Толик, вот так ты когда-нибудь и женишься. Ты хоть на свадьбу меня позовешь? — часто дразнила Толика Нора, разрывая обертку на презервативе. Ее собственный безразличный тон укреплял в ней чувство независимости и превосходства: она-то уж точно выйдет замуж не за Толика.

— Позову, — мрачно отвечал Толик, которого раздражало, что Нора его не ревнует. Ему казалось, что, не ревнуя, она демонстративно игнорирует в нем мужчину — не в биологическом, а в социальном смысле. Так оно, впрочем, и было.

— Берегись, я приду вся в белом и буду красивее твоей невесты.

— Только попробуй, — бурчал Толик. — Спокойной ночи, подонки. Пусть вам приснятся голые телки, — говорил он Димке и Педро и наваливался на Нору.


Докурив, Педро пошел погулять по соседям в надежде выпросить сахар. Нора вернулась в комнату. В полутемном углу сидел за столом Димка и что-то переписывал в маленький блокнот. В последнее время гора таких блокнотов день ото дня росла на его стороне письменного стола. Непонятно, что он туда записывал и, главное, зачем. Потом его разъяренная мать, прочитав пару блокнотов, захочет судиться с институтом, решив, что это преподаватели свели с ума ее сына, но ей объяснят правду.

Нора лениво взялась убирать со стола, но передумала и, нагнувшись над Димкиным плечом, посмотрела, что он записывает.

— Димочка, что ты там все пишешь? — улыбнулась Нора, потрепав его по волосам. — Стихи про тоску? Ну, пиши-пиши, я тоже раньше писала стихи про тоску. Но потом я выросла, и это прошло.

От Нориного дыхания у своей щеки у Димки дрожали руки.

Несколько лет назад, когда Нора только появилась в общежитии, Димка смотрел на нее своими черными, с темными кругами, глазами сосредоточенно и восхищенно. Ему было семнадцать, он был удивительно бледный, очень высокий, всегда в заношенном свитере, серьезный, и молчаливый, и до того нескладный, что рано созревшей Норе было трудно поверить, что они ровесники.

Димка приехал из станицы, где жил с мамой, и Нора была первой девушкой, показавшейся ему красивой.

Как-то, когда в комнате, вопреки обыкновению, больше никого не было, Нора подсела к Димке в его уголок.

— Ты чего так на меня смотришь все время, Димка?

Димка молчал.

— Хочешь, я тебя поцелую? — Нора и сама не знала, зачем она это спросила. Она совсем не собиралась целовать неуклюжего Димку. Просто было его немножко жалко и хотелось сделать ему что-нибудь приятное, что-нибудь важное для него. Что-нибудь, чтобы он запомнил именно ее, чтобы в чьей-то жизни она стала какой-никакой вехой.

— Хочу, — неожиданно ответил Димка.

Нора наклонилась к нему, убрала от лица темные кудри и легонько провела языком по Димкиной нижней губе. Губа была шершавой. Димка вдруг начал дрожать, как будто замерз. Нора слегка приоткрыла его губы своими и осторожно поцеловала. Дальше все замелькало так быстро, что оба ничего не успели понять, а поняли только потом, когда Димка растерянно и испуганно смотрел на свои голые коленки.

Последовавшую неловкую минуту оба выдержали с достоинством. Первым заговорил Димка:

— У меня никогда не было… раньше, — сказал он.

— Я так и поняла, — Нора засмеялась с облегчением от того, что прервалась тишина. — Давай чай пить.

На следующий день Толик зло спросил у Норы:

— Какого хрена ты переспала с Димкой?

— А что? И с каких пор ты мне задаешь такие вопросы? И откуда ты знаешь?

— Мне Димка сказал.

— Зачем он тебе рассказал? Идиот.

— Потому что он мой друг. И он считал, что неправильно мне не сказать. Спросил, как я к этому отношусь.

— Ну и как ты к этому относишься?

— Я думаю, что ты редкая сука.

— Толик, ты последи за языком. Я тебе никогда ничего не обещала и могу спать, с кем считаю нужным.

— Да нужны мне твои обещания! Я просто поражаюсь, что до тебя не доходит, что он втюхался в тебя по уши. И как теперь мы будем трахаться у него над головой?

— А как мы раньше трахались? Ему я тоже ничего не обещала.

— А что же ты сделала, когда с ним переспала? Не пообещала? Я думаю, он-то как раз считает, что пообещала.

— Только идиот может считать, что девушка, которая спит с парнем, теперь этому парню что-то должна.

— Ну, значит, я идиот. И все, кого я знаю, — тоже.

Открылась скрипучая дверь, и в комнату вернулся странный Педро. Он уселся на табуретку и уставился в окно.

Педро был очень маленького роста, такого, что даже медкомиссию в военкомате не прошел по-честному, а не за взятку, с большой головой и рубленым лицом над щуплым телом с мальчишеской грудной клеткой. Своей внешности он стеснялся, но держался с достоинством. Его отец, пока не погиб в пьяной аварии, пытался воспитывать сына в хемингуэевских традициях.

— Народ, я только что, знаете, что понял? — медленно сказал Педро. — Оказывается, мы все живем две жизни. Одну жизнь мы живем, как обычно, а другую жизнь мы живем во сне. И, пока мы не спим, наша вторая жизнь, та, которая во сне, продолжается. Просто мы ее ни фига не помним. Вот прикиньте, как было бы круто, если бы во сне можно было зацепиться за ту точку, на которой закончился сон, и потом именно в нее вернуться. Было бы две абсолютно параллельных жизни.

— Педро, тебе надо свою голову институту завещать. Они по ней будут диссертации писать, — сказал Толик.

Педро Толика не слышал и продолжал говорить:

— Ну, смотрите. Вот ты просыпаешься всегда на той же кровати, на которой заснул. То есть бодрствование начинается на том же месте, на котором оно прервалось. И только поэтому тебе кажется, что вот это и есть твоя настоящая жизнь. Потому что есть какая-то внешняя неизменность. При том, что внутреннее все, ну, сознание то есть — оно-то как раз менялось, пока ты лежал на кровати, потому что ты не просто лежал, а видел сны. Так вот прикинь, что бы было, если бы ты во сне тоже возвращался в ту же точку, в которой сон прервался? Ну, типа, снилось тебе, что ты сейчас кого-то трахнешь, и на самом интересном месте ты проснулся. А тут, когда ты в следующий раз засыпаешь, сон начинается в том же месте, что вот кого-то ты сейчас трахнешь. Прикинь? Я только думаю, что так люди перестали бы спать, если, допустим, сон прервался на каком-то кошмаре, и они знают, что, когда заснут, там же он и начнется. Но главный прикол в том, что вообще стало бы непонятно, где твоя реальная жизнь, а где — нет. Они обе стали бы реальными! И вообще такого понятия, как сон, не стало бы больше. И такого, как жизнь — тоже! Ты же все равно обязательно заснешь когда-нибудь и обязательно проснешься. Поэтому эти обе жизни стали бы равноценными. И кошмары, и все, что нам снится, — это все стало бы параллельной реальной жизнью. А может, уже так и есть, просто мы не помним ни фига?

Потрясенный его монологом, с книжной полки упал Гессе, а за ним просыпался Норин бисер и ее же стеклянные бусы.

— Сдается мне, вы что-то дивное изволили курить сегодня, сударь, — сказала Нора. — И не поделились с друзьями.

— Держите, — сказал Педро, протягивая остальным беломорину.

— Ну, началось. Я пошел на тренировку, курите свое говно сами, наркоманы, — сказал Толик.

По стаканам разлили джин-тоник из пластиковой бутылки. Нора сделала две затяжки. Потом третью. После четвертой ей показалось, что в комнате пахнет горами, теми горами, куда они в прошлый раз ходили в поход.

Она увидела со стороны, как они с Толиком полулежат над речкой и смотрят на стволы деревьев, упавшие в Бешенку и живущие в ней, как змеи. Над ними дрожат тонкие свечки цветов одичалых каштанов, на дальних хребтах виден снег в серых морщинах, вокруг пылают, как тот пылающий куст, рододендроны, и покрытые мхом валуны пялятся в лес.

Нора сказала тогда Толику:

— Мне кажется, нигде не может быть лучше, чем здесь — ни в Швейцарии, там, нигде. Просто потому, что лучше не бывает. Как ты думаешь, ты бы мог уехать отсюда?

— Из Бешенки?

— Из России, дурак!

— Я думаю, нет.

— И я тоже не могла бы. Не дай Бог.

— А чего не дай Бог-то? Если сама не захочешь, тебя никто не заставит.

— Это тебе так кажется, что никто не заставит. Ты просто погромы не видел.

— А ты, можно подумать, видела?

— Конечно, видела. В восемьдесят девятом, не помнишь? Когда начался Карабах и тут за ночь провели демобилизацию. Всех мужиков собрали и сказали семьям, что отправят их в Карабах разбираться. А те, кто остался, утром пошли бить нерусских. Типа, мстить, за то, что их мужиков на чужую войну послали. И к нам во двор тоже пришли.

— Ну, и как это было?

— А как ты думаешь? В моей жизни ничего вообще страшнее никогда не было. И не будет, я надеюсь. Я когда увидела, как у нас окно разлетелось прямо над бабушкиной головой, и мама кричит, и сестра спряталась в шкаф… не хочу даже вспоминать.

Толик приподнялся на локте.

— Ну и что, ты после этого не хочешь уезжать из России?

— Не хочу. Это же все равно моя Родина.

— Какая она тебе на хрен Родина? Она тебе не может быть Родиной, потому что в тебе нет русской крови. Ты никогда ее не сможешь любить так, как я ее люблю.

— Я больше люблю, чем ты, Толик. Тебе нечего ей прощать. А я ей простила погромы.

Нора снова затянулась. Постепенно ее зрение покинуло ее, а за ним покинул и слух. И оба вселились в холодильник. Теперь не Нора, а холодильник стоял и видел, как глупо смеется Димка, и удивленно слушал, что говорит Педро. А Педро смотрел в окно и говорил непонятно:

— Пацаны, я тут Библию прочитал. Я офигел. Я понял, что значит загробная жизнь. Это все реально будет, все, что там написано. Только не надо дословно воспринимать. Вот смотрите, понятно же, что в конце кто-нибудь изобретет какое-нибудь цифровое средство, чтобы не умирать. Ну, типа, как клонирование изобрели. Вы представляете, этот чел, который изобретет, кем он станет для всех людей? Он будет как все нобелевские лауреаты вместе взятые! Он будет спасителем! Он будет мессией! Вот вам и второе пришествие. Так он мало того что изобретет средство, чтобы не умирать, он еще придумает, как этим средством воскрешать уже умерших! И вот тут начнется как раз то, что называется чистилище. Все люди, ставшие бессмертными, начнут спорить, кого воскрешать, а кого нет. Всех же нельзя воскресить, потому что места на земле не хватит. Никого не воскрешать тоже не смогут, потому что богатые и те, кто у власти, все равно всех обманут и воскресят своих близких по-любому. То есть придется воскрешать выборочно, а выборочно воскрешать тоже нельзя, потому что это дискриминация. Ух ты, спутник полетел! — сам себя перебил Педро. — Давайте выпьем за его здоровье!

Выпили за здоровье спутника. В открытое окно на свет неслась липкая мошкара. Педро продолжал:

— Ну и, короче, эти бессмертные люди — это и будут ангелы, которые про нас будут решать, кому из нас, умерших, вернуть жизнь, а кому нет. И они будут в ООН или где там еще обсуждать критерии, типа, по которым надо отбирать людей, подлежащих воскрешению. Они придумают цифровой метод, как вычислять из базы твоей жизни, стоит тебя воскрешать или нет. Ну вот, короче говоря, если ты был хороший чел, то тебя воскресят и даруют тебе вечную жизнь, а если нет, то нет, и ты будешь продолжать гнить. Так в Библии по большому счету и сказано. Там же сказано, что вначале было слово. В начале было слово, а в конце будет цифра!

Тут в комнату ворвался всклокоченный Толик и заорал:

— Пацаны, берите паспорта и бежим отсюда! Из-за того смерча в Широкой Балке у нас может дамбу прорвать. Я щас по радио слышал. А если ее прорвет, то нас затопит до четвертого этажа!

— Урра-а-а! — заорал Педро. — Бежим смотреть, как ее прорвет! Это же самое крутейшее, что мы можем увидеть в своей жизни!


Смерч, как юла, взвился над морем у Широкой Балки, и рухнул на город Новороссийск, и потащил за собой дома и кафешки, турбазы и скверы, мосты и машины, палатки на пляжах и всех, кто в то время был в этих палатках, кафешках, на пляжах и в скверах. За час смерч вылил на город годовую норму воды, оставив на городских холмах разбитые улицы, покрытые двухметровым слоем фанеры, металла, деревьев, разорванных автомобилей, рухнувших крыш и опор и человеческих тел с застывшим на лицах кошмаром, а в низинах на месте проспектов — бурлящие реки, несущие камни и трупы дальше за город, в Кубань.

Ухоженные дачи на склонах — зависть друзей и знакомых — слизало волной первыми и унесло в открытое море вместе с людьми. От детского сада, где любили ходить на прогулки к журчащей недалеко от забора речке, остался один фундамент. Речка, взбесившись, сожрала детсад за минуту.

Через час на дорогах руками ловили сазанов.

Необъятная уйма воды вздыбила реки и речки и понеслась вместе с ними в главную реку — Кубань. И Кубань взбеленилась. Махнула ручьями, протоками и разнесла свои города и поселки, развалила саманные мазанки, выгнала на дорогу из своих светлых лесов испуганных лис и косуль, а потом залила и саму дорогу, по пути отбирая у своих работяг-казаков все, что копили и строили целую жизнь.

Там, где вчера спокойно сливались в единое русло неспешные Лабы и Кубанки, теперь, как подростки на папиной новой девятке, врезались друг в друга на бешеной скорости страшные дикие реки.

К вечеру казаки расстреляли Кубань с вертолетов, чтобы протаранить заторы, набросали в нее мешки с песком и металлоблоки, чтобы закрыть промоины в русле, но она не сдавалась — в столицу, в столицу, в столицу! — затопить, растоптать, проглотить главный город разоренного ею края.

Когда Нора и парни подъехали к мосту, город не спал. Кубань медленно и неумолимо поедала вокруг него поля, постройки, дороги, так что целые хутора, рощи и пашни превратились в одну сплошную Кубань. Под напором тяжелой воды и глины взрывались газовые магистрали, трещали, ломаясь, деревья, которые река собирала, продвигаясь все ближе к Кубанскому водохранилищу, большому Кубанскому морю, огромному, больше, чем город, защищенный от моря дамбой, которая в эти минуты держалась, напрягши все силы, но никто не рассчитывал, что она продержится долго.

На небольшом островке, на месте старого казачьего хутора, посреди блестящей воды серели клочки крыш. На крышах стояли люди. В лунном свете отражались их белые лица.

Это была турецкая сторона хутора — здесь жили турки-месхетинцы, ненадолго нашедшие на Кубани приют после кровавых ферганских погромов.

— Ну вот не уроды? — сказал Толик. — Вот какого хрена они не эвакуировались, когда по радио сказали? Весь хутор эвакуировался, а они остались!

— Они же по-русски плохо говорят, — ответила Нора. — Не слушают радио. А соседи им не сказали. Ты же знаешь, как они тут друг друга любят.

— А хрен ли они живут в России, если по-русски плохо говорят? — сказал Толик и сплюнул.

На покатой крыше ближе к берегу, держась за печную трубу, совершенно один стоял смуглый испуганный мальчик лет десяти. Вода была ему уже по колено. Мальчик хрипло кричал.

— Плыви сюда, придурок! — вдруг заорал Толик. — Ты же утонешь на хрен! Ты меня понимаешь? Плы-ви на бе-рег, при-ду-рок! Или ты тоже по-русски не говоришь?

— Я не умею плавать! — крикнул мальчик.

— Не, ну не уроды? Живут на реке и не могут детей плавать научить, — опять сплюнул Толик. — На, держи!

Толик протянул Норе свою футболку, сбросил обувь и пошел в грязную воду.

— Ни хрена себе тут несет, — сказал он, поскользнувшись на размякшем берегу и ухватившись за подтопленную иву.

— Может, не надо? — крикнула Нора.

— Да молчи уже! — отозвался Толик.

У моста собирались родные погибших, пропавших и просто толпа любопытных, над которой неслось в мегафон: «Просим покинуть берега, просим покинуть берега!» По воде, цепляясь багром за верхушки заборов под лодкой, плыли люди, искали своих.

Над толпой гулял страшный шепот:

— Стихия, стихия, стихия, а что же мы можем сделать, если стихия, стихия…

Безмолвно стоял мэр города, в ужасе глядя на реку.

Вдруг с дороги послышался гул, перерастающий в грохот. Нора обернулась:

— Господи, посмотрите!

По дороге, тяжело дыша, двигалась колонна БТР-ов. СевероКавказский военный округ прибыл воевать с рекой.

К БТР-ам потянулись десятки рук, протягивая белые записочки с адресами от тех, кто старался не думать, как рано вечером отец или мать улеглись в своем доме, а вода, пока они спали, тихонько толкнула ворота, а потом навалилась и сама их открыла, доползла до дверей, поднялась, залезла в окна, а что было дальше, лучше даже не думать.

Толик, отплевываясь, выгреб на берег с мальчиком. По гладким мускулам его тренированного живота и груди тянулись глинистые разводы. Толик грубо поставил мальчика на ноги на дорогу, отвернулся от него и сел на асфальт спиной к Норе, Димке и Педро.

— Толик, ты турчонка спас! — радостно сказала Нора.

— Ничего не говори мне, Нора, — сказал Толик, не оборачиваясь. — Просто ничего не говори.

БТР-ы плюхнулись в реку. Половину сносило водой.

Нора и Педро смотрели под ноги, туда, где по асфальту, как кровь из-под двери в кино, тихонько ползла черная лужица, наливаясь полнее и продвигаясь все ближе. Димка стоял совсем у воды, но как будто ее не видел — по нему вообще нельзя было понять, куда именно он смотрит.

— Уходить, уходить, отходить, — зашелестело в толпе.

— Парни, пойдем отсюда, умоляю! — запаниковала Нора.

— А куда мы пойдем? Если дамба рванет, весь город затопит. Общагу зальет до четвертого этажа, — ответил Толик. — Далеко не убежишь.

И тут встрепенулся мэр, расстегнул воротник короткой рубашки и решительно гаркнул кому-то:

— Будем взрывать!

Кто-то ему ответил:

— Да как же взрывать, Василь Василич, ведь всю пашню затопит, без хлеба останемся! Три года потом на этих полях ничего расти не будет!

— Без хлеба?! Без хлеба ты боишься остаться??!! — затопал ногами мэр. — Мы без жителей останемся, если сейчас не взорвем!!

Через полчаса куда-то дальше на берег потащили тротил, привязали к деревьям. Над безумной рекой ухнуло и замерло. Казаки взорвали заторы и прорвали старое русло, чтобы пустить Кубань по ложному следу — в поля, на созревшую пшеницу, подальше от живых людей. Нора увидела, как вода, подползавшая к обуви, засомневалась, метнулась левее, правее, и начала отступать.

Дамба устояла.

По дороге обратно Нора сказала:

— Народ, а до вас доходит, что мы реально могли умереть сегодня? До меня не доходит. Вот я пытаюсь себе представить, как это, что я бы умерла, а другие люди остались бы жить и жили бы дальше, а меня — нету. И не могу представить, не доходит.

Толик сказал:

— Самое ужасное не то, что мы бы умерли, а то, что мы бы умерли, не успев ничего сделать. Про нас даже вспомнить нечего. Зачем мы тогда вообще родились?

— Зато мы бы умерли, увидев, как прорвало дамбу! — возразил, улыбаясь, Педро. — А это гораздо круче, чем просто тупо жить.

Только Димка молчал. Он вообще в последнее время молчал. И никто не спросил его почему.


* * *

На следующий день невыспавшаяся Нора сидела в кабинете у Шмакалдина и уговаривала его опубликовать ее заметку про дамбу.

— Не нужно про дамбу, — сказал Шмакалдин, не читая. — Это никому не интересно. Ее же не прорвало? Ну и не надо людей зря нервировать. Создавать впечатление, что в крае есть проблемы. А ты, деточка, лучше иди собирайся, поедешь в командировку.

— Прямо сейчас? — удивилась Нора.

— Прямо сейчас. Видишь ли, деточка, тут вот какое дело. Статью про Бирюкова мы все-таки опубликуем. Только ее надо написать в другом ключе. Ты понимаешь? Поезжай, деточка, еще раз в Сочи и напиши другую статью. В прошлый раз ты недостаточно собрала информации.

— Почему вы так считаете? — вспыхнула Нора.

— Это не я так считаю, это Бирюков так считает. Сегодня от него звонили и просили еще раз прислать тебя в Сочи. Борис Андреевич организует для тебя персональную экскурсию по «Южным Веждам».

Нора оторопела.

— Виталий Борисович, он не для этого просит меня прислать, — сказала она и почувствовала, как ее кровь поднялась к шее откуда-то из груди и забилась под скулами.

— Вы понимаете, в прошлый раз…

— Едешь в Сочи, и без разговоров! — взвизгнул Шмакалдин. — Это твой журналистский долг, наконец!

А сам подумал: «И что он в ней нашел? Зоюшку мою не видел, дурак».


Вечером, сидя на подоконнике общей кухни, поджидая собирающийся вскипеть суп, Нора рассказала Толику, что ее посылают к Бирюкову.

— Слушай, ты не понимаешь, куда ты лезешь, Нора! — закричал Толик. — Я почитал про него в Интернете. Это реальный козел, реальный, понимаешь?

— Тебя послушать, так все богатые люди — козлы.

— Во-первых, так оно и есть. А во-вторых, ты можешь себе представить, какие мерзавцы становятся олигархами? А теперь возьми и представь, какой твой Бирюков мерзавец, если даже эти мерзавцы считают его мерзавцем.

— Я не могу не ехать — меня Шмакалдин заставляет.

— Заставишь тебя, как же. Ты не не можешь, ты просто не хочешь.

— Знаешь что! — разозлилась Нора. — Ты скажи спасибо, что он такой мерзавец. Потому что, если бы он не был таким мерзавцем, я бы в него влюбилась, — сказала Нора и яростно воткнула окурок в пустую баночку из-под «Нескафе».


Ночью под простыней Нора обняла Толика сзади за плечи.

— Толи-и-ик, — тихонько позвала она.

— У?

— Не отпускай меня, — прошептала Нора.

— Угу. Нор, закрой окно, дует, — отозвался Толик.

Шестая глава

Любовь зла, полюбишь и козла.

Народная мудрость

На том же адлерском пляже, по которому несколько дней назад гуляла Алина, у черноморской воды развлекались три жирные, пережаренные на солнце тетки. Над пляжем несся нездешний говорок: «Ты фотай, фотай меня», «Ты смотри, чо делатса-та» и вполне себе здешнее «Ой, блядь». Теткам было весело до истерики. Они фотографировались в обнимку со всем, с чем можно было сфотографироваться бесплатно: с доброй грузинкой, носившей хачапури, с красивыми камнями и сами с собой в воде в двусмысленных позах. Лифчики со спущенными лямками обнажали много ярко-розового от солнечных ожогов тела.

Одна загорала стоя, с сигаретой в руке. Вертикальный шрам делил весь низ ее живота на две половины, которые при каждом движении бултыхались, как полупустые авоськи на ветру. Бикини для ровности загара она затолкала глубоко между ягодиц, так что сзади видно было только глыбу неравномерно поджаренного мяса в прыщах.

Две другие, не менее живописные, рассказывали первой, как они провели вчерашний вечер, пока ту рвало в номере.

— В «Плазму» мы побоялись идти, Надь. Трезвые же не пойдем, а пьяные — страшно, ну его на фиг. Мы в «Мехико» классно оторвались. Видела ту фотку, где я в пене, где с меня платье слетело? Ой, блядь, че детям показывать будем — не знаю.

Наконец в теткиных фотоаппаратах сели батарейки. Тетки угомонились и развалились на полотенцах, широко, как гимнастки на тренировке, раздвинув полусогнутые ноги, чтобы не обделить загаром внутреннюю поверхность ляжек.

Пожилой абхазский чурчхельщик, проходя мимо, каждый раз дергался и потел.

Рядом подтянутая загорелая бабушка глушила портвейн с двумя белоснежными юношами.

— Ма-а-а-асква приехала, Ма-а-а-асква! — кричала она пляжу, иногда отрывая губы от горлышка.

Солнце жарило загорающих равномерно, как хороший шашлычник жарит телячий люля-кебаб. Норин пигмент меланин, преодолев стадию нежного персика, устремился в уверенный шоколад.

Как уже было сказано, Нора была молода и красива. Она была энергична, в меру цинична, свободолюбива и нетерпелива — как кипящий чайник. Ей с детства нравилось нравиться, и вольная жизнь красавицы, с кожей, ровной от морской воды, как цветные стекляшки на пляже, позволяла ей каждое утро просыпаться в упоительном настроении. И жара на работе, и ночная нырялка на море, и гитара в горах, и трава в подворотне у клуба, и пьяные танцы в дыму на квартирах знакомых, и стремительный секс с однокурсником в сквере под тополем — в Норином представлении все это было тем, что принято называть полное счастье жизни.

Растянувшись на горячих камнях, Нора слала нервические смс-ки Марусе, впервые пользуясь служебным телефоном, который ей выдал Шмакалдин для связи с Бирюковым. У Маруси служебный телефон был уже целый месяц.

— И что мне теперь делать? — написала Нора.

— Делай, что сама хочешь, и не слушай никого, — ответила Маруся.

— Хоть бы он мне вообще не позвонил.

— Почему?

— Тогда бы я не мучилась, спать мне с ним или не спать.

— Хуже отсутствия выбора — только его присутствие, — туманно отписалась Маруся, и Нора поняла, что подруге не до нее.

Из воды кто-то крикнул кому-то: «Ныряй давай с головой! Ныряй, я сказал, что ты голову боишься намочить, как бздых!» Московская бабушка насторожилась, услышав незнакомое слово.


Этимология слова «бздыхи» неизвестна науке. Спросите любого ребенка в Веселом, кто такие бздыхи, он ответит: «Бздыхи — они и есть бздыхи». Уже лет миллион в городе Адлере так называют отдыхающих.

Город Адлер живет отдыхающими. Если бы не они, город Адлер давно уже умер бы. Здесь нет промышленности, науки, искусства, сельского хозяйства и айти-индустрии. Есть только большие и маленькие рестораны, сдающиеся комнаты, парикмахерские и ларьки с хачапури. Зимой в Адлере проедают то, что заработали летом, грустят под дождем, смотрят телек и мучаются из-за войны в Ираке. Казалось бы, где Ирак, где Адлер — справедливо удивится неместный. Но адлерцы знают: отдыхающие пугливы, и никогда не поймешь, чего именно они в следующий раз испугаются, а испугавшись, как обычно, уедут в Турцию. Даже упитанным адлерским детям известно, что козни с Ираком специально подстроили турки, чтобы сманить отдыхающих.

Эти белые люди, быстро краснеющие от солнца, — единственные кормильцы города и окрестных сел; мать их и отец. Это они, приезжая в поисках мимолетного счастья, берут с собой кошельки и барсетки и все подряд покупают. Они едят шашлыки и носят поддельные Гуччи, хотят маникюров и африканских косичек, им нужно пиво и надувные матрасы, и экскурсии в поселок Нижневысокий, и варенье из грецких орехов взять с собою домой в Сыктывкар для свекрови.

На их деньги местные строят дома, женят детей и меняют машины. И отдыхают в Турции. Отдыхающие — это нефть, газ и нанотехнологии Адлера. И при этом — Боже! — как же их здесь ненавидят.

В слове «бздыхи» — вся мощь презрения коренных к понаехавшим, справедливость которого вам обоснует абориген в любой точке мира в два счета. Вот и в Адлере отдыхающих ненавидят ровно за то, за что во всем мире ненавидят приезжих: они — другие.

Местный расскажет вам с отвращением, что женщины-бздышки ходят по улицам прямо в купальниках, обернув платочками бедра — даже замужние! — а мужчины купаются в плавках, тогда как мужчине вообще не пристало купаться в море, но если уж очень приспичило, то купаться положено в шортах. Бздыхам больно ходить по камням босиком, и они загорают, расстелив под собой полотенце. Все они жадные, хотя живут в Москве и Сибири, а значит, хорошо зарабатывают (при этом Москва и Сибирь — это все, что севернее Туапсе, кроме Америки и Еревана). Бздыхам все время становится жарко, и они постоянно потеют. Когда местные в мае еще ходят в куртках, эти уже загорают на пляже. Загорая, они сгорают и потом мажут плечи кефиром и цепляют бумажки на нос. Они едят беляши и пьют домашние вина, про которые весь город знает, что это отрава. Они по запаху не отличают петрушку от кинзы, а кинзу от базилика. Их дети перебивают старших и все время хотят мороженого, они пьют растворимый кофе вместо вареного, они ужасные, ужасные, ужасные, понаехали тут.

Но главное — сплюнет местный — бздыхи все время торчат на море. Взрослые люди! Как можно радоваться этой грязной луже, местные не понимают. Сами они к окончанию средней школы теряют к морю всякий интерес.


«Хорошо, что я не бздышка, — подумала Нора. — А то бы уже сгорела».

Между тем вечерело. Южное солнце, как огромный малиновый батискаф, стремительно погружалось в воду. Нора решила было продолжить писать Марусе опять в том же духе — что, мол, Бирюков такой мерзавец, но при этом такой красавец, да к тому же еще олигарх, и что же теперь с этим делать — но тут телефон зазвонил прямо у нее в руках. Это был олигарх-мерзавец.

— Молодец, что приехала, — сказал он. — Я скучал. А ты?

— Мне было некогда. И я приехала не по своей воле, как тебе хорошо известно.

— Извини за Шмакалдина. Правда, извини. Я не знал, как еще тебя сюда затащить, и ничего умнее не придумал. Предлагаю сегодня напиться. Твои «Южные Вежды» меня окончательно утомили.

Напиваться отправились в бар при «Эдисон-Лазоревой», потому что Майдрэс сказал, что «у кого бабки есть, нигде больше не бухают, кроме там».

Восьмиминутный рекламный ролик, крутившийся в эфире «Югополиса-Восемь» вместо новостей, не врал ни секунды. В бывшей вшивой «Лазорьке» теперь практически все было конкретно элитное. Остальное было престижное. Ну и самый чуть-чуть скромненько соответствовал лучшим мировым стандартам.

Борис и Нора уселись на престижный диван, и к ним подошла элитная официантка в соответствующем лучшим мировым стандартам фартуке с жирным пятном. На столе лежали престижные полотенца и элитные вилки. Нора с Борисом выпили соответствующего лучшим мировым стандартам вина из престижных бокалов и напились в хлам.

— Знаешь такой анекдот, — спросила Нора, — сидит шикарная блондинка в баре, а к ней подходит Джеймс Бонд, весь такой из себя, протягивает визитку и говорит: «Bond. James Bond» А она ему: «Off. Fuck off».

— Это ты к чему?

— Да так, к слову пришлось.

— Я брюнеток предпочитаю.

— Это ты к чему?

— Тоже к слову.

— А жена у тебя блондинка или брюнетка? — спросила Нора.

— Блондинка.

— Ну вот, а сам говоришь.

— Мы давно познакомились — у меня с тех пор изменились вкусы, — сказал Борис, прищурившись, от чего кожа вокруг его глаз сложилась в ровные взрослые складки, которые почему-то немедленно взволновали Нору.

— А как ты познакомился с женой? — спросила Нора.

— Здесь же, в Сочи. Я ее увидел и обомлел.

— Какая она?

— Чудесная.

— Ты всегда, когда девушку клеишь, про жену рассказываешь?

— Нет, первый раз, — засмеялся Борис.

Нора стучала по столику обломанными волнорезом ногтями. Борис вспомнил безупречные маникюры Алины. «И зачем она их делает? Противно смотреть на искусственные ногти, — подумал Борис. — И волосы нарастила. Где она, кстати, вообще? Что-то давно не звонит. Интересно, у этой свои?»

А сам спросил:

— Нора, о чем ты мечтаешь? Что ты думаешь дальше делать в жизни? Вот опубликуешь статью про то, какой я говнюк, и что будешь делать?

«Не говнюк, а мерзавец», — подумала Нора.

— Не знаю точно. Я в Москву думала уехать. Здесь же невозможно ничего добиться, никакую карьеру не сделаешь. И не платят совсем.

— А в Москве тебя ждут?

— Если бы ждали, уже бы уехала.

— А почему в Москву? Почему не в Рим? Или Лос-Анджелес? — спросил Борис, снова прищурившись.

— Я бы не смогла жить не в России. Мне кажется, лучше, чем в России, нигде не бывает, — сказала Нора.

— Ты просто нигде не была, — сказал Борис.


На престижной люстре затренькали соответствующие лучшим мировым стандартам висюльки. К пианино подсел элитный музыкант. Нора отлучилась в престижный туалет. Борис оплатил элитный счет, оставил соответствующие лучшим мировым стандартам чаевые и вышел за ней.

В элитном коридоре он взял ее за руку чуть выше локтя. Ее кожа на ощупь была как натянутый барабан. «Совсем молодая», — подумал Борис, потянул на себя и уткнулся лицом в ее волосы. На вкус волосы оказались солеными. «От морской воды», — подумал Борис.

— Пойдем ко мне, — сказал он тихо, не отнимая губ от волос.

Нора почувствовала, как что-то внизу у нее трепыхнулось, и запульсировало, и стало наливаться тяжелым соком, как тугая почка каштана перед весной. «Так вот почему Димка дрожит, когда я до него дотрагиваюсь», — пронеслось в голове у Норы.

— Пойдем, — сказала она еле слышно.

Большая уверенная тяжесть прижала Нору к кровати. Она увидела, как ее нога, сжатая у лодыжки, вдруг согнулась в колене и ушла вверх, к подушке — и твердое, грубо настойчивое резко прошло непрочную преграду, вырвав из Норы стон. Нора задохнулась, дернулась, и сквозь грохот обрывков картинок, полубреда и вспышек неверного зрения, на грани реального мира понеслось, понеслось… — то ли вслух, то ли в мыслях — куда понеслось? куда, куда, да, да!.. это небо? небо кусками… деревья в клочья, как в парке на карусели… лечу-у-у-у-у… мама!.. так еще! …это по… пол?.. подожди… где был пол, потолок?.. где мы были?. куда я несусь, куда-а-а… это мой затылок бьется — бьется куда? да! — да! — да! — дам-ба-дам-ба-дам-ба… дамба! …я несусь к дамбе! что про дамбу?.. прорвет! Щас прорвет, все порвется, рвется, держите! Общагу зальет — на каком этаже?.. этаже?.. уже рвется, прорвется, щас, прямо щас, удержи!.. рука! рука там откуда… куда? — нет, не надо… — что ты делаешь? …не надо! — так не надо — мне больно! — о нет! — о да! — дда-аа-а-а!!! — дамммм-ба-а-а!!!.. ДАМБАААААААААААААААААааа…

В километрах отсюда, на других берегах всех морей, на краю всех дорог, за горами, Нора услышала страшный взорвавшийся крик. «Кто так кричит?» — удивленно подумала она и через секунду, обмякая и проясняясь, поняла, что это ее голос и что это ее ногти впились в ладони до крови и стерлись коленки и локти, и над ней, открывая глаза, оседает на простынь Борис.

Возвращаясь в свои горизонты, Нора заснула, все еще чувствуя, как внутри нее резко и нежно первый раз в жизни сокращается изумленная матка.


Через пару часов она проснулась от того, что Борис щекотал ей шею.

— Что-то случилось? — сказала Нора, морщась.

— Я хотел у тебя спросить кое-что.

— Ты меня для этого разбудил? Утром не мог спросить?

— Уже утро. А вопрос важный.

— Ну?

— У тебя свои ногти?

От удивления Нора села в кровати.

— Ты что, псих?

— Я псих? — засмеялся Борис. — Это ты псих! Никогда в жизни не слышал, чтобы женщина так кричала. И так брыкалась. Ты мне чуть палец не прокусила.

Нору резануло слово «женщина». Она не привыкла так о себе думать. Девушка — и девушка, а женщиной будет потом, в старости — после тридцати.

— Палец? Когда?

— Когда я рот тебе зажал, чтоб соседи милицию не вызвали.

— Серьезно? — засмеялась Нора. — А я не помню. Если ты все помнишь, значит, тебе было не так хорошо, как мне.

— Ничего не значит.

Нора встала, чтобы взять сигареты, сверкнув оставшимися от купальника белыми треугольниками вокруг сосков.

— Я думала, я умру.

— Не ври.

— Честно. Первый раз кончила с мужчиной.

— Просто я твой первый мужчина.

— Это тебе показалось. У меня были мужчины.

— Это тебе показалось, что у тебя были мужчины.

Помолчали. Через штору протиснулся луч, и в нем кувыркались пылинки. За окном истерили птицы. Нора неуверенно засобиралась. Борис не останавливал.

— Ну, я пошла, — нарочно бодрым голосом сказала Нора, застегнув джинсы. — Пусть тебе приснятся голые телки.

— Что?

— Да ничего. Присказка такая у нас в общаге.

— А-а. Там Майдрэс у входа, отвезет тебя, куда скажешь. Созвонимся.

У двери Нора посмотрела в зеркало и себе не понравилась. Выходя, она услышала:

— Так насчет ногтей ты не ответила — свои или нет?

— Да свои, свои!

— Я так и думал. А волосы?

— Офф. Фак офф, — весело крикнула Нора.

Выйдя на улицу, она поймала такси. Меньше всего сейчас ей хотелось видеть лицо Майдрэса, насмешливое и сочувствующее.

Седьмая глава

Жили-были, жрали-пили, все нормально!

Абхазская народная сказка*

Какую же глупость сказала Лиана, когда сказала: «Ну, вот мы и в заднице мира». Она просто не знала, что Абхазия — это кусочек земли, который Бог, когда раздавал людям земли, оставил себе под дачу.

Абхазская народная легенда гласит, что абхаз к Богу за землей опоздал. И Бог его спросил: «Ты чего пришел? Я уже все раздал». А абхаз ему говорит: «Извини, брат, я не мог прийти вовремя, у меня были гости». Тогда Бог оценил гостеприимство абхаза и отдал ему тот самый красивый кусок, что оставил себе под дачу. Теперь там страна Абхазия.

В этой прекрасной теперь уже целой стране, а тогда — территории, осененной пихтами и платанами, Алина несколько дней пряталась от Бориса. Она бы пряталась и дольше, но ей пришлось неожиданно вернуться в Россию из-за таких обстоятельств, которых никто — ни Борис, ни Алина, ни даже абхазские президент и парламент — не мог ожидать.


Сразу за жестяными зелеными пограничными будками прямо над речкой свисала еще одна будка — белая, пластиковая с надписью Duty Free. Это был магазин, благодаря которому в абхазских гостиницах и ресторанах водился самый что ни на есть «Джонни Уокер».

Как только Лиана с Алиной прошли пограничный контроль, Лиана уверенно повернула к будке.

— Мы же не бздыхи с пустыми руками в гости приезжать, — сказала она Алине.

В будке помещалось несколько флаконов «Шанели», ящики «Джонни Уокера» и немного вина.

— Возьмите бордеаукс! — предложила продавщица — женщина в черном платье и черном платке. — Французское! Только что привезли, еще свежее.

Купив подарки Лианиной сестре Кремлине и ее семейству, Лиана и Алина двинулись сквозь рассредоточенную толпу отдыхающих на площадку с таксистами.

Немолодой абхаз с суровым лицом, назвавший себя Виталиком, согласился недорого довезти до Апсны. Внутри его волги что-то стреляло.

— Шеф, она не развалится до Апсны? — спросила Лиана.

— Анекдот знаешь? — сказал водитель. — Немцы делают бизнес на мерседесе, абхазы — на ишаке. Смешно, да? Не бойся. Она министра обороны один-два раза возила, когда он в Сухум на свадьбу опаздывал. И тебя довезет.

— А кто у вас министр обороны? — спросила Алина.

— Мой племянник! — с гордостью сказал таксист. — Троюродный! А моей жены сестры дочери мужа брат — вообще президента водитель. В Адлер каждую неделю как к себе домой ездит! Кристину Орбакайте видел!

Простреляв километра два, волга остановилась у обочины. Темносерая свинья, покрытая длинными волосами, рылась в канаве. На шею свинье был надет деревянный треугольник.

— Это чтоб по огородам не шарилась, — объяснила Лиана. — Тут всем свиньям такие надевают. Они если лезут в огород, эта штука застревает в заборе.

Прямо за свиньей, на полянке, стояла цистерна с облупившейся надписью «Огнеопасно». Это была единственная на трассе автозаправка. Из-за цистерны вышла седая женщина в черном платье и черном платке. В руке женщина держала шланг, другим концом уходящий в цистерну.

— У тебя какой бензин сегодня? — спросил таксист.

— А тебе какой нужен? — переспросила женщина.

— Девяносто второй.

— Есть девяносто второй.

— А семьдесят шестой?

— Тоже есть.

— Где же он, у тебя же одна бочка?

— А вот, весь в этой бочке. И девяносто пятый тоже там, — серьезно ответила женщина и налила бензин в пластмассовую канистру, которую дал таксист.

— Почему они все в черном? — шепнула Алина Лиане.

— Абхазки все после войны в черном ходят. Уже лет пять или больше получается, — прикинула вслух Лиана. — Нет ни одной, у которой кого-нибудь не убили — или мужа, или сына, или брата с отцом, или вообще всю семью. Тут такое творилось во время войны, ты даже не представляешь.

— Не рассказывай, — сказала Алина, тревожно сдвинув тонко выщипанные брови.

Волга въехала в Гагру. Гигантские эвкалипты с перекрученными стволами подметали асфальт длинными листьями. Над дорогой кроны деревьев сходились, образуя живой тоннель. Столбы неработающих фонарей казались хрупкими спичками на фоне необъятных стволов. Сквозь террасы, балконы, колонны бывших клубов и санаториев прорывались наружу бамбук и лианы. Кое-где сохранилась советская белая штукатурка и на ней — следы от пуль и снарядов.

— С ума сойти, — только и сказала Алина.

— Что, красиво? — отозвался таксист. — А ты думала, грузины зря воевали? Ты знаешь, что Абхазию Бог оставил себе под дачу? Щас поедем в одно место, я тебе покажу храм, шестой век! Там такой один бомбовский стоит этот, скажи, как его? Орган! Звук как в машине один-двенадцать колонок если поставишь, и то не будет такой звук! Вообще давай я вам один-два маленькую экскурсию проведу на Голубое озеро?

— Нет-нет, — запротестовала Лиана. — Нас люди ждут.

— Тут всего один-два километра, — сказал таксист. — Обширенную программу не буду тебе делать.

— Действительно, — мягко возразила Алина. — Давай съездим посмотрим на озеро, Лианка.

Довольный Виталик повернул волгу в сторону гор.

Темная туча нахлобучилась на одну из зеленых верхушек. Близко перед капотом толпились слоистые скалы, загораживая ясное небо Абхазии, как в далеких больших городах загораживают небеса небоскребы. Сквозь щели ущелий на дорогу лился пронзительный свет. Космы плюща, как девичьи косы, свисали со скал. Кое-где стены скал были стянуты сеткой — чтобы не сыпались камни. Слева от трассы, обегая большие камни, стремительно мчалась к морю буйная речка, мелкая — по колено, но очень бурливая. Посреди речки лежала серая волосатая огромная туша свиньи.

— Далеко еще? — спросила Лиана минут через двадцать.

— Еще один-три километра, — ответил таксист. — Куда спешишь? Везде все равно не успеешь.


Голубое озеро — огромная яма в скале, наполненная полупрозрачным, как обезжиренное молоко, густым киселем бирюзового цвета, как будто сгущенным небом — ошеломило Алину.

— Неужели это вода? — проговорила она, глядя в озеро. — Не может быть. И подумала: «У Бориса точно такого же цвета глаза».

Алина обернулась к Виталику. Он подбоченился, выставив вверх небритый худой подбородок, силой удерживая радостную улыбку, неприличную для солидного абхаза в летах, которая все равно норовила прорваться сквозь его сжатые губы.

— Виталик, это Бог тут себе на даче бассейн, что ли, строить собирался? — спросила Лиана.

— Я у него не спрашивал. Ты когда в следующий раз его на базаре встретишь, сама спроси, — сказал Виталик, не удостоив нахальную Лиану взглядом, и повернулся к Алине. Он давно раскусил, что нахалка — местная, ну максимум адлерская, а блондинка — из России. Ему очень хотелось поразить эту красивую россиянку тем, что он сам любил больше всего на свете, — своей страной.

— Такая вода в этом озере холодная, не представляешь ты! — сказал он ей. — Ногу засунешь — мозги мерзнут. А воздух посмотри какой! Его кушать можно! Я тебе, между прочим, не рассказывал, что Абхазию Бог оставил себе как дачу?

Алина подошла к озеру, потрогала воду, и у нее закружилась голова. Одновременно она почувствовала навязчивое, как голод, желание описать Борису все, что увидела. «Ну почему я не могу просто сама радоваться тому, что вижу и чувствую? Почему мне обязательно нужно пережить это вместе с ним?» — подумала Алина. Она посчитала в уме, что с Борисом они не говорили уже почти сутки, подумала, хватит ли этого, чтобы он начал ее искать, и болезненно констатировала, что нет, пожалуй, не хватит.

— Виталик, зачем ты нам всю эту красоту показал, кто тебя просил? — вдруг сказала Лиана.

— А чем ты недовольна? — спросил Виталик.

— Тем, что теперь помирать жальчее.

— А ты что — помирать собралась? — спросил Виталик.

— А ты что — нет? — ответила Лиана и повернула обратно к машине.

В горах было прохладно. Виталик заехал на маленький рынок, где торговали смородиновым вином, каштановым медом и теплой одеждой, связанной из домашней пряжи. На одном из прилавков было написано «мушмула супер бомба».

«Представляешь, я купила свитер, а он пахнет, как козий сыр во Франции:)», — написала Алина, но не стала отправлять.

— Зачем у Даура свитер купила? Лучше бы у меня мед купила! — сказала ей вслед одна из одетых в черное торговок, в черном платке на голове.

— Правильно сделала, что купила, — сказала другая, в таком же платке. — У него дочку надо замуж пора выдавать — уже скоро школу закончит!

Вздрагивая на ямах дороги, волга въехала в светлый поселок. Под сказочными кипарисами спали худые коровы. Почти у каждого кипариса стояли цветы и гранитная табличка с фамилией.

— Это с войны? — спросила Алина.

— Нет, с какой войны! — сказал водитель. — Это молодежь на машинах гоняет. Ума нету — разбиваются насмерть прямо об эти кипарисы.

— Ты посмотри, здесь и светофор поставили! В первый раз после войны вижу в Абхазии светофор, — сказала Лиана.

— Он сейчас не работает, но, когда работает, всегда красный цвет показывает, — с гордостью рассказал Виталик, обернувшись из-за руля на Алину. Алина смотрела в окно. «Какая женщина красивая и скромная. Как Кристина Орбакайте. Но все время грустная», — подумал Виталик.

Наконец волга остановилась в проулке с чисто выметенными двориками и цветами на улочках возле заборов. Ветерок доносил с пляжа запах моря и коровьих лепешек. По узкой гравийной дороге гуляли мохнатые свиньи. На лавочке перед домом сидела бабушка с палочкой в черном платочке и сама себе жаловалась на невесток.

Навстречу Алине и Лиане выбежал чумазый котенок.

— Токсик, а ну вернись! — крикнул кто-то из глубины двора. У калитки показалась племянница Лианы Джульетта с огромным алюминиевым тазом в руках.

— Как, ты сказала, его зовут? — спросила Лиана, показывая на котенка.

— Токсоплазмоз! — торжественно объявила племянница. — Коротко — Токсик. Красивое слово «токсоплазмоз». Я в женской консультации слышала.

Джульетте — девушке с узкими бедрами, ровным личиком и растрепанными детскими бровками — было семнадцать лет, и она была беременна третьим. Алина заметила с ужасом, что из-под огромного таза виден такой же огромный живот, как будто приклеенный к тоненьким ножкам.

За ней вышла и сама Кремлина — женщина неопределенных лет, усталая, темная, похожая на всех женщин на километры вокруг, в краю, где становятся бабушками к тридцати.

— Так умираю, что аж в обморок падаю, — сказала Кремлина, обхватив руками голову.

— Отходняк у меня — вчера бухали, не представляешь как! Джульетте кто-то сказал на базаре, что через год конец света — по русскому телевидению видел. Вот мы до утра сидели: конец света обмывали.

Двор Кремлины был в двух минутах от моря. Половину двора занимало кафе. За ним стоял дом, а за домом — огород с мандаринами. Шиферную крышу над столиками кафе держали четыре носатых атланта. Атлантов Кремлина купила по случаю на строительном рынке. Она сама покрасила их коричневой краской, чтобы выглядели загорелыми. Набедренные повязки выкрасила зеленым. Атланты стали похожи на местных ребят-дзюдоистов, если бы их занесло на необитаемый остров.

В огромном доме, состоящем из двадцати сырых конурок, занавешенных простынями вместо дверей, восемнадцать на лето сдавали отдыхающим. Отдыхающие бродили по двору с недовольными красными лицами и полотенцами через плечо. Тут же бегали маленькие сыновья семнадцатилетней Джульетты — близнецы Гамлет и Тамерлан.

— Хватит мельтешить туда-сюда, меня уже укачивает от вас! — крикнула им Джульетта и поставила на пол таз с вареной фасолью.

— Ффух, как я устала! На меня третий пот пришел.

— А зачем ты сама туршу* таскаешь? У тебя же может выкидыш случиться! — возмутилась Лиана. — Кремлина, ты почему ей разрешаешь?

Кремлина махнула рукой, проворчав «взрослая женщина, сама пусть думает».

— А ты думаешь, я расстроюсь, если выкидыш будет? — фыркнула Джульетта. — Я и так монетку бросала — делать аборт или не делать. Ты разве не знаешь, что у меня муж сидит уже полгода?

— Первый раз слышу. А за что?

— Оно мне надо? Говорят, семь лет ему светит. Тоже сильно не расстроюсь, если честно.

Джульетта сбежала замуж в четырнадцать — так же, как ее старшие сестры, так же, как большинство ее одноклассниц и соседок — некоторых, правда, украли, а некоторым сбегать не пришлось, потому что родители сами спешили выдать их замуж. Здесь считали, что, если девушка не вышла замуж к десятому классу, значит, уже и не выйдет, а это самое страшное, что может случиться в жизни и самой девушки, и всей ее семьи.

Две белокурые отдыхающие, стройные и загорелые, шли по проулку в одних купальниках. Таксист Виталик, увидев их, сплюнул от возмущения и прошипел:

— Девочки, оденьтесь хоть, слушай! Бессовестные!

Отдыхающие обернулись и посмотрели на Виталика презрительно, как на распоясавшегося варвара. Алина мягко улыбнулась Виталику, слегка смущаясь, сунула ему деньги — больше, чем договаривались, — и он уехал, стреляя своей волгой так, что в соседних дворах несколько женщин в черных платках и в черной одежде отвлеклись от домашней работы.

— Мрамза, там опять война, что ли? — крикнула одна другой, разогнувшись над пряжей, которую наматывала на веретено, сидя во дворе на кушетке.

— С чего ты взяла, Амза? — крикнула ей вторая, вытирая руки, черные от сока горного лопуха, который она чистила, сидя в другом дворе на такой же кушетке. — А, слышу, стреляют, — сказала она. — Наверно, опять война. А ты лавровый лист кладешь в пугр или только чеснок?

— Ты с ума сошла, какой лавровый лист! Испортишь все! Чему тебя мать учила?

— Как будто ты не знаешь, что у меня мать — грузинка. Чему она могла научить? — ответила Мрамза, и обе женщины снова нагнулись над большими алюминиевыми тазами, в одном из которых была пряжа, а в другом — стебли лопуха для соленья.

Мигом зятья Кремлины — Алик, Абик и Овик — вытащили из кафе большой стол и поставили его прямо на улице, поперек дороги — чтобы поместилось больше соседей.

— Даже не спорь со мной! — сказала Кремлина Лиане, пытавшейся протестовать. — Мы все равно собирались гулять сегодня, даже если б вы не приехали. Я сегодня за это кафе, чтоб оно сдохло, последний долг отдала. А я Богу давно пообещала, что, как только долги раздам, мадах* ему буду делать.

Официантки из Кремлининого кафе, бросив клиентов, потащили на стол копченое над костром мясо, лобио, мамалыгу и пугр. Младшая, тринадцатилетняя Кремлинина дочь Дездемона носилась по двору, успевая орать на официанток и раздавать подзатыльники Гамлету и Тамерлану. Алина следила за ней, улыбаясь. И вдруг ее взгляд упал на руки Дездемоны. Алина инстинктивно отпрянула, за что ей сразу же стало стыдно.


Пять лет назад в такой же летний день Дездемона играла с мячом под хурмой в огороде. Мяч укатился к чужой мандариновой роще, и Дездемона побежала за ним. За хурмой, посреди ничейных деревьев, она споткнулась и увидела в траве странную игрушку. И взяла ее в руки.

Ее мать Кремлина, половшая в огороде кукурузу, услышала громкий хлопок, такой, какие привыкла слышать за годы войны, и нечеловеческий крик, в котором узнала голос дочери. И почувствовала, как сердце внутри нее ухнуло вниз и остановилось.

Но оно не остановилось. Кремлина на руках дотащила истекавшую кровью Дездемону до больницы, стараясь не смотреть на дочь, особенно туда, где раньше у нее были руки.

Граната, разорвавшаяся в руках у Дездемоны, оторвала ей обе кисти. Лицо и грудь навсегда обсыпало черными точками. Кремлина знала, что Дездемона — единственная, кто не сбежит замуж и навсегда останется в ее доме, и любила ее особенно.


На шум застолья прибежала Джульеттина одноклассница, жившая на соседней улице.

— Налейте мне скорее, — сказала она. — Я свекрови сказала, что пошла к соседям рассаду собирать.

— На каблуках за рассадой пошла? — спросила Джульетта.

— Я в огороде переоделась.

— А тебе плохо не будет, как в прошлый раз? Она в прошлый раз напилась так, что ей скорую вызывали, — объяснила Джульетта Алине. — Ее санитары заносят во двор на носилках, а она с носилок орет мужу: «Овэс, клянусь мамой, грибами отравилась!»

Соседка с любопытством смотрела на женщину из Москвы. Потом спросила:

— Скажи, а правда, что у вас девушка может до свадьбы пойти с парнем в кафе посидеть?

— Конечно, может, — удивилась Алина.

— А правда, что может у себя по улице даже с накрашенными губами ходить? И в короткой юбке? — недоверчиво спросила соседка. Алина кивнула и улыбнулась.

— И что, братья ее на чердаке после этого не запрут? — вмешалась Джульетта.

— Да что ты спрашиваешь! — ответила вместо Алины Лиана. — У них девушки до свадьбы трахаются! Все подряд! — торжественно объявила Лиана. — Только я тебе этого не говорила.

— Да ты что! — выпучила глаза соседка. — И с матерью потом соседи здороваются? — совсем уже не веря, уточнила она.

— Здороваются, представляешь, — ответила Лиана, а Алина подумала, что соседи друг с другом не здороваются в любом случае.

— В России всем по фиг, если не девочкой замуж вышла. Как будто так и надо, — продолжала Лиана.

— Я не поняла, зачем вы тогда вообще замуж выходите, если вам и так все можно? — сказала Джульетта.

— А ты что, замуж выходила, чтобы трахаться и в кафе ходить? — спросила Лиана.

— А ты что — нет? — ответила ей племянница.


Музыканты затянули что-то очень скрипучее и заунывное. Один из них, старик с длинными белыми волосами, закрыв глаза, играл на кямянче*.

— На чем он играет? — спросила Алина.

— Скажи девушке, на что ты играешь? — крикнул музыканту один из зятьев — то ли Алик, то ли Абик или Овик.

— На что играю, на то и живу! — ответил старик, не открывая глаз.

Алина опять потянулась было писать Борису. Но тут же спрятала телефон подальше в сумку. «Так и не звонит. Не буду о нем больше думать ни за что», — пообещала она себе.

— А чего ты телефон все время вертишь? — спросила Лиана. — Тут же мобильной связи нет.

— Как нет? — встрепенулась Алина. — Совсем нет?

— Конечно, нет, — рассмеялась Лиана. — И не было никогда. Зачем им мобильная связь? Тут и так в огороде пукнешь — через минуту на границе будут знать, что укакался.

Неожиданно для себя самой, Алина почувствовала, что у нее поднялось настроение. «Интересно почему?» — спросила она себя и тут же поняла: потому что теперь она не может точно знать, звонил Борис или не звонил. Может быть, он звонил уже десять раз.

С улицы принесли бабушку в черном платочке и посадили за стол. Джульетта стала ее просить:

— Ба, расскажи, что твоя свекровь сказала, когда первый раз тебя увидела?

— Отстань, ничего не буду рассказывать, — твердо сказала бабушка.

— Налейте ей, — шепнула Джульетта одному из зятьев.

Зятья налили женщинам домашнего вина из огромной бутыли, а себе чачи. Старший зять поднял первую рюмку и сообщил:

— Если кто не в курсе, Абхазия — это кусок земли, который Бог оставил себе под дачу.


Как этот день перешел в следующий день, никто не заметил. Алина помнила только, что кто-то рассказывал про бычка, который влюбился в Кремлинину старую лошадь:

— Этот бычок — урод, извращенец! — говорил кто-то. — Он когда эту лошадь первый раз увидел, оморок упал!

Ближе к обеду второго дня к дому Кремлины подъехала запыленная тойота с новосибирскими номерами.

— Серый наш приехал! Соскучился? — воскликнула Лиана.

— Я и не знал, что вы тут, — сказал Сергей. — Мне на границе сказали, что здесь лучшая гостиница на побережье.

— Так и есть, брат! — сказал то ли Алик, то ли Абик или Овик.

Сергею было лет сорок. Выглядел он спортивно и одновременно интеллигентно. У него были видные плечи и рельефные ноги в шортах, но при этом очки и доцентские продолговатые залысины над умным лицом.

Сергея тоже посадили за стол. Первым делом ему сообщили, что Абхазия — это кусок земли, который Бог оставил себе под дачу.

После первой рюмки Сергей стал внимательнее смотреть на Алину. После второй задал ей глупый вопрос ни о чем. После третьей — не сводил с нее глаз. Алина сначала улыбалась ему, а потом стала хмуриться. Сергей поднял четвертую рюмку:

— Давайте выпьем за неземную красоту женщин за этим столом! Невозможно глаз оторвать.

— Давайте лучше выпьем за то, что вашим глазам так мало надо, — устало сказала Алина.

Зятья Кремлины переглянулись сурово. Им явно не понравился тост Сергея. Сергей это заметил и сменил тему.

— Скажите, а чего абхазам с грузинами не жилось? — спросил он.

— Как тебе объяснить? — задумчиво сказала Кремлина. — Грузины были господа. Видел, когда въезжал сюда, там разваленный дворец стоит трехэтажный. Вокруг все дома — маленькие, бедные, ты сам видишь. А там был настоящий дворец! Пока его не разгромили, когда война началась. Там жила семья грузин — единственная у нас в селе. Они ни с кем не общались. В гости не ходили и никого не звали. Они же гордые. Князья. Ни с абхазами, ни с греками, ни с русскими, ни с нами не общались. Вот за это мы все их не любили. Никто грузин не любил.

— А меня поперли с работы еще при советской власти за то, что я грузинского не знал, — отозвался Алик. Он был единственным за столом абхазом.

— А кем вы работали? — спросил Сергей.

— Дороги строил. Зачем мне там грузинский язык — с цементом разговаривать?

— И что, из-за этого война началась? — снова спросил Сергей.

— Конечно, из-за этого! — вспыхнул Алик. — А этого мало, что ли? Ты не знаешь, как грузины борзели тут! Война после чего, ты думаешь, началась? После того, как они в Сухуме институт закрыли. Сказали, что народ, у которого нет культуры и истории, не может иметь институт. Так и сказали! Это мой народ — у которого нет ни культуры, ни истории! Они так всегда считали и до сих пор так считают! Мы никогда с ними не будем вместе жить больше, никогда! Здесь была такая кровь, которую на Кавказе столетиями помнят. Это надо Кавказ вообще не знать, чтобы этого не понимать. У нас ни одного мужчины нет — ни одного! — кто бы не воевал. И, если сейчас война опять начнется, мы все достанем свои ружья из подвала и пойдем опять убивать и умирать будем сами, пока последнего грузина с нашей земли не выгоним, — сказал Алик и встал над столом.

— А без грузин лучше стало? — не успокоился Сергей.

— Конечно, лучше! — почти закричал Алик. — Живем на своей земле, как хозяева, а не как слуги.

— Мы не жалуемся, — подтвердила Кремлина. — Все хорошо. Пока ваша Россия нас не бросит — все хорошо. А вообще везде, где люди — везде говно. Давай я лучше кофе сварю, кто будет?

— Вот именно, нашли тему! — сказала Лиана.

— Ладно, подвинь мне соль по-братски, — сказал Алик Сергею, садясь обратно.

— Ба, расскажи лучше, что тебе свекровь сказала, когда тебя первый раз увидела? — опять спросила Джульетта.

— Замолчи, не скажу, сказала! — ответила бабушка и стукнула по клеенке сморщенным кулаком.


Бабушка Зина — свекровь Кремлины — была русской. Единственной русской в огромной семье. Много лет назад ее будущий муж уехал из Апсны в Ленинград учиться в институте. В первое лето он приехал домой с пятью монголами-однокурсниками. Следующим летом привез невесту. Увидев ее, родители закатили скандал, суть которого сводилась к тому, что лучше бы сын женился на пятерых монголах, чем привел в дом русскую невестку. Зина хорошо помнила, как она стояла в огороде, прислонившись к высокой хурме, которую видела первый раз, пока ее Карапет громко ругался с родителями на незнакомом языке.

Потом все затихло. Через минуту под хурму вышли будущие свекор со свекровью. Они долго молча смотрели на Зину, а она смотрела на них, не зная, что ей делать и говорить, и нужно ли что-то говорить и делать. Потом свекровь сказала свекру одну только фразу, которую Зина тогда не поняла, но запомнила навсегда.

После громкой свадьбы каждую ночь Зина повторяла фразу свекрови в уме, чтобы не забыть и когда-нибудь обязательно выяснить, что она значит. И каждое утро боялась спросить у мужа, оказавшегося строгим и даже грозным — совсем не таким, каким он был в институте.

Целыми днями Зина пахала в колхозе, до одури сбивала жирное масло, нанизывала табак на тонкие прутья, собирала тутовые листья, чтобы кормить отвратительных шелковичных червей в ящиках, которыми был уставлен весь дом*, а вечером — это было самое ужасное — муж заставлял ее мыть его матери ноги.

Через несколько лет свекровь умерла, а Зина привыкла возиться в земле и даже по ней скучала, когда пару раз ездила в Ленинград навестить родителей. Она полюбила выращивать шелк и табак, родила шестерых и сама не заметила, как выучила чужой язык.

Однажды она наконец поняла, что сказала тогда свекровь, и очень долго смеялась.


— Бабушка, ну что она тебе сказала? — ныла Джульетта.

— Иди в жопу, — ответила бабушка. — Никогда тебе не расскажу.

— Да я и так знаю!

— Знаешь, сиди молчи, — ответила бабушка.

Алина вышла в туалет. Туалетом Кремлины гордился весь поселок — в нем был унитаз.

— Там пеночка вместо мыла! — предупредила Джульетта. — А то отдыхающие жалуются, что у нас мыла, видите ли, нет.

— Может, это музыканты жалуются? — спросила Лиана. — Они, небось, не видели никогда пеночку.

— Какие музыканты! Музыкантов мы туда не пускаем! Они в огород ходят.

Туалет находился на дальней границе участка, за огородом. Вымыв руки разбавленной пеночкой, Алина пошла обратно к столу. В воздухе тихо и музыкально стрекотали насекомые. Теплая кора душистых деревьев поблескивала в лунном свете. Под тоненьким невысоким гранатом Алина увидела Сергея.

Он сказал:

— Пожалуйста, поговорите со мной.

И поперхнулся.

— Уйдите, — ответила Алина. — Зачем вы за мной пошли? Я замужем.

— Послушайте, если вы думаете, что мне нужен курортный роман, то вы ошибаетесь, — сказал Сергей. — Я действительно вами заворожен. Я ни о чем не прошу вас — только поговорите со мной. Не прогоняйте меня.

— Сергей, я прошу вас, уйдите. Вы мне неприятны, — Алина почувствовала, как в ней поднимается знакомая, хоть и редкая ярость, которая всегда давала ей силы говорить то, что она думает, даже если это кого-то огорчит или ранит.

Она повернулась, задев колени Сергея краем шелковой юбки, и пошла обратно к столу. Сергей побрел за ней. По дороге он остановился у большого сиреневого цветка, посмотрел на него зло и вдруг стукнул по нему пальцами так, как школьники дают друг другу щелбаны. Цветок слетел с веточки, оставив торчать голые тычинки и уродливый пестик. На траву посыпалась мягкая желтая пыль.

Снова сев за стол, Алина заметила, что бабушка в черном платочке смотрит на нее в упор, не отрываясь. То на нее, то на Сергея. Допив до конца вино из своего стакана, бабушка вдруг сказала:

— Я вам хочу сказать, я сорок лет с одним мужем прожила и до сих пор его люблю, хотя он умер двадцать лет назад. Сейчас думаю, если бы девушкой была, только за него бы пошла. Никого другого у меня в голове никогда не было. Противно даже подумать.

Алина покраснела и опустила голову, стараясь не смотреть на Сергея и разозлившись на себя за то, что покраснела, хотя не от чего краснеть. Сергей встал из-за стола, суетливо попрощался за руку с мужчинами и ушел.

— А вы понимаете, что мы уже выпили семь литров вина? — спросила Лиана. — Я в жизни столько не пила.

— А я — тем более, — сказала Алина.

— Все, пора спать! — объявила Лиана.

— Нет, — сказала Кремлина. — Вы должны еще вот эту рюмку выпить. Если вы сейчас не выпьете, у меня будет рак груди, и я умру. Понятно?

Пришлось выпить.

— Ладно, я пошла, — сказала Лиана. — Кремлина, у тебя утром вода есть?

— Конечно, есть. И утром, и вечером. В речке, — ответила Кремлина и встала из-за стола. За ней, наконец, поднялись все остальные. Алине показалось, что они не вставали из-за этого стола дня три.

— Какой день недели сегодня? — спросила Алина.

— Ну как ты думаешь, если вчера был понедельник? Вторник, наверное, — сказала Джульетта.

От Бориса не было ни слуху ни духу.


* * *

Утром Лиана с Кремлиной сели играть в нарды. Как они играли, описать невозможно. Это не роман, это целый спектакль. Поэтому роман прерывается, и начинается пьеса. Ненадолго:)


Как некоторые люди играют в нарды

ПЬЕСА

Действующие лица: Лиана, ее сестра Кремлина, тринадцатилетняя дочь Кремлины Дездемона, зары*.

Двор Кремлины. Вокруг бегают собаки и кошки. Лиана с Кремлиной играют. Игра идет до пяти очков.


Кремлина: Давай мне красиво, зар! Давай панджу-сэ!* Панджу-сэ мне нужно.

Бросает зары.

Лиана: Почему он должен тебе все время давать, он что, обязан? Никто никому ничего не обязан в этой жизни!

Бросает зары.

Кремлина: Только бить, заруля! А еще побить? А еще побить? А еще побить, заруля? Аланги-фаланги-тоща-болла!*

Зар дает не то, что ей нужно. Бросает Лиана, и тоже не то.

Лиана: Все видели, она на мои зары поплевала! Она колдует.

Бросает, опять не то.

Еперный театр, зар, ты что мне даешь, зар, ты что, слепой? Придурок ты астраханский.

Кремлина: Это тебя Бог наказал за твой гадостный характер.

Лиана: Это просто я сижу неудобно! Ты меня специально посадила на неудобное место.

Кремлина: Дездемона! Солнышко, почему ты меня за весь день ни разу не поцеловала?

Дездемона с равнодушным видом подходит к матери и целует ее в затылок.

Кремлина: Ты куда пошла? Считать не умеешь? Аствац*, она считать не умеет, а я с ней в нарды играю!

Лиана: Ах ты скотина, зар, дал ей убежать!

Кремлина: Ты послушай, зар, как она тебя оскорбляет. Я тебя никогда не оскорбляю!

Бросает плохо.

Сука ты, зар козлячий! Видишь, неблагодарная сестра, все для тебя бросаю.

Лиана: Тебя послушать, так ты и живешь для меня.

Кремлина: Какой счет у нас, я забыла?

Лиана: Три-ноль.

Кремлина: Как может быть три-ноль, когда только что было дваодин? Еще скажи, что три-ноль в твою пользу!

Лиана: Конечно, в мою! А в чью еще? Ты разве умеешь в нарды играть?

Кремлина: Я с таким счетом не буду дальше играть! Все, это начинает меня раздражать. Я устала уже сидеть, спина болит.

Лиана: Как я ненавижу эту твою манеру — как начинает проигрывать, так сразу у нее спина болит!

Кремлина: Нет-нет, я пошла, заварю Дездемоне цукорий, а то она кашляет с утра.

Лиана: Не цукорий, а цикорий, сто раз тебе говорила.

Кремлина: Всю жизнь он был цукорий, а теперь должен стать цикорий, просто потому что ты сто раз говорила? Ты забыла, как мы его в детстве называли? Цукорий! Не нарушай наши традиции!

Лиана: Все иди, видеть тебя не могу.

Кремлина напоследок бросает зар, встает, но, видя, что ей пришел хороший камень, садится обратно.

Лиана: Что, спина прошла?

Кремлина: Замолчи, а то сглазишь. Всю жизнь меня глазишь, сколько можно?

Лиана: Еще не родился человек, который тебя сглазит.

Кремлина: Дездемона! Иди выпей марганца!

Дездемона: Зачем?

Кремлина: Ты отравилась черешней.

Дездемона смотрит удивленно, уходит.

Лиана: Вообще двойки нету, вообще! Ну ты подумай! Ты что, зар, охренамутел, что ли?!

Бросает двойку.

Кремлина: Сразу дало, зараза! Зар, подлец, сразу ей даешь, этой дуре! Ты почему сразу ей даешь? Почему сразу тебе дает? Тебе всю жизнь все сразу все дают.

Лиана: А теперь троечку!

Бросает тройку.

Кремлина: Дедушка тебе заказывал троечку? Это мне троечку надо!

Лиана: Говна тебе надо! Ща я тут шандарахну.

Бьет открытый камень.

Кремлина: Я не видела, что у меня там открытый! Это не считается! Зар, догнать!

Лиана: Хренать!

Выигрывает.

Ну что, счет четыре-ноль!

Кремлина: Запомни на всю жизнь: четыре-ноль — это еще не пятьноль!

Снова раскладывают доску. Мимо проходит Дездемона.

Кремлина: Дездемона, ты куда идешь?

Дездемона: К Кристине.

Кремлина: Иди, солнышко, только шапку надень.

Лиана: Какую шапку, на улице тридцать градусов! Ребенку тринадцать лет, а ты разговариваешь с ней, как с трехлетней!

Кремлина: Не учите меня жить!

Лиана: Я тебя жить не учу. Я мнение свое высказываю.

Пьет вино.

Не вино, а говно какое-то!

Кремлина: Я тебе не нравлюсь, вино тебе не нравится, кто тебе нравится вообще?

Лиана: Бросает хороший камень.

Симпатюшню мне зар дал!

Кремлина: Муж твой точно тебя не любит!

Лиана: Почему?

Кремлина: Потому что повезет в игре — не повезет в любви! Не знаешь, что ли?

Лиана: На хрен мне нужна его любовь!

Кремлина: Швыряет котенка с дивана. Дуй отсюдова — еще лишаев твоих не хватало!

Бросает хороший камень.

Вот! Когда я тебе говорю, что четыре-ноль — это не пять-ноль, ты мне не веришь.

Лиана: Почему не верю, верю. А ты веришь в два ду-шеша* подряд?

Бросает ду-шеш. Кремлина ошеломленно молчит, глотая воздух ртом.

Ну ни фига себе! А ну, кто-нибудь, позвоните действительно моему мужу, чем он там занимается? Как-то мне подозрительно везет.

Кремлина: приходя в себя.

Чисто тварь. Сестра — тварь и зар — козлина. Елис-палис, как жить? Все, я пошла спать.

Лиана: Как спать? Вот опять она, вот опять — видит, что проигрывает, и не хочет играть!

Кремлина: А с чего это я проигрываю? Я не проигрываю. Счет всего-то три-два!

Лиана: Ты что, больная? Счет четыре-ноль в мою пользу! Уже, считай, пять-ноль! Я сухой тебе сделала. Ты просто видела, что это был марс*, поэтому хочешь уйти! Ненавижу тебя за это — никогда мне не даешь марс сделать!

Дездемона возвращается от Кристины, подходит к матери и целует ее в затылок.

Кремлина: Визгливо. Отойди от меня — тут и без тебя жарко! Достала меня своими поцелуями! Что за манера все время целоваться! Все, я ничего не знаю, мне нужно выгрузить срочно стирку, а то белье протухнет.

Встает.

Лиана: За пять минут протухнет? Сядь, доиграй, я тебя порву сейчас до конца!

Кремлина: Нет-нет, не могу.

Уходит. Из кухни слышно мат.

Лиана: Кричит ей вслед.

Ладно, успокойся, от марса еще никто не умирал!

Голос Кремлины: Что ты делаешь? Нет, ну что ты делаешь? Пошла ты, даже разговаривать с тобой не хочу после этого. Ау-у-у, ну все, пиздец пришел наволочке! Ты посмотри, что ты сделала, совсем не выжала!

Лиана: Кремлина, ты с кем разговариваешь?

Кремлина: Да с машинкой — пошла она в баню! Что хочет, то и делает. У нас в доме все так — что хотят, то и делают.


КОНЕЦ ПЬЕСЫ


Лиана уходит кормить кур, над селом разливается солнце, а со двора еще долго слышится мат — это Кремлина ругается со стиральной машиной.



Сосед Кремлины, старый дурак Фауст, в прошлом актер, принес яблоки.

— Один яблок — пять рублей, — сказал Фауст Джульетте. — Или поцеловать дай.

— Говна тебе на лопате, — объявила Джульетта, забрала яблоки и хлопнула калиткой перед носом у Фауста.

— Как ты со мной разговариваешь? — спросил Фауст. — Ты что, не знаешь, что я ученик Параджанова?

— В прошлый раз ты говорил, что ты его соратник, — сказала Джульетта, сложив руки на огромном животе.

— Конечно, соратник! Что, разве нельзя быть и ученик, и соратник?

— А в позапрошлый раз ты говорил, что ты его учитель!

— А я и есть — немножко был ученик его, а потом научился и стал его учитель! — сказал Фауст и ушел, обиженный.

Алина с Лианой в шлепанцах и панамах собрались на море. Алина уже перестала считать, сколько дней она провела у Кремлины, и твердо решила оставаться в Апсны столько, сколько ей здесь хорошо.

— Девочки, если гулять пойдете, по правой стороне поселка не гуляйте и по левой тоже не гуляйте, — предупредила Кремлина.

— Почему? — спросила Алина.

— На правой стороне абхазы живут, — объяснила Кремлина.

— И что? — удивилась Алина.

— Мало ли что! — объяснила Кремлина, подняв указательный палец.

— А на левой?

— На левой — греки. Еще хуже, чем абхазы.

— Чем хуже? — все-таки робко переспросила Алина.

— Чем-чем! Чем абхазы, говорю тебе! Анекдот не знаешь, что ли? Короче, на хер они вам нужны, и те, и другие! — сказала Кремлина и закрыла калитку.

— Любят тут у вас друг друга, ничего не скажешь, — со смехом сказала Алина Лиане, когда Кремлина скрылась из виду.

— Можно подумать, у вас по-другому, — ответила Лиана.

Вернулся старый дурак Фауст, притащив с собой замусоленную книжку.

— Хочу тебе на память книжку подарить, — сказал он Алине. — Если поцеловать дашь. Это Сароян! Великий армянский писатель!

— Армянский? — удивилась Алина. — А я всегда думала, что американский.

— Какой американский! Он, когда умер, завещал, в Армении чтоб его похоронили.

— Странно, — сказала Алина. — Мне кажется, я в Калифорнии была на его могиле.

— Ну, правильно! — подтвердил Фауст. — Половину там похоронили, половину — в Армении!

Вдруг у калитки резко затормозила белая семерка Алика. Даже не затормозила, а врезалась в гравий, вздыбив перед домом пыль. Алик вышел из нее с очень торжественным лицом. Увидев Алину с Лианой, он сразу начал кричать.

— Вы еще тут? Быстро езжайте к границе и дуйте на ту сторону! Пока ее не закрыли на хер!

— Алик, ты заболел, что ли? — спросила Лиана. — Что случилось?

— А вы что, не знаете? В Кодор чеченцы зашли! Мы уже два часа ополчение собираем, — объяснил Алик, и лицо его снова стало торжественным.

— Какие чеченцы?

— Гелаевцы.

— Откуда здесь могут быть чеченцы? — испуганно спросила Алина.

— Из Панкиса. Грузины их специально пропустили, чтоб под это дело нам новую войну устроить. Бегом собирайтесь, я вас отвезу до границы.

— Алик, разводишь, честно скажи? Мстишь за то, что я тебя в нарды порвала? — спросила Лиана.

— Мамой клянусь, — сказал Алик.

Широкие лапы бананов, раскинувшиеся над крашенным в белый забором, слегка дрожали от теплого ветра. Из-под забора торчали худые и длинные кактусы. Один был с красным цветком на боку, как будто ему повязали, как первокласснице, бант. Небо светило тепло и спокойно. С пляжа доносились веселые голоса купающихся отдыхающих и визги играющих в море детей. Со стороны дороги послышалась далекая, но настойчивая автоматная очередь.


Через пятнадцать минут Алина, в слезах, расцеловала детей и Кремлину и попыталась всучить ей деньги за проживание. Кремлина посмотрела на нее с осуждением и сказала:

— Обидеть меня хочешь? Это Кавказ, девочка! Мне твои деньги руки будут жечь!

Сама она, ее дети и внуки уезжать из Апсны отказались.

— Каждый раз, когда война, мы уезжать будем? Задолбаемся тудасюда ездить! — сказал кто-то из них.

Когда Алина уже садилась в машину, к ней подошла, тыкая палочкой в гравий, бабушка Зина и шепнула на ухо:

— Хоть у одной невестки ноги прямые будут.

— Что, бабушка? — не поняла Алина.

— Хоть у одной невестки ноги прямые будут! — громче зашептала бабушка Зина. — Вот что свекровь сказала тогда в огороде! — и бабушка с гордостью посмотрела на Алину.


Белая семерка Алика взвилась и помчалась по раздолбанным дорогам Абхазии прямо к России. По пути было непривычно много машин. Кое-где на обочинах под пальмами и эвкалиптами группами сидели на корточках мужчины в выцветшем камуфляже или в спортивных костюмах, курили, смеялись и переглядывались. Рядом лежали их ружья и автоматы и голосили их женщины в черном. Испуганные коровы мычали, как полоумные.

— Щас к Хасику заедем по дороге, — сказал Алик. — У него родственник на границе работает — быстро проведет.

Подъехали к каменному дому. В стенах дома в выбоинах от снарядов, оставшихся с прошлой войны, зеленела нежная травка. Перед лесом, уходящим в гору справа и слева от дома, в землю была воткнута жестяная ржавая плашка с надписью «мины».

Ворота были открыты. Перед ними, лицом к дороге, развалились прямо на сухой земле четверо мужчин в спортивных костюмах. Женщины бегали в дом и обратно, выносили свертки, от которых пахло копченым мясом.

— Алхас, где Хасик? — спросил Алик.

— В ополчение уехал, — ответил один из мужчин, рыжий с выпуклыми голубыми глазами, и бросил окурок в траву.

— Когда он успел?

— Только что. Автомат откопать долго, что ли? Я свой за пять минут откопал, — сообщил Алхас, показывая на старый «калашников», лежащий рядом с ним на земле.

— А ты почему не уехал?

— Я не поместился. Сидим, второго автобуса ждем.

— Не повезло вам, девочки, — сказал Алик Лиане с Алиной.

Он объяснил, что может только довезти их до границы, а дальше им придется пробиваться в Россию самим.

Пока доехали до границы, Алина насчитала несколько сотен мужчин, сидящих на корточках на обочинах возле своих домов. Все они ждали автобусов, которые должны были отвезти их в Кодор, прямо к гелаевцам.

— Альдос, сколько у вас здесь всего мужчин живет? — спросила Лиана.

— Да вот сколько ты сейчас на дороге видела, столько всего живет, — весело ответил Алик.

— Лиана, а ты не боишься? — тихо спросила Алина.

— Если я буду бояться, значит, я не доверяю своему ангелухранителю. А это плевок ему в душу, — сказала Лиана.

— Когда ты рядом, мне тоже не так страшно. И не так одиноко, — призналась Алина. — Если мы отсюда выберемся, поедешь со мной в Москву?

— Конечно, поеду! — сразу выпалила Лиана. — А что я там буду делать?

— Придумаем что-нибудь, — сказала Алина.

Тем временем гелаевцы — худые немытые люди — с бородами и без, с отличным оружием в руках и Кораном за пазухой — разделившись на мелкие группы, стремительно проходили все глубже в Абхазию. По пути они застрелили несколько жителей горных сел, взяли в заложники монаха-отшельника и сбили ооновский вертолет с восемью иностранцами на борту. Абхазские ополченцы заблокировали их на горе Сахарная Голова, но они быстро вырвались и пошли дальше, убивая всех, кого встретят, и разбрасывая по безлюдным горам обертки от «Сникерсов» — единственного, что было у них из еды.

К тому времени как Алик довез Лиану с Алиной до пограничных будок, там был уже ад. Россия закрывала границу через пятнадцать минут.

Алик оставил девушек в конце очереди, развел руками — дескать, ваши погранцы, вы и договаривайтесь — и умчался догонять автобусы ополченцев. В его багажнике тоже лежал откопанный автомат.

Лиана металась вокруг толпы, пытаясь что-нибудь предпринять, чтобы их пропустили до того, как закроют пост. Ее никто не слушал: воздух давился женскими криками, мужским матом и детским плачем.

— Да пропустите же россиян! — визжал кто-то громче других над общим ором и топотом.

— А тут и нет никого, кроме россиян! — орали ему в ответ. Откудато отчетливо донеслось:

— Ты что при ребенке матом ругаешься, сука нечесаная?!

Лавина людей напирала на шиферные заборы поста. Заборы трещали, гудели машины, кто-то кричал, надрываясь, что на той стороне — уже перешел — ребенок, один, пятилетний, а мать не пропускают — пустите же мать к ребенку! — перевернули тележку жирных розовых помидоров, и они покатились под ноги толпе.

— Через десять минут закрывают! — закричали с поста.

Гул превратился в рев, и толпа сдавила сама себя у шлагбаумов.

Алина стояла там, где их высадил Алик, белая, как никогда. В слабой, как будто сломанной руке она держала телефон, пыталась вертеть им в разные стороны, чтобы поймать связь. Руки и ноги ее почти не слушались. «Вот как это бывает, когда говорят «парализовало страхом», — подумала она.

Вдруг резко поднялся шлагбаум, толпа развернулась от поста и хлынула по дороге, послышался отчаянный звук автомобильных гудков и милицейский голос из динамика:

— Отошли от шлагбаума, пропустили людей!

Прямо из разноцветной толпы Алине под ноги выплыл запылившийся черный мерседес. Из мерседеса вышел Борис.

— Садись, — сказал он Алине спокойным голосом, открывая заднюю дверь. — И больше никогда так не делай.

Восьмая глава

Я не правый, я не левый, я — русский!

Из выступления на патриотическом митинге

В то время, в которое взрослели Нора и Толик, столица их края была городом обшарпанным и прекрасным. Ее исторический центр составляли хибары, слепленные из досок, самана и рассыпающихся кирпичей, укрепленные всякой дрянью, вроде старых дверей, прикрывающих дыры в стенах. Километры пыльных заборов валились под ноги трамваям, уволакивая за собой крашенные поверх ржавчины жестяные ворота. Ставни висели по бокам низких окон, как старушечьи груди. Бурная зелень орехов, акаций, жерделы и алычи выгоняла из центра последние признаки города. Только булыжники и провода трамвайных путей напоминали, что это вам краевая столица, а не просто огромный запущенный сад.

Город роскошно старел, пышно вял и становился похож на корзину с зеленью, сыром и виноградом, простоявшую все выходные на пороге залитой солнцем кухни, где ее забыли хозяева, а сами уехали на пикник.

Начиналась жаркая осень. Фермеры выходили в поля сеять озимые, коммунисты — на площади митинговать. Остальные пили теплые вина в кафе на улице Красной и на детских площадках вокруг.

Улице Красной поразительно повезло с названием. Ее назвали при Екатерине — то ли в честь красоты, то ли в честь лавок, с которых доисторические армяне продавали доисторическим казакам модные красные свитки. И она спокойно пережила и семнадцатый, и девяностые. Все главные события города происходили здесь. С утра — погромы, вечером — танцы.

А вот улицу Шаумяна прошлой зимой переименовали в Рашпилевскую в честь казачьего атамана Рашпиля. При этом Ленина и Ворошилова оставили как есть. Армянская община города сразу поняла, в чем дело, и очень обиделась.

Обидевшись, община собрала деньги и заложила фундамент под строительство армянской церкви в лучшем районе города, посреди яблоневого сада. Теперь уже обиделась казачья молодежь и как-то ночью разнесла в хлам помпезные памятники на армянской стороне кладбища.

В общем, опять назревал конфликт.

Напоследок город шпарил жарой. На его площадях задыхались фонтаны и падали в обмороки воробьи. Полдень не кончался до самой ночи.

На сенном базаре после двух запретили торговать нутриями; карасями и раками — после полудня, а яйца и молоко запретили вообще — до первой прохлады.

В редакции «Вольной Нивы» то и дело трусили единственный ксерокс — скопируют два листа и вытряхивают порошок, иначе он плавится, и весь лист получается черным.

Кто не был в Норином городе, не имеет ничтожнейшего представления о том, что такое жара — настоящая городская жара, такая, какой нигде больше нет в России, не идущая ни в какое сравнение с немощными московскими тепленькими полуденьками, которые москвичи называют жарой, когда ненадолго появится ненастоящее солнце, какое-то солнце-стажер, как прыщавый и неуверенный девятнадцатилетний стажер-продавец в магазине, неуклюже тыкнется на площадь Поклонной горы, поблуждает по паркам и моментально испугается города, где оно чужое, и убежит в другие края — туда, где ему дадут разгуляться.

В Норином городе совсем другая жара. Она накрывает город, как крышка кастрюлю с кипящим борщом, и деспотичное солнце — солнце-садист, солнце-рабовладелец — запирает всех обитателей города в грязной, битком набитой, мокрой, вонючей, смертельно душной турецкой бане и прячет ключи от двери до октября. В такую жару женщины не выходят на улицу без зонтов и не красятся — пудра стекает с лица и пачкает воротник; в людных местах дежурят «Скорые», и водители с утра садятся в машину в перчатках — с рассвета руль успевает так раскалиться, что до него невозможно дотронуться. В такую жару в десять утра большой электронный градусник на гастрономе у парка показывает плюс пятьдесят три, и приезжие думают, что он сломался, а местные пожимают плечами: ну да, пятьдесят три, так ведь лето, чего ж вы хотели — жара.

Прямо под этим градусником, на центральной площади города, находившейся в глухомани за парком, шел обычный осенний День урожая с обычным осенним митингом. На митинг пришли казаки коммунистического направления и коммунисты казачьего толка. Туда же пришкандыбали анпиловцы, сталинисты, неонацисты и панки. Всем хотелось общаться. Все держали в руках одинаковые портреты Сталина.

По четвергам на площади обыкновенно требовали расстрелять Ельцина, по вторникам — Чубайса, а по воскресеньям — всю банду. Было как раз воскресенье. За сборищем вяло присматривали два веселых милиционера и один опечаленный фээсбэшник.

Нора и Толик шли на праздник пешком, чтобы поесть пирожков.

По перекрытой улице в черкесках и красных башлыках шагали парадом грозные казачьи сотни. Они намеревались поклониться свежепостроенному памятнику матушке Екатерине Второй, о которой в крае недавно вспомнили. В газырях вместо патронов стучали струганые деревяшки. Рядом, придерживая пыльные рясы, вприпрыжку семенили попы, призванные матушку освятить — на всякий пожарный.

— Тоже мне, паломничество в страну Востока, — сказала Нора, глядя на шествие.

— Неужели ты книжки начала читать? — удивился Толик.

— Почитаешь тут с вами, — буркнула Нора, вспомнив про Воланда, и тут же внутри себя съежилась, как будто у нее в голове кто-то провел железом по стеклу. Так всегда бывало, если память вдруг выбрасывала перед Норой что-нибудь очень стыдное.

Борис, с тех пор как они расстались, не звонил ей ни разу. Нора была уверена, что это все из-за Воланда. И еще из-за курицы жареной.

Нора и Толик подошли к площади. В рамках Дня урожая под трибуной пели о трудах хлебороба. В рамках митинга с трибуны орали о сионистах и прочих нетитульных.

— Через двадцать лет наших детей здесь не будет, а если будут, то будут рабами! Они будут гнуть спины на эти так называемые национальные меньшинства! Мы должны навести порядок в собственном доме! — кричал в микрофон молодой депутат с сытым рылом в расстегнутой шелковой рубашке, под которой болталась жирная цепь с крестом.

— Что он несет? — с отвращением сказала Нора. — Меня сейчас вырвет.

— Он реальные вещи говорит, — сказал Толик.

— То, что он говорит, — это фашизм. Любой фашизм вот с этого начинается, — уверенно сказала Нора.

— А ты считаешь, мы не должны навести порядок в своей стране?

— Кто — мы? — спросила Нора.

Толик ей не ответил. Он стоял, слушая депутата, и на лице его было все то же самое, что было на лицах пионеров-героев из шмакалдинских книжек: и праведный гнев, и железная воля, и готовность без страха погибнуть, и готовность без страха убить. Нора отпрянула от Толикиного лица, как от мертвой собаки, лежащей в безлюдных сумерках на улице за гаражами. Ей вдруг стало противно и страшно.

Последнее время Толик часто говорил о себе «мы». Он мог, например, ни с того ни с сего сказать Норе:

— Ты вот знаешь, что в Грузии живет полмиллиона русских, а там нет ни одной русской газеты? Именно русской, а не русскоязычной!

— А кто определяет, чем русская отличается от русскоязычной?

— Мы определяем! — отвечал Толик.

Он говорил «мы решим», «мы хотим», «мы покажем». Мы отомстим.


Толик вырос в хорошей семье. Его мать была старшим экономистом на заводе кожевенных изделий, а отец — не поверите — капитаном дальнего плавания. Все знакомые дети, имевшие души, умирали от зависти к Толику.

Из кругосветных морей отец привозил апельсины и джинсы, и тонкие, как лепестки зацветающих персиков, бюстгальтеры сестре и матери.

Но все это было давно. А потом наступила свобода.

Первым делом свобода забила их маленький домик в станице вонючими зелеными сумками — от потолка и до пола. Кожзавод вместо денег стал платить матери своими бессмысленными изделиями.

Папин корабль исчез на просторах свободы, как будто пропал в Бермудах. Кто его продал, кому продал и куда подевались деньги, никто никогда не узнал.

Старшая сестра Юля сделала было рывок, чтобы вырвать семью из свободы: с мужем решила открыть собственную ферму. Муж говорил: «Стыдно на такой земле быть нищими. Тут лопату в огороде воткнешь, а на будущий год на ней яблоки вырастут». Арендовали у края большой участок, вспахали, засеяли, а потом кому-то приспичило именно там строить дорогу, и землю забрали обратно. На засеянное поле навезли глины, а через месяц бросили, и все поросло амброзией.

Каждый день Юля возила ребенка в школу мимо этой земли, теперь ни к чему не пригодной. Иногда она плакала. Ее муж иногда выпивал. Потом выпивать они начали вместе и вместе начали плакать.

А месяц назад в Мавритании за долги арестовали ржавое рыболовецкое судно, на котором последние годы свободы за десять копеек ходил за вонючей рыбой апельсиновый капитан. Все, что Толик смог выяснить про отца, это что судно их стоит на дальнем рейде, то есть на берег не выйдешь, а на борту не осталось еды.

Толик сам ездил разбираться с отцовским начальником. Тот, как водится, развел руками, как водится, сдуру прикрикнул и, как водится, оказался нерусским. За его спиной на стене висела карта, где флажками были помечены страны, в которых стоят арестованными десять из десяти его кораблей — все, что осталось от великого и могучего Новороссийскрыбпрома, ловившего в восьмидесятых больше рыбы, чем все остальные рыбпромы огромной страны.

До прихода охраны Толик успел обозвать директора черножопым козлом и плюнул ему в аквариум, но от этого легче не стало.

Наглотавшись свободы, семья Толика уверенно шла ко дну, и чем быстрее она тонула, тем чаще в его разговорах появлялось страшное слово «мы».


В центре площади у хиленького фонтана стояли принесенные из ближайшей школы парты, покрытые грязной клеенкой. Дети, привязанные к воздушным шарам, таскали с парт бесплатные бублики.

Окрестные регионы свезли на День урожая у кого что понародилось и разложили на партах. Адыгея кормила вареньем из облепихи, Астрахань — немножко икрой, но больше тушеными жабами, которые громко нахваливал лысенький толстячок, объясняя, что это деликатес на французский манер, называется лапки, и поскольку предатели-осетры все подохли, то именно лапками заменят экспорт икры, и через годик-другой пред астраханскими жабами, как пред Дягилевскими сезонами, падет восхищенный Париж.

Воюющая Чечня не постеснялась прислать на ярмарку горный мед.

— Они б еще головы отрезанные прислали, — сплюнул Толик.

— Среди них тоже есть нормальные люди, — увещевала Нора. — Знаешь, такой есть Муса Дудаев, который командира Рахимова в «Белом солнце пустыни» играл? Так вот этот Дудаев Пушкина на чеченский перевел. Я в газете читала.

— Пушкину они бы тоже голову отрезали, если бы он дожил.

— Слушай, на фига ты учишь чеченский, если ты их так ненавидишь? — спросила Нора.

— Язык врага надо знать.

— Тогда лучше иврит учи. Ты же евреев еще больше ненавидишь.

— Выучу, не переживай, когда время наступит. Сначала мы с черными разберемся.

— Толик, ты достал меня уже реально своими черные — не черные. Ничего, что я тоже черная? — разозлилась Нора.

— Ты не черная, ты русская.

— С хрена ли? Во мне нет ни капли русской крови.

— Кровь тут ни при чем. Ну то есть, конечно, при чем, но это не главное. Ты говоришь по-русски и считаешь себя русской. Значит, твои интересы совпадают с национальными интересами русского народа.

— С чего ты взял, что я считаю себя русской?

— А разве нет?

— Конечно, нет.

Толик посмотрел на Нору недоверчиво. Он вдруг испугался, что Нора, с которой он спал и дружил, возможно, есть расовый классовый враг. Толик задумался, как так могло получиться и что теперь с этим делать. Он спросил с надеждой:

— Но ты же сто раз сама говорила, что твоя Родина — Россия! Как Россия может быть твоей Родиной, если ты нерусская?

— Легко. Одно другому не мешает.

— Ты ошибаешься, Нора. Всем, кто хочет жить в нашей стране, надо стать русскими. И скоро все это поймут, — сказал Толик с вернувшейся злостью.

— Это такая же ваша страна, как и наша! — вспыхнула Нора. — Такая же твоя, как и моя! И у тебя нет никакого права рассказывать мне, что я должна делать, чтобы жить в своей стране. Я здесь родилась и выросла так же, как и ты. И больше всего меня бесит, что из-за того, что у меня волосы черные, а у тебя — светлые, тебе кажется, что это ты тут хозяин, а я в гостях и должна жить так, как мне укажут хозяева.

— Так оно и есть.

— Иди в жопу, Толик, — сказала Нора. Она нарочно взяла с парты пластиковую тарелку с лужей чеченского меда, намазала им пирожок и сказала:

— Знаешь, я раньше еще сомневалась насчет «Вольняшки» и всех этих патриотических дел. Я думала, может, это все реально — про сионистов и все такое. А теперь я понимаю, что все это бред, и меня от вас от всех тошнит. Спасибо тебе за это большое. Ты мне, типа, глаза открыл.

— От кого — от нас — тебя тошнит?

— От всех, кого ты называешь «мы».


Наевшись пирожков и тушеных жаб, Нора и Толик помирились и понесли остатки в общежитие — кормить Педро и Димку. В парке на спинках лавочек гнездились недобрые гопники с бутылками «Балтики девять».

Солнце пятнами освещало парк, бликуя в люрексе спортивных штанов и в плевках, покрывавших прогулочные дорожки. По дорожкам c независимым видом дефилировали мамаши с колясками. Гопников они побаивались.

На очень высоких каблуках, с непривычки не до конца выпрямляя ноги в коленях, прошла, покачиваясь, созревшая школьница.

— Позырь, какие дойки! — сказал кто-то нарочно громко, и лавочка загоготала.

— Приколись, они больше, чем твоя башка, Вован, ты понял?

Вован громко свистнул. Школьница была очевидно довольна произведенным эффектом, но сдержалась и сохранила голову в исходном надменном положении, продемонстрировав безупречное владение главным навыком из всего того, чему девушки учатся в старших классах: они учатся не оборачиваться на свист.

Нора посмотрела на бритый затылок и спортивные шорты Толика. «Ну и чем он от них отличается? А ничем», — подумала Нора и вспомнила прищуренный взгляд Бориса и его широкие руки. Чтобы об этом не думать, она сказала Толику первое, что пришло в голову:

— Педро говорит, что слово «лавочка» произошло от слова love. Потому что на лавочках все целуются и трахаются.

— Раз Педро так говорит, значит, так оно и есть.

— Слушай, тебе не кажется, что Димка очень странный в последнее время? — вспомнила Нора. — Мне кажется, он вообще не спит. Ворочается все время. Я, когда в туалет выходила, смотрю: у него глаза открыты. И блестят дико. Я чуть не закричала.

— Да он, наверно, дрочит там просто под одеялом. Подслушивает и дрочит, — сказал Толик.

— Да нет, я серьезно. Почему он такой мрачный?

— Понятия не имею. Наверно, просто он до сих пор тебя любит. А меня, соответственно, ненавидит.

— Я думаю, что меня он тоже ненавидит. Я его даже немножко боюсь, — сказала Нора.

Они прошли мимо пары целующихся голубей, прямо возле которых валялся пьяный бомж. Нора ушла вперед, а Толик остановился, чтобы прикурить у прохожего сигарету.

Вдруг Нора услышала, как Толик громко и болезненно крикнул: «Еб твою мать!»

Нора испуганно обернулась. Толик навис над скамейкой и то нагибался к мычащему бомжу, то брезгливо выпрямлялся. Лицо у Толика было странное — как будто он или сейчас заплачет, или кого-нибудь убьет.

Под лавочкой, в луже мочи, с разбитой губой и бровью валялся профессор, большой знаток Еврипида, любимый студентами Зевс.

— Ты про фашизм говорила? — с судорогой спросил Толик, показывая на Зевса. — Вот это и есть фашизм, Нора! То, что сучья эрэфия сделала с Зевсом — вот это, блядь, реальный фашизм!

Нора подошла ближе, посмотрела на Зевса и отвернулась.

— Ужасно, — сказала она почти шепотом. — Но все равно нельзя так говорить про свою страну.

— А это не моя страна. Это твоя страна. Моя страна — Россия. А твоя — эрэфия, — сказал Толик и сплюнул.


К вечеру небо несколько раз сжималось и замирало, как будто собиралось чихнуть. И наконец чихнуло — пошел первый за месяц жиденький дождь. Осень была неотвратима.

Комната триста пятнадцать снова запахла сыростью. В ее темноте белела красивая задница Толика и смуглело среди бритых пшеничных колючек его открытое синеглазое лицо, похожее на открытые синеглазые лица поющих мальчиков из «Кабаре».


* * *

С рассвета и до заката вещевой рынок, который в Норином городе называли толчком, кудахтал, как курятник во время кормежки. Со всех сторон из динамиков под одинаковые мелодии много талдычили про любовь и чуть-чуть про тюрьму. На земле скрипели обломки разного хлама. Пахло жидкостью для снятия лака и пережаренным маслом. Продавщицы в спортивных костюмах провожали первого покупателя льстивыми комплиментами, крестили его деньги и водили ими по остальному товару — чтобы привлечь удачу.

За жестяным прилавком доцент Виолетта Альбертовна продавала позолоченные трусы.

Виолетта Альбертовна одна воспитывала двадцатипятилетнего сына. Сын был бездельник и хам. Поэтому Виолетта Албертовна на каникулах ездила в Польшу за позолоченными трусами, а потом продавала их на толчке в свободное от СРЯ время. Деньги она отдавала бездельнику.

— Иначе пойдет воровать, — говорила Виолетта Альбертовна. — Мне же дороже выйдет — ментам и судьям платить. И почему я не родила дочку? Лучше уж доставать дочку из кустов, чем сына из тюрьмы.

Надо было слышать, как доцент Виолетта Альбертовна врала покупателям про свой товар. Ходит по ряду придирчивая матрона, прижимает к груди кошелек. Подходит к Виолетте Альбертовне и тычет пальцем в желтый квадратный костюмчик, такой же, как восемь других ее желтых квадратных костюмчиков.

— Италия? — с недовольным видом спрашивает матрона.

— Конечно, Италия! — отвечает Виолетта А льбертовна с отрепетированным энтузиазмом. И та, и другая, конечно, знают, что Италия там и рядом не валялась, как выражалась Виолетта А льбертовна.

Матрона подолгу вертит в руках квадратный костюмчик, проверяя швы. Потом идет примерять. На время примерки Виолетта Альбертовна, растопырив руками плед, прикрывает тело матроны от посторонних глаз. От этого у нее затекают руки.

В конце концов, матрона появляется из-под пледа, поправляя лифчик, с безразличным видом, чтобы продавщица вдруг не подумала, что костюмчик матроне понравился.

— Ну, это, конечно, не Италия, а галимый Китай, — сообщает матрона, бросая костюм на прилавок.

— Какой Китай, ты посмотри, там написано «мэйд ин Италия» — защищается Виолетта Альбертовна.

— Ой, на заборе тоже кое-что написано, и что?

— Да я тебе сыном клянусь, что Италия! Я весь товар сама вожу из Милана, ты мне не веришь, что ли?

— Ой, да ты клянись кому другому. Швы кривые, а она мне чешет — Италия!

— Ты посмотри на нее — не верит! Сыном клянусь единственным! Где кривые, где ты нашла кривые? — наступает Виолетта Альбертовна, вертя в руках юбку от костюма. Матрона показывает кривой шов. Виолетта Альбертовна упирает в бок толстую руку в кольцах из дутого золота и меняет лицо оскорбленной комсомолки на лицо выпившей проститутки.

— И что теперь? Подумаешь, цаца какая! Шов ей кривой! Его и не видно совсем. А она прямо Италии захотела! Да ты знаешь, сколько Италия стоит? Ты где вообще на толчке Италию видела? Может, мне расскажешь, так я щас тут брошу все, сама туда побегу. Ишь — Италию ей за семьсот рублей подавай! Насмешила!

— Шестьсот пятьдесят!

— Семьсот! — кричит Виолетта Альбертовна. — Я их беру сама за семьсот двадцать, просто стоять здесь надоело, поэтому за семьсот отдаю!

— Ну, так и стой тогда до вечера!

Покупательница уходит и часа через два покупает такой же костюм за восемьсот.


Впрочем, в тот день у Виолетты Альбертовны все же купили пару трусов. Она перекрестила деньги и побежала домой готовиться к завтрашней лекции. На выходе с толчка Виолетта Альбертовна столкнулась с Педро и Димкой.

— Как торговля? — спросил Педро.

— Хреново, — ответила Виолетта Альбертовна. — Учите, мальчики, орфоэпию — у вас по ней будет экзамен.

— Времени нет, Виолетта Альбертовна. При всей любви к орфоэпии. Жрать-то надо, — ответил Педро.

— Ну, ничего, ничего, — сказала Виолетта Альбертовна. — Когданибудь эта хрень в нашей жизни закончится.

Со вчерашнего вечера Педро и Димка разгружали на толчке машины с тюками шмотья. За ночь они заработали по десять президентских стипендий каждый.


Толик толкнул скрипучую дверь, и комната триста пятнадцать распахнулась запахом лука и несвежих футболок. Нора пыталась из четырех картофелин, двух луковиц и одной привядшей сардельки сварить суп на четверых, трое из которых — растущие мужские организмы. Вот-вот должны были вернуться с толчка голодные Педро и Димка.

Толик присел на корточки на пол — перед ним был синий пластмассовый тазик, в котором он принялся стирать свою единственную рубашку. Толик стирал прилежно. Нора знала, что завтра, когда рубашка высохнет, он так же прилежно будет ее наглаживать. Мать приучила Толика, что на рукавах рубашек не должно быть стрелок, на столе — крошек, на покрывале — морщинок. Он с детства был уверен, что это и есть тот минимум, который отличает порядочного человека от скота.

Заскрипела дверь.

— Доброе утро, подонки, — поприветствовал Толик. Педро с Димкой, ничего не ответив, пошатываясь, рухнули на свои кровати. Левая рука у каждого была согнута в локте.

— Вы что, опять кровь сдавали? — возмутилась Нора. — Вы же только неделю назад сдавали! Нельзя же так часто!

— Нас наебали на толчке, — объяснил Педро. — Дали в два раза меньше, чем обещали. А я Джонику за траву должен отдать сегодня.

Донорство было главным источником денег для Педро и Димки. Стипендии студентам хватало на жизнь впроголодь в течение дней четырех. Впрочем, Педро и Димка были троечниками, и стипендии никакой в любом случае не получали. А за порцию крови в больнице платили в расчете на то, чтобы донор мог купить себе шоколадку и бутылку кагора — восстановиться. Педро и Димка находили этим деньгам лучшее применение.

— Если бы я родился раньше, я успел бы быть комсомольцем, и моя кровь стоила бы дороже, — устало сказал Педро.

— С чего ты взял? — спросила Нора.

— Потому что это была бы комсомольская кровь. А так кому нужна моя паршивая кровь? Ни стыда в ней, ни совести. Только пиво и трава.

Педро вяло потянул на себя гитару. Димка стянул заношенные джинсы и спрятал покрытые длинными черными волосами белые ноги под стол. Он вытащил из спортивной сумки блокнот и снова стал туда что-то записывать еле видимым мелким почерком.

— Ну вот, философ опять сел писать, — улыбнулась Нора. — Что ты там все пишешь? Умные мысли? Я тоже раньше записывала умные мысли, но потом я выросла, и это прошло.

— Иди на хуй, Нора.

— Димка, ты что? — испуганно сказала Нора.

— А ничего. Просто иди на хуй, и все, — спокойно сказал Димка совершенно не своим голосом. Он встал из-за стола и вдруг с силой стукнул по нему кулаком, так, что посыпались его блокноты и по полу разлетелись листки. И резко вышел из комнаты.


Вечером Толик убежал покупать цветы новой девушке, про которую он уже третий день думал, что она — лучшее из всего сотворенного Господом после Евы. А может, и до.

Над общежитием громыхало:

— Халява, ловись!!!

Это студенты согласно традиции просовывали в форточки открытые зачетки и взывали к богам сессии, чтобы те обеспечили им сонного, полуслепого, рассеянного экзаменатора с энурезом — чтобы часто выходил в туалет и можно было в это время списать все ответы.

— Иди хоть халяву полови, Педро, — сказала Нора.

— Да ну их всех в жопу. Если меня не отчислят, я сам уйду. Задолбался слушать этих идиотов коммунистических.

— Ты так странно живешь, Педро, — сказала вдруг Нора то, что давно хотела сказать. — Тебе как будто вообще ничего не нужно.

Педро задумчиво посмотрел на свои грязные ногти и сказал:

— Мне нужно только, чтобы мне было нескучно. А мне скучно, понимаешь? Жить скучно. Тебе разве не скучно?

— Нет, — ответила Нора и подумала, что, если бы Борис хоть раз позвонил, ей было бы еще нескучнее.

— Конечно, куда вам с Толяном скучать. Вы тогда за презервативами бегать не успеете. Ладно, не обижайся, — сказал Педро, хотя Нора не собиралась обижаться.

Нора взяла сигарету, подкурила ее медленно, подошла к окну, выглянула, не увидела во дворе ничего интересного, обернулась обратно и долго смотрела в захватанное зеркало, висевшее над диванчиком Педро, выпуская дым в свое отражение.

— Интересно, что из нас вырастет? — вдруг сказала она.

— А мне неинтересно, — отозвался Педро. — Из меня ничего хорошего точно не вырастет. И из Димки тоже. А из вас с Толяном, может, и вырастет что-нибудь. Вот мы с Димкой и будем на вас любоваться.

— А где Димка, кстати?

— Не знаю, я его с утра не видел. С тех пор, как он тебя послал.

Комната триста пятнадцать заснула, первый раз с весны, с закрытыми окнами. На полу и на стульях валялись отвыкшие от хозяев свитера и осенние куртки.


Ближе к рассвету Толик проснулся от истошного крика. Крик доносился из кухни и становился все громче и все страшнее. Толик, как был, в трусах, с шумом спрыгнул с кровати и рванул на кухню.

В коридоре хлопали двери и показывались заспанные лица — проснулся весь этаж. Толик за мгновение добежал до кухни. У дверного проема стоял Джоник из триста второй — музыкант и наркоман с первыми в городе дредами. Обеими руками он сжимал свои дреды так, как будто пытался выдавить из головы то, что сейчас увидел. Вопль, разбудивший этаж, вырывался откуда-то из глубины Джоника.

Толик отпихнул Джоника и замер на пороге. В темноте общей кухни, над свалкой из мусорных отходов висело что-то большое и бесформенное.

— Норрра-а-а-а, — прохрипел Толик, — что ты наделала, мать твою! Су-у-у-у-ука!!!

Девятая глава

Гой ты, рушник, карбованец, семечки в полной жмене!

Может, Бродский, а может, и не Бродский

Есть ли что-нибудь в мире прекраснее поля июльских подсолнухов под кубанским небом?

Едешь по трассе. Она блестит, как смола. Вокруг бесподобное лето. Густой и тягучий воздух, жирный, как бульон, залил степь, залил дорогу, залил черные пашни, и рощу серебряных белолиственниц, и зеленую глубь неподвижных лиманов. Редко мигают окном голубые саманки. Во дворах наливаются персики, млеют на крышах кошки. Медленно и торжественно, как подводные лодки, плывут по жаре индоутки. На веревках сверкает крахмальная стирка. Одинокий комбайн, как самолет в небе, волочит за собой след из соломенной пыли. Ветер плещет и гонит пшеницу, разбивая ее об асфальт, как прибой, и, как чайки над морем, над полем носятся галки.

А поверх всего непереносимо, сногсшибательно, фантастически сияет небо.

Над Кубанью небо в июле сияет так, что не видно солнца. Бледное, мутное пятно в углу, как будто на скатерть пролили пахту, — это и есть солнце. А все остальное — пронзительно синее небо. И вот изпод этой ослепительной сини вдруг как хлынет прямо на трассу, как буря, поле июльских подсолнухов со всей дерзостью своих красок.

Никакому Моне ни в каком страшном сне и не снилось.

Буря жгучей могучей зелени, и на ней тысячи пленительно ярких голов, поразительных, гордых созданий; стройные, стоят перед небом, как красавицы перед царем на смотринах, расправили острые лепестки и крутят вихрами с востока на запад, послушные только движению солнца.

Разве можно проехать мимо поля июльских подсолнухов и дальше спокойно жить?

Нельзя.

Пока не увидишь среди них шикарный акриловый плакат: «Добро пожаловать в самую большую станицу в мире. Штраф за сквозной проезд — тысяча рублей».


* * *

Станица Старонижестеблиевская славится честолюбием и упертостью. Ей давно надоело быть самой большой станицей в мире. Она хочет быть городом. Уже много десятилетий ее жители добиваются городского статуса.

Все эти годы страна жила своей жизнью — голодала, сидела, сажала, победила фашистов, слетала в космос, купила видеомагнитофоны и посмотрела на них «Том и Джерри», в конце концов, развалилась, но и это стеблиевцев не отвлекло. Десятилетиями они строчат письма тем, кто теперь у власти, требуя справедливости.

Что изменится от того, что Старонижестеблиевская станет Старонижестеблиевском, никто в станице не знает. Но всем сердцем этого жаждет и завещает детям жаждать дальше. Такой в Старонижестеблиевской коллективный отцовский наказ.

Особенно волнуются станичники последние годы, потому что Стеблиевка на ровном месте вдруг стала самым продвинутым спортивным центром юга России. Может, если только Сочи к Олимпиаде действительно построят, то обгонят Стеблиевку. А пока — равных нет.

Все произошло случайно — из-за соперничества станичного председателя Стыцько и частного фермера Вольнодуренко. Станичники говорили про это соперничество: «Опять наши яйцами меряются».

Однажды Стыцько узнал, что ласковый рык демократии донесся и до Стеблиевки, и председателей будут теперь избирать на выборах, которые непонятно каким макаром надо провести в бывшем колхозном клубе. Раньше в клуб приезжали краевые начальники — встречались с народом, просили его не буянить, а за это обещали провести канализацию и, как только представится случай, отдать банду Ельцина под суд. Но давно уже никто не ездит: ветер гоняет по клубу засохшие презервативы, восьмиклассники по ночам оставляют грязные шприцы, и только в одном окошке с восьми до пяти сидит прыщавая девица под вывеской «Планета фото. Проявка и печать».

В общем, Стыцько узнал про выборы. И тут же понял, что единственный его конкурент — фермер Вольнодуренко. И тут же понял, что надо делать, чтобы его уничтожить.

Председатель не стал изобретать велосипед, а сделал все так, как сделал бы на его месте любимец всего края величественный Батько Демид, — открыл первый в станице телеканал и начал войну с сионизмом.

Канал назвали «Наш Батько», чтоб подчеркнуть связь председателя с губернатором.

Почти все время в «Нашем Батьке» вещал председатель, но еще иногда для поднятия рейтингов пожилая дикторша с начесом передавала от одних станичников другим поздравления с юбилеем и приветы.

Теперь каждое утро станичники шагали мимо редакции два километра до автобусной остановки и оттуда сорок минут тряслись по колдобинам, чтобы послать в редакцию свой привет. Вообще-то редакция располагалась в самом центре станицы. Но приветы принимала только по почте. А почта была только в райцентре.

Каждый вечер председатель сообщал землякам, что за минувшие сутки в Стеблиевке снова выросли надои и улучшились урожаи, почти никто не помер, на улицах стало меньше пьяных и нерусских, и только гадит вражье отродье клоп-черепашка, но и его победим.

И в каждой передаче Стыцько ругал частных фермеров, называя их сионистами.

— Вот здесь, — вещал председатель, тыча куда-то рукой, — здесь на платанах троих сионократов повесят, и народ спросит: «За что повесили?» А я скажу: «За предательство национальных интересов!» И народ скажет: «Правильно, надо и остальных повесить!»

Надо сказать, Вольнодуренко был единственным частным фермером во всей округе, поскольку не пил. Что может быть лучшим подарком небес в станице, чем анафилактическая реакция на спирт у мужа и отца? Про таких на Кубани говорят: «Чи хворый, чи падлюка». Фермер был именно хворый, и его семья молила Бога, чтобы Бог, не дай Бог, его не исцелил.

Тем временем волшебная сила телевидения взяла свое: народ невзлюбил фермера, зато полюбил председателя.

Вечереет в станице, кричит отец сыну со двора:

— Василий! А ну хорош там семки щелкать, пиды поможи мини синенькие розгрузыть!

— Ща, батя, телевизер тока додывлуся. Тут Стыцько такое кажэ!

— А шо вин кажэ?

— Ты бачил, вчора элеватор чуть не запалылы? Так то, оказывается, сионысты булы!

— Якись такы сионысты? Ты шо, сынок, сказывся? То сосиды на Выселках напылыся та стерню нэ с той стороны запалылы, вот и понэсло на элеватор!

— Та хто то брэшэ, батя?! Вот ты послухал бы, шо Стыцько тоби кажэ! Сионысты элеватор хотилы спалыть, шоб добро народно спортить! А ты — сосиды, сосиды! Телевизор нэ дывышься и нэ знаешь ничого с синенькими со своими!

Мало-помалу Стыцько перестали ругать клещом и собакой. Наоборот, встретив его на улице, почтительно замолкали и приподнимали кепки, здороваясь:

— Здоровеньки булы, Палыч. Жизня-то у нас какая пошла — совсем другой коленкор! Не воробьям дули крутить!

А среди фермерских работников, наоборот, даже случился бунт: заправившись для храбрости самогоном, пришли к нему в кабинет комбайнеры и потребовали, чтобы зарплату им теперь выдавали деньгами, а не зерном. Хотя раньше брали зерном и не жужжали, как точно подметила фермерова супруга.

Вскоре Стыцько, как Вася Пагон, разослал по станице собственный список сионократов. Никаких настоящих евреев в списке, ясное дело, не было, поскольку откуда настоящим евреям взяться в станице Старонижестеблиевской, даже если она уже почти город.

Надо ли говорить, что Вольнодуренко, потомственный казак с красной ряхой, с детства приученный семьей и школой не любить евреев, в списке станичных сионократов стоял первым.

Только после этого фермера наконец прошиб коварный Стыцьков замысел. Вольнодуренко крякнул, почесал кепку, а потом взял да и достроил в центре станицы еще при Горбачеве начатый Дворец спорта, явив тем самым первый и до сего дня последний в Стеблиевке пример социальной ответственности бизнеса.

Станица была потрясена. Здесь не строили ничего уже лет десять, если не считать фанерной будки с жестяной крышей под вывеской «Гипермаркет Сан-Франциско». Будку соорудила семья беженцев из южного государства, обретшего вожделенную независимость и не знающего, что теперь делать с населением.

Дворец спорта открыли с красными лентами и восторженными комментариями в эфире «Нашего Батька».

Теперь уже пришла очередь председателю чесать кепку и крякать. Его ответ был блестящим. Стыцько съездил в краевую столицу, с кем-то там пошушукал, кому-то подогнал фуру арбузов с лучшей бахчи, и, не успев еще опомниться от одного Дворца спорта, станица уже открывала второй!

Стыцьковский дворец сильно обошел вольнодуренковский. Тот теперь казался вонючим спортзалом, а не дворцом. А новый — это был настоящий фитнес-центр, с совершенно немыслимой роскошью — бассейном на три дорожки. Непьющих станичников обещали пускать в бассейн бесплатно по особым билетам с фотографией Стыцько. Оба непьющих станичника этим очень гордились.

Вольнодуренко с горя неделю гонял по двору жену, как Степан Аксинью. Хотел было нанять босяков поразбивать в фитнес-центре окна, но рассудил, что это некреативно, достал из-под кровати чемодан и укатил в Москву к двоюродному брату. В Москве фермер, стесняясь, пообедал в заоблачном ресторане с двумя мужчинами в запонках. Брат называл этих мужчин «инвесторами». Неизвестно, на что клюнули инвесторы, но в следующим октябре в станице открыли первый на юге России Ледовый дворец.

Ни в одной из российских южных столиц не было Ледового дворца. Даже просто катка не было — ни маленького, ни большого, ни крытого, никакого. И какой может быть каток в краю, где полгода в году лето, и такое лето, что асфальт плавится?

Сначала вообще было непонятно, что с этим катком делать, потому что ни в станице, ни в окрестностях, ни даже в самой краевой столице сроду не продавались коньки, и в глаза эти коньки никто не видел, кроме как по телевизору на чемпионатах по фигурному катанию. Но беженцы из южного государства смотались в Москву на Черкизовский и затоварили будку «Сан-Франциско» партией коньков.

Ледовый дворец овладел станицей в ноль секунд.

Зоотехники собрали хоккейную команду и бились вечерами с комбайнерами. Доярки перешили выпускные платья дочерей и натягивали их на расползшиеся бедра прямо поверх гамаш. Им хотелось кататься, как Роднина.

Слух о Дворце прошел быстро, и сюда уже приезжали со всей округи. Людей стало так много, что движение на катке пришлось организовать только в одном направлении — по часовой стрелке, чтобы народ не поубивал друг друга. Так и катались друг за дружкой в лучших нарядах, целыми семьями. Ледовый дворец заменил станичникам первомайскую демонстрацию, по которой они тосковали все эти годы.

Старонижестеблиевская еще больше преисполнилась гордости за свою удивительную судьбу, и в школах с еще большим остервенением стали проводить конкурс на лучшее стихотворение про прекрасную малую Родину.

Но главное — прекрасная малая Родина все простила сионистуфермеру.

Председатель мучился. Он не знал, чем отомстить. И тогда фермер предложил ему мировую. Фермеру совсем не хотелось ворочаться по ночам, гадая, чем же теперь ответит председатель. Оба они сообразили, что выборов никаких пока не было, а может, никогда и не будет, а их гонка вооружений еще чуть-чуть — и погубит обоих, как едва не погубила однажды мир на Земле. В итоге решили публично помириться и закрепить дружбу совместной постройкой чегонибудь такого, что действительно нужно станице.

Оказалось, что по-настоящему нужно станице теперь только одно — травмпункт. Из-за бассейнов и катков у публики увеличился травматизм.

Сказано — сделано. Через полгода был у Стеблиевки свой травмпункт. Вся местная пресса, то есть и газета, и телеканал, зашлись в восторге. На первую полосу газеты «Великая Старонижестеблиевская» поместили снимок улыбающихся председателя и фермера. Редакция пыхтела над заголовком всем составом. То, что они в итоге придумали, всем показалось торжественным и емким.

Большими буквами над снимком было написано: «Результат рукопожатия Стыцько и Вольнодуренко — травмпункт!»

В общем, благодаря демократии затрапезная кубанская станица (пусть и самая большая в мире) за пару лет разжилась двумя Дворцами спорта, бассейном, Ледовым дворцом с настоящим катком и травмпунктом.

Правда, статуса города ей так и не дали.


* * *


Был сентябрь. В сентябре дорогу, ведущую в Старонижестеблиевскую мимо поля подсолнухов, уже не узнать. Небо сереет, мутнеют лиманы, пшеницу давно собрали и по-черному жгут на полях стерню.

Жизнь почти так же щедра, как безжалостна. Сама оглушила, сама взбаламутила душу, а потом, как обычно, взяла и сама все испортила. Где подсолнухи, где гордые молодые счастливцы, любимцы неба, с улыбкой глядевшие ему прямо в глаза? Одни бурые палки, и на них — черные головы без лепестков. Стоят сморщенные, иссохшие, как старухи в черных платках на утомительных похоронах соседки. Тусклое небо от них отвернулось, солнце не смотрит на них, и разрывается сердце от того, что вот была красота, и нет ее, и год еще целый не будет… и думаешь о старости и смерти… и в страхе и в тоске ждешь неминуемую осень…


Нора и Толик вывалились из автобуса в пыль Старонижестеблиевского автовокзала. В воздухе тянуло то туалетом, то шашлыками. Педро в Стеблиевку не поехал, он куда-то умчался с Джоником. Он вообще третий день подряд ночевал у Джоника, с той самой ночи, когда тот первым увидел Димку висящим на водопроводной трубе на черном с золотым пояске с надписью «Спаси и сохрани», который, провожая его в институт, ему подарила мама.

Димкина станица еще не пришла в себя после летнего наводнения. Как говорили стеблиевцы — не очухалась. Потрескавшаяся земля, с которой давно сошла вода, оставив гниющие трупы коров, могильные плиты с затопленных кладбищ, обломки диванов, сушилок, поилок и разного хлама, была кое-где посыпана хлоркой.

В половине дворов никто больше не жил. На месте казачьих хат гнили горы размокшего самана, а над ними кружили полчища жирных мух.

В других дворах дети и жены заново красили стены, мужики ставили на огородах теплицы. Всем было не до чего. Не до Димки — уж точно.

На Димкиной улице на отшибе у леса растрепанная старуха сослепу приняла незнакомых ей строго одетых Нору и Толика за краевых чиновников. Она заверещала:

— Вы шо, з края чи ни з края? Подывытися, шо тут творытса! Нихто нам ни помогае, ничого! Ходым, самы хлоркой все сыплем, а то уже у усих язвы пошлы от дурной воды! — старуха задрала подол и показала багровые волдыри на высохших икрах.

— И помошы нам ниоткуда нима. А ще мародеры якись-то такы набежалы. Учора двух баб наши ж хлопчикы повязалы — они с Колотитьков хаты ворота хотилы спэрэть. Я кажу: та на шо им ци ворота? А хлопчикы кажуть: на цвэтныи мэталы. Якись таки цвэтныи мэталы? — тараторила старуха. — И нэ бачилы ж мы ныколы и нэ зналы, шо цэ такэ — цвэтныи мэталы, и мародеров нэ бачилы ж ниякых, и откуда вонысь ци мародеры узялися! А Колотитьки ж в город поихалы и нэ знають дажить за ворота за свои ничого.

— Мы не из края, — сказал Толик. — Мы приехали…

— Нэ з краю? А откель? — перебила старуха и подозрительно прищурилась. — Высэлковски чи ни? А шо вам тут надо? Как вас наводнэнне нэ топыло, так вы пришлы на наше подывытса? Ой, шо дилать, шо дилать, как жить? Жить-то нам тижало! — запричитала она. — Одного унука ростыла, думала ж, вин на старосты мины помогаты будэ, а вин жи ж в армию пошев, так його у Чичны пулей убыло! И нэ бачилы ж мы ныколы и нэ зналы за ту Чэчню, и откуда вонысь та Чэчня узялась!

— Послушайте, — потерял терпение Толик. — Мы на похороны приехали. Где тут похороны?

— А! Так и казалы б жи ж сразу, шо на похороны! Калытку видкрыту бачите? — сказала старуха и махнула рукой в сторону крайней хаты с открытой калиткой. — Там он, родымэнькый, — деловито добавила она и вдруг, спохватившись, заскулила в голос, как приличествовало случаю.

Мимо размокших хат на велосипеде проехал милиционер, окинув Нору и Толика неодобрительным взглядом.

Под фиолетовым небом гуляли по гравию трое рыжих котов.

— Чубайс! А ну геть витселя! — крикнули с одного из дворов, и коты, отвернув жирные морды, поковыляли пугать гусей. Гусаки и гусыни, ворча, покатились к канаве. Проклекотал невозмутимый индюк, соседская шавка в репьях огрызнулась визгливо.

Димкин гроб стоял во дворе у канавы на четырех табуретках.

Нора и Толик вошли, сторонясь друг друга. Над Димкиным голубым лицом свисала гроздь винограда. Возле гроба похрюкивали странные красные свиньи. Больше около гроба никого не было.

— То воны на солнце прыгорэлы, — сказала с крыльца женщина, заметив, что Толик и Нора смотрят на красных свиней. — Два дни у воде плавалы, пока спасатэлы ни приихалы — как живы осталысь те свинни, нэ пойму. Ишо трех курей спаслы, одного гусака спаслы и вот солення з огурцив да синеньких — я ж йих по-своему квасю, всем нравлится, — указала она на банки с солеными огурцами и баклажанами. — По ночам ти солення с палкой сторожу от мародеров. Усэ пропало у нас, усэ пропало! — запричитала женщина. — Уси тэплычки снисло, ни огурчикив, ни пэтрушечки, ни, просты Господы, часночкив дажить. Як було в огороде при Гэрасымыче, порядок був! Хозяин мий — вин такой був — любил порядки.

— Какой хозяин? — спросила Нора.

— Ну Гэрасымыч жи ж, муж мой покойный. Усэ пропало! А тут это еще, — всхлипнула она, показав на Димку в гробу.

Это была Димкина мать теть Дуня.

Теть Дуня позвала Толика с Норой в дом. На столе рядом с единственной уцелевшей от наводнения сковородкой жили куры и жирный гусь. Теть Дуня покрутилась у печки, не переставая жаловаться на ущерб в хозяйстве, учиненный наводнэннем. Про Димку она почти не спрашивала, только ругалась на институт — ей казалось, что именно он довел сына до такого дила.

Толик протянул ей пакет с Димкиными блокнотами и спросил:

— Во сколько поминки будут, теть Дунь? Мы, может, пока погуляем тут по станице, чтоб вас не напрягать?

— Та якись помынки? — ответила Димкина мать. — Ты шо нэ бачишь, шо нам нэ до помынок?! Тут курей ба послэдних нэ ростирять.


Нора и Толик вышли во двор и издалека посмотрели на Димку, не поднимая голов, краем глаза, как будто подглядывали за смертью как за чем-то стыдным и неприличным. На кладбище они не поехали.

Всю дорогу обратно Толик молчал. Потускневшие мазанки, черные пашни и сотни засохших подсолнухов проносились мимо окна. Несколько раз Нора увидела на обочине картонные таблички с фломастерной надписью «продаются черви». В конце концов, она не выдержала и заговорила с Толиком:

— Слушай, ты думаешь, Димка повесился из-за меня? Потому что я его не любила? Фигня это все! Он повесился, потому что его НИКТО не любил. Ты же видел.

— Я не думаю, что он из-за тебя повесился, — сказал через паузу Толик. — Я сначала так думал. Но ты тут ни при чем, и теть Дуня тоже. Ты его блокноты читала когда-нибудь?

— Нет.

— А я вот прочитал. Как из морга приехал, так сразу и прочитал. На, посмотри. Я теть Дуне не все отдал. Только те, куда он Ницше и Кастанеду переписывал. С нее и этого хватит.

Нора взяла знакомую кипу блокнотов. Острым Димкиным почерком там были написаны странные вещи — какие-то заклинания, как показалось Норе, с бредовыми словосочетаниями: «сублимированная похоть», «астральный блуд», «прободенная совесть», «приголгофский флюид», «обрезанное сердце». Нора прочла полстраницы и испуганно посмотрела на Толика. Толик уткнулся в окно. Нора стала читать дальше:


Нечестивая мать, не выпускающая сына из духовной утробы, продолжает обогревать, из-за чего происходит варварское прободение тонкого тела и преселение жупела. Пробитый мужчина начинает греть, что для него неестественно. Женоподобный греющий мужчина — человек с преселенцем, упырно одержимый.


Я должен сломать себя… Я должен сказать: отныне для меня голос агапы — Глас Божий. Отныне у меня нет своего ума (совести, тела, воли), но ум мой — ум агапы, разум братии — мой ум. Мысль, что я конченый урод, должна стать столь же естественной, как то, что я человек.


Вавилонская блудница — любая женщина — распространяет вокруг себя содомскую вакханалию, являясь поверенным лицом князя тьмы, его священницей. Она превращает мужа в сына и сына в мужа, постоянно погружая их в свою бездонную, разжиженную геенской похотью ненасытную утробу, сиречь в утробу дьяволицы, священнодействуя на генитальном престоле, воздвигнутом сатаной.


«Убью себя, но не усну», — говорит праведник.

Огненно-кровное крещение — это высший тип крещения, предназначенный для избранных и представляющий собой свидетельство, кризис, болезнь, буйство веры и, наконец, жертву живота.

— Что это, Толик? — в ужасе спросила Нора.

— Это «Православная церковь державная»*. Тоталитарная секта. Учит своих последователей, что все зло от женщин, а чтоб избежать соблазна, надо уйти из жизни, — спокойно ответил Толик словами из заметки в Интернете. — Особенно часто жертвами секты становятся юноши, пережившие несчастную любовь или имеющие тяжелые отношения с матерью. Или — и то и другое! — последнюю фразу Толик выкрикнул.

Грибники с передних сидений автобуса испуганно обернулись на Толика. Он продолжал кричать:

— Димка был в тоталитарной секте! Мы жили с ним в одной комнате и не знали, что его сделали сектантом! — Толик произнес слово «сектант» таким же полным брезгливости голосом, каким он обычно произносил слово «голубой» или «наркоман».

— Но это еще даже не самое ужасное, — сказал Толик через паузу и отвернулся к окну.

— А что самое ужасное? — спросила Нора, которая все еще не могла понять, как это Димка, умный, начитанный Димка, вдруг мог совершить такую глупость.

— Самое ужасное, что основатель этой секты — жид!

Толик с вызовом повернулся к Норе. По его лицу шли багровые круги. Нора уронила блокноты на пол, и они рассыпались между сидений, подскакивая на ухабах. Нора не стала их собирать.

— Откуда ты знаешь, что основатель — жид? — спросила она.

— Я в Интернете посмотрел. Вениамин Янкельман! Вениамин Янкельман, на хуй, основатель «Православной церкви державной». Ты можешь себе представить? Я его найду. Я его найду, суку, и я его убью! Он будет первым.

— Ты его убьешь за то, что Димка повесился, или за то, что он еврей?

— И за то, и за другое, — ответил Толик.


* * *

Сразу после Димкиных похорон Нора съехала из общежития, сняв с Марусей комнату у пенсионерки в душистом дворе у трамваев. В комнате стоял буфет, висели малиновые ковры и жил надоевший хозяйке пожилой говорящий какаду.

— Что-то со мной происходит, — сказала Нора Марусе как-то вечером, отхлебывая из хозяйского хрустального бокала «отвертку» домашнего приготовления. — Раньше у меня всегда, сколько я себя помню, было такое чувство, как будто я еще не живу, а как бы пробую жизнь. Типа, когда суп варишь — ты его еще не ешь, а только пробуешь ложкой на вкус. И, если что-то не так, можно еще посолить, или морковки добавить, или кипятка подлить. И только потом когда-нибудь, когда уже придут гости и ты суп уже по тарелкам разольешь, вот тогда уже ничего исправить будет нельзя. А пока еще можно.

Нора закрутила вокруг пальца темный локон и задумчиво посмотрела на какаду, совершенно его не видя.

— Но я последнее время иногда думаю, — продолжала она, — а когда начинает считаться, что человек уже всерьез живет? У меня есть тетя — она тоже была умница-красавица в молодости. Потом связалась с одним придурком, потом с другим придурком, и как-то так все пошло… А теперь все про нее говорят, что у нее не сложилась жизнь. И она сама так считает. Вот я и думаю — где та грань между тем, что ты только пробуешь разные варианты, и тем, что суп уже сварился? Когда наступает точка, после которой жизнь уже не сложилась и ничего нельзя исправить? Я вот боюсь эту точку не заметить. Ты не боишься? — спросила Нора с надеждой, что Маруся все понимает и тоже боится.

— Ты накуренная, что ли? — сказала Маруся, прищурившись.

— Да нет же! Я просто, наверно, не так объясняю — не то, что хочу сказать. Послушай…

— Я вообще не понимаю, о чем ты говоришь, — перебила Маруся. Белобрысый верстальщик Боря вчера наконец предложил ей переехать к нему, навсегда завершив в Марусиной жизни недолгий период метаний.


В такие вечера Нора брала сигарету и выходила в шуршащий дворик, где, глядя на старенькую хозяйку комнаты, бредущую из магазина с авоськой серого хлеба, дешевых лекарств и кефира, искала и не находила правильных слов, чтоб объяснить Марусе, что она чувствует в эту минуту, когда от нее, как на даче у дедушки в детстве медянка в блестящей траве под осенними грушами, ускользает — за хвост не поймаешь — простодушная ясная юность, и ее драгоценные миги, как легкие капли, безвозвратно уходят сквозь пальцы, и ничто никогда не вернется и не будет ни ярче, ни лучше.


Пожилой какаду подслушивал все, что Нора говорила Марусе. Через неделю общения с девушками он выучил новое слово — «в Москву!».

Часть вторая

Москва

Десятая глава

Смотри — вот жизнь идет. Смотри — проходит. Смотри — прошла…

Н. Дубовицкий

Москва! Дорогая, блестящая куртизанка, дающая всем — и таджику, и вору, и гению, принимая к оплате наличную душу без сдачи. За твои цветы на бетонных столбах, голубые июньские ночи, за веранды, террасы, фонтаны, неоны, за свалку шикарных витрин и сияние черных капотов, за редкое чистое небо, за девушек в белоснежном на палубах наглых яхт, за насмешливые похвалы твоих фаворитов, которых ты раз в сезон швыряешь прислуге, как вещи из прошлой коллекции, и бежишь в свои ЦУМы и ГУМы, чтоб купить себе новых без скидки, за всю тебя целиком — Боже мой! — забери, что хочешь, — но ты ничего не хочешь. Утро красит нежным цветом, а вечер — порочным огнем твои улицы, полные жизни, и зеленые кудри бульваров, и твой Кремль, и твоих церетели, и сияет над темной рекой Храм Христа, как корабль, увлекая тебя в неизвестное, благословенное плавание, а страна заржавелой флотилией, отставая и злясь, ковыляет за ним по волнам и по мелям туда, куда он повернет.


С мая по самый сентябрь нормальному человеку нужно жить в Москве. Но все остальное время здесь жить нельзя. Здесь можно только зарабатывать деньги и страдать. Как так получилось, сколько в этом трагедии, нелепости и бессилия, что наша Родина, ширясь до нынешних своих умопомрачительных границ, сдвигала столицы все севернее и прирастала территориями одна кошмарнее другой?! Чем было плохо в Киеве? Зачем вот это началось — Новгород, Москва? А Петр — зачем он построил Питер там, где он его построил? Державе нужно было море — так разве не нашлось нормальных морей? Черное, например. Только на секунду представить, что столица России — у Черного моря… В Туапсе…

Или — страшно сказать! — в Сухуми.

И там, в сердце нашей Родины, городе-герое Сухуми, все то же самое: широченные проспекты, на проспектах немытые бентли, гастарбайтеры в туфлях с длинными носами, Третьяковка, казино Шангри-ла. Якитории с очередью в пол-улицы, жадные менты, таджики в оранжевом, фитнесы, бутики, газета Сухуми Таймз. Сладкая вероятность увидеть на улице Пугачеву с собачкой, иметь десять процентов скидку в Азбуке и пятнадцать — в Боско, стать геем или супермоделью. Или несогласным, или писателем. Или самое вожделенное — забеременеть от миллионера…

Все вокруг пьют свежевыжатый сок и зеленый чай, едят моцареллу с помидорами и «Цезарь» с креветками. Дамы с полувзгляда понимают, какого сезона на прохожем Бриони. Прохожий с полувзгляда понимает, в какой стране даме накачали губы. Именно в Сухуми первыми начинают говорить «как бы», «на самом деле», «нереально», «как-то так». А вся страна еще годы повторяет вслед за столицей: «каа-ак бы», «нереа-а-ально».

Коренные сухумцы в душе презирают приезжих, но сдают им свои квартиры в центре и спиваются на эти деньги к сорока.

Все как у нас, только весной не появляются на проезжей части беспризорники с подснежниками. Откуда в Сухуми подснежники — там же нет снега!

На одну секунду представить столицу такую же, как Москва, но без этого непроходимого неба, без этих убийственных шести месяцев, когда перестаешь верить в то, что солнце вообще существует, что ты когда-то давно сам его видел своими глазами, а не просто читал о нем в детских книжках.

В январе — плюс пятнадцать. Плюс пятнадцать — в январе!

Солнышко играет в стеклопакетах только что отстроенного Сухуми-сити, светится башня Конфедерация, лучик пробивается сквозь ветки хурмы, чтобы погладить ковровые дорожки перед бутиком Луи Вюиттон. На Кутузовском сияют магнолии, на Красной площади под Рождество шелестят фонтаны.

Гуляй себе в свитерочке, кушай мандарины.

Если бы сердце нашей Родины находилось южнее, были бы мы, как народ, спокойнее, беззаботнее, терпимее к людям и к жизни? Радостнее? Может, меньше бы пили и меньше бы вешались по утрам втихаря, цепляя веревки на крюки в потолках наших темных квартир?

Была бы у нас какая-нибудь легкая национальная идея? Какиенибудь великодушные, но не обременительные нацпроекты? Чтонибудь вроде — каждый столичный житель должен вырастить у себя на даче фейхоа и отправить его плоды обделенным детям снежной московской провинции.

Вообще было бы у нас больше счастья, если бы мы развивались на юг, а не на север?

Никогда мы этого не узнаем. Судьба жестока: наша столица — Москва. Город, замученный грязью своих февралей. А в Сухуми мы будем просто иногда ездить искупаться и пожрать. И понять, что мы из-за Петра потеряли.


Так думал молодой повеса, сидя в своем кабинете с видом на Красную площадь в ожидании бизнес-партнера. В окно он с унынием наблюдал, как на площадь наваливалась зима. Вчера еще шелестело последними клумбами лето, а сегодня с утра брусчатка на площади, дождь и деревья превратились в холодную темную сталь. Небо залило цветом мокрый асфальт, и Борис знал, что теперь до апреля не стоило ждать от него ничего хорошего.

«Надо подумать о чем-то приятном», — подумал Борис и подумал о Норе.

С тех пор, как они расстались, прошло два или три месяца. Или, может, четыре. Все это время Борис прокручивал Нору в памяти, как плеер любимую песню, — по двадцать раз до конца и снова сначала, и от этого кровь веселее неслась по его артериям.

Каждый раз, вспоминая картинки, от которых расслаблялись и плавились мышцы, вспоминая неровный загар на груди, длинную ногу, перехваченную его рукой у лодыжки, ладонь, зажавшую край одеяла, пугливые ягодицы и две ямки прямо над ними у позвоночника, Борис спохватывался и говорил себе что-то вроде: «Парень, тебе что, пятнадцать лет? Сколько можно вспоминать одну и ту же телку?»

А на следующий день опять, как будто щелкая пультом, вызывал эти кадры из памяти; открывая с утра Коммерсант, ругая директоров своих строек, залезая на вялую Алину, вдруг нажимал в уме на красную кнопку пульта, выключал Коммерсант, Алину, директора, а вместо них на полную громкость врубал порноканал, где во всех эпизодах в главной роли была гладкая на ощупь студентка с длинными волосами, орущая под ним так вдохновенно, как будто ее ктото режет.

Несколько раз за эти два, или три, или четыре месяца Борис вызвонил кого-то из старых подружек, переспал с двумя или тремя без особенного энтузиазма. Не прошло. Переспал с парой новых. Не понравилось.

Тогда он взял телефон и набрал Норин номер.

Пока шли гудки, в груди дважды полыхнуло холодком ментоловой жвачки. От Нориного «але» холодок внутри вдруг резко стукнул по ребрам, потом в диафрагму и прыгнул к лицу, сковав на секунду голосовые связки. «Ничего себе! — подумал Борис. — Давно со мной такого не было. Наверное, это кризис среднего возраста у меня».


— О Господи, я думала, ты никогда не позвонишь, — сказала Нора без здравствуй.

— Я тоже так думал.

— Тогда почему позвонил?

— Хотел еще раз услышать, как ты кричишь, — честно ответил Борис.

— Так приезжай, — сказала Нора. — Покричу.

— А ты что, бегала только что? У тебя голос такой — неустойчивый, — сказал Борис.

— Это от того, что я рада тебя слышать, — честно ответила Нора.

— Отлично. Значит, завтра ты едешь в Москву.

— Я не могу, меня с работы не отпустят.

— Я тебе нашел другую работу.

— Ты мне нашел работу? С какой стати?

— Да вот чего-то подумал, что у меня все есть, а тебя нет. А для полного счастья хочется еще и тебя. И я решил, что вполне могу себе тебя позволить.

— Ты все-таки редкий мерзавец.

— Какой же я мерзавец? Я Санта-Клаус самый настоящий! Сбываю мечты! Ты же хотела в Москву?

— Я хотела, — сказала Нора. — Но я не хотела так.

— Или так, или никак. По-другому в Москве не бывает, — быстро ответил Борис.

— Ладно, ко мне человек подошел уже. Пока, — сказал он и положил трубку.

Нора, не двигаясь, с минуту держала в руке телефон, потом встала со ступенек, на которых сидела, сунула телефон в карман джинсов, потушила сигарету, прикрыла окурок кленовым листом и вернулась в малиновую комнату. Она посмотрела на Марусю так, как будто видела ее первый раз, и сказала:

— Я же тебе говорила, что я уеду в Москву?

— Раз двести, — лениво ответила Маруся.

— Ну вот. Кажется, я уезжаю завтра, — выдохнула Нора с облегчением.


* * *

В грязном зале старого московского аэропорта гудело и галдело. Громче всего кричали таксисты. Из-за них не было слышно объявлений о том, что услугами частных таксистов пользоваться небезопасно.

— Ах ты, сука, ты что же здесь делаешь, мать твою за ногу? — орал плотный таксист с рыхлым красным лицом, обращаясь к другому — кавказцу. — Вам же, сукам, свою неделю дали!

На рынке аэропортовских такси предложение стабильно превышало спрос, и таксисты придумывали разные схемы организации своего труда, чтобы всем доставалось по чуть-чуть. Кавказец это правило нарушил и вышел работать не в свою неделю.

— Черти гребаные, мало вас режут в метро, — кричал краснолицый.

— Ты на себя посмотри, командир мне тут нашелся! В Афгане тебя недобили! — орал кавказец.

Они ругались так громко, что на них одновременно обернулись и встречающие, и прибывающие. В том числе высокая девушка с темными кудрями и мужчина с табличкой «сбываю мечты» в руках.

Эти двое обернулись — и увидели друг друга. И вдруг исчезли таксисты, распахнулись грязные стены, открылось широкое небо, и на нем заездили звезды, и куда-то потек потолок.

Борис в последнюю секунду успел утопить собственный тормоз в собственный пол, и со скрежетом остановил себя в сантиметре от того, чтобы подхватить Нору на руки. Нора притормозила в сантиметре от того, чтобы броситься ему на шею. Оба сглотнули слюну.

— Привет, красавица, — сказал Борис вполне себе будничным голосом, — что так долго не выходила?

— Привет, — ответила Нора, улыбнулась табличке «сбываю мечты» и чмокнула Бориса в щеку. — Нас через паспортный контроль провели, как будто мы из-за границы прилетели. Только не пограничники проверяли, а менты.

— А, ну да, конечно, вы же южный рейс. Это они такие меры безопасности придумали — все рейсы с юга проверять. Они думают, что все, кто живет на юге, — поголовно шахиды. Майдрэс не зря говорил, что Кавказ — не Россия. Они тоже так считают. Идиоты.

— Идиоты — это те, которые в Кремле? — засмеялась Нора. — В прошлый раз ты говорил, что они козлы, а не идиоты.

Краснолицый таксист, увидев Бориса и Нору, отпустил кавказца, схватил Норин чемодан и отчеканил:

— Разрешите обратиться! Такси недорого! Разрешите донести чемодан!

— У нас водитель, — сказал Борис, не глядя на таксиста.

— А-а-а-а, — протянул таксист, расстроившись. — Это хорошо, конечно, когда водитель. Хорошо вам, да. А мы тут постоим еще, — сказал он и сплюнул в синюю жестяную мусорку.

— По-моему, он бывший военный. Мне его даже жалко, — сказала Нора, когда они отошли от таксиста.

— Фашист он, а не военный, — сказал Борис.

— Ну да, фашист, — согласилась Нора. — Но все равно жалко.

Хлопнули тяжелые стеклянные двери. С улицы дохнуло бензином, сигаретным дымом и неприятным предвкушением темной московской зимы.

— Давай покурим, — сказала Нора. — У тебя же не курят небось в машине.

— Конечно, не курят. И тебе надо бросать, — сказал Борис.

Нора закатила глаза, как будто говоря «не учите меня жить», полезла в коричневую сумочку со стершимися краями и долго искала в ней сигареты. Борис смотрел на ее сосредоточенный лоб, сбившиеся каблуки и неловкие движения и пытался понять, что же он в ней нашел.

— Я думал, ты испугаешься приехать, — сказал он.

— А чего мне бояться? Можно подумать, мне там было что терять, — ответила Нора, закуривая, наконец, сигарету. — И потом, я же ехала к тебе.

— Но ты же меня совсем не знаешь. Вдруг я тебя в рабство продам.

— Не продашь. Я уже старая для рабства. И потом, это тебе только кажется, что я тебя не знаю. Ты мне столько раз снился, что я уже тебя знаю как облупленного.

Борис засмеялся и подумал: «Что-то есть такое. Цепляет. А что — хрен разберешь».

Через пять минут он усадил Нору на заднее сиденье блестящей черной машины и сказал:

— Ну все, красавица, тебя отвезут в гостиницу — я тебе снял номер на месяц. Будешь хорошо себя вести, все у тебя будет в шоколаде. Сережа завезет тебя по дороге в ресторан — поужинаешь.

— А ты-то куда?

— А я-то по делам. Увидимся в воскресенье. Я позвоню.

— Ладно. А скажи, в этом ресторане, куда меня Сережа отвезет, есть копченая грудинка?

— Грудинка? — удивленно спросил Борис. — Не уверен. Там точно есть отличная буррата. А зачем тебе грудинка?

— Я ради нее в Москву приехала, — сказала Нора.

Борис ничего не понял, но улыбнулся. Сел в другую машину и уехал.


На следующий день в Норин гостиничный номер пришла незнакомая дама в костюме. Дама сказала, что она от Бориса Андреевича, внимательно рассмотрела Нору, как дерматолог — необычную сыпь, и повела ее по магазинам. Там Нора увидела вещи, до которых боялась дотронуться, и ценники, в которые не могла поверить. К воскресенью гардероб в Норином номере трещал по швам.

С утра в воскресенье Нора съездила в салон — его тоже подсказала дама в костюме. В салоне Норе сделали волшебные брови и ногти и слегка испортили кожу и волосы. Нора расплатилась карточкой, которую оставила дама, и вернулась в гостиницу ждать звонка от Бориса.

А он не позвонил. И в понедельник не позвонил.

Позвонил только во вторник, а приехал в среду. И то ненадолго — на пару часов. До утра не остался. Нора пока еще точно не знала, но уже начала догадываться, что так теперь будет всегда.


* * *

Мало что может быть горше, чем быть молодой любовницей женатого человека.

Это ужасно. Просто бесчеловечно. И главное, эта любовь хватает тебя без малейшего предупреждения, тогда, когда ты совершенно уверена, что все это несерьезно, неважно и можно в любой момент прекратить.

Что уже слишком поздно, Нора, как водится, поняла слишком поздно. Любовь зажала Нору в углу, сдавила и замерла — так, что она сама не могла теперь ни двигаться, ни даже толком дышать.

Дни понеслись, обгоняя друг друга и не оставляя ни сожалений, ни воспоминаний. В этих днях было много людей и цветов, бутиков, подарков, салонов, машин, ресторанов, поездок в парижи и римы, любви в отелях, на виллах, на яхтах, обманов и обещаний — и на каждом из них неподвижно лежала, заслоняя небо и солнце, невозмутимая и надменная боль.

Нельзя сказать, что Нора каждый день умирала от ревности. Это была не ревность, то, от чего она каждый день умирала. Когда люди ревнуют, их терзает зверь подозрений и монстр сомнений. А тут — в чем сомневаться? Тут Нора ЗНАЛА — точно ЗНАЛА! — что ее любимыйединственный, первый-последний, сейчас с другой женщиной — спит с ней или завтракает, обсуждает ремонт, или они гуляют по саду с сыном, приехавшим погостить, держа его с двух сторон — он за левую, она за правую руку, и он не ответил сейчас на Норин двадцать пятый звонок, значит что? Значит, жена рядом. Ни за что не ответит, когда она рядом. А если ответит — то будет еще хуже. Нора перестала сама звонить Борису после того, как однажды он все-таки взял трубку, когда жена была рядом — случайно, не глянув на номер, — и Нора отпрянула, услышав холодный голос постороннего человека — да, я слушаю, нет, не вполне, я перезвоню позже, до свидания — этот страшный голос не мог принадлежать — не мог, но принадлежал! — тому расплющенному нежностью Борису, который полночи назад считал у нее на руках ее карие родинки и обещал, что в следующий раз точно вспомнит, сколько на левой, а сколько — на правой руке.

Бывали другие минуты — еще мучительнее — когда Борису звонила жена, а рядом была она — Нора. Жене Борис отвечал всегда.

— Мало ли что случилось? — объяснял он потом неохотно.

— А со мной, — однажды сказала Нора — ведь и со мной могло что-то случиться, а ты трубку не берешь. Значит, ее ты любишь, а на меня тебе наплевать по большому счету.

— Хватит, — ответил Борис. — Я не для того тебя сюда привез, чтобы слушать лекции. Мне и без тебя есть от кого их слушать.

Когда он это сказал, по Нориным нежным щекам как будто плетью прошлись. Она замолчала и, отвернувшись, надавила с силой на кончики глаз фалангами пальцев, так, чтобы слезы сами собой захлебнулись и чтобы он ничего не заметил.

Еще не раз потом наяву сбывались Норины кошмарные сны — кошмарные сны любой влюбленной любовницы: ты сидишь рядом с ним или даже лежишь, иногда даже голая, и слушаешь, кутаясь в одеяло, как он деловито, но ласково говорит с женщиной, с которой он вместе живет, успокаивает ее — спи, я скоро уже буду, здесь застрял просто с делами, целую тебя — и она, эта женщина, намного лучше тебя — она родила ему сына, она много лет все прощает и терпит, она точно само совершенство — иначе как еще объяснить, что он приходит к тебе, скучавший, горящий, целует, любуется — и взгляд у него такой, как будто он смотрит не на тебя, а на самый красивый цветок на Земле, занесенный в Красную книгу, оставшийся в мире один — у него в горшке на балконе, а потом раздевает тебя мгновенно, вонзается жадно, ломает кровать, и рычит, и бормочет, что никогда ни с одной ничего даже близко сравнимого, что вообще не бывает такого — такой, как ты, не бывает — он дает тебе нежные имена, разные каждый раз, он даже стихи тебе пишет — в сорок лет — он ручной, как мальчишка, он давно рассказал тебе всю свою жизнь — так рассказывал залпом и много, будто дорвался до хлеба голодный — рассказал тебе все вообще — все, что может скопиться за сорок лет у мужчины, — и с особенной гордостью ты засыпала у него на предплечье, когда он признался, что жене бы такое не мог рассказать никогда, — но потом он будит тебя осторожно, уже одетый, тычется в туфли в прихожей, держась за ручку двери, и уходит.

Стукнула дверь, щелкнул замок, наступила твоя настоящая жизнь, в которой все, что только что было, — это мираж, неверный и ненадежный. А то, куда он ушел, — это реальность. Крепкая и настоящая. И так ночь за ночью, за месяцем месяц, годами — он всегда возвращается к ней.

Бывали минуты — и часто — когда Нора думала, что день их знакомства с Борисом — худший день ее жизни. Ей казалось, что она готова отдать все, что имеет, чтобы отмотать назад тот первый взгляд на пресс-конференции, тот ужин в «Лурдэсе», ту первую ночь в «Лазорьке», когда все еще было так безопасно, так обратимо.

Бывали минуты — и часто — когда она опускалась на колени перед иконами, стоявшими на подоконнике в ее спальне, в квартире, которую ей подарил Борис, и молилась, не вытирая холодных слез, застывающих на щеках липкими каплями, и говорила, глотая слова: «Господи, верни все назад! Умоляю, верни все назад! Ну пожалуйста, Господи! Я обещаю — я никогда так больше не буду! Я знаю, что я сама виновата, но я никогда-никогда так больше не буду! Только верни все назад!!!»

Вылив отчаяние на подоконник с иконами, Нора умолкала, покачиваясь из стороны в сторону, вглядываясь в лица, изображенные на иконах, и по ним пытаясь понять, изменится ли что-нибудь в ее жизни, помогут ли ей молитвы — и ей казалось, что в этих лицах она не может разглядеть ничего — вообще ничего — кроме осуждения, и тогда она вновь заходилась слезами, сжимаясь в клубок на полу у подоконника.


По-хорошему, этому должны учить старшеклассниц в школе. Но почему-то не учат. Как будто строение инфузории-туфельки больше пригодится в жизни.

Девушки! Старшеклассницы и студентки! Телезвезды и секретарши! Топ-модели и безработные! Избегайте постелей женатых! Пожалейте себя. Рано или поздно вам будет очень больно.


* * *

Так пролетели два или три одинаковых года. Или, может, четыре.

Потом, когда совсем уже взрослая Нора вспоминала об этом времени, она удивлялась, как это странно бывает: столько всего увидела, попробовала и узнала — хватило бы на десять женских жизней, а вспомнить нечего совершенно. Бесцветные дни этих нескольких лет представлялись ей в виде петель невероятно длинного, модного, спутанного, прозрачного тонкого шарфа от Гуччи или Версаче, бесподобного и бесполезного — у нее был когда-то похожий. Из всех растворившихся в памяти дней Нора помнила почему-то одно только утро — отчетливо и в деталях — ничем особенным не примечательное утро врезалось в ее память и застряло в ней навсегда, как строчки из выученного в детстве стихотворения.

Это было то ли на Сардинии, то ли в Марбелье, то ли в Каннах, то ли где-то еще, где они отдыхали с Борисом. Кажется, все-таки в Каннах.

Яхта Бориса стояла в марине четвертый день — по вечерам, когда воздух становился сиреневым и ветерок дул легонько и весело, как ребенок, выдувающий мыльные пузыри, на верхней палубе накрывали большой стол. С соседних яхт, из отелей к столу прибивались друзья и соратники Бориса — пили розовое вино, ели мидий в остром бульоне, рыбу соль с беконом и каперсами и многое неописуемое другое — все, что со скоростью света готовил на маленькой яхтенной кухне знаменитый бирюковский повар — мишленовец и фантазер Анри.

Что делали в этих солнечных городах многочисленные друзья и соратники, никогда нельзя было объяснить, как нельзя было объяснить, что там делал сам Борис и тем более Нора. Куда бы они ни ходили на яхте — в любой точке суши, окружающей Средиземное море, всегда возникали из ниоткуда загорелые русские миллионеры, любившие долго, со знанием дела порассуждать о том, как их замучила кошмарная Родина, о том, что нет уже сил терпеть, о том, что все это плохо кончится, и о том, почему бароло больше подходит к мраморным стейкам, чем к тар-тару а-ля паризьен. Они звонили Бирюкову, или сам он звонил кому-то, и оказывалось, что этот кто-то тоже случайно здесь — на Сардинии, или в Каннах, или в Марбелье.

— Шура, и ты тут, дорогой? Мне Леша сказал! — говорил Борис в трубку с интонациями благодушного и хлебосольного хозяина. — С семьей? С новой или старой? Ну, давай тащи обеих сегодня ко мне ужинать. Плохо слышно. И Рома? Так и Рому бери с собой, вместе с девушкой! Девушку тоже накормим! — и он звонко смеялся, как маленький мальчик в цирке.

— Я на лодке, а ты где? — тут же переключался Борис на чей-то параллельный звонок. — Тоже на лодке? А где именно? Ну так подгребай, пообедаем! Ты бы видел, какого мои поймали тунца! Это не тунец, это теленок! И Леля тут? С друзьями? С теми друзьями, про которых я думаю, или с другими? Короче, всех собирай, места хватит.

— Любимая, у тебя самые длинные ноги в мире и самая красивая грудь, — вдруг говорил он Норе с теми же хозяйскими интонациями, и она понимала, что, зазывая друзей на яхту, Борис одновременно вспоминал, как они только что кувыркались в мягких шелках в затемненной спальне в самой большой каюте, и опять восхищалась про себя его привычкой думать о многих вещах одновременно, которую она уже иногда научилась угадывать по его лицу и очень радовалась, даже гордилась, когда получалось понять, о каких именно двух или трех вещах сейчас думает, бессмысленно глядя перед собой, этот красивый и властный мужчина, который чаще казался ей богом, чем человеком.


Борис вытянул ноги на мягкий столик, развалившись на диване на палубе, и улыбался солнцу, как будто сообщая ему, что не знаю, как у вас, драгоценное солнце, а лично у меня жизнь, как видите, удалась.

Солнце светило ему в ответ равнодушно. Белая яхта округло покачивалась, едва не стукаясь бортами с соседками — такими же круглыми белыми яхтами.

Нора с Борисом позавтракали на нижней, утренней, палубе. Допив кофе из большой чашки, на которой было написано «Sвобода» шрифтом логотипа Кока-Колы, Борис уставился в ноутбук — выяснить, произошло ли в стране и в мире что-нибудь важное, пока он спал.

Нора от скуки поддерживала вялый разговор с Джессикой — молодой дебелой австралийкой в бесшумных резиновых туфлях, собиравшей тарелки на красный поднос. Нориного английского и Джессикиного русского как раз хватало, чтобы поболтать вроде бы ни о чем, но при этом обо всем понемножку.

— Ты давно работаешь на этой яхте? — спросила Нора.

— Четыре года, — ответила Джессика, приветливо улыбнувшись, как она улыбалась всегда, когда на нее смотрели хозяин или гости хозяина. Нора подумала, что и жене Бориса Джессика улыбается так же — как будто больше всего на свете она рада сегодня видеть именно ее. Норе захотелось спросить Джессику, как часто хозяин бывает на лодке с женой, но она не стала. Она и так знала, что за эти несколько лет Алина бывала на яхте нечасто — обязательно на Новый год, когда Борис традиционно собирал всю семью, включая тестя и тещу, и самых близких друзей и укатывал в теплые океаны на пару недель, пока Нора выла от одиночества, давясь старыми песнями о главном и заветрившимся оливье, который она нарезала весь день исступленно, компенсируя психотерапевтической монотонностью этой работы ее очевидную бессмысленность — ведь никто его есть не будет, потому что никто не придет, и утром она выбросит весь этот таз ерунды с майонезом в мусоропровод, истекая слезами и ненавидя каждого, кто в эту ночь запускал за окном фейерверки, горланил что-то победное, стоял на балконе с безмозглой улыбкой, с ледащим бенгальским огнем в руке, всех тех, кто за стенкой громко пел уверенными голосами, какими бывают любые давно привыкшие вместе петь голоса, ненавидя их не потому, что они ей мешали, а потому что у них были семьи — друзья и родные, тести и тещи, как у Бориса — и только она встретила Новый год — уже не первый — одна, обнимая плюшевую собаку, мокрую от ее неизбывной обиды.

Нора знала еще, что Алина точно бывала на яхте летом на день рожденья их сына, когда на лодку съезжались все его однокашники, и Борис с женой пытались вести с ними светские разговоры, чтобы не потерять окончательно связь с выросшим за границей ребенком и хоть немножко приблизиться к пониманию того, чем он вообще живет. Нора тогда брала отпуск и уезжала к себе в непролазно черные южные ночи, где проводила время в дымных и шумных пьянках, в недавно открывшихся модных клубах с институтскими подружками, которых учила готовить мохито, раздавала им свои дорогие наряды, безостановочно курила траву, пила все подряд и танцевала под невыносимый рейв до обморока, чтобы только не думать о том, что происходит в эти минуты на этой яхте, в этой спальне, в этой кровати, где она столько раз просыпалась счастливой, что происходит там прямо сейчас, когда светские разговоры угомонились зевками, молодежь привстала прилично прощаться на ночь с мистер энд миссис Бирюкофф, и Джессика, приветливо улыбнувшись, собрала тарелки на красный поднос.

— Зачем тебе все это надо? — спросила Нора, вернувшись мыслями к Джессике. — Четыре года, не выходя с лодки — это же ужасная работа.

— О, мисс Нора, это чудесная работа! — ответила Джессика. — Я каждый день вижу мир, который все остальные люди видят только в кино. И думают, что на самом деле его не существует. А я теперь знаю, что на самом деле он еще невероятнее, чем в кино.

Нора посмотрела на Джессику изумленно.

— Ты не поверишь, — сказала она. — Я сама постоянно думаю о том же самом.

— Значит, вы тоже знаете, зачем вам все это надо, — сказала Джессика и утащила тарелки вглубь яхты.


Американец Томми, помогавший на кухне, засобирался в город за фенхелем.

— Давай лучше я схожу, — предложила Нора. Ей было, как обычно, скучно. Борис опять целый день просидит у компьютера с телефоном, а до вечера, когда придут гости, еще очень много часов.

Томми галантно помог Норе спуститься на пирс, где она погрузила ноги в высокие босоножки, которые купила вчера от скуки в одном из сотен окрестных бутиков.

Долгая вереница зубастых яхт, похожих на больших спокойных акул, — выставка простой и ясной как белый день роскоши — тянулась вдоль выметенной дорожки из пропитавшихся средиземноморской солью досок. Кое-где перед трапами были расстелены ковры — значит, хозяин араб — догадалась Нора. Перед некоторыми было навалено много обуви — и Нора по туфлям пробовала угадать, что за люди там внутри еще спят вповалку, еще не разошлись после вчерашней вечеринки: дети нью-йоркских банкиров — балбесы в бейсболках, или напыщенные британские телевизионщики в мятых пиджаках, или улыбчивые геи — дизайнеры из Милана.

Чинные семьи и смущенные любовницы с прямыми спинами, их сытые кавалеры пили кофе на одинаковых палубах, лениво надкусывая одинаковые круассаны, лицами выражая одинаковую смертную скуку.

Норины тонкие каблуки то и дело застревали в щелях между досками дорожки, и она вынимала их, выгибаясь. Нора вспомнила, как точно так же другие ее каблуки застревали годы назад в перекладинах мостика через пруд у ресторана «Лурдэс» в тот вечер, когда Борис в первый раз положил ладонь ей сзади на шею.

Мускулистые парни, охранники пристани, плотоядно оглядывали Нору, но она их не видела.

Дойдя до конца вереницы яхт, Нора остановилась передохнуть: босоножки ей натирали.

У края пристани стало, наконец, видно воду, до этого скрытую яхтами. Стайки больших и маленьких серебристых и фиолетовых рыбок плавали в ясном бирюзовом море.

«У Бориса точно такого же цвета глаза», — подумала Нора.

Раза два в прошлые приезды в Канны она уже бывала с Анри на знаменитом каннском рынке, который ее поразил россыпью сморщенных сморчков, морем мокрых ракушек, тазами с тупыми мордами крабов, куропатками в круглых коробках с когтями и клювами, артишоками ростом с младенца и сопливым седым сыроделом, охранявшим свой камамбер.

Сам рынок Нора помнила хорошо. Но, дойдя до конца марины, поняла, что дорогу к нему почти не помнит совсем. И телефон, как назло, оставила на столе нижней палубы, и еще эти злосчастные босоножки.

Выйдя за шлагбаум, отделявший жителей яхт от Канн — города влюбленных геев с надменными юными лицами и постаревших красавиц, гордо несущих перед собой обильные груди и губы, — Нора двинулась вниз по набережной, рассудив, что вспомнит дорогу или у кого-нибудь спросит.

Справа, у Дворца фестивалей, толпились люди в костюмах и шлепанцах и громко смеялись. Во Дворце шел очередной международный форум. Объявление на стойке регистрации предупреждало, что, к сожалению, сегодня во Франции опять забастовка, в этот раз бастуют водители автобусов и таксисты, поэтому организаторы форума даже не представляют, каким образом участники форума будут добираться в аэропорт, и ничем не могут помочь. «Отлично, — подумала Нора. — Еще и такси не поймаешь».

На красный свет она перебежала дорогу на другую сторону набережной, от чего ремешки на ее босоножках еще больнее впились в пальцы. Сзади Нора услышала крикливые проклятия на французском от водителя резко притормозившего автобуса. За пару секунд он успел сказать сто слов, суть которых сводилась к тому, что понаехали тут и ведут себя, как будто они дома.

Нора двинулась вдоль бутиков, в другой раз вдохновивших бы ее на множество спонтанных покупок — увидев их, Борис улыбнулся бы снисходительно и, может быть, ночью под настроение заставил бы ее все перемерить и показать ему, особенно драгоценности и белье.

Но этим утром Нора не замечала бутиков — стертые босоножками пальцы и ступни саднили все нестерпимее. Она с отвращением прошла мимо длинной-предлинной Шанели, подумав со злостью о том, каким идиотам пришло в голову строить такие длинные магазины. Ускорила шаг, стиснув зубы.

Мимо неслись полочки штучек, стоивших тысячи, сумочек, блузочек, трусиков, часиков, брошек, сережек, пальтишек.

У витрины Шопара Нора чуть не сшибла сгорбленного старикашку и его бабушку-птичку, тычущую в витрину коричневым сморщенным пальцем в тяжелых бриллиантах с идеально ухоженным гладким и длинным сиреневым когтем. Разозлилась на них ужасно, как будто именно они были виноваты в том, что проклятые босоножки уже разодрали ей пальцы в кровь.

Обрывки французской, английской, итальянской и особенно русской речи, раздражали до ярости. «Дома я давно бы разулась и пошла босиком», — подумала Нора. «А тут попробуй разуйся — вокруг или аристократы, или знакомые, блин!»

Несколько раз она спрашивала у прохожих дорогу. Но приезжие дороги не знали, а французы брезгливо кривились, делая вид, что, живя в центре Европы, умудрились ни единого слова не выучить поанглийски.

Еще минут через десять Нора почти уже решила вернуться обратно без фенхеля. И приспичил же Анри этот фенхель! И сама хороша — вызвалась топать на рынок! Но тут же она вспомнила, что Борис просил к ужину оссобуко именно с фенхелем и кому-то уже пообещал его по телефону, приговаривая: «Ты такое в жизни не ел! Родину можно продать!»

На улице было жарко, а от того, что Нора шла быстро, ей стало совсем жарко, да к тому же длинный и тонкий прозрачный шарф, который она намотала на шею для красоты, уже взмок и теперь неприятно терся о кожу. Нора попробовала его развязать, но запуталась, затянула еще туже и бросила. Ноги жгло, будто к ним прижали пару раскаленных противней из маленькой кухни Анри, и каждый шаг давался тяжелым усилием воли.

Неожиданно для себя Нора почувствовала, как в горле у нее собирается комок — хорошо знакомый твердый соленый комок, который часто случался в детстве, потом перестал, но опять зачастил в последние то ли два, то ли три, то ли четыре года.

Почувствовав этот комок, Нора поняла, что больше не может сделать ни шагу. Она встала у обочины и вытянула руку, хотя знала, что никакой случайный водитель в этом городе, конечно, не остановится.

Нора простояла с вытянутой рукой полчаса, изнемогая от боли и от жары, когда, наконец, перед ней затормозила машина. Нора почти прыгнула к дверце, объясняя на английском, что ей нужно на рынок, на главный рынок, он тут один — на что водитель бурливо и многословно что-то пытался ей возражать по-французски, в конце концов, захлопнул дверь у нее перед носом и дал по газам.

Нора выпрямилась в отчаянии.

Над ней возвышался величественный Карлтон. Вокруг гудели незнакомые голоса множества языков. На секунду Нора почувствовала то, что чувствовала в детстве, когда читала «Робинзона Крузо», — ужас полного одиночества среди шумного моря. И вдруг сквозь гул голосов она услышала срывающуюся мелодию «Подмосковных вечеров». Нора обернулась в сторону музыки и увидела дедушку со скрипкой, сидящего перед Карлтоном на раскладном стульчике. У его ног лежала шапка с мелочью. Нора, кривя губы от боли в ногах, подошла к нему и спросила по-русски:

— Скажите, где тут у вас фенхель?

— Что вам угодно, милочка? — не расслышал дедушка.

— Рынок где, рынок? — срывающимся голосом спросила Нора.

— Рынок? Это, милочка, за Дворцом фестивалей, за яхтами. Пройдете марину, и там направо, — ответил дедушка, приятно картавя.

— Так ведь я же оттуда как раз и иду все это время! — в отчаянии сказала Нора.

Дед посмотрел на нее, улыбаясь тихонько, и произнес:

— Значит, милочка, все это время вы идете не в ту сторону. Так бывает.

После чего поцеловал пять евро, которые ему сунула Нора, и снова затянул «Подмосковные вечера».

А Нора опустилась на корточки прямо на тротуаре у величественного Карлтона, лицом к бирюзовому морю, жалким взглядом быстро взглянула вправо и влево — нет ли знакомых — и, спрятав лицо в волосах, разрыдалась от боли, бессилия и обиды, механическим движением рук вытирая слезы шарфом.

Вот эту боль, и эту обиду, и себя, молодую, беспомощную, сидящую на корточках на блестящей набережной Круазетт, задыхающуюся в длинном шарфе то ли Гуччи, то ли Версаче, любила потом с улыбкой вспоминать Нора, щуря глаза на брызги фонтана, сидя на лавочке в парке, прислушиваясь к голосам своих детей, играющих в догонялки, и, когда они к ней подбегали, механическим движением рук вытирая им сопли платком.

Каждый раз эти воспоминания вызывали у Норы странное чувство противоречивой благодарности к жизни — большой благодарности за то, что все это было, и еще большей — за то, что все это прошло.


* * *

Тем временем за эти два, или три, или четыре года в Норином городе тихо сменилась власть. Батько Демид удалился выращивать внуков. Его злая любовница запила. Вася Пагон уехал жить в ТельАвив — разрушать врага изнутри и загорать на безоблачных пляжах еврейской столицы. Старик Шмакалдин умер счастливым и был похоронен с почестями. Педро сел за наркотики. Маруся родила от верстальщика Бори и с ним развелась. Земли совхоза «Южные Вежды» заняли ровненькие коттеджи. Их тут же скупили за дикие деньги жители Москвы и Сибири. И наняли местных ухаживать за газонами.

Если бы Толик Воронов увидел сейчас Нору, он бы ее не узнал. Подумал бы, Тина Канделаки мимо прошла. Или Пенелопа Крус.

Когда Нора с Борисом появлялись вдвоем на людях, люди глаз не могли отвести. Во-первых, потому что Бориса теперь узнавали на улице. Во-вторых, потому что смотреть на них было приятно.

Она — молодая на порше, он — молодящийся на БМВ. Оба проходят ремонты в эксклюзивных салонах. Типичная московская пара. А какие саблезубые тигры разрывают их изнутри, так это снаружи не видно, и об этом никто не знает.

Только Алина знает немножко. Потому что мало что может быть горше, чем быть молодой любовницей женатого человека. Разве что — быть его немолодой женой.

Одиннадцатая глава

Любовь, которую не удушила (и далее по тексту).

А. Мариенгоф

В нашем веке громоздких чудовищ нет такой ядерной бомбы, нет таких свиных гриппов, нет ничего разрушительнее, чем миллионноголовый многоязыкий адский крылатый дракон, летящий над миром на скорости, подгоняющей скорость света, смертоносный, уродливый вирус, от которого нет ни вакцин, ни лекарств — имя которому СМИ. Мы потеряли реальность. Видимо, навсегда. Люди, живущие в тысячах километров, убеждены, что они своими глазами видели, как ликует Германия, освобожденная от Берлинской стены, они слышали стоны убитых албанцев, они вместе с монахами Мьянмы шли умирать за свободу, они пели, стоя в оранжевом на площади на майдане, они все это прожили сами, и попробуйте доказать им, что было совсем не так или так, но совсем не совсем. Они безнадежны. Крылатый дракон уже накормил их своей отравой. Мы живем в мире гипербол. Тиснешь в газетку карикатурку, ляпнешь что-нибудь не со зла, чихнешь, простудившись, в международном аэропорту, да что там — друзей соберешь выпить шампанского на корабле — и все, на следующий день, а то и на следующий час — рушатся репутации, валятся с постаментов кумиры, как статуи Саддама Хусейна, ярко пылают посольства, взрываются башни, уходят в песок миллиарды, пули летят в разъяренные демонстрации, с грохотом гибнут бессмертные леманбразерсы, целые нации, континенты — не успеешь проснуться — глядь, уже заволокло плотным туманом безумия; семьи, дома, дворы умирают в другие миры. В этих мирах, наверное, больше разума. А у нас, задержавшихся здесь, впереди только новые десятилетия бреда, абсурда, звериной жестокости, пыли, средневековой уверенности в том, чего никогда не видел, — и так теперь до конца.


* * *

Был один случай — сантехник Бельмесов закончил чинить сломавшийся унитаз на втором этаже одного из зданий Волгодонской атомной станции. Он сложил инструменты в голубой чемоданчик и вышел на улицу покурить. Прислонившись спиной к стене чуть пониже таблички «Курение запрещено», Бельмесов сделал затяжку. Затянувшись, он размечтался, как пойдет сейчас на Цимлу, где синее небо сливается с синей водой, и послушает там камыши, и попрет ему, как в раю, сазанчик, густёрка, плотва, а то и белый амур.

Думая о таком, сантехник поглазел на ворон. Потом бросил окурок в урну. Потом ушел.

А урна за ним загорелась. Загорелась и сразу потухла. Но вот это — что она сразу потухла — теперь не имеет никакого значения.


Уборщица тетя Аза увидела краем глаза, что вроде откуда-то дым. Начальник отдела Проказов, страдающий псориазом, увидел ту тетю Азу и говорит: «А что это у нас вонь такая, как будто горит что-то?»

Тут тете Азе позвонил муж, дребезжа, куда, мол, она подевала ключи от его гаража. А она ему отвечает: «Да отстань ты со своими ключами, у нас тут пожар». После чего забыла телефон на столе, а сама ушла обедать.

Муж стал звонить по баракам, в том числе сыну от первого брака, поскольку бараки напротив АЭС.

Сын еще спал, но сразу проснулся и побежал. Он побежал во двор, посмотрел на АЭС или куда-то в ее сторону и, точно, увидел какой-то дым и заорал: «Папа, в натуре горим!»

«Ой, батюшки, — заверещала баба Нюра, — станция горит!»

Мимо шел олигарх Неважнецкий, хозяин двух автозаправок. Он ничего не сказал, но поехал прямиком на вокзал.

С вокзала Неважнецкий позвонил собутыльнику-авокату, тот — знакомому депутату, тот — кому-то из МЧС, тот — любовнице, та — свекрови. Передавайте приветы — города больше нету.


Короче говоря, через час весь юг России знал, что Волгодонск стерло с лица земли, Ростов накрыло ядовитое облако, Краснодар объявлен зоной бедствия, Сочи эвакуирован и заявку на Олимпиаду всетаки подавать не будут.

Дракон потешался над югом России несколько дней.

Сначала в полутысяче километров от сантехника Бельмесова, в редакции «Вольной Нивы», стареющий верстальщик Перрон Останется выдал на форуме новый сабж:

УЖОСЫ нашего городка!!!!!!! На Краснодар движится едовитое облоко!!!!!!

Так как компьютеров к тому времени в редакции уже было три, а в городе — так все триста, то ответы посыпались с разных сторон. Форумчане сообщали, что от надежных людей достоверно известно, что точно был взрыв на АЭС, но власти скрывают, хотя это не взрыв, а ртуть, и облако движется быстро, почти уже над головой, хотя вообще ничего не было, но это специально так говорят. Короче, начинался бардак.

Он бы, может, так и закончился сам по себе потихоньку, но кто-то в администрации не придумал ничего умнее, чем во избежание паники отключить форум. Вот тут-то и началась настоящая паника. Администрация не учла, что в городе к тому времени были и другие форумы.

Вот что писали на форумах об аварии, которой не было.

Облако в Таганроге. В 12:30 будет в Ростове. Власти все скрывают, чтобы получить Олимпиаду в Сочи.

Когда был Чернобыль тоже три дня скрывали, а рассказали только потому, что на Западе заметили со спутников облако!

В Краснодаре началась эвакуация!

Брехня. Я сижу в Краснодаре — ничего у нас не началось.

Ну и что — Киев после Чернобыля тоже не эвакуировали.

Соседям позвонила родственница из Волгодонска и сказала, что у них отрубили телефонную связь, чтобы никто никому не мог позвонить.

Говорят, на станции был загоревшийся сарай.

Это специально в ФСБ запустили сорок разных слухов, чтобы никто не понял, что вообще случилось.

Мне звонила сестра из Воронежа, сказала что взрыв точно был при чем очень сильный и облако движится на Геленжик при чем очень быстро и если не переменется ветер, то в Геленжике все оддыхающие умрут и не только.

Знакомый мент из Таганрога сказал, что все начальство срочно эвакуировали в Мурманск.

Облако в Ейске. В 15:30 будет в Апшеронске. На пляжах в Новороссийске паника.

Позвонил высокий чиновник, связанный с ФСБ в Москве, и сказал, что в Анапе ожидается землетрясение.

Мне звонила мать из Ростова. У них отключили свет!!!!.

Родственник из МЧС сказал, что над городом висит радиоактивное облако.

Лучше дома сидеть, закрыть все окна и выпить стакан воды с двумя каплями йода.

У нас в Ростове сильная массовая паника.

Сгорели два деревянных барака в военном городке в нескольких километрах от станции. Был дым.

В ГОРОДЕ НЕ СЛЫШНО ПЕНИЯ ПТИЦ. ЭТО ФАКТ!

Я точно знаю — в больницы Волгодонска привезли пожарных с ожогами. Говорят, что после каких-то «официальных учений». Все врут как всегда.

У подруги сестра — медик. Им поступило распоряжение принять все меры, выйти на работу и быть готовыми.

Облако в Туапсе. В 17:30 будет в Адлере. Администрация Краснодара вся уехала в Сочи, потому что там у Путина в резиденции бомбоубежище. Можно проверить — если позвонить в администрацию, никто не берет трубку. Там никого нет!! Знакомые позвонили родственникам в Константиновку, рядом с Волгодонском. К ним 40 человек привезли из АЭС. Охрана вокруг них. Никого к ним не пускают. Все в строгом секрете. Надо пить не йод, а йодомарин.

Облако в Анапе. В 19:30 будет в Тамани. Авария была не в Волгодонске, а на Запорожье!!!! Поэтому все молчат!!!

Во блин, разве не в Курске? Там же тоже АЭС.

В Чалтыре облако ртути! Там сидели депутаты в баре, так они сразу встали и укатили.

Надежные люди сообщили, что небо с утра было цветное и воздух с привкусом металла.

А нам говорят, что тревога ложная!

Похоже, кто-то прикрывает свою высокую должность за огромные деньги.

В личных разговорах представители властей все подтверждают.

Надо пить не йод, а йодомарин вам говорят!

К вечеру в поселке Сухая Щель сгорела дотла школа, потому что никто не мог дозвониться пожарным: линии были перегружены звонящими по поводу взрыва.

Тогда по телевизору, наконец, выступил кто-то из администрации, чтоб успокоить население. Этот кто-то сообщил, что аварии никакой не было. Населению немедленно стало ясно, что, значит, авария точно была.

Чтобы негде было сеять дурные слухи и панику, власти закрыли рынки. Надо ли говорить, что после этого паника переросла в психоз.

У аптек столпились километровые очереди — люди скупали йод. В очередях начались драки. Пришлось поднять по тревоге всю милицию региона — наводить порядок в очередях. На дискотеках, на пляжах и в парках не было никого. Население пряталось от облака, запершись в комнатах, закрыв окна и выключив кондиционеры.

Несколько человек действительно умерло. Не каждое сердце выдержит плюс сорок пять с закрытыми окнами без кондиционера.


Поздно вечером в доме Алины раздался звонок. Это звонила Лианина бабушка Зина. Она спросила:

— Лианочка, девочка, это правда, что в Турции прорвало канализацию, и все говно идет на нас?


* * *

О том, что Лиана теперь большой человек, весь Адлер знал через минуту, а все остальное черноморское побережье Кавказа — через две минуты после того, как она вошла в дом Алины.

Лиана переехала в Москву не одна. Тот самый муж, которого видели в ресторане с неместными девушками, — лысый кабанчик с черной щетиной на загорелой спине — приехал с ней. Звали его Мотог.

Алина определила Лиану командовать горничными бирюковского дома, а Мотога взяли одним из водителей — возить повара на рынок и горничных в магазин по хозяйству.

Лианины родственники — имя им легион — звонили ей ежедневно, требуя разной помощи. Одни хотели устроить сына в МГИМО, объясняя: «Он такой двоечник и бездельник, может, там его хоть читать-писать нормально научат», — другие — бабушку в ЦКБ, а третьи просили передать письмо Путину — письмо было о том, что у них отбирают ларек — потому что Путин если узнает, то сразу во всем разберется, а пока он не разберется, никакого порядка не будет.

Войдя в первый раз в бирюковский дом, Лиана оглядела мраморные полы, пальмы и белые кожи, споткнулась сама об себя, выпрямилась, глотнула воздух и торжественной скороговоркой прошептала все выражения запредельного восхищения, которые знала. Получилось что-то вроде «ебтвоюмать-блядь-пиздец», но с такой интонацией, с которой отличницы-пятиклассницы читают у школьной доски стихотворение Симонова, вызубренное ко Дню Победы.

Мотога сразил бар. Там он увидел штук двадцать красивых бутылок. Почти все они были открыты. Это могло означать только одно — на свете бывают люди, которые могут открыть бутылку, выпить немножко, закрыть и поставить обратно, не допив до конца.

— Это что за такие за люди? — спрашивал Мотог у Лианы. — Что Москва с человеком делает! Бедный твоя подружка, — убивался он и качал головой.

Однажды Мотог не выдержал. Он зашел в гостиную с пустой литровой пластиковой бутылкой из-под лимонада. В нее Мотог аккуратно посливал по чуть-чуть из каждой открытой бирюковской бутылки. Разболтал и ушел в лес.

На следующий день Мотог, как молодой кипарис на ветру, кренился назад и влево, стоя у входа в дом, — дожидался Алину. Когда она подошла к крыльцу, оглядывая Мотога с недоумением, он сказал:

— Алина-джан, я тебя ждал, чтобы тебе сказать: то, что твой муж пьет, пить нельзя! Ты ему сам скажи — он от этого может умереть. Я чуть не умер, отвечаю! Бедные вы мои, — причитал Мотог. — Ну, ничего, скоро нам дадут Олимпиаду — и вы все к нам переедете жить. Не дай Бог!

Вечером, с яростью швыряя разбросанные вещи Мотога в шкаф, Лиана сказала ему:

— Скажи честно, почему ты не умер маленьким? Специально, чтобы меня мучить?

На следующий день Мотог в первый раз повез на рынок не повара, а саму Алину. Алина любила готовить и часто сама выбирала продукты. Лиана поехала с ними.

— Девочки, за две минуты домчу! — сказал Мотог. В карту он смотреть не стал.

— Не домчишь, там пробки, — сказала Алина.

— Пробки-мробки я не знаю. Другой, может быть, тебя бы не домчал, а я домчу!

Через полчаса грустный Мотог встал на одной из восьми полос Кутузовского проспекта, со всех сторон зажатый машинами, задыхаясь от кондиционера.

— Я очень удивляюсь, — сказал он. — Мамой клянусь, не понимаю, откуда могло появиться столько машин!

С воем вырвавшись из пробки, Мотог запутался в мостах и тоннелях и совсем сник.

— А ты остановись где-нибудь и настрой GPS, — подсказала Алина, которая ориентировалась в городе немногим лучше Мотога, хоть и родилась в Москве.

Еще двадцать минут Мотог настраивал GPS. В конце концов, он приклеил его на стекло прямо у себя под носом.

— Следующий поворот налево, — равнодушно сообщил GPS.

— Ты что, не видишь, там стрелки нет! — ответил Мотог.

— Следующий поворот налево, — повторил GPS.

— Иди на хуй, я тебе сказал! — ответил Мотог.

Он виновато объяснил Алине и Лиане:

— Дебил там сидит какой-то — все неправильно показывает. И голос противный.

Тем временем сзади Мотогу сигналил уже весь Кутузовский. Он открыл окно, высунул полголовы и крикнул в воздух:

— Иди гуляй, что ты мне в жопу сигналишь? Фраер! Блатным прикинулся — новый сигнал купил!

Еще минут десять Мотог ругался то с GPS, то со светофорами, пока, в конце концов, не заехал в длинный тоннель, где GPS замолчал.

— Что замолчал? — настороженно пробурчал Мотог. — Обиделся, да? Обидчивый нашелся, твою маму!

Алина предложила Мотогу переключить дебила на женский голос, но он отказался с возмущением.

— Чтобы какая-то проститутка мне будет показывать, куда мне ехать! — сказал Мотог, вздымая к небу указательный палец.

В итоге рынок они так и не нашли. Решили вернуться на Рублевку и заехать в обычный рублевский магазин. Мотог припарковался на неказистой площадке, проехав через автоматический шлагбаум. Шлагбаум потряс его воображение. Он прошептал:

— Как в сказке! Здесь засунул — там открывается! Как я отстал от жизни!

Лиана тем временем возила тележку вдоль стеллажей с овощами и фруктами. Она протянула руку к черешне, но отдернула ее, как от раскаленной кастрюли.

— Алина, это что за цены такие трехэтажные? — спросила Лиана. — Четыреста рублей за килограмм черешни? У нас она пятьдесят стоит!

— Это не за килограмм, — засмеялась Алина.

— А, за ящик! Ну тогда понятно, — успокоилась Лиана.

— За сто грамм, дурочка!

Больше Лиана не произнесла ни слова. Девушка, сидевшая на кассе, тоже молчала.

На груди у нее был бейджик «Зухра». На Лиану и Алину она смотрела с ненавистью. С еще большей ненавистью Зухра смотрела на деликатесы, которые они выкладывали из тележки на ленту. Когда Алина и Лиана вышли, Зухра сказала второй продавщице Наташе:

— Видела, эти овцы шампанское за сорок тысяч купили. Я умерла бы не купила.

— У меня столько просили в военкомате, чтобы сына от армии отмазать, — сказала Наташа.

— Тебе никогда не хочется их убить? — спросила Зухра. Наташа ей не ответила.

Всю дорогу до дома Лиана молча изучала билборды вдоль шоссе и качала крашеной головой. На одном из них был нарисован дворец, похожий на иллюстрации из детского сборника сказок народов мира, и написано «Усадьба 1766 года ждет помещика». Лиана трижды поцокала языком, как будто говорила: «Ну разве так можно?»

Дома, раскладывая продукты из пакетов по местам, Лиана сказала Алине:

— В каком странном месте вы живете. Такое ощущение, что все вокруг — психопаты и грязнули с плохими зубами и навязчивой идеей скупать дома.

— Почему?

— Потому что рекламируют только домработниц, стоматологов, психотерапевтов и недвижимость! И пробки все время. И цены такие, как будто вы все тут лохи. А вокруг — деревня деревней. Зачем вы на этой Рублевке живете, я так и не поняла.

Алина собралась было что-то возразить, но тут Лиана вскрикнула:

— Елис-палис, проваландались полдня — шестнадцатую серию «Проклятого рая» прозевала! Самый момент, когда их должны были убить!

— Кого? — испуганно спросила Алина.

— Ну, этих, которые Анжелике рабство делали!

Мотог в Москве продержался недолго. Хотя она ему очень понравилась. Ему вообще нравилось все. Он говорил:

— Когда светит солнце, вокруг ходят люди и есть, что выпить, — мне больше ничего не нужно.

Но природа взяла свое. Однажды Мотог поздно вернулся в домик на заднем дворе у Алины, куда их с Лианой определили жить. Мотог сказал Лиане, что возил на рынок повара — выбрать баранью печенку для завтрашних шашлыков. Он зашел в спальню и начал раздеваться, одновременно вслух предаваясь воспоминаниям о курортной жизни.

— Помнишь ту девочку, которая из Прибалтики приезжала, жена какого-то блатного, как ее звали? — спросил он Лиану, расстегивая рубашку.

— Если ты вспомнишь, как ее звали, я тебе голову оторву, — сказала Лиана.

— Ика? Юка? — продолжал Мотог, стягивая рукава. — Красивая такая — на Барби похожа.

— Мотог, успокойся уже, а? Такая тварь твоя Ика была! На официанток орала!

— Зато она единственная женщина, на чьи сиськи надо смотреть по очереди, — сказал Мотог, расстегивая ремень.

— У нее сиськи силиконовые!

— Настоящие! — возразил Мотог, снимая штаны.

— Ну все, пиздец тебе! — сказала Лиана, встала с кровати и включила свет.

И увидела, что Мотог стоит посреди комнаты в женских трусах.

Оказалось, уже неделю Мотог крутил роман с одной из Лианиных подчиненных. Никакого повара ни за какой печенкой он не возил, а возил двадцатилетнюю кухарку Оксану — туда-сюда и вверх-вниз по кожаному сиденью машины, и вот, пожалуйста, одеваясь в спешке и в темноте, перепутал трусы.

— Аппендицит вырву, — прошипела Лиана, как кобра, медленно вставая с кровати. Мотог попятился и забубнил:

— Прости, мамой клянусь, ничего не было! Мамой клянусь, моя совесть уже угрызился!

— В асфальт закатаю, — шипела Лиана, приближаясь. Мотог выскочил из спальни, как из ледяной воды, и больше его в Москве никогда не видели.

Нельзя сказать, чтобы Лиана очень расстроилась.

Через месяц у нее уже был роман с другим шофером Алины — Вадиком — человеком, который так гордился большой фурнитурой от телефона в своем ухе, что она даже делала его визуально выше.

Как только Лиана ложилась в постель с мужчиной, она считала, что вышла за него замуж. Ее новый муж нравился ей больше всех предыдущих. Она говорила Алине:

— Он мне подарил жизнь, счастье, свет небесный и прямую связь с Богом. Еще теперь он мне должен подарить новый Диор. А то разведусь на хер!

Лиана могла бы поклясться, что Вадик вообще не гуляет. С одной стороны, она понимала, что так не бывает, а с другой стороны — не могла не признать очевидное. Лианин мир был опрокинут. Как если бы своими глазами она увидела, что пограничник Тигранчик пропустил в Россию фуру, груженную мандаринами, и не взял ни копейки.

Правда, однажды Вадик немножко выпил, и Лиане почудилось, что он на нее замахнулся. Она спокойно взяла со стола кухонный нож, спокойно подошла к Вадику и сказала:

— Хоть раз пальцем тронешь, будешь всю жизнь в Апсны вместо светофора стоять и все время красный свет показывать. Все понял?

Вадик понял не все, но трогать Лиану не стал.

Горничные Лиану слушались и боялись, хотя большую часть работы она делала за них сама. Отказывалась только возиться с бирюковскими зимними садами на крыше.

— Терпеть не могу природу! — говорила Лиана. — Она меня дома достала, эта природа.

Поначалу Лиана думала подружиться с украинской семьей садовников, жившей в доме для прислуги, но с ними ей было скучно. Она сказала Алине:

— У них все счастливые. Неинтересно.

В итоге Лиана новых друзей не нашла, и никого, кроме Алины и Вадика, у нее в Москве не было. Удивительным образом, коренная москвичка Алина все чаще чувствовала, что и у нее, кроме Лианы, в Москве нет никого.

Лиана заботилась об Алине, как няня. Однажды у Алины на шее вскочила небольшая шишка. Она показала Лиане. Та испугалась и убежала к себе, а через минуту вернулась с какой-то бумажкой. Бумажка оказалась иконкой Матушки Матроны, которую Лиана везде таскала с собой. Лиана нацепила иконку Алине на шею и сказала:

— Матушка Матрона, делай, что хочешь, но чтобы завтра этого не было!

На следующий день шишка действительно исчезла.

Алина с Лианой вместе ходили на йогу, на вокал и на мастерклассы к знаменитым японским поварам, вместе пробовали новые модные вибротренажеры, мезотерапии, шоколадные обертывания, а когда было тепло, уезжали гулять в любимый парк Алины рядом с монастырем, напротив дома, где она жила в детстве.

Гуляя по дорожкам мимо бронзовых уток в аллее и настоящих в пруду, Алина хмурилась при виде разбитых пивных бутылок, говоря иногда:

— Я бы предпочла, чтобы вход был платный, но чтобы здесь было чисто.

— А я бы предпочла, чтобы все свиньи уехали обратно в Подмосковье, — нарочито громко отвечала Лиана, чувствовавшая себя настоящей москвичкой, как большинство недавно переехавших в Москву людей.

По вечерам Лиана варила травяные отвары и пичкала ими покорную Алину, приговаривая:

— А завтра я тебе еще золу соберу. Когда первый раз камин разжигают вечером, надо туда засунуть яблочные поленья и золу от них собрать. Очень хорошо помогает, только я забыла, от чего.

Как никотиновый пластырь, Лианина опека слегка притупила тоску Алины по мужу. Как никотиновый пластырь, помогало это не очень, но было лучше, чем ничего.


* * *

Где-то в отдельном Господнем цеху штампуют работниц ЗАГСа, похожих одна на другую больше, чем новорожденные младенцы. Они носят подплечники и торжественные прически и декламируют речитативом: «В жизни каждого человека… день рождения вашей семьи… гости, поздравьте молодых», — и ты понимаешь: надо же, мы теперь женаты.

Когда Алина была невестой, она была хрупкой, мечтательной и трогательно трусливой. Много лет назад Борис считал, что женщине больше ничего и не нужно. Но лет через семь после свадьбы, когда уже родился Андрюша, выпивая с другом на своей первой — еще не рублевской — даче, Борис сказал:

— Ты представляешь, все, что я раньше в Алине любил, теперь меня в ней раздражает.

Их единственный сын — Андрюша — с двенадцати лет учился в разных англоязычных странах, как все сыновья всех знакомых Бориса. Виделись они редко. А когда все-таки виделись, сын смотрел на московское небо чужими глазами и вежливо улыбался родителям.

До тридцати Алина сохраняла детские щечки с ямочками. Потом они все-таки сдулись. Она колола их витаминами, мазала глинами и мучила пилатесами свое белоснежное тело, которое материнство расписало растяжками. Она хотела нравиться мужу, как раньше.

В огромном доме Бориса, населенном парой дюжин охранников, горничных и поваров, только Алина не знала, что ее муж давно и всерьез любит другую.


* * *

В самой блистательной из всех рублевских гостиных полноватая женщина в узких бриджах ползала на коленях, ловко скользя между мебелью. Желтые бриджи трещали на выпуклой заднице, а обесцвеченные волосы то и дело мели мраморный пол.

— Эти узкопленочные ничего делать не умеют! — ворчала женщина вслух, хотя в гостиной никого больше не было. — Зачем она их наняла? Надя какая молодец была! Дура, сережки украла, что ей было мало? Ох-ох, — вздохнула Лиана, протирая недотертые новыми горничными — модными филиппинками — зеркальные столики.

В гостиную спустилась недавно проснувшаяся Алина в кружевном халате. Она что-то пела себе под нос. Допев, она плюхнулась в кресло с ногами. Лиана, глядя на свое отражение в столике, потрогала верхнюю губу и сказала:

— Гилауроновая кислота и ботокс — лучшие друзья девушки!

Алина налила себе кофе и снова села в кресло с книжкой.

— Что читаешь? — спросила Лиана.

— «Евгения Онегина», — ответила Алина. — Наизусть уже почти выучила.

— А что он писал? Детективы?

— О Господи, — засмеялась Алина, — ты что, «Евгения Онегина» не читала?

— Вот эту книжку? — спросила Лиана, взяв в руки томик. — Такую толстую и без картинок? Боже меня упаси!

Алина улыбнулась и положила книгу на столик.

— А мне Борис вчера цветы подарил, когда прилетел ночью из Канн, — сказала она, порозовев. — Года два не дарил. Представляешь?

Свет из окон одинаково отражался в ее лице и в фарфоровой чашке, которую она держала в руке.

— Я его так люблю, что мне иногда кажется, что меня вообще нет, — продолжала Алина. — Как будто я вся в нем растворилась.

— Это просто ты со свекровью не живешь вместе, — сказала Лиана. — Когда со свекровью живешь, любить мужа невозможно.

— А что тебе свекровь плохого сделала?

— Учила меня жить все время. А ты меня знаешь — я человек интеллигентный: один раз схавала, второй раз схавала, но третий раз — уже не схаваю.

Вдруг Лиана замолчала и уставилась в окно напряженно и настороженно, как кошка, услышавшая незнакомый шум. За окном Вадик рылся в багажнике машины, доставая оттуда пакеты. Новая молодая кухарка (Оксану Алина выгнала из солидарности с подругой) шла по двору в сторону дома прислуги.

— Этой девочке надо памперс надеть! — раздраженно сказала Лиана. — Седьмой раз мимо моего мужа в туалет ходит.

— Скажи, а как ты узнаешь, что тебе муж изменяет? — спросила Алина, улыбнувшись.

— Духов вызываю, они мне рассказывают, — серьезно ответила Лиана.

— Не ври! — засмеялась Алина.

— Серьезно! — сказала Лиана. — Мы в молодости все время духов вызывали, когда отца дома не было. Отец же у нас партийный был, в школе историю преподавал.

«Бессовестные! — говорил. — Комсомолки! Как вам не стыдно такими вещами заниматься!»

— А как вы их вызывали?

— Рисовали по кругу буквы на бумаге, посредине ставили блюдце со стрелочкой нарисованной. Ну, потом вызываешь духа. Когда он приходит, блюдце начинает само крутиться на бумажке. Когда оно останавливается, записываешь, на какой букве стрелочка остановилась. И так из букв составляются ответы духа.

— Не может быть! — сказала Алина. — А кого вызывали?

— Всех, кого хочешь! Екатерину Вторую вызывали. Даже ничего спросить не успели, она сразу сказала, что про коня — все неправда. Один раз Чапаева вызвали, но с ним ничего не получилось — он букв не знал.

— А давай вызовем духов! — загорелась Алина. — Спросим про Борю.

— Да что там про него спрашивать, — соврала Лиана. — С тех пор как ты в Абхазию сбежала, он уже который год как шелковый ходит. Каждый день тебе бриллианты дарит, что тебе еще от мужа надо?

— Я знаю, ты мне послан Богом, до гроба ты хранитель мой, — мечтательно продекламировала Алина.

Лиана скептически посмотрела на Алину и очень серьезно спросила:

— Скажи, а ты можешь при нем пукнуть?

— Ты что, с ума сошла? — смутилась Алина. — Конечно, нет!

— Значит, это не любовь, — сказала Лиана.

Вдруг она бросила тряпку, вскочила и побежала на кухню.

— Ты куда? — крикнула ей Алина.

— Приговор узнать! — прокричала Лиана.

Из кухни стал громче галдеть телевизор, и послышался Лианин радостный крик:

— Оправдали! Я же сказала, что его оправдают, и его оправдали!

Алина вошла за Лианой на кухню — посмотреть, кого там оправдали. Лиана снова сделала телевизор тише и прикрикнула на бессловесную филиппинскую горничную, намывавшую холодильник:

— Что ты там вошкаешься с утра?

Горничная улыбнулась, закивав головой.

На столе валялся забытый одной из кухарок журнал «Сплетни дня».

— Журнал кто-то бросил, — рассеянно сказала Алина, поднимая его со стола. И вдруг увидела, что лицо ее лучшей подруги вздрогнуло.

— Что случилось? — испуганно спросила Алина.

— Ничего, Алинка, — сказала Лиана таким голосом, что было понятно, что она врет.

— Нет, я же вижу. Что происходит?

— Ничего, Алин. Вернее, мне что-то нехорошо. Дай мне водички, а?

— Сейчас дам, — сказала Алина и уже было отошла от стола, но в последний момент задела журнал взлетевшим рукавом халата. Он упал на пол и раскрылся на развороте.

Лианин план отослать Алину за водой не сработал — Алина успела нагнуться и сверху увидела на весь разворот фотографию мужа и незнакомой смуглой девушки. Девушка поднималась по трапу на их яхту, держа в руках что-то странное, похожее на клубень фенхеля, а Борис протягивал ей руку и тянулся к ней, как будто собираясь ее поцеловать. Они явно не знали, что их фотографируют. Над фотографией было написано: «Бирюков и его пассия проводят выходные в Каннах».

Что-то большое и душное накрыло Алину, как тьма, пришедшая со Средиземного моря. Она прислонилась к стене и тихонько сползла по ней на пол.

— Лиана, я дышать не могу, — сказала она. — Задыхаюсь, слышишь, сделай что-нибудь!


* * *

Ночью, когда Борис пришел домой и пил кофе в своем кабинете, уставившись в ноутбук, Алина вошла к нему с лицом, белым, как бескорая ветка на Адлерском пляже после зимы.

— Мне нужно с тобой поговорить, — сказала она.

— Не сейчас, у меня куча дел, — ответил Борис, не поднимая глаз.

— А когда?

— Давай завтра.

— Ты всегда говоришь «давай завтра», и это завтра никогда не наступает, — сказала Алина. «Господи, сейчас она опять заплачет», — подумал Борис.

— Ну что? — спросил он устало и раздраженно.

— У тебя есть другая женщина? — спросила Алина.

«Какой у нее голос писклявый, — подумал Борис. — А у Норы глубокий. Могла бы певицей стать».

Звук голоса Алины показался Борису знакомым чуть не с рождения, как жужжание комара, и таким же назойливым и неприятным. Он поднял глаза и внимательно посмотрел на жену — на ее потухшую кожу, измятую шею, и с изумлением подумал, что надо же, а ведь он когда-то бывал парализован желанием войти в эту женщину, влиться в нее и остаться в ней навсегда — вырасти в ней большим животом, изменить ее изнутри единственным способом, которым мужчина способен менять навсегда женщину.

— С чего ты взяла, что у меня кто-то есть? — спросил Борис.

— Об этом все говорят. И даже пишут в газетах, — Алина протянула Борису «Сплетни дня».

«Мышцы на руках провисли, — подумал Борис. — Как я раньше не обращал внимания?»

— У меня нет времени читать ерунду, — сказал он вслух.

— Борис, ты мне делаешь очень больно. Разве я заслужила?

«Волосы на солому похожи. У Норки — блестят».

— Чего тебе не хватает, Алина?

— Мне не хватает тебя. Любви. Уважения. Мне не хватает нормальной человеческой жизни. Мне нужна семья. Мне не нужны твои бриллианты, твои машины.

«Машина у Норки уже обтрепалась. Скажу Сереге, чтоб новую купил».

— Борис, ты меня слышишь?

— Что?

— Ты меня не слушаешь. Ты опять меня не слушаешь! — сказала Алина уже навзрыд, уронила на пол журнал и выбежала из кабинета.


Крылатый дракон, пролетая над домом Алины, задел и ее своим смертоносным дыханием. С тех пор она ходила по дому так, как будто в нем долго и тягостно, от неизлечимой болезни умирает кто-то из родственников — ходила тихонько и скорбно, еле ступая. Говорила теперь только шепотом. Алина носила в себе кипящую боль, как в переполненной супнице, и старалась нести ее так, чтобы случайно не расплескать и никого не ошпарить — даже Бориса.

Двенадцатая глава

Дайте мне правду, и чтоб в конце я плакала.

Подруга моя так говорит:)

Перед Сашиным кабинетом сидела затравленная секретарша, такая затравленная, что даже не предлагала никому чай или кофе — рот боялась открыть.

С утра к ее двери тянулась очередь. Сотрудники главного телеканала страны шли к Саше интриговать.

Из-за Сашиной двери послышался мужской бас:

— Ты запомни фамилию — Но-ви-ко-ва. Прямо так и сказала — да кто она такая, эта Саша, мне на нее наплевать, пусть в кабинете своем командует! При всех! Ты представляешь, какая мерзавка!

На столе у затравленной секретарши зазвенел телефон. В трубке визжала Саша:

— Новикову ко мне! Быстро!

Из кабинета вышел лысеющий телеведущий. Проходя мимо испуганной Новиковой, он сказал:

— Я тебе обещал, сучка, что я тебя уволю? Вот я тебя и уволил!

И улыбнулся.

Новикова вышла от Саши в слезах. Сразу за ней в кабинет ввалился мачо и чмо военкор Вовчик. Он притащил огромный пакет мандаринов. Саша любила подарки.

— Под пулями пер из Кодора, — сказал Вовчик. — Рядом боец на броне сидел — ногу ему отстрелило. Мы в новости не давали — командующий мне лично звонил, просил не давать. Еле вырвались, Сашка, реально! Ты же знаешь, я всю первую чехию прошел, я ничего не боюсь. Но в этот раз реально пиздец был. А ты такая красивая сегодня! — сказал он начальнице и закрыл за собой дверь.

Гримерша Василиса поведала Саше, что она больше не спит с шефредактором Кликиным, который спит теперь с ведущей Настей и немножко с ведущей Мариной, которая спит еще с оператором Витей, и поэтому Василиса спит теперь больше с репортером Артемом, который женился на редакторше Вере и хочет уехать в Париж.

— Что значит хочет! Мало ли что он хочет! — разозлилась Саша. — Раз он такой умный, в Париж на корпункт поедет Петя!

Василиса ушла счастливая.

За ней забежала Лена — рассказать, что на соседнем канале опять подняли зарплаты. Заодно сообщила:

— Вурзилов в курилке сказал, что вчера был говенный эфир. Это же запредельно! Сказал, что ты неправильно утвердила главную новость. Это же феерично!

— Когда Вурзилов в отпуск хотел, в августе? Напиши ему в ноябре, — сказала Саша кому-то в трубку.

Дальше в очереди стояли координатор Паша и корреспондент Миша.

Паша пришел нажаловаться на Мишу. Тот опоздал на важное интервью в Совет Федерации, и оттуда звонили и громко кричали, и сказали, что этого так не оставят.

Миша пришел нажаловаться на Пашу. Тот не сообщил Мише, что поставил его на важное интервью в Совет Федерации, и поэтому Миша на интервью опоздал. Паша зашел первым, поэтому Мишу уволили.

Потом пришел Кликин с горестным лицом.

— Я на минутку, — сказал он. — Маринка беременная. Только тебе просила не говорить.

На этом Кликин вышел. Подойдя к двери он увидел Мерзлоидова. Встал на цыпочки, чтобы дотянуться до уха Мерзлоидова и трагически сообщил:

— Маринка беременная. Только никому не говори.

— Обижаешь! — ответил Мерзлоидов, обернулся к Ирочке, стоявшей за ним, и сказал, нагнувшись:

— Маринка от Кликина залетела. Только это секрет!

Ирочка шепнула стоявшей сзади Кукуидзе:

— Мерзлоидов в шоке, потому что Маринка лежит на сохранении от Кликина. Никому не говори.

— Ну, ты же меня знаешь! — обиделась Кукуидзе. — Когда я кому что рассказывала?

И немедленно побежала в столовую.

— У Маринки выкидыш, потому что Ирочка ушла от Мерзлоидова неизвестно к кому! — крикнула Кукуидзе в толпу перед кассой и убежала.

Потом Саша вызвала Нору. Нора зашла, робея, и увидела, что на этой неделе у Саши ярко-черные волосы. На полках вокруг стола стояли фарфоровые коты. Саша сказала Норе:

— Ты вчера попала в кадр. Во-первых, никогда этого больше не делай!

— Но я же не знала, что оператор меня снимает, — оправдывалась Нора.

— Во-вторых, никогда меня не перебивай! — с ненавистью сказала Саша, еще больше повысив голос. — И, в-третьих, где ты взяла этот плебейский пиджак? Ты понимаешь, где ты вообще работаешь? Больше не смей приходить на работу в этом говне.

— Но это ДольчеГаббана, — сказала Нора.

— В жопу засунь эту ДольчеГаббану, — ответила Саша.

«Что я тебе сделала плохого, Саша? — подумала Нора. — Когда бы я успела?»

Она вышла из кабинета, и стоявшая в очереди архивистка Полина спросила ее:

— Ну что она там, в истерике или еще нет?

— Да хрен ее разберешь, — пожала плечами Нора.

— Это ты не понимаешь ничего, — сказала Полина. — Я вот по контурам лица вычисляю, когда у нее забрало упадет.


Довольная собой и уставшая от работы, Саша закурила, поглаживая свободной рукой любимую левую бровь. «Как они меня все достали! Столько идиотов — и все на мою голову», — подумала она. «Фак, я же про Животного забыла!» — спохватилась вдруг Саша.

Корреспондент Животный позавчера скоропостижно уволился, хлопнув дверью. На соседнем канале ему предложили зарплату на сто долларов больше и гарантированные выходные. Но Саша хотела, чтобы все думали, что его уволили. Она считала, что информация о том, что с канала можно уйти добровольно, растлевает коллектив. Поэтому умная Саша приказала секретарше позвать ей кого-нибудь из корреспондентской — все равно кого — и когда этот кто-то вошел, сказала:

— Только тебе одному сообщаю, Животный ушел не потому, что его все достало, как он тут рассказал. На самом деле его уволили. За профнепригодность. Только ни при каких условиях никогда не вздумай никому об этом говорить! Понятно?

Через пятнадцать минут о том, что Животного уволили, знали даже охранники на парковке у входа в здание. «Что и требовалось доказать», — с удовольствием констатировала Саша.

Так проходили будни редакции информации на главном телеканале страны, где Нора работала мелким продюсером. Устроил ее, конечно, Борис — его друг был там главным редактором. Нора спросила тогда Бориса:

— Но ведь это кремлевский канал?

— Ну и что?

— Ты же их ненавидишь.

— Язык врага надо знать, — засмеялся Борис, и Нора подумала, что она где-то уже это слышала.

Норина работа считалась очень престижной — она ездила по всему миру за президентом, чтобы во время его выступлений красиво держать микрофон.

— Главное, чему ты должна научиться на телевидении, — объяснила ей Саша, — это держать микрофон так, чтобы он не выглядел фаллически.

Таких же, как Нора, продюсеров на одного президента было восемь. Не считая главных людей — политических обозревателей, корреспондентов и операторов. Работы поэтому было немного — командировка раз в месяц и несколько раз — выезды в Огарево.

В свободное время, которого было навалом, Нора писала заметки на сайт Бирюкова — в надежде, что он их прочтет и похвалит ее. Вот что она писала:


В эту ненастную ночь над столицей сверкали молнии. Ленивые обыватели, объятые первобытным ужасом, иррационально прятались от грозы, суетливо спеша домой, не поднимая глаз. Люди были бессильны перед матерью-природой. Они могли только прятаться в норы и чувствовать страх.

Но вдруг из кромешной тьмы вышли другие люди. Люди другой России.

Не сгибая молодые тела под ливнем, они быстро двигались к бетонному забору. Они были бесстрашны и бесшумны. Взмах баллончиком с краской, верные, твердые движения — и бесцветное полотно забора стало плакатом, неистово взывающим выйти на площадь во имя свободы. Это наши ребята. Такие спасут страну. Их лозунги готовятся дать решающий залп по человеческому равнодушию.

А закончить рассказ мне хочется словами великого Пушкина:

Пока свободою горим!

Нора писала так, как привыкла писать в «Вольной Ниве». Только совсем о другом.


* * *

В русском Нечерноземье бывают инопланетные сосны. Они рыжего цвета. Длинные, одинаковые и неестественно ровные — как будто их спроектировали на компьютере, а потом отлили в цеху, пользуясь точной техникой. Выгрузили в нашей тайге, повтыкали в траву, а вокруг насадили еще двухметровые лопухи с круглыми белыми головами — натуральные летающие тарелки.

И никого.

Если долго ехать вдоль этих сосен, начинает казаться, что ты на Марсе. А потом вдруг выныривает из ниоткуда беленькая церквушка. Хорошенькая — как ребенок. И ты понимаешь — не Марс. Это просто такая Россия.

Где-то в похожих краях, на берегу тихой речки в лесу, в августе одного из двухтысячных стояло много одинаковых белых палаток с надписью UNHCR. Вокруг поднимались дымки. Между палатками были вытоптаны аккуратные дорожки. Одна вела к полевой кухне. Возле кухни стояла очередь — там выдавали запакованные в зеленый пластик сухие пайки с витаминками, печеночным паштетом, кетчупом, странным хлебом в круглой банке, туалетной бумагой и яблочным джемом, по вкусу совсем не похожим на бабушкин.

Другая дорожка вела к длинной деревянной перекладине, прибитой к двум соснам. В перекладину было вмонтировано несколько десятков розеток. У розеток стояли люди и держали в руках мобильники и ноутбуки.

Тут и там возвышались стенды с портретами молодого красавца в полный рост. От сосны к сосне — перетяжки с его цитатами: «Несвобода хуже, чем смерть», «Мы им все равно не верим» и «Пусть уходят сами, пока мы не передумали».

Прямо на портреты были приклеены объявления: «Продам натовский спальник, очень теплый», «Потерялся мобильник, нашедшему просьба не читать смс-ки» и короткая «Хочу пива».

По лагерю, как куры в тесном курятнике, наскакивая друг на друга, бегали тысячи молодых людей, озабоченные каждый своим.

У одной из сосен девушка мыла голову Хэдэндшолдэрсом в желтом тазу. Другая девушка поливала ее из пластиковой бутылки. Рядом два мальчика — черненький и беленький — прилаживали к сосне плазменный монитор. Черненький был начальником комитета образования какого-то региона. Беленький был депутатом. Черненький говорил:

— Такая сволочь был, такая сволочь! Но я ему отомстил. Когда меня назначили — спасибо Андреичу — первое, что я сделал, я его взял и уволил. Просто взял и уволил!

— Кого?

— Ну, директора.

— Какого директора?

— Ну директора школы.

— Какой школы? — окончательно растерялся беленький.

— Да моей школы! — раздраженно вскрикнул черненький. — Я когда был в девятом классе, он был ко мне очень несправедлив, — воскликнул он как будто со сцены. — Я всю жизнь мечтал ему отомстить.

— Ну, ты даешь, — покосился беленький. — А сколько тебе лет?

— Вообще-то тридцать четыре. А что? А сколько бы ты мне дал? — кокетливо спросил черненький.

— Да не-не, я просто так спросил, — испуганно сказал беленький и на всякий случай отошел от черненького на полшага.

— Ладно, ты давай тут, это, сам заканчивай, — добавил он. — А я пойду место займу у сцены.

Беленький ушел к центру лагеря, где стояла большая сцена, крашенная в оранжевый. Мимо черненького прошли две девушки, одетые в высокие сиреневые ботинки и узкие юбки из камуфляжа. Одна говорила другой:

— Хотели на Казантип поехать, а потом думаем — че на Казантипто, дорого получается. А тут бесплатно. И народ прикольный. Только с таблеточками — беда, что сами привезли, то и жрем, а тут нигде не достанешь.

Черненький посмотрел на девушек презрительно.

Ровно в тринадцать ноль ноль мониторы, развешанные на соснах, зажглись синим. Из синего выплыл тот самый красавец, который улыбался со стендов. Он же стоял на оранжевой сцене, держа в руках микрофон.

Вокруг сцены гудело несколько тысяч людей. Здесь были девушки в джинсах и девушки в рваных колготках, юноши в грязных банданах, кто-то в красной славянской рубахе, подпоясанной веревкой, кто-то в ободранных шлепках, кто-то — в гриндерсах, шортах и белых футболках с надписью «Sвобода», выполненной шрифтом логотипа Кока-Колы. Было много людей в камуфляже. Как только красавец вышел на сцену, все замолчали. Он улыбнулся толпе чистой мальчишеской улыбкой и произнес:

— Я бесконечно счастлив видеть здесь так много молодежи. Вы — будущее России. И, глядя на вас, я вижу, что у России — прекрасное будущее. Будущее свободы и демократии.

Каждый из вас приехал сюда, потому что не может больше спокойно смотреть, как убивают журналистов, как бросают в тюрьмы недовольных, как жестоко калечат участников мирных демонстраций.

Девушки в узких юбках переглянулись удивленно. «А мы-то думали, что приехали сюда потусить», — без слов сказала одна другой.

— Кровавая гэбня, захватившая власть в нашей стране, ведет ее к гибели, — продолжал выступающий.

Девушки в юбках хихикнули. Им понравилось слово «гэбня». Толпа восторженно взвыла. Большинство было счастливо просто видеть живьем своего учителя и кумира, своего вождя, которого они за глаза уважительно звали Андреич, — лидера объединенных демократических сил России миллиардера Бориса Бирюкова.

Он продолжал:

— Особенно рад я здесь видеть ветеранов Чеченской войны. Позор войне!

«Позор!» — радостно подхватила толпа. Даже девушки в юбках за компанию закричали «Позор!».

Не слушали Бирюкова только двое — толстогубый коротенький дядька с лицом бомбилы, который приехал вместе с Бирюковым, и хомяк, одетый в костюм, несмотря на то что вторую неделю жил в лесу. Они стояли в траве за палатками, отмахиваясь от мошки, и перетирали. Бомбила спросил хомяка:

— За ветеранов сколько?

— Десяточку союз попросил. Ну и каждому по сотне. Плюс питаниепроезд.

— Смотри, Андреич сказал, не больше десятки. Чтобы не баловать.

Андреич тем временем говорил:

— Мы должны посадить Россию за парту — посадить навсегда! Россия должна учиться у Запада. Не мусорить в подъездах, мыть тротуары шампунем, жить так, как живут цивилизованные люди на Западе и как в России никогда не жили!

Если бы кто-то стоял рядом с бомбилой и хомяком, он бы услышал, как грубоватый голос Бирюкова врывался в беседу помощников, и наоборот — как их голоса врывались в его речь.


…А несовершеннолетние откуда? Андреич четко сказал прошлый раз — никаких несовершеннолетних…

— Нам не нужна колбаса! Нам нужна свобода! Вам нужна колбаса? Нет! А свобода? Да!

… так ведь из центров изучения английского же! Андреич же разрешил в центры с двенадцати лет принимать…

— В мире есть только один праведный путь — западный путь!

… сколько кавказских регионов? Как себя ведут?

— Не сотрудничать с властью. Только гражданское неповиновение. Досрочные президентские выборы!

… отовсюду, где институты свободы Борис Андреевич открыл. Дагестан, черкесы, кабарда, чеченский институт в Ингушетии, Адыгея даже…

— Россия должна покаяться! Публично перед всем миром стать на колени и попросить прощения за свое советское прошлое, за ложные победы, за Катынь, за Берлинскую стену. Смирение и покаяние!

… Осетии нет пока, но там на мази все тоже на будущий год. Если с институтом поторопятся. Ведут себя все тихо — лекции слушают, записывают…

— Некто Владимир Путин уничтожил политическую конкуренцию!

…кто из прессы?

— Некто Владимир Путин ведет страну в никуда!

…и рейтер, и эйпи, все. Пленочку ту с марша недовольных эксклюзивно отдали Мэтью, как ты просил. Там все есть: и менты, и наручники, и башка даже одна разбитая крупным планом. Они очень радовались, были хэппи-перехэппи…

— Некто Владимир Путин — антинародный диктатор!

…провокаторы приезжали из «Комсомолки». Но мы их не пустили…

— И, наконец, ликвидация администрации президента!

…молодец. Получишь премию — смотаешься на Мальдивы. А то сидишь тут в говне…

— Спасут Россию только молодые российские либералы!

В летнем лагере новой партии Бирюкова — партии Свободы, объединившей всех, кто был недоволен властью — шла последняя смена. Участников лагеря, который здесь называли кемпом, презирая слово «лагерь», учили делать транспаранты, пользоваться рациями, ориентироваться на пересеченной местности и ненавидеть режим. Некоторые занятия, вроде истории демдвижения в России, были обязательными, другие, как, например, основы британского парламентаризма, шли факультативом.

По воскресеньям лагерная молодежь уходила гулять в бледные клеверные луга русского Нечерноземья, к крылатым клещам и стрекозам.

Бирюков давно уже не строил коттеджи. Сначала он перешел на металлы, чтоб помериться с Васюковским. Потом на нефть — чтобы с Хозиным. Очень быстро Бирюков обнаружил, что мериться больше не с кем, и это само по себе — трагедия.

Борис едва не запил. Он не мог ни спать, ни работать — его мучил зуд чемпиона, лишенного соревнований. Ради чего жить, если всех уже победил?

Тогда он решил — раз так, померяюсь-ка я с Кремлем. Не хочу быть русскою царицей, хочу быть владычицей морскою.

И занялся политикой.

К тому моменту, как Бирюков приехал в лагерь, в стране уже работали его школы и институты, он уже успел приручить несколько ключевых губернаторов из числа особенно буйных и, само собой, стал звездой в блестящих столицах.

Кадры, где милиция разгоняла детей, которых Бирюков выводил на баррикады, и они вставляли гвоздики в АКСУ омоновцам, облетали весь мир. Бирюкова одинаково обожали в палатках посреди русского леса и в редакциях воллстритджорналов.

С методами он не церемонился. Его оппоненты тоже не были щепетильны. И чем опаснее становилось соревнование, тем больше оно нравилось Бирюкову.

— Зачем ты это делаешь? — однажды спросила у него Нора. — Мне кажется, это может плохо кончиться.

Бирюков не отмахнулся, как всегда, когда она задавала серьезные вопросы, а попытался объяснить. Нора тогда подумала, что это он, наверное, больше себе объясняет, чем ей. Он сказал:

— Ты понимаешь, мне сорок лет. Тебе кажется, что мне уже сорок лет, а на самом-то деле мне еще сорок лет. Всего-навсего. Я только жить начинаю, а мне уже жить не для чего. А теперь, когда я этим занимаюсь, у меня опять проснулся кураж, драйв, азарт. Я просыпаюсь утром и понимаю, для чего я проснулся! У меня сто лет такого не было. Ты даже не представляешь, какая тоска, когда у человека все есть. Хотя, в принципе, у тебя тоже все есть. Тебе не тоскливо?

— Нет, — ответила Нора. — У меня тебя нет.

Борис улыбнулся немножко виновато, и тут же виновато улыбнулась сама Нора, которая почувствовала себя виноватой из-за того, что заставила его почувствовать себя виноватым.

— Я так горжусь тобой, — тихо сказала Нора.

Она безоговорочно восхищалась Борисом и мало-помалу начала верить в то, во что, кажется, верил он сам.

А он в какой-то момент стал действительно верить, что родился для миссии, и его миссия — усмирить необузданную Россию и сделать ее неопасной для мира. Его друзья в блестящих столицах от такой миссии были в восторге. И в России она находила много поклонников. Бирюков умел убеждать.


Отвыступавшись, он спустился в народ. Следом шли соратники — внучка буденновского командира, работавшая теперь советником по правам человека у одного закавказского тирана — прирожденная большевичка, забредшая в юности не в тот лагерь, с ней один бакинский армянин, стратег и мечтатель, в прошлом успешный спортсмен, и — до кучи — похожий на козлика пожилой демагог.

На прошлогодних черных стволах пучками росла свежая зеленая травка. Мимо носились лосиные мухи. Большевичка страстно картавила:

— Первое, что мы сделаем, — мы запретим коммунизм. Мы везде навсегда запретим даже вспоминать коммунизм. Второе — мы предадим анафеме всех, кто сейчас сотрудничает с властью. Всю эту падаль и шваль. Мы объявим их вне закона!

— Скажите, Борис Андреевич, а как вы будете объявлять их вне закона, если вы демократ? — неожиданно спросил скептический юноша в толстых очках, непонятно откуда взявшийся в лагере. — Я читал, что при демократии нужно позволять свободно сосуществовать людям, имеющим разные точки зрения. И коммунистам тоже. И даже тем, кто сейчас в Кремле.

Бирюков посмотрел удивленно и ничего не ответил. За него ответил бакинец:

— Мы и вправе, и должны использовать любые методы, чтобы очистить нашу Родину от той гнуси, в которую ее погрузили путинцы! Сейчас главное — спасти Родину от кровопийц!

— Вы сейчас какую Родину имеете в виду, — не унимался юноша. — Армению или Азербайджан?

— Так, эту провокацию отметем как неорганизованную, — отшутился Бирюков и с неудовольствием посмотрел на хомяка, который вместе с бомбилой прибежал на площадку, как только Бирюков закончил выступать. Хомяк кому-то мигнул, и юношу оттеснили к лесу.

Бирюков почувствовал, что он все-таки должен что-то сказать.

— Власть боится народа, власть боится протеста, власть делает все, чтобы запугать людей, — проговорил он, как считалочку. Было видно, что он устал и ему надоело.

Напоследок бомбила подсунул Бирюкову красную гвоздику, и тот под стрекот фотографов подарил ее девушке с мегафоном в майке с изображением Че Гевары. Девушка раскраснелась и еще звонче затараторила в мегафон:

— Кто желает ознакомиться с молодежной гражданской деятельностью в условиях авторитаризма — добро пожаловать в шестую палатку в шестнадцать тридцать!

В отдельной ВИП-палатке за соснами Нора, которую Бирюков представил в лагере как свою помощницу, помогала дежурным по кухне девочкам носить на стол местную копченую рыбу, телячий шашлык и салат.

— Ну, как тебе? — спросил Бирюков Нору, усаживаясь на деревянную лавку.

— Супер, как всегда. Очень заразительно. Но, знаешь, мне кажется, может, не стоит Балдовского везде с собой таскать? Про него же все знают, что он фашист. Разве это людей не отпугнет?

— Не рассуждай о том, в чем ты не разбираешься, — ответил Бирюков. — Никто в нашей стране не может собрать столько абсолютно отпетых пацанов, сколько Балдовский. Он гений. Его парни готовы на все. Он им так запудрил мозг, что они с радостью садятся в тюрьму, лезут под дубинки, даже взорвутся, если надо будет. Считай, что это наш Басаев, который воспитывает нам шахидов, — сказал Бирюков, цепляя на вилку кусочек угря.

— Жестковато, — сказала Нора.

— Ну а как иначе? Иначе вообще ничего не получится. Нам надо страну завести, нам надо людей на площади вытащить, много людей! А потом уже разберемся, кто фашист, кто не фашист.

— Да я про шашлык, — улыбнулась Нора. — Но я еще тебе хотела сказать, что, мне кажется, ты зря все время повторяешь «некто Владимир Путин». И про администрацию президента тоже зря.

— Это еще почему?

— Ну, потому что у людей, которые тебя не знают, может сложиться впечатление, что это у тебя личное, — выдохнула Нора и испуганно посмотрела на Бориса.

Но он не обиделся. Он сказал:

— Офигительный угорь. Нереально вкусный. Родину можно продать.

Тринадцатая глава

Два офицера Госнаркоконтроля умерли в здании Госнаркоконтроля от передозировки наркотиков.

Из сообщений агентств

Чем только не блистала в начале века московская кухня, заносчивая, как одноклассница из богатой семьи. Зайдешь в ресторан, а там — мама моя родная! Посреди балдахинов и блесток на белых блюдах бликуют во льду финдеклеры, бьют фонтанами бледные брюты, бурлят баллантайнсы и бейлизы, и урчат от коричневой крови перченые красные стейки. На ломтях помидоров лежит буйволиная моцарелла, базилики с омарами, утки с инжирами, белая спаржа со сливками, зеленая — с гребешками, утомленный козленок, томленный в вине с розмарином, — умиление похотливых рецепторов. Тоннами — цезари, тирамису и карпаччо трепещут в глубоких тарелках. И над этим — как дым над пожарищем — запах немыслимых трав. Кому предложи порционные судачки а-натюрель — засмеют. Потешаться будут.

Вместо них подносят к столу в муках ночей рожденный суп буйабес, величием равный пьемонтскому трюфелю. Откуда в Москве буайбес? — спросит глупец. От верблюда! — ответят глупцу.

Тащат два раза в неделю в Москву блестящую свежую рыбу, ракушек, улиток, ежей, каракатиц, больших осьминогов и маленьких, лангустов и лангустинов, малиновых гладких тунцов, морских петухов и волков, и чертей, и креветок, включая сладких розетт, которые публика распробовала в Ля-Рошеле и стала требовать в Марьино, — все съедают москвичи и гости столицы, полощут руки в лимоне, утираются и просят еще.

Публика требует нового, нового, нового! Даже диковинная молекулярная кухня, которой захлебывалась ресторанная критика, — и она уже не удивляет. Спешат в Москву повара с мировыми фамилиями, а доморощенные плохо спят по ночам. Им снится, что наступил предел человеческой выдумке, и нечем больше увлечь москвичей — ни борщом с черносливом, ни пельменями с перепелами.

В общем, в московских ресторанах начала века стоило родиться и умереть.

Борис Бирюков в них фактически жил.

Он выковыривал краба из скорлупы и говорил:

— Эти суки, что они сделали со страной! Нет, вам всем надо отсюда валить. Надо валить, пока не поздно, пока еще выпускают. А я повоюю и потом, наверно, тоже свалю.

Крабовые клешни грудой лежали на блюде посреди стола. Запеченные в соусе из сыра, васаби и икры тобико, эти крабы были новым хитом ресторана «Тринадцать Смородинок». Соратники Бориса, по заведенной им традиции, заказывали еду демократично — «в стол». Все блюда были общими, и каждый мог попробовать всего по чуть-чуть.

Борис отпил вина и продолжал:

— Страна вернулась в совок. Это происходит на наших глазах. Я вам точно говорю: еще год-два — и выехать уже не так легко будет. Мы еще вспомним, как в посольства бежали за политическим убежищем. И вы не смейтесь, так оно и будет! Официант! Я же просил лайм! А вы что принесли? Лимон! И у вас такой же бардак, как везде!

— А кто смеется, Борь? Никто не смеется. Не до смеха, — сказал друг Бориса Володя. — Ты видел, что сделали с Данилой? Он пошел на марш Недовольных, просто посмотреть человек пошел, а его менты загребли и плакат ему сломали. Дети Данилины этот плакат полночи фломастерами рисовали по трафарету, радовались, как на праздник! А эти твари — порвали на кусочки. Хорошо еще он в последний момент передумал детей с собой брать — а то их тоже в ментуру бы потащили — с них станется, вы их лица видели? Потомки рабочих и крестьян.

— Уроды, — подтвердил Борис. — Когда из народа семьдесят лет вытравливают всех, кто хоть как-то умеет думать, что от этого народа останется? Вот что осталось, с тем и работаем. И живем, к сожалению. Быдло. Нора, у тебя нормальный мохито, не кислый?

— Кисловатый, — сказала Нора.

Бирюков пальцами позвал официанта, и тот принес коричневый сахар кусками. Нора бросила кусок в мохито. Сахар и не подумал растворяться.

— Три часа Данилу в ментуре держали! Он на самолет в итоге опоздал — человек полгода в отпуске не был, собирался семью вывезти на лыжах покататься, сезон закрыть. В итоге они все равно проиграли, потому что Данила ментам все три часа объяснял, что так жить дальше нельзя. И они, говорит, прониклись.

— Понятное дело, у нас же только по главному каналу все довольны жизнью. А пойди спроси людей — любых людей на улице — сразу ясно, в какой стране мы живем на самом деле, — поддержал Борис. — И спаржа жесткая.


По воскресеньям Борис собирал друзей и соратников в лучших московских ресторанах — закусывать, чем Бог послал. Гости слетались к бирюковским столам, как осы на пляже на дыню. Публика была разномастная, но всех объединяло одно — ненависть к тому, что они называли воскресшим словом «режим». Кто-то ненавидел режим публично, кто-то — в душе, кто-то — по долгу службы, кто-то — по зову совести. Некоторые ненавидели еще с советских времен, некоторые — только начали. Они любили поговорить об этом. Особенно под ананасы, и рябчики, и ненавязчивое шабли на летних верандах.

Здесь с упоением цитировали друг друга и доклады Freedom House, смаковали ужасы авторитаризма и восхищались героями разных цветных революций.

Иногда приходили уволенные госслужащие, их узнавали официантки, они много ели и гневно клеймили коррупцию тех, кто пришел им на смену. Один любил, разрезая серебряным ножиком абрикос, рассказывать, как пилят бюджеты. Он объяснял подвернувшейся пятнадцатилетней модели с ножками-червячками:

— С бюджета вся страна живет. Они поэтому и не могут бороться с коррупцией, потому что тогда вся конструкция рухнет. Они, знаешь, как делают, — говорят подрядчику: «Вот тебе пятьдесят миллионов, делай за двадцать, тридцать вернешь». Конкурсы у них, знаешь, как выигрывают? Заявку со стопятидесятикратным превышением выигрывает тот, кто превысил всего на сто двадцать!

Модель хлопала синей тушью, рефлексируя над таким количеством новых слов одновременно. Безработный бывший госслужащий сидел до последнего, напивался и забирал модель с собой, расплатившись за весь стол карточкой, не глядя в счет.

На таких вечерах было легко, немножко гламурно, очень гражданственно и пылко. Официанты разговаривали вежливым полушепотом, и крабы издавали умопомрачительный аромат.

Диссиденток помоложе, правда, слегка расстраивало, что Борис стал таскать с собой чрезвычайно красивую девицу, взявшуюся неизвестно откуда. За ним и раньше водились такие, но чтобы одну и ту же подряд так долго — в первый раз. Впрочем, девица обычно не умничала и улыбалась. Диссидентки с ней быстро смирились и даже решили, что их интеллект и гражданская ярость стали еще очевиднее на фоне спелых грудей девицы.


Одна из бирюковских соратниц дожевала краба и сказала:

— Господа, давайте попросим персонал включить нам радио. Там сейчас Маша будет.

По радио три немолодых журналиста клевали одну молодую. Особенно усердствовала страстная женщина Маша Кирдык. Клевали молодую журналистку за то, что она осмелилась написать не трагически-восторженную заметку об одном сидящем в тюрьме олигархе, а просто заметку. Даже почти критическую. То есть она отдала должное его гражданской позиции, мужеству и т. п., но осмелилась намекнуть, что, может быть, олигарх тоже был не без грешка с рыльцем не без пушка. Самую малость. А так — конечно, узник совести, герой поколения, все дела. Ну, просто, может, не надо совсем забывать и про грешки.

Дополнительный ужас был в том, что молодая журналистка эту заметку не просто написала, а еще и опубликовала в каком-то малюсеньком англоязычном издании — из неразборчивых. Для Маши Кирдык со товарищи она теперь была врагом номер один.

Девушку звали Вера. Вера была одна, а нападавших было трое. На двадцатой минуте эфира Вера почти рыдала. Ее не предупредили о теме беседы, а вернее, просто наврали. Сказали, что будут обсуждать судьбу олигарха, а на самом деле обсуждали саму Веру и ее заметку.

Вера была на четвертом месяце беременности. Маша об этом знала.

— Скажите, девушка, не помню вашего имени, а вы вообще читали, что писал и говорил этот мужественный человек?

— Ну, читала кое-что, конечно.

— Читала кое-что! Читала кое-что!!! — Кирдык срывалась на крик. — Да как вы осмелились, прочитав «кое-что», вообще руку поднять, чтобы об этом писать? Вы сколько заметок в жизни написали? Две? Три? Дорогие радиослушатели, вы, наверное, не в курсе. Вы, я думаю, как и все мы, сегодня в первый раз услышали фамилию этой девицы. Так вот, я вам сообщаю, я убила полдня, чтобы найти следы существования этой так называемой журналистки в Яндексе, и нашла две заметки. Две! Одна про нацпроекты, другая про такую же какую-то гадость.

— Я на английском пишу, для англоязычной газеты, вы не могли в Яндексе найти…

— А вы помолчите, вас не спрашивают! — ревела Маша. — Вы уже достаточно сказали в своей заметке! Как вы собираетесь рожать, как вы собираетесь воспитывать, как вы жить собираетесь дальше? Я цитирую: «Возможно, упреки в адрес бизнесмена в том, что он, как и многие другие, во время первоначального накопления капитала, мог нарушать законы, имеют под собой некоторые основания». Это же вы писали! Вашей вот этой холеной ручкой!

«Интересно, у девушки прямо в эфире случится выкидыш или сразу после?» — подумала Нора.

После эфира Маша Кирдык присоединилась к компании Бориса. Соратники по очереди тянулись к ней целоваться и поздравляли с еще одним потрясающим выпуском программы.

Вдруг Нора вслух сказала то, о чем думала весь эфир:

— Маша, а вы знаете, этот бизнесмен, наверняка ведь, действительно мог разные методы использовать. Я маленькая была, но я помню — тогда все так зарабатывали. У нас вот директора «Южных Вежд»… — сказала Нора и осеклась, увидев изумленное лицо Бориса. Ее выступление ему явно не нравилось. Маша посмотрела на Нору, как на моль, то есть практически не посмотрела.

— Что??? Вы кто? Вы кто такая? — спросила она.

— Меня Нора зовут. Хотите, мы прямо сейчас позвоним в мой родной город, любому из моих знакомых, и спросим, как в России зарабатывали большие деньги. Спорим, все скажут, что воровали и убивали!?

— Да как вы смеете! Еще одна! И я сижу с ней за одним столом!

— Нет, вы меня поймите правильно. Мне очень жалко этого бизнесмена. Это вообще ужасно — посадили человека в тюрьму. Я же сейчас не об этом. Я о принципе. Вы вот за что боретесь у себя на радио — за правду? Так вот и я вам про правду.

— Господи, кто ее привел? Вы, девушка, где работаете? Не в Кремле? Или в кремлевской помойке на телевидении? Что, угадала?

— Угадали. Я что хотела вам сказать, Маша. Я вам очень завидую, вот что. Вы никогда ни в чем не сомневаетесь. А я вот все время сомневаюсь. У меня не получается иметь такие вот твердокаменные убеждения, как у вас. Мне кажется, когда люди воюют, то и у одной стороны своя правда, и у другой. И каждый человек просто выбирает, какая правда ему лично больше нравится, и верит именно в нее. И вообще так по жизни. Не бывает, чтобы только одна правда была. Чтобы одни — во всем всегда правы, а другие — всегда не правы. Так же у вас получается? Но ведь так не бывает?

— Уберите крабов. Видите, девушке от них плохо, — сказал кто-то за столом.

— Подстилка кремлевская, — прошипела Маша. Нора побагровела и посмотрела на Бориса в надежде, что он что-то скажет.

Но Борис Машу не слышал, он здоровался с невысоким коренастым мужичком, только что подошедшим к столу.

— Колоритнейший персонаж, — шепнул Борис на ухо Норе.

Жора Бергеров был давнишним миллионером, с телом, покрытым синими наколками, то ли армейского, то ли тюремного происхождения. Биография его была живописна. Доподлинно известно, что Жора начинал свою карьеру гардеробщиком в театре в Новосибирске. Из Новосибирска Бергеров попал в Ростов-на-Дону, поступил там на философский, бросил, не закончив, уехал в Москву, шил куртки-«аляски», потом пропал, опять появился в конце перестройки, что делал — неизвестно, одни говорят, преподавал марксизм в институте культуры, другие утверждают, что ничего он в институте не преподавал, а просто организовал на базе факультета кинематографии подпольный цех по производству первого русского порно. Так или иначе, в начале девяностых Жора Бергеров подался в политику. В ней он оказался феноменально талантлив, настолько, что в позапрошлом правительстве дослужился до министра образования.

Говорили, Бергеров мог бы стать премьером и чуть ли не преемником, если бы не пикантная история с попыткой похищения в Москве мисс Мира. Жора тогда был не в ладах с одним из медиамагнатов, и историю показали в вечерних новостях. На пленке точно не было видно, Жора ли тянул упирающуюся красавицу в лимузин, или его охранник, или вообще не его, и лимузин, кажется, был не Жорин, но у магната в новостях работал уникальный журналистский коллектив, и сюжет убил Жорину репутацию навсегда. Как назло, в тот вечер не спалось президенту. Президент в кои-то веки посмотрел вечерние новости и, говорят, нахмурился.

В общем, в следующем правительстве Бергерова не оказалось — его засунули в Думу руководить рыболовством. То есть делать ему теперь было абсолютно нечего.

От безделья он решил наконец-то заняться собственной семьей. Жора мечтал о внучках с бантами, которые будут бегать в розовых платьицах среди клумб, и о внуках, которых он будет учить мариновать шашлык.

Но тут-то и обнаружилось, что Жорин единственный сын уже подрос, да не просто подрос, а стал совершенно отдельным человеком, к тому же говорящим с отцом на разных языках. В прямом и переносном смысле, так как сын, как положено, вырос за границей и от русской речи давно отвык. Эту семейную драму Жора Бергеров остро переживал.

Молча опрокинув три стопки текилы и не притронувшись к еде, Жора поднял глаза на Бориса и произнес:

— Не, ну объясни мне, как это может быть? Ты можешь мне объяснить?

— Что тебе объяснить, Жор?

— Ты мне объясни, как это? Двадцать пять лет, карточка с безлимитным счетом, красавец, орел, ягуар под жопой. Живет, блядь, в центре мира — хочешь во Флориду лети, хочешь в Калифорнию лети, хочешь в Нью-Йорке у себя отрывайся. Под Аннаполисом стоит моя лодка с круглосуточным экипажем, самолет мой можно взять. Вилла моя на Кейп-Коде — десять гектаров, сады, круглогодичный персонал, как в отеле! Это какие там можно тусовки устраивать! Это как можно жить! Но ведь он никуда не ездит, ничем не пользуется, денег не тратит, ничего не хочет! Он сидит целыми днями в квартире, со своей престарелой негрой и смотрит телевизор!

— А сколько ей лет?

— Кому?

— Негритянке.

— Тридцать два! Тридцать два года! Да она для меня уже старая, не то что для него! А он хочет на ней жениться! Он хочет, чтобы у меня были черномазые внуки! Я же этого не переживу! Хоть раз бы мне позвонили мои адвокаты и сказали — Жора, у вас трабл, у вас сын нажрался в «Распутине» водки, накурился дури и разгромил подпольный бордель. Да я бы танцевал от радости! Я бы понял, что нормальный пацан у меня вырос. Я приезжаю к нему раз в три месяца и говорю: сынок, пойдем пива напьемся, в клуб куда-нибудь забуримся. А он говорит: я не могу, у нас с моей негрой в шесть часов по плану пробежка по парку!!! И я спрашиваю — для кого я это всю жизнь делал, пахал? Зачем? У меня пропало целеполагание. Мне это все уже не нужно, я все это видел и больше не хочу. Я вообще могу купить себе остров на Сишелах, построить там дом и сидеть загорать, кушать свежую барракуду. Ты знаешь, как я люблю барракуду? Очень люблю! Это вам не вот это говно замороженное, — сплюнул Бергеров и швырнул в тарелку краба. — Но кому я это все оставлю? Моему сыну — НИЧЕГО ОТ МЕНЯ НЕ НУЖНО!

— А чего ты его в Москву не вернешь?

— Да не хочет он! И по-русски уже отвык. Я его в десять лет в Европу отправил учиться, потом в Америку, квартиру ему купил, хотел, чтобы мой сын языки знал, чтоб подальше от нашего дерьма, чтобы вырос настоящим европейцем. Вот он и вырос, блядь! Настоящим, блядь! Европейцем! — Бергеров всхлипнул и затих.

Через минуту он мрачно окинул столик взглядом убийцы, чуть задержался на Норином декольте и молча пошел к выходу. У дверей Бергеров как будто что-то вспомнил, обернулся и уставился на Нору:

— Эй, ты, в зеленом… Пойдем со мной. Загранпаспорт с собой? Поехали, прокатимся. По Европе прокатимся, мать ее еб! — взревел Бергеров.

Не дожидаясь ответа, он вышел из отдельного кабинета Бориса в общий зал ресторана. Охранник почтительно придержал дверь.

В общий зал, как в плацкартный вагон, набились красивые девушки.

Те, кому повезло, были одеты в расплывшиеся сапоги, похожие на домашние тапочки, и пижамы Juicy Couture. Их волосы были собраны в неаккуратные хвостики. Эта форма одежды значила, что девушка обошла соперниц в забеге и живет теперь, как Оксана Робски, в шоколаде в районе Рублевки. Это были девушки-жены.

Другие — девушки-рыси — сидели с открытыми спинами, с шедеврами лучших салонов на голове, упираясь в пол тринадцатисантиметровыми шпильками. Этим пока не везло — они до сих пор охотились. Рыси были готовы к броску, как только судьба выстрелит в стартовый пистолет, усадив за соседний столик одинокого толстого дядьку. Некоторые совершали фальстарт — ложились на дядькину простынь раньше, чем он ожидал. Такие сходили с дистанции навсегда, возвращаясь в свои сыктывкары.

И у жен, и у рысей был тяжелый загар, за которым непросто было разглядеть черты лица. И те, и другие пили чай с жасмином, обедая ягодами.

Через год три из охотившихся в тот вечер рысей родили Бергерову новых детей.


У ресторана под знаком, запрещающим остановку, были в четыре ряда припаркованы разные бентли. Рядом с ними дежурили пламенные охранники. На их рубленых лицах заранее было написано «ща я тебя урою».

На другой стороне переулка спал бомж. Под голову бомж, как подушку, положил бутылку «Восс». Он вальяжно вытянулся вдоль асфальта, скрестив лодыжки, как будто лежал на пляже. Лицо он прикрыл журналом «Лучшие яхты».

Последними из ресторана вышли парень и девушка. Девушка шла как-то бочком, опасно шатаясь на очень высоких платформах. Ее юбка не прятала ни сантиметра ног.

Парень отпустил ее руку, уставился в статую над рекой и вдруг заорал:

— Да это же Петр Первый! Еб твою, реально Петр Первый! Петр Первый, ты посмотри, что ты устроил, бля, сука!


* * *

Это было, когда улыбался. Задолго до Фэнни и Фрэдди — в солнечные времена, когда рублевская трасса еще не знала пустых рекламных билбордов.

Если бы Нора была собирателем человеков, она бы успела собрать удивительную коллекцию из людей, с которыми ее познакомил Борис за минувшие годы. Не людей даже, а персонажей и пассажиров, как они сами себя называли.

Нора встречала их в дорогих ресторанах, где в интерьерах дворцов кормили невкусными деликатесами, в маленьком зале Внуково-3, где они грузили в свои самолеты друзей, детей и любовниц, на виллах в разнообразных европах с коктейлями у бассейнов, в вечерних платьях на яхтах, в ультрамодных гостиных, украшенных шкурами зебры, и в гостиных попроще — со шкурой коровы; и в тех, и в других на низеньких столиках в центре стояла прозрачная ваза с сушеной японской кривой и уродливой веточкой.

Что это были за персонажи! Настоящие пассажиры.

Был, например, замминистра с улыбочкой уголовника, который все время рассказывал, что его новый министр — клинический идиот:

— Я ему говорю — Рома, ты если ни хера не понимаешь, так сиди и молчи. Вы бы видели, как я его гениально прессую! Я его допрессую — он сам в отставку подаст.

Потом ему кто-то звонил, и он подскакивал с места:

— Да, Роман Федорович! Да-да, Роман Федорович! Конечно, Роман Федорович! Нет, я сейчас на встречу отъехал, но я моментально вернусь. Буду у себя через десять минут! Все сделаю, Роман Федорович. Есть!

Была известная киноактриса, звезда сериалов, с которой Нора познакомилась на ее сорокапятилетии. Когда гости расселись за столики, актриса схватила бокал, влезла на стул, пошатываясь, и сказала:

— Ну что ж, я шагнула в вечность! Все видят, как я медленно и величественно движусь в сторону заката?

— Какого заката, — крикнула ей подруга. — Ты еще не всех мужчин выебала в этой стране.

— И действительно! — сказала актриса и слезла со стула. Она притянула к себе мальчика с модной стрижкой со словами: — Мой новый муж очень красив. Но глуп.

Мальчик заглядывал ей в глаза с благодарностью.

Потом актриса нагнулась над сидящей за столиком Норой, которую видела первый раз в жизни, и горячо зашептала ей в ухо:

— Я стала взрослая, и мне стало страшно! Когда ты взрослая — ты все понимаешь, и так становится страшно!

Было несколько ироничных послов европейских стран и один североамериканский, искренний и твердолобый, под стать своему президенту. Все они были сведущи в судьбах России, все о ней знали и все в ней терпеть не могли — от погоды до населения. Твердолобый, впрочем, любил Толстого.

После обедов с Бирюковым послы строчили в свои МИДы длинные письма, полные хрупких надежд.

Однажды Нора спросила одну послицу — бледнолицую ведьму, чемпионку спинной линейки:

— Скажите, а вы действительно думаете, что дома в Москве приказал взрывать лично Путин?

— А вы что действительно так не думаете? — сказала послица и посмотрела куда-то над Норой с хрестоматийным высокомерием, так, как не посмотрели бы все теккереевские мегеры вместе взятые.

Была двадцатипятилетняя главный редактор нового телеканала, приехавшая в Москву из теплой провинции. За три года она сделала неправдоподобную карьеру, про которую все понимали, что это не просто так. Нора видела ее однажды на чьих-то крестинах. Каждый раз, когда главный редактор выходила из-за стола с телефоном, гости принимались спорить, кто именно из кремлевских начальников был ее любовником, а когда возвращалась, сообщали ей, что она чудесно выглядит. Сама она долго копалась в своих новых брекетах зубочисткой и все время ныла о том, что в столице ужасный климат и что она очень хочет назад на море.

Был вор и убийца, успешный политик, почитавшийся многими настоящим героем России, потому что годы назад не позволил приватизировать Останкинскую телебашню.

Было много философов. Среди них попадались интеллигентные. Философы пили красные вина и, разглядывая потолки, рассуждали о будущем. Они говорили:

— С одной стороны, конечно, все остопиздело. С другой стороны, что-то все-таки в этом есть.

Была пышнотелая белая ляля, теперь герцогиня, специалистка по выходу замуж за европейскую знать. После разводов она приезжала в Москву, кутила всю зиму, а по весне вновь собиралась в Европу, объясняя друзьям:

— Печатайте желтенькие афишки, я еду ебать Наполеонов!

Герцогиня старела, поэтому последний жених у нее был латыш. О нем она говорила:

— Жаль, что их приняли в Евросоюз. Янис теперь думает, что вся Европа вертится вокруг его хрустального члена.

Была лесбийская пара, измученная славой и роскошью. Девушки, выпив, делились своими мечтами:

— Мы вот думаем податься в Сибирь. Нельзя исключать, что из нас бы вышли идеальные сборщики морошки. Видите ли, друзья, число вменяемых людей в полушарии резко сокращается. И это нас очень тревожит.

Был один неизвестно кто, которого всюду звали, потому что он умел ни с того ни с сего сказать:

— Завтра еду в деревню. Вызывает. Посоветоваться со мной хочет.

Все уважительно замолкали и не задавали ему лишних вопросов.

Была стареющая капиталистка с полубогом-супругом и хваткой луизианского аллигатора, выступавшая на людях в роли «я дурабаба, в футболе ничего не понимаю». Она все время спешила и говорила:

— Мне вечером в спа, и масочки надо сделать, и молитву почитать. Я вчера к батюшке заезжала, он такую молитву подсказал — от всего помогает!

Была бизнесвумен попроще, про которую говорили, что муж у нее никто, а сама она отвечала:

— В Москве всегда так: или муж кто-то, или ты его любишь. Одно из двух.

Был юный, успешный — все время боялся, что над ним будут смеяться, и поэтому сам надо всеми смеялся — удирал, как в ракушку, в свои сарказмы, и общался оттуда вполне безопасно, как крабикотшельник на мальдивском песочке.

— Осторожнее с этим долбоебом, — говорили про него взрослые.

Была родившая первенца сорокалетняя чем-то владелица. В перерыве между кормлениями она курила, и квасила виски, и рассказывала об ужасах материнства.

— Сколько младенцу? — как-то спросила Нора.

— Пять килограммов, — ответила мать.

Был один великий журналист, который считался великим, потому что обращался на ты к министрам и олигархам, даже к тем, кого первый раз в жизни видел, а они это терпели, чтобы не выглядеть старомодными.

Была пожилая семейная пара. Жена рассуждала о судьбах Отечества, а муж — бывшая телезвезда — пускал слюни на теплых моделей. Когда после пятой рюмки он норовил прилечь на моделины нежные ляжки, жена уводила его, говоря:

— Пойдем домой, Женя, я записала ее телефон.

Бывшие госуправленцы, небритые хорьки, которые в лермонтовских выражениях клеймили законы и методы, которые сами придумали; пришедшие им на смену двадцатилетние карьеристы, любимцы начальства за то, что работали по выходным и ночами и уже посадили сердце на энергетиках. Чиновники с лживыми лицами, крашеными шевелюрами и жирными женами в кольцах, каждое из которых стоило больше, чем мужнин НДФЛ за все годы госслужбы, улыбающиеся хомячки-банкиры, длинноногие прилипалы из пиарщиц и светских львиц, губастые дамы с собачками, похожие на карикатуры себя двадцатилетней давности, один осененный Есениным пьяный поэт, в миру газодобытчик, слегка грамотные писатели и какая-то мелочь, состоявшая сплошь из кураторов выставок, менеджеров проектов и сетевых маркетологов — все адекватные, внятные и реальные, и у каждого в ноутбуке — презентация в пауэрпойнте.

И был еще худенький, щупленький, который всегда молчал, а однажды ни с того ни с сего произнес:

— Хто шо знает? Нихто ниче не знает.

Свалился под стол и умер.

Через полгода Москвы Нора была знакома со всей последней страницей журнала Коммерсант-уикенд, и ее новая жизнь перестала ее удивлять.

Четырнадцатая глава

We live in the greatest nation in the history of the world. I hope you'll join with me, as we try to change it.*

Б. Обама

К осени магазины, салоны и кафе на Садовом сменили вывески, растянув над кольцом перетяжки, сообщающие «мы открылись!» с такими восклицательными знаками, как будто все проезжающие должны были вздрогнуть от радости, что наконец-то, наконец-то вы все открылись.

Галереи московских бутиков переодели девушек-манекенов. В ослепительном магазине справа от входа на вешалках висели сиреневые пальто, а слева такие же бежевые. Сиреневые задумчиво изучала высокая девушка с темными локонами, а бежевые — дама постарше и тоже с локонами, только со светлыми. Продавец-консультант, не отрываясь, наблюдал за обеими, как голодный кот у стола обедающих хозяев.

— Будьте добры! — одновременно сказали две девушки. Продавецконсультант растерялся, не зная, куда бежать. Девушки рассмеялись.

И впервые увидели друг друга не в страшном сне.

Обе отпрянули — так, как будто они не заметили стеклянную дверь и с размаху влетели в нее с разных сторон, и отлетели с разбитым лицом.

Обе сначала остолбенели, а через миг отвернулись — слишком резко, чтобы остался хоть шанс предположить, что одна не узнала другую.

Обеих облили крутым кипятком, обдали холодной водой на морозе, воткнули кинжалы куда-то в самую душу.

Обе подумали: «Какой ужас. Она еще красивее, чем я думала, и уж точно красивее, чем я. Он ее никогда не бросит».

Обе предпочли бы еще вчера умереть. Просто взять один раз — и умереть. И чтобы на этом все кончилось.


* * *

На следующий день после этой встречи Борис ночевал у Норы, в квартире, которую он ей купил через месяц после ее переезда в Москву.

— Я же говорил, будешь себя хорошо вести, все будет в шоколаде, — объяснил тогда Борис, за руку заводя смущенную Нору в новую квартиру в старом центре Москвы, в которой поместились бы все ее южные родственники и друзья вместе взятые.

За прошедшие с того дня два, или три, или четыре года Нора перестала быть любовницей Бориса, превратившись в банальную вторую жену — привычную, как кухонное полотенце — удачно дополняющую первую жену. Та, в свою очередь, давно уже ни о чем не спрашивала и только ходила по дому задумчиво, как будто на что-то решаясь.


Сначала откуда-то с верхнего этажа полилась вода — очень долго и медленно, и противно. Потом на драндулете подъехал кто-то, кого на следующее утро называли не иначе как «этот мудак». Мудак стоял прямо под окнами минут сорок, не выключая орущий мотор своего драндулета.

— Жбанц! — громыхнуло наконец. Это какой-то нетерпеливый сосед лупанул по драндулету большим помидором с балкона.

И тут же заголосили все припаркованные у подъезда машины разом.

Как только они отпели, на детскую площадку под окнами вывалилась компания, гремя пакетами с пивом. Драндулет придвинулся к ним поближе и, обиженный, врубил Prodigy.

— How much is the fish? — вопрошали с детской площадки. Кто-то орал:

— Не, ну это пиздец, народ, давай по домам — завтра же понедельник, на работу вставать!

Компания, наконец, разошлась, драндулет укатил, но тут снова послышалась льющаяся вода — она, оказывается, и не переставала литься, просто ее заглушал драндулет.

Вдруг раздался вопль: «Помогите! Помогите!» Сосед бросился снова к балкону и громко выматерился, потому что увидел пьяную девушку, которая шла по двору одна и сама себе кричала «Помогите!», еще и смеясь при этом.

Наконец и веселая девушка умолкла, исчезнув в подъезде.

Наступила тишина.

Длилась она минут десять. За ней в предрассветную муть двора, громыхая, въехала мусоровозка. Водитель, задрав голову к окнам, с ненавистью заорал:

— Чей джи-и-и-и-ип???? Уберите джи-и-и-ип, мусор не помещается!

Мусоровозка сменилась таджиком, монотонно скребущим асфальт. С лаем проснулись собаки.

Под окнами Нориной квартиры началось московское утро. Нора его не слышала. Норины бедра зажмурились и продолжали сжиматься, пока не вытолкнули в нее волнами легкую тошноту, и бессилие, и привычную нежную сладость — как будто все ее тело растаяло в апельсиновом крем-брюле, которое повар Анри готовил по воскресеньям на маленькой яхтенной кухне, — и моментально в нее пролилась теплая невесомость, какая бывает в сломанной кисти в первые пару секунд после удара.

Нора лежала на предплечье Бориса, все глубже погружаясь в чувство, знакомое ей с ранней юности: она ощущала всей кожей, что любит этого мужчину, любит только его и никого больше, и хочет вечно голой лежать рядом с ним, никогда не отрывая своего тела от его неизведанного притягательного мужского могучего тела, живущего по непонятным ей до конца, опасным мужским законам. Нора хорошо помнила, что и раньше, до Бориса, засыпая на предплечье мужчины, она чувствовала все то же самое, и это чувство было главным из всех теплых волн и водоворотов, которые дарила Норе половая любовь. Ради того, чтобы оно всегда оставалось доступным, ради того, чтобы не переводились запасные предплечья, Нора привыкла поддерживать вялотекущие отношения с двумя, тремя, а то и пятью мужчинами одновременно. В те времена она знала, что это быстротечное, как жизнь яркой бабочки, чувство будет трепетать в ней всего несколько минут — первых минут после секса, и безопасно пройдет, как только она оденется и застелет постель, а через время в другой постели, лежа на другом предплечье, она почувствует то же самое, и снова все растворится без сожаления и стыда через пару минут. Так было всегда, со всеми мужчинами. Но только теперь — уже два, или три, или четыре года — это щенячье щемящее чувство не оставляло ее ни на секунду.

Нора погрузила пальцы во взрослую шерсть на груди у Бориса — у ее прежних любовников-одногодок никогда не бывало такой — машинально поблуждала пальцами по его груди, вытягивая вверх волоски.

— Ну у тебя и шум во дворе, — сказал Борис. — Ничего, скоро ремонт закончат — переедешь.

В благодарность за несколько лет хорошего поведения Борис недавно купил Норе дом в коттеджном поселке, который, как гостиница «Эдисон-Лазоревая», был элитным, престижным и с легкостью переплюнул лучшие мировые стандарты.

— Ты опять все слышал, — сказала Нора. — А я опять ничего не слышала. Мы с тобой уже сколько времени спим, а мне так хорошо, как в первый раз. Разве так бывает?

— Нет, не бывает, — сказал Борис.

— Ну и дурак, — обиделась Нора. — Нет, чтоб сказать: «Да, дорогая, мне тоже очень хорошо с тобой». Она отвернулась в кровати, пихнув Бориса голой попой в живот.

— Норочка… Ты дурочка… — тихо сказал Борис над Нориным ухом.

— Дурочек тоже должен кто-то любить, — примирительно пробурчала Нора.

Борис мгновенно вспомнил, как только что под его рукой до судорог напрягалась, а потом внезапно расслабилась и опала длинная мышца над Нориной смуглой коленкой.

— А ты не будешь ругаться, если я расскажу, что я вчера в аварию попала? — вдруг спросила Нора.

— Считай, что ты уже рассказала, — сказал Борис, не сердясь, и высвободил затекшую руку из-под Нориной гривы. — Что за авария?

— На светофоре въехала в дядьку на бэхе. Он сначала орал, а потом я ему сказала, что я твоя любовница, и фотку твою показала в телефоне, так он чуть не умер от гордости. Сказал, что теперь эту машину никогда ремонтировать не будет, на память оставит. Он, типа, либерал и очень тебя любит, и просил тебе передать, что они в тебя верят. Я, правда, не поняла, кто — они.

— Что, прямо так и сказала, что ты моя любовница?

— Ну да, — сказала Нора. — А что такого? И так весь город знает.

— Дженерейшн некст, — засмеялся Борис. — А как мужика звали?

— Не помню. Но он сказал, что с тобой не знаком.

— Вот она, народная любовь! — сказал Борис то ли в шутку, то ли всерьез и поджал губы, как будто о чем-то вспомнил.

— Слушай, — сказал он через паузу, — а поехали со мной в Америку?

Нора мгновенно перевернулась, выбросила руки вокруг шеи Бориса и вскрикнула:

— Ура!!!! Завтра?!

Борис покачал головой, улыбаясь, и подумал: «Это когда-нибудь кончится у меня?»


* * *

В Норином представлении, Америка была так далеко, что, возможно, ее вообще не было. Она находилась где-то в другом измерении, за горами, которым конца и края.

— Немедленно выключите телефон! Разговаривать по телефону в аэропорту запрещено! — первое, что услышала Нора в Америке.

Это кричала девушка-полицейская в черных брюках, подхваченных на заду — таком огромном заду, что Нора уставилась на него ошеломленно, забыв о приличиях, как если бы вдруг увидела, например, растущую в огороде трехметровую ромашку.

В большом каменном гробике, названном в честь убитого президента, человек, похожий на инквизитора, повел Бориса и Нору вокруг длинной очереди. В очереди громко вздыхали грузные женщины в сари, сморкались сушеные старички с пейсами и в котелках, томились и плакали чернокожие пухлые дети, суетливые русские махали руками, занимая друг другу очередь, и жизнерадостные японцы доставали свои фотоаппараты.

— Почему нельзя по телефону-то говорить? — спросила Нора Бориса.

— Потому что здесь такой порядок. Америка — это страна порядка, — объяснил Борис.

— Да? — расстроилась Нора. — А я думала, это страна свободы.

Инквизитор увел Бориса, а Нору поставил перед стойкой с юным ясноглазым блондином, очень похожим на Толика. Блондин громко гаркнул на Нору.

— Я спрашиваю — по какой вы прибыли визе, мэм?

Нориного школьного английского еле-еле хватало, чтобы ему ответить.

— По бизнес-визе, — сказала она испуганно.

— А кто вы по профессии?

— Журналистка.

— Вы нарушили наши правила. Вы прибыли по бизнес-визе, а должны были — по журналистской. Я не могу пустить вас на территорию Соединенных Штатов, — бесстрастно объявил блондин.

— Но я приехала не в качестве журналистки, — попыталась объяснить Нора.

— А в качестве кого?

Нора запнулась. Она и сама не знала — в качестве кого.

— Зачем вы вообще приехали в Соединенные Штаты? — спросил пограничник таким тоном, каким в Норином общежитии спрашивали друг друга «ну и хули ты сюда приперся».

— Я приехала участвовать в семинаре.

— В качестве кого?

— В качестве сотрудницы интернет-сайта.

— Значит, все-таки как журналистка? Я не могу вас пустить на территорию Соединенных Штатов, — повторил пограничник.

Тут Нора увидела Бориса — он смотрел на нее, стоя не со стороны очереди, где стояла она сама, а со стороны Америки.

— Эй, свет моей жизни, огонь моих чресел, ты чего там застряла? — крикнул Борис.

Не дожидаясь ответа, он подошел к пограничнику, несмотря на его протесты, и все уладил. Бирюков и здесь мог со всеми договориться.

— Почему они такие грубые, эти пограничники? Прям как наши! — возмутилась Нора, прижимаясь к Борису.

— Власть делает человека невежливым, — ответил Борис.


* * *

Чтобы глотнуть настоящего совка, бессмысленно ехать в Тверь или Сыктывкар.

Там, в лучшем случае, можно застать девяностые — тюнинговые девятки, вымирающих челноков и главный в городе кабак, где вечерами собираются бритые дядьки перетереть по бизнесу. Совка там нет и в помине. Да что там Сыктывкар — даже в столицах бывших союзных республик уже не найдете совка. Кто от них этого ожидал? Чтобы так быстро — р-р-раз, и никакого совка. Просто чужие столицы чужих незнакомых стран. Нашим совком и не пахнет.

Нет, настоящую тоску по совку сыктывкарами не унять — шикарный, жесткий совок, которым грезит мечтательный ностальгист, на постсоветском пространстве больше не водится. Только подделки вроде псевдостоловых. Но есть одно место на свете, где до сих пор в самом нетронутом виде встречается первоклассный совок. Как кильки в томате на военных складах Отечества, он хранится там десятилетиями.

Вот туда ностальгисту и надо ехать. Прямо без пересадок — в Нью-Йорк. Город контрастов. Заповедник совка.

Нора провела в Нью-Йорке два дня своей жизни. Даже немножко меньше.

В первый день Борис ее с собой не взял. С утра он несколько раз завязывал и опять развязывал галстук, хмурился, приглаживал широкой ладонью начинающие редеть светлые волосы, улыбнулся своему отражению в зеркале, как будто для фотографии, остался недоволен, улыбнулся еще. Нору не слушал. Она спросила, куда он собирается и что за планы на день — Борис сначала вообще молчал, потом отрывисто сообщил, что у него серьезные встречи — очень серьезные, до позднего вечера, займи себя чем-нибудь.

Взгляд у него все утро был замерший и сосредоточенный, изучающий что-то, чего точно нет в их гостиничном номере, где в пяти комнатах размером с аэродром почти отсутствовала мебель, но стояли на черных ногах гигантские плазмы и висел холодный, прозрачный, почти осязаемый воздух, бывший, по мысли дизайнера, главным предметом гостиничного интерьера. Нора хорошо знала и даже любила этот замерший взгляд Бориса, хотя ей от него становилось тревожно; она понимала, что сейчас заговаривать с Борисом не надо, потому что он занят чем-то своим — очень важным и ей недоступным.

Полдня Нора провалялась в гостинице, приходя в себя от джетлэга, а потом быстро оделась и вышла в шлепанцах на кишащий людьми тротуар. Перед ней открылся Нью-Йорк. Первое, что он сделал, — это чуть не оттяпал ей ногу колесом своего желтого такси.

Узкие улочки Манхэттена были облиты помоями из крошечных забегаловок. Нора глазела по сторонам — на людей, на машины, на закрывшие небо зеркальные своды высоток.

По асфальту фланировали нагловатые англичане, немытые немки, разжиревшие парижанки, поляки-политики, рой русских русоволосых русалок; за порцией пиццы стояли студенты, в зеркалах у закусочной отражались зажатые азиаты за трапезой — индийские дети-индиго, собирались арабы у баров, ленивый ливанец шуршал лавашом шаурмы, правоверный еврей семенил в свою синагогу. Милейшие миллионеры — волл-стритовские юнцы с ноутбуками — улыбались прохожим, как ангелы.

Половина шагающих по Манхэттену несла в руках отвратительные тревожные желтые стаканы с бумажным кофе. Все они были обуты в одинаковые резиновые туфли, похожие на больших жаб. «Как странно, — подумала Нора, — почему они все в одинаковом?»

Размышляя над этим феноменом, Нора забрела на Сорок шестую улицу между Пятой и Авеню Америк. Там она увидела вывеску «Парикмахерская». Нора подумала, что поскольку заняться до вечера нечем, а Манхэттен изучен ею неожиданно быстро, то ничего не остается, кроме как зайти в парикмахерскую и поправить свой маникюр.

Внутри парикмахерской пахло так, как никто уже и не вспомнит. Именно так должна пахнуть настоящая парикмахерская. Не салон и не студия, а конкретная, бескомпромиссная советская парикмахерская. Это запах, от которого перед глазами встают стальные бигуди с черными резинками из настоящей резины, простыни, усыпанные отстриженными волосами, и щербленые тазики с грязной мыльной пеной. И главное — тетки. Ленивые нервные тетки в нарядах.

Настоящий совок.

Вот таких теток увидела Нора, когда вошла в стеклянную дверь на Сорок шестой между Пятой и Авеню Америк.

Лара, Гала, Люда и Валя сидели на табуретах с такими же точно прическами и точно с таким макияжем, с которыми они уехали из своих сыктывкаров когда-то лет двадцать назад. И даже с парочкой золотых зубов на каждую. В сыктывкарах они были звездами. Элита! Стригли всех шишек с женами и детьми. Эти воспоминания раздирали им души.

У всех четырех были головы с перьями, а на лице — тонны тонального крема и нарисованные полукруги вместо бровей.

Лара сидела на табуретке, подклеенной изолентой, и читала журнал People’s Magazine. Гала задумалась над кроссвордом. Люда красила в рыжий японца, решая в уме занимавшие ее судьбы мира.

Валя нехотя принялась за Норины ногти.

На стене тикали часы из позолоченного пластика, украшенные одновременно стразами и зелеными аппликациями на африканские темы. Только электророзетки — безнадежно американские — нарушали целостность позднесоветского антуража.

— Знаете, я поняла. Анжелина — истеричка, — вдруг сказала Лара. — У нее с психикой не в порядке. Я в этом уверена. Там вообще мало нормальных. Этот, говорят, надирается и никого не слышит. Какой-то эсхол.

— Кто? — откликнулась Валя, подняв лицо от Нориных ногтей. Ее каменные бордовые локоны не шелохнулись.

— Брэд, — со знанием дела ответила Валя. — Он поэтому с ней и живет. Так пьет, что ему все равно.

Лара пролистнула страницу с фотографией Брэда Питта и Анжелины Джоли, помолчала минутку, покачала головой, сжав губы, и сказала:

— Я вам скажу, никого не осталось. Смотреть не на кого вообще.

— Слышь, неудача — шесть букв, — сказала Гала.

— Провал, — моментально ответила образованная Лара.

— Правильно. Козе он точно не нужен.

— Баян.

— Паника на бирже.

— Крах!

— Нет, семь букв.

— Ажиотаж.

Гала посмотрела на Лару с завистью и уважением.

— Ты посмотри на нее! Ишь, умная нашлась! Вообще я не знаю, каким они языком там пишут, но точно нерусские.

— А эту муж на плечах носит, — снова сообщила Лара. — Как королеву ее тритит.

— Это действительно правда. Именно так, — подтвердила из своего угла Валя.

— Неисповедимы пути Господни, — отозвалась Люда, оторвав глаза от спящего под ее руками японца.

— Слушайте, — оживилась Лара. — Я смотрела на прошлой неделе Опру. Там семья была еврейская. Жена за семьдесят пять лет собрала семьдесят пять тысяч тонн барахла. Ты представляешь? Ты не представляешь! — сказала она неизвестно кому.

— А я все выкидываю, — призналась Гала. — Я даже выкинула тайтл на квартиру!

Люда разбудила японца и спросила Нору:

— Будешь волосы делать?

— Да будет она, Люд, конечно, будет! — ответила Лара. — А Опра тоже видали, как попалась?

— Как попалась? Расскажи! — хором закричали парикмахерши.

— Да что ты! Абьюз девочек!

— Это факт. Она неправильный стафф набрала, — подтвердила Валя.

— Столько бабок и не может стафф нормальный набрать? — возмутилась Гала.

— К сожалению, сколько в эту Африку ни вкладывали, она все равно останется дикой, — вдруг сказала Люда. — Она как бездонная бочка, все народы туда вкладывают, и все пропадает.

Гала снова посмотрела с завистью, теперь уже на Люду. Валя, исправляя криво накрашенный ноготь, спросила Нору:

— У тебя есть дети?

— Нет.

— А у меня — сын.

— Здорово, — сказала Нора. — Как зовут?

— Джонатан. И еще у меня дочка. Замужем уже.

— И у меня, — отозвалась Лара.

— И у меня!

— И у меня!

— А за кем дочки замужем? — спросила Нора. — За нашими или американцами?

Парикмахерши замолчали с некоторым раздражением, как показалось Норе. «Что-то бестактное, наверно, спросила, — подумала Нора. — В этой Америке не поймешь — что ни спросишь, все бестактно оказывается».

За всех ответила Валя.

— За нашими. Но за такими, наполовину, — оправдывалась она. — У меня зять из Львова, его в четыре годика сюда привезли, так что он американец. У другого мама из Бухары, а отец русский. Четыре внучки у меня. Все здесь родились. Американки! По-русски ни одного слова не знают! — с гордостью сообщила Валя.

— Девочки, вы определились, кто на фрайдей работает? — спросила Лара, чтобы сменить тему. Все три ее дочери были замужем за бывшими русскими, и она не хотела об этом говорить.

— Я беру весь лонг викенд. У нас хоумкаминг, — сказала Гала. — Вот в прошлом году мы покайфовали. Дочка моя всех у себя собрала, такую зажарила турку — пока наслайсали, прямо медом все истекло. Вот это был кайф.


В углу комнаты все это время дребезжал старинный телевизор. Показывали программу про то, как американские добры молодцы спасают животных, которых мучают хозяева. Добры молодцы приехали в старый фургон, который считался домом. В фургоне сидели три маленьких очень голодных и грязных ребенка. Родителей дома не было. Дети не видели их с позавчерашнего дня. Тогда добры молодцы забрали из дома собаку. Дети ее отпускать не хотели, но им пришлось.

По дороге обратно молодцы сильно собаку жалели. Собака была худая и тоже грязная. В специальной новой клинике собаку долго спасали. Она очень болела. Ей делали операцию. Потом ей кололи антибиотики. Потом выводили глистов. Добры молодцы с ней подружились и даже ее полюбили.

Настало время передать собаку в другую семью. По инструкции добры молодцы должны были перед этим провести особые тесты, чтобы проверить собакин характер. Если собака злая, передавать ее в семью нельзя.

Тестов всего было пять. Собаку тянули за уши, щелкали по носу, таскали за хвост. Она терпела. Под конец ей дали миску с едой. Добрый молодец встал рядом с миской и специальной резиновой палкой стал отодвигать миску от собаки, прямо в то время, пока она ела. Собака терпела минуты две, а потом-таки цапнула палку. Все добры молодцы очень грустили и сокрушались, но ничего не поделаешь — инструкция есть инструкция.

— К сожалению, наша собака не прошла тест, — сказал главный добрый молодец. — По инструкции мы должны ее усыпить.

И усыпил.


За окном парикмахерской застучал дождик. Валя спросила:

— Девочки, вы как домой поедете — автобус возьмете? Я могу дать вам райд, мне не впадлу.

Девочки предпочли автобусу Валин райд. Люда грустно посмотрела в окно и сообщила:

— А в Нью-Джерси снег, говорят, выпал. Значит, скоро, девочки, и у нас…

Выходя из парикмахерской обратно на Пятую Авеню, Нора заметила, что за перегородкой сидят еще две маникюрши. У них были такие же прически, как у Нориных парикмахерш, только волосы очень черные и очень смуглая кожа, и болтали они по-испански. И одна держала в руках журнал People’s Magazine.


Вечером, когда Нора ждала Бориса в номере, к ней постучали. Она открыла, и вошел портье — стареющий постсоветский гей Sasha, с глазами Нефертити, слишком девичьими, чтобы быть правдой, с пухлыми губками, мокрыми от помады. Саше было лет сорок. Он приехал в Нью-Йорк с Украины. Он мечтал обрести здесь любовь и богатство — лучше в одном лице помоложе — но пока не обрел. Тяжелым славянским английским Саша прощебетал про погоду и улыбнулся Норе, потупив очи, как младшая царская дочь.

— Ваш муж просил газеты на утро, — сказал Саша, застеснявшись кокетливо.

— У меня нет мужа, — сказала Нора.

— У меня тоже, — чирикнул Саша и исчез в золотом коридоре.


* * *

До Вашингтона долетели за меньше часа. Когда приземлились, кусок малинового солнца еще висел в небе посреди сотен самолетных росчерков.

В столице мира все было как всегда. На окраинах толстые матери питались поп-корном, щелкая пультом. Их курчавые детки бегали по округе. С каждым днем к деткам все ближе подбиралось их будущее — подростковое материнство, героинозависимость, срок за торговлю наркотиками, смерть в перестрелке с соседскими детками.

Ближе к центру на Dupont Cirlce поджарые парни в шортах выгуливали пудельков. Пудельки нюхали друг другу зады, а парни улыбались прохожим.

Туристы с хот-догами бродили вокруг величавого памятника с именами погибших солдат. Туристы фотографировались на фоне длинного списка фамилий и качали головами, выражая приличную скорбь. Некоторые говорили по-вьетнамски. Полицейские улыбались прохожим.

На уютном холме по дорожкам прогуливались юноши в строгих костюмах и неуклюжие девушки на каблуках. Все они улыбались прохожим. Зеленела тонкая травка.

Какая-то женщина, обвешанная фотографиями своего президента с матерными подписями к ним, села на тротуар, улыбаясь прохожим.

По величественной лестнице одного из зданий холма, размахивая пухлыми папками, спускались румяные люди. Уже было шестнадцать тридцать, и румяные люди, улыбаясь прохожим, уверенными походками спешили домой — к цветникам и теплым бассейнам. На сегодня они завершили командовать земным шаром, и до завтра были свободны.


В здании над лестницей, в большой, слишком сильно кондиционированной комнате несколько хорошо образованных мужчин и женщин увлеченно предавали Родину.

Один говорил:

— Мы держали в аду пол-Европы. Если нас не остановить, мы сделаем это еще раз! Остановите нас!

Другой объяснил:

— Мы пока еще слабые. Но, если вы нам позволите, мы скоро можем стать сильными. Не позволяйте нам!

Третий воскликнул:

— Вы что, забыли Советский Союз? Вспоминайте!

Четвертый просил:

— Мы не можем сами свалить нашу законную власть, хоть и считаем ее незаконной. Помогите нам!

В этом четвертом можно было признать бакинского армянина, сопровождавшего Бирюкова в летний лагерь в лесу. Сам Бирюков сидел на сцене в президиуме с одухотворенным лицом. Нора смотрела на него из зала и вполуха слушала выступающих.

Чаще всего она слышала слова «свобода» и «демократия». Эти слова выступающие произносили с таким придыханием, что было ясно — в тексте выступления они написаны с большой буквы.

Вслед за Бирюковым в Вашингтон прилетела большая свита, включая нескольких начинающих соратников. Среди них, например, была вышеназванная капиталистка с хваткой луизианского аллигатора, решившая приглядеться к Бирюкову на почве того, что муж-полубог скоро умрет и надо самой начинать дружить с возможной будущей властью. В президиуме рядом с Бирюковым сидел не до конца определившийся действующий сотрудник президентской администрации.

Капиталистка и сотрудник дружили. Последние сорок минут они переписывались смс-ками, улыбаясь друг другу, он — глядя сверху в зал, а она — глядя снизу в президиум.

Капиталистка улыбалась всем своим удивительным лицом — ее глазки, нос и все остальное сбились в кучу между просторнейшим лбом и таким же просторнейшим подбородком, окаймлявшим нижнюю челюсть. Когда она говорила или смеялась, язык вываливался из этой челюсти, как ящик из трубы мусоропровода. О лице сотрудника администрации сказать особенно нечего, кроме того, что природа рисовала его циркулем.

— Куда вечером пойдем? — написала капиталистка сотруднику.

— В Александрию гадов жрать, — ответил сотрудник.

Выступил начальник отдела политики главной газеты восточного побережья. Он предостерег:

— Мы должны защитить Украину. Украинцы боятся и ненавидят Россию. Они видят защиту только в нашем альянсе. Я это точно знаю — родители нашей горничной в юности жили во Львове.

На сцену поднялся прославленный кремленолог. Кремленолог зарабатывал тем, что блестяще угадывал, кто за чем в России стоит и что это значит. В своих знаменитых статьях он писал:


Путин чихнул. Как вы думаете, почему он чихнул? Наивно думать, что он просто так чихнул. Только человек, ничего не смыслящий в России, может поверить, что любой русский лидер, а тем более Путин, мог взять и просто так, на ровном месте чихнуть.


За ним к микрофону вышла опоздавшая женщина в красном пиджаке и с большими сережками. Это была советница будущего президента Америки по вопросам Восточной Европы. Она сказала:

— Не стоит переживать. Наш будущий президент во всем осуждает нынешнего президента. Но вот именно насчет России он с ним совершенно согласен. Так что наша политика останется неизменной. Все будет очень окей.

— Бля, ну она и вырядилась! — написала капиталистка сотруднику.

— А мне нравится, — ответил сотрудник.

Нора сидела в проходе недалеко от сцены. Возле нее ползали потные фотографы. Большую часть времени она следила за движениями Бориса, представляя, как эти же широкие руки теребят не карандаш, как сейчас, а ее волосы, как сегодня утром.

Советница отвыступала. Борис встал из-за стола президиума, подошел к ней и пожал ей руку, продемонстрировав ту самую улыбку, которую он репетировал возле зеркала. Потом они с советницей ненадолго вышли в соседний зал, где пахло кофе и маффинами и можно было поговорить по душам.

Нора от скуки стала наблюдать за одним спящим рыжим, который иногда просыпался и тут же бросался что-то писать на листочке со схемой рассадки участников конференции. «Наверное, политолог», — подумала Нора.

Рыжий изредка поднимал голову, и его взгляд на секунду становился сосредоточенным, как будто он пытался уловить какие-то знаки свыше. Брови почти страдальчески сходились на переносице, выдавая тягостную работу мысли. Потом вдруг лицо светлело, и рука с авторучкой замирала на миг над бумагой, а потом, как ястреб, бросалась на нее и что-то быстро-быстро чертила.

«Что он там чертит все время?» — подумала Нора.

Она вытянула шею, от чего ее яркие губы уплыли куда-то вниз, и увидела на бумажках у рыжего пушистую голову львенка. Рядом с ней были нарисованы самолетик и человек-паук.

Изрисовав всю страницу героями книжек-раскрасок, рыжий вздохнул, угомонился и снова заснул. Рядом с ним дядечка с красным платочком в нагрудном кармане стыдливо читал «Мемуары Гейши», прикрывая их чемоданом. Двое главных редакторов крупных московских газет играли в морской бой.

Вернулся Борис. Он кому-то кивнул, и на плазмах включился ролик — сюжет прославленной репортерши французских кровей о том, как в Москве отмутузили недовольных. Бакинский армянин горделиво посматривал в зал, бурливший негодованием.

Вдруг прямо перед президиумом непонятно откуда возникла девушка в длинной цветастой юбке и полуголый дистрофик с дредами на голове. Они молниеносно развернули большой плакат, разрисованный от руки фломастерами, с фотографиями каких-то китайцев. Что было написано на плакате, никто не успел прочитать, но точно что-то про фридом. То же самое непонятно что про фридом девушка с парнем успели проорать трижды перед тем, как их скрутили охранники и утащили, брыкающихся, неизвестно куда. Они явно ошиблись дверью.

— Эту провокацию мы проигнорируем как неорганизованную, бросил Борис свою любимую шутку и вышел, наконец, к микрофону. Он сказал:

— Сегодня Россия в очередной раз стоит перед выбором. От этого выбора зависит не только жизнь граждан России, но и жизнь и спокойствие ваших граждан — граждан Соединенных Штатов Америки, да и всего мира. Речь идет о выборе России между Демократией и диктатурой.

Борис говорил на грамматически безупречном английском. На этот английский он потратил немыслимо много часов и денег. Правда, акцент все равно остался, но так было даже лучше.

— Наша страна вступает в решающую фазу электорального цикла. Это последний шанс России на Демократию в ближайшие десятилетия. Сегодняшняя власть в России ведет страну к авторитаризму. А мы из истории знаем, что русский авторитаризм — это угроза всему миру. Самое ужасное, что большинство россиян поддерживают эту власть. Некто Владимир Путин использует всю пропагандистскую мощь, чтобы поддерживать народную любовь. На мой взгляд, поддержка россиян не является основанием для того, чтобы считать ситуацию нормальной. Наркотики люди тоже принимают добровольно. Это не значит, что наркомании не нужно сопротивляться. Любой тоталитарный режим начинался при поддержке большинства.

На этих словах резко проснулся рыжий, перевернул рассадку и принялся остервенело чертить робокопа.

Светская репортерша лучшей столичной газеты — девушка Жанна в чем-то белом, похожем на тунику — прищурившись, разглядывала зал, выбирая жертву для репортажа. Жанну Бирюков таскал за собой, потому что об этом просил влиятельный журналист, мечтавший с ней переспать.

Жанна была дурой набитой, но это ее не портило. К тому же то, что она дура, было неочевидно. То есть, скорее, очевидно, но не сразу. А еще точнее — очевидно-то сразу, но не всем. Дело в том, что Жанна несколько раз в любой разговор вставляла слово «конвергентность». Тем, кто этого слова не знал, дурой она не казалась. Конвергентность усыпляла их бдительность.

Впрочем, Жанна могла обойтись и без конвергентности, потому что была красавицей. До инфаркта могла довести. Она обладала такой красотой, когда уже совершенно неважно, дура ты или не дура. Даже, может быть, лучше, если дура. Такая красота заменяет женщинам мозг годами. Может быть, сногсшибательная шатенка в хорошем костюме — клиническая идиотка. Но до первых морщин никто этого не замечает. Правда, потом — замечают мгновенно и говорят: «Как она поглупела». А на самом-то деле просто испортилась кожа.

Жанне до первых морщин было еще далеко. Кроме слова «конвергентность», у нее в активе был абрикосовый нежный загар, высокие скулы, тяжелые волосы и повадки взрослеющего олененка. С такими данными она спокойно могла еще лет как минимум пять путать артефакт с архетипом.

Вчера в Нью-Йорке на бирюковском приеме Жанна громко рассказывала, как она спала с одним модным миллионером и чуть не переспала с другим. Остальные девушки из делегации ей завидовали. А сама она завидовала Норе и пыталась с ней дружить.

— Господи, если бы я спала с Бирюковым, — сказала она Норе после пятого кир-рояля, — я бы считала, что не зря родилась. Я умерла бы от счастья. А ты ходишь с кислой миной все время! Он что — садист?

Нора вздохнула и сказала Жанне:

— Тебе хорошо. Ты дура.


Наконец, Бирюков закончил и под аплодисменты стоящего зала пошел к выходу в окружении соратников. Корреспонденты бросились диктоваться в Москву. Один из них говорил: «Только что мимо прошел Бирюков и с ним какая-то шлоебень», — имея в виду соратников.

Нора по уже сформировавшейся привычке специально чуть отстала от Бориса, чтобы не попасть в объективы. Один из присутствовавших в зале гладко бритых мужчин подошел к ней и протянул визитку. У Норы визиток не было, и она просто улыбнулась.

— Вы эксперт по Чечне? — спросила Нора, читая визитку.

— О да, мэм. Главный эксперт. Я консультирую многих людей. Очч-чень многих людей, — произнес он многозначительно.

— Ну и как там в Чечне, чем все кончится? — спросила Нора.

— Это я у вас хотел спросить, мэм, — сказал эксперт. — Вы все-таки живете рядом, а я там никогда не был. Но я убежден, что справедливая вековая борьба этого маленького угнетенного народа за независимость от России завершится триумфом свободы.

Нора слушала невнимательно, ища глазами Бориса. Наконец, она увидела, что он уже спускается вниз по лестнице, бросила эксперту не очень вежливое «си ю» и стала протискиваться сквозь выходящих из комнаты, чтобы догнать Бориса. Подойдя к лифтам, она услышала, как в углу коридора американская советница в красном говорит с кем-то по мобильному телефону. Советница была very excited. Не взволнованна, не возбуждена, а именно — very excited.

— Как же можно не бомбить? — говорила кому-то советница. — Обязательно нужно разбомбить! А что Европа? Да не смеши меня своей Европой. Всю Европу из одного конца в другой переплюнуть можно.

Впрочем, возможно, Нора неправильно перевела. Она все-таки плохо говорила по-английски.


После обеда Борис потащил Нору в Национальную галерею, где ей мгновенно стало скучно.

Борис смотрел на Нору снисходительно и даже, как ей показалось, раздраженно. Сначала он пытался что-то рассказывать ей о Моне, но, увидев, что она отвлекается и разглядывает туристов, перестал. Он спросил ее:

— Тебе вообще какие картины нравятся?

— Если честно, мне картины вообще не нравятся, — призналась Нора.

«Да, это не Алина», — подумал Борис — не в первый раз за эти два, или три, или четыре года.

В одном закутке на плазмах показывали двух голых мужчин, один из которых размазывал по груди что-то вязкое, что он доставал из ночного горшка, а другой засовывал пальцы себе в волосатый зад.

— Какой ужас! — сказала Нора.

— Это не ужас, это современное искусство, — сказал Борис.

Поужинали с соратниками и полетели домой.


В самолете, пока не взлетели, Борис торопливо читал какую-то почту. Нора изучала фантастически дорогие часы, которые он купил ей в Нью-Йорке.

— А кто был этот рыжий, сидел в первом ряду? — спросила Нора Бориса, вдруг вспомнив рисунок самолетика на листке с рассадкой.

— Рыжий? Это из посольства. Специальный человек. Будет докладывать в Москву, что мы там говорили, — сказал Борис, не поднимая глаза от монитора своего ноутбука.

— Как же он будет докладывать, если он спал всю дорогу?

— Вот так и будет докладывать.

Нора сбросила туфли и распустила волосы. Стюардесса принесла ей шампанского, а Борису — виски. На столике между их кожаными креслами, повернутыми друг к другу, стояла ваза с клубникой, черникой и яблоками.

— Ну и как тебе Америка? — спросил Борис.

— Прикольно, — ответила Нора. — Особенно лобстеры. Я, знаешь, что хотела у тебя спросить — почему они все ходят в одинаковой обуви?

Борис закатил глаза, как будто говорил: «Интересный вопрос, дайка подумать».

— Видимо, потому что им всем нравится одинаковая обувь, — сказал он. — Это то, на чем держится их страна.

— На том, что им нравится одинаковая обувь? — переспросила Нора.

— На том, что у них нет друг с другом принципиальных разногласий. Ни по одному действительно важному вопросу. Включая обувь. Когда мы придем к власти, у нас тоже будет так. По-другому ни одна большая страна выстоять не может.

— А разве мы не с этим как раз боремся? Власть хочет, чтобы все думали одинаково, а ты — против власти. Разве нет?

— Я борюсь с тем, какими методами власть это делает.

— А ты будешь какими методами?

Борис на секунду задумался, а потом сказал: «Давай спать» — и ушел в заднюю часть самолета, где стояла кровать.


Нора долго не могла заснуть. Она лежала рядом с Борисом и наблюдала в иллюминатор за облаками, похожими на заварной крем, стараясь не вспоминать тот снисходительный раздраженный взгляд, которым он смотрел на нее в Национальной галерее. Но все равно вспоминала.

«Когда-нибудь он меня бросит, — думала Нора. — Он меня бросит — и я умру. Или всю жизнь буду несчастной. А жену он не бросит никогда. Просто потому, что она была раньше. Разве это справедливо?»

Она смотрела на спящего Бориса — на длинную морщину, идущую от середины лба к переносице, на брови, на усталую кожу, на знакомые родинки, на коротенькие колючки над верхней губой. Что-то внутри Норы дрожало и щекотало ее, трепыхаясь, как пух одуванчиков на ветру. «Неужели я действительно когда-то его не знала и была счастлива?» — думала Нора, стараясь запомнить и остановить в своей памяти волнующую близость и запах воздуха, который выдыхал мужчина, заставивший ее забыть, что когда-то она жила без него.

«Интересно, как он ее называет? — думала Нора. — Просто Алина? — или придумывает ей имена, как мне… колокольчик… цветеныш…»

Нора встала с кровати, села в кресло и взяла со столика бокал с недопитым шампанским. Шампанское выдохлось. На вкус оно было противным и теплым.

Аккуратная стюардесса прошла мимо, улыбнувшись Норе. Нора тоже ей улыбнулась. Потянулась за вазочкой с черникой. На столе остался открытым ноутбук Бориса. Нора взяла его, вернулась в кровать, устроилась полулежа и положила ноутбук к себе на колени. «Хоть в пасьянс поиграю», — подумала она. Борис несильно всхрапнул.

На рабочем столе было много значков: «партия», «институты», «отчеты». «Фотографии».

Нора открыла папку с фотографиями и пролистала файлы. «Сардиния, лето …. года» — прочитала она. «Лето, когда мы познакомились, — подумала Нора. — Их последний отдых вместе с женой до меня».

На фотографии белокожая женщина в желтом купальнике сидела в кресле, держа в одной руке книжку неизвестного Норе автора. В кадр вошел кусок большого тента, под которым женщина пряталась от солнца. Рукой с книжкой она как будто шутливо отмахивалась от кого-то. «Наверное, Борис фотографировал», — подумала Нора. Женщина смеялась розовыми губами, глядя с монитора на Нору. На ее щеках были ямочки. Нора вглядывалась в фотографию, пытаясь найти изъяны в Алининой фигуре и, не найдя, расстроилась.

«Почему я не могу глаз оторвать от фотографии женщины, которой я разбила жизнь? — подумала Нора. — Или это она мне разбила жизнь?»

Внизу экрана Нора заметила свернутый файл со значком эксплорера. «Надо же, — подумала она, — мы уже часа два как не в Интернете, а страница висит открытая. Борис забыл закрыть».

Она развернула страницу.

Это был личный почтовый ящик Бориса. Он был открыт на письме от Алины.

Пятнадцатая глава

All that I have is all that you’ve given me.*

Песня, которую лет десять назад крутили везде

Мне всегда было проще писать, чем что-то произносить. Особенно объясняясь с тобой. Каждый раз, когда я пытаюсь извлечь из себя первый звук, чтобы выразить боль — привычную, как кошачья вонь в нашем старом подъезде (в подъезде, где я была счастлива от того, что в грязи окаменевших ступеней была грязь и твоих ботинок), которая от того, что непобедима и постоянна, не притупляется, а наоборот, становится все ненавистней, звук столбенеет — так бывает во сне и у Кафки: жизнь вдруг останавливает действие старых законов, замирая в не поддающемся старой логике трансе, и становится невозможно куда-то дойти, закричать, побежать или хотя бы, как я, просто вымолвить слово, и только таращишь глаза от ужаса и бессилия, от того, что твой голос тебе изменил, и тяжесть земли неожиданно больше тяжести собственной воли. Сколько раз, засыпая одна, я выуживала из потоков самых пронзительных слов, меняя одни на другие, капли горестных жалоб, леденящих проклятий и таких отравленных обвинений, чтобы смогли парализовать тебя в полушаге и полумысли и навсегда лишить твое с этих пор обездвиженное будущее его главного капитала — несокрушимой самоуверенности. Боже, как я мечтала, что вылью эту лавину тебе под ноги, и ты захлебнешься, барахтаясь в очередной своей лжи, у меня на глазах; как я хотела заразить твою спелую жизнь гнильцой, как яблоки на нашей старой даче (на той даче, где я была счастлива от того, что в илистой луже, которую мы называли прудом, были капли и твоего пота). Но я не буду. Я уже приняла решение и освободилась. Изменить ничего нельзя, а можно только поплакать на этой — не бумаге даже, а тусклой клавиатуре — о том, как мы жили с тобой двадцать лет. Двадцать лет, Борис! Двадцать вдохов и выдохов. Я немножко поплачу, можно? Я уже и не помню, какой я была до тебя, и была ли вообще. Каждый взмах своей мысли, изгиб неприхотливой (совсем не такой, как твоя) фантазии я пропускала через тебя, гадая и взвешивая, как ты оценишь меня в этом платье, с этой походкой, с этой душой. Даже не помню, когда я впервые наткнулась на то, что больше не понимаю, как же это бывает, когда хочешь чего-то сам. Я отвыкла иметь желания, отличные от твоих. Моими собственными оставались разве что страхи — вкрадчивые и зловонные страхи, их приходилось скрывать от тебя — никаких утешений мне все равно не дождаться — ты удостаивал их лишь недоуменной брезгливости — и то было много: взрослая женщина, как ты можешь бояться темных комнат? — а все остальное: мечты, устремления, убеждения — все было твоим. Мои ноги липли к педалям каждый раз, когда я садилась за руль, но что могло быть смертельнее твоего разочарования? — я научилась водить, а потом научилась беседовать о курортах и винах с твоими друзьями и быть с ними ровно такой, какой ты хотел меня им показать. Даже сына — игрушечного младенца, родившегося сразу с твоей величественной складкой раздумий на лбу и с твоим решительным подбородком — я родила не потому, что хотела сына, а потому что в моей власти это было единственным, что я могла подарить великому человеку, каким ты был для меня всю жизнь и останешься после смерти.


Великий человек смотрел в окно,

А для нее весь мир кончался краем

Его широкой греческой туники…

Как мы раньше читали с тобой вслух стихи — мои и чужие — помнишь? Все свои стихи — немощные и мучительные — я писала с мыслью о том, что ты их прочтешь, ты заметишь. И ведь ты замечал сначала. Целовал мои пальцы за каждую тонкую строку. Пусть Господь даст мне сил никогда больше не вспоминать, с какой нежностью, полудетской пугливостью годы назад ты любил меня. Я пытаюсь себе запретить допускать тебя в свои мысли, но даже когда ты без спросу являешься в диких снах с другой женщиной, гладишь ей руки, трогаешь шею, даже тогда не бывает так остекленело больно, как бывает, когда в беспощадных воспоминаниях, разметавших запреты, я снова, почти умирая, со всей изуверской дотошностью, на которую только способна память, вижу, как ты гладил и трогал меня.

Не иметь тебя — никогда не иметь тебя изначально — только так я могла бы сохранить свою жизнь неразбитой. Это ведь та же не принятая тобой логика, подчиняясь которой я не хотела ребенка. Ты уговаривал — я боялась. Чего я боялась — ты так и не понял, списав на мои обычные страхи, — беременность будет легкой, ты говорил, а роды примет лучший московский врач, а на потом позовем за деньги двух нянь из детского сада — чтоб купали, не спали, кормили. Боже мой! Ты пойми, я боялась потери! Не хлопот, не схваток — потери! Можешь ты это понять? Я сползала по стенке от одной только вероятности, что с нашим ребенком когда-нибудь может случиться беда — зачем же его рожать и подвергать себя и тебя испытанию даже малой возможностью непоправимой трагедии? Я тогда уже знала: можно жить, ничего не имея, но нельзя — потеряв, что когдато имел. Помнишь, тебе позвонили, и ты побледнел в разговоре, а я бросилась, схватила тебя за руки — что случилось? — скажи, что случилось? — умоляю, скажи! Ничего не случилось, звонили друзья — веселые парни, укротившие непредсказуемые свои судьбы — звали тебя на охоту, а побледнел от того, что просто не выспался. Ты смеялся, что я испугалась. А я — ужаснулась! Ужаснулась от мысли, что жизнь это ежеминутное — ежеминутное! — ожидание горя. Знать об этом — особенный крест, который Бог водружает на некоторых, вроде меня, наверное, как наказание за сомнения в справедливости его воли. Ты начал меняться лет через пять после нашей свадьбы. Я теперь понимаю, что и ребенок понадобился, потому что тебя самого испугало, что ты перестал так любить, как любил меня раньше. Ты думал, ребенок спасет нам семью, привяжет тебя ко мне с новой силой. А я видела каждый отравленный знак угасания этой любви. Прочитай, какие стихи я тогда писала.

И кожа не та, и характер уже не тот.

Остыл на столе приготовленный мужу ужин.

Он съест его молча и включит футбол. Если вообще придет.

А я, как Татьяна, теперь буду только хуже.

Я показала тебе эти стихи — ты лежал на кровати, глядя куда-то за потолок, за небо, за доступный воображению космос. Господи, ты был так далеко от меня, как можешь бывать только ты один — мой идол — когда ты продираешься, разрывая лианы (разрывая алины), наступая на самое дорогое и отшвыривая краем ботинка как лишнее, сквозь непролазные джунгли своих идей и бесчисленных шахматных партий, на вытянутой руке от меня — в другом, недоступном мне мире. Ты даже не посмотрел на меня, протянувшую тебе листок со стихами. Ты сказал, что очень устал и сейчас ничего не поймешь, и все прочитаешь потом. Ты как раз тогда начал работать с покойным Леней и приходил очень поздно домой, а уходил очень рано. Ты так никогда и не прочитал эти стихи. А ведь я писала их для тебя. Как и все остальное.

Если бы я разделяла ибсеновские представления о правильном и неправильном, мне бы давно следовало бросить наш дом и отправиться в длинное путешествие с единственной целью найти себя — и может быть, находка оказалась бы кладом или даже новым материком, набухшим алмазами. Или ты предпочел бы нефть? Но меня всегда удивляла вывернутая ибсеновская мораль. Я никогда не понимала Нору.

Так, кажется, зовут эту женщину?

Я давно догадывалась, что у тебя были другие женщины. И ты догадывался, что я догадывалась. Я приучила себя думать, что эти постели с другими для тебя ничего не значат и, следовательно, не могут что-нибудь значить и для меня, и ревновать к ним нелепо и даже эгоистично, как ревновать к футболу или твоим посиделкам в бане с друзьями. Я полагала, что, пока нам с тобой нравятся одни и те же стихи и одни картины, я единственная в твоей жизни, даже если ты ложишься в кровать с другими.

Я жила бы с этой мыслью и дальше, но я вижу, что тут — другое. Я вижу, как ты изменился. Я вижу, что это любовь.

Сначала, когда я только узнала, мне показалось, что меня ослепили, что мне отрубили руки и ноги и вырвали из меня все вообще, все мои бездыханные внутренности — именно так твоя мама одним безразличным движением вырывала и гладкое сердце, и печень, и зловонные петли кишок, и желудок из брюха тобой подстреленных уток, стоя у раковины на нашей тесной кухне (той кухне, где я была счастлива от того, что в ней царствовала молчаливая женщина, в теле которой годы назад созревало и твое тело). Я перестала замечать, когда наступало утро, когда приходил вечер, когда была ночь. Не знала, ела ли я, спала ли сегодня или вчера. Я понимала, что скоро сама по себе тихонько умру, и была этому рада; наверное, именно так люди под пытками ждут с нетерпением и надеждой — и даже торопят! — смерть, а для меня не может быть пытки страшнее, чем жить, зная, что ты любишь другую.

Потом моя боль стала другой, потеряла отчетливость, зато обрела легкий душок помешательства — так любое знакомое слово, если повторить его сто раз, лишается смысла, но превращается в наваждение. Моя боль стала почти даже приятной — есть какоето утешение в самом осознании того, что вот теперь все потеряно окончательно. Да, именно с этого осознания начинается горе, но зато именно им заканчивается тревога. А я не знаю, что беспросветнее — горе или тревога. В горе есть ясность, в тревоге — только изнурительный полумрак неведения. Я перестала мучиться, агонизируя в предположениях, где ты и с кем. Все стало понятно и просто, как прочитанный вслух при свидетелях смертный приговор. Ты любишь другую женщину. Я не хочу тебе мешать.

Поэтому я уезжаю. Я поеду к Андрюше. Больше, в принципе, некуда. Андрюша, конечно, уже вырос. Ни ты ему больше не нужен, ни я не нужна. Но я все-таки поеду к нему. Потому что тебе я нужна еще меньше, чем сыну. А других мужчин в моей жизни не было.

Жалею ли я об этом? Нет, не жалею. Ты помнишь Антона? Не можешь не помнить. Он любил меня, этот Антон. А ты его уничтожил. За то, что он меня любил? Мне было бы приятно думать, что всетаки из-за этого, а не из-за денег, как всегда. Но для меня ни Антон, ни другие — это было немыслимо. Даже с твоей красноречивой фантазией ты никогда не сможешь представить себе по-настоящему, как я любила тебя, Борис. Я любила тебя так, что если я видела, что нравлюсь другому мужчине, во мне вспыхивала неутолимая ненависть. Одна только мысль о том, что он хочет меня, в моих глазах делала его преступником. Как будто он уже совершил какую-то мерзость против тебя. Ты никогда не ценил такую любовь. Правда? Ты охотник, азартный, тебе нужно сопротивление. Но что тут поделать — могла бы любить по-другому, любила бы по-другому. Одна старуха в Абхазии сказала мне: «Я сорок лет с одним мужем прожила, и о другом мне до сих пор противно даже подумать». Наверно, я из таких.

Мне так странно сейчас, Борис. Не больно, а странно. За двадцать лет я настолько привыкла быть продолжением твоей воли, что теперь, когда я остаюсь без тебя, мне кажется, что я перестала существовать. Я уверена, что меня больше нет. Я кажусь всем, кто меня видит, разговаривает со мной. Друзьям, знакомым, моей верной Лиане — просто кажусь. Лиана мучится мужественно из-за меня. Эта сила, которой мне не дано обладать, с рождения данная Богом счастливцам — в их числе тебе и Лиане — как же она восхищает меня! А тебя — было время — так восхищала слабость.

Вновь пред слабостью оробею.

Это с самого детства длится.

Только тот, кто меня слабее,

Сможет мною распорядиться.

Помнишь эти стихи? Их накарябал кто-то, я до сих пор не знаю кто, на парте у меня в институте (в институте, где я была счастлива от того, что в медлительном времени ожидания первой пары, когда ты прощался со мной у порога аудитории, были минуты и твоей жизни).

Я не знаю сейчас и не знала тогда, за что ты меня полюбил, и поэтому ты и твоя любовь казались мне чудом — как выигрыш в лотерею по билету, который я даже не покупала, а нашла на улице — на пыльной адлерской улице. Твоя любовь остается необъяснимой и невероятной — и навсегда покинувшей мое тело и душу. Прощаю ли я тебя? Мне нечего тебе прощать. В чем бы мы в юности ни клялись друг другу, никто не обязан другому сохранять свое чувство до гроба (потому хотя бы, что — я понимаю — заставить другого любить себя куда проще, чем заставить себя — любить другого). Разве есть хоть немного вины в том, что ты больше меня не любишь? Если и есть — то моей.

Впрочем, на несколько запоздалых упреков все-таки наберется. Когда ты приглашал свою — не знаю даже, как ее называть — любовницу? — девушку? — в гости к нашим общим знакомым, когда ты жил с ней на нашей яхте и угощал там вместе с ней наших друзей, разве мог ты не знать, что у тебя достаточно верных подруг — женщин, мечтающих спать с тобой — чтобы мне позвонить и все рассказать в подробностях? Ты разве не понимал, как мне будет больно, как унизительно это слышать? Разве тебе было все равно?

Обещала не упрекать, и все-таки упрекаю. Прости.

Если о чем-то я и жалею всерьез, так это о том, что не родила второго ребенка. Не для того, чтобы удержать тебя, а для того, чтобы удержать себя. Хоть что-то держало бы меня сейчас здесь, в этой жизни. А так меня держит только страх отсюда уйти. И это вдвойне унизительно. Я живу все последнее время на маленьком островке на вершине скалы, впереди у которой — и позади, и справа, и слева — нет ничего, ничего, ничего — и так легко поскользнуться немножко или сделать один хрупкий шаг и тоже стать безмятежным ничем и, наконец, успокоиться. Но я боюсь поскользнуться. Я, как обычно, боюсь. Я не сделаю этот шаг. Смерть все равно придет — и меня не спросит, вовремя или нет. Согласись, это ведь самое странное и непонятное в жизни — что человек живет, зная, что он умрет. А мне теперь уже безразлично когда.

Знаешь, что мне интересно: что ты сейчас любишь? Кого, я знаю. А вот что? И любит ли она те же стихи и те же картины? Ну да и неважно. Я видела ее один раз. Не могу передать тебе, что я почувствовала, когда ее увидела! Она красивая, молодая. Наверно, не дура. Дуру бы ты не любил.

Все прошло. Прошла даже ревность. Осталась только тупая, ясная боль…

Мне стало больно каждое утро

идти по старой пыльной дороге.

Это осколки воздушных замков

ранят мои босые ноги…

Наверное, это все, что я хотела тебе сказать, Борис. Я любила тебя всю жизнь, люблю тебя до сих пор и буду любить всегда. Ты был пятиногим чудовищем, mais je t'aimais, je t’aimais.

Видишь, я еще могу шутить.

Живите долго и счастливо. Я тоже буду жить долго. Не знаю, насколько счастливо, но долго — наверняка. Спасибо, что купил мне тот дом в Мэне, в лесу. Я буду жить в нем одна, в обществе сказочных сосен за окнами и синих китов в океане за лесом. По праздникам Андрюша будет прилетать из Нью-Йорка, и мы будем гулять на ветру возле бухты. Много лет я буду сидеть на балконе над бухтой, пить глинтвейн, смотреть на пустой океан в серых волнах и вспоминать, как мы с тобой были одной семьей, любили друг друга, читали стихи и ты называл меня ласточкой.


* * *

— Ласточка, ты не спишь? Что с тобой? Почему ты плачешь? Ты что, письмо прочитала?

Борис приподнялся на локте и смотрел на Нору припухшим взглядом невыспавшегося человека. Нора не поняла, чего в этом взгляде было больше — жалости или усталости.

Она отвела глаза, беззвучно плача, чувствуя, что ликование, которое она носила в себе в эти дни, ликование от того, что Борис поехал в Америку по серьезным делам и взял с собой не жену, а ее, Нору — вдруг потеряло свой вкус, как если бы насморк выключил Норино обоняние в тот самый момент, когда она села за столик в мишленовском ресторане. Норино торжество от маленькой тайной победы над женой Бориса вдруг стало пресным и невыносимым, как пережеванная жвачка, которую хочется выплюнуть, да только выплюнуть некуда.

Шестнадцатая глава

Я повторяю десять раз и снова (и далее по тексту).

Янка

Тусклый московский дневной свет быстро ушел, как будто закрыли дверь, через которую он проникал в город. В свете фар, в фонарях на ветру листья у дальних деревьев носились над мокрым асфальтом, как птицы над полем.

В бледном пятне среди леса серели крыши и дворики новых коттеджей.

Слабый свет одного из окон задевал сиротскую елочку, торчащую во дворе посреди подступавших к ней серых тяжелых камней тротуарной плитки. Остальной дом был черным.

За единственным освещенным окном можно было увидеть, как девушка в плюшевых штанах, затянутых веревкой на узких бедрах, в футболке с надписью «Sвобода», половину которой закрыли разбросанные по груди длинные темные кудри, залезает с ногами на белый диван.

Краешком пледа Нора задела кривую сухую японскую веточку на журнальном столике. Растянувшись на диване, она включила телевизор. Из телевизора выплыл прославленный фигурист Ванечка, с которым Нора была знакома, и его молодая жена, с которой она познакомиться пока не успела.

Молодожены снялись в социальном ролике, оплаченном Программой Сохранения Семьи. Ванечка умильно смотрел перламутровыми глазами на жену, сидящую рядом, и говорил:

— Семейные ценности — это главное для нас с Катюшей.

Катюша молча гладила Ванечку по чемпионской коленке.

Нора прощелкала несколько каналов. Везде шли сериалы. Стареющие модели, упустившие все свои шансы, играли прокурорш, облизывая губы так, как будто играли проституток. Нора ушла совсем вниз по списку каналов, щелкая все подряд и попадая все время на дешевую рекламу. Один из роликов вкрадчивым девичьим голосом промурлыкал «наши гардины — индикатор вашего социального статуса», после чего Нора выключила телевизор.

Как только оборвался звук, она сразу почувствовала знакомый ноющий зуд во всем теле, который неизбежно приходил, когда вечерами она оставалась дома одна. Нора встала с дивана и двинулась к библиотеке, которую ей подарил Борис вместе с коттеджем. Щелкнула выключателем. От белого света в комнате стало еще холодней. Штора на окне была не задернута. Чернота и нагота мокрых веток за стеклом казалась такой безнадежно естественной, как будто на них никогда не было листьев и никогда не будет. Пол был ледяным. От этого Нора почувствовала себя еще несчастнее.

Она взяла с полки первую попавшуюся книгу — оказалось, Гоголь. Нора поднялась к себе в спальню, легла в кровать, закуталась в одеяло, принюхиваясь, не осталось ли в постели еще хоть на пару вдохов запаха Бориса, приходившего позавчера, но нет, запаха не осталось.

Нора открыла Гоголя обреченно. Несколько раз подряд прочитала первый абзац и не поняла ни слова. Особенно ее смущало слово «ганимед».

«Ну и бред этот Гоголь писал. Ничего непонятно», — подумала Нора и уронила книгу на пол.

Нора лежала, глядя на стену, на которой висела какая-то дорогая картина — она не запомнила, чьей кисти, — и в уме сто раз подряд повторяла единственные стихи, которые помнила наизусть — «У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том». Эта скороговорка помогала ей не думать о Борисе, об Алине и о себе, и Норины мысли рассыпались в голове, как квадратики пазла на полу в темной комнате, которые ни сегодня, ни завтра не соберутся в ясную устойчивую картину.

После того как Алина ушла от Бориса, Нора ждала три недели, что он позовет ее переехать к нему. Но он не позвал. Она перестала ждать, а Москву накрыла угрюмая очередная зима.


Заснуть не получилось. Нора встала с кровати и перебралась обратно в гостиную. Снова включила телевизор. Шел сериал про одиноких женщин в большом городе. Нора залезла с головой под колючий плед.

И тут позвонил Борис и велел ей бегом собираться, потому что они едут в гости. От радости Нора чуть не разбила головой японский светильник.


* * *

В каждом порядочном доме Москвы ждали девушку Свету. Точнее, саму Свету никто не ждал, а ждали спортивных звезд, которых Света приводила с собой. Света родилась с феноменальной способностью — она умела быть лучшей подругой одиноких звезд.

Света Тюрина работала главным продюсером на главном телеканале страны, и поэтому знакомиться со звездами ей было несложно. С полувзгляда она понимала, кто из новых знакомых нечеловечески одинок. Одиноких было немало, и Света стремительно и беспощадно начинала с ними дружить. Уже через неделю она обращалась с новой подругой-звездой панибратски, а при большом скоплении народа даже хамски. Именно в этом заключалось счастье Светиной жизни.

Особенно быстро жертвами Светы становились спортсмены. Жизнь, с раннего детства ограниченная сборами, соревнованиями и интригами без ума и фантазии, не позволяла им научиться разбираться в людях. На Свету спортсмены велись, как котята ведутся на разный хлам на веревочке.

— Ты выглядишь моложе лет на десять с этой прической, — очень естественно сообщала Света какой-нибудь великой гимнастке Людмиле Красивовой, отраде последней Олимпиады, встречая ее второй раз в жизни. «Это кто?» — медленно соображала гимнастка, и Света брала быка за рога:

— Не переживай ты так из-за Ромы. Конченый мудак. Я читала в Комсомолке твое интервью, где ты рассказала, что он тебя бил. Я рыдала. Ты вообще супер интервью даешь, не то, что Безлицкая — двух слов связать не может, — тараторила Света, зная, что гимнастка в ссоре с бывшей подругой Безлицкой. — Даже не думай об этом придурке Роме! У меня муж тоже мудак. Все они мудаки.

Гимнастка была, таким образом, обездвижена, как жертва паукакрестоносца. Уже через месяц Света была в курсе всего того, о чем гимнастка никогда не рассказала бы не только матери, но даже и тренеру. В любой компании Света квалифицированно и беспристрастно, с интонацией платной справочной, сообщала, сколько гимнастка сделала поздних абортов и когда в последний раз ее избил очередной бойфренд-бандит.

Компания замирала каждый раз, когда у Светы звонил мобильный. Иногда это был просто муж, но иногда можно было стать свидетелем такого вот разговора:

— И что? Люся, не дури, все бабки не заработаешь. (Пауза.) Ну, ты ебнутая, я тебе давно говорила, что ты ебнутая, а ты не веришь. Поверь, у меня на ебнутых — нюх. (Пауза.) Короче, Люся, я тебе все сказала, тебе уже под сраку лет, сама знаешь, что делаешь, но только потом не звони мне и не рыдай, поняла? Я для тебя буду абонент временно недоступен.

— Ффух, — вытирала лоб Света. — Эта дура на четвертом месяце прется в Лос-Анджелес выступать в каком-то шоу. Она вообще мозг потеряла, после того как этот пидор ее бывший разбил ей рыло. Хотя мозг им всем еще в детской спортивной школе отбивают.

Гимнастка переживала тяжелый выкидыш, уходила из спорта, исчезала с полос глянцевых журналов, и уже через полгода на открытии бутика Джей Ло Безлицкая напрасно спрашивала Свету о ее судьбе.

— Как Люся-то?

— Какая Люся?

— Красивова, подружка твоя?

— А-а-а-а… Да хуй его знает, как она. Что я ей, нянька, что ли…. Мы не общаемся. А тебе зачем?

— Да хотела позвать ее в программу. Я же теперь программу веду на главном развлекательном телеканале, — сообщала Безлицкая, простившая Красивову на почве того, что ее, Красивовой, жизнь после спорта сложилась хуже, чем у нее самой.

— Да на фиг она тебе нужна? Она же двух слов связать не может, — объявляла Света.

Бросив великую гимнастку на произвол жестокой к бывшим спортсменам судьбы, Света дружила теперь с прославленным фигуристом Ванечкой, имевшим, по Светиным прикидкам, все шансы не покидать глянец еще года три.

Ванечка был всем персонажам персонаж. Его-то и ждали Нора с Борисом в компании еще штук пятнадцати персонажей в одних очень почетных гостях.

Хозяином дома был зажиточный генерал, большой в душе либерал. Жены друзей генерала ели зеленые листики, сидя на белых диванах. Все они выглядели так, как будто провели ночь на пасеке, где пчелы во сне покусали им рты. Кроме листиков, на столе были фрукты и вина и обычная кривая сухая японская веточка для красоты.

В кухне — обычной московской дизайнерской кухне, похожей на прозекторскую, — новая жена генерала мыла чашку в резиновых перчатках. Считалось, что у нее аллергия на моющие средства. «Вот на какие жертвы я иду ради семьи. Чтоб не думал, что я какая-нибудь!» — всем своим видом говорила юная жена и мать, выхватывая из рук у горничной блюдо со словами: «Риточка, я сама отнесу, вы можете идти к себе».

Раздался звонок. Жена, как была — в перчатках — выпорхнула открывать.

В дом уверенно вошла Света, оставив на пороге рыжеволосое чудо в туфельках с позолоченными ремешками. Чудо слепило стремительным декольте и карамельным загаром. Короткие белые шортики, дикие в это время года в Москве, облегали давидовы ягодицы, заканчиваясь чуть выше нижней границы попы, так чтобы было видно безупречные кругляши. Облик венчала золотая пряжка ремня в виде жирной бабочки. Крылья бабочки были инкрустированы чемто крупным. Когда чудо вошло в гостиную, жены замерли, и каждая подумала: «Надеюсь, это стекляшки».

Это и был прославленный фигурист Ванечка. Он только вернулся из Ниццы, где, как писали газеты, проводил медовый месяц с молодой женой. Жену, правда, Ванечка оставил в Москве, но об этом газеты не писали.

Ванечка обладал тонким румянцем Аленушки, только что спасшей братца Иванушку, длинными пальцами пианиста и такими же точно губами, как у всех собравшихся жен, с той только разницей, что у Ванечки были свои. Он плюхнулся на белый диван, поправил медную гриву и начал шутить.

— Вы не знаете, почему мне так жарко? — протянул Ванечка. — Наверное, у меня климакс. Можно я разденусь? — сказал он, обращаясь к Борису, и улыбнулся при этом так, как улыбнулась бы Джулия Робертс, если б взялась рекламировать лучшую в мире зубную пасту.

— Да ты и так не сильно одет, — сказала Света, подмигивая окружающим. Она начинала аттракцион «как я мочу звезду».

— Мальчики, уберите от меня эту пизду, умоляю, — махнул ручкой Ванечка и сморщил красиво выщипанные брови. — У вас есть шоколадки?

Жена в перчатках рванула за шоколадом.

— Так, включите телек, — скомандовал Ванечка, — щас все будем смотреть ночные новости на главном. И если ты, пиздося, допустила, что там покажут кого-нибудь, кроме меня, все кончено между нами.

— Ванечка, я тебе объясняла, этот репортаж — политический. Я на него повлиять не могла, — сказала Света.

— А зачем я с тобой дружу? — прогундосил Ванечка.

— О чем репортаж-то? — спросил генерал.

— Гастроли нового ледового шоу российских фигуристов, — ответила Света.

— А почему политический?

— Потому что гастроли в Лондоне.

— О, Боже, — иронически закатил глаза генерал, как бы говоря: «Как же надоела эта пропаганда». Гости тоже закатили глаза.

Репортаж о ледовом шоу начался словами «столица Великобритании взята без сопротивления», а заканчивался словами «русские идут».

Ванечку не показали ни разу. Он жалобно взвыл.

— А что ты хочешь, подруга, ты почаще у конкурентов появляйся — вообще имя твое забудем, — сказала Света.

— Какие некрасивые мужчины все время новости ведут. Выключайте этого уродца, — прогундосил Ванечка.

— Да что же ты все ноешь, загорелая ты блядь? — сказала Света.

— Какая я блядь! — возмутился Ванечка. — Ты же прекрасно знаешь, что я девственница!

— Света, отстань от Вани, — зашикали гости. — Иван, расскажите, расскажите нам что-нибудь. Расскажите нам, как вы пришли в большой спорт!

— Ну, как пришла, как пришла? Обычно пришла, — сказал Ванечка, который в отсутствие телекамер всегда говорил о себе в женском роде.

— Вы себе детскую спортивную школу хорошо представляете? Стоят мальчики, носочки тянут, ножки кривенькие, сами бледненькие, корявенькие такие… — Ваня скривил свои невероятные губы, пытаясь изобразить уродливых мальчиков.

— И тут открывается дверь, и в зал заходит королева, — Ванечка сделал паузу, оглядел гостей и пояснил:

— Входит королева! То есть я. Вот так и пришла в большой спорт. Папа не хотел меня отдавать вообще-то. Он думал, что в фигурном катании одни пидоры. Так оно вообще-то и есть. Но мамочка настояла, дай ей Бог здоровья, — Ванечка положил на тарелку продолговатый шоколадный эклер и вытянул длинные стройные ноги на ручку кресла, в котором сидел Борис. Ванечка не скрывал, что он без ума от Бориса. Он откусил эклер, не сводя с Бориса перламутровых глаз.

— Ванечка, вы едите столько сладкого, как вы остаетесь в такой форме? — спросила одна из гостей, тяжело передвигая губы.

— Он не сладкое ест, — перебила Света. — Он просто не может упустить ничего в форме хуя.

Ванечка, наконец, обиделся. Бросил эклер, красиво сложил ноги и принялся стучать кнопками мобильника. Света победоносно оглядела гостей.

— Иван, кому вы пишете? — спросил генерал, бестактный в силу профессии.

— Кому-у-у! — простонал Ванечка. — Кому я могу писать! Кому я нужна? Я в пасьянс играю, а не пишу!

— Не говорите так, Ванечка, — защебетали гостьи, — вы всем нужны!

— Я-то — всем, — согласился Ванечка, — а мне-то — никто! Ко мне полгорода в любовники лезет, все эти депутаты-прокуроры, я для всех для них лакомый кусочек. Они же видят: девочка не дура, ноги на стол не ставит, в носу не ковыряется. А я, если не захочу, любому депутату могу сказать: «Пошел на хуй, старая блядь!»

Тут жена генерала завершила шоу-программу по обихаживанию гостей мужа, сняла перчатки, села к столу и ни с того ни с сего сказала:

— Почему в Москве так много стало хачей, кто-нибудь знает? У нас такой скандал в садике был позавчера. Стоят детки на утреннике, чистенькие, беленькие, и вдруг воспитательница объявляет: «А сейчас Илона Дзугаева и Фатима Мамедова станцуют нам танец «Русские матрешки»! Вы представляете??? Это же ужас! Половина родителей забрала детей из садика на следующий день. И это элитный, между прочим, садик!

Ванечка загоготал, сполз со стула под стол и задрыгал ногами — то ли от веселья, то ли чтобы показать Борису дополнительные возможности своих ног.

— Нет, ну что происходит, олимпийский чемпион под столом валяется, а никому и дела нет! — сказала Света.

— Фатима Дзугаева — русская матрешка! Ой, сейчас умру! — хохотал Ванечка. Вдруг он резко посерьезнел и сел обратно на стул.

— А мне в Федерации кровь пьют евреи. Там вообще теперь одни евреи.

— Ванечка, вы антисемит? — спросила Нора.

— Да какой он антисемит! — отозвалась Света. — Он не против евреев, он просто против того, чтобы они были.

— Ой, слушайте, а что, кстати, с Ровинским? — спросила жена генерала.

— Я его видел недавно, когда был в Израиле. Заходил к ним в гости, — оживился Борис. — Это надо видеть. На кухне — два разделочных стола, два холодильника, чтобы не дай Бог мясо с молоком не смешалось.

— А зачем? — спросила жена.

— Так положено у евреев, — объяснил Борис. — Не ешь теленка с молоком матери его, или козленка — как-то так. Я еще и попал туда в шабат. Вообще ничего нельзя делать! Свет включать нельзя, лифтом пользоваться нельзя, на тротуарах пейсатые держат веревки, улицу перегораживают, чтобы машины не ездили. Ну и вот, я сижу у них в гостях, ем вчерашний ужин, потому что готовить в шабат тоже нельзя, и вдруг чувствую с террасы какой-то запашок знакомый пошел. Выхожу на террасу, а там стоит правоверный Ровинский, и, как вы думаете, что у него в руках? Огромный косяк! Я говорю: «Ровинский, ты что, шмаль куришь? Ты же Тору наизусть выучил, ты же Бога боишься!» А он невозмутимо так колечко выпускает и говорит: «А шо? Рази Бог шо-то говорил за шмаль?»

Гости засмеялись — все, кроме Ванечки, которому не понравилось, что начали говорить не о нем.

— Не жалеет, что с нами поссорился? — спросил генерал.

— Да нет, у него все в шоколаде, — ответил Борис. — Картины пишет, шмаль вот курит. На фиг вы ему нужны?

— А зачем ты с ним встречался? — спросил генерал.

Борис поперхнулся клубникой и засмеялся.

— Ну началось! Можно подумать, твои ребята тебе не докладывали все в деталях.

Генерал самодовольно улыбнулся — мол, а как же, работаем. Борис продолжал:

— Я только с лодки сошел, смотрю — уже стоят пасут два сероглазых в серых костюмах, делают вид, что они пожилая американская пара, приехавшая поклониться Святой Земле. Лабухи! Чему ты их учишь там? Где ты видел, чтоб в Тель-Авиве по пляжу люди в костюмах ходили?

— А вы знаете, что принц Монако — гей? — нетерпеливо спросил Ванечка. — И он, и его личный врач тоже! Это же надо — кругом одни пидоры! Как вы это терпите?

Гости заулыбались, но продолжили говорить о Ровинском. Тогда Ванечка засобирался в другие гости. Света осталась. Проводив Ванечку до двери, расцеловав его трижды, она стремительно вбежала обратно в гостиную и выпалила:

— Все видели, как он на последнем чемпионате Европы на лед ебнулся?


* * *

Открыв глаза следующим утром, первым делом Нора увидела плоское серое небо, прилипшее к окнам ее спальни на втором этаже нового дома. Она сразу вспомнила, что сегодня выходной, никуда не нужно идти, и расстроилась. Вчерашние черные мокрые ветки, торчащие из горизонта, обещали еще один отвратительный день.

Нору мутило. «После вчерашнего шампанского», — подумала она. Подошла к холодильнику, он дохнул на нее передержанной зеленью и жирной рыбной нарезкой. Нора вынула из холодильника пакет с клюквенным морсом и почувствовала, что ее сейчас вырвет.

Пропищал телефон, который Нора машинально положила на кухонный стол.

— Доброе утро, ласточка, — прочитала Нора. — Не грусти.

Нора расстроилась еще больше — даже разозлилась. «Сам бросает меня одну на всю ночь, а сам еще пишет «не грусти», — подумала она и первый раз в жизни не ответила Борису.

Напротив дивана в гостиной висело несколько фотографий, где они с Борисом смеются или целуются. Из-за них захотелось курить. Оказалось, что кончились сигареты. «Это меня Бог наказывает, — подумала Нора. — За Димку, за Толика, за жену Бориса и вообще за все. И фотография прибита косо».

Вдруг запиликал дверной звонок. Нора обрадовалась и испугалась одновременно — с одной стороны, утром одной в лесу, когда никого не ждешь, услышать звонок в дверь страшновато, а с другой стороны — даже бандиты сейчас были бы лучше, чем сидеть и пялиться в белую стену с прошлогодними фотографиями.

В дверях стоял Валера — Норин новый друг. Валера был слегка пьян, в кокетливой курточке с мехом и в обычном своем позитиве — как он сам называл состояние своей души.

— С каких пор ты встаешь в такую рань? — спросила Нора, целуя Валеру в щеку.

— А я еще не ложился. Я тут на Рублевочке день рожденья отмечал чей-то, народ только начал расходиться, а я решил к тебе заскочить.

— Чей день рожденья? — спросила Нора, пряча Валерину курточку в раздвижной шкаф в прихожей.

— Хрен какой-то из Минкультуры, не помню, как зовут. Вечно у них дни рожденья, — сказал Валера, с одобрением оглядывая дом, в котором он уже был один раз на Норином новоселье, но тогда был пьянее, чем сейчас, и не вполне оценил его элитность, престижность и полное соответствие лучшим мировым стандартам.

Валера был единственным Нориным другом, не имевшим к Борису никакого отношения. Он был не молодым и не старым, не умным, не глупым, не богатым, не бедным и нигде, кажется, не работал. Но при этом был всегда чем-то занят и постоянно счастлив.

Жил Валера в загаженной комнатушке в панельных трущобах в Алтуфьево, которую снимал уже десять лет, но ездил на новой эмэльке и носил только ДольчеГаббану, справедливо полагая, что, где он живет, никто не видит, а эмэльку и габбану видят все.

У Валеры запищал уродливый дорогой телефон. Прочитав смс-ку, Валера сказал:

— Можешь меня поздравить! Моя сестра только что родила человека.

— Прикольно. Поздравляю! Я и не знала, что у тебя есть сестра. А ты сам где был? Я тебе звонила на неделе несколько раз, ты был недоступен.

— Я на Капри ездил, — сообщил Валера, одновременно набивая какой-то ответ в телефоне. — Там была выездная фотосессия новой модной богини для декабрьского ZH.

— А ты при чем?

— Любовь моя, я всегда при всем. Дай пожрать.

Нора достала из холодильника белое вино и холодные деликатесы, поставила все на столик в гостиной прямо в банках. Валера глотал деликатесы, не разжевывая.

— На этом Капри вся группа поперлась осматривать какие-то мемориальные домики, — сказал Валера. — А я поперся осматривать мемориальные магазины Гуччи и Прада. Наосматривался на пятерочку евров. А потом поперся знакомиться с Пирсом Броснаном, который туда зачем-то приехал.

— Познакомился?

— Ага! Там вечеринка была, он пришел с какой-то ватрушкой. Я сразу просек — баба старая — значит, пидор. Гламурненький такой — с немытой башкой. Часики никакие, потом воняет. И такие умные глаза конкретно заебавшегося человека. Я там с пассажирами был знакомыми, подошли мы к нему, поздоровались. Он — вы откуда, туда-сюда. Я говорю — мы из Москвы, солдаты Путина. Приехали к вам прямо из темной России. Пока ехали — отстреливались. Здравствуйте, товарищ Броснан. «Здравствуйте», — говорит. И смотрит так испуганно. Я говорю: «Не пугайтесь, мы девушки из старой коллекции, идем с хорошей скидкой».

Валера замолчал — в зубах у него застрял жесткий кальмар.

— Ну?

— А что ну? — ответил Валера, выковыривая кальмара ухоженным ногтем. — Посмотрел на нас, как на идиотов, и домой пошел. Вообще староват он был для меня. Пару лет уже кладбище прогуливает. И пьет, небось, как слепая лошадь. А вообще скажи мне, как специалист, с кем нужно переспать, чтобы заработать на небольшой домик?

— На Рублевочке? — спросила Нора, передразнивая Валеру, на которого она никогда не обижалась.

— Нет. На Средиземненьком море. Я вот чувствую, что именно там успокоится мое сердце.

— Повезло тебе с сердцем, если его можно домиком успокоить, — сказала Нора.

За окном зарядил грязный дождь со снегом. Завыла сигнализация нового Нориного кайена. В телевизоре утренние новости тревожными голосами бубнили про чей-то визит в Нидерланды. Продвинутый Валера переключил на СNN. Там крутилось подряд несколько социальных роликов — CNN, как обычно, призывал мир объединиться в борьбе с диктатурами, голодом, пехотными минами, глобальным потеплением, детской порнографией, женским обрезанием и чем-то еще.

Нора унесла опустошенные банки и принесла одну новую — с фуагра. Валера погрузился в свой телефон, который сыпал смс-ками проснувшихся друзей и знакомых. Нора села на ручку белого кресла, сложив на коленях руки, и несколько минут смотрела, как Валера мечется от одной смс-ки к другой. Она хотела было сказать ему, что ей неуютно и как-то плохо и даже страшно, но не стала, рассудив, что тот, кто в пятнадцать лет убежал из дома, вряд ли поймет того, кто учился в спецшколе. Валера поднял на нее глаза, посмотрел внимательно и сказал:

— Красивая ты все-таки телка, Норка. Жалко, что у меня на телок не стоит.

После чего доел фуа-гра и поскакал дальше.

Нора с час прослонялась по дому. С туповатой тоской вспомнила, что сегодня не придет даже домработница, и в салон ехать глупо, потому что в салоне она и так вчера просидела полдня. Взяла мобильник, вошла в записную книжку. Пролистала все триста с лишним имен.

Звонить было некому.

«Почему так получается, — подумала Нора, — раньше вокруг меня было столько людей, хотя я жила в маленьком городе, а теперь я живу в большом, но вокруг никого нет».

Насквозь измаянная бездельем и одиночеством, Нора решила полить цветы, хотя знала, что домработница поливала их вчера вечером. В коридоре у ванной Нора заметила, что на фикусе отросли новые светлые листики. «Вырастут — и станут такие же жесткие и отвратительные, как все другие листья», — подумала Нора и вдруг вспомнила, как в общежитии они с Педро обсуждали, что из них вырастет. Из памяти вынырнуло замызганное зеркало на стене, небритые скулы Педро и смутные очертания собственного будущего — такого, каким оно виделось ей тогда.

«Неужели я для этого родилась? — думала Нора. — Чтоб сидеть в лесу в шоколаде и пялиться в стену? Вряд ли для этого. А для чего тогда? Хрен его знает. Вот Толик всегда точно знал, для чего он родился», — подумала Нора и еще прежде, чем сообразить, что именно она скажет Толику, нашла в телефоне его номер, который автоматически переносила в записную книжку каждый раз, когда сама меняла телефон, и нажала на зеленую кнопку.

— А я женился, Норка, — с ходу похвастался Толик, не особенно удивившись звонку.

— Как женился? На ком? Давно?

— Год назад. На девушке из общежития. Ты ее не знаешь.

— Но мы же договаривались, что друг друга на свадьбу пригласим! Ты забыл? — возмутилась Нора.

— Слушай, я о тебе даже и не подумал, если честно, — виновато сказал Толик. — А ты зачем позвонила? Поздравить меня?

— Нет, я просто так позвонила. А с чем тебя поздравлять?

— А ты и не слышала, да? Наша партия вчера выиграла выборы в Городскую Думу. Мы ее создали два месяца назад, эту партию, и уже выиграли выборы! Все только про нас и говорят. Главная политическая сенсация!

— Не-а, не слышала, если честно, — призналась Нора.

— Конечно, откуда ты услышишь? Разве вы, москвичи, интересуетесь провинцией? У вас новость из региона только за большие бабки в эфир пойдет. Если, конечно, не теракт у нас какой-нибудь или Путин к нам приехал. Вы же думаете, что единственная дорога, которая ведет из Москвы — это дорога в Шереметьево два.

— Ладно, не ори, — сказала Нора, узнавая Толика. Ей показалось, что в его голосе совсем ничего не изменилось, разве что пропали наивные интонации юноши, вызывающего весь мир на дуэль, зато появились пугающие интонации взрослого, уверенного в своей правоте.

— Как партия твоя называется?

— «Россия для русских»! Это я придумал. Я — зампред по молодежной политике.

— Понятно, — вздохнула Нора. — А Янкельмана ты в итоге убил?

— Нет, конечно, ты что, с ума сошла? Мы добились, что его посадили. Очень надолго.

— Ясно, — сказала Нора, вспоминая, как она не любила, когда Толик говорил «мы». — А теперь какие у тебя планы?

— В Москву выбираться! Выходить, так сказать, на федеральный уровень.

— А. Ну-ну. Будешь как я.

— Не, Нора, как ты я не буду точно. Ни при каких раскладах, — сказал Толик, и Норе послышалась в его голосе какая-то новая насмешливость, которой раньше никогда не было.

«Позвоню тогда уже и Марусе, — подумала Нора, когда они с Толиком попрощались. — Пусть добивает, что ли».

— Привет, это Нора.

— Господи, Норка, если бы ты сказала, что это клоун Буба, я удивилась бы меньше, — сказала Маруся.

— Что у тебя новенького?

— Новенького? Да практически все! Ребеночка вот родила.

— Правда? И как?

— Сначала ужасно. Особенно первый день. Только он выполз, врачи его сразу приносят под рыло тебе — и хрясь в морду — давай, типа, сиську, чтоб он там молозива нажрался. Потом в палату приходишь — там, как в дурном борделе, сидят бабы в белых чулках, мнут сиськи. Ужас! А сейчас ничего. С Бобом развелась.

— Почему?

— Да хрен его знает. Не сошлись. Зато теперь у меня любовник — красавец. Болгарин! Асфальтоукладчик! А ты-то как?

— Обслуживаю правящий режим, — ответила Нора. — И шакалю по разным посольствам тоже.

— Что — одновременно и то, и другое?

— Прикинь! Сама удивляюсь.

— Я всегда знала, что ты далеко пойдешь! — сказала Маруся. — И что, нравится тебе в Москве?

— Безумно. Хожу на работу, от которой тошнит, люблю человека, который женат. В общем, неплохо устроилась, — сказала Нора.

— И чего, тебя это не парит?

— Ужасно парит!

— А почему ты это терпишь?

— Хрен его знает. Потому что любовь, типа. И потому что так получилось.

— Ладно, Норка, не гони. Я тебя знаю, ты не такая.

— Оказывается, такая.

— Ты же никогда такой не была!

— Оказывается, была. Просто я об этом не знала.

В этот день Нора так и не вышла из дома.

А Борис провел вечер в офисе на Садовом с другом детства Володей — с тем, который рассказывал, как Данила ходил на марш Недовольных. Месяц назад Володя развелся с женой ради юной любовницы. Позавчера любовница объявила ему, что уходит к модному режиссеру, с которым он сам же ее и познакомил.

В офисе на Садовом было темно и накурено. В отдельной комнате Борис и Володя вяло следили за телодвижениями ансамбля киевских второгодниц. Второгодницы были в бикини и без.

Отхлебнув виски, Борис долго и безучастно смотрел, как одна крутилась вниз головой вокруг скользкой палки. Другая села ему на колено, отводя от лица пушистые волосы, взяла со стола стакан и выпила, не сказав ни слова. Борис машинально погладил ее по натянутой коже бедра, глядя куда-то — то ли вдаль, то ли вглубь.

Володя тоже молчал. Потом он вдруг как будто проснулся и спросил:

— Борь, а чего ты Норку к себе не заберешь? Алинка же с концами ушла.

— Она вернется. Она один раз уже уходила. В Абхазии решила пожить, представляешь? А теперь вот в Америке решила пожить. Просто руки не доходят за ней смотаться.

— А зачем? Ты же Норку любишь. Ты иногда на нее так смотришь, что я даже завидую. Я на Лику, наверное, тоже именно так смотрел.

— Ну и что? Я Алину тоже люблю.

— Как можно любить двух одновременно? Не понимаю.

— А я не понимаю, как можно любить одну, — сказал Борис, хлопая второгодницу по попе. — Иди, ласточка, потанцуй немножко, — сказал он ей. — Алина — родной человек. Хотя и Норка уже тоже родная, конечно. Но с Алиной мы с юности вместе. Ее жалко. Мне с ней бывает интересно поговорить, и я знаю, что некоторые вещи только она поймет — из всех моих знакомых. Поэзия там, проза, живопись. Я же тоже не хуй с бугра — а тонкой интеллектуальной организации человек. Мне бывает нужно с кем-нибудь и на выставку сходить, причем так, чтобы девушка Тернера от Айвазовского отличала. И Одена почитать перед сном опять же. Ты же, наверняка, об Одене только по переводам судишь, а переводы — говно! Ты в оригинале-то небось не читал, правильно?

— Борь, я и переводы не читал, — сказал Володя, прикуривая сигару.

— Ну вот видишь! Что и требовалось доказать. А Алина — читает в оригинале. Вот она прибежала как-то, еще до Америки — вся взволнованная такая. «Что, — говорю, — опять случилось?» «Я, — говорит, — случайно обнаружила, что в «Чапаеве и Пустоте» в начале — сплошные «Окаянные дни»! Все детали оттуда, все самое лучшее». Показала мне куски — действительно, один в один! А Нора вообще не поняла бы, о чем речь. С другой стороны, ты же знаешь, какая Алина — может по полной загрузить трагедией жизни и смерти. Тени своей боится. А Норке на жизнь и смерть наплевать. И это меня самого отвлекает от жизни и смерти — понимаешь? Но поговорить, конечно, особо не о чем с Норой.

— Ну и зачем тебе тогда Нора?

— Ну, Нора! Нора — это драйв, фейерверк. Мне от нее жить хочется. И трахается, как кошка. Слушай, ты же оперу любишь? И футбол любишь. И одно другому не мешает, правильно? Ну вот, считай, Алина — это моя опера, а Нора — это мой футбол. И жизнь моя без этих трех блаженных дней была б печальней и мрачней бессильной старости твоей, — продекламировал Борис, улыбаясь. — В смысле, без двух этих баб чего-то бы мне не хватало.

Семнадцатая глава

Held his heart in his hands, And ate of it.*

не Оден☺

В своем представительском дворце Бирюков никогда не жил. Он построил его давно, чтобы впечатлять менее взыскательную публику — из тех, что клюют на позолоту. С каждым годом в его окружении таких людей оставалось все меньше, но все-таки еще были.

Нора, сидя одна на заднем сиденье машины, которую Бирюков за ней прислал, проехала двор с копиями Венер и Трех Граций и громадными львами, у которых из пасти били зеленые фонтаны.

Дальше ее провели в неточную копию одной из тех комнат Версаля, в которой какой-то Людовик завтракал вместе с семьей. Комната служила Борису демонстрационной гостиной.

Потолок был расписан гривастыми женщинами и лошадьми. С полом его соединяли двадцать ребристых белых колонн. Пол сверкал, как драгоценный. Мебели было мало, но по ней было видно, что каждый предмет — музейный.

В центре комнаты был накрыт серебром большой стол. На столе стояли расписные блюда с камчатскими крабами, гора алеющих раков, королевские креветки на шпажках, черная и красная икра в хрустальных судках и морские ежи. На отдельном столике рядом была бутылка белого вина, которое Борис приучил Нору любить, графин с водкой и много заиндевевших рюмок.

Когда Нора вошла, Борис был уже в комнате, и не один, а в очень странной компании.

Над столом наклонялся, увлеченно роясь в закусках, высокий и толстый человек с длинной густой седой бородой. Второй человек — тоже высокий, но худенький и с бородой пожиже, любовался потрепанной оттоманкой, приговаривая: «Господь Бог мой, николаевская, настоящая! Святый Боже, точно настоящая!»

Странность заключалась в том, что оба бородатых человека были в рясах. На том, что пошире, висел большой крест с разноцветными камнями, а на том, что пожиже, — крест без камней.

— Привет, солнышко, — сказал Борис и поцеловал Нору, очевидно, совсем не стесняясь священников. Они ее, надо сказать, и не заметили, увлеченные один едой, а другой — оттоманкой. Нора вопросительно посмотрела на Бориса, скосив зеленые глаза в сторону толстого священника. Тем временем тот, скривившись, поднес к носу ежа, понюхал и брезгливо, как упавшую с дерева на плечо гусеницу, отбросил обратно на блюдо.

— Это два моих попа прикормленных, — объяснил Борис Норе вполголоса. — Беру их с собой, когда по России езжу, чтобы народ видел, что церковь — тоже за демократию. Они всякие мои общественные приемные освящают, школы мои и все такое.

— А почему у них кресты разные? — шепотом спросила Нора.

— Это у них от звания зависит. Униформа такая. Как звездочки у военных. Тот, у кого с камнями — ближе к Богу, у кого без камней — дальше. И зарплата соответствующая.

Борис похлопал Нору по обтянутой узким платьем попе, чуть подтолкнув ее в сторону стола, дескать — иди, иди, познакомься, — и заговорил громче, чтобы привлечь внимание батюшек:

— Ну что, святые отцы, начнем угощаться? Поскольку пост, я вам тут без мяса и рыбы накрыл. Про морепродукты в Библии ничего не сказано, нет? Познакомьтесь, святые отцы, — это Нора, — показал он на Нору двумя руками, как фокусник, когда говорит «вуаля».

Бирюков представил священников. Попа, который пошире, звали отец Валериан, а того, который пожиже, — отец Арсений. Валериан оторвался от закусок и, наконец, разглядел Нору. Она была в черном платье с узким и длинным декольте, сквозь которое смуглые холмики намекали на небо в алмазах, скрытое от посторонних. Лицо батюшки озарила благодать.

— Скажите, пожалуйста, Борис Андреич, неужели эта юная дама — ваша прихожанка? — спросил он Бирюкова, сверкая глазками.

— Прихожанка, прихожанка, — ответил Бирюков, — а ты думал кто?

— А я не думаю, — добродушно пробасил отец Валериан. — Мне думать вредно. Да к тому же в пост нельзя — надо смирять гордыню. Ха-ха-ха, — рассмеялся он вдохновенно.

— Нора журналистка, — добавил Борис. — Но ты не дергайся, она без микрофона сегодня.

— А что нам дергаться? — ответил Валериан благодушно. — У нас один судия, и тот на небе.

Он отошел от закусок и подошел ближе к Норе.

— Юная дама, — сказал батюшка, пыхтя, — черный вам очень к лицу.

На этих словах он придвинулся к Норе вплотную и стал гладить ее по плечу:

— Да, черный гораздо лучше, чем светлый, в котором вы были в прошлый раз.

— Она здесь в первый раз, — сказал Борис.

— Да? Ну, значит, это была другая прихожанка. Мало ли прихожанок у достойного человека? Ха-ха-ха! — прогремел Валериан и, схватив со стола первую рюмку водки, воскликнул:

— Ну что, понеслась? Да свершится насилие над собственным организмом! Ну, печень, получай!

И опрокинул рюмку в раскрывшийся малиновый зев. После чего утерся рукавом рясы, еще раз окинул стол с закусками и закусывать не стал.

— Ну что, раз все свои, можно и халат снять? — спросил он, расстегивая рясу.

Борис посмотрел на Нору с выражением «ну как тебе, дорогая?» на лице. Батюшка снова потянулся к водке.

— Обязательно нужно хорошенько похмелиться сегодня. Вы не представляете, Борис Андреич, какие вчера были тяжелые крестины у меня. В Питере. Сели в полдень, встали в полночь. Это разве так можно? Целый баран жареный на столе, но ведь пост же — я барана ни-ни, зато осетры!

Вспомнив про осетров, Валериан все-таки зацепил рака и стал шумно его высасывать, одновременно продолжая рассказывать:

— А без возлияний, конечно, какие крестины? Приезжаю в свой Мариотт — трезвый, как свинья. Вы же меня знаете, я от мышиных доз не пьянею. Там еще бутылочку в одно рыло чего-то там, что в мини-баре было. Утром проснулся, голова гудит, совесть болит, думал очиститься, почитать Евангелие или Акафист, но решил, что лучше все-таки «Москва-Петушки». Я всегда с собой вожу, в чемоданчике. Очень рекомендую — мгновенно лечит совесть. Ну вот. Прилетел в Москву. Еще в самолете, конечно, добавил. А вечером служба. Работать — не хочетса-а-а! В общем, выпил пива, пришел в трапезную, а там прихожаночка сидит, молоденькая такая, с ножками. Она увидела меня, такого красивого после возлияний-то, и говорит: «Ой, отец, лучше не ходите никуда, здесь сидите». И я решил, что это знак Божий, и на службу не пошел.

Валериан подвернул рясу и уселся на еще одну николаевскую оттоманку — ту, что стояла ближе к столу. В одно из арочных окон было видно большую луну. Норе показалось, что луна смотрит на отца Валериана с недоумением.

— Скажите, а разве это не грех — в пост осетрину есть? — спросила Нора.

— Да какой грех! — сказал Валериан, снова внимательно оглядывая стол с закусками. — Так, грешок. Даже не считается. Настоящий грех у меня перед церковью только один, — добавил он, срывая зубами креветку со шпажки.

— Интересно, какой? — спросил Борис. — То есть интересно, какой из своих грехов ты сам считаешь настоящим?

— Только один перед церковью у меня грех! — повторил Валериан. — Я не задушил Кондрусевича! Каюсь, ибо грешен — не задушил.

Он налил из графина третью рюмку и сказал философски:

— Вот если бы меня запихнуть в этот графин, я бы в нем с удовольствием и почил.

Подошел отец Арсений, который все это время гулял по гостиной, разглядывая золоченых голеньких ангелочков на лепнине и бубня себе под нос: «Ах-ах, живут же люди! Как в раю, как в раю!»

— А что это за вредный обычай — выпивать без иеромонаха Арсения? — пропищал он и моментально сгреб к краю стола четыре длинные рюмки.

— Садитесь, отец Арсений, — сказал Валериан, сдернув с оттоманки полу пыльной рясы. — Стоять — грех!

Он снова выпил и стал фамильярничать.

— Слушай, Андреич, я бы съел что-нибудь. Нормальной еды у тебя нет? Тоже корчишь из себя — пост. Можно подумать! — обиженно пробасил батюшка.

Безмолвная горничная, стоявшая в углу гостиной так тихо, что Нора ее даже не заметила, поймала взгляд Бирюкова и через минуту прикатила столик с тремя серебряными блюдами. Валериан в два прыжка подскочил к столику и, сладострастно урча и ворочая головой, посрывал с блюд круглые серебряные крышки, как одежду с любимой женщины после года разлуки. Увидев на одном дымящуюся буженину, на другом — запеченного гуся, а на третьем форелей в икре, он издал такой странный звук, как если бы одновременно зарычал, замычал и захрюкал. Вокруг стола запахло жареным чесноком. Нора поморщилась.

— Ох, Андреич, умеешь угостить гурмана, — выдохнул Валериан, одной рукой раздирая гуся, а другой придерживая форель, как во дворе пес у кормушки, разгрызая одну кость, держит лапой вторую, охраняя ее от других псов. — А то прям напугал постом своим.

Проглотив форель вслед за гусиной ногой, Валериан громогласно срыгнул, благодарно посмотрел на Бирюкова и сказал:

— Да, после таких ужинов и на весы вставать не надо. И так налицо зеркальная болезнь! Посмотри, какое пузо! — сказал он Норе, выпячивая в ее сторону разноцветный крест.

— Не пузо, а пузико, — подсуетился Арсений, застенчиво подгрызая кусочек буженины, которую нарезала горничная.

Батюшка опрокинул еще одну рюмку и вдруг вышел на середину комнаты, уставил голову в потолок, втянул, сколько было можно, живот и запел глубоким и чистым грудным поставленным голосом.

Отец Валериан знал, что карьеру ему сделал именно голос. Пение Валериана умиляло бабушек на его службах до гипертонического криза включительно. Те, что покрепче, выходя во дворик валериановской церкви, говорили друг другу: «Какой батюшка у нас благочестивый! Дай ему Бог здоровья, — лучше батюшки и не найти».

— Oh, Lord, won’t you buy me a Mercedec Benz!* — к Нориному ужасу запел благочестивый батюшка.

— Медоносный у тебя голос, отец Валериан, прямо медоносный! — снова подлизался Арсений. Он уже опустошил свои четыре рюмки и начал крениться набок.

— Да я и сам ничего, — ответил Валериан и подмигнул Норе.

— А ты, Андреич, что не пьешь? Прихожаночка не разрешает? А я — монах, мне прихожаночки не положены. И делаю, что хочу — никто не пилит. Хорошо, а? Что-то меня водка не берет, — добавил он, подумав, и, не дожидаясь, пока Борис ответит, сказал:

— Пойду, предамся портвейну.

Батюшка встал и твердым шагом дошел до бара, где налил себе в большой винный бокал бирюковского «Насионаля» шестьдесят четвертого года. Опустошив его одним глотком, он снова запел абсолютно трезвым голосом:

— Многая, многая, многая лета! Нашему Андреичу многая лета! Мно-о-о-о-о-ога-а-а-а-ая ле-е-е-е-е-ета! Ура, ура, ура! Воистину ура!

Сквозь жидкую бороду Арсения просвечивала бутылка текилы, принесенная горничной по просьбе Валериана после того, как закончилась водка. Арсений хлопнул пятую рюмку и начал уходить в себя. Валериан налил себе еще портвейна, чокнулся с Норой и с Борисом, который все-таки и себе взял рюмку, и сказал им:

— Вы летом непременно зарезервируйте выходные — поедем в Иорданию, по святым местам. Не за твой счет, не за твой, не переживай — не один ты такой умный! — добавил он, заметив, как Борис удивленно поднял брови. — Я собираю на святых местах пул высоких гостей, чтобы предаться просвещенному пьянству, ибо летом у меня пятидесятилетие.

— Тебе будет писят лет? — обескураженно спросил Арсений, путаясь в согласных. И к чему-то добавил: — Фогет эбаут ит!

— Ну все, Арсений ушел. Быстро он сегодня, — засмеялся Борис.

— Ты что же, отец Валериан, Рак по зодиаку? — из последних сил спросил Арсений.

— С чего это я Рак? — обиделся Валериан. — Я Лев! Лев самый настоящий! Я поэтому и кошек люблю. Муся моя опочила — знаешь ли, Боренька, — подвсхлипнул батюшка.

— Панихидку по ней отслужил. Сам отслужил. Я специалист по панихидкам — я уже человек двести зарыл, — сказал Валериан и пристально посмотрел на Нору. Вдруг он прищурился, чуть повернув голову, как будто говоря самому себе «ну-ка, ну-ка», и воскликнул:

— Господи! Я весь вечер думаю, кого ты мне напоминаешь! А теперь я понял! Ты — Муся! Ты — реинкарнация моей кошки!

На этих словах отец Арсений со звоном рухнул под оттоманку.

«Почему он звенит? — машинально подумал Борис. — Неужели хрусталя натырил? А, ну да, кресты же!»

Нора сидела в парчовом кресле и выглядела грустной. Она натужно улыбнулась Валериану насчет кошки, но, кажется, больше смотрела в себя, причем к себе у нее были вопросы.

— Мне что-то нехорошо, — сказала она Борису.

— Тебе, наверно, опять от крабов плохо, — улыбнулся Борис. — Как тогда в ресторане. Ладно, сейчас уже поедем. Аттракцион окончен. Ну что, святые отцы, оставляю дом в вашем распоряжении до понедельника. Прислуга вся во флигеле, вино в погребе. Если что другое захотите, телефон Сереги знаете, он организует.

Нора попрощалась с Валерианом, при этом он успел шепнуть ей на ухо: «Кошка, чистая кошка!» — и вышла. Спускаясь по мраморной лестнице, она услышала тяжелое притопывание и голос, выводящий I can’t get enough of you, baby, can you get enough of me?

— Что с тобой, ласточка? — спросил Борис в машине, все еще смеясь над попами, заметив, что Нора даже не улыбается ему в ответ.

— Меня тошнит, — ответила Нора.

— Это ты еще не знаешь, что там сейчас без нас начнется. Ты спальню не видела во дворце — точная копия Малого Трианона. Одним нажатием кнопки зеркала закрывают окна. Как у Марии-Антуанетты!

— Да меня не от попов тошнит, — сказала Нора. — Мне кажется, крабы действительно несвежие были.


* * *

Притворяться бессмысленно. Мудрый читатель за жизнь прочитал как минимум сто книжек, и в каждой — хоть что-нибудь про любовь. Он давно уже обо всем догадался и теперь абсолютно уверен: Нора была беременна.

Правда, сама она пока об этом не знала, а узнает только послезавтра, когда купит в аптеке маленький беленький тест, в каждой полоске которого — приговор.

И за один этот день между попами и аптекой случится событие, которое еще больше запутает бедную Нору, как бедную Лизу.

Восемнадцатая глава

Никогда не позволяй правде стоять на пути красивой истории.

Из рекомендаций начинающим журналистам

В обычном сереньком с желтеньким городе, похожем на сотни других сереньких с желтеньким городов пятиэтажной России, с такими же, как везде, выцветшими трамваями, облезлыми остановками, пластиковыми аптеками, искусственными букетами в окнах едален с липкими столиками внутри, ржавыми гаражами, дворами со сломанными каруселями, платными туалетами в переходах у автовокзалов, где раздраженная женщина выдает входящим свернутую бумажку в обмен на десять рублей, с таким же, как в других городах, единственным новым и роскошно отделанным зданием — офисом Пенсионного фонда, стоял замызганный фонарный столб. На столбе топорщились объявления — такие же, как везде:

Семья славян снимет квартиру недорого.

Сдам квартиру славянам. Можно с детьми и собаками.

Качественно выполним любые строительные работы. Бригада славян.

Среднего возраста женщина, похожая на большую часть женщин таких городов — с дешевыми золотыми сережками, в темном пальто, сбившихся набок коричневых кожаных туфлях, крашенная в мутно-медный, седеющая у корней, с сумкой, украшенной позолоченной бляхой и с линялым пакетом, на котором когда-то была фотография мексиканской киноактрисы, с мелкими бледными глазками в комочках дешевой туши — стояла под тучами перед столбом и приклеивала к нему еще одно объявление. Приклеив, она наступила случайно в лужу, подняла свой тяжелый пакет и пошла к другому столбу.

Кроме пакета женщина держала в руках веревку, на другом конце которой болталась грязная злая собака.

Асфальт был покрыт ровными кружками растоптанных жвачек и окурками. Худенький старичок в плаще и шляпе закрывал газетный киоск. На киоске висела табличка: «Дарья Донцова в ассортименте».

Не дойдя до второго столба, женщина вдруг остановилась и неожиданно начала строго и резко за что-то ругать собаку. Собака слушала и молчала с видом подростка, который думает: «Мама, как же ты мне надоела своими тупыми лекциями. Ты уже старая и ни фига не понимаешь в жизни».

Старичок, проходя мимо женщины, услышал:

— Твари матерые! Кто сказал? Кто сказал? Кто сказал? Твари матерые!

Старичок шмыгнул носом и посмотрел на женщину с любопытством, сменившимся жалостью, сменившейся отвращением.

Женщина доковыляла до перекрестка, все еще что-то вскрикивая и бормоча, пропустила маршрутку, на двери которой было написано «кто хлопнет дверью — станет льготником», и забралась в холодный троллейбус, втащив за собой собаку.

Из троллейбуса она вышла у скособоченной пятиэтажки, обогнула длинный — во весь первый этаж — магазин под вывеской «Планета керамической плитки», который заканчивался забегаловкой без стульев с высокими круглыми столиками, где на стене висело объявление: «Кому нравится бросать окурки в стаканы, тому можем налить пива в пепельницу», и поднялась вглубь подъезда по разбитой загаженной лестнице. Старушки, сидевшие у подъезда, проводили ее такими же взглядами, каким на нее посмотрел старичок из киоска.

Через десять минут из окон третьего этажа послышался громкий крик, стук, треск, лай, вой, лязг, и посыпались стекла. Спустя некоторое время к дому подъехала скорая, а потом санитары вышли из дома с носилками, на которых лежала та самая женщина. Ее голова свисала над тротуаром и смотрела на все совершенно бессмысленно.

— Ну вот, опять Полинку увезли, — сказала старушка старушке. — Бедный Мишка, как он с ней мучается. А какая девушка была, какая красавица!

— А давно с ней такое? — спросила другая старушка, недавно переехавшая в этот дом.

— Ох-ох-ох, давненько. Она еще замужем не была, уже странности мать замечала. А потом как пошло — все хуже и хуже.

Санитары затолкнули женщину в скорую и умчались, брызгая мутной водой и грязью из-под колес.

На следующее утро о Полине Шатап знал весь мир.


* * *

В редакции сайта партии Свободы было всегда светло. Когда Бирюков первый раз попал на ВВС, он заметил, что в бибисишной редакции все сотрудники сидят за удобными столами, похожими на школьные парты, лицом друг другу, и ни у кого нет отдельных кабинетов. У себя он сделал так же.

Напротив окон в комнате висели цитаты из Черчилля, карикатуры на Путина и фотография пламенеющей пары — закавказской красавицы со следами хорошего косметолога на лице и не лишенного юмора стилиста в платье и туфлях, под руку со своим воцерковленным соратником, которому с косметологом повезло меньше, той поры, когда им еще не надоело упражняться в неродном языке, стоя рядышком над ревущими толпами, и делать вид, что они доверяют друг другу. Рядом в рамочке помещалось приветственное письмо в честь запуска сайта, написанное на латинице и пришедшее издалека.

На столах у сотрудников валялись фотографии жен и детей, пустые картонные стаканы из-под кофе, пластиковые коробки с засохшими суши и книжки чехословацкой беженки, любившей, по слухам, порассуждать о Сибири, в которых она признается, как ей изменял муж и как у нее болит голова от одного усатого хама. Впрочем, книжки никто не читал.

Новость о том, что активистку партии Свободы Полину Шатап упекли в психушку за политические взгляды, в мир запустили отсюда, и сделала это Нора. Борис рассказал ей, что его лучшую региональщицу силой держат в клинике и не выпустят, если Европа с Америкой не надавят. Попросил поднять шум об этом на сайте так, чтобы хорошо разошлось, особенно в западной прессе.

— Только так мы сможем вытащить Полину, — объяснил Борис.

Нора написала яростную статью, полную жутких деталей, о которых ей рассказал бакинский соратник Бориса.

Многоязыкий дракон взмахнул крылами, и через сутки статья вернулась к Норе заголовками лучших газет старого и нового света, собранными на белой страничке Инопрессы:


В Россию вернулась карательная психиатрия…

Названа безумной за критику Кремля…

Критиковавшая Путина активистка насильно удерживается в клинике…

Жертва путинских пыток Полина Шатап…

Журналистка под стражей в психиатрической больнице…

И так далее. Если зайти в Вики или погуглить — все ссылки до сих пор еще там.

В Норин почтовый ящик посыпались восхищенные письма от коллег. Бирюков прислал смс-ку: «Ласточка, ты монстр пиара. Почти такой же, как секса».

Нора ликовала.

Она сидела перед одним из компьютеров и каждые десять минут вбивала в поисковик то Полина Шатап, то Polina Shutup. Поисковик выбрасывал все новые перепечатки ее статьи — причем на английском значительно больше, чем на русском.

То и дело Нора брала мобильный и перечитывала смс-ку Бориса. Ее губы при этом сами собой улыбались, как будто жили отдельно.

Напротив Норы, через два стола, пресс-секретарь партии Олег Кульбитский говорил одновременно по двум мобильным и одному стационарному телефону. Всем звонившим он объяснял, что партия до конца будет бороться за свою самоотверженную активистку, брошенную на растерзание нелюдям-врачам, слугам бесчеловечного режима, и пойдет ради ее свободы на все — разумеется, в рамках закона.

Кульбитский иногда смотрел на Нору, показывая ей большой палец, означавший «ну ты даешь, красавица!»

Нора привыкла проводить свои выходные в этой редакции. Дома ей было грустно, магазины давно надоели, а здесь она чувствовала, что приносит пользу Борису. Сам Борис в редакции не появлялся давно, но зато раз в пару месяцев присылал длинные письма в рассылку to all users*, в которую входили сотрудники сайта, всех отделений партии, выпускники летних лагерей и слушатели Высшей Школы Политической Правды — последнего заведения Бирюкова. В письмах Бирюков подробно объяснял, что о чем следует думать, называя Россию непонятным словом «ресургентная».

Нора часто писала заметки на сайт — брала распечатки сюжетов коллег с телевидения и переписывала так, чтобы смысл получался прямо противоположный оригиналу. Бирюков называл это «правильно расставить акценты».

Президент прибыл с официальным визитом в Италию, где будут заключены несколько важных контрактов, — писал кто-то из телевизионщиков.

Путин опять развлекается на Сардинии на деньги налогоплательщиков, и чем он там занимается, никому неизвестно, — поправляла Нора.


— В правительстве заявили, что девальвации рубля в этом году не будет, — прочитала она вслух. — Что будем писать?

— Напиши — в правительстве признали вероятность резкой девальвации рубля в следующем году, — подсказал с соседней парты опытный журналист Яша.

— Но ведь это неправда.

— Чем же неправда? — возразил Яша. — Они же про следующий год ничего не говорили? Значит, не исключили такую возможность. Значит, признали такую вероятность.

— Правды вообще не бывает, — заключил философ и колумнист Фима. — Она противоречит теории относительности. Как на бибиси говорят — one man’s terrorist is another man’s freedom-fighter*. Поэтому они запретили в эфире называть людей террористами.

— Серьезно? — спросила Нора. — А как они называют террористов?

— Повстанцами.

— Интересно. То есть Норд-Ост захватили повстанцы?

— Ну, типа того.

— А почему тогда они не запретили в эфире называть людей демократами? — спросила Нора.

— А в чем логика? — не понял Фима.

— Ну как — кому-то террорист, а кому-то борец за свободу. Кому-то демократ, а кому-то — душитель младенцев. Но ведь они называют людей демократами все равно. Я сама слышала — вчера в сюжете они про грузинского президента говорили «демократ».

— Я как-то не думал об этом, — ответил Фима. — Видимо, то, что он демократ, очевидно и не подлежит сомнению.

— А то, что те, которые Норд-Ост захватили, — террористы, подлежит сомнению?

— Не умничай. Вот поедешь на бибиси на стажировку и спросишь у них.

— Меня не пошлют на стажировку. У меня английский плохой, — сказала Нора.

— Зато французский, судя по всему, отличный, — встряла с передней парты Софочка, которая была влюблена в Бирюкова. Нора сделала вид, что не услышала.

Софочка — девушка с необозримой грудью — обозревала обзоры. В ее обязанности входило читать сообщения и доклады разных международных организаций и перерабатывать в статьи то из этих докладов, что идеологически подходило бирюковскому сайту. То есть практически все.

У Софочки был сумасшедший день. Одна уважаемая организация объявила Москву самым дорогим городом в мире. Другая прислала рейтинг стран по безопасности жизни, где поместила Россию ниже Ирака. Третья заявила, что опросила Европу, и Европа считает, что Путин плохой. И все в один день!

«Да что они, сговорились что ли!» — чуть не плакала Софочка.

Особенно мучила Софочку международная ассоциация журналистов. С утра она прислала Софочке уже три письма о том, что она кого-то категорически осуждает. Каждый раз организация осуждала кого-то нового, и приходилось писать новую заметку.

Фима шумно допил свой кофе и громко сказал:

— У меня шутка не получается. Кто поможет? Я уже полчаса думаю — вертикаль власти, горизонталь — чего? Лучше в рифму.

— Горизонталь страсти! — послышалось из другого угла.

— Горизонталь пасти!

— Вертикаль власти — горизонталь жести!

— Я придумал. «Вертикаль — власти. Горизонталь, квасьте!» — закричал вдруг Кульбитский, у которого села батарейка, и он решил минут десять не заряжать телефон, чтобы отдохнуть.

— Отличненько! — обрадовался Фима. — Так и запишем!

— Коллеги, представляете, тут упал доклад про то, что в России больше всего в мире расистов, — сообщила Софочка. — Так вот я пишу заметку про это, а у меня ворд не знает слова негр! Подчеркивает, как неправильное! Это так должно быть, или у меня ворд сломался?

— Триумф политкорректности! — восхитился Фима. — Даже удивительно, что это русский ворд.

Фима вел главный раздел сайта партии Свободы — раздел недовольных. Его страничка открывалась призывом ко всем, кто чем-нибудь недоволен, немедленно написать об этом Фиме. Дальше Фима учил недовольных, как организовать марш и добиться того, чтобы тебя побила милиция — тогда это точно покажут по CNN.

Фотоотчеты об акциях недовольных Фима помещал на сайт. Его раздел пестрел заголовками:


Бердск провел марш с требованием открыть детский сад, закрытый на карантин!

Новосибирск протестует против изменения маршрута седьмого троллейбуса!

Марш Недовольных в Челябинске призвал власть отказаться от введения формы в школе-лицее!

Жители юга Москвы вышли на митинг протеста против строительства мусоросжигательного завода!


Если бы новый в России человек зашел к Фиме в раздел, он бы подумал, что в этой стране целыми днями бушуют протесты и скоро грядет революция. Многие, собственно, так и думали. С Фиминой странички не вылезали скорые на расправу корреспонденты международных агентств и обозреватели старинных газет и журналов. Пока на свете жил Фима, они могли не переживать за свои корпункты — работы было полно.

Яша завис над горкой цветных фотографий Путина. Он выбирал такие, где Путин выглядел извергом или, наоборот, ничтожеством. А еще лучше — если похож на пьяного. Но таких в этот раз, как назло, не было.

— Народ, тут новые фотки пришли из Чечни, рейтеровские. Очень прикольные. На одной солдат без ноги лежит в больничке. Как подписать — «солдат выздоравливает» или «солдат умирает»? — спросила Нора.

Яша подошел к Норе и критически рассмотрел солдата. Он сказал:

— В принципе, и так и так можно. Но лучше, конечно, «солдат умирает».

— Представляете, русские мужчины признаны худшими любовниками в мире! — с восторгом сказала Софочка. — Согласно международному опросу.

— А почему? — спросила Нора.

— Щас посмотрим, — ответила Софочка сквозь зубы. — Нашла. Потому что слишком волосатые!*

К обеду в большую комнату с партами принесли свежие роллы и мисо-супы, а международная ассоциация журналистов снова когото категорически осудила.

Нора распечатала хвалебные письма от коллег, чтобы сохранить их дома и читать потом на досуге для поднятия самооценки. Она сложила листы аккуратной стопкой и запихнула их в сумочку. Расцеловав коллег, Нора направилась к выходу, но в это время на ее столе запищал факс. Она вернулась.

С третьей попытки из факса выполз грязный листок, на котором еле читалось:


Настоящим подтверждаем, что Шатап Полина Геннадьевна 1956го года рождения действительно состоит на учете в психиатрической клинике города Сумранска с 1987-го года. Главврач Сумранской Областной Психиатрической Клиники им. Кащенко В.И. Фомин.


Нора перечитала листок почти по слогам. Обвела комнату недоуменным взглядом, как если бы вдруг увидела, что сидящие в ней коллеги висят в воздухе, как космонавты. Зажав листок в руке, Нора нырнула в новую норку и хлопнула дверью.

Из соседнего офиса раздавались не привыкшие к возражениям голоса. Чей-то хриплый басок тараторил без энтузиазма:

— Мы должны провести круглый стол. Очень важно провести круглый стол. Круглый стол — это главное, что мы можем сделать, чтобы сохранить в нашей орбите Таджикистан и Киргизию.

Нора знала, что в этом офисе заседали оппоненты Бориса — какаято группа то ли экспертов, то ли активистов, которая готовила для Кремля какие-то то ли рекомендации, то ли отчеты. Во время обеда те из оппонентов, кто был помоложе, и сотрудники бирюковского сайта занимали один длинный стол в ресторане на первом этаже, по очереди оплачивали друг другу бизнес-ланчи и вздыхали о том, что и у тех, и у других жутко много работы, а толку пока никакого. Оппоненты постарше питались в столовой в другом крыле, где до сих пор водилась кабачковая икра, гуляши и голубенькие пол-яичка с горошком и каплей разбавленного майонеза. При большом скоплении народа и в отсутствие стенографисток эти люди предпочитали молчать.

Дверь офиса оппонентов открылась. Из нее вывалились седовласые мужчины с прическами комсомольцев и невзрачные женщины с несложившейся жизнью. На лестнице две киргизки-уборщицы в синтетических фартуках вжались в стену, пропуская вышедших из офиса. Вид у киргизок был, как обычно, испуганный.

Нора выбежала на бушующее Садовое. Машины пыхтели в привычной пробке. Мимо Норы по тротуару промчались два последних предзимних пожилых роллера с рюкзаками. Под козырьком возле здания курили двое из заседавших в соседнем офисе и, перекрикивая Садовое, обсуждали что-то непонятное Норе:

— …закон о содействии русскому языку в странах СНГ. Мы его передали в Думу, а нам говорят — надо пройти проверку на коррупционную емкость закона. И мы его потащили в этот антикоррупционный комитет или как его там, а нам открытым текстом в этом комитете говорят: «Пантелеев дал семьдесят, чтобы мы ваш закон признали коррупционным. Дадите стольник, признаем некоррупционным». Теперь вот ходим, думаем, из кого стольник выбить.

Нора искала в сумочке телефон. Наконец, выудила его, чуть не уронила на асфальт и тут же набрала Бориса, хотя давно уже отвыкла звонить ему первой.

— Я с тобой должна поговорить, — сказала она взволнованно. — Мы сделали ужасную вещь. Полина Шатап — действительно психически больная. Ты можешь себе представить?

— И что? — нетерпеливо ответил Борис.

— Как что? Мы рассказываем, что ее упекли за то, что она активистка твоей партии! И не только мы — весь мир рассказывает! Я с утра Инопрессу смотрела — только про это и пишут!

— Ну так это же хорошо. Это значит, ты отлично работаешь.

— Но она ведь больной человек! У нее шизофрения, наверно!

— Да у нее уже двадцать лет шизофрения! — сказал Борис, начиная терять терпение.

— Подожди, — медленно сказала Нора. — Ты что — об этом знал?

— Конечно, знал! А вот ты откуда узнала?

— Запрос отправила в клинику.

— Господи, зачем? — совсем зло спросил Борис.

— Ну как зачем? Добывала, типа, информацию. Нас так учили.

— Мудаки вас учили!

— Твои же бибисишники и учили, которых ты на мастер-класс притащил!

— А какое клиника имела право раскрывать врачебную тайну?

— Не знаю. И не важно. Ты мне скажи, она была твоей активисткой или нет?

— Она подрабатывала у нас — расклеивала наши листовки на столбах. Говорят, очень прилежно расклеивала. Три рубля листовка.

— И тебя не смущает, что мы обманули весь мир и использовали больного человека?

— Нора, скажи честно, ты что — дура? — сказал Борис раздраженным усталым голосом.

Кровь взорвалась у Норы в лице, как будто ей дали пощечину.

— Ты настоящий мерзавец, — сказала она. — И умные люди меня об этом предупреждали. Зачем я вообще приехала к тебе тогда, Боже мой, зачем?

— Действительно, зачем? — сказал Борис с иронией. — Долго уговаривать тебя не пришлось, между прочим.

— Знаешь, если бы ты не был Борисом Бирюковым, я бы не приехала.

— Знаешь, если бы ты не приехала, я бы не расстроился, — сказал Борис и положил трубку.


Перезвонил он через минуту.

— Послушай. Извини. Правда, извини. Я не хотел тебя обидеть. У меня большие проблемы. Очень большие. Ты даже не представляешь какие. Я как раз сам собирался тебе звонить, а ты со своей Полиной Шатап. Садись в машину и дуй прямо сейчас туда, где ты кампари обычно пьешь. Понимаешь?

— А где я его пью? А, поняла! — сказала Нора и поехала во Внуково-3.

Девятнадцатая глава

И вашей России не помню, И помнить ее не хочу.

Один тоскующий поэт-эмигрант

— То есть ты прямо сейчас улетаешь?

— Через полчаса. Можем с тобой полчаса поболтать о погоде. Ты полетишь послезавтра рейсовым. Сережа привезет тебе билет. У тебя пара дней, чтоб собрать вещи и всем сказать до свиданья. Визы твоей еще на полгода хватит. А там разберемся.

— Ты думаешь, это может быть дольше, чем на полгода?

— Вряд ли. Я слетаю сейчас, объясню кое-кому, что они тут затеяли. Там такой шум поднимут, что мало им не покажется. Обкакаются тут в Кремле. И замнут историю.

— Ты можешь мне рассказать, что случилось?

— Не могу. Я и сам толком пока не знаю. Я только знаю, что они решили взяться за меня всерьез. Очень надежные люди мне сообщили.

— А если эти твои, к кому ты едешь, поднимут шум, а в Кремле все равно не обкакаются?

— Тогда пиздец, — сказал Борис, который вообще-то при Норе никогда не ругался.

Они сидели в его машине на парковке у терминала бизнес-авиации. С неба маленькими колючками сыпалась серая сырость. Борис то и дело выглядывал в окно, тер колени, щелкал костяшками пальцев. Нора подумала, что никогда его таким не видела. И еще подумала, что он доигрался. Но не сказала ни того, ни другого.

Она спросила:

— Скажи, оно того стоило?

Борис длинно посмотрел на Нору странным изучающим взглядом и сказал:

— Ласточка, я тебя давно хотел спросить, ты вообще во что-нибудь веришь?

Нора почему-то не удивилась вопросу.

— В Бога верю, — сказала она.

— Я не об этом. У тебя вообще есть какие-нибудь убеждения?

— Наверно, нет. А надо?

— Да может, и не надо. Но я просто удивляюсь — ты такая молодая, откуда в тебе столько пофигизма?

Нора вдруг вспыхнула и ответила с вызовом:

— Это именно потому, что молодая. Комсомолкой быть не успела. Ни любить не умею так сильно, как вы, ни ненавидеть.

— Мы — это кто?

— Вы — это вы! — сказала Нора и в пылу не заметила, что говорит категориями, которые ее саму так раздражали в рассуждениях Толика. — Вот вы Ленина сначала любили больше, чем маму с папой, а потом возненавидели еще больше, чем любили. А я, если честно, даже не знаю толком, кто он такой. У нас в школе уроков истории вообще не было. Их заменили на уроки по охране безопасности жизни, потому что директор с историчкой не могли договориться, по каким учебникам преподавать, потому что она была за Ельцина, а он за Зюганова. И в пионеры меня принять не успели — в школе сказали, что пионеров больше не будет, потому что ваша страна развалилась.

— Почему это наша?

— А чья, моя что ли? Я про СССР только по телевизору слышала. А вы вечно этим СССР-ом то пугаете, то скучаете по нему. А для меня это пустой звук. Мне вообще положить, хороший он был или плохой — СССР. Вот, скажи, Римская империя хорошая была или плохая? Тебе не по фиг?

Борис промолчал. Он перестал щелкать костяшками и смотрел на Нору с любопытством. Первый раз он видел, чтобы она говорила с таким пылом.

— А мне так же про СССР по фиг, как тебе — про Римскую империю, — сказала Нора. — А вы вечно страдаете, что все развалилось, как же так, Грузия с Украиной нас больше не любят, и Молдавия нас больше не слушается. А для меня — что Грузия, что Парагвай — один хрен, чужая страна. И сколько я себя помню, Украина всегда была заграница — чего из-за нее переживать? Из-за Японии не переживаете же? Хотя тоже соседи.

— Ты что, на самом деле не понимаешь разницу? — спросил Борис. — Не понимаешь, что с Грузией и Украиной мы были одной страной?

— Вот именно! — ответила Нора. — Вы — были! А мы — не были!

— Кто это мы?

— Мы! Кто во время вашей перестройки в детский сад пошел. И учился там на горшок проситься, пока вы свои «Взгляды» смотрели, или чего вы там насмотрелись, а потом стали за Ельциным бегать на броневик.

— На броневике-то как раз Ленин был.

— Да какая разница — Ленин, Ельцин? Ты понимаешь, что мы просто тупо не помним ни СССР-а вашего, ни девяностых ваших, про которые вы тоже вечно спорите? Когда вы по телевизору свое лебединое озеро с танками смотрели, мне мама из Турции куклу Барби привезла. Настоящую! Первую в моей жизни! Как ты думаешь, что для меня было важнее — ваши танки или моя Барби? Поэтому демократия ваша, за которую вы сражались там где-то, мне, если честно, тоже по фиг.

— Что тебе вообще не по фиг? — спросил Борис, не узнавая Нору. Он смотрел на нее, как на какой-нибудь фрукт или овощ, которого раньше нигде никогда не видел.

— Мне Россия не по фиг. Я ее помню и знаю с рождения. Вот ее — я люблю. И порву за нее, кого хочешь.

Борис улыбнулся с иронией.

У него то и дело звонил телефон. За время их разговора Борис несколько раз брал трубку, отвечал резко и коротко. Если на другом конце линии говорили долго, отнимал телефон от уха, показывая Норе, что он не слушает, что там говорят, а слушает ее. Неожиданный Норин монолог отвлек его от мыслей о проигранной шахматной партии, а он хотел отвлечься.

— Меня как раз больше всего и бесит, что вы ее тягаете, Россию, вечно в разные стороны, — продолжала Нора, не обращая внимания на манипуляции Бориса с телефоном. Борису показалось даже, что она говорит не с ним, а сама с собой. — Вы, типа, ищете правду. Вы реально уже заколебали вашими ценностями — и либеральными, и патриотическими, и какие там еще бывают? Я вообще не понимаю, зачем они вам нужны — эти ценности? Чего вы хотите от этой страны? Зачем вам надо обязательно ярлыки на нее навесить? Россия великая и история у нее великая, нет, Россия хреновая и история у нее хреновая, — сказала Нора, как будто передразнивая кого-то. — Идею какую-то ищете. Одни хотят, чтобы в России была демократия и никто Россию больше не боялся. Другие хотят, чтобы Россия была великая и все ее снова боялись. А я лично хочу, чтобы в России все были счастливы и здоровы. А все остальное — по фиг.

— Подожди, я записываю, — насмешливо сказал Борис и выключил, наконец, телефон.

— Вам просто заняться нечем, — говорила Нора, резко поворачивая голову, от чего ее волосы поднимались и опадали волной. — Поэтому вы и спорите. Вы столько бабла натырили в эти ваши девяностые, что теперь вы просто с жиру беситесь. А мы ничего натырить не успели. Потому что маленькие были. А теперь мы стали большие. И хотим просто нормально жить. Мы не научились воровать, убивать и не хотим учиться. Все эти ваши рассуждения про то, что человек человеку волк, и про то, что или ты или тебя, вся эта ваша жесткость и крутизна из ваших девяностых, которой вы гордитесь, как подростки, — нам все это кажется смешным. И старомодным. Мы-то знаем, что воровать и гадить — плохо. И даже не потому что безнравственно, а просто потому что плохо кончится. Рано или поздно. А если хорошо учиться и нормально работать — то и так станешь богатым и счастливым. А вы в это не верите. Вы думаете, что мы наивные. Это не мы наивные, это вы отстали от жизни. Можно я закурю?

Борис молча кивнул.

— Прикол в том, что таких, как мы, скоро станет больше, чем таких, как вы, — сказала Нора, прикурив сигарету. — Потому что вы стареете и умираете, а мы рождаемся и растем. И скоро у нас будет нормальная страна. Без всяких ваших идей. И без вашего воровства и вашего лицемерия, — Нора сделала большую затяжку и вдруг замолчала.

— Если, конечно, Толик все не испортит, — к чему-то добавила она.

Борис взял Норину руку — без нежности, а скорее с недоумением — как странное растение в цветочном ларьке. Он сказал:

— Ты знаешь, у меня сейчас такое чувство, как будто я первый раз тебя вижу. Сижу и думаю — кто ты такая? Ты меня просто пугаешь.

Нора выдохнула сигаретный дым и сказала:

— Я — твое будущее. Не бойся.

И засмеялась.


Борис вышел из машины, Нора вышла тоже. Они как-то быстро и скомканно попрощались: Борис прижал ее к себе, наступил случайно ей на ногу, хотел поцеловать в губы, получилось куда-то почти под самые ноздри, взял двумя руками ее голову, чтоб заглянуть в глаза — ее волосы застряли в его часах. Распутывая Норины волосы, Борис нервничал, ворчал, что уже давно пора вылетать, и, освободив часы, торопливо ушел.

Нора села обратно в машину, забыв, что приехала на своей. Водитель, который во время их разговора с Борисом гулял неподалеку, сел тоже. Деликатно прочистив горло, он спросил:

— Куда поедем, Нора Аркадьевна?

Нора молчала. Мысленно она продолжала говорить с Борисом, жалея, что не успела сказать еще про Сталина, которого Борис ненавидел и хотел, чтобы Россия за него покаялась перед всем миром. «Я бы ему сказала, — думала Нора, — что даже смешно об этом спорить, потому что это было так давно. Сталин какой-то. Чего о нем спорить? Вы еще про Александра Македонского поспорьте — молодец он был или не молодец».

Не дождавшись ответа, водитель осторожно включил какое-то слезливое радио, решив, что это именно то, в чем нуждается девушка хозяина в такой момент.

По радио Таня Буланова выводила рвущимся голосом «Не плачь» — песню, над которой годы назад Нора рыдала, спрятавшись от взрослых у бабушки на пахнущем старыми тряпками балконе третьего этажа, откуда можно было руками срывать орехи, росшие во дворе, разбивать их дедушкиным молотком и съедать, пачкая руки в черное, а также рыдала в школе на дискотеке, сидя на подоконнике в актовом зале вместе с такими же рыдающими одноклассницами, и под эту же песню первый раз в жизни позволила десятикласснику Эдику опустить руки ниже талии и дотронуться обветренными губами до ее шеи, когда они танцевали медляк, за год до того, как лучший друг Эдика лишил ее девственности в школьном спортзале на пыльных коричневых матах.

«Еще одна-а-а-а-а осталась ночь у нас с тобо-о-о-о-ой», — тянула Буланова. Нора вдруг поняла, что вот сейчас будет пропета высокая нота, и слезы плюхнутся из Норы, хочет она этого или нет, потому что слезы будут повиноваться чему-то, что Нора не может остановить, — то ли рефлексу рыдать именно под эту песню, то ли предчувствию настоящего горя, которое сама Нора еще не осознает. Она уже приготовилась прорваться слезами, как нарыв, на глазах у водителя, как вдруг за секунду до той самой высокой ноты на словах «еще один последний ра-а-аз твои глаза-а-а-а», зазвонил телефон.

Это звонил из самолета Борис. Он сказал:

— Норка, я тебя люблю. Мы взлетаем. Не переживай. Ты прилетишь ко мне, и все будет хорошо. Я не знаю, что на тебя нашло, но такая ты мне даже больше нравишься.

Связь отключилась.

«Что на самом деле на меня нашло? Господи, я же умру без него», — подумала Нора.

Звуки знакомой песни, которую Нора не слышала много лет и никогда бы о ней не вспомнила, но услышав, вспомнила сразу каждое слово и ноту, моментально вытеснили из Норы все те новые для нее самой мысли, которые она обрушила на Бориса минуты назад.

— Так что, Нора Аркадьевна, куда поедем? — еще раз спросил водитель, смущаясь.

— Да нет, Сереж, я на своей, — сказала Нора, вежливо улыбнулась водителю и, кутаясь в тонкую вязаную норку, вышла из машины в замызганное Подмосковье.


Нора уехала из аэропорта, все еще под впечатлением от песни из своего детства. Но постепенно звуки «Не плачь» стали глуше и, наконец, затихли, а вместо них внутри Норы снова озвучился разговор в машине с Борисом, и опять забурлили, как кипящие пузыри, непривычные чувства и мысли, и слова — много дерзких и резких слов — которые, как теперь понимала Нора, она давно хотела сказать Борису, просто не знала, что, оказывается, она этого хочет. Нора мчалась домой, вдруг понимая, сколько всего из яркого мира Бориса, в который он ее перенес, как черешневый черенок в старый сад пораженных артритом акаций, и заставил пустить в нем корни, из всей его жизни, ставшей теперь и ее жизнью, сколько всего ей казалось глупым, нелепым, искусственным или — еще хуже — несправедливым, жестоким и подлым.

Нора смотрела прямо вперед, не отнимая ноги от педали газа, выжимая ее так, чтобы не останавливаться нигде, как будто можно было сбежать, не оборачиваясь, подальше от этой жизни, от ее персонажей и пассажиров, от их лживых лиц, озорных позорных секретов, привычных предательств, обыденных подлостей, совершаемых мимоходом, бессонных стонов раскаяния, накрывающих иногда по ночам тех, кто видит, но не может победить крысиное в себе, от обезличенного лицемерия, пустившего метастазы в спинной мозг Москвы, от проваливающегося в полугодичную зимнюю кому города, от его задохнувшихся пробок, в которых водители, пассажиры и персонажи слушают тусклое радио и не понимают до конца, куда они все спешат, куда они едут, а главное — зачем.

Мимо тянулись унылые пейзажи сдержанных подмосковных лесов, мелькали плешивенькие полянки, сиплые березы, мокрые билборды, и скрипучая черная трасса наполняла Нору до кончиков пальцев удушливой серой тоской и тревогой, и она еще сильнее давила на газ, удирая от этой жизни, говоря про себя: «Я не хочу знать, что такая жизнь вообще существует».


* * *

Нора проснулась в своем новом доме с большими окнами в пол и холодным синим бассейном. Ее разбудила скрипевшая дверь. По старой южной привычке Нора оставила на ночь приоткрытым окно, и от ветра дверь неприятно раскачивалась. Воздух вокруг Норы был ледяным. Мысль о том, что сейчас нужно встать и закрыть окно, заставила ее съежиться под одеялом, оставив снаружи только руку, держащую телефон.

Не вставая, она несколько раз набрала Бориса. Он был недоступен. «Летит еще», — подумала Нора и в какой-то момент заснула обратно.

Скоро она проснулась опять и сразу почувствовала, что ужасно хочет лимона. Дверь все так же скрипела.

В темноте Нора потрогала ногой пол, случайно наступила на Гоголя, нащупала тапочки, надела их и спустилась на первый этаж. В кухне у нее закружилась голова, и она схватилась за дверь, чтоб не упасть.

Когда, наконец, Нора вгрызлась в кислый лимон, она уже, в общемто, все понимала. Но для верности все-таки сделала тест.

На белой полоске Нора увидела то, что должна была увидеть.

Потом полчаса сидела на кухне, глядя на блюдце с лимоном и прислушиваясь к себе, пытаясь понять, радостно ей или, наоборот, жутко от того, что увидела. Но так ничего и не поняла.

Опять позвонила Борису. Опять недоступен. На улице рассвело. «Чем бы заняться, чтобы не сдохнуть?» — подумала Нора. Усадила к себе на колени ноутбук и автоматически набрала ньюзруком. Ньюзруком сообщил, что под давлением мирового сообщества оппозиционную журналистку Полину Шатап освободили из психиатрической клиники.

«То была активистка, а теперь уже журналистка», — подумала Нора и пошла умываться.

Когда она вернулась, первая новость в ньюзрукоме сменилась. Нора подвинула монитор ноутбука так, чтобы не отсвечивал, и увидела фотографию Бирюкова. А под ней — следующий текст:

«Генеральная прокуратура возбудила уголовное дело по факту убийства в …. году гендиректора сочинского совхоза «Южные Вежды». Заказчиком преступления Генпрокуратура считает Бориса Бирюкова. Выписана санкция на его арест. По некоторым сведениям, он находится в США. Международное сообщество уже объявило дело политически мотивированным. Госсекретарь США призывает российские власти…» — на этих словах Нора перестала видеть и напоследок только почувствовала, что сердце внутри нее прыгает, как Караваева* на батуте, и что она теряет сознание.

Но она не потеряла сознание. Потому что зазвонил телефон. В телефоне кто-то визгливо громыхал:

— Норочка, мы вас поддерживаем! Мы все вас поддерживаем! Если вам нужна какая-то помощь, обязательно позвоните! Мы собираем сейчас петицию и пишем коллективное письмо, и подписи под воззванием, и обращения в организации, и митинги, и публичные акции!

— Кто это? — перебила Нора.

— Это Маша! Маша Кирдык! Как вы, Норочка?

— Меня реально тошнит, Маша.

— Вам плохо, Норочка? Это нервное, это точно нервное. Вас тошнит от переживаний.

— Не думаю. Кажется, меня тошнит от вас, Маша. От вас от всех.

Больше до самого вечера Норе никто не звонил. Вечером позвонила с работы Саша. Сама и без ансамбля. Сказала, что все понимает, но что Нора завтра должна быть в Сочи, потому что там будет наш, и казах, и китаец, и готовится что-то беспрецедентное, кажется, новую организацию создают, типа НАТО, но наоборот. В общем, сказали собрать всех пуловских* и срочно пригнать в Сочи, потому что работы всем хватит.


Сразу после Саши с незнакомого номера позвонил Борис.

— Ласточка, я долетел, все хорошо. Ты новости видела?

— Видела, — сказала Нора на вдохе, а не на выдохе.

— Не переживай, мы их все равно замочим, — сказал Борис не очень уверенным голосом.

— Замочите, как директора «Южных Вежд»? — спросила Нора серьезно, с какими-то незнакомыми ей самой отрешенными нотками в голосе.

— Нора. Что ты несешь? — резко оборвал Борис.

— Скажи честно, это ты его заказал?

— Господи, Нора, что за вопросы? Еще и по телефону!

— Мне плевать, если слушают. Ты все равно уже в Америке. Так ты убил его или не убил?

— Ты что, всерьез думаешь, что они хотят меня посадить из-за этого? Дался им тот директор! Это они мне устроили за то, что я в политику полез, и у меня начало получаться лучше, чем у них. Какая разница, кто его убил, если меня хотят посадить за политику?

— Какая разница, за что тебя хотят посадить, если ты убийца? — закричала Нора.

— Нора, остановись. Посчитай в уме до десяти. Я не узнаю тебя второй день. Что происходит? Раньше тебя такие вещи не беспокоили.

— Меня многие вещи раньше не беспокоили. В моей жизни за эти два дня много чего изменилось.

— Все, ласточка, мне надоело с тобой ссориться, — твердо сказал Борис, стараясь звучать ласково. — Поговорим уже здесь. Я тебя жду. Утром Сережа за тобой заедет. Билеты у него. На всякий случай возьми с собой все, что для тебя важно. Если они решат залупиться, они и тебя назад не пустят. Придумают, что на тебя повесить — просто мне назло. Они и бабами не побрезгуют.

— Ты хочешь сказать, что я не смогу вернуться в Россию?

— Вряд ли, конечно, до этого дойдет. Но есть риск, что в ближайшие пару лет не сможешь.

— А ты меня спросил, я хочу вообще уезжать из России?

— Да что ты забыла в своей России? Заладила опять! Что ты будешь делать в России? У тебя вся жизнь впереди! Ваше поколение еще вырасти не успело, а вас уже изуродовали! Ты вспомни, что ты мне вчера пела — про то, что вас вообще ничего не волнует?! И друзей своих вспомни. Ты же сама мне рассказывала! Что с вами стало в этой России?! Один повесился, другой фашист, третий наркоман, четвертая… — Бирюков запнулся.

— Ты хотел сказать, четвертая — содержанка? — спросила Нора.

— Я хотел сказать, четвертая — журналистка, — сказал Бирюков. — Хотя неизвестно, что в твоей России было бы лучше.

— Борис, ты пойми, есть вещи…

— Все, хватит! — перебил Борис. — Собирай манатки и жди Сережу. В аэропорту тебя встретят и отвезут, куда надо, будешь меня там ждать.


Борис не сказал Норе, что успел попросить политическое убежище и в Россию уже не вернется. А Нора не сказала Борису, что ждет от него ребенка.


* * *

Нора бросила телефонную трубку куда-то в подушки дивана, постояла у подоконника, глядя на хмарь. Оранжевая луна, наполовину затянутая серым войлоком, почти шлепнулась на горизонт. Нора держалась за подоконник и вглядывалась в темноту, пытаясь остановить карусель в голове. «Была бы сейчас трава — все бы встало на свои места, — подумала Нора. — Или стало бы еще хуже».

Она забрела в ванную, машинально разделась, включила воду и села на дно большой круглой ванны, обхватив руками колени и опустив голову. С лица потекла вода, мешаясь с тушью. «Это с меня стекает старая жизнь», — подумала Нора, а потом и сама перестала вникать, о чем она думает:


— зачем он так грубо? — никогда так со мной не разговаривал… а я тоже с ним никогда так не разговаривала… зачем я ему про пионеров вчера наговорила? — но правду же говорила. — Есть беседка в городе Черкасске, старый дуб, зеленая листва, пионерка из шестого класса, девочка Людмила там жила — это еще откуда? — мама пела в детстве, чтоб я спала. Кошмар! — разве можно детям такое петь… — что там с детьми? Господи, я же беременная! — где он там внутри? — вот тут он, ребеночек, хороший, маленький… — или вот тут? — а я что буду петь, чтобы спал? — вдруг в беседку ворвались фашисты — приказали Люде отвечать — где от них тут скрылись коммунисты — и в каком отряде служит мать… почему я помню эту песню?… и Борис ее знает… и Толик, наверно, знает… и Маруся даже…а в Америке никто не знает, наверно… другая страна… чужая страна…у них Рождество…у нас Новый год… они делают оливье на Новый год? …ни фига не делают… и не смотрят иронию… у них вместо этого барбекю… на Девятое мая будем ездить на барбекю… — разве плохо? — или они Девятое мая восьмого отмечают? — а может, вообще не отмечают? — как же там можно жить, если не отмечают? — Господи, при чем тут это?.. — Что мне делать? — ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ? — если останусь, а он не вернется? …я уже никогда больше никого не смогу любить… волосы запутались у него в часах… — Господи, что я тут буду делать одна?.. — почему одна? — не одна, а с ребенком… — тем более! — мама сказала, у тети Раи рак…у нее не сложилась жизнь… и у меня тоже не сложится, если останусь… Я ВСЮ ЖИЗНЬ БУДУ ЖАЛЕТЬ, ЕСЛИ ОСТАНУСЬ! Долго-долго девочку пытали, жгли ее железом и огнем, только детские губы молчали, не сказав фашистам ни о чем — что я буду делать в Америке? — жить! — как жить? — как те парикмахерши — в Нью-Джерси снег, значит, скоро, девочки, и у нас… …снежок…мягенький… как цыпленок на даче у нас… у нас… здесь мы… здесь живем мы… это Толик говорит «мы»… и я теперь тоже говорю «мы»… здесь живем мы, а там мы не живем… там не жизнь… жизнь — здесь… здесь у подъезда зимой темно… снег падает в фонаре… на лицо падает и тает… дома тепло… теплые пирожки… пирожки принесла соседка… сядет в кресло, и будем вместе смотреть иронию… а Борис уплывет на Карибы опять… а я домой полечу… подлетаешь когда, в иллюминаторе все такое серенькое и деревья… как мокрые обгорелые спички… в Америке есть спички?.. или одни зажигалки?.. хочется курить… ГОСПОДИ, МНЕ ЖЕ НЕЛЬЗЯ КУРИТЬ, Я ЖЕ БЕРЕМЕННАЯ!.. надо убрать все сигареты из дома… из какого дома? — где мой дом?.. возле дома родного — это тоже мама пела… все родное… все родные… все такие же, как я… и я такая же, как все… — что ты придумываешь, все ужасные! — я же их ненавижу! — я вчера хотела от них уехать, чуть не сбила собаку… вот и уеду завтра к Борису… уеду, а здесь, кто останется? — Маша Кирдык… и Толик… неизвестно, что хуже… хуже — что неизвестно… пионерская честь не забыта, только наша Люда не жива… Господи, какая жуткая песня…


Нора вышла из ванной в халате Бориса, с красным лицом и глазами. Зашла в свою спальню. Длинные ворсинки ковра цеплялись за влажные ноги. Нора подошла к подоконнику, на котором стояли иконы, рухнула перед ними, почувствовав, как коленки ударились в холодный пол, и, наконец, разрыдалась.

— Господи, помоги мне! — бормотала она, — Я всегда просила, чтобы ты мне помог сделать так, как я хочу. А теперь я прошу — сделай так, как ты хочешь! Я ничего не знаю. Сделай, как будет лучше, прошу тебя!

Как всегда после молитвы, Нору охватило тревожное беспокойство — ей казалось, что она что-то опять недосказала Богу. Но в этот раз беспокойство не прошло вскоре, а поднялось в ней до края, как забытое на огне молоко, вспенилось и пролилось. Норины мысли разваливались в голове, как в сломанном калейдоскопе, и что-то смутно болезненное, тошнотворное, зыбкое отзывалось в каждой ее воспаленной молекуле.

Час или два, лежа в постели, казавшейся ей то слишком тесной, то слишком большой, то холодной, то жаркой, срываясь лицом в подушку, выворачиваясь то на правый, то на левый бок, вытягиваясь на спине, чувствуя, как дрожат закрытые веки, Нора пыталась пробиться в благословенно другую реальность сквозь темный туман отчаяния и сомнений, сквозь полчища хищных чудовищ, хватавших ее за руки и ноги, чтобы насильно оставить в этой.

Наконец, Нора заснула.


Утром она проснулась с прозрачными мыслями, вдруг отчетливо понимая, что решение — вот оно, только одно, и другого быть не может и не могло. Нора схватила свое решение за шкирку, как слепого котенка, мяукающего так, будто это не десять тепленьких сантиметров плоти, а целое стадо овец. «Сегодня я запрещаю себе думать вообще», — сказала в уме Нора, зная, что это единственный способ не спугнуть решение. Чтобы не думать, она стала в уме повторять вчерашнюю песню про девочку Людмилу — первое, что пришло ей в голову.

Так, повторяя, Нора почистила зубы, позавтракала, собрала чемодан и поехала в аэропорт.


На взлетном поле пассажиры, летевшие бизнес-классом, грузились в самолет первыми, пока летевшие экономом — с барахлом и детьми — морозились на ветру. Девушка в форме помогала богатым протиснуться сквозь плотную кашу бедных.

Нора вдавилась в сиденье и задремала. Последнее, что выскользнуло в ее сознание из полудремы, была фраза того персонажа, который умер прямо на чьем-то приеме. Хто шо знает? — вспомнила Нора. — Нихто ниче не знает. Только Бог все знает, который все замутил.

Двадцатая глава

Одну сестру имею, и та — идиотка.

Мой брат

— Это кто прилетел, Сыктывкар? — спросил лохматый таксист темноволосого пассажира в кожаной кепке.

— Ты сам Сыктывкар! Москва прилетел! Какой тебе Сыктывкар! — ответил пассажир, возмущенный предположением, что он мог прилететь из Сыктывкара.

— Так и говори, че орешь? — обиделся таксист.

Пассажир двинулся вглубь толпы, по дороге поздоровался с двадцатью, пожал руки десятерым, пятерых расцеловал в обе щеки и исчез в глубинах парковки.

В зале прилета, который служил одновременно залом вылета и залом ожидания, было душно, как летом. Толпы бабушек и детей кричали: «Сдается комната!» Одного деда, похожего на князя, мучил глупый турист со сноубордом в чехле. Он говорил:

— Скажите, у вас есть Интернет?

— А? Кондиционер? — спрашивал князь.

— Интернет!

— Конечно! У нас сайт в нем есть!

— Да нет, в номерах у вас есть Интернет?

— Наверно, есть! — злился князь.

— Так есть или нет?

— Да откуда я должен знать тебе?

— А кто вы?

— Я кто? Я — начальник отдела бронирования! — сообщил похожий на князя дед, выпрямив спину.

Подбежала запыхавшаяся тетка в гамашах и тапочках:

— Пойдем-пойдем, у нас все есть!

— Интернет есть?

— Кто? Электричество? Есть электричество!

За пластмассовыми столиками с грязными ножками сидели таксисты, милиционеры и несколько отдыхающих. Все, кроме отдыхающих, пили коньяк. За одним из столов черноглазые мужчины — двое в расстегнутых шелковых рубашках и один голый по пояс — громко спорили по-армянски, часто и яростно произнося только одно русское слово «Олимпиада». Досталось Олимпиадиной маме, Олимпиадиному папе, ее близким и дальним родственникам и друзьям. К столу подошел какой-то молодой, чернявый и ушлый, каких на побережье миллион. За собой он тянул разукрашенную блондинку в розовой куртке.

— Привет, привет, брат, садись, дорогой! — сказали ему.

Чернявый сел и налил себе полстакана коньяка. Блондинка осталась стоять. Чернявый выпил коньяк, закусил чебуреком, принял важный вид и сообщил:

— Вчера по телевизору видел, Путин в лес двух леопардов выпустил. Все говорят, он специально их выпустил, чтобы они к Олимпиаде размножились и все местное население сожрали.

Блондинка заклекотала насморочным смехом.

К прилавку с едой и напитками подошла высокая девушка в узких джинсах. Мужчины за столиком одновременно замолчали, оценив девушку со спины.

— Где здесь можно такси найти, чтобы в центр ехать? — спросила девушка официантку — молодую кобылку с самодельным бейджиком, на котором синей ручкой было написано Элеонора Петровна.

— А я откуда знаю? — ответила Элеонора Петровна. — Если заказывать что-нибудь будешь, могу узнать.

Не дожидаясь заказа, официантка отвернулась и включила громче телевизор, стоявший в углу за прилавком. На экране юница в бюстгальтере пела «Не отрекаются, любя». Один из мужчин за столом — лысый кабанчик с черной щетиной на загорелой спине — посмотрел на юницу с ненавистью и прорычал:

— Кто этим шмакодявкам разрешает петь Пугачеву? Сталин бы их всех уже давно расстрелял!

— Не надо никого расстреливать, Мотог, — ответил чернявый, благодушно поднимая второй стакан с коньяком, — скоро и так всех леопарды сожрут.

Нора снова окликнула официантку.

— Дайте, пожалуйста, «отвертку».

— А что ты откручивать собираешься? — спросила Элеонора Петровна.

— И действительно, — рассеянно сказала девушка. — Мне ж нельзя «отвертку» теперь. Тогда дайте бутерброд с копченой грудинкой.

Официантка выдала обернутый в липкий целлофан бутерброд. Теплое южное ноябрьское солнце слепило лица сквозь оконные стекла.

Девушка вышла на улицу, в одной руке держа бутерброд, а другой волоча чемодан на колесиках. В сторону гор с воем пролетел вертолет с привязанной к нему огромной чашей бетона. Девушка вынула из сумочки телефон, набрала чей-то номер и сказала:

— Саш, я прилетела. Щас такси найду где-нибудь и примчусь.

Нора села на лавочку на парковке, откусила бутерброд и стала смотреть на солнце, машинально бросив телефон в сумочку, не замечая, что он моргал ей тремя пропущенными звонками. Слегка кружилась голова, при этом она была приятно пустой и ясной. Подставляя лицо лучам, Нора прислушивалась к новой и незнакомой себе, радуясь необычному ощущению то ли в груди, то ли внизу живота — странной смеси торжественности с безмятежностью.

Вдруг из двери аэровокзала появился чернявый, каких на побережье миллион. За руку он тащил розовую блондинку и приближался к Норе знакомой походкой.

— Господи, Майдрэс! — поперхнулась Нора.

— Что, красавица, нагулялась? — спросил Майдрэс, не здороваясь, широко улыбаясь подгнившими зубами.

— И не говори, — улыбнулась Нора.

— Давай отвезу тебя по-братски. А то ты здесь такси до следующего сезона будешь ловить. Тебе куда надо?

— Мне в Бочарку.

— Куда??? — расширил глаза Майдрэс. — Вот это ты хорошо погуляла! Тока меня хрен пустят в Бочарку, весь город перекрыли — опять ваш прилетел.

— Ничего, пропустят, я по работе, ментам объясню.

— Крутая стала, ты посмотри на нее! — сказал Майдрэс. — А потом ты куда?

— Потом? — задумалась Нора и тут же сказала уверенно: — Потом — домой.

— Вот это молодец, если домой! Давно пора! А то нормальная девчонка, местная, а ведешь себя, как бздышка. Эй! — окликнул он блондинку, которую оставил стоять в метре от лавочки. — Я щас сестру к Путину по-скорому туда-сюда отвезу чисто и вернусь. Ты здесь постой пока и не блатуй много.

Блондинка посмотрела на Майдрэса недоуменно, но ничего не сказала. Майдрэс кинул Норин чемодан в багажник. Нора торопливо дожевала бутерброд и плюхнулась на переднее сиденье старого мерседеса, который Бирюков подарил Майдрэсу, когда перестал ездить в Сочи. Нора не узнала мерседес и ничего не почувствовала. Майдрэс включил на полную громкость старый хит «Рафик послал всех на фиг», и они умчались.

Освободившуюся лавочку тут же занял одинокий задумчивый лыжник. Он достал из кармана сигареты, затянулся и уставился в веселые лужи, в которых прыгали зайчики.

Лыжник сидел на лавочке, может быть, полчаса — неспешно курил, щурясь на солнце, грустил о том, что бывают на свете места, где в ноябре так тепло, а ему сейчас возвращаться в слякоть и мрак, и долго копался в себе, вспоминая, есть ли действительно в его жизни что-то такое важное, такое необходимое, что он не может бросить все к лешему и остаться здесь жить — в светлой деревне, заваленной фейхоа и хурмой, где никогда не кончается полдень, в глухой провинции у моря.

Эпилог

Борис Бирюков до сих пор живет в США, и неплохо себе живет — читает лекции в институтах, что-то кому-то советует и пишет длинные письма на бланках.

Алина вернулась к Борису, ждет его по вечерам и все прощает ему, как раньше.

Светская репортерша Жанна переехала в Вашингтон — работает у Бирюкова помощницей.

Лиана вышла замуж за Вадика, они открыли маленький косметический салон в центре Москвы. С ними живет Лианина племянница Дездемона, которая с золотой медалью закончила школу и собирается поступать в МГУ.

Педро вышел из тюрьмы, но друзья чувствуют, что скоро он сядет опять.

Толик уехал в Москву, стал большим человеком. А планы у него — вообще грандиозные.

Нора бросила курить. Летом она родила девочку. Вес — 3500, рост — 51. Назвали Варварой. И мать, и ребенок живы-здоровы, и все у них хорошо:)

Словарь

Тарзанка.

Аттракцион. Резинка между двух столбов, к которой привязывают человека и выстреливают в небо, а потом он болтается на этой резинке над пляжем.


Лавровишня.

Ягода. Растет на дереве, похожа на твердую вишню. Терпкая на вкус.


Сделать тилисун.

Навести порчу. Клок волос, или кусок ткани, или что-нибудь в этом роде нехорошие женщины оставляют в домах людей, которым хотят навредить. В описанных селах верят, что за любой проблемой — от насморка до развода — обязательно кроется тилисун, который сделала одна из завистниц.


Пугр.

Соленье из очищенных стеблей горного лопуха. Говорят, лечит щитовидку, если она больная.


Cuz I murdered my guinea pig and stuck him in the microwave.

Потому что я убил свою морскую свинку и засунул ее в микроволновку.


Народная абхазская сказка.

Если верить абхазским кавээнщикам.

Турша.

Соленье. В Сочи и окрестностях может заменять мясо, рыбу, овощи, фрукты, крупы, хлеб и питьевую воду. Короче, заменяет все, кроме кинзы.

Мадах.

Обряд жертвоприношения у армян. Совершается обычно в благодарность за то, что Бог отвел беду. Например, была авария, и никто не погиб. Члены семьи непогибших благодарят Бога мадахом — режут барана или петуха, варят, едят и раздают соседям.


Кямянча.

Старинный музыкальный инструмент. Похож на странную скрипку.

Шелковичные черви.

Абхазских колхозников действительно заставляли выращивать дома шелковичных червей. Каждая семья должна была сдать столько-то шелкопрядов в год.


Зар, зары.

Кости, которыми играют в нарды.

Панджу-сэ.

Пять-три.

Аланги-фаланги-тоща-болла!

Присказка. Насколько известно автору, ничего не значит. Кремлинин личный фольклор.


Аствац.

Бог.

Ду-шеш.

Шесть-шесть.

Марс.

Особенно позорное для проигравшего (и особенно почетное для выигравшего) окончание игры в нардах — когда соперник так сильно отстал, что победителю назначается не одно очко, как при обычном выигрыше, а два. Проиграть с марсом — незабываемое унижение, а выиграть с марсом — незабываемое удовольствие.

Православная церковь державная.

http://www.pravbeseda.ru/library/index.php?page=book&id=925

We live in the greatest nation in the history of the world. I hope you'll join with me, as we try to change it.

Мы живем в величайшей стране в истории мира. Я надеюсь, вы присоединитесь ко мне в попытке это изменить.


All that I have is all that you’ve given me.

Все, что у меня есть, это то, что ты мне дал.

Held his heart in his hands, and ate of it.

Держал в руках свое сердце и ел его.

Oh, Lord, won’t you buy me a Mercedes Benz!

Господь, почему бы тебе не купить мне Мерседес Бенц!

To all users.

Всем пользователям.

One man’s terrorist is another man’s freedom fighter.

Кому террорист, а кому — борец за свободу.

Слишком волосатые.

Следы этого опроса именно с такой формулировкой до сих пор можно обнаружить по всему Яндексу.


Караваева.

Ирина. Олимпийская чемпионка по прыжкам на батуте. Родом из Краснодара. Если она вдруг читает — то большой ей привет:)


Пуловские.

Журналисты в составе чьего-нибудь пула. Чаще всего — президентского. Президент куда-нибудь ездит, а пуловские ездят с ним и рассказывают, что он там делал.

Маргарита Симоньян

В Москву!

Главный редактор телеканалов Russia Today, вещающих на английском, арабском и испанском языках. Член Общественной Палаты РФ. Родилась в 1980 году. Окончила среднюю школу в Краснодаре, училась в США. Закончила Кубанский Госуниверситет, факультет журналистики. С восемнадцати лет работала репортером на телевидении, в том числе освещала боевые действия в Чечне. В девятнадцать лет стала лауреатом премии Союза журналистов Кубани «За профессиональное мужество». Освещала захват школы в Беслане, работала в президентском пуле. Возглавляет Russia Today с момента его основания. В октябре 2009 года в докладе Еврокомиссии Russia Today был назван в числе телеканалов, имеющих наибольшее международное влияние, наряду с BBC World News и CNN International. Награждена Орденом Дружбы, медалью Минобороны «За боевое содружество». Ведет кулинарную колонку в журнале «Русский пионер».

Маргарита, вы известный тележурналист, руководитель телеканала Russia Today. Сейчас вы являетесь лицом страны для всего мира. С чего началась ваша карьера?


Стоп-стоп, лицо страны — это вы прямо космически загнули☺ Три наших канала, главным редактором которых я работаю, — вот они в каком-то смысле лицо страны, а не я. И вообще лиц у нашей страны достаточно, и мы знаем их имена☺ Меня в этом списке точно нет.

Карьера моя была безоблачнее и стремительнее, чем я себе представляла в самых диких мечтах. Я родилась в Краснодаре, училась в США по бесплатной программе обмена, после школы поступила на факультет журналистики. В 18 лет вышел сборник моих стихов — его напечатал человек, которому они очень нравились. Этим заинтересовался наш местный телеканал. Ко мне домой приехала съемочная группа и во время интервью меня спросили: «О чем ты мечтаешь?» Я тогда искала работу — любую — и сказала: «О том, чтобы работать у вас». На следующий день меня пригласили на собеседование и взяли на стажировку, потом в штат репортером.

В 19 лет я поехала снимать репортажи в Чечню, где началась вторая война. Было очень страшно. Но зато увидела войну своими глазами. Те репортажи я послала на несколько центральных каналов. Их показали, один из них победил в какой-то внутриканальной номинации. Так я стала стрингером для больших каналов. А через год один из них — РТР — предложил мне стать их штатным собкором на юге страны. Счастью моему не было предела. Мне было 20 лет. Мне стали платить тысячу долларов в месяц — ровно в десять раз больше, чем я зарабатывала до этого. Помню, я долго не понимала, на что можно тратить такие бешеные деньги. Я жила с родителями, купила сразу домой стиральную машину, новый холодильник взамен нашего столетнего, смесители в ванную, шкаф в прихожую, о котором мы 10 лет мечтали. Короче, в семье началось финансовое счастье☺

Я вспоминаю это время как одну нескончаемую командировку: поехали снимать десятилетие Адыгеи, а тут самолет упал в Сочи, и мы уехали туда, не заезжая домой, а тут гелаевцы зашли в Абхазию, и мы застряли там еще на неделю — без сменной одежды, без ничего. Веселая была жизнь☺ Часто работали в Сочи на визитах Путина — я была на подхвате у пуловских корреспондентов. А в 2002 году меня саму позвали в Москву, в президентский пул журналистов. В основном, я работала на президентских мероприятиях и визитах, но и на других темах тоже.

1 сентября 2004 года наша съемочная группа снимала на Кавказе первый звонок в одной из школ. Там мы узнали о захвате бесланской школы. Съемка звонка отменилась, нам предложили вернуться в Москву. Но мы сказали начальству, что можем быть в Беслане раньше московских групп, потому что мы совсем рядом, поймали такси и поехали в Осетию. Попали в Беслан одними из первых. Я не люблю об этом вспоминать. Могу только сказать, что это было чудовищно. Помню, как я не могла дописать сюжет, потому что просто рыдала — от всего, что мы там видели. Сидела в машине с блокнотом — напишу строчку, реву и не могу успокоиться. До сих пор, когда вижу фильмы про Беслан или даже просто архивы, рыдаю, не могу смотреть. И еще — я с тех пор просто восхищаюсь осетинским народом. Сказать, что это мужественные люди — ничего не сказать.

В 2005 году я стала главредом нового телеканала Russia Today, которого тогда, собственно, не было. Мы строили его с нуля, с каких-то листочков с полубредовыми концепциями. А теперь это три международных телеканала — английский, арабский и испанский, видеоагентство, три Интернетпортала, свой канал в Youtube и т. п. Всем, кто у нас работает, есть чем гордиться, правда.


В последние годы многие журналисты опубликовали свои книги. Как у вас возникла эта идея?


Писать я начала задолго до того, как стала журналистом. И кто меня знает давно и близко, помнят, что я с детства писала — стихи, полурассказы, какие-то беспомощные эссе в тринадцать лет — и всегда говорила, даже в детстве, что когда-нибудь напишу роман. В Америке я много писала, однажды мой рассказ победил в местном конкурсе, чем я страшно гордилась, потому что английский — не родной мой язык. Потом началась работа, и писать стало некогда — только урывками.

Идея этой книги возникла десять лет назад. Тогда же я начала писать некоторые эпизоды, которые, в итоге, вошли в роман. Я пыталась заниматься книжкой в отпусках, по воскресеньям. В прошлом году дала почитать отрывки людям, чье мнение для меня важно. Эти люди меня очень ободрили и одобрили☺ В результате, летом я решила, наконец, взять три недели отпуска и засела за книгу. И после отпуска по ночам продолжала писать. Все лето ложилась спать только с рассветом — на пару часов, а потом опять на работу. Писать книгу, кстати, оказалось намного легче, чем работать на телевидении. Гораздо больше удовольствия и гораздо меньше ответственности. На телевидении если ты провалишься, ты подставишь людей, которые с тобой в команде. А с книжкой — можно подставить только себя. Это не так страшно.

История, рассказанная в книге, была реальной?

Основной сюжет — выдуманный. Но в нем нет ничего такого, чего не могло бы быть в реальности в нашей стране, и довольно много историй, которые действительно были, поворотов судьбы реальных людей. Просто, скажем, они художественно обработаны. А уж атмосфера описанных городов, все детали, характеры героев, образы — все это списано со знакомых мне мест, настоящих людей и ситуаций.


Кто был прототипом героев?

У каждого героя было несколько прототипов, все они — собирательные образы. Я использовала истории, биографии, характеры, фразы, внешность знакомых мне людей, а в силу работы я знакома с бесчисленным количеством самых разных людей. Впрочем, мне кажется, так делают все, кто пишет. Манеру речи моей любимой героини — Лианы — я, к примеру, писала со своей старшей сестры — она живет в Сочи, как и большая часть моей огромной семьи. Когда я приезжаю в Сочи, хожу за сестрой, за ее детьми и подружками с коммуникатором и записываю все, что она говорит. С таким фантастическим природным чувством юмора я больше никогда не сталкивалась.


Один из главных персонажей, олигарх Борис, чем-то напоминает многих известных бизнесменов. Кого вы имели в виду, создавая этот образ?


Никого конкретного. Что-то было взято от одного известного бизнесмена, что-то — от другого, что-то — вообще не от бизнесмена. Мне хотелось изобразить человека, которому все наскучило, и он со скуки решает поиграть своей судьбой, а потом и судьбой своей страны. Таких людей у нас достаточно.


Половина действия в романе проходит на юге — в Сочи, в Абхазии, на Кубани. Почему именно там?


Потому что я знаю и люблю эти места. И они меня невероятно вдохновляют. Мне все время хочется о них говорить и писать. Я вообще не видела в мире ничего прекраснее и смешнее, чем российский и околороссийский юг. Он такой дурацкий и чудесный, что в него иногда невозможно поверить. Те люди, которые читали мою книжку и много бывали у нас на юге, говорили мне: «Ты все описала один в один, как оно есть на самом деле — как будто ты со мной вместе в отпуск в тот раз ездила, и все видела, что я сам видел». А те, кто читал, но на юге не бывал, говорили: «Ты не преувеличиваешь? Не может такого быть, чтобы официантка орала на гостя в ресторане. И неужели девочки действительно в 14 лет замуж выходят?» Ответственно заявляю — может такое быть! У одной из моих сестер в 17 лет было трое детей. А прошлым летом в уличной забегаловке в Адлере официантка сказала мне: «Сядь нормально», — потому что я ногу под себя положила, а у них «в ресторане» так не принято, оказывается☺

Я отношусь к нашему югу, как многие люди относятся к своим непослушным детям: с одной стороны — иногда кажется, что прямо убил бы, а с другой стороны — жить без него не можешь.


О каком герое было легче всего писать?

О Толике. Он похож на многих моих знакомых, вообще у нас в стране много таких ребят. Его мир мне понятен, и мне понятно, почему он стал таким, каким он стал. Труднее всего далась Алина — героиня, которая мне кажется самой внутренне красивой. Мне трудно было вжиться в этот образ. Во-первых, я никогда не была разлюбленной женой — тьфу-тьфу-тьфу. Ну, и вообще — она совсем другая, нежели я сама и большинство женщин, которых я близко знаю. Но если бы я была мужчиной, я бы влюблялась только в таких женщин.


Вы, как и главная героиня — Нора — были провинциальной журналисткой. Вы сумели многого добиться. Вы мечтали об этом, живя на юге?


Я мечтала писать книги. Но и карьеристкой тоже была изрядной, понятное дело. Но я никогда не думала, что зайду так далеко с карьерой — пределом моих мечтаний было стать очень хорошим репортером на очень хорошем канале.


Вы похожи на свою главную героиню — Нору?

Почти все, кто читал книгу, меня об этом спрашивают. Нет, не похожа. Она красивая. А я — умная☺


О чем вы сейчас мечтаете?

Когда-нибудь вернуться домой, на юг, нарожать детей, открыть маленький собственный ресторанчик, жарить там хачапури и писать книги. Только сначала нужно довести до ума миллион миллиардов дел здесь, в Москве. А это точно не один, не два и не три года.

Ваш роман отразил жизнь целого поколения людей «76–82». Как к роману отнеслись ваши ровесники, друзья?


Друзья, конечно, хвалили. На то они и друзья☺ Я, кстати, хочу сказать огромное спасибо всем моим друзьям, которые не поленились читать это все, пока оно еще было сыро, с карандашом, показывали мне, где получилось не очень, где просто ошибки, несовпадения. Спасибо!

Мне-то самой кажется, что книга рассказывает о поколении рожденных в восьмидесятые. Такие молодые люди, которые все самое прикольное пропустили: Советский Союз не помнят, в девяностые маленькие были, поэтому ничего особенного не заметили. Думали, что так и надо, когда вокруг все очень бедные и очень злые, полный бардак и беспросвет, все хотят уехать в Америку, а где-то рядом постоянно война и разные теракты. Несвободу мы тоже не помним. Когда я училась в школе, мы на уроках литературы проходили Солженицына, Галича, Высоцкого. Это уже входило в обязательную школьную программу. Декларацию независимости США наизусть учили. В краснодарской школе. И все это не казалось нам чем-то запретным вдруг ставшим доступным. Просто очередная зубрежка. Про комсомол, про развал Союза, про ГКЧП, про расстрел парламента мы только в книжках читали, когда уже выросли, это для нас часть истории страны, как революция, как Великая Отечественная, но не часть нашей собственной жизни. Вот про это поколение, по-моему, у нас еще не писали.


Название «В Москву!» выбрали сразу?

Нет, когда я писала, книга называлась «Если коротко». Когда была написана примерно половина, название поменялось и стало «Где тут у вас фенхель?» Потом еще с издательством обсуждали несколько других заголовков — «Это был марс», «Сочи-Москва», «В Москву». Прибавив восклицательный знак, остановились на последнем, которое лучше отражает смысл книги. Это рассказ о стране, о любви и о родившихся в восьмидесятые провинциальных мальчиках и девочках — мы все мечтали уехать в Москву за лучшей жизнью, и никто из нас не знал, что надо быть осторожнее в своих желаниях — они могут сбыться.


home | my bookshelf | | В Москву! |     цвет текста