Book: Страшные NЕ сказки



Страшные NЕ сказки

Ульяна Соболева

Страшные NЕ сказки

Ульяна Соболева

Алая Лента

АННОТАЦИЯ.

Исторические события взяты лишь для художественной красоты сюжета и лишь потому что бередят воображения автора. Возможно, рассказ станет полноценным произведением. 


Иван всматривался в полумрак, стараясь не показывать вида, что заблудился, и проклятая дорога или усталость играют с ним злую шутку. Он смотрит в карту, едет по четко указанному маршруту, и Паулина видит пунктирную линию, но машина постоянно выезжает в одно и то же место. К дубу со сломанной веткой и ободранной корой. Девушка это сразу поняла, едва они второй раз мимо массивного могучего ствола проехали.

Где парень уходит от намеченного пути и делает круг, она никак не могла понять, сколько сама ни всматривалась вдаль и на дорогу, освещенную фарами. Поля, эти места и сама неплохо знала. В детстве к бабушке в деревню приезжала, пока та в город к ним с мамой не переехала.

В Соборском лесу и у озера часто бегала с ребятишками, пока Андрейка соседский не утонул, тогда и запретили им здесь гулять. Места гиблые — так старожилы говорили. Но кто в это поверит? Молодость вообще веры не знает и страха не ведает. Молодость верит лишь в собственное бессмертие. Вот и Поля не верила, но в жизни иногда случается то самое… страшное и необъяснимое, когда вера вместо двери в окнах стекла со звоном ломает, чтоб изрезать вашу самоуверенность на куски, иногда вместе с плотью.

Иван снова сделал круг и стиснул челюсти, а Паулина подумала, что, если так пойдет и дальше, им придется заночевать в лесу и только утром заново искать дорогу. Почему-то эта мысль ей ужасно не понравилась. Даже холодок вдоль позвоночника пробежал.

— И куда дальше ехать? — девушка растерянно посмотрела на нового однокурсника, сделавшего уже несколько кругов по лесной дороге на взятом в аренду стареньком "Рено", но так и не выехал на трассу, которую они видели на карте.

— А он с географией не дружит, видать, не туда свернул.

Ребята сзади рассмеялись. Владек бренькнул на гитаре похоронный марш. Снова раздался хохот. Только Паулина не смеялась. Не нравилось ей все это. Казалось, что-то нехорошее вот-вот случится.

— Зато я дружу с географией. — сказала она и обернулась к ребятам сзади, — Смешно вам. Нехорошие места здесь. Бабка моя говорила, что ночью в Соборский лес лучше не заезжать и у озера не гулять. Может, поэтому мы никак выехать не можем. — тихо добавила девушка и снова посмотрела на парня за рулем. С виду спокойное лицо Ивана заставило и ее перестать хмуриться. Паулина откинулась на спинку сидения, украдкой поглядывая на однокурсника, который опустил стекло и положил локоть на окно. Как же он отличался от других ребят — молчаливый, но как слово скажет, так и простреливает током тело. А если посмотрит, то тут же дышать трудно становится. Взгляд у него свинцовый, тяжелый, и в то же время с ума сводит и волноваться заставляет. Он перед самой поездкой появился. Поля в библиотеке университетской его встретила. Сказал, что как раз конспект пишет и заметил в ее руках старые газеты. Так и познакомились. Паулина о нем потом каждый день думала-мечтала. Как новый семестр начнется, и они на лекциях встречаться будут… а больше думала о глазах его серых с ресницами черными длинными, девчачьими, и о скулах широких, выступающих, и о губах сочных.

И когда пришел к ней в общежитие перед отбоем про деревеньку родную спрашивать, у нее сердце быстрее забилось — запомнил, как она в библиотеке рассказывала, что у нее родня отсюда.

— Ооо… страшилки начались. Как интересно. Поль, а Поль, а бабка твоя, правда, ведьмой была? Или враки это?

— Да замолчите вы. Расскажи, Паулин, что бабушка говорила? Почему места нехорошие? — спросила рыжеволосая Вера и ткнула Ежи в бок локтем, чтоб тот перестал ржать.

Паулина быстро оглянулась на друзей и пожала худыми плечами, отбрасывая черную косу на спину.

— Не знаю. Она говорила, что пропадают здесь люди, как в бермудском треугольнике. Жила здесь неподалеку. Они в этот лес, как и другие местные, избегали ходить.

— Ну да, а в болоте-озере затонул Титаник. Здесь леса того — метр на метр. Тоже мне треугольник.

— Очень остроумно, — перекривляла его Верочка и тряхнула роскошными длинными рыжими волосами. Ежи тут же притих и глаза отвел. — А чего пропадают? Рассказала?

— Нет. Нельзя рассказывать, чтоб лихо не накликать.

— Ясно, суеверия-шмуеверия, — Вера поджала губы, закатывая глаза и корча недовольное лицо. Ежи опять хохотнул.

— В прошлом году турист исчез и не нашли его. Все озеро прочесали.

Задумчиво сказал Владек, вытащив наушник из уха. Все уставились на него.

— Это ты откуда взял?

— А он просто дома остался, — снова раздался хохот, и в этот момент машина несколько раз фыркнула и резко остановилась.

— Нет. Он и правда сюда поехал. В газете прошлогодней прочел, когда про озеро это информацию искал. Что за…

— А что там?

Иван напряженно смотрел на торпеду, поворачивая ключ в зажигании, но машина упорно не заводилась. Этого только и не хватало. Теперь скажут, что он и тачки выбирать не умеет, не только маршруты. А это она, Поля, его привела в компанию, когда в последний момент Алик заболел и отказался ехать.

— Не знаю. Она просто не заводится.

— Ну да, ну да. А если б взяли тот джип, все б завелось.

— Та ладно. Сами говорили "дорого", — вступилась за Ивана Паулина и посмотрела на парня, который задумчиво не сводил взгляда с торпеды и с горящих там значков. Он лично ее проверял при Христине и документы, да и в офисе их уверили, что машина исправна и проверки прошла после прошлого арендатора.

Фары выхватили из темноты массивные стволы деревьев, листья папоротника и длинную траву. Мошкара тучами носилась над капотом и билась о лобовое стекло. Где-то совсем рядом плескается вода и стрекочут сверчки. И тут же медленно погасло освещение. Владек, который почти все это время молчал, кивая в такт чему-то своему в наушниках и сжимая гитару, выхватил фонарь и посветил на лица притихших друзей, выключая плеер.

— Тадададам. Темнота — друг молодежи.

— И что теперь? — спросила Поля, обращаясь именно к Ивану, но тот молчал, как и всегда. Ей порой казалось, что он вообще немой.

— Не знаю. Кажется, накрылся аккумулятор. — сказал Ежи и ударил ладонями по сидению водителя, — Утром пойдем в деревню искать, кто нас отсюда вытащит.

— Ненене, я не хочу тут спать. — запротестовала девушка и вцепилась в рукав парня. — Нельзя починить?

— Нет. Нельзя. Аккумулятор только подзарядить можно, — снова сказал Ежи, — охренеть, блин, съездили.

Паулина отвела взгляд и тоже посмотрела в окно на видневшиеся в темноте стволы деревьев. Да, это она настаивала на том, чтоб взять дешевенькую машину, как и на том, чтоб ехать этим путем. Сейчас бы они уже давно выскочили на трассу, а там бы точно не заглохли. Но… тогда он бы никогда не попал к озеру, которое снилось ему во сне. Он рассказывал ей… о снах этих, и она прониклась.

— Ты можешь взять фонарик и идти пешком. — хохотнул Ежи.

— А ты вообще молчи. Это твоя идея была поехать в эту глушь ради конспекта.

— Не моя, а Поли. Я вообще предлагал заночевать в гостинице и утром ехать.

— Тише, не ссорьтесь. Поспим, и с рассветом парни сходят в деревню, а мы мясо пожарим. Шашлыков у озера поедим, искупаемся. Во всем можно найти что-то положительное.

Ребята устроились поудобней в салоне автомобиля, укрываясь пледами и ежась от ночной прохлады. Скоро разговоры почти стихли. Но, прежде чем все уснули, где-то вдалеке раздался вой, и Вера ойкнула.

— Это волки? Страшно как.

— Спи давай. Страшно ей. Мы в машине. Да и не волки это. А так, псы в деревне воют, — проворчал Ежи, а сам сильнее прижал ее к себе, незаметно втягивая запах ее волос и прижимаясь щекой к макушке.

— Не к добру псы воют. — послышался голос Паулины.

— Не пугай, мне и так страшно.

Вера Ежи за шею обеими руками обхватила и лицо у него на груди спрятала.

— Хорош там ерзать и тискаться. Наружу идите, если трахаться приспичило.

— Да пошел ты. Вот же урод.

— Заткнитесь, — прикрикнула Паулина, откидываясь на спинку сидения. Глаза уже привыкли к темноте, и теперь она видела очертания стволов деревьев, светящиеся точки в высокой траве. Чувствуется, что вода рядом. Квакают лягушки, и слышен плеск волн. Все уже давно уснули, а ей не спалось.

Она вспомнила, как выбирала маршрут, и внутри появилось какое-то непреодолимое желание ехать именно сюда. Словно потянуло, словно навязчиво в голову въелось. Перед отъездом несколько ночей подряд снилось озеро и женская фигурка у воды с длинными черными волосами, точно как Иван рассказывал. И она словно видела, как он каждый раз шел к ней и каждый раз просыпался, едва протягивал руку, чтоб взять ее за плечо и развернуть к себе.

Паулина резко открыл глаза. Кажется, все же задремала, но сна не осталось и в помине, едва веки разлепила. Она приподнялась, вглядываясь в темноту — между деревьями промелькнуло что-то светлое, словно фигурка женская, и у нее сердце забилось быстрее. То ли от страха, то ли от волнения неясного. Обернулась — а Ивана нет рядом.

Потянула руку к дверце и осторожно приоткрыла. Вылезла из машины и тихонько прикрыла ее за собой, чтоб не разбудить ребят. В прохладном воздухе отчетливо ощущался запах воды и ночной свежести. Девушка заметила Ивана, едва глаза к мраку привыкли, он так же, как и она, через кусты к озеру пробирался. Осторожно пошла следом, стараясь не шуметь.

Вдруг вдалеке послышался тихий женский смех, и Иван решительно шагнул за деревья, раздвигая ветки руками и вглядываясь в полумрак, приближаясь к омуту. Вышел на берег и замер, как и сама Паулина, — у самой кромки воды, освещенная серебристым лунным светом, словно стоя на блестящей дорожке, уходящей в самое небо, утопая в ней по щиколотку стройными босыми ногами, стояла та самая девушка из его снов. Ее длинные черные волосы развевались на теплом летнем ветерке, и алая ленточка змеилась по плечу, прикрытому прозрачной кружевной белой сорочкой. Иван вздрогнул не в силах сделать к ней даже шаг, а Паулина прикрыла рот обеими руками.

В речке бурной и глубокой

С синею водою

Где кувшинки быстро гонит

Ветер стороною.


Тишина стоит глухая

Воронье летает

Над водой туман тяжелый

Белой дымкой тает


Ленту алую качает

Волнами ласкает

Голос женский песню стонет

"Где ты мой коханый"


Воет ветер и тоскует, словно отвечает:

"Где-то там

Совсем далеко…

На чужбине лютой…

В яме черной и глубокой

Схоронили люди "


"Где ты, где ты, мой коханый…

Я тебя так ждала.

Песни плакала, искала…

А потом устала.

Забрала меня водица,

Слезы растворила…

Чтобы волнами журчала,

Как тебя любила…"


И на дно уходит лента

Вьется и кружится

Шепот женский затихает

Чтобы возвратиться…


В речке бурной и глубокой

С синею водою

Где кувшинки быстро гонит

Ветер стороною

"Где ты, где ты мой коханый

Холодно… тоскливо…

Вечно ждать тебя я буду…

Приходи… любимый".


И по коже побежали мурашки, когда услышала ее тихий и невероятно красивый голос… она запела песню, а у парня пальцы сжались до хруста в суставах.


Он резко разодрал ветки и быстро пошел вперед, словно ему до безумия захотелось рвануть вперед и прижать девушку к себе, чтоб душу голосом своим не рвала, чтоб сердце так не болело, раздирая грудину и заставляя хватать воздух широко открытым ртом. Ведь сама Паулина тоже ощущала, как сильнее сердце бьется и горло дерет слезами невыплаканными.


Он шагнул к ней и положил руки ей на плечи. Девушка медленно обернулась…

* * *

— Не пойду замуж. Не заставит отец. Лучше в монастырь. Постриг приму. Стану монашкой и невестой божьей. Никому не достанусь. Зачем мне замуж?

Воскликнула княжна Запольская, отшвырнув, усыпанный красным бисером головной убор и глядя на свое отражение в зеркале. Знает, что красивая, что в округе не сравнится никто с ней и что каждая на нее быть похожей мечтает. Черноволосая с ровными бровями соболиными и глазами цвета майского неба после грозы, когда ветер бурю разогнал и солнце лучи показало, подсинило небосвод. Как засмеется — душа замирает. А кто взглянет — очей отвести не может. Ведьмой ее зовут за красоту яркую и за голос, как ручей журчащий. Начнет петь, и люди в ступор впадают, от волнения в груди больно становится. Но несмотря на это, немногие руки ее просили. Побаивались красоты. Было в ней что-то слишком неестественное, непривычное взгляду людскому. Одновременно и зажмуриться, и смотреть хотелось.

Родилась она в ночь лунного затмения, в дороге. Януш из кровавого похода возвращался, жену свою с собой всегда возил, любил ее адской любовью, никогда с ней не разлучался, но последних родов княгиня не перенесла и умерла от потери крови. Повитуху, которую притащили из украинской деревни, разоренной той ночью, наутро сожгли на костре за то, что не спасла княгиню Запольскую. Да и понятно отчего — почти всех мужчин поляки в том селении истребили, скотину угнали, женщин изнасиловали.

Лютые проклятия на костре кричала ведьма языческая, а в повозке умершей княгини, в бочке с водой куклу нашли с черными нитками вместо волос. Люди поговаривали, что наслала гадина на малышку проклятия, а вместе с ней и на весь род княжеский. Не к добру красота эта. Горе принесет. Лихо всем. Отродясь такого люди не видели, чтоб слезы наворачивались и ниц пасть хотелось, когда мимо панночка проходила, все разговоры стихали, и мужики вслед смотрели ей, не в силах глаз отвести. Лютой ненавистью бабы ее ненавидели и молились, чтоб замуж быстрее вышла да подурнела после родов.

Пан Януш Запольский как понял, что дочь, несмотря на приданое и красоту, сватать не торопятся, сам принялся женихов искать. Да долго и не пришлось — кузен к нему в гости пожаловал с сыном своим, а тот, как княжну увидал, так больше ни к еде, ни к воде не притронулся. А по весне сватов прислал. Решили, как исполнится Валеске восемнадцать, так и свадьбу сыграют. Пир знатный устроят, какого со смерти Магдалены его любимой не устраивал. Сыновей вернет с похода домой.

А как к свадьбе срок подошел, заупрямилась дочка, все глаза выплакала. Едва услыхала о венчании, побледнела до синевы и в светлицу к себе побежала, перед образами на колени рухнула, руки складывая в молитве и слезами заливаясь.

— Своенравная какая. — покачала головой Ганна, с малолетства верой и правдой служила Запольским, любила панночку, как дочь родную, — Возьмет отец хворостину и высечет, как простолюдинку. Не перечь отцу. Смирись, пани моя. Хорошим мужем будет тебе Чеслав Мышковский. С детства знаетесь.

— Не хочу замуж. Не хочу, — в руки Ганны впилась своими тонкими пальцами, — Чеслав, как щенок у ног моих крутится. Не люблю его и не полюблю никогда.

— Ох, и упрямая, голову вскружила пану, а теперь щенок он ей. И чем щенок плох? Радуйся, что любви не знаешь. Зло любовь эта. Зло лютое. Послушай меня, старую, знаю, что говорю. Любовь горе людям приносит и боль. Ну ее, проклятую. Забудь казака своего. Не отдаст тебя отец за него. Никогда не отдаст. Враг он нам, понимаешь?

Валеска резко обернулась, так, что две косы толстые взметнулись и вокруг плеч жгутами обмотались и снова за спиной зазмеились. Ганне перекреститься захотелось — красивая панна, такая красивая, что даже женским глазам больно, что о мужских говорить? И где он взялся на голову Запольских — изверг этот со взглядом звериным. Не иначе сам дьявол послал во искушение. А на панну как смотрел — сожрал ее от кончиков волос до кончиков ногтей.

— Поздно, Ганна. Поздно. Случилось зло лютое. Случилось. Вот тут жжет. Так жжет — вздохнуть не могу. Как глаза его серые вспомню, так душа и сжимается. Не пойду ни за кого. Обещал увезти меня до свадьбы… ты молчи только. Молчи, Ганна.

— Ты что говоришь такое, панна моя? Стыд да позор. Когда говорил? Где виделись?

Княжна в ноги ей кинулась и колени тонкими руками обхватила, сама слезами заливается и душу Ганне рвет в клочья.

— Не погуби панну твою. Богом заклинаю, молчи. Узнает отец, запрет меня и не пустит никуда, и не станет меня. Слышишь? Не станет.

— И правильно сделает. Правильно. Я б тебя еще и розгой выдрала. Что ж за срам-то творится?

А сама на панночку растрепанную, бледную смотрит и понимает, что не та она уже как раньше. Совсем обезумела.


— Не хочу за Мышковского. Счастливой быть с Иваном хочу. Люблю его до безумия. До смерти люблю. Не хочу, как бабы мужние в городе: скучные, вечно губы поджаты, талии жиром заплыли, и в глазах тоска зеленая. Я жить хочу, Ганна. С ним жить. Дышать на воле.

— Враг он. Зверь лютый. Сколько наших положил. Изверг окаянный. За его голову выкуп дают. Поймают его ляхи и колесуют. Расстреляют, как собаку бешеную. Опомнись, пани Валеска, дочка ты княжеская, а он холоп и мятежник. Руки его по локоть в крови польской.



— В омут с ним… на расстрел и на каторгу. Жизни нет без него.

Руки тонкие заламывает, и очи синие от слез еще синее, еще ярче — горят топазами драгоценными и самой Ганне душу рвут. Не уберегла она панночку. Не уследила. Как же так? Как же из всех мужей на земле самого недостойного и подлого полюбила птичка ее маленькая?

— Ты счастливой будешь с Чеславом. Забудешь этого… В золоте купаться станешь, отец приданое за тебя знатное даст, и сам Чеслав души в тебе не чает. Да и пора уж — засиделась в девках. Выбрось дурь с головы, пока не поздно. Пока люди не прознали. Не стерпит пан Януш позора такого.

— Не загуби, молчи, Ганна. Молчи.

— Никаких встреч больше. Не то сама отцу все расскажу.


Дверью хлопнула, а панночка лицо руками закрыла. Нельзя ей замуж. Никак нельзя. Ивану она принадлежит. Душой и телом, и сердцем своим израненным. Муж он ей давно уже. И не важно, что не венчаны — она его кольцо на сердце носит. Он его кинжалом там вырезал атаманским своим резным. Тем самым, которым поводья обрубил, когда из воды ее вытаскивал год назад. Она тогда в глаза ему посмотрела и пропала. Словно не жила никогда до встречи с ним. Не дышала и не знала, что значит на самом деле дышать. Время остановилось для нее, весь мир сосредоточился в черных зрачках и в ее собственном отражении, дрожащем в серых дьявольских омутах. Красота у него дикая, не такая, как у польских парней — хищная красота, звериная. Словно весь хаос Преисподней клокочет в нем и на волю рвется. Никто так на панночку не смотрел никогда. Не было в его взгляде раболепного восхищения — голод там был и еще что-то… чего она тогда изведать не успела, но изведает с ним позже, и он ей обещал, клялся, что изведает, вот этим своим адским взглядом, от которого сердце сгорело за несколько мгновений и возродилось из пепла, чтоб ей уже не принадлежать. Никогда.

А потом он саблей кусты рубил и повозку ее из болота тянул вместе с людьми своими… она на берегу стояла, взгляда от него отвести не могла. Без кафтана в рубахе одной мокрой насквозь, расшитой нитками красными на рукавах и вороте. Красив и силен. Мышцы бугрятся под льняной материей. Ругается на языке своем, когда кони взвиваются и копытами по воде хлещут, и брызги в разные стороны летят.

Судорожно выдохнула, когда спаситель рубаху через голову снял и кафтан темно-синий суконный, златом расшитый, на голое тело натянул, а у нее глаза широко распахнулись, как торс голый мужской увидела, и щеки вспыхнули. Только взгляд отвести не смогла, и в горле так сухо стало и жарко всему телу. Ладони зудеть начали от желания кожи его смуглой коснуться. Вот там, в самом вырезе чуть ниже ключиц, где крест нательный колыхается.

— Срам какой. Голый почти, да у женщин на глазах. — тихо проворчала Ганна.

— А красив как Бог, — пролепетала Агнешка, приоткрыв рот, не в силах сдержать восхищение красотой этой варварской.

— Тьфу на тебя. Как дьявол скорее.

Перед тем, как расстаться, губами к руке ее, дрожащей, прижался, щекоча усами длинными, а взгляд и правда, как у дьявола, самое сердце ласкает и дразнит. Дрожать заставляет княжну, трепетать и ресницы стыдливо опускать, чтоб не увидел, как глаза ее загорелись.

— Буду ждать… у озера… в полночь. — шепнул и перевернув руку княжны, губами к раскрытой ладони прижался.

Самоуверенный. Наглый. Она руку одернула и в лицо ему расхохоталась. А у самой сердце трепещет, как птица раненая, словно приговор себе чует и от страха бьется, волнуется.

— Вечность ждать будешь, казак. Никто ты и звать тебя никак. А я дочь князя Запольского. Завтра братья мои твою голову саблями золотыми снесут за то, что смотреть и говорить со мной посмел.

У него улыбка с чувственных красных губ пропала, и глаза снова загорелись тем самым огнем, от которого в груди больно становилось и все тело пронизывало сладким ядом.

— И вечность подожду, если знать буду, что придешь. Голову эту сам к ногам твоим склоню и саблю в руки твои дам — режь меня, если тебе это радость принесет, панна мОя.

Она еще долго успокоиться не могла, руки прижимая к груди, а потом выглянула из кареты и увидела, как гарцует на месте его конь вороной с седлом, расшитым золотом, и вышивка на одежде чужака поблескивает на солнце. Шапку меховую сдернул — волосы русые вьются на ветру, а ей вдруг подумалось, что под ее ладонями они шелком пальцы обожгут и изрежут в кровь ладони. На нее смотрит, осаждая скакуна нетерпеливого, а потом хлыстом по крупу ударил да шпорами в бока, и жеребец, взвившись на миг на дыбы, галопом прочь поскакал, облака пыли оставляя в воздухе.

— Антихрист. Чтоб ему повылазило, как на панночку уставился, — Агнешка несколько раз перекрестилась и на Валеску с тревогой глянула, и Ганна вместе с ней, целуя крест золотой нательный.

— Легко отделались… Говорят, Богун — украинский нелюдь, здесь по лесу рыскает с войском своим. Головы рубят полякам, а женщин насилуют и с разодранными животами на дороге бросают, а младенцев…

— Побойся Бога, ужасы такие при панночке рассказывать. И так бледная вся сделалась. Молчи. Думай, что говоришь.

— Безжалостный зверь. — заключила Агнешка, отводя взгляд и доставая молитвенник, обшитый коровьей кожей, — Помолюсь, чтоб не встретился он нам никогда.

Валеска к окошку отвернулась и в щель между занавесками смотрела, а сама вспоминала буквы на вороте у казака — "И" и "Б", и сердце колотилось все сильнее и сильнее.

Весь день о нем думала, как в сруб вернулись в усадьбу отцовскую. Глаза казака всюду мерещились и голос с акцентом вражеским. Ведь знает, кто он. Знает, что враг он отцу ее и братьям, а из головы не идет лицо это смуглое и взгляд лихорадочный, обещающий нечто запретно-сладкое, греховное. Она словно в нем саму жизнь увидела. Все ей теперь казалось не тем и не таким, и голос его в голове звучит, дразнит, подхлестывает.

"И вечность подожду, если знать буду, что придешь".

И она пришла. Сама до последнего не думала, что способна на такое, а как через окошко в сад вылезла, оглядываясь на дом, поняла, что иначе и быть не могло.

По тропинке к лесу побежала, юбки придерживая дрожащими руками, к озеру, туда, где ждать ее обещал. Фигуру статную у воды увидела и замерла, не в силах шагу к нему сделать. И он ее почуял, как зверь, встрепенулся, выпрямился весь в струну. Так и стояли. Долго. До утра он на нее смотрел. Только косы ей расплел и сквозь пальцы волосы ее пропускал, лаская и поднося к лицу.

— Если бы Бог и Дьявол поспорили, кто может создать самое красивое творение, то Бог точно показал бы людям тебя.

— А дьявол? — тихо спросила и глаза на него подняла с ресницами длинными, дрожащими, в тусклом свете месяца бросавшими тени на щеки румяные.

— И дьявол. Смотреть на тебя, словно на солнце больно — режет до слепоты. А отвести взгляд не могу. Выжгла ты мне душу очами своими, ясочка моя синеглазая.

Сказал "моя", а она и возразить не смогла. Правильно это как-то прозвучало. Перед тем, как солнце первые лучи показало, к себе притянул за затылок и губы ее своими накрыл. Сначала нежно, осторожно так, что княжна вся задрожала и колени подогнулись, а потом жадно и голодно. Не знала она, что поцелуи такими ядовито-сладкими бывают, что отравят ядом ее горьким и навсегда к нему привяжут веревками с узлами, которые не развязать и не разрубить.

Дыхание ее выпил так, что больше ни одного вздоха без его губ сделать не могла. Волосы ее сжимал ладонями горячими, губы терзал и терзал, и у нее сердце биться переставало от наслаждения. Спину ее вдавливал так, что к нему всем телом льнула и грудью под тонкой сорочкой об узоры на его жилетке цеплялась, сосками, болезненно тугими, мучительно горящими от неясных желаний. И неважно стало, кто он и кто она. Казалось, это где-то за пределами озера осталось. Не мог быть нелюдем-Богуном ее Иванко. Не могли руки, что волосы ей перебирали, людей резать, да хаты жечь.


Каждую ночь приходил теперь Иван к ней и с каждым разом все больше с ума сводил, к себе приучал, к рукам своим бесстыжим и поцелуям грязным и таким сладким, что панночке казалось, звезды в ее глазах зажигаются, как и на небе… на которое смотрела, раскинувшись на его плаще и выгибаясь подо ртом жадным, ласкающим грудь ее голую, заставляющим стонать, как девку позорную, и за волосы его хвататься, чтоб не прекращал. Молить о чем-то, о чем сама еще не знала и не ведала.

— Коханый… коханый, — шептать, задыхаясь, когда снова губы поцелуям осыпал и ноги гладил ладонями сильными, придавливая своим телом тяжелым и мускулистым к траве мягкой душистой с запахом летнего зноя, цветов полевых и ее падения все ниже и ниже в бездну его объятий.

— Ты… ты моя кохана. Люба, гарна. Никому не отдам — моей будешь. Украду тебя. У всего мира заберу, на Родину увезу. Уйдешь со мной, Валеска? Уйдешь с коханым своим? Бросишь родню?

Раздвигая ей ноги коленом и шею ее щекоча кончиком языка и усами мягкими. А она от ласк его наглых и умелых губы в кровь кусает и головой кивает беспрестанно. Уйдет с ним, куда попросит, уйдет даже на тот свет, только пусть шепчет ей на ухо слова эти, от которых в груди печет и так тянет низ живота, пусть пальцами своими с ума ее сводит, и губами порочными, и языком острым, стискивая бедра белые под задранными юбками, заставляя извиваться и стонать его имя пересохшими губами, закатывая глаза и содрогаясь от наслаждения.

Сама просила, чтоб своей сделал, сама губы подставляла под его рот, сама на себя тянула и выгибалась, когда брал ее тело податливое и научил кричать, царапая его спину.

— Я уеду ненадолго, люба моя, ты только жди меня. Слышишь? Дождись. Вернусь и заберу тебя отсюда. Повенчаемся. Женой моей будешь.

— Куда едешь? Куда? Надолго?

Лихорадочно за рубаху цепляясь и цепенея от страха перед разлукой.

— В Московию мне надобно, вернусь я. Обещаю.

И она верила, руки его целовала и к своим щекам прижимала.

— Не вернешься, не будет жизни мне без тебя, Иван… не будет. Умру без тебя.

Он ее к груди своей прижимал и волосы целовал, взгляд суровый смягчался, и губы в уголках дрожали.

— Вернусь. Слово Богуна — вернусь.

Ленту ей с рубахи своей отдал, в волосы завязал.

— Не снимай, пока не приеду. Сам расплету.

В глаза поцеловал, в лоб и на коня вскочил. Княжна долго ему вслед смотрела, пока глаза слезами не разъело так, что почти ослепла. Словно знала — не вернется. Чуяла сердцем — так сжималось оно в момент разлуки.

Ждала его днями и ночами, от тоски не спала и не ела. Весь румянец растеряла. А в отчем доме к свадьбе готовятся, подарки жених шлет, платья на нее примеряют, перед помолвкой. Только княжне все не в радость. Ни шелка, ни кружева, ни батист, ни каменья драгоценные и украшения, коими Чеслав ее одаривал. Милей всего сердцу лента от Ивана и цветы, что дарил. Засушенные между страницами книг прятала, а потом аромат вдыхала.

— Не приедет он. Лживые уста его вражьи. Опозоришь отца, коль не девка уже, — хлестала ее словами Ганна и волосы чесала, пытаясь содрать ленту, которую Валеска трогать не позволяла.

— Приедет. Увидишь. Приедет.

И сама изо всех сил верить хотела. По ночам к озеру прибегала и до самого утра в воде стояла и звала. Пела ему песню, что сама сложила за дни эти тоскливые. Тихо пела… чтоб не слышал никто, пела и ладони к животу прижимала. Знала, что не одна его ждет. Тяжелая она от Ивана вот уже четыре месяца. Скоро все заметят, и позор ей тогда, ей и отцу с братьями.


Не приехал Иван ни через неделю, ни через две. И через месяц не появился. Уж помолвка состоялась, и день венчания близился. Вот-вот в дорогу собираться. А глаза панночки от слез не просыхают. Ждет и ждет, тает на глазах, не ест и не спит. Ганна уже и сама извелась вся, глядя на госпожу свою молодую.

Весточку недавно от Ивана в дубе у озера нашла, в горницу принесла и на пол сползла, глядя застывшим взглядом перед собой.

"Не жди меня, Ясочка, не жди. Выходи за другого. Женился я. Прости и прощай, люба моя. Не печалься. Ленту сними и в озеро брось. Забудь меня".

Не рыдала больше панночка, ни слезы не уронила. Только словно смыл с нее кто все краски жизни. Сама на себя не похожа стала. Глаза огромные блеском сухим блестят, и губы белые подрагивают. Словно говорит что-то, но про себя… себе.

Перед самым отъездом на рынок, всю ночь с княжной Ганна просидела, но та ее ближе к утру прогнала, уверила, что успокоилась и смирилась. Даже лицо ее прекрасное умиротворенным выглядело, только в глазах пустота появилась. Словно нет у нее света и жизни в них, словно души нет. Ганна даже перекрестила ее несколько раз и к себе пошла с тяжелым сердцем.

Не видела она, как княжна через окошко в сад вышла, как медленно шла через лес, ступая босыми ногами по земле сырой, талым снегом пропитанной, пачкая грязью маленькие ступни. Весна рано пришла, лед везде протаял и ручьями в озеро стекался.

Валеска к берегу крутому вышла, долго на воду смотрела, а потом косы расплела и медленно пошла вперед, глядя на небо ясное, звездами усеянное, руки раскинула и вниз полетела.

Омут ледяной сомкнулся над локонами черными, пряча княжну от глаз людских и от боли с тоской. Укрывая драгоценным покрывалом холодным, качая и баюкая. Навечно спать укладывая на дне своем мшистом.

Тело панночки не нашли, не вернула ее вода людям, только лента алая на волнах колыхалась, ко дну не шла, но и в руки никому так и не далась.

С тех пор поговаривали, что ходит по берегу юная княжна ночками темными лунными и песню тоскливую поет, кто услышит, обратно не воротится.

* * *

Паулина проснулась от прохлады — дверца машины открылась, видимо, ночью. Ивана рядом не оказалось, а ребята сзади сбились вместе и спали. Дежавю какое-то, словно она это сегодня уже один раз делала, только ночью. Девушка вылезла из машины и, вглядываясь в утренний туман, позвала парня по имени, но никто не откликнулся. Все, что ночью произошло, сном ей теперь казалось.

Раздвигая кустарники и ежась от холода, вышла к берегу и снова громко позвала Ивана по имени. Склонилась над водой и тут же отпрянула назад — на дно медленно опускалась красная ленточка.

Паулина к ребятам бегом вернулась, спотыкаясь и назад на озеро оглядываясь — как раз Вера из машины вылезла с полотенцем и кружкой, а за ней Ежи, потягиваясь и зевая.

— А утром местечко это очень даже ничего. Красотаааа.

— Вер, а ты Ивана не видела?

Они оба к ней резко обернулись.

— Какого Ивана?

— Как какого? Ну… новенького, который привез нас сюда.

Ежи и Вера переглянулись.

— Новенького? Нас Алик привез. Он в деревню пошел трактор искать. Мы оба колеса вчера пробили и в яму завалились.

Паулина нахмурилась и отвернулась, потирая виски тонкими пальцами.

— Ну как же? Мы в библиотеке познакомились — Иван. Вчера с ним в аренду машину брали и…

— Машину напрокат Алик взял с Владеком. Что с тобой? Ты пугаешь меня.

Паулина на них обоих по очереди посмотрела и к дереву спиной прислонилась, глаза закрывая. Давно с ней этого уже не случалось… Очень давно. Бабушка сказала, что излечилась она, наверное… а вот и нет. Вернулось все, да еще пуще прежнего.

— Алик с местными идет, машину вытаскивать будем.

* * *

— Как вас занесло сюда? Ни одна дорога в Соборский лес не ведет. Все указатели давно снесли. Да и нет тут дороги никакой: ухабы, да ямы одни.

Дед седовласый в потертом свитере и старых латанных на коленях штанах на корточки у колеса опустился, рассматривая пытливым взглядом пронзительно черных глаз яму, в которую влетела машина, а другой местный, помоложе, видимо, сын его, так как похож очень — тот же нос крупный "картошкой", сигарету в рот сунул и от спичек прикурил, осматривая старенький "Шевроле" со всех сторон.

— А разве не аккумулятор у нас испортился? — тихо спросила Паулина, — И… и машина вроде "Рено".

— Да что с тобой? Мы же в яму влетели. Ты еще головой ударилась, и Вера тебе компресс делала, к озеру меня гоняла. Не помнишь?

Паулина отрицательно покачала головой.

— Ивана помню. Он машину вел. Аккумулятор, сказал, испортился. Парень такой молодой… волосы русые и глаза серые. На лбу у виска шрам маленький. В рубашке синей. Ну как не помните? Как?

Дед голову поднял, волосы седые грязной рукой со лба убирая.

— Когда этого Ивана пани видела?

— Он… он привез нас сюда. Ну я так думала… помню его хорошо.

Дед с корточек поднялся и задумчиво переносицу потер мозолистыми пальцами.

— Парень, о котором вы, пани, говорите десять лет назад в озере нашем утонул.

Паулина воздух широко открытым ртом вдохнула, а дед продолжал.

— Гиблое это место. Нехорошее. Люди о нем разное болтают. И не зря болтают. Ночью никто сюда не суется. Как стемнеет, даже собаки здесь не рыщут.

Он снова на машину посмотрел и затылок почесал.

— Трактором тянуть надо. Хорошо, вы в яму сели. Пока Ян сюда дракона своего железного пригонит и вытянет тачку вашу, времени много пройдет. Идемте вас чаем пока напою с травками. Не отравлю, — и тихо засмеялся, — Знахарь я местный. Типа лекаря.



* * *

— Давно это было, можно сказать, легенда наша местная или проклятье. Как хотите назовите — все одно будет. Из поколения в поколение передается. Кто верит, а кто нет. Только трудно не верить, если сам своими глазами видишь.

Дед Мацей несколько кружек на стол дубовый поставил и сам рядом с ребятами на табурет сел. А они по сторонам оглядываются, жилище у деда необычное: под потолком ветки, засушенные с ягодами, куча банок на полках с мутным варевом песочного и тыквенного цвета, кот по подоконнику бродит черный, гостей, вроде как, и не замечает.

— А что за легенда? — спросила Вера и кружку ладонями обхватила, согревая пальцы.

— Легенда о том, как польская панночка украинского казака полюбила. Лютое время было. Речь Посполитая воевала, и Украина воевала. Резали, жгли, насиловали, целыми деревням вырезали и скот угоняли. Атаман украинский с панночкой позабавился да бросил, весточку ей прислал, что женился на другой, а она, несчастная, понесла от него, да не стерпела позора, в озере нашем утопилась. Говорят, письмо ему в дубе старом оставила. Да кто ж туда сунется. С тех пор бродит по берегу, к себе парней заманивает да девчат. Озеро у нас страшное и глубокое — кого на дно свое утащит, тот уже не возвращается обратно. Вот такая легенда. Правда — не правда, не знаем. Только народу в нашем Соборском лесу пропало столько, что люди все указатели поснимали и любую дорогу сюда спрятали. Но она все равно их заманивает… пением своим… голосом ведьмовским… красотой нечеловеческой. Говорят, вернуться хочет и найти душу неверного возлюбленного.

— Кто заманивает? — шепотом спросила Паулина.

— Известно кто — панночка-утопленница.

И перекрестился.

— На берегу косы свои черные чешет, и лента алая в волосах вьется, а как обернется — посмотрит, так и не отпустит уже.

Прозвучало зловеще, и девушки поморщились, отпивая чай из кружек эмалированных.

— А усадьба княжеская далеко отсюда? Сохранилась она?

— Заполье давно переименовали, а от усадьбы только развалины склепа остались. Туристам это не интересно. Они у нас другие места смотрят со времен не столь далеких.

К вечеру Ян вернулся вместе с парнями.

— Плохо дело — днище пробило камнем, залатать надо, и третье колесо тоже спустило. Мы в соседнюю деревню поедем, к вечеру будем, отец.

— Езжайте с Богом. А я панночкам развалины усадьбы покажу.

* * *

Обратно они ехали в тишине. Никто слова не сказал. Только на Паулину с опаской поглядывали, а когда в город приехали, она даже не попрощалась с ними, домой побежала.

Все оставшиеся месяцы лета девушка только об этой поездке и думала. У нее плиты надгробные с развалин усадьбы княжеской перед глазами стояли. Покоя не давали. Что-то странное в них было, и понять не могла что. По утрам вся в поту просыпалась, и в ушах песня княжны звучит не смолкает. А на ее фоне голосом деда Мацея — та самая легенда… только что-то не то в ней и не так.

И снова глаза закрывает, чтоб плиты представить: на них цифры выбиты и имя полустерто. Цифры… цифры… да, дело в них.

К ноутбуку бросилась и… нашла…

"17 февраля в 1663 г. Иван Богун был арестован и через несколько дней расстрелян под Новгород-Сиверским…".

И снова цифры перед глазами — дата смерти Валески Запольской 13 марта 1663 года… Вскочила из-за стола, распечатала страницу, сложила вчетверо, в карман джинсов сунула, сотовый схватила и за порог — такси на вокзал ловить.

* * *

Одна она туда поехала, без ребят. Местный мужик ее до развилки у леса довез, а в лес пешком идти самой пришлось, дороги, и правда, не оказалось. Осень уже в свои права вступила… траву высушила, листья разным цветами разукрасила, и воздух холодным, колючим сделался, так что вдохнуть его больно. Паулина не сразу дуб старый нашла, а когда нашла, он отчего-то у самого берега оказался, над обрывом в воду, долго не решалась руку туда с листком засунуть, но все же она это сделала.

"Не бросал он… убили его. Не губи никого. Утешься. Любил он тебя".

Обратно хотела бежать, да ногу подвернула, за дерево растопыренными ладонями цеплялась, ногти ломая, чувствуя, как глинистая почва, размякшая под дождями из-под ног комьями летит, и она сползает к самому обрыву. За ветку ухватилась, но та сломалась в руках и выскользнула из мокрых пальцев. Казалось, в воду ледяную целую вечность летела, а пока летела, проклятая песня в голове звучала…

* * *

Долго они вчетвером историю эту вспоминали. По весне снова в те места отправились… деда Мацея проведать хотели, но ни дороги к лесу не нашли, ни деревни ни одной поблизости. А когда на карту электронную посмотрели, последний домик здесь сгорел десять лет назад при летних пожарах. Лес совсем по — другому назывался, и озеро, оказывается, давно высохло.

— Как такое может быть? — удивлялась Вера — Мы же чай у него пили и… легенду он нам рассказывал.

— Чертовщина какая — то.

— А может, привиделось нам.

Только Паулина, улыбаясь, в окошко смотрела и алую ленточку, завязанную вокруг толстой черной косы, на палец наматывала…

— Может, и привиделось…

Вероника Орлова

За Зеркалами

АННОТАЦИЯ.

Тихий и спокойный религиозный город объят ужасом - появился серийный маньяк, который зверски убивает маленьких мальчиков. Ева Арнольд, молодая, следователь, расследующая дело, впервые сталкивается с такими жуткими преступлениями и впервые позволяет личным чувствам вмешаться в следствие. Ведь подозреваемый - король бездомных бродяг, Натан Дарк, на которого показывают все улики, просит довериться ему... Тому, кому доверять нельзя совершенно...


— Ах ты гребаный ублюдок, — сильный удар мокрой, вонючей после мытья общественного туалета тряпкой по лицу, — мелкий сукин сын, — еще один удар, на этот раз огромной лапой с широко расставленными жирными пальцами по щеке, и у мальчика невольно выступают слезы на глазах. Он прикусывает нижнюю губу, чтобы не разрыдаться, как девчонка, и медленно отходит назад.


— Куда это ты намылился? Думаешь, сбежать?


Отец… даже в мыслях Натан поперхнулся этим словом… он надвигается на него, схватив с пола ведро с водой, и мальчик испуганно качает головой, отступая назад.

— Иди сюда, крысеныш, я тебя научу смотреть под ноги.

Мужчина снова размахнулся, и мальчик все же побежал, на ходу глотая слезы. Сзади доносились проклятия вперемешку с бульканием, и Натан представил, как разлетается слюна в стороны, как трясется двойной подбородок его отца. А потом резкая боль в голове, и ребенок поскользнулся и упал, с каким — то облегчением понимая, что исчезают звуки пьяного голоса, перекрываемые звоном разбитого стекла. Ублюдок все же метнул в него уцелевшими остатками бутылки, которую мальчик нечаянно разбил, поскользнувшись на мокром полу.

* * *

Он не хотел просыпаться. Он отчаянно молился одновременно Богу и Санта Клаусу, обещая им вести себя хорошо и ходить по воскресеньям в церковь. Пусть даже она располагалась очень далеко от его дома. Не его. Не так. От дома, в котором он жил. Он отчаянно молился, сложив тонкие ладошки в молитве и глядя глазами, полными надежды на обшарпанную, всю в темных подтеках стену муниципальной больницы, в которую его привезли. О чем? Молился о том, чтобы больше никогда-никогда не увидеть деспота, фамилию которого он носил, и его безликую молчаливую жену, больше походившую на тень, чем на живого человека. Она боялась мужа, как боятся бешеную собаку, у которой в глазах уже появилась жажда плоти, но пока еще не выступила пена на губах. Может быть, поэтому Натан и перестал ощущать ту обиду, которая поначалу сжигала его изнутри, пока смотрел заплывшими от побоев глазами на осунувшуюся сгорбленную фигуру матери, безропотно стоявшую у самой двери, пока отец отвешивал одну за другой пощечины или, матерясь через слово, пинал его, лежащего на полу, носками тяжелых ботинок.

Со временем ребенок перестал вообще воспринимать ее как мать и начал относиться как к чужой женщине. Женщине своего мучителя. Не сразу, нет. Все же детям присуще любить маму особой любовью. Той, которая поглощает все существо ребенка. Той, которая готова оправдать и бутылку в руках самого близкого человека, и использованный шприц, валяющийся возле детской кровати, и частые побои "в воспитательных целях". Детская любовь абсолютна и не признает полутонов… до тех пор, пока ребенок вдруг не начинает сравнивать. И именно тогда его мир начинает рушиться. Оказывается самым обыкновенным мыльным пузырем, который лопается от первого же соприкосновения с реальностью.

Мир Натана, как и его любовь к Джени, обрушился в тот момент, когда он увидел мать своего нового друга. Нет, он не видел, как та пекла вкусные пироги или покупала самые навороченные игрушки своему единственному сыну. Он не слышал, как она пела тому колыбельную на ночь или же обещала заехать за ним после школы. Все то, чего он не знал и до этого дня. Его мир лопнул подобно скользкому мыльному пузырю, когда Джаред рассказал, что мать разошлась с отцом, потому что тот посмел поднять руку на сына. Натан сильно удивился тогда. Удивился этому слову "посмел". Будто кто-то мог помешать взрослому мужчине избивать своего же ребенка. Он даже улыбнулся, но эта улыбка застыла на его губах каменной маской, когда друг, продолжая, добавил, что им пришлось уехать в другой город, только потому что мать боялась за сына. Почему — то именно это сочетание слов заставило Натана ощутить, как в горле ком образовался и пальцы задрожали мелкой дрожью. Непослушные. Он попытался ими ослабить дешевенькую бабочку на своей шее — элемент школьной формы, но так и не смог. Так и шел домой, чувствуя, как задыхается, стараясь глотать воздух короткими неглубокими вздохами.

А когда дошел и увидел пьяного отца, развалившегося на диване с пультом от телевизора в руке… пьяного означало всегда злого… когда тот поманил его указательным пальцем к себе… когда услышал, как закрылась в этот момент дверь на кухню, то впервые испытал нечто темное… нечто такое страшное, чего сам испугался. До холодного пота испугался. Впервые он возненавидел женщину, родившую его. Возненавидел больше ее мужа.


Мать всегда говорила ему, что если прилежно молиться и соблюдать заповеди Господа, то он услышит и обязательно поможет. И Натан верил. Потому что это было единственное, что он мог сделать. Потому что нельзя не верить. Очень страшно не верить вообще никому или ни во что. Тогда мир вокруг поглощает тьма.

"Просто верь, и тебе воздастся за это", — говорила она. И оказалась права. Ему все же воздалось. Странно, Натан думал, что будет радоваться, думал, что будет впервые счастлив в день, когда за ним придут из приюта. Да, с некоторых пор он просил именно этот подарок на каждое Рождество у неба. Он обещал Богу стать самым прилежным христианином, если только тот откликнется на его просьбу. Если только он больше никогда-никогда не увидит своего истязателя. Ему казалось, что лучше быть одним из толпы, лучше быть неприметным и не вызывать вовсе никаких чувств, чем ощущать на себе ненависть близких. А на деле чувствовал лишь безразличие и какое-то опустошение, которого сам себе объяснить не мог.

Он даже не старался запоминать как обычно сгорбленную сухую Джени, молча смотревшую из окна, как сын садится в белый микроавтобус, который увезет его на другой конец города в детский приют. Зато с каким удовольствием слушал всю эту неделю крики и ругательства отца, возмущенного тем, что теперь их семья лишится пособия, которое он пропивал в первую же неделю с момента получения денег. Как они будут жить без средств к существованию? И все из-за грязного тщедушного ублюдка, который, вместо того, чтобы отрицать все обвинения в адрес родителей, подтвердил их. Обвинения в адрес людей, которые забрали никому не нужного оборванца из замшелого детского приюта, и он отплатил им черной неблагодарностью. Потом отец кричал еще, и Натан понимал, что весь тот мир, который он привык считать своим, на самом деле таковым не является. Ни этот обшарпанный старый дом на окраине города. Ни это вечное пьяное чудовище, выплескивавшее свою ярость на слабых. Ни его бесхребетная бесплодная жена. Просто кто-то выбрал его из другого мира, из того, в который он, наконец, вернется, и поместил в этот маленький Ад на земле. Впрочем, теперь Натан хотя бы перестал испытывать постоянное чувство вины за то, что раздражал собственных родителей. И даже побои терпел с какой — то мазохистской улыбкой на лице, представляя, что его жизнь теперь изменится к лучшему. Обязательно к лучшему. По-другому ведь и быть не может. Ведь мать… Джени говорила монотонным голосом, что страдания даются человеку свыше либо за грехи его, либо как испытания, которые он должен пройти, чтобы обрести счастье. Натан никогда не был самовлюблен, он ненавидел чувство жалости к себе… впрочем, он с ним и не сталкивался ни разу, но почему — то представлял в своей голове, что подобное отношение способно только унизить человека… и тем не менее, мальчик позволил себе мечтать о том, что вот теперь — то уж у него закончится та самая пресловутая черная полоса и начнется ослепительно белая, наполненная счастьем и спокойствием.

Наверное, так дети ждут Нового года и появления чуда, как он ждал своего переезда в приют. Туда, где много детей. Туда, где никто не посмеет коснуться его безнаказанно, просто потому что содержит в своем доме. Парадокс, но в его мечтах приют ассоциировался с некоей свободой.

И не перестал с ней ассоциироваться ни в первую неделю, на протяжении которой Натан постоянно получал тумаки от своих сверстников. Но им он мог огрызаться. Им он мог ответить, защищая себя и свое нехитрое имущество, которое притащил в приют — пару книжек, страницы из которых были безжалостно вырваны на следующий же день после приезда местным главарем хулиганов, и маленький деревянный крестик, который дал ему на прощание Джаред. Натан привязал его на белую нитку и носил на шее вместо серебряного, который отец продал за бутылку водки два года назад.

Его свобода длилась ровно две недели. Две недели, пока он был таким же, как все. Только первые несколько дней пробыв "новеньким". Затем интерес к нему у местных детей пропал, да и Натан больше не давал себя в обиду и теперь почти чувствовал себя счастливым. Две недели, пока его не замечали. Вот как выглядела его свобода — абсолютное безразличие к нему.

А затем свобода лопнула как тот самый мыльный пузырь, окрасившись в черный цвет разочарования, ужаса и смерти.


"Знаешь, как переводится твое имя, Натан? Подарок, — мужская рука поднимается все выше, сжимая худое колено, спрятанное под шерстяными штанами. Зимой в приюте было жутко холодно. Но Натан дрожал не от холода, а от страха. Он не знал, почему, но испытывал рядом с этим мужчиной самый настоящий ужас. Глядя в светло-зеленые глаза цвета молодой листвы, он вжимался в спинку потертого кожаного дивана, стараясь как можно дальше отодвинуться от нависшего над ним крепкого тела, — И ты лучший подарок, о котором только можно просить, мой мальчик".


Натан кричал. Ему казалось, что он кричал громко и долго. Горло болело так, словно он порвал голосовые связки в истерическом крике. Диссонанс. Он не услышал ни звука из своего рта. Только шепот. В самом начале. Жалкое "прошу вас, не надо", и кривую усмешку в ответ.

"Не меня проси, а Господа нашего, и он услышит твои молитвы. Я просил. И он подарил мне тебя".


Натан плохо помнил, что произошло дальше. Почему-то в памяти сохранилось, как после всего сжигал деревянный крестик украденной у одного мальчика зажигалкой и долго смотрел, как он догорает, падая на ладонь черным пеплом. Странно. Он не почувствовал боли, даже когда огонь лизнул онемевшие пальцы. Все они врали. Не было никакого Господа. Вокруг была только тьма, и никакие кресты и иконы не могли развеять ее светом. А если и был их Господь, Натан теперь знал — именно он и был тем, кто потушил все свечи и впустил этот мрак. Весь его нехитрый багаж уместился в маленький рюкзак.

Утром мальчика в здании не обнаружили, зато одна из воспитателей нашла благочестивого и всеми любимого директора в его кабинете. Мертвым, с торчащим из горла ножом для фруктов. Это событие на долгие недели взбудоражило всех обитателей приюта.

* * *

Спустя три года


Он надвинул кепку еще ниже на глаза, придерживая рукой капюшон, скрывавший овал лица. Свободной рукой вцепился в решетку кованого в какие-то причудливые узоры забора, напряженный, даже не замечая, как холод трогает щеки и аккуратный нос. Невольно приоткрыв губы, внимательно следил за пареньком, громко рассмеявшимся в ответ на реплику друга. Натан вздрогнул от звука этого смеха. Он ему показался таким знакомым, но почти безнадежно забытым.

Объект его интереса, активно жестикулируя руками, что — то рассказывал своему собеседнику, не обращая внимания на худощавого мальчишку у ворот своего дома. Одетый в дорогую кожаную куртку поверх модной рубашки, парень спрятал замерзшие руки в карманы темно-синих джинс, Натану почему — то подумалось, что уж у парня-то, наверняка, джинсы потертые понарошку, а не как у него — от времени, да и куртка греет, потому вряд ли такая ж дырявая, как та, которая была не нем.


— Кристофер, — мелодичный женский голос позвал парня, и тот как — то на мгновение словно осунулся и прикрыл глаза, чтобы тут же, встряхнувшись, растянуть губы в улыбке, протягивая ладонь для рукопожатия своему другу. Коротко кивнул ему на прощание, и, снова засунув руки в карманы, побрел домой, пиная носком фирменных кроссовок лежащие на дороге декоративные камешки.

Натан еще долго бы стоял у ворот, сжимая металлические прутья решетки, если бы не садовник, заметивший мальчика.

— Эй, бродяжка, — он угрожающе приподнял лопату, двинувшись к Натану, — чего уставился? Хочешь познакомиться с моей лопатой поближе? Вали отсюда. Здесь нищим не подают.


Мальчик даже внимания не обратил на него, продолжая смотреть в спину удаляющемуся сверстнику.

— Ах ты, ублюдок, — садовник с лопатой наперевес подбежал к воротам, — ты чего ошиваешься здесь каждую неделю? Думаешь, я не замечал тебя? Иди отсюда, или я в полицию позвоню.

— Позвони, — сказал безучастно, не отрывая глаза от Криса, открывающего массивные темные двери, и думая о том, что садовник навряд ли свою угрозу выполнит. А жаль. Сегодня ему снова негде было ночевать.

* * *

Четырнадцать лет спустя


Трель телефонного звонка безжалостно вспорола тишину, установившуюся в кабинете. Я неспешно подошла к кулеру, подставляя стакан под кипяток. Кофе. Выпить, и, может быть, непрекращающаяся головная боль отступит. Хотя бы ненадолго. Ложку сублимированного кофе и пол-ложки сахара. Распахнуть окно настежь, чтобы не задохнуться от забивающегося в нос запаха свежей краски на стенах. Стойкий и вонючий, он поглощает даже аромат напитка. И, наконец, сделать долгожданный глоток горячей жидкости, облегченно выдыхая, обхватывая кружку пальцами, чтобы согреться. Глядя, как играет пронизывающий холодный ветер с бумажным пакетом, то подбрасывая его вверх, то безжалостно кидая на землю, нетерпеливо треплет, когда тот цепляется за растопыренные щупальца-ветви уже голых деревьев.

И, наконец, благословенная тишина… ненадолго. На несколько секунд, позволяющая спокойно выдохнуть… показалось — впервые с того момента, как мы с Люком поехали на место преступления.

Трудно привыкнуть к смерти как к таковой. А к убийствам — тем более. Когда же смерть после болезни приходит за детьми… за теми, кому точно не настало время умирать, это кажется кощунственным. Кажется верхом несправедливости. Пока, дойдя до этой самой вершины, не понимаешь, что есть еще более высокая, еще более опасная и острая… та, на которой детей убивают. Убивают безжалостно и бесчеловечно.

Иногда я думала о том, что первое дело… первый труп — как первая любовь. Его не забываешь никогда. Не просто лицо, обстоятельства, место, но и свои собственные эмоции от столкновения с ним. Свой страх, омерзение, дрожь в коленях и устойчивое чувство тошноты. А еще чувство вины перед ребенком… всепоглощающее, гнетущее чувство вины за то, что теперь он по ту сторону черты, а ты можешь лишь обещать ему и себе найти ту сволочь, что отправила его туда. Потом их будет много… трупов. Отец всегда говорил, что со временем они могут слиться в какую — то серую массу убитых тел, сухих строк из уголовных дел и приговоров суда, а первое дело о преступлении против жизни — оно так и останется тем самым первым ножом в твою веру в человечность.

Моим первым был Тими. Я "познакомилась" с его телом месяц назад. Познакомилась и дала слово ему и себе, что обязательно найду тварь, которая убила его. Но вот на очереди уже пятый, а единственное, в чем я продвинулась — это связала его смерть со смертями четырех других детей.


"Ева… Ева, спокойнее, — Люк придерживает меня за плечи, стоя сзади, обдавая дыханием с запахом ментола, и меня снова накрывает приступом тошноты.

— Сейчас пройдет, девочка. С непривычки оно всегда так.

Я повела плечами, сбрасывая его ладони. Он, конечно, прав, но я почувствовала раздражение. Неужели можно привыкнуть к трупам детей? Или думал, я не замечу завуалированного под заботу пренебрежения?

Отстранилась от него, прикладывая бутылку с водой к губам, давая себе лишние секунды на то, чтобы собраться с силами.

— Иди в машину, девочка, — я сам там все посмотрю и расскажу тебе. Тем более судмедэксперт тоже на месте.

Улыбнулась, чувствуя, как тошнота отходит вместе с головокружением, уступая место зарождающейся злости, а сердце учащенно забилось будто после инъекции адреналина. Так было последние три месяца. Скрытые уколы, оброненные будто невзначай сомнения в компетентности принятых мной решений и слишком навязчивая забота о моем душевном спокойствии, вызывавшая лишь ярость. Люк служил в полиции больше десяти лет и справедливо полагал, что должность следователя после отставки бывшего начальника достанется ему, а не молодой девчонке, приехавшей из столицы сразу на теплое место.

— Нет, Томпсон, я справлюсь. Это все-таки мое дело, — и злорадное удовольствие видеть, как скривились его губы, но все же мужчина кивнул, резко развернувшись на пятках и следуя к большому особняку.

И перед тем, как заставить себя спуститься с последней ступени в подвал пристройки, глубоко выдохнуть, стараясь не дышать носом, чтобы не задохнуться от вони, поглотившей здесь даже воздух. Шаг. Еще один. Ну, давай, Ева. Это всего лишь ребенок. А ты взрослая женщина. Профессионал своего дела. И тебя не должно рвать от вида его перерезанной шеи с откинутой назад головой и залитой кровью грудью. Ты ДОЛЖНА посмотреть в его изуродованное лицо. О, Господи…

— Ублюдок, — Люк прошипел сквозь стиснутые зубы, склоняясь над лицом мальчика лет восьми, — что он сделал с его лицом?

— Боже, — подошла еще ближе, впиваясь в ладони ногтями, глядя на вертикальные маленькие порезы на правой щеке ребенка.

— Художник хренов, — Люк смачно сплюнул, выругавшись и остолбенев, когда вдруг раздался душераздирающий женский крик.

— Тимиии… мальчик мой, — громкое рыдание и топот ног, сбегающих вниз.

— Люк, лови ее, — и помощник срывается с места, чтобы успеть схватить вбежавшую в помещение женщину.

— Мой сыночек, отпустите… отпустите меня, — она тянет руки в нашу сторону, бьет Люка по груди, сопротивляясь и срываясь на рыдания, пока он подталкивает ее к выходу из подвала, продолжая удерживать, не позволяя приблизиться к трупу, — я его мать… вы не имеете права… отпустите. Я посмотрю. Я только посмотрю.

— Мадам, — заставила отвернуться себя от мальчика, — посмотрите, когда мы здесь закончим, — Люк зашипел, когда она ударила его по колену, — обещаю, у вас будет время попрощаться с мальчиком. Сейчас вы мешаете нам. Прошу вас… сейчас вы мешаете нам найти улики, которые позволят поймать убийцу вашего сына.

Она затихает, бьется в объятиях мужчины, скорее уже по инерции, позволяя ему себя увести.

— Что же он с тобой делал, Тими? Что он рисовал на тебе, малыш? — смотря на потрескавшиеся и побелевшие губы мальчика. Его тело обнаружила прислуга, не нашедшая ребенка ни в одной из комнат и спустившаяся в подвал за ним. Родители были на какой — то вечеринке в честь повышения отца.

Если справиться с тошнотой, которую вызывает запах крови, то, оказывается, я могу долго всматриваться в остекленевшие мертвые глаза цвета осенней листвы. Вглядываться в них бесконечные минуты, пытаясь разглядеть… не знаю что. Но мне кажется, что зрачки — они слишком темные и большие. И если смотреть в них достаточно долго, то начинает мерещиться, что эта тьма в них не статична. Она словно языки пламени медленно раскачивается, затягивая в себя, раскачиваются под мерное шипение… и я его слышу, слышу так, словно этот звук совсем рядом.

— Ты сейчас упадешь прямо ему на лицо, Ева.

Вздрогнула, когда голос Люка раздался над ухом. Отпрянула от ребенка.

— Так что говорит няня?

Люк пожал плечами, присев рядом с мальчиком, привязанным к стулу напротив большого зеркала, и заговорил, вглядываясь в свое отражение:

— Мальчик попрощался с ней, чтобы пойти в гости к соседу поиграть. После звонка от друга семьи, оповестившего, что Тими уже у них, няня спокойно пошла на кухню пообедать. Вплоть до вечера никто ни о чем не подозревал, пока на пороге дома не появился соседский мальчишка с вопросом, можно ли зайти в гости к Тими.

— И соответственно, отец того мальчика тоже не звонил сюда?

— Нет, более того, его даже не было в этот момент дома. Но няня уверена, что голос был мужской, и звонивший представился нужным именем.

— Несколько часов… он мучил его несколько часов, и никто ничего не заподозрил? Никто не зашел в подвал?

— Они утверждают, что редко пользуются подвалом пристройки, так как здесь, как видишь, не все достроено еще.

— На самом деле, — вскинула голову, чтобы встретиться со взглядом умных серьезных глаз судмедэксперта, который снял очки и сейчас тщательно протирал их салфеткой, — пока рано делать какие — то выводы, но думаю, на все про все у убийцы ушло не более пары часов. Ребенку заткнули рот, — он продемонстрировал черную тряпку, бережно им сложенную в прозрачный пакет, — и привязали к стулу. Скорее всего, раны, — указал пальцем на лицо Тими, — были нанесены еще когда ребенок был жив.

— Люк, поговори с отцом мальчика.

Он молча кивнул.

— Они были на вечеринке вместе с матерью. Они могут подтвердить…

— Просто поговори. Сейчас, — кивнул снова и поднялся в дом.

— Как вы считаете, что эта мразь… что убийца хотел сказать этим, — показала на лицо ребенка, испещренное ранками.

— Ну, моя дорогая девочка, — судмедэксперт сухо улыбнулся, — "разговаривать" с преступниками — это ваша работа. Моя — искать темы для разговора. А вообще обратите внимание, как аккуратно срезана кожа. Небольшие надрезы и скрупулезно удаленные участки кожи.

— Рытвины… он словно делал небольшие ямки… или что? Что, черт?

Привстала с колен, снова нависая над ребенком, разглядывая темные маленькие порезы, обнажающие его плоть. Они начинались из внешнего уголка правого глаза и тянулись к уголку губ. Так словно…

— Ева, — тихий голос Люка вырвал из раздумий. Ошарашенно озираться вокруг себя. Я даже не поняла, как ушел эксперт.

— Поговорил?

— Да, есть любопытный факт. Правда, не знаю, даст ли он нам что-либо. Тими — приемный ребенок. Его усыновили пять лет назад, но об этом никто не знал. Фердинанды переехали в наш город лишь три года назад и тщательно скрывали эту информацию от других, даже от прислуги.

Тогда мы с ним не придали этой информации должного значения. Пока не узнали, что и второй, и третий, и четвертый мальчик были не родными детьми в своих семьях.

— Не нагляделась еще? — Люк подошел сзади, — Ты молодец. Я думал, в первый раз хуже будет, но ты держалась неплохо.

— Слезы.

— Что?

— Слезы. Он изобразил на его лице слезы, Люк.

* * *

Четырнадцать лет назад


— Плачь, мальчик мой, — мужчина рывком дернул за темные волосы, поворачивая к себе заплаканное лицо мальчика, его глаза заблестели лихорадочным возбуждением, и он впился в искусанные от боли губы, с рыком глотая очередной всхлип и тут же отстраняясь — плаааачь. Твои слезы чисты и прекрасны.

И снова развернуть его к себе спиной, продолжая сжимать большими ладонями узкие бедра, чтобы уже в следующую секунду содрогнуться в экстазе под жалобное поскуливание ребенка.

А потом, развалившись на широкой кровати, смотрел пьяными от удовлетворения глазами, как мальчик собирает с пола свою одежду… одежду, которую мальчику купил именно он, и судорожно натягивает ее на себя.

— За все в этой жизни нужно платить, мой милый, — усмехнувшись, когда острые плечи тут же напряглись, и тонкая спина с проступающими позвонками выпрямилась, — а у тебя нет ничего, кроме твоих чистых слез. Тебе было больно?

Он не ждет ответов. Они ему не нужны. Иногда мальчику казалось, что мужчина даже не слушает, когда он ему что-то отвечает.

— Слезы боли — самые искренние. Самые чистые и вкусные. Все остальные отдают лицемерием.

Мужчина говорил что-то еще. Мальчик не слушал. Просто молча стоял спиной к кровати, где тот лежал на животе, подогнув под себя ногу, обессиленный и готовый уснуть. Дождавшись позволения выйти, мальчик едва не выбегает из осточертевшей комнаты со стенами, покрашенными в нежный молочный цвет, и шторами такого же оттенка. Для него эти цвета теперь ассоциировались со страхом. С воплощением всех тех кошмаров, которые он видел в своих беспокойных снах каждую ночь. Все они происходили всегда в одной и той же комнате, и самым жутким для него стало осознание, что они не прекращаются. Никогда. Его сны продолжаются в реальности, а кошмары из реальности плавно переходят в сны.

Спуститься по лестнице, опустив голову вниз, чувствуя себя поломанным, таким поломанным, что кажется, в теле не осталось и одной целой кости, и столкнуться в дверях с матерью, которая отводит взгляд, чтобы не увидеть свежие засосы на шее мальчика и следы невысохших слез на его щеках.

И он больше не ждет ее реакции. Он знает, что она натянуто улыбнется, отступая в сторону и пропуская его, а потом, обхватив изящными наманикюренными пальцами перила, величественно поднимется в свою спальню. В ту, из которой только что вышел он сам. Ляжет на кровать, на которой только что его… ее сына…

Мальчик стиснул зубы, чтобы не заорать, и в горле застряло нечто страшное… нечто чуждое всей этой показной тошнотворной роскоши, которая окружала особняк, нечто темное. Оно клокотало в районе глотки, вызывая желание склониться прямо в гостиной и выблевать на дорогой ковер эту черноту, которая забилась внутри него бешеным зверем.

Выскочил на улицу и бросился к новенькому навороченному велосипеду, обвязанному черной подарочной лентой, сел на него, даже не тратя время на разглядывание и пронесся через автоматически открывавшиеся ворота прочь. Едва не сбил какого-то парнишку в оборванной одежде, он иногда видел его у своего дома, но никогда не обращал особого внимания. Запомнил только, что тот и зимой, и летом ходил в одной и той же драной коричневой курточке и потасканных заляпанных отвратительными пятнами джинсах. Ничего примечательного.

Закричал на придурка, чтобы больше не появлялся возле его дома и уехал. Так мальчик провел свой четырнадцатый день рождения.

* * *

Четырнадцать лет спустя


Никогда в любовь с первого взгляда не верил. Да и в любовь саму тоже. Сказки, выдуманные для дураков, для малахольных идиотов, оправдывающих самые естественные инстинкты высокопарными словами. В секс верил. В похоть… о, о похоти я знал так много, что мог бы написать о ней целые трактаты… верил в привычку и удобство рядом с женщиной. А вот в такие бредни перестал верить еще в детстве. Тогда и понял, что человеческая жизнь — не сказка, это кошмар, надвигающийся, как только наступают сумерки, а смысл ее состоит в том, чтобы поутру суметь открыть глаза. И желательно, целым и невредимым.

Джони, правда, утверждал, что она существует. Любовь эта. Та, которая сразу дубиной по лбу бьет, тасуя все мысли в голове, как в стеклянной банке. Правда, по его словам, не длилась она и дольше одной ночи. Удобная такая штука, если верить старику.


— Чего развалился? — жирдяй в полицейской форме ощутимо ткнул дубинкой прямо в бок, и я стиснул с силой кулаки, чтобы не ответить ему тем же, — к следователю давай быстро, мразь.

Он даже удосужился встать с кресла, облегченно скрипнувшего, когда огромная туша поднялась на ноги, и подтолкнул меня в спину ладонями. Скорее, ударил по спине.

— Шевелись, ублюдок.


Обошел меня, открывая дверь в кабинет, и тут же падая с грохотом от поставленной подножки. Я склонился над ним, улыбнувшись, когда кретин угрожающе заматерился, и подмигнул, перешагивая через его голову и заходя в небольшое помещение со стенами персикового цвета и белыми жалюзи на узком окне.

— Мэм, — откуда-то сзади наряду с пыхтением и едва сдерживаемыми ругательствами, — Натан Дарк. Ублюдок прятался в Квартале для бездомных.

Так они называли катакомбы, в которых мы жили. Вот только ни черта я не прятался. Я вообще впервые за эти два дня обедал и поэтому охренел, когда сразу две полицейские "коробки" подъехали к моему одиноко стоящему домику, и оттуда выскочили четыре придурка, которые заорали дурными голосами, приставив пистолеты к моему лицу.


Перевел взгляд на стройную темноволосую девушку, стоявшую боком ко мне и смотревшую в окно. За спиной шум раздался — толстяк закрывал за собой дверь.

Девушка по — прежнему игнорировала меня, продолжая смотреть в окно. Странно, когда Ларри рассказывал о новом следователе, который распутывал нашумевшие в городе убийства, я почему-то даже представить не мог, что им может оказаться женщина. Ларри не назвал имени, только фамилию, и я привычно решил, что к нам прислали матерого пса, и сейчас не смог сдержать ухмылки, глядя на хрупкую женщину перед собой.

С другой стороны, кому были интересны грязные оборванцы, оказавшиеся ненужными собственным родителям? Точно не местной власти. Как, впрочем, и их так называемым новым семьям. Да, оказывается, ни одна бумажка не способна заставить полюбить другого человека, если в нем нет твоей крови. Все те, кто утверждает обратное — самые обычные лицемеры. Они поплачут пару месяцев — год, в лучшем случае, и пойдут за другим ребенком в приют. Как завести в старом аквариуме новую рыбку взамен умершей. И я даже не знал, что хуже для этих детей — жалость, которую к ним испытывают, или безразличие.

Сел на стул перед ее столом, готовый получить все ответы на свои вопросы. В частности, какого черта меня вытащили из дома и притащили в полицию.

А потом она повернулась ко мне, посмотрев прямо в глаза своими, ярко-синими, обрамленными длинными черными ресницами, и я впервые понял, что старый маразматик был прав. Дьявол его раздери, но Джони не врал. Эта сука все же существовала. И сейчас с размаху ударила меня прямо в солнечное сплетение. Ударила с такой силой, что я едва не согнулся пополам, неспособный сделать даже вздоха.

* * *

Натан Дарк. Двадцать восемь лет. Высокий брюнет с правильными чертами лица. И безмерной наглостью. Уселся на стул, сложив руки в наручниках на коленях, и смотрел прямо на меня.

Местный король бездомных. Так называли его даже полицейские между собой. Он был коронованным главарем банды бродяг, располагавшейся за городом и обитавшей в катакомбах. Неоднократно привлекался за организацию краж возле торговых центров и на автостоянках, и ограблений домов состоятельных граждан. Однако каждый раз каким-то образом его оправдывали. Каждый раз находились те, кто брал вину на себя, или же потерпевшие отказывались от выдвинутых обвинений.

Правда, сейчас никто и ничто не позволит этому ублюдку уйти от наказания. Даже если за ним будет стоять сам Господь Бог… ДНК мужчины нашли на манжете кофты последней жертвы. Волос… всего лишь один волос, позволивший нам поймать, наконец, этого нелюдя.

И если, изучая его по сухим бумагам, я пыталась понять и не могла, почему самому обыкновенному бездомному удавалось подобное, то сейчас я остолбенела, когда он вдруг резко вперед подался и на меня посмотрел расширенными черными глазами. Такими темными, что нужно приглядеться, чтобы увидеть зрачки. Мрак. Вот что он обрушил на меня своим взглядом. Беспросветный, всепоглощающий мрак. Привстал со стула неожиданно и локтями о стол мой оперся, подавшись вперед к моему лицу. От неожиданности я вскрикнула, откинувшись на спинку кресла и опустив ладонь под стол, где в верхнем ящике пистолет лежал, а мужчина носом повел, прикрыв глаза, словно принюхиваясь.

— Что вы делаете?

Разозлившись на него и на себя за этот страх. Все до предсказуемого просто: увидел молодую женщину и хочет напугать. Любимая уловка мужчин-преступников.

— Всего лишь нюхаю ваш аромат. Это в нашей стране не запрещено.

Ответил нагло, усмехнувшись краем губ и глядя прямо в глаза. А я не могу вот так… в его. Взяла со стола папку с данными на него, давая себе секунды на передышку.

— Вы знаете, почему вас пригласили сюда?

— А меня приглашали? А то мне показалось, что ворвались ко мне домой, волоком протащили к машине, заковали в кандалы и притащили с музыкальным сопровождением полицейской сирены.

Посмотрела в его прищуренные глаза — серьезные. Изучающие. И тьма в них… горячая. Слишком горячая, чтобы можно было выдержать спокойно этот взгляд.

— Так вы знаете, почему вы здесь?

— А вы знаете, что вы вкусно пахнете?

— Что?

Я застыла, не в силах поверить, что правильно услышала.

— Корицей. От вас пахнет корицей. Я люблю этот аромат.

* * *

Десять лет назад


Мальчик ненавидел запах корицы. Вонь. Да, вонь корицы. Она вызывала у него сильнейшую пульсацию в висках. В такие моменты ему хотелось вонзиться в них ногтями и выдрать эту чертову боль из своей головы. Зато отец любил добавлять ее в кофе, требуя каждое утро на завтрак еще и свежие булочки с корицей.

— Это один из лучших спортивных лагерей в стране. Поездка займет всего лишь четыре недели.

— Об этом и речи быть не может.

— Отец, — парень скривился, будто давясь этим словом, — я все равно уеду.


Он ведь действительно верил, что достаточно взрослый, чтобы принимать решения сам за себя. Да и до сих пор мужчина напротив него не высказывал недовольства увлечением сына велосипедным спортом, регулярно оплачивая тренировки и покупая самое новое оборудование. Именно поэтому парень и предположить не мог, что известие об отъезде вызовет такую реакцию. Хоть и догадывался почему. Догадывался и ощущал, как подкатывает от этой мысли тошнота к горлу. Плевать. За эти годы он научился справляться с ней. С тошнотой и с ненавистью к отцу… и к себе. За собственную слабость. За страх натолкнуться на осуждение и отторжение. Самое настоящее ничтожество. И он так презирал себя за то, что таковым являлся… и ничего не мог сделать. Но рано или поздно всему приходит конец.

— Я уже договорился с куратором и все оплатил. Ты не сможешь удержать меня.

Он не ожидал такой ярости. Не ожидал, что на него набросятся и опрокинут на живот, придавливая голову к мрамору на полу.

— Отец, прошу…

Он почти забыл, каково это… последние годы мужчина не трогал его. И мальчик наконец ощущал себя счастливым. Он старался не думать, почему вдруг обрел эту свободу. Возможно, просто вырос и перестал интересовать извращенца… возможно, в том все-таки взыграли отцовские чувства. Ему было плевать. Он учился наслаждаться своей жизнью без оглядки на кого-либо еще. Без постоянного напряжения и выступающего над верхней губой пота каждый раз, когда в гостиной слышался голос пришедшего с работы отца. И он тщательно гнал от себя мысли, кто плакал для того. Ему было все равно. Как было когда-то все равно всему остальному миру на него. Он свое выплакал сполна.

— Прошу, не надо…

Всхлипывая. Почему он думал, что разучился рыдать, как маленький ребенок? Почему позволил себе забыть, как ужасный сон, что это такое — ощущать себя беспомощным под сильным мужским телом. Дернул головой, пытаясь освободиться, и только сейчас понял, что ему в щеку упиралось лезвие ножа, который отец схватил с барной стойки.

— Ты оплатил? Ты? Да, это я оплачиваю каждую твою шмотку… даже твои трусы куплены на мои деньги. И это я решаю, куда и когда ты уедешь, что будешь есть и что пить.

Толчок, и юноша впивается зубами в собственный кулак, чтобы не взвыть от боли.

— А ты уже забыл, какую оплату я от тебя жду? — еще один толчок, разрывающий внутренности, — Так я напомню. Плачь, мой мальчик. Плачь.

* * *

Десять лет спустя


Она заправила изящным движением локон длинных темных волос за ухо, и я сквозь сжатые зубы медленно выдохнул. Душно. Как же душно в этом долбаном кабинете. Сколько я здесь сижу? Два часа? Три? Хрен его знает. По фиг. Здесь все равно лучше, чем в камере моей. Потому что здесь она. Потому что здесь даже стены ею пропитаны. Запахом ее, а я себя наркоманом чувствую, зависимым от него.

Который день меня приводят к ней? Уже почти неделю. Задают вопросы, предлагают идти на компромисс или же, наоборот, угрожают большим сроком. А в ответ я смеюсь. И их это раздражает. Мою Еву и пса рядом с ней, который смотрит зло исподлобья, а в глазах у него обещание жуткой смерти. Люк Томпсон. Он словно забыл, что знает меня долгие годы, приветствуя каждый день мощным ударом в солнечное сплетение. Гребаный ублюдок. Он забыл, а я посчитал слишком унизительным пресмыкаться перед этим ничтожеством.

У них есть анализ ДНК, но в противовес ему — показания четырех человек, утверждавших, что в момент убийства ребенка я был вместе с ними и никуда не отлучался. В любой другой ситуации показания жалких бездомных ничего бы не значили, и кто знает, как скоро вынесла бы приговор местная судья, если бы не одно "но"…и это "но" сейчас сидело прямо передо мной. Молодая следователь, которая боится совершить ошибку, боится приговорить не того, и это именно та струна, на которой я должен сыграть, если не хочу отправиться на электрический стул. А я не хотел. Видит Дьявол, мне особо и жить-то было незачем, но я всегда вгрызался в эту жизнь зубами, подобно голодной псине, учуявшей запах крови. По привычке. По инерции. Будто покориться, отступить и сдохнуть было сродни наглядной демонстрации собственной слабости. А я еще четырнадцать лет назад сам себе пообещал, что никогда слабым не буду.

А теперь… теперь я смотрел на Еву и ощущал… впервые ощущал, что пес не разомкнет челюстей теперь и из-за интереса. Дикого интереса к этой женщине с длинными стройными ногами и соблазнительными формами, скрытыми за темным офисным костюмом.

Она нервно кусает губы, постукивая карандашом по стеклянному столу. Ей идет злиться. Определенно идет. Бросать гневные взгляды, и тогда синее море ее глаз вдруг пересекают яркие вспышки ярости. Красивая. Никогда таких красивых не видел. В наших катакомбах девки все в основном грязные, и пахнет от них немытыми телами. А меня от вони этой всегда воротило. А от нее чистотой веет и мылом с ароматом корицы. Кожа загорелая и нежная, какая же нежная… пальцы стиснул, чтобы руки не поднять и скул ее не коснуться. Впервые такое со мной. Дьявол. Чтобы зубы сводило от желания просто дотронуться. Словно идиот последний всю эту неделю. Все мысли о ней только. О том, чтобы скорее оказаться в кабинете и смотреть на нее. До боли в глазах смотреть, пока слепить не начинает от красоты этой… нет, не кукольной, не могу себе объяснить, да и не пытаюсь. Просто жадно поглощаю минуты рядом. Вместо того, чтобы думать о том, как выбраться отсюда, сижу перед ней, словно псих конченный, унизительно смакуя тот же воздух, которым она дышит.

Иногда отвечает на звонки сотового, и меня выворачивать от злости начинает, что тратит МОЕ время на других, что улыбается чужим словам, отворачиваясь к окну и пряча от меня свои сияющие глаза. Челюсти до скрежета зубовного сжимаю, чтобы не выдрать телефон из ладони и не раскрошить его об стену.

* * *

— Ты, — Люк в бешенстве, он склоняется над развалившимся на стуле Дарком, и я вижу, как вздуваются мышцы на его шее от напряжения, — ты думаешь, тебя снова отпустят? Думаешь, сможешь вернуться в свои дерьмовые катакомбы, и мы ничего не сможем сделать? Твой волос сейчас в нашей лаборатории, и только одному Господу сейчас под силу тебя вытащить отсюда.

— Можешь передать ему привет и сказать, что мне его помощь не нужна, Томпсон, — Дарк не успел закончить, согнулся и захрипел, когда Люк, не сдержавшись, ударил его поддых, а потом еще раз, пока я не окрикнула его. А этот придурок улыбнулся какой-то сумасшедшей улыбкой, будто наслаждение получил от удара в грудь, и продолжил, — так как у вас еще показания есть свидетелей, подтверждающих мое алиби. Но зато нет ни орудий убийства, ни мотивов, ничего.

— Скотина, ты думаешь, кого-то волнуют никчемные бродяжки? Ты, гребаный извращенец, если понадобится, я тебя здесь оставлю гнить на долгие месяцы…

Люк уже не говорит — рычит. И я его понимаю. На нас давят родители убитых детей, все они — влиятельные люди в городе, СМИ, несмотря на запрет о разглашении хода следствия, все равно раздувшие панику в городе, и власти… мой собственный отец позвонил накануне и сказал, что не может дать мне больше месяца на расследование. Через месяц, если мы не обнаружим убийцу, он вынужден будет направить на это дело группу из столицы.

— А за это время ублюдок изнасилует и потом прикончит еще парочку детей, да, Томпсон?

— Слышь, ты, прекрати играть, — Люк зло повернулся ко мне. Он злился. Для него картина событий сложилась понятная и четкая — Дарк убил пятерых мальчиков, но с последним прокололся, оставив на его одежде следы. Судмедэкспертиза указала непосредственно на него. Люк не мог понять, почему я сомневалась. Требовал разрешения провести самому допрос с задержанным, обещая, что уже к утру тот расколется. И я и сама не знала, почему. Только чувствовала, что слишком близко подошла к страху ошибиться и наказать не того человека. Дарк, как и двое свидетелей, утверждал, что убитый в тот день сбежал с занятий и приходил в катакомбы, чтобы встретиться с ними. Когда-то он жил в том же приюте, откуда сбежала добрая половина подопечных Дарка.

Люк зло оттолкнулся ладонями от моего стола и повернулся к окну, запуская пальцы в темные волосы.

— Люк, оставь нас.

— Что?

Он обернулся ко мне, слегка склонив голову.

— Оставь, сходи попей кофе. Пожалуйста, — с нажимом, делая большие глаза и видя, как недовольно поджались его губы.

Да, я боялась. Я боялась одновременно ошибиться с подозреваемым и боялась поверить в то, что он невиновен. Я убеждала саму себя в том, что анализ ДНК не мог ошибиться, и тут же вспоминала реакцию Дарка на фотографии жертв. Я ожидала чего угодно: деланного равнодушия, омерзения, возбуждения от вида зверски убитых детей. Я ожидала даже удивления… но не ярости. Не чистейшей ярости, которую он резко выдохнул, слегка оскалившись, и сжав ладони, лежавшие на столе, в кулаки. Сильно сжал. Будто удерживался от того, чтобы не ударить ими по столу. Смотрел долго и неотрывно на фотографии, а потом скрыл эту самую ярость, неоновыми красными вспышками загоревшуюся в глазах, за закрытыми веками.

Люк ко мне склонился через весь стол и прошипел сквозь плотно сжатые зубы:

— Какого черта, Ева?

— Он сказал "изнасилует и прикончит", — также шепотом, глядя, как раздуваются недовольно ноздри помощника.

— И что? — Люк схватил меня за локоть… и мы оба с ним вздрогнули от неожиданности, когда в комнате грохот раздался. Дарк, оскалившись, пнул стул так, что тот упал, и как-то слишком пристально и зло смотрел на ладонь Люка на моей руке.

— Он сказал сначала "изнасилует", а потом "прикончит", понимаешь?

— Арнольд, прекрати играть со мной в шарады. Какая разница, что он сказал сначала, что — потом?

— Разница в том, что детей сначала убивали, потом насиловали.

— Очередность слов? Серьезно? ЭТОМУ ты придаешь значение? Послушай, девочка, это тебе не кражи мелкие расследовать, да редкие убийства пьяных бродяг. Здесь все куда серьезнее, и эта сволочь, — он кивнул головой в сторону Дарка, — переиграет тебя в этой твоей словесной шараде на раз-два, если будешь обращать внимание на такие глупости.

— Уходи, Люк. Мне нужно допросить подозреваемого. Одной.


К окну отвернулась, медленно выдыхая, собираясь с мыслями, ожидая, пока закроется за Томпсоном дверь. Усмехнулась, увидев небольшую толпу людей в грязной, рваной одежде не первой свежести. Они громко о чем-то разговаривали, передавая друг другу одну сигарету и нетерпеливо поглядывая на окна полицейского участка. Как шутил Люк, это была свита нашего короля с катакомб. Дежурили здесь день и ночь с тех пор, как несколько человек буквально ворвались в участок и потребовали допросить их по делу Дарка.

— Они тебя любят.

На этот раз усмехнулся он, и я не смогла сдержать ответной улыбки.

— Им просто больше некого любить.

— А разве человеку обязательно кого-то любить?

Спросила и замерла — его взгляд изменился, потяжелел, став свинцовым.

— Чтобы не скатиться в самую бездну — да. А вы никого не любили, мисс Арнольд?

Пожала плечами, отводя глаза.

— Почему не любила? Маму, папу. Как все.


И снова ухмылка исказила его рот, и я прикусила губу — в черных глазах холод появился, и желваки заходили на скулах. Невольно засмотрелась на его лицо. Запоминающееся, необычное. Хоть черты и правильные, но нет ощущения смазливости, скорее, мужественность в каждой линии. Прямой нос, ровные темные брови, губы… чувственные. Почему-то это слово пришло на ум. И глаза… черные глаза, в которых будто сама бездна затаилась. Он ими насквозь прожигал, казалось, особенно когда заходил в кабинет, хоть и закованный в наручники, но как к себе домой, по — хозяйски и медленно, чертовски медленно разглядывал меня с ног до головы. Молча. Уверенно. Так, будто искал, что во мне изменилось за ночь… или будто имел право так на меня смотреть. Взгляд, от которого в жар бросало, потому что впервые поняла, что взглядом действительно раздевать можно. И от такого взгляда действительно чувствуешь себя обнаженной. Слишком обнаженной.

— А мужчину?

Хриплый голос заставляет закрыть глаза, приходя в себя и возвращаясь в реальность, и сосредоточиться на его словах. И в ту же секунду раздражение испытать от собственной реакции на его голос… и на себя за то, что позволяю подозреваемому задавать подобные вопросы.

— С каких пор здесь вопросы задаете вы, Дарк?

— Мы давно уже перешли на "ты", разве нет? — склонил голову набок, улыбнувшись, а у меня от этой улыбки мурашки по спине пробежали — самоуверенной, наглой. И на ум одно слово пришло — сильный. Силой от него веет мужской. Той самой, настоящей, которую женщина за версту ощущает. От бродяги, живущего за городом в маленькой лачужке на территории катакомб. С другой стороны, кем нужно быть, чтобы стать во главе десятков бездомных, маргиналов, не признающих ни власть, ни законы? Какой мощью нужно обладать, чтобы получить власть над подобными людьми? И да, мы давно перешли на "ты". Перешли, потому что Дарк отказывался отвечать на любой мой вопрос, в котором не будет звучать его имя.

— Не заставляй меня вернуться к началу нашего пути… Натан Дарк.

— Если это подарит мне еще неделю рядом с вами, мисс Арнольд…

Резко встала со своего места, с шумом отодвинув кресло. Иногда его наглость раздражала… чаще всего, да, чаще всего она раздражала.


— Послушай…

— Это вы послушайте, мисс Арнольд… — ударила ладонями по столу, когда он перебил меня, но этот хам даже внимания не обратил, продолжая, — ведь вы же интуитивно чувствуете, поэтому и сомневаетесь. Вы же чувствуете, что мы с вами по одному пути идем. Что мы с вами одного хотим.

— И чего же ты хочешь, Дарк?

— Вас. Я хочу вас, — пауза длиной в бесконечность, в которую я замираю, чувствуя, как словно легкие перехватило колючей проволокой, которая в диафрагму впивается, и больно сделать даже вдох. Не в силах поверить услышанному смотрю в его глаза, затянутые ожиданием… да, он ждет моей реакции на свою наглость. А я… я сама не могу объяснить себе, почему вдруг от этих слов стало жарко. Невыносимо жарко, и вмиг пересохли губы.


— Что. Ты. Себе. Позволяешь?

Срывающимся, таким непослушным голосом.

Пожал плечами, пробежавшись острым пронизывающе темным взглядом по моему лицу, по шее.

— Вы задали вопрос. Я ответил. Ведь именно так проходит допрос. Но я вам солгал.

Дарк приблизил корпус ко мне, и я невольно сглотнула, когда он посмотрел на мои губы.

— Точнее, сказал лишь часть правды. Больше всего на свете я хочу вас, — и снова молчание, заставляющее вцепиться пальцами в край столешницы, чтобы не выцарапать эти наглые черные глаза, — и найти суку, которая убивает детей. — Позволь мне помочь тебе, Ева. Просто поверь.


И на дне тьмы его яркими всполохами ненависть взвилась.

* * *

Двадцать три года назад.


Они всегда боялись его глаз. Все, кроме отца. Того ублюдка это завораживало. Он помнил, как еще маленьким подходил к маме, протягивая ей книжку с любимыми сказками, а она отстранялась от него, не позволяя коснуться себя и стараясь не смотреть в его лицо. Отводила глаза, выдавливая приторную улыбку, и начинала читать монотонным обреченным голосом очередную историю.

Он однажды услышал, как прислуга обсуждала это поведение матери. Тогда маленький еще был. Пробрался на кухню на четвереньках, представляя себя разведчиком, и спрятался, когда раздался голос его няни, пухленькой Бетти.

— Я так скажу, не готова-нечего ребенка брать. Дети тебе не игрушки. Сегодня взял, завтра отдал. Дите к ней ручки тянет, на колени просится, а она его из залы выпроваживает, говорит, чтобы из комнаты не выпускала, пока она не ляжет в своей спальне.

— Мне вообще кажется, что боится она его. Ты глаза его не видела, можно подумать. Как ими зыркнет на меня, так я то соль просыплю, то воду пролью, то тарелку уроню. Нехороший взгляд у него. Словно и не ребенок смотрит, а взрослый… или того хуже.

Мальчик шею вытянул из-за угла шкафа и увидел, как молоденькая Хельга перекрестилась поспешно.

— Что? Да что за бред ты говоришь, дуреха? — Бетти всплеснула руками — Ребенок он и есть ребенок. И глаза у него нормальные. Темные очень. Ну подумаешь.

— А ты вглядись, я тебе говорю. Не темные они, а тьму в себе прячут. Словно само зло на тебя уставилось и прямо в душу смотрит. А хозяйку не осуждай. Она никогда его не хотела. Хозяин сам решил, сам привел, а ей, что теперь, насильно любить его?


Мальчик тогда мало что понял из этого разговора, но запомнил каждое услышанное слово. Он вообще тот день запомнил в мельчайших подробностях. Каждую минуту каждого часа. В эту ночь он впервые плакал для своего папы.


А еще у мальчика были воспоминания, которые приходили к нему после таких ночей. Когда клубочком сворачивался в своей кроватке и смотрел в темное окно. Иногда ему казалось, что кто-то там, за ним, шипит, зовет к себе мальчика. Но этот кто-то не знает, что мальчик сейчас не то, что ходить не мог, а и дышать. Что ему не просто было больно, он превратился в комок пульсирующей боли. Словно кто-то вспорол тонкие голубые вены на маленьких ручках и наполнил кровь сплошной агонией.

Нет, мальчик не боялся ни шепота за окном, ни яростно бивших по стеклу веток деревьев… а если вдруг ему и становилось страшно, то он всегда подходил к зеркалу шкафа и начинал играть. Со своим отражением. Почему-то только рядом с зеркалом и чувствовал себя в безопасности. Будто только оно его и может защитить. Будто это самое естественное — смотреться в зеркало и улыбаться отражению себя самого.

* * *

Сейчас

— Сукин сыыын.

Люк зло пнул ногой комод в детской, взревев от злости.

— Что ж за тварь способна на это?

Вопрос, не требующий ответа. Особенно когда задают его рядом с телом двенадцатилетнего мальчика с перерезанной шеей и вырезанными слезами на лицах.

Обхватила себя руками, согнувшись от холода. И все же не сдержалась.

— Теперь мы, по крайней мере, знаем, что это не та тварь, которая у нас в камере сидит.

— Проклятье. Что?

Томпсон шагнул ко мне и, дернув за плечи, резко к себе развернул, отворачивая от зеркала, напротив которого был убит мальчик.

— Какая-то дрянь убивает в нашем городе детей, а ты радуешься тому, что это не твой бездомный?

Поморщилась, когда он больно сжал плечи, и обхватив его запястья, стряхнула с себя мужские руки.

— Я не радуюсь. Я констатирую факт.


И отмечаю про себя, что нет никакой радости. Зато есть облегчение. Потому что это не Натан. Потому что я не ошиблась… не ошиблась, когда в ответ на его просьбу, сказанную надтреснутым хриплым голосом, кивнула. Доверяя не себе, а ему.

"Позволь мне помочь тебе, Ева. Просто поверь. Вы ищите его своими методами, а я — своими. Эта мразь убивает не просто детей богатеньких родителей. Он убивает наших… тех, кому удалось вырваться из одного Ада, он отправляет их в другой. Только приемные дети, обрати внимание. Только мальчики. Некоторые приехали издалека. Откуда он знает, что они неродные? Убийца связан с приютами, Ева. Не отпускай меня, но позволь мне своими способами добывать информацию".

* * *

Я набрала номер Натана, привычно считая про себя гудки. Один, второй, пятый, восьмой. На четырнадцатом, разозлившись, выключила телефон и кинула его на диван, впиваясь ногтями в собственные запястья.

Он игнорировал мои звонки. Второй день я понятия не имела, где находился Натан Дарк, выпущенный нами из-под стражи. Под мою ответственность и благодаря решению, которое я приняла на свой страх и риск. Потому что, идиотка наивная, поверила этому мраку в глазах. Люк был прав — чтобы спасти свою шкуру, самые отъявленные преступники готовы были часами петь о невиновности… и словно разрядом молнии озарение — а ведь он ни разу не сказал, что невиновен. Ни разу за те десять дней, что провел под арестом. Он не признал своей вины, но и не отрицал ее. И холодный пот градом по спине вместе с вернувшейся головной болью. Сжала пальцами виски, пытаясь унять ее, закрывая глаза и выдыхая через рот.

Это я дала ему телефон для связи со мной. Дала, когда он сказал, что его ребята исследовали прошлое убитых детей, пытаясь найти связь между ними. Помимо известной и очевидной нам. Они искали там, куда полицейским дорога была однозначно закрыта. В приютах. Но не у сотрудников, а у тех, кто, действительно мог обладать необходимыми сведениями. У детей. Адреса и названия Натану дала я сама из материалов дела. Люк не знал о нашей с Дарком договоренности о сотрудничестве, но то, что задержанного отпустили, все же стерпел. Правда, я не знала, сколько у меня времени есть до того, когда он обратится с жалобой в вышестоящие органы. С жалобой и требованием заменить следователя. В любом случае я готова была рискнуть… и я верила, что поступила правильно.

Верила вплоть до вчерашнего дня, когда стало ясно, что Дарк, обещавший отчитываться о каждом своем шаге, попросту не берет трубку, в то же время не отключая ее полностью. Позволяя отследить по джи пи эс свое место нахождения. И тут же мысленно добавить — место нахождения телефона. Уже завтра я смогу получить точные координаты телефона. Уже завтра я смогу разочароваться в нем… в самой себе.


Подскочила на диване, когда зазвонил сотовый, и бросилась к нему. Черт.

— Да, Люк.

— Почти за городом. Зеленая улица, дом тридцать восемь. Мальчик, десять лет.

— О, Господи…

— Заехать за тобой?

Удивилась и все же согласилась.

— Да.

Всю дорогу в машине молчать, до боли сжимая пальцы и глядя в разукрашенный вызывающе яркими предпраздничными лампами город. Он шумит, он поет и танцует, не обращая внимания на чью-то смерть или рождение. Город ревет автомобильными гудками и громкой музыкой в предвкушении Рождества. Траурная музыка звучит в отдельных домах, теряясь в какофонии праздничных мелодий.

— Послушай, — повернула голову к заговорившему Люку, — не загружайся сейчас этим.

Усмехнулась, отворачиваясь снова к окну.

— А ты знаешь, чем я загрузилась?

— Я догадываюсь. Я думаю, ты была права. Нет, придурка не нужно было упускать…

— Что?

— Да, я же знаю Дарка. И всю шайку его. Он по сути… ну не такой конченый, чтобы детей маленьких… вот так. Не знаю, что на меня нашло. Мальчиков этих увидел… у самого сын растет, как представлю… и мурашки по коже.

Медленно к нему обернулась, не перебивая. Впервые о себе рассказывает. Впервые вообще без намеков, без агрессии, тщательно скрытой, говорит.

— Увидел столько трупов изувеченных и крышу снесло. Не мог он сделать это. Дарк этот… он бездомным как родной. Особенно детям. Подбирал в свои катакомбы всех обездоленных. Они воровали, да… так он и не отрицал никогда. Говорит, есть им что-то надо. Работы на всех нет. Ну, правда, он все же гонял пацанят своих улицы мести или какую работу попроще делать. Всех, кто тринадцати старше. Взрослым разрешает в Квартале своем ютиться, если только каждый из них хотя бы одному ребенку поесть с собой принесут — плата за съем жилья у него такая. Если кто взбрыкнет, получает нещадно. Жесткий он. И избить может. Правда, детей не трогал, а вот взрослых — да.

— И что ж его, жесткого такого, не посадили до сих пор?

— А никто не признается. Знаем ведь, что он зверствовал. И порезать может. Отрубить пальцы, например, за то, что взрослый у девчонки мелкой отобрал кусок хлеба. Отрубил и выкинул на улицу в зиму. А тот притащился в муниципальную больницу, плачет, просит пришить, а кто сделал — не говорит. Знает, что, если выдаст, свои же убьют и глазом не моргнут.

Обхватила плечи руками, чувствуя, как холодно вдруг стало в салоне автомобиля. Краем глаза поймать, как Люк температуру прибавил. А мне все равно холодно. Предчувствие беды приближается. Атакует, долбится в затылке головной болью, дрожью пальцев отдается. Странно. Рассказ Люка не успокоил все равно. Возможно, потому что все, что он поведал — я знала и так. Нет, не подробности. Но чувствовала инстинктивно, сидя напротив него в своем кабинете. Силу его чувствовала. И жестокость. Она в глазах его то загоралась, то потухала, вызывая желание убежать, спрятаться как от опасного хищника… и так же неумолимо заставляя тянуться к нему в попытках разгадать, в попытках для себя раскрыть, почему в глазах его наравне с ненавистью боль выступает. Не сострадание. Не жалость. А боль. Будто не жалеет он убитых мальчиков, а ощущают их агонию своей кожей.


— Приехали.

Люк вышел, ожидая, когда я покину машину и подойду к нему.

— Бобби Доусон, десять лет, блондин. Обнаружен в сарае отцом, из сбивчивого рассказа которого поняли, что мальчик убит и привязан к стулу.


Пройти мимо нескольких полицейских, оцепивших сарай специальной лентой, стараясь не вслушиваться в истерические крики родных мальчика, прерываемые громкими рыданиями. Пригнувшись вошли в небольшую постройку. У дальней стены — сено, сваленное в маленькие стога.


— Оп-па, — Люк шагнул вперед, остановившись напротив стула с привязанным к нему веревками телом ребенка, — та же картина, — тыкая пальцем в воздухе, — горло, слезы, стул, веревка. Ничего не меняется. Помимо зеркала.


— Решил не тащить в сарай, или это не наш клиент? Говорил с экспертом?

— Да, он скоро подъедет. Все равно установит, что был контакт.


Ублюдок насиловал детей после смерти. Больное ничтожество убивало мальчиков, а после того, как надругался над телами, одевал их и усаживал на стуле перед зеркалом.

— Целый ритуал. Если бы нам узнать, что он означает… почему эта тварь так скрупулезно соблюдает его…

Люк говорит хрипло, его пальцы дрожат. Нелегко смотреть на изуродованное тело ребенка, даже когда оно у тебя далеко не первое.

Присела на корточки рядом со стулом, глядя в сторону, в которую было направлено его лицо. Что он хочет сказать этим, Бобби? Почему говорит с этим миром посредством твоей жизни? И вдруг в ушах шипение раздается. Резкое. Будто кричат. Только шепотом. И от этого шепота по спине мурашки ядовитыми лапами перебирают.

Показалось, что в тусклом свете фонаря что-то блеснуло на полу у стены. Бросилась туда и рухнула на колени, увидев небольшое зеркало размером с две моих ладони.

— Люк…

Он молча подошел и тяжело выдохнул, глядя на мою находку.

— Наверное, свалилось со стены, когда отец дверь распахнул. Нехорошо прикреплено было.

Взял у меня его пальцами в резиновых перчатках.

— Подожди. Дай мне его.

Молча обратно протянул, а я в лицо его даже не смотрю. Вернулась к Бобби и на колени рядом с ним присела.

— Ну что, мальчик, зачем тебе это зеркало? Помоги мне, Бобби.

Смотреть в зеркало, лежащее в вытянутой руке, стиснув челюсти, чтобы не закричать от шипения, снова ворвавшегося в уши. И головная боль возвращается. В такт шипению пульсирует. Смотреть в зеркало в мертвые глаза ребенка.

— Покажи мне, Бобби. Покажи мне хоть что-то.

— Еваааа…

Настороженный знакомый голос на фоне змеиного шипения откуда-то сзади меня. Но я не оборачиваюсь. Я не могу обернуться. Не могу пошевелиться, только смотреть, как светло-голубые глаза мальчика начинают темнеть. Сначала зрачки — все темнее и шире, и тьма эта все больше и чернее… покрывает даже белый цвет глазного яблока. Удерживает. Не позволяет отвернуться или просто глаза закрыть. Только смотреть, как чернеет по краям зеркало, словно от копоти, вот только пальцы обжигает не огонь, а холод. Лютый холод, впивается в меня тысячами жадных острых клыков. Зеркало трясется в дрожащих руках, ходуном идет, наше отражение в нем исчезает, уступая тьме, и тут же вспыхивает снова. Стиснуть зубы, чтобы не закричать от раздирающей голову боли, чтобы в следующее мгновение отбросить от себя проклятое зеркало, сталкиваясь лицом к лицу с мертвецом, и истошно закричать. Потому что там, в его глазах застыло другое лицо… со страшными черными глазами и жуткой улыбкой, похожей больше на оскал. Оскал Натана Дарка.


Мария Абаршалина

Птица-Жар

Рассказ. Фольклор. Мистика

Солнцеворот в этом году славили особенно буйно, а гуляли безудержно. Казалось, что семь неурожайных лет, измотавших деревню, наконец позади, и бескрайние поля полбы, гречихи и проса радостно шелестели на теплом летнем ветру. Заливные луга щедро отдавали свою сочную зелень скоту, крутые бока которого лоснились под полуденными лучами Ярила. Весь честной люд с облегчением выдохнул и хором возносил положенные благодарственные молитвы Господу, хотя каждый втайно знал, кого следует задобрить за щедрый урожай. Проходя охотничьими стезями по околице выселка, то тут то там встречались замшелые, заросшие сорной травой и давно забытые идолы Перуна. Только как опустились на грешную землю натужливые голодные годы, обремененные засухами, хворями да проливными косохлестами, так и отскоблили невидимые заботливые длани лики идолов. А стоило запоздалым морозам побить долгожданные всходы озимых, так расчистили древние капища, затрещали сальные свечи у изножий божков, закоптились плошки с целебным разнотравьем, пропитанным нутряным жиром. То тут, то там на пеньках среди леса находили освежеванных кроликов, только что выловленных из силка, развевались подвязанные к веткам кряжистого, переломанного годами дуба домотканые ленты с узорами. И каждый брезг, на заре, под купиной у большого, покрытого толстенным мхом черного валуна появлялась дюжина еще теплых гусиных яиц. Люди перешептывались, что как ни хороша и полезна новая вера, а негоже забывать старых богов-кормильцев. Шибко осерчали они, что отвернуться от них посмели, вот и покарали неразумных голодом да моровыми хворями. О чем только, у печи сидя, не балакали, но при этом нет-нет, да и лезли рукой за пазуху, чтобы нащупать под холщовой рубахой нательный деревянный крест, на кожаном гайтане носимый, да сжать его покрепче в кулак. Так, ровно в кулаке десницы не услышит святой крест их богохульные, поганые речи. Боги не прощают обид и святотатства, а паче того — забвения. Боги, они ревнивые. Как вздорная баба, не столько хочет себе побольше барахла к рукам прибрать, сколько не потерпит, чтоб у ее товарки что покраше появилось.

Давеча в деревне готовились к большим гуляниям. Собирали травы, искали сушнину, складывали кострища. И хоть и называли теперь древний поганый праздник по-новому — день Ивана Купала, отмечали его ритуалами и заговорами, предания о которых сохранились от предков, передаваясь из уст в уста. И ночь сегодня наступала особливая. Заговоренная.

Лебедяна с подругами с самого рассвета ушла в поля. Там они набрали охапки целебных пахучих трав. После отправились в березняк и наломали молодых березовых веток, да нарезали широких лубяных полос. Из всего этого они, начиная с обеда, сядут плести венки, мастерить туеса, и все это сопровождая наговорами и шепотками. Ближе к вечеру, когда зажгут первые лучины, к ним подтянутся самые древние бабки, своими беззубыми ртами они затянут тихие напевные речи, то ли песни, то ли сказания, то ли быль, то ли небыль. Но именно в этот момент придет время для каждой молодухи плести тот самый важный заговоренный венок, который с наступлением ночи она украсит тонкими восковыми свечами, опустит на воду тихой Серебрянки, и будет с замиранием сердца следить, к какому берегу отправится ее судьбина…

— Здравствуй, девица, здравствуй, красная, — раздалось за спиной Лебедяны тихое приветствие, а сидевшие коло нее подружки прыснули от смеха. Молодой широкоплечий парень не смутился под их смешками, и смело встретил обращенный на него взор ясных очей девушки. Лебедяна лишь кивнула, не посмев ответить вслух, и скромно потупила взгляд на свои пальцы, которые по — прежнему вплетали травы и цветы в большой венок, лежащий на ее коленях.

— Красивый венок, добрый. — Юноша прочистил горло и оправил рубаху, подпоясанную нарядным кушаком, — Ты, наверное, хочешь, чтобы он плыл далеко и долго, и прибился к красивой заводи по ту сторону Серебрянки.

— Не по нашему уму знать, что уготовано судьбою, а общинный батюшка говорит, что негоже и на венок полагаться. На все воля Божья. — Осмелилась прилюдно ответить Лебедяна, видя, как затаили дыхание сидевшие в кружке подружки и навострили уши старухи. Они больше не делали вид, что заняты вязанием или прядением пряжи. — А самой красивой запрудой нашей речки я считаю ту, что одесную у поводья. — Сказала, и кажется жаркий румянец коснулся ее молочной кожи. Длиннющие, светло-русые ресницы снова скрыли бирюзовы очи и бросили на щеки густые тени. Белесые, почти прозрачные кончики ресничек, как маленькие угольки, загорелись яркими огоньками, ловя последние лучи заходящего светила.

Запруда, о которой сказала девица, находилась на берегу их заимок, немного выше по течению от того места, где на поверхность выходили несколько животочных ключей. Там издревле было заведено набирать в бадьи воды. А еще, именно эта запруда располагалась напротив небольшой кузницы Любомира, стоящей на отшибе.

Любомир не мог оторвать взгляд от ее точеного, будто росой умытого лика. Не зря им говорил местный староста, что ангелы существуют и сходят на нашу грешную землю, чтобы пресекать наветы, изгонять из буйных голов мысли темные, да помогать страждущим в лихие часы. Нежные, как чесаный лен, волосы были заплетены в тугую косу, толщиной с его запясток, а Любомир мог с уверенностью сказать, что мало кто из местных молодцев мог похвастать такой силой в руках, как он. Тонкие, почти невесомые локоны вились вдоль нежного, ровно из белоснежной медвежьей кости выточенного, лика со справным носиком. Небольшие, крутые завитки серебрились и за ушками, почти полностью сокрытыми кольцами очелья, украшенного червленым бисером и скатным жемчугом, и струились ниже, вдоль тонкой, как у белой лебеди, выи. Лебедяна не была самой красивой или взрачной молодкой на выселке, но уже много лун именно она являлась Любомиру в ночных мороках. Он просыпался в мокрой нательной рубахе и жадно глотал студеный воздух амбра пересохшими устами, глаза его невидяще таращились в чернильную темноту вокруг, а кулаки судорожно сжимались, ровно продолжая сминать шелковистые локоны. Эти сны не мучили молодого парня, не мутили рассудок, заставляя серчать и впадать в дурь. Знал он, что не ровня красавице, не отдадут за него. Но сегодня был тот самый день в году, когда молодые могли вольно разговаривать и, держась за руки, прыгать через костры да бродить по лесу в поисках заповедного цветка папоротника.

— Выйдешь сегодня со мной? — не думая, выпалил Любомир. Старухи на него аж зашикали, замахали сухими, скрученными в узлы дланями. Бобылем его считали в поселении. И то верно, не было у него надела земли, не имел скотины. Семьи тоже не было. Его, сироту, на базаре побиравшегося, призрели много лет назад сердобольные люди, с голоду помереть не дали да на амбаре ночевать позволили. Со временем Любомир в поселении пообтерся, нашел стоящую на юру заброшенную кузницу, где давно треснула и развалилась глиняная печь. Но он работы не боялся, печь отстроил и избенку быстро починил, наловчился горн раздувать, а постепенно и ковать начал. Он был самоучкой, и по началу заказов у него почти и не было. Так, по крохам. Кому плуг поправить, кому коня подковать. Недалече от их заимок стоял небольшой городок Крыжеч, и местный коваль Дерыда как раз туда и ушел на заработок. Но родственные узы так просто не разомкнешь, не сорняк поди, с корнем не вырвешь. Тому кузнецу и сыпались все просьбы родни да бывших односельчан. Любомир не тужил да на соседские избы не засматривался, ему всего хватало, главное, что в руках сила есть, да огонь в горниле с ним в ладу был. А народ со временем тропку-то к нему прокладывал. Постепенно все, не торопясь. То гвозди кому, то скобы…

Но в людской молве так и слыл он бобылем да человеком пришлым, без роду и племени.

— Ужель решил нашу Лебедяну на гулянья звать? По тебе ли шапка? — Подала голос самая близкая подруга Лебедяны, Горесвета. — Ой, не ценишь ты к себе доброго отношения, забываешься… — надменно растягивая слова, продолжила она. А дряхлые старушки вокруг довольно захихикали беззубыми ртами и закивали седыми головами.

— Почему бы не позвать, — упрямо ответил Любомир. — Чай, не урод и не хуже ваших буду.

А сам кивнул головой в сторонку. Поодаль топтались молодые парни, которые смеялись и веселились, сами то и дело поглядывая на кружок молодых девиц, но при этом косясь и на жилистых старух. В воздухе уже носилось предчувствие праздничных гуляний, древние ритуалы ждали наступления сумерек. На большом лугу зажигали смоляные светочи и расчищали землю коло большого кострища. Запах медовухи и сбитня наполнял теплый вечерний воздух тягучими, сладковатыми струями, разбавляя горечь собранных заповедных трав. Пучки полыни, дурмана, плакун-травы, горлянки, духова цвета и пижмы были развешаны повсюду, ими были украшены и сам луг, и вынесенные из изб массивные, до бела выскобленные столы, покрытые самобраными скатертями и уставленные крынками с солениями, мочеными яблоками и дощатыми подносами с пирогами.

Светящийся жарким малиновым огнем солнечный диск, "поворачивая" на убыль, скользил по небесному склону к горизонту. Его провожали хоровыми песнопениями, щедрыми подаяниями и ритуальными заговорами старейшин. Посетивший праздник церковный служка размахивал толстым кропилом из свиной щетины, щедро обдавая всех присутствующих святой водой, славя всеединого Господа и здравя паству с рождеством Крестителя. Как только солнце скрылось за горизонтом, и последние его лучи осветили небосвод багряным заревом, на поле близ реки взметнулись искры главного кострища. Юноши и девушки взялись за руки и встали в длинные хороводы. Они надевали друг на друга сплетенные днем венки и подвязывали на пояс пучки полыни, чтоб отогнать подальше выбиравшихся в эту ночь из тьмы на вольницу леших, оборотней, водяных и мавок. Осенить себя святым крестом и пробормотать животворную молитву, конечно, все умели, но и про полынь забывать люди не решались.

Весь вечер Лебедяна с Любомиром, сплетя перста, водили хороводы, пели песни и плясали в общей толчее молодежи. Глаза девицы сверкали все ярче и ярче, особенно после того, как Любомир поднес ей пряный сбитень. Пили его из общего глиняного кувшина и впрогоряч. Крепкий, пьянящий напиток разгонял кровь и румянил щеки, подхлестывая безудержное веселье и пробуждая силы для главного таинства этой ночи. Схватившись за руки крепче прежнего, молодые прыгали через костер, следя за тем, как беснуются сполохи смага, летя вослед. Хохотали звонко, весело выбирая, у кого искры взметнулись выше, кто прыгнул дальше, навстречу скорому счастью, а кто не совладал и разомкнул длани. Яркие блики огня, сияние небесных звезд и искры веселья, в лучистых глазах избранника кружили голову, как колесо водяной мельницы. Как только алчное пламя поглотило большую часть поленьев, парочки стали разбредаться по окрестностям Лихолесья. Отправляясь на поиски папоротникового цвета.

— Ты веришь в это, Лебедяна? — тихо шепнул Любомир на ухо девушке. Его жаркое дыхание опалило ее и без того разгоряченную кожу, а затылок и выю словно укололи сотни невидимых игл. Лебедяна сплела их перста и прижала его руку к груди, любуясь на то, как теряется ее маленькая ладошка в мощной деснице кузнеца.

— По древним сказаниям, — прошептала в ответ дева, — в эту ночь, которую нынче кличут кануном Ивана Купалы, расцветает папоротник, — Лебедяна перевела взгляд своих сияющих очей на юношу, и для него все окрест словно озарилось сказочным светом, — и ровно в полночь лишь на мгновение показывается Перунов огнецвет. Говорят, если огненный цветок сорвать, можно обрести дивный дар. Но найти цветок папоротника трудно, ведь вся лесная нечисть этому препятствия чинит, козни строит, голову морочит. — Она остановилась и с серьезном видом уставилась на него, обхватив его колючие щеки маленькими ладошками, пробираясь взглядом в самую душу. — Если тебя окликнет кто, позовет со стороны знакомым голосом, шуметь станет — оборачиваться или откликаться ни в жисть нельзя. Добро, если только слуха или зрения лишишься, а можно и живота.

Углубились в Лихолесье. В самый темный час, когда на небосводе не было видно даже луны, а на землю опустилась чернильная ночь, Лебедяна услышала тихий мелодичный перезвон. Будто птичка щебечет или на гуслях перебирает кто. Между стволами осины в отдалении появилось тусклое красноватое сияние, Лебедяна двинулась вперед, а Любомир опасливо скрепил хват, не позволял ей отлучиться ни на шаг.

— Уйдем отсюда, Лебедяна, не смотри туда. Пойдем к реке, воды в эту ночь святы, очистимся от этого морока…

Лебедяна шла, не выбирая путь, ровно вел ее зов утробный, а Любомир крепко держал ее длань и ступал рядом. Вдруг дева вздрогнула всем телом и потянулась вперед, размыкая объятия и увлекаемая некой неведомой силой вглубь леса. К кустам, освещенным откуда-то снизу, изнутри. Она сделала пару осторожных шагов к резным листьям папоротника, отливающим багряными всполохами. В сумраке леса могло показаться, что они окроплены кровью, или, скорее, в сердцевине купины пламенеет свеча. Упав на колени, Лебедяна развела руками кружевные листья. Из центра куста папоротника вырастала стрелка с алым бутоном, похожим на горячий уголек.

Всматриваясь в чернеющий на фоне мистического багряного зарева силуэт девушки, Любомир затаил дыхание. Он помнил все слова, сказанные Лебедяной, и не решался схватить любимую в охапку и бежать к реке без оглядки. Сглотнув подкативший к горлу ком, он украдкой огляделся вокруг. Под ногами, словно маленькие светлячки среди кромешной темени, виднелись ярко-желтые вершинки Иван-да-Марьи. Сорвав, не глядя, полную жмень цвета, Любомир набил им рот и сосредоточенно перетирал зубами, высасывая терпкий, сладковатый сок. По старинному поверью, ивановские травы, запасенные в заповедную ночь до первой росы, обретали волшебную силу и давали защиту от нечисти. А уж сок цветков Иван-да-Марьи, собранных на Купала, возвращал утраченные разум, зрение и слух. Лебедяна потянулась руками к алому цветку, и в этот момент лес вздрогнул, а с покачнувшихся ветвей со скрипучими криками слетела стая летучих мышей, где-то неподалеку заухал филин. Любомир ощутил, как голову начало дурманить, а сам он затрясся мелкой дрожью и будто проваливался в липкую паутину. Судорожно сглотнув травянистый жмых, он тряхнул головой, потянулся вниз к голени и выхватил спрятанный за онучи и надежно перехваченный лыковыми оборами короткий клинок, своими руками выкованный из булата. Не отводя тревожного взгляда от Лебедяны, он очертил коло себя круг и, для порядка, перекрестился.

— Лебедяна, поди оттуда прочь, не тронь его.

Лебедяна протянула десницу к цветку, и, как только ее перста сомкнулись на цветке, свечение исчезло, а девушка тихо вскрикнула, будто обжегшись.

— Свят. Свят, — закричал Любомир и ринулся вперед. В три прыжка подскочив к бесчувственной девушке, он подхватил ее на руки и, не разбирая дороги, понес прочь из полесья. Когда древлепуща осталась позади, а лунное светило озарило хрупкий профиль его драгоценной ноши, она пришла в себя, но пригрелась, и, казалось, не имела ничего против того, чтобы оставаться в его дланях. Любомир вынес девушку к берегу Серебрянки и аккуратно поставил на ноги, но руки с талии убрал. Лебедяна повела его за собой, минуя уже порядком осоловелых сельчан, подхватила сплетенный загодя венок и пошла к той самой запруде, подле водоносных ключей.

— Здесь хочу к воде спуститься. Любо мне это место, — тихо сказала Лебедяна, окидывая взглядом мирное течение Серебрянки. Аспидно-черная гладь реки с россыпью свечей, укрепленных на сотнях спущенных на воду венков, походила на звездное небо. А над головой, повторяя ток речного русла, раскинулся бусами мерцающих и переливающихся звезд Млечный Кушак.

Молодые спустились к реке, скользя по разросшемуся рогозу и расплескивая хрусталь прибрежной воды.

— Есть огниво или кресло? — полюбопытствовала Лебедяна.

— Нет, не сподобился… — сокрушенно ответил Любомир, глядя на красивый тяжелый венок из зверобоя и горицвета, дягиля, живокости и полыни. На венке крестом возвышались четыре крученые свечи.

Лебедяна повертела венок, поправила свечи, укрепив понадежнее, и закусила губу жемчужными зубками, а у Любомира сладко заныли чресла, согревая изнутри и пьяня пошибче иной медовухи.

С недоумением глядя на него бездонным взглядом, она вопросила:

— Где же нам взять огня?

В это миг та ее ладонь, которая лежала поверх скрутки трав, дрогнула, будто уколовшись о колючку, а на кончике указующего перста затеплился небольшой огонек. Тихо вскрикнув, Лебедяна одернула руку и затрясла ладонью. Но неуступчивые сполохи продолжали взвиваться вверх. Пальцу было горячо, но пламя не обжигало, а, подрагивая, теплилось над самым кончиком перста, озаряя расширенные от оторопи очи Лебедяны красноватым светом. Поморгав пару раз, она в изумлении подула на палец, который держала сейчас перед ликом, ровно на тоненькую церковную свечку, и огонек затух.

— От так да, — ошарашенно молвил Любомир, а Лебедяна обомлело переводила очи то на свой неопаленный перст, то на изумленное лико юноши.

— Как ты зажгла этот пламень? — юноша судорожно сглотнул и прочистил осипшее горло.

— Не ведаю, я ничего и не делала. Вестимо, когда спросила тебя про огонь… ой.

На кончике ее руки вновь появилось пламя, только теперь возгорелись уже три вершинки пальцев. Пламя живо теплилось, ладони было горячо, но в сумраке ночи нежная кожа продолжала сверкать молочной белизной. Ни уродливые сукровичные волдыри, ни копоть не оскверняли ее чистоту. В воздухе не разносился тошнотворный запах гари, а появился терпкий аромат травяных благовоний. Лебедяна зачарованно вытягивала длань вперед, медленно вертела ее перед собой, переворачивала и топырила персты — маленькие лиловые язычки не тухли, лишь дрожали на ветру и задорно извивались, словно облизывая ее пальцы.

— Гляди-ка, Любомир, я просила огонь, и боги дали мне его, — смеясь, сказала девушка. Теперь она смотрела на вихры пламени с ребяческим восторгом. В ее блестящих, как слюда, очах плескались волны радости и умиления, а живые искорки веселья водили хороводы с отражением сполохов огня с ее перстов. Она поднесла точеный пальчик, ровно лучинку, к высокой самокрутной свечке в венке, и фитилек занялся таким же красновато-лиловым пламенем. Девушка восторженно засмеялась, а потом запалила и три оставшиеся свечи. Поочередно подув на вершинки пальчиков, она притушила огоньки, подхватила венок с боков и вступила босыми ступнями в хладные воды Серебрянки, пока вода не дошла ей до колен. Потоки воды тут же закрутили длинные льняные юбки, обвивая ее ноги и утаскивая по течению. С пояса девушки спускались долу нарядные узорчатые ленты, которые теперь вились в струях реки ровно пестрые водяные змеи. Лебедяна ласково опустила тяжелый венок на мирную гладь потока и, прошептав сокровенные приговоры, оттолкнула к стремнине.

В тот момент, когда она склонялась к воде, из расшитого искусной вышивкой ворота праздничной рубахи выскользнул маленький крестик на тонком кожаном гайтане. Внезапно, гайтан ослабел, видимо перетерся, а крестик, выточенный из белоствольной липы, упал в воду. На освещенной множеством свечей водной глади было хорошо заметно, как он, не подняв ни единого всплеска, ушел под воду, да так и не всплыл…

Любомир молча перекрестился с сжал сквозь рубаху свой нательный крест.

— Нечистое дело творится, айда к дому, светает уже.

Они медленно брели по выпасному лугу к деревне. Лебедяна аккуратно ступала по отаве — трава еще не успела вырасти после протравы скота, и короткие стебельки приятно покалывали босые ступни. Дрожа от усталости и опираясь на Любомира, Леда запрокинула голову, глядя вверх, утопая в зарождающейся синеве безбрежного небосвода, отражая его в зеркале лазурных очей и при каждом взмахе ресниц расплескивая брызги томного, первобытного счастья. Во всем ее теле разливалась небывалая слабость, ровно она впервые встала поле тяжкой многодневной хвори…

* * *

Знойный полдень накрыл выселок удушающим жаром, ровно в лубяную торбу посадил да крышку потуже притер. Серпень-месяц не спешил передавать бразды правления осени, суля одарить бархатным бабьим летом на прощание. В воздухе летали тенеты паутины, ласточки-касатки и стрижи молниеносными стрелами носились высоко в небе, собирая мошкару и наполняя округу радостными щебечущими кликами. Лебедяна собрала на улице просушенное белье и теперь сосредоточенно катала валек, разминая складки рубах на большой щербатой доске. Как младшая в семье, она больше помогала бабуле по дому, а вот все старшие уши к отцу на огород. Батюшка Лебедяны был самый знатный градарь на селе. Именно его урожаи славились обилием и щедростью. За что вся семья втайно благодарила Перуна, идол которого прятали среди яблонь и калины в дальнем саду.

— Баба Мира, морок это, али гарью тянет? — подала голос Лебедяна, она оставила рубахи и засуетилась у печи, заглядывая в устье через щелку. — Не убрать ли мне под перловкой ого… — тихо охнула и язык прикусила… — жар не убавить ли? — Поспешно договорила, заливаясь густым румянцем.

— Да ужо снимать в пору, — отозвался из светелки надтреснутый голос бабы Миры, — подсоби мне, старой. Снеси остужать.

Лебедяна задвинула вьюшку печи и сняла заслон, ухватом раскидала в загнетке угли и достала тяжелый глиняный горшок, полный рассыпчатой золотисто-бурой перловой каши. Подхватила ношу толстыми войлочными рукавичками и унесла в каменный подклет избы остужаться.

Скрюченная возрастом старушка суетилась у большого щербатого стола, сердито стряхивая тряпкой стружки. Дед Кадеяр сидел на длинной лавке рядом со слюдяным оконцем и строгал новую веселку для вымешивания теста в квашне — старая лишь этим утром изломалась.

— Не в порядке наша Леда, — сурово хмуря кустистые седые брови, протянул старик. — Тут и вежества особого не потребно, чтоб уразуметь. Не в порядке она.

— Чур тебя, не гаркай, накличешь еще, — махнула на него тряпкой баба Мира. — Чай, по лЮбому кузнецу томится, а ты, старый черт, лютуешь. Не даешь молодым воли да благословения. От и сохнет наше дитятко, тает…

Сухие, искореженные суставной хворью длани старушки проворно устелили на стол самобраную скатерть, вытканную с узорами и расшитую вышивкой с петухами.

— Всеужель лишь это причина? — усомнился старик, наморщив и без того иссеченный глубокими складками лоб. Почесал облыселое темя и сурово продолжил. — Давеча я в амбаре жито проверял… Мешки ворочал, и мыша в рукаве поймал. — Он многозначительно помолчал, а старуха так и замерла, ровно забыв, что хотела накрывать на стол и держала в руках деревянные плошки да утварь. — Ты молву людскую знаешь, Мира… Коли мыша за пазуху попадет — быть большой беде.

Дед Кадеяр, хмурясь, отворил небольшое окошко. По окольной тропинке, петляющей по самую заводь, игриво перепрыгивая с кочки на кочку и изгибая тоненький стан, будто веточка ивы на ветру, удалялась Лебедяна.

— Снова время трапезничать, а она из дому прочь… — отшвырнул в сердцах недоточенную баклушу, — у нее уж который день выти нету — ни крошки в рот не берет. Стол богат и скоромен, да и к причастию говеть не срок еще, — старик сердито стукнул кулаком по столу, да так, что запарник с лязгом подскочил на выскобленных досках, а из носика брызнул крепкий травяной настой. — Присно в своем закуте таится — слова не вымолвит, да по три раза на день по воду ходит. Всю избу перемыла, все тряпье перестирала да полы отскребла, — продолжал сокрушаться Кадеяр. — Сама глянь, старая, не щебечет больше наша птичка, не играет, с подружницами хороводы не водит… Не в порядке она…

Старуха сосредоточенно сложила пальцы щепотью и трижды окрестилась. Прошаркала в красный угол к божнице, на которой стояла старая прокопченная иконка с резным ликом и хранились свечи да ладан, поклонилась в пояс. Испещренные морщинами губы, похожие на старый кожаный кисет, зашевелились, шепча молитву. Снова перекрестившись старушка потянулась вверх, вознамерившись достать небольшой трут с кресалом да воспалить лампадку.

— Отринь ты это все, чуждо оно. — Пробубнил в кулак дед Кадеяр. — На рассвете на капище к черному валуну пойду, заколю там ягненка. Трав мне в котомку собери. Окурю. Да крапиву по углам разложи. Избу от лиха чистить надобно.

Хмуро принялся протирать гнутую стамеску замшей, пропитанной сурепным маслом — работа все равно не спорилась, того и гляди секанешь по пальцу — да все поглядывал из-под насупленных бровей то на Миру, то на красный кут избы, где подле теплящегося фитилька лампадки тускло отсвечивал святой лик.

— Сколь я тогда вам молвил, не ищи добра от веры иноземной, с пришлыми людьми явившейся. Вот и настала пора отдавать доимки…

Стариковская память споро вернулась на пару десятков лет назад, когда их семья ни в какую не пускала на порог странного на вид мужичишку в простой серой сутане и с черными костяными бусами на шее, с которых свисал небольшой резной крест. Подобный же крест богомолец почтительно носил в деснице и называл святым распятием. Призывал стать на колени, бить челом и лобызать крест устами. На вече, среди таких же подвижников и пеших трудников, читал вслух тексты — Святое Писание — и наизусть сказывал бытие иного бога, называемого им всеединый Господь. Маленький, особняком стоящий на крутом берегу Серебрянки выселок неохотно слушал смущающие умы речи проповедника. Но, не мытьем так катаньем, постепенно покрестил в речных водах безмала все поселение. Почти всех, да не всех. Дед Кадеяр был головой большой и крепкой семьи, несколько сыновей обзавелись добротными избами в заимках, обеих дочерей он выдал замуж в славный город Крыжеч, но самого старшего сына при себе оставил. Молчаливый и хмурый Благорад народил ему внуков и взял теперь на себя самый тяжкий труд, да и все хозяйство, к чему имел явную способность. Одно кручинило, умерла в последних родах невестка, но дала жизнь маленькой хрупкой девчушке, которую назвали Лебедяной, а воспитали ее дед Кадеяр с бабкой Мирославой как родимую дочурку. До последнего Кадеяр в своем доме проповедника не принимал. Палки в колеса чужих телег, вестимо, не ставил. Вера — дело хозяйское. Но сам Перуна из души изгонять и не помышлял. Все больше капище пустело, но он справно ритуалы блюл, подношение совершал, да раз в год, как и полагал древний завет, молочного бычка колол да богам оставлял. Так бы и было, если бы не нашла на их местность хворь моровая, и в каждом доме появился страдалец от бурой сыпи. Долго беда обходила стороной их избу. Ворота подворья на засов закрыли и даже живедь на выпасы не пускали, воду домочадцам брали из большой дубовой купели, а позже топили схороненные в прошлую зиму глыбы речного льда из подземного ледника. Словом — почти миновала их горькая чаша, пока в один день не сразила трясущая сыпь малышку Лебедяну. Кроха еще в зыбке качалась и искосила бы ее костлявая. Когда все ритуалы были исполнены, десятки жертвенных животных были отданы алчным богам, а от курева трав стало трудно дышать, в дом позвали церковного служку из самого Крыжеча. Тот согласился провести обряд только если крещение примет вся семья. Долго не думали, и каждый подставил чело под кропило крестителя, а больную и еле живую кроху окропили прямо в зыбке.

— Вселяю разум в сердца ваши, ибо разумели суету идольской лести и взыскали Бога единого, сотворившего всю тварь, видимую и невидимую. Паче слышно ему было о благовернии земли русской, христолюбви и сильной веры, како в единого Бога, тако и Троицы. Кланяйтесь, ибо в них вам даются силы, како люди церкви исполнены, и чудеса, и знамения. Все грады благоверные, в молитвах перед Господом предстоящие, и си, слышавшие это, ведающие сердцем, возгоревшиеся духом, все будут Богом охранены…


Крещение приняли, не ропща. Божницу в красном углу справили, кресты на шеи непокорные надели, молитвы животворные уразумели… Доколе лихолетье не наступило, да неурожаи амбары не опустошили…

— Твоя правда, — кивнула старуха, подходя к печи и доставая затарканный в пыльный простенок конопляный мешочек с травами и глиняный колокольчик, украшенный лентами. — А коли не поможет — к ворожее Леду отведу. Пущай порчу с нее снимет да нательные обереги накрутит.


Придерживая берестяной туесок со снедью, Лебедяна легко семенила по узкой каменистой тропке, уходящей от заимок ровно на солносход. Поднялась вдоль речки вверх, споро пробежалась по небольшому деревянному мостку, перекинутому через протоку родничка, словно птичка, взлетела на невысокий холм и стремглав пустилась к небольшой вросшей в землю избушке с высокой трубой кузнечной печи, торчащей средь односкатной крыши.

Недалече от кузницы, чуть выше и ближе к крутому берегу реки, развернулось большое строящееся подворье. Новый подклет уже был сложен, крупные сизые валуны накрепко схвачены известковой обмазкой, замешанной на яичном белке, а вдоль раменья, по самому краю густого сосняка, соседящего с полем, поднимался сруб, начерно сложенный для просушки. Его бело-золотые бревна, оструганные дочиста и сложенные в чашку, будут выстаиваться на опушке в трескучие зимние холода, сохнуть под весенними ветрами, усыхать жаркими летними зноями. А до начала осенних дождей, будут собраны на добром подклете и возведены под кров. Звонкие удары топора благовестили, что работа спорится, а дело ладится.

Лебедяна ступила на укрытую плотным слоем стружки поляну и пошла на шум, тихонько шелестя ворохом наструженной древесины и любовно оглаживая ровнехонькие стволы добротного сруба. Проходя мимо колоды, увидела сброшенный кафтан и плечную суму со строительными снастями, а в теньке заметила припрятанный жбан с квасом. Лебедяна подхватила кадку и запрокинула голову вверх, пытливо отыскивая взглядом суженого. Любомир наторело вырубал чашу на торце очередного бревна. Простая льняная рубаха липла к телу, и она видела, как круто вздымались его бока от тяжкой работы без роздыха на самом солнцепеке. Сил и изнорова ему было не занимать, и тесак ритмично взлетал вверх, сверкая солнечными бликами, а щепа брызгала во все стороны. Леда прижала к груди вмиг забытую кадушку и прислонилась к нижним венцам сруба, шепча здравицу и улыбаясь чистому небу своими лазуритовыми глазами. Юноша заметил гостью и всадил топор в бревно, прерывая работу. Сноровисто спрыгнул наземь, отряхивая платье и ладони от щепы.

— Здравствуй, Ясноокая, — прошептал ласково, принимая из ее рук кадушку с пенным квасом и делая долгий глоток, а глаза его серые, ровно голубино крыло, потемнели и дымкой подернулись. Словно предрассветный туман над Серебрянкой расстелился. — Уж заждался тебя, истомился…

— Так и скажи, что я лишь заделье, чтоб от работы лытать, — с хитрецой прищурилась Леда, но как только увидела исполненные праведным негодованием очи юноши, зашлась звонким хрустальным смехом.

— У меня обиход таков: чуть свет — принимаюсь дом ставить да тебя на полденки обжидать, — Любомир сделал еще один добрый глоток кваса, и темные пузырящиеся струйки потекли по его подбородку и вдоль горла вниз, на промокшую от знатного труда косоворотку, — а как ты придешь, как в горниле огонь зачнешь — так я за ковку берусь.

— Полно работать. Обмывайся и отведай гостинцев, — она расстелила на делянке самобраный плат и разложила нехитрую снедь. Когда Любомир сполоснул руки и лицо водой из бочки, протянула ему рушник, но передумала, и сама на лике юноши серебристые капли осушила, в глаза его заглядывая и млея от щемящей в груди радости.

— Я неподалеку лиственницу заприметил, — усаживаясь наземь, поведал Любомир, — знатный охлупень из нее для крыши вырежу. Но иначе, чем в поселке принято. Не коником, а птицей огненной. Чтоб очаг берегла. И… чтоб в избе нашей много птенцов народилось.

Девушка зарделась и потупила очи долу, лишь изредка любопытствуя и утайкой наблюдая, как Любомир поглощает яства. Все лето она приходила к юноше на полденки, угощала гостинцами, прибирала в кузнице да с приговорами выращивала подле утлого крылечка серебристую полынь — от всякой нечисти. Любовалась, как споро идет возведение избы, которая по весне станет их общим домом…

— А я тебе рубаху вышиваю, — очищая от скорлупки сваренное вкрутую яичко, молвила Лебедяна и с нежностью скосила взор на молодца. Мощные руки бугрились узлами силы, шея крепкая и словно бы из камня высеченная, а в плечах косая сажень. — По твою стать будет.

Любомир кивнул и улыбнулся ей так пылко, что улыбка эта посрамить могла само ярило, а глаза засверкали светозарными искрами, опаляя Лебедяну внутренним жаром.

Юноша старательно пережевывал кулебяку и посему был нем. Не мигая, лицезрел, как Леда, принялась играть крошечным язычком лилового пламени, дрожащим на легком ветерке и резво прыгающим с одной ее ладони на иную.

Любомир сыто потер руки и отряхнул крошки с колен.

— Благодарствую за трапезу, душенька моя Ледушка. Теперь впору и за работу браться.

Лебедяна собрала полегчавший туесок, и оба пошли назад к кузнице. Назвать этот омшаник пригодным для жилья — язык не ворочался, но Леда очень любила уютный кособокий домик. Рубленная постройка была дотошно проконопачена мхом, а скат крова покрыт свежей дранкой да валунами придавлен. Очаг с кожаными кузнечными мехами, слаженными хозяином так, что при работе не требовали рук, да наковальня занимали большую часть нутра домушки.

Лебедяна шустро и по-хозяйски подошла к холодной печи и сдвинула заслон. Встряхнула белоснежными рученьками, сбрасывая рукава повыше к локтям, и, согревая, потерла длани друг о дружку.

— Огонь, — шепотком промурлыкала себе под нос, и на кончиках пальцев вмиг.

вспыхнул десяток искристых светочей. Любомир, не шелохнувшись, стоял у двери. Уже в который раз наблюдал он это диво, но наглядеться не мог. Лебедяна повела руками в воздухе, будто собирая пламя меж ладоней в невидимую крынку, и язычки пламени, стекая по пальцам, послушно слились в один шар. Она продолжала водить коло него руками, словно наматывая светящиеся крученые нити, исходящие из пальчиков-веретен на невесомый огненный клубок. С каждым ловкими движением и новым витком пламенеющей пряжи шар становился все больше и жарче. Теперь он походил на сгусток горящей смолы, размером с кулак. Любомир чуть отстранился и заслонил очи, слезящиеся от яркого света, рукой. А девушка, ступив ближе к горнилу, перекатила клубящуюся огненную каплю на десницу и отправила в самое сердце очага. Туда, где еще с зори ждали сложенные кладезем березовые поленья. Сухая древесина вспыхнула в тот же миг с гулким хлопком, будто в огонь крепкой брагой плеснули, пахнУв вокруг волной жара.

— А ведь я, Лебедяна, пока ты не придешь и своим огнем горн не прокалишь — не берусь за ковку, — с серьезным видом промолвил юноша. — Тот булат, что по весне в Ривгороде выкупил, от огня твоего иначе куется… плавкий, словно овечий сыр. От закалки в купели не кривится, не идет трещинами… Железо не зернится и сколов не дает — хоть о камень бей. Медь мягче и легче, ровнее листом ложится да блестит пуще прежнего. Никогда я столь ладно не работал, никогда столь мастеровито не ковал.

Лебедяна понимающе кивнула. Она и сама ведала, что жар ее перстов особливый. Благодатный. Не чета тому обыденному, что бабка Мира в печи зачинала.

Любомир взял кочергу и поворошил поленья, от чего лилово-красное пламя занялось сильнее и ласкало самый свод печи. Гул тяги нарастал. Мощные смерчи, подхватывая намеднишнюю золу, с завыванием уносили сонм искр в черноту дымохода.

— Люди шибко довольны. Хвалят. Благодарят сердешно и за труд платят щедро…

В сию жнитву славный собрали ужИн. Знамо, сытая будет зима, но суровая. Замуравит все пути-дороги. Доброму кузнецу такое всегда в руку — заказов много будет. Другорядь и поехали бы в Крыжеч к тамошнему ковалю Дерыде, но в морозы будут кобылку беречь да под поветью прятать. Не погонят сквозь сугробы незнамо в какое ненастье ради тесел, долотьев да амбарных петель. Заместо Дерыды — ко мне пойдут, — Любомир окопал болванку калеными углями и примерил в руке кузнечный молот. — Наипаче, чем за весь год заработаю. А по весне уже и сватов отцу твоему зашлю…

* * *

Закрывая амбарную створку потуже от злых осенних ветров, Лебедяна отряхнула сарафан и сполоснула руки студеной водицей из высокой кадки. Морозный и сырой воздух принес скотине падеж да недуги, и Леда уже который день ходила за хворым теленком из давешнего приплода. Немощный бычок тыкался ей в щеки влажным носом и только из ее дланей принимал горькие травяные отвары и целебные сборы. Она подолгу гладила широкий лоб комолого теленка, ероша пальцами курчавую огненно-рыжую шерстку, проводила ладонями по мощной шее и оглаживала крутые бока. Девушка знала, что под ее руками растекается животворное тепло и внутренний огонь изгоняет из плоти теленка все хвори и недуги. Сладила она его. Малыш явно шел на поправку. Хоть и с натугой, но начал вставать к кормушке, где его ждало отборное жито, старательно пережевывал снопы последних свежих трав.

Лебедяна потерянно шла по двору да вдруг остановилась. В одночасье продрогнув, обхватила себя за плечи, голову подняла и наверх посмотрела. Тучи оболочили все небо. Странное было чувство. Жуткое. Будто оно вдруг ниже стало. Плоское, как блюдо, а воздух тяжелый-тяжелый. Им и не дышится, и вдаль сквозь него не глядится. Светило полностью сокрыла непроглядная наволочь, обращая и без того пасмурный полдень в сумеречный полумрак. В груди словно что-то стянуло, а сердце билось гулко и болезно, но очень медленно. Сглотнув подступивший к горлу ком тревоги, Лебедяна не стала обходить подворье, а направилась прямиком к отчему дому. А когда увидела бегущую к черному крыльцу их избы утробистую соседку Агапку, чья хата стояла на самой окраине заимок, сердечко ее пропустило удар, а потом вскачь пустилось. Та запыхалась и раскраснелась, на ходу утирая потное лицо краем пестрого плата. Бежала, вестимо, далече, ибо с превеликим трудом переставляла толстые, отекшие от водяницы ноги, обутые в стоптанные лыковые чуни.

Предчувствие беды и скверны уже звенело в тугом, сгустившимся воздухе, но Лебедяна отринула черный морок, отказываясь поддаваться слабости, уже охватывающей все ее тело. Ровно такой же, как тогда, когда она только нашла папоротников огнецвет…

Только приблизившись к Агапе, теперь голосящей что есть мочи, Лебедяна узрела, что не едкий пот утирала с лица дородная тетка, а горемычные слезы, ручьем текущие из опухших от рыданий очей.

— Убивцы. Разбойники и убивцы. Вот вам крест, — она наскоро осенила себя крестом, — Убивцы-ы-ы, — На ее громкий зык из холодных сеней, с грохотом распахнув низенькую дверь, вывалил дед Кадеяр, в одном лапте и с волочившимися за ним по доскам крыльца онучами.

— Чур тебя, баба дурная. Говори, что стряслось, али тебя бесы попутали.

— Что ж это творится то, люди добрые. Душегубцы. Черными татями прошли. Не заметил никто змиев подколодных, подкрались… Нелюди, — Теперь ее срывающиеся на сип крики разносились далеко окрест, а у сбежавшегося на шум люда мураши по хребтам ползли от ужаса, сквозившего в ее сбивчивых словах. — Видать, больно ладную работу делал, соколик. От и не стерпели гнилые их души… Зависть черная хуже потравы…

Ее одутловатые щеки покрывали багровые пятна, а с трясущихся и побелевших до синевы уст слетали громкие судорожные всхлипы и несведимые причитания.

Толпа окружила плачущую навзрыд бабу, и уже шепотки слышались, что давеча за дальним выпасом пришлые люди шастали, все про кузнеца местного спрашивали. Дескать, молва про вашего удальца далеко пошла, и коли и доверить своих вороных кому переподковать, так только ему. Все дорогу дознавали да облыжные хвалы возносили…

Лебедяна тихонечко пятилась назад, натыкаясь спиной на честной люд и никого вокруг не видя. Не слушая никого. Очи ее были устремлены в ту сторону, куда постоянно махала своей пухлой беленькой ручкой Агапа. На солносход…

Над виднеющейся вдалеке кромкой леса курился столб сизого дыма, извиваясь в порывах ветра и густея с каждым взмахом ее ресниц.

Медленный, незрячий шаг вперед. Второй. Не дыша. Обходя толпу. Тихо ступая все быстрее и быстрее. Спешно перебирая стопами, постепенно переходя на бег… Душа рвалась туда, к нему, скорее. На лЮбый пригорок подле реки. Из спины словно вырастали крылья, только не те, которые возносят ввысь, давая воспарить над мирским, подымая на неведомые вершины. Ее крылья прорывали нежную, ранимую плоть безжалостно грубо. Они были кожисты и уродливы и несли ее в пучину лютого горя.

Даже на фоне пестрых осенних деревьев стали заметны сполохи алого пламени, в воздухе потянуло гарью и запахом паленой сырой листвы.

Когда она очутилась коло кузницы, от сруба уже мало что оставалось. Покрытая осиновой дранкой кровля прогорела и, взметая сонм трескучих искр, провалилась внутрь. Лебедяна вздрогнула от этого грохота, но не отшатнулась, а наоборот, подходила все ближе и ближе. Не замечая, что нежную кожу уже начинает, казалось бы, нестерпимо, опалять жаром. Распустившиеся от шалого бега русые косы подхватывали вихры воздушных потоков. Парящие и будто бы живые пряди извивались вокруг хрупкого девичьего стана, шевелясь наподобие змиев. Она замерла, ровно в соляной столб оборатившись. В ее блестящих слюдяных глазах дрожало отражение огненных языков пламени, облизывающих побитую гнилью трухлявую древесину, жадно поглощающих сытную дань. Но сами очи оставались сухими. От яркого свечения пожарища зрачки диковинно расширились, полностью застилая своей непрозрачной чернью небесно-голубую радужку.

На створке двери, словно притомленно облокотившись, распласталось тело Любомира, насквозь прободенное рогатиной. Склонив голову на грудь, он так и остался висеть, охраняя вход в свое оскверненное жилище. Кузнечный молот, присно зажатый в его сведенных смертной судорогой пальцах, упирался о ступень подле порога, обрамленную седой зеленью полыни, посаженной Лебедяной от всякого лиха.

Из пронзенной плоти все еще сочилась алая руда, пропитывая новую рубаху, богато расшитую по косому вороту огненными петухами. С неба падали хлопья пепла, засыпая все вокруг серым. Будто малюя грязной известью. Гарь и сажа порошей оседали на складках белоснежной ткани, покрывая ее черными подпалинами. Узор вышивки, узелки которой Лебедяна даже сейчас будто ощущала под кончиками пальцев, уже было не разглядеть. Червленая шелковая нить слилась с багряной влагой жизни.

Лебедяна молча очи сомкнула и вспять оборотилась. Только не к дому направилась, а в сторону дальнего выпаса. Ступала размеренными широкими шагами, купины да пожухлые осенние травы пред ней, будто расступаясь, кланялись, а деревья ветви раздвигали.

Знакомые рощи да грибные делянки давно остались позади, солнце клонилось к кромке леса, а небо стало темнеть. Лебедяна шла без продыху, как и была, в легкой белой рубахе да простом сарафане, украшенном в поясе лишь узкими лентами. Стезя была щедро укрыта опавшей листвой, которая шелестела при каждом шаге и цеплялась за подол.

На всякой развилке или перепутье незнакомой дороги, Леда замедляла ход. Но не следья копыт искала она на мерзлой тропе, не вывернутые комья земли или примятые пучки трав были ей указом. Немигающим взором Лебедяна смотрела на деревья и темнеющее небо, в густо-синих глубинах которого зажигались светочи первых звезд, и уверенно ступала дальше.

На землю опустился зыбкий вечерний сумрак. Леда все еще шла вдоль неширокого, но наезженного тракта, не оглядываясь окрест, но точно зная, что не сбилась с пути, когда в отдалении выросла молодая кленовая рощица. Пестрые рассеченные листья, похожие на ладони с растопыренными перстами, своим ярким окрасом выделялись на тусклом фоне пониклой травы и буровато-ржавых кущ иных деревьев. С ближнего края редколесья выскочил русак и замер, словно чуя опасность. Притаившись, зверек стриг ушами и напряженно прислушивался. Он еще не сменил свою блеклую рябую шкурку на зимний наряд, но шерсть уже потеряла былой лоск и выпадала пучками. Ушкан повел усами и задергал подвижным носом, обоняя воздух. Вновь обернулся назад, на рощу, словно там таился источник его тревог, и стремглав припустился поперек тропы в соседний подлесок.

Лебедяна пошла по стезе дальше, а поравнявшись с огненным многоцветьем рощи, замедлила шаг и призадумалась. Свернула с дороги и теперь, петляя, углублялась под сень пестролистных крон. Одетые в медно-золотые и пунцовые цвета ветви зашумели на внезапно поднявшемся ветру, он вихрил охапки опавшей листвы и, словно играючи, закручивал их в небольшие смерчи. Леда углублялась в лес, не ведая, как долго идет. Будто попав в омут времени. Только тело ощущало прилив сил небывалых, пропитывалось спокойствием и предчувствием чего-то благостного. Столь же неожиданно, как и начался, ветер в одночасье стих, а Леда прислушалась. В лесу стало настолько тихо, что она различала невесомые шорохи, с которыми хороводы листьев вновь опускались на траву, задевая друг друга в кружащем полете. Слышала шелест листьев, который перекатывались по земле, оседая вокруг стройных стволов танцующими водоворотами. Издали донеслось тихое конское ржание, и, свернув чуть левее, Лебедяна пошла на звук, не таясь. Вскоре она различила низкие голоса и треск запаленного кострища, а сквозь частокол стволов стало промелькивать тусклое мигающее свечение, и Леда поняла, что она у цели.

Меж кленовых крон зиял небольшой просвет, ибо посреди ровного леса пролегала небольшая западина, чистая от подлеска и деревьев. В ее углублении потрескивал костер, укрытый от ветров и сторонних глаз, а вокруг обложенного валунами кострища, греясь в его пламени, развалились трое путников. Заместо ложниц устелили себе снятые с коней войлочные потники, седла уложили в изголовьях да тулупами укрылись.

Стреноженные кони стояли поодаль, нервно храпя и перебирая ногами. Землю рыли, хвостами длинными по бокам себя нахлестывали да с хрустом удила грызли. Вороные горячились, от каждой тени шарахаясь. На дыбы встать пытались, не желая стоять смирно, ровно земля под ними того и гляди загорится.

— Фрол, — хрипло кликнул густобородый толстопузый детина, — успокой лошадей, говорю. Почивать мешают.

— Испужало их что-то, — приподнимаясь на локте и оглядываясь на темный лес, ответил паренек. Он напряженно вглядывался меж деревьев, но не видно было ни зги. — Может, белка какая али лиса…

— А ты не гадай, почечуй тебе в зад… — гаркнул со злобой толстяк, отхлебнул из бурдюка браги и раскатисто отрыгнул. Видать, уже порядком принял на душу. — Пойди да проверь. Я журить не стану, сразу дам плети отведать.

Словно перебивая его, один из вороных протяжно заржал и стал с силой рыть копытом землю, от чего путы на его ногах натягивались и трещали от натуги. Другие две лошади суетились не меньше, громко фыркая, тряся гривами и хрипя. Сатанея, они рвались с привязи, раня о железо узды свои нежные рты, с губ на взрытую почву капала пена с алыми прожилками.

— Чур меня, — подал глас третий. — Неужто леший мороки наводят?

— Что ты брешешь, Лавр, — огрызнулся брюхатый, — лучше встань да подсоби братцу.

В костре громко треснуло полено, рассыпаясь на тлеющие алым цветом головешки и плюясь во все стороны искрами. Пламя вспыхнуло, порывисто дрожа и с завыванием взметаясь ввысь, хотя ветра не было ни чуть — ни единый лист не вздрогнул.

Кони с визгом прижали уши и, сверкая белками, таращили глаза. Резко дернулись и с глухими ударами забились боками, раня друг друга зубами и копытами, сбивая бабки в кровь. Лыко пут трещало и лопалось одно за другим.

Мужики подскочили и кинулись ловить вороных, лишь наипаче пугая их своими криками и руганью.

Выйдя на край пригорка Лебедяна на миг замешкала, обводя немигающим взглядом окрест, и медленно двинулась к привалу.

— Огонь… — вымолвила почти беззвучно, и на каждом персте вспыхнул яркий лиловый огонек. Руки выше подняла, сильнее растопырив пальцы, и поводила дланями, собирая в каждой полную жменьку раскаленной лавы. Сгустки пламени вращались и подрагивали, набирая силу, а Лебедяна, перебирала кончиками пальчиков распухающие огненные клубы, накручивая на растущие сферы все новые витки пламенеющей пряжи.

Ее заметили не сразу, ибо вся троица суетилась вокруг лошадей, безуспешно пытаясь подступиться к взбесившимся животным. Чертыхаясь, они опасливо обступили коней, еле уворачиваясь от зубов и копыт. Щелкали языками, расставляя руки вширь, дабы заново навязать сорванные путы, пока кто-то не крикнул:

— А-а-а-а… Ведьма.

Их обуяла жуть, а тела сковала мгновенная оторопь. Замерев, они даже не оглянулись вослед уносящимся вороным. А когда уразумели, что огнерукая дева спускается по их души, стремглав метнулись к костру, вынули из седельных сум кто тесак, кто клинок и сгрудились спина к спине.

Леда медленно вздохнула и с протяжным стоном пустила огненные шары вперед, направляя по обеим сторонам овражка. Сферы, теперь походившие на две объятые пламенем тыквы, покатились по листве, набирая скорость и оставляя за собой горящие лиловые следы. Будто кто раскаленную смолу разлил да подпалил. Светочи по кругу обошли стоянку мягкими дугами, и как только Лебедяна сделала шаг вперед, сомкнули за ее спиной пламенеющее кольцо, отделяя всех четверых от окружающего мира. Лиловая огненная стена заслонила их от сумеречного леса, и казалось, что черные тени густились у пожарища во сто крат сильнее, чем под сенью деревьев.

Наращивая скорость, сгустки катились по сходящейся спирали, стягивая огненный круг и разгораясь сильнее. Оставляя после себя толщу гудящего огня. Мужички завыли и побросали клинки. Становясь на колени, приговаривая "Свят. Свят.", они истово крестились и падали ниц, ударяясь челом о мерзлую землю. Долговязый паренек сделался белым, как холст, содрогнулся в болезном спазме и, давясь и стеная, выбросил из утробы харчи. Наконец, огненные стены сомкнулись, сливаясь в единое гигантское костровище, что взметнулось выше самых высоких кленов, озаряя пространство призрачным лиловым светом на много верст вокруг и вторя далекой вечерней зоре. Небо цвета спелой черники было глубоким и чистым. По нему россыпью были раскиданы звезды. Молочный Кушак, ровно расшитый жемчужным бисером, простирался до самого горизонта…

На рассвете в серой дымке сырого тумана по лесной тропке ступала юная простоволосая девица. Уста ее были тронуты нежной полуулыбкой, будто она вспоминала что-то особливо приятное и дорогое сердцу. Подол ее сарафана потемнел, напитавшись утренней росой и лип к ногам при каждом легком шажке. Что дивило, ведь до ближайшего поселения лежал чуть не дневной пеший переход.

Впереди показалось перепутье из трех дорог со столбом, на котором были набиты доски с заостренными с одного бока краями, указующие в трех направлениях. Девица подхватила юбки и прибавила ход.

Большие черные зрачки, заместившие радужки, пробежались по надписи, вырезанной на широкой верхней доске. Кивнув самой себе, девушка откинула назад длинные извитые пряди и пошла по широкому тракту, уходящему в туманную даль.

На дощечке той значилось: Славный град Крыжеч.


КОНЕЦ

а может и нет…

Ульяна Соболева

Она странная

АННОТАЦИЯ.

 Ричард Малкович приходит на прием к Альберту Стоуну, чтобы разобраться в отношениях с женой. С ней происходит нечто необъяснимое после автомобильной аварии, в которую они попали вместе, и он боится ее потерять, но в то же время его пугает ее поведение. Она то исчезает из дома, то возвращается, не давая ему объяснений. То плачет, то смеется невпопад или разговаривает сама с собой. Малковичу кажется, она сошла с ума и доводит до безумия его самого. Она стала странной…




— Меня зовут Ричард Малкович… и мне нужна ваша помощь.

Он ответил не сразу, какое-то время рассматривал собственные пальцы с очень коротко обрезанными ногтями. Настолько коротко, что кожа на кончиках нависла над ногтями.

— Я знаю, что вам нужна моя помощь. — достал лист бумаги и положил перед собой, сунул простой карандаш в точилку и несколько раз провернул. Это гипнотизировало — то, как грани оранжевого цвета исчезали в дырке, словно она с хрустом пожирала дерево и чавкала, давясь стружкой.

Я пришел к нему без очереди и без записи. Наверное, это нагло, но у меня не было другого выбора. Нашел его номер телефона в ее сумочке. Альберт Стоун. Так было написано на белоснежной визитке черными буквами.

"Я помогу вам пройти через это". Возможно, раньше я бы высмеял ее стремление решить наши проблемы с помощью посторонних, но не сейчас… Сейчас я уже слишком сломлен этой откровенной утопией и согласен на что угодно. Даже на семейного психолога. Ради нее. Ради нас.

— Расскажите о ней.

Его бархатистый голос совершенно не вязался с неприятной внешностью. Словно им управлял чревовещатель. Но мне было плевать, как он выглядит. Я дошел до такой точки отчаяния, что готов был влезть в пасть к самому дьяволу лишь бы понимать, что с нами происходит после той гребаной аварии.

— Она странная. Иногда мне кажется, я ее не знаю. Иногда мне кажется, что она не знает меня. Словно мы совершенно чужие, и никогда друг друга не любили. Два человека, живущие в одной квартире, как соседи… И я схожу с ума от этого равнодушия, доктор. Мне хочется сделать ей больно, и я делаю. Так больно, что потом становится страшно самому…

Я поднял голову и посмотрел на мужчину, сидящего напротив. Он водил простым карандашом по бумаге, нажимая на стержень толстым указательным пальцем, и не сказал мне ни слова. Его жидкие волосы с прямым аккуратным пробором блестели в свете настольной лампы, а очки слегка запотели. Но он их не протирал, хотя клетчатый платок лежал рядом.

Несмотря на отопление, в кабинете Стоуна было довольно прохладно, и из его рта вырывались полупрозрачные едва заметные клубы пара. Я бросил взгляд на окно, в обрамлении темно-зеленых штор, на капли дождя на стекле, а потом — на равномерно раскачивающиеся на письменном столе железные шары. Сам не понял, как зажал их рукой, чтоб перестали издавать звук, от которого вскипали мозги, и мистер Стоун вздрогнул, а потом медленно поднял на них взгляд. Они отразились в его зрачках, все пять железных шариков. И мне показалось, что в этом есть нечто пугающее и неправильное, но я так и не смог понять, что именно.

— Я не знаю, почему она так поступает, доктор. Прихожу домой, а Эбби услышит, что дверь открылась, и бежит к себе в комнату, как от прокаженного, запирается изнутри. Я говорю с ней, а она молчит и даже не смотрит на меня. Она никогда не была такой, моя Эбби… никогда. Стоило мне переступить порог, как она бросалась мне на шею. От нее пахло вишневым сиропом и сексом… да, утонченным и в то же время животным сексом. Я брал ее прямо у порога, прижав спиной к двери. Она была для меня опиумом… и я подыхаю от ломки, мистер Стоун. Вы знаете, что такое ломка? Вы когда-нибудь голодали по человеку?

И в голове вспышками моя Эбигейл. Такая нежная, хрупкая и безумно красивая, с очень маленькими веснушками на кончике вздернутого носа и с синей лентой в волосах… Цвет ночи. Так она его называет. Я протягиваю ей букет полевых цветов, а она задыхается от восторга, обнимая меня руками за шею и лихорадочно дергая воротник моей рубашки. Соскучилась моя малышка. Я и сам изголодался до сумасшествия. Так и вижу ее с растрепанными каштановыми волосами, запрокинутой головой и широко открытым в стонах ртом. Ловит мои губы, чтоб орать в них, содрогаясь от оргазма и утягивая меня в эту агонию вместе с ней. И словно плетью по нервам — а сейчас я не могу даже прикоснуться к ней. Словно опротивел настолько… словно ненавидит меня или боится. Все в одночасье изменилось. Звонит ей кто-то по вечерам. Эбби трубку ладонью прикрывает и говорит так тихо, чтоб я не мог расслышать. А мне кажется, однажды я задушу ее от ревности.

— Я не помню, когда у нас был последний раз секс… она отдалилась от меня. Она даже в ванной запирается изнутри. Я стучу и слышу, как она там рыдает. Что мне делать, доктор? Мы никогда особо в Бога не верили. А сейчас она с Библией не расстается и крест на шею повесила… Свечи жжет и что-то шепчет под нос. Сама с собой разговаривает. Может, в секту какую втянули ее? Не узнаю мою девочку… я скоро сам в чокнутого психа превращусь после аварии этой. Как подменили ее. Я понимаю, что виноват был, я скорость превысил, понимаю, что из-за меня ей по ночам снятся кошмары и она кричит так, что кровь леденеет в жилах. Но я сожалею. Я ужасно сожалею. Неужели так трудно простить? Уже год прошел. Долбаный год она со мной как с чужим.

Смотрю, как он все быстрее карандашом водит по бумаге, рисует силуэт мужской. Я разжал пальцы, отпуская шары, и те быстро начали ударяться друг о друга, и снова взгляд из-под очков, в зрачках мелькает металл.

— Вы любите ее?

Первый вопрос за все то время, что я сижу в этом кабинете, выкрашенном в зеленый цвет.

— Люблю… — отвернулся к окну, — иногда мне кажется, я от любви в психопата превращаюсь. Я не могу ни о чем думать, кроме как о ней. Я работу забросил, с друзьями не общаюсь. Мне кажется жизнь, моя в черное пятно превратилась. Мы больше десяти лет женаты, а я хочу ее до дикости, и меня все еще сводит с ума каждая крошечная родинка на ее теле, каждая кудряшка и запах за мочкой уха ближе к затылку, где волосы растут. Там самый высокий концентрат вишневого сиропа. Только ей больше все то не нужно. Я трогаю ее… а она плачет, доктор. Черт бы ее побрал. Иногда мне кажется, что я способен ее убить, если все это не прекратится и она не придет ко мне… Может, у нее кто-то другой? Я с ума схожу.

Резко встал со стула, и тот с грохотом упал на пол. А я распахнул форточку и увидел в отражении, как Стоун вскинул голову и протер платком лицо.

— Вся надежда на вас… мне больше не к кому пойти.

— Пусть ваша жена придет ко мне.

Я обернулся к доктору и коротко кивнул.

— Конечно, я скажу ей… Не уверен, что это сработает… но я попробую.

Не помню, как оказался на улице, кутаясь в пальто и поднимая воротник повыше. Черт, как неудобно без машины. Когда ее уже вернут из ремонта? Я скучал по своему "немцу" и терпеть не мог общественный транспорт. Ехал в метро и смотрел на отрешенные лица людей. Одинаковое выражение, как у манекенов. Один другого не видит. Иногда кажется, что сквозь меня смотрят. Зомби. Недавно один наглый наркоман грузно завалился на кресло в автобусе, словно нет рядом никого, а когда я толкнул его изо всех сил локтем под ребра, заорал, ублюдок трусливый и деру дал. Черт его знает что ему там показалось Хорошо, что в салоне людей не было, урод бежал прямо по сиденьям, наступая на них грязными ботинками.

Домой все равно ужасно хотелось… несмотря на то, что она там такая… чужая и странная. Все равно к ней тянуло. Просто рядом побыть. Запах ее втянуть. Услышать, как на кухне посудой гремит и, несмотря на то, что мы не разговариваем, всегда мне кофе в чашку наливает или в тарелку обед кладет. Я ем и она. Все молча. Потом свечку ставит на кухне и уходит к себе. А я дую на огонь и смотрю, как тонкая струйка дыма вьется над фитильком. Услышу, кто ее так обработал — кожу живьем сдеру. Эбби слишком впечатлительная у меня. Слишком поддается чужому влиянию. Узнать бы, с кем общается, чтоб ноги сломать и руки заодно. Коп я или нет, в конце то концов?

Повернул ключ в замке, но дверь не поддалась. Попробовал еще раз, но так и не вышло. Подергал за ручку. Что за… и словно лезвием по венам — она, что, сегодня замки сменила? Вот так все просто? Не поговорив со мной? Сел на скамейку, откинув голову назад, ощущая пульсацию в висках вместе с горечью на языке. Твою ж мать, как же я устал. Что с нами, Эбби, детка? Где мы что-то упустили? Почему ты со мной так, а? Мимо прошла соседка с первого этажа. Противная старушенция вместе с худой облезлой оранжевой таксой, которая вечно на меня лаяла. Я вежливо поздоровался, соседка отыгнорила, а вот ее пес принялся тявкать, как и всегда. Она обернулась, окинула меня мутным взглядом, нахмурила косматые брови.

— Хватит, Мувик. Успокойся.

Впервые одернула пса, осмотрелась по сторонам и вошла в подъезд. Ну хоть какой-то прогресс, раньше ее не волновало, что милый Мувик меня как-то люто ненавидит.

Не знаю, сколько просидел на проклятой лавке. Часы на руке стали. Но судя по тому, что машины почти не ездят, уже за полночь. Услышал, как мягко подкатил к дому автомобиль, и обернулся, а потом стиснул челюсти так, что затрещали кости и в зубах отдалось оскоминой. Она приехала с кем-то… Ее привез какой-то ублюдок. Лошок в элегантном костюме и в круглых очках. Тачка дорогая. На жену мою смотрит так, словно это кусок сыра. Зачесались руки съездить по лощенной морде козла. Если зайдет с ней в подъезд, я его похороню. Но она вошла в него одна, как всегда в последнее время демонстративно не замечая меня, поднялась по лестнице — я за ней.

— Эбби, мать твою. Что это за урод?

Отперла дверь и хлопнула ею у меня перед носом. Но я толкнул ее в бешенстве, двумя руками распахивая настежь и не давая ей повернуть изнутри ключ в замке. Вскинула голову, посмотрела на меня ошарашенно и тут же прошла мимо, чтоб двери закрыть, на ходу набирая чей-то номер. А во мне ярость поднимается волной бешеной. Трясет всего. Или сегодня она поговорит со мной, или катись оно все к дьяволу.

— Да, мам. Я уже дома. Кэвин меня подвез. Да, из конторы по продаже недвижимости. Не знаю… Я еще не готова, наверное. Конечно, приеду к тебе на Рождество. Я тоже очень соскучилась. Да, устала немного. Сейчас в душ и спать. И я тебя люблю, ма. Спокойной ночи. Не переживай, со мной все хорошо. Честно. Да, я схожу к врачу, обещаю.

Да что здесь, черт возьми, происходит? Какая продажа недвижимости? Какой на хрен Кэвин? И почему на Рождество к маме? Это же наш праздник. Семейный.

Я выбил из ее рук телефон и увидел, как она резко отшатнулась назад к стене.

— А вот теперь мы поговорим, и мне плевать, что ты этого не хочешь. Кто такой этот Кэвин? Ты с ним спишь?

Стиснул ее запястья со всей силы.

— Рик? — синие глаза широко распахнуты, — Не надо. Пожалуйста. Не надо…

— Да, мать твою, кто ж еще? Или пока игнорила, забыла, как я выгляжу? Ты что продавать собралась? Нашу квартиру? Меня ты спросила?

У нее глаза влажно блестят, и губы дрожат, потом вдруг бросилась от меня прочь, я за ней. Сегодня она не уйдет от разговора. Сегодня мы поставим все точки над "и". Заскочила в свою комнату, но я толкнул дверь ногой и вошел следом за ней. Смотрит на меня, а по щекам слезы катятся, назад отступает к стене. А я на нее иду, и меня трясет от злости и от похоти. Гребаные месяцы ни черта и не с кем. Только ее хочу. До боли, до исступления только ее. Лицо ладонями обхватил и в губы впился яростным поцелуем. Соленые они, такие соленые и мягкие, целую их, и трясет всего от страсти бешеной. Она и не сопротивляется больше, только дрожит сильно и несмело руками мой затылок обхватывает. От нее все так же пахнет вишневым сиропом.

— Маленькая моя, хочу тебя до безумия, до смерти хочу… — жадно запястья ее целую где следы от моих пальцев остались, — девочка моя… прости меня. Не гони, не отвергай опять. Вернись ко мне.

В глаза ей смотрю, а она лицо мое гладит ладонями.

— Я вернусь… я обещаю. Я так люблю тебя, Рик. Я безумно люблю тебя. Я так соскучилась, так истосковалась по тебе. Думала, смогу… и не смогла.


На руки подхватил и на постель отнес. Она глаза закрыла, и из-под пушистых ресниц слезы катятся беспрерывно, а я остановиться не могу, целую ее, как обезумевший, оголодавший до лихорадки первобытный дикарь. Утром ранним проснулся, а она спит рядом, и на ресницах все еще слезы блестят. А меня распирает от счастья бешеного, что снова со мной она. Все хорошо теперь будет… И ошибся… Она мне солгала.

Пока она быстро одевалась, я метался по квартире и сшибал все, что под руку попадалось. Я рычал и бил стекла кулаками, разрезая пальцы. А она плащ накинула и по лестнице сломя голову побежала. Я за ней, на улицу, и внутри раздирает от понимания — это конец. Ушла от меня. Все же решилась. За что, мать ее? Кто против меня настроил? Какая тварь влезла в жизнь нашу? Выбежал на улицу и увидел, как ее такси быстро от дома отъехало.

— Мать твою, Эбби? Почему? Вернись. Я люблю тебя, Эбби. Не бросай меня.

Швырнул вслед комок снега, и на меня в удивлении обернулся прохожий.

— Что смотришь? Отвернись урод и иди куда шел.

Вернулся домой, пока поднимался, соседский пес из-за двери рычал, и я пнул в нее с кулака так, что стена затряслась. Раздался скулеж, и псина затихла. Я прикрыл за собой дверь, прошел по квартире, переступая через сломанную мебель и осколки стекла. Сел на нашу постель, а потом рухнул на спину, чувствуя, как от простыней все еще пахнет нашим сексом и стонами… Воспоминания сменяли друг друга кадрами, а я глотал слезы агонии и сжимал руки в кулаки. Потерял мою девочку… не знаю почему, но я ее потерял. Только я не отступлюсь. Малковичи не сдаются.

Поднялся резко на матрасе, и взгляд зацепился за валяющийся посреди комнаты конверт с выпавшими оттуда фотографиями. Поднял несколько и поморщился — опять она во всем черном. Какого хрена эти отвратительные наряды неизменно черного цвета? Она ведь все яркое любила. Отшвырнул фото обратно на пол. Обхватил голову руками, ероша волосы. Из конверта выглядывало еще одно фото. Я наклонился и вытащил его, рука дрогнула — на снимке Эбигейл на кладбище. Держит в руках букет цветов. Не знал, что в нашей семье кто-то умер. Может быть, она мне и не сказала. Сейчас я бы этому не удивился, поднял все фотографии и отодвинул ящик ее стола, чтобы положить туда конверт. Увидел договор о купле продаже нашей квартиры и поднес его к глазам. Что за… на бумаге дата стоит прошлогодняя. Внизу подписей нет. Какого черта ты хотела продать квартиру в прошлом году, Эбби? Что творилось в твоей голове все это время? Во что ты вляпалась? Тебе нужны деньги?

Я хотел было сунуть документы обратно в ящик и вдруг увидел бумагу с печатью. Свидетельство о смерти. Я поднес его к глазам и несколько раз тряхнул головой, чувствуя, как немеет затылок… как ледяные точки впиваются в кожу и перед глазами плывут круги.

Я выронил бумагу и схватился за горло, силясь дернуть галстук и чувствуя, как задыхаюсь… Дальше целая стопка вырезок из газет, и в заголовке пестреет мое имя… И если верить проклятой прессе, я умер еще полтора года назад.

Звук шагов и тихое пение заставили вскинуть голову и посмотреть на дверь. Конверт выпал из дрожащих рук, и сердце гулко забилось под ребрами…

Я стоял посреди разгромленной комнаты и смотрел, как Эбби аккуратно переступает через обломки мебели. Такая невесомо-прекрасная, с мокрыми волосами и в насквозь промокшем платье. Вода стекает лужами на пол и вырезки намокают. По ним расползаются черные пятна. Попала под мокрый снег моя девочка. Погода такая дрянь сегодня. Иди же ко мне. Пусть весь этот кошмар наконец-то кончится, и я проснусь. Шаг к ней навстречу, и вот я уже сжимаю ее в объятиях, сильно стискивая голову за макушку и прижимаясь к ней губами, втягивая запах сырости, тины и вишневого сиропа. Не солгала… она мне не солгала. Пришла, как и обещала.

— Прости… прости, что так долго, — прошептала и обняла меня за плечи ледяными руками.

* * *

— Я не обещаю, что смогу вам помочь. Я не вызываю их. Я не делаю каких-то сеансов. Они приходят сами. Да, я смогу принять вас завтра в семь вечера. Не за что. Я очень постараюсь.

Альбет Стоун повесил трубку и сделал громче радио. Он обычно слушал его только фоном… а сейчас его привлекло имя. Женское имя — Эбигейл Малкович.

— Сегодня ранним утром на берегу реки был обнаружен труп молодой женщины. По предварительным данным женщина сбросилась с моста вчера ночью. Нам удалось установить личность погибшей — это Эбигейл Малкович. На данный момент полиция рассматривает версию самоубийства. Следов насильственной смерти на теле женщины не обнаружено. По показаниям очевидцев, женщина к мосту приехала на такси… Сейчас ведутся поиски таксиста. Но у полиции нет ни одной причины сомневаться в своей первоначальной версии. Полтора года назад на этом мосту погиб в автокатастрофе ее муж Ричард Малкович… бывший офицер полиции. Он успел вытолкнуть жену из машины, а сам пошел ко дну вместе с автомобилем. Когда спасатели прибыли на место происшествия и вытащили офицера из воды, он уже был мертв.

Стоун медленно выдохнул и потер горячими пальцами стекло. А ведь Альберт ее предупреждал, что ОН пришел за ней… предупреждал и говорил, что нужно продать дом и уезжать из этого города. Свечи, Библия и молитвы ей не помогут. ОНИ никогда не приходят просто так. Им всегда что-то нужно. И перед глазами вдруг всплыло ее аккуратное и очень красивое лицо с аристократическим профилем и миндалевидными синими глазами, полными слез…

"Но, если я это сделаю… он перестанет приходить ко мне. Вы понимаете? Это единственная возможность видеть его… единственная. Я умру без него.

— Его на самом деле нет. Он мертв. А вы живы.

— Я так его чувствую… словно он живее всех живых. Я сама без него мертвая".

Странная она была… очень странная.

Ульяна Соболева

Самое дорогое, что у вас есть

АННОТАЦИЯ.

В некоем городе Лир, на городской ярмарке у слепой торговки, можно купить свои собственные сны и сделать их явью… Даже не купить, а обменять. На что? А вот здесь начинается самое интересное.


1930 год. Город Лир.

На ярмарке, как всегда бурлила жизнь и веселье. Скорее наигранное и искусственное, потому что уже утром нужно возвращаться к обычной жизни, отличающейся от той, что кипела сегодня возле пестрых торговых палаток, где мужики в пропитанной потом одежде покупали дешевое холодное вино и водку, пока их женщины рассматривали товар, привезенный из близлежащих городов. А иногда и из-за моря, которое жители шахтерского городка Лир никогда в глаза не видели, но каждый тайно мечтал там побывать.

Айрин покрепче взяла за руку свою восьмилетнюю дочь и брезгливо скривила губы, когда прошла мимо старой, ободранной торговки, продающей маленькие венки из лиров*1 за пол нана*2. Можно подумать, кто-то купит у нее цветы, которыми в это время года усеяна вся местность вокруг города и за ним. Цветы, из-за которых город носил именно такое название.

— Ой, мам, Берни за нами прибежал.

Айрин рассеянно посмотрела на их худого серого пса, который облизывал руки Дэйзи, тыкаясь розово-коричневым носом ей в лицо и, как и всегда, пришла к палатке торговца тканями, низенького типа по имени Сомнус с темной, лоснящейся кожей, копной черных волос, похожих на старую мочалку, и толстым мясистым носом, побитым оспой.

Несколько раз в год он привозил в Лир свой товар на ярмарку, и каждый раз Айрин стояла возле его лавки, лихорадочно считая все свои сбережения и глядя на алую ткань, манящую цветом кровавого заката с рассыпанными по ней белыми лепестками диковинных растений. Конечно Рин никогда не видать такую роскошь, а даже если она и купит ткань, и вдруг, может быть (о чудо-чудес), сошьет себе из нее платье, то ей попросту будет некуда его надеть. Разве что на танцы в единственный в этом захолустье клуб. Как же она ненавидит Лир — гадское, унылое место и людей, живущих здесь. А ведь ее могла ждать совсем другая судьба…

"У Айрин Сайд самые красивые аквамариновые глаза в округе… Айрин такая милая… Айрин куколка… Айрин должно быть голубых кровей… Айрин достойна выйти замуж за принца… Айрин лучшая… Айрин удивительно умна… Айрин…"

Но Айрин вышла замуж за Закария Блэра — непутевого сына владельца старой шахты, которая приносила одни убытки, потому что девушке хватило ума переспать с влюбленным в нее красавчиком Заком после выпускного и сразу же забеременеть Дейзи. Расплата длиною в вечность за сомнительное наслаждение на сеновале. Хотя, ей было хорошо. В тот момент. Ведь он ей нравился и у него были искусные длинные пальцы и очень чувственные губы, под которыми она извивалась и стонала каждый раз, когда приходила к нему на свидание, пока все же не позволила взобраться на себя и лишить невинности, а вместе с ней и перспектив на великое будущее за пределами Лира.

Чтобы избежать позора они поженились и хорошенькой куколке Рин больше не светила поездка в большой город за пятью холмами, чтобы выучиться, стать "кем-то стоящим" и выйти замуж за богатого и красивого юношу достойного прекрасной Айрин Сайд. Она переехала в небольшой дом Блэров на утесе над рекой Лирикой, названной так потому, что оба ее берега все лето пестрели надоевшими до тошноты желтыми цветами с аналогичным названием. И теперь дочь Главы Совета была обречена рожать Заку детей и стирать дранные носки в ржавом корыте, ожидая мужа со смены.

Мать пилила ее за это каждый раз, когда она приезжала в Мин, а отец, поджав губы, читал газету в своем скрипучем кресле-качалке и не вмешивался в их споры. Айрин жалко кричала матери, что Закарий очень умный, что он трудолюбив и рано или поздно шахта начнет приносить прибыль, а мать шипела ей в ответ свою любимую "песню":

"Она начнет приносить прибыль, когда ты станешь никому не нужной жирной старухой, а я буду гнить в земле под деревянным крестом, потому что ни у тебя, ни у моего зятя не будет денег даже на надгробье. Я растила тебя не для грязного шахтера".

— Мам, давай купим цветочки у слепой бабушки. Это ведь совсем недорого.

Айрин оторвала взгляд от завораживающей ткани, но продолжала ее поглаживать тонкими пальцами, чувствуя неописуемое наслаждение и подрагивание во всем теле. Ей не хотелось выпускать шелк из рук.

— Пойди и нарви себе такой же букет, милая, а я сплету тебе веночек.

— Но ведь если она их продает, ей очень нужны деньги.

— Всем нужны деньги. Мне тоже они нужны.

Очень-очень нужны. Купить ткань. Вот эту. Она о ней мечтает уже три года. Можно сказать, она ей снится вместе с другими безумно желанными вещами. Но чудесные сны Рин никогда не сбываются. Она уже привыкла.

— Но это всего лишь пол нана. За них не купить даже спички. Ма-а-ам.

— Тут пол нана, там пол нана, здесь пол и еще где-то и уже целый тан получается, а за тан можно купить булку, чтобы дать тебе в школу, Дэз.

В этот момент появился господин Сомнус и Берни зарычал, оскалившись на торговца, едва тот сделал шаг в сторону Айрин и Дейзи. Какое-то время ощетинившийся пес и торгаш смотрели друг другу в глаза, а потом пес снова показал клыки и, наклонив голову, стал между торговцем и своими хозяйками. Довольно странное поведение для добродушного и вечно виляющего хвостом дворняги, которого они подобрали еще щенком на этой же ярморочной площади пять лет назад и который за всю свою жизнь даже мухи не обидел.

— Уведи отсюда Берни, милая. Иди посмотри на клоунов и на шарики, а ему купи кусочек сахара. Вот держи денежку.

Айрин проследила взглядом за дочерью, которая ускакала вприпрыжку вместе с Берни по направлению к разноцветным палаткам циркачей, и повернулась к торговцу тканями:

— Два метра алого шелка почем у вас?

Она спрашивала об этом и в прошлом году, и в позапрошлом. Цена конечно же менялась и росла. Как цены на молоко, хлеб и картошку. Не росла только прибыль Зака. Но кого это волнует? Точно не торгаша Сомнуса, который мог менять стоимость своих товаров каждые пять минут в зависимости от погоды в Лире.

— Десять тысяч танов*2, моя красивая госпожа. Эта алая ткань превратила бы вас в настоящую королеву.

Уже десять тысяч… в прошлом году было восемь с половиной. Айрин сокрушенно вздохнула — это две зарплаты Зака, если шахта не будет простаивать, как месяц назад после обвала. У Рин в сундучке есть три тысячи и… и… НЕТ. Черт возьми — нет. Потому что скоро Дэйзи опять в школу, потому что крыша в доме протекает и потому что они должны ее отцу четыре тысячи, которые брали в прошлом году тоже на ремонт проклятой шахты и до сих пор не отдали. Три из них они с Заком уже насобирали.

— Идем домой, Дэйзи.

— Но мы ведь ничего не купили, — захныкала девочка, с мольбой глядя на мать, — давай хотя бы посмотрим на танцы.

Но Айрин уже не хотелось здесь находиться, она была зла. Опять зла. На себя, на Зака, на проклятый город, на своих родителей и на то, что сны никогда не сбываются.

Рин взяла дочь за тоненькую ручку и потащила прочь от торговых палаток, но, когда проходила снова мимо слепой женщины с цветами, та вдруг схватила молодую женщину за руку цепкими шершавыми пальцами.

— Отпусти — у меня нет денег.

— Мне не нужны деньги.

Голос у старухи-торговки оказался очень мелодичным, певучим, от него по телу разливалось странное тепло и умиротворение. А прикосновение ее пальцев, показавшееся по началу мерзким, вдруг перестало раздражать, но женщина все равно высвободила руку.

— Лиры не простые цветы — это ловцы снов. Их нельзя продать. Их можно только обменять на что-то очень дорогое.

Айрин рассмеялась, но старуха даже не улыбнулась. На ее морщинистом, изрытом складками времени, лице застыло выражение полной отрешенности и даже скорби, словно она сама утратила нечто очень ценное. Впрочем, она слепая. И это более чем ужасно — потерять зрение.

— Лучше бы ты гадала по руке или продавала зелья. Кому нужны твои цветы?

— Тебе… и другим таким, как ты и таким, как я.

— Каким — таким?

— С разрушенными мечтами. Ведь они больно колются, да?

И Айрин в этот момент словно кольнуло иголкой в области сердца, она невольно прижала туда руку, чтобы унять тянущую боль.

— Что?

— Осколки иллюзий. Они впиваются в твое сердце и душу, вскрывают твои вены и впрыскивают в них яд разочарования день за днем. Концентрат становится все выше и выше, и иногда тебе хочется умереть от ненависти к себе и ко всем, кто тебя окружает. Но больше всех ты ненавидишь его… потому что он их разрушил.

— Что разрушил?

— Твои мечты.

Айрин посмотрела, как дочь крутится возле клоуна с разноцветными шариками и снова перевела взгляд на старуху.

— Ты хочешь сказать, что вот эти цветочки могут исполнить мои мечты?

Старуха покрутила в пальцах кулон, на длинной цепочке, висящей на ее дряблой шее. Вроде бы нищая, а цепочка явно из очень дорогих и кулон с короной — массивный, похож на именной. Но не это настораживало в женщине, а постоянно закрытые глаза, словно она спит и разговаривает в каком-то ужасающем сне, как лунатик.

— Я лишь сказала, что они превратят твои сны в явь.

— Бред. Мне это не нужно. Я и так счастлива. — она сделала маленькую паузу после этих слов и тут же продолжила, — А ты старая шарлатанка и обманщица. Я уже сказала, денег у меня нет и мне нечего дать тебе взамен.

— У каждого человека что-то есть. Что-то очень ценное и дорогое. И это не обязательно золото или деньги.

Айрин рассмеялась. У нее даже крестика не осталось и обручального кольца. Они все продали, чтобы заплатить работникам с шахты в прошлом году после первого обвала. Ей бы и самой не помешало "что-то дорогое" она бы многое изменила в своей жизни. Например, уехала б из этого проклятого городка подальше от матери с отцом. Купила бы с Заком дом, как в ее сне… возле бархатного песка и хрустально чистой морской воды и…

— Ты ошибаешься. У меня нет ничего ценного.

— Уверена?

— Конечно. Совершенно ничего.

— Тогда ты бы не сильно расстроилась, если бы я попросила отдать мне то, что я сама сочту дорогим, взамен на сказочный сон, который будет являться тебе каждую ночь? Тот самый, что ты уже видела однажды и не хотела просыпаться. Он будет невероятно настоящим… с каждым днем все ярче и ярче. Длиннее и длиннее, как ты мечтала. Днем одна реальность, а ночью все иначе, ночью ты в царстве полного счастья, где исполняются все мечты и желания, — голос старухи проникал в каждую пору на теле Айрин и заставлял трепетать от предвкушения.

А потом ей внезапно стало очень весело от того, что она развесила уши, слушая эту сумасшедшую старуху. Настолько весело, что захотелось громко расхохотаться. Эта женщина явно не в себе или шутит над ней. Забавно, сколько чокнутых можно встретить на городской ярмарке. В прошлом году здесь разъезжал карлик на телеге со старой клячей и предлагал купить у него счастье вместе с деревянными человечками, которых он выпиливал сидя на соломе и вскрывал дешевым лаком. Айрин тогда еще думала, что нужно быть совершенной психопаткой, чтобы покупать себе счастье в виде деревянного истукана, а люди покупали.

— И каким образом я могу это сделать? Отдать тебе то, чего у меня нет? — Глаза старухи начали вращаться под сомкнутыми веками, а молодой женщине показалось, что та смотрит из-под них прямо на нее. По телу Айрин пробежал табун тревожных мурашек и неприятно заболел затылок, словно его сильно сдавили когтистыми пальцами.

— Просто возьми венок из лиров и скажи, что отдаешь мне самое дорогое в обмен на цветы.

— А если ты мне солжешь?

— Не солгу. Я дам тебе аванс.

— Аванс?

— Да. Кусочек твоего сна станет реальностью прямо сейчас. Просто пойди и возьми. — в этот момент Рин смотрела на прилавок Сомнуса и тот поманил ее к себе пальцем. От неожиданности она даже тряхнула головой.

На секунду Айрин опять стало не по себе, но соблазн уже пульсировал где-то в подкорке мозга вместе с надеждой и суевериями. Наверное, нельзя соглашаться. Глупости. Ну скажет она, а дальше что? Кто-то сможет у нее потребовать платы на самом деле? Да и, вообще, зачем она об этом думает? Старуха, лживая ведьма, просто пудрит Рин мозги от скуки.

— Мамочка, не надо, — Дэйзи схватила Айрин за руку, — пойдем отсюда. Я нарву тебе целую охапку лиров. Обещаю. Много-много лиров. Не отдавай ей ничего.

Старуха прищурилась и отпрянула назад, а Дэйзи потащила мать прочь от прилавков.

— Мне страшно, мам. Она меня пугает. Ее глаза… как будто слепая, но на самом деле все видит.

Айрин склонилась к дочери и погладила ее по щеке.

— Она просто сумасшедшая старуха. Вот и все. Тебе не нужно ее бояться. Идем домой, я испеку тебе сахарные лепешки.

— А Берни? Я его звала, но он не идет ко мне. Мы оставим его здесь?

— Берни взрослый песик и он прекрасно знает дорогу домой.

Невольно обернулась и посмотрела на торговку, но та, казалось, уже забыла о них и любовно раскладывала букеты на досках, поглаживая цветы скрюченными пальцами. Ее глаза были все так же закрыты.

Берни не вернулся. Его нашли через день рано утром. Он лежал среди желтых цветов со вспоротым брюхом и выпотрошенными внутренностями. Видимо на несчастного пса напали степные волки, разодрали беднягу и бросили умирать в страшных мучениях. Но это было потом…

* * *

Айрин опять приснился тот самый сон, который она впервые увидела несколько месяцев назад. Она его запомнила и хотела увидеть снова, испытать ощущение счастья вместе с ощущением реальности, которое сводило с ума своей правдоподобностью.

Рин закрывала глаза, втягивая носом запах свежевыстиранной наволочки. Конечно он скорее напоминал лавку Эда с товарами для дома, но она любила представлять, что вместо куска дешевого мыла она стирает белье сиреневым лавандовым порошком. Ей почему-то казалось, что именно так пахнет на море — лавандой, песком, соленой водой и ИМ. Другим ИМ. Таким, каким он должен был быть и никогда не был. Таким, как она увидела его в том сне.

Зак. Ее муж. Он явился ей совсем иным, чем в реальности. Там он носил белую рубашку под темно-синей модной безрукавкой, его туфли блестели, как полированное дерево или зеркальные полы в королевской зале. Нет, Айрин никогда не была в королевской зале, она никогда не была даже в обычном музее в городе, потому что это удовольствие не для жены шахтера. Она просто имела прекрасное воображение и много читала.

Но во сне муж открывал перед ней дверцу новенького автомобиля, садился за руль, и они ехали в город на летнюю ярмарку. Нет, не за тем, чтобы купить подешевле продукты и не за тем, чтобы торговаться за моток ткани на пальто для Дэйзи. Они ехали, чтобы сорить деньгами.

Зак покупал Рин алое платье с белыми цветами и лакированные туфли с золотыми пряжками, они садились в машину и отправлялись через пшеничное поле по дороге ведущей серпантином вниз, к пляжу с горячим песком и бирюзовой водой, лижущей запеченные на палящих лучах солнца ракушки, отливающие разноцветным перламутром. Зак вытаскивал Рин из машины, они целовались, как одержимые и потом он нес ее на руках в дом на берегу моря, чтобы любить на широкой постели с шелковыми простынями, пахнущими лавандой. Айрин стонала, кричала и шептала его имя, говорила, как сильно его любит пока он страстно вбивался в ее тело и мял ее упругие маленькие груди, содрав корсаж алого платья вниз. И она совсем не думала о том, что оно испортится — ведь ее Зак купит ей сотни таких платьев.

— Рин, просыпайся, — Закарий пришел с работы к ужину и слегка тряс ее за плечо, — я деньги принес.

Она ненавидела его в эту минуту так же сильно, как любила за секунду до пробуждения в своем сне. Потому что он был не таким — у него не блестели глаза, не сияла улыбка на мужественном лице и не видно было ямку на волевом подбородке. Он давно зарос щетиной, в которой уже отчетливо пробивалась седина, а от недосыпа и работы под землей под глазами Зака синяки напоминали черные ямы. Муж конечно же не приехал домой на машине, а горсть монет, которые он высыпал на стол, скорее напоминала подаяние в дырявой шапке нищего скрипача на ярмарке из ее сна.

— Вкусный был ужин, любимая. — за это она тоже его ненавидела, потому что на ужин у них пятый день была гороховая каша с морковкой и от ее запаха всех уже тянуло на рвоту, — Я спать и на вторую смену. Мы кажется нащупали путь к "плодоносной" жиле и скоро шахта начнет давать прибыль, надо только копнуть поглубже. Ярмарка еще не окончилась? Я слышал городской совет продлил ее на три дня в честь праздника цветов. Сходи, купи чего-то для дома и сладости для Дейзи.

Он наклонился, чтобы поцеловать Айрин, но та увернулась от поцелуя и встала с кресла. Она не хотела, чтоб он к ней прикасался. Вот этот он. Она хотела другого Зака. Этому она не давала себя трогать уже больше года. Он вызывал в ней отвращение своими грязными пальцами и вечным запахом земли и серы. Когда она смотрела на его изможденное лицо, ей хотелось выть от разочарования. Он словно олицетворял все, что ее раздражало в этой жизни, потому что не оправдал ожиданий… потому что Зак Блэр — неудачник, а она жена неудачника.

А как же что-то для нее? Пусть даже просто шоколадка, но для нее. А как же обещанные три дня отдыха и поездка в большой город к родителям? Но Рин ничего не сказала мужу, только провела его ссутулившуюся фигуру взглядом до самой комнаты и снова посмотрела на монеты — в ее снах у Зака в портмоне красовались толстые пачки купюр, и он швырял ей на колени хрустящие новенькие банкноты со словами:

— Купи себе все что хочешь, родная. — потому что во сне он ее любил, а в реальной жизни он погубил куколку Айрин Сайд и сделал из нее двадцатишестилетнюю старуху Блэр.

И сейчас она хотела только одного — красное платье с белыми цветами и свой сон. Она сама не поняла, как оказалась снова на ярмарке и даже не поняла, как сказала слепой старухе те самые слова, что та хотела услышать и как несла домой венок из лиров и вожделенную ткань, завернутую в тонкий пергамент, она тоже не помнила. Потому что с этого момента ТОТ сон начал сниться Айрин каждую ночь и, как обещала старая ведьма, он был намного ярче яви… Только явь… Явь со временем превратилась для нее в самый жуткий кошмар.

В эту ночь и погиб Берни… В ночь после того, как Айрин принесла в дом венок из лиров.

Поначалу сны Рин и правда становились все красочней и красочней, казалось она проживала в них необыкновенную жизнь, как в сказке, вместе с любимым Заком и маленькой Дейзи похожей на принцессу в кукольных нарядах верхом на пони. Айрин не хотелось просыпаться, ей хотелось навечно остаться в той реальности, которую она купила у глупой ведьмы, заплатив чем-то эфемерным и совершенно не важным для нее самой. По крайней мере она до сих пор не знала, что именно у нее взяла старая слепая Веаса.

Но спустя несколько недель все начало меняться. Из снов начали исчезать какие-то детали и появляться новые совершенно незнакомые лица и вещи. Женщина не придавала этому значения она жаждала погрузиться в забытье и оказаться в ином мире. Она даже начала покупать себе снотворное, чтобы засыпать днем пока Дейзи в школе.

Необратимость обрушилась на Айрин неожиданно, и она не сразу поняла, что ее сны напрямую связаны с явью. Вначале, в иной реальности, пропали ее родители. Не то чтобы пропали — они попрощались с ней и уехали в неизвестном направлении по дороге, ведущей в огненный закат. Айрин из сна помахала им рукой и подумала, что теперь никто не станет ее пилить и они с Заком заживут намного лучше. Чуть позже, уже наяву, госпожа Блэр получила на почте извещение, что дом Сайдов в Мине сгорел. К сожалению, никто не спасся. Родителей хоронили в закрытом гробу и после них не осталось даже соломинки — все сгорело дотла. Все их сбережения, которые были в доме. В полиции, куда Айрин ходила подписывать бумаги, ей отдали золотое кольцо отца и крестик матери. Свое кольцо София Сайд переплавила на сережки для новорожденной внучки, которые дочь продала в прошлом году вместе с остальным золотом, чтобы расплатиться с долгами.

От страшной депрессии Рин спасали только сны. Иногда ей вообще не хотелось просыпаться… А потом она потеряла Зака. Увидела во сне море с песком и себя на огромном великолепном корабле, кружащуюся в танце с красивыми, великолепно одетыми мужчинами, но уже без мужа. Она даже не стала его искать, а когда ей сообщили, что его смыло волной с палубы и он утонул, Айрин услышала собственный звонкий и счастливый смех.

Спустя день Зака придавило камнями на шахте. Он умирал мучительно и страшно. А Рин поняла, что с ее снами что-то не так. Они сбываются каким-то чудовищным и извращенным образом. Она в ужасе побежала искать старуху. Вернуть проклятый венок. Ей не нужны эти сны. Ей нужен здоровый муж, она не может смотреть на его мучения и ей хочется сдохнуть самой или биться головой о стены, пока не размозжит себе череп, чтобы не слышать его стоны агонии и дикой боли.

Ярмарочная площадь давно закрылась, и никто не знал куда делась слепая ведьма. Возможно, она теперь продает свои венки у церкви святого Андреуса, именно там собирались нищие со всего городка. Но возле церкви Айрин сказали, что Веаса умерла в последний день ярмарки. Несчастный случай — она задушилась длинной золотой цепочкой во сне. И Айрин вдруг вспомнила эту цепочку, она отчетливо увидела ее перед глазами, болтающейся на дряблой шее старухи. Оказывается, Веаса когда-то пела в королевской опере для самого Антуана Четвертого и эту цепочку ей подарил венценосный любовник, потом он ее бросил, выгнал из дворца, и она оказалась в городе Лир, где схоронила своих троих сыновей-ублюдков, рожденных в грехе неизвестно от кого, а потом ослепла и сошла с ума. Конечно, это могло быть просто сплетней. Люди любят болтать ерунду и сочинять небылицы.

Когда, отчаявшись, Айрин вернулась домой ни с чем, муж уже не дышал, а она заорала от адской муки, которая разодрала ее изнутри… потому что именно сейчас поняла, как он был ей дорог. Именно сейчас… когда встретилась взглядом с его остекленевшими глазами и закрыла их своими дрожащими пальцами. Никто и никогда не будет любить ее так, как любил Зак Блэр.

Еще через неделю из снов Рин пропала Дейзи… ее маленькое тельце нашли в старом колодце, оно пролежало там несколько дней, пока девочку искали по всему городу. А Айрин больше не хотела видеть прекрасные сны, она хотела только одного — умереть, но вечный сон стоил намного дороже, а ей было нечем платить — самое дорогое она уже отдала.

* * *

1970 год. Спустя 40 лет. Город Лир

— Мам, а наших собак привезли?

— Конечно, дорогой. Они уже давно ждут нас в новом доме и очень скучают.

Ребенок замолчал буквально на две секунды, а потом снова прильнул к окну.

— Ма-а-а-ам, смотри карусель и клоуны. Ма-а-а-ам.

Маленький Нати показывал пальцами на высокую карусель с лошадками, а молодая женщина не могла оторвать взгляда от заснеженных вершин гор, обсыпанных снизу желтыми цветами и словно утонувших в тяжелых темно-серых облаках и дымке, неизвестно откуда взявшегося, тумана. Завораживающее и зловещее зрелище одновременно. Она вспомнила, как кто-то из слуг перед их отъездом говорил, что Лир — проклятое место и не стоит ехать туда, где новые дома строили на костях несчастных шахтеров. Но Луиза не была суеверной, а ее старшему сыну был нужен свежий воздух вдали от суеты больших городов.

— Тише, Нати, ты разбудишь Роба, а он только уснул.

Светловолосый мальчик лет семи бросил взгляд на спящего брата, положившего голову матери на колени, и незаметно показал ему кончик языка, а потом снова уставился в окно машины.

— Смотри-и-и, мам, там сладкая вата продается и у фокусника кролик в шляпе. Давай остановимся. Я хочу ваты и мороженое.

— Сначала нам нужно обустроиться в новом доме, милый, а потом мы придем на ярмарку. Обещаю тебе. Долго еще в вашем городе продлится ярмарка, господин Сомнус?

Луиза Дэйли — красивая женщина лет тридцати с длинными золотистыми локонами и большими синими глазами вопросительно посмотрела на управляющего, встретившего ее в порту утром и весьма кокетливо поправила соломенную шляпку с белыми цветами. Мужчина словно вынырнул из задумчивости, поправил очки на мясистом носу и прокрутил пальцами длинную золотую цепочку с кулоном в виде короны у себя на шее.

— В праздник цветов, госпожа Дэйли, власти устраивают гуляния на три дня. Но вам совсем не обязательно ездить на ярмарочную площадь — я могу распорядиться, чтобы оранжерею в вашем доме украсили самыми диковинными цветами и пригласили танцоров и акробатов к вам в дом.

— Я бы хотела, чтобы было побольше роз.

— О, да. Среди роз вы бы смотрелись как настоящая королева. Красных и белых роз.

— Я не хочу праздник дома. — закапризничал мальчик, — Я хочу в город. Не хочу дома… не хочу-у-у-у.

Сомнус посмотрел на Нати, который явно был раздосадован его предложением и снова перевел взгляд на женщину.

— Да, это было бы неплохой идеей, господин Сомнус, вы очень заботливы. Милый, — женщина наклонилась к младшему сыну, — ты успеешь посмотреть на клоунов и съесть сладкую вату. Папа прилетит завтра утром, мы поедем в город, и он купит тебе столько ваты, сколько ты захочешь, но мы должны думать и о Робе.

— Вы всегда думаете только о Робе.

Машина как раз проехала у разноцветных ворот и Луиза Дэйли вдруг заметила старую женщину в ярко-красном платье с белыми лепестками. Грязном, ободранном красном платье. Наверное, раньше оно было невероятно красивым, но сейчас напоминало рваную тряпку, липнущую к худым босым ногам старухи, которая сжимала в руках венки из ядовито-желтых лиров и предлагала их каждому, кто входил в пестрые ворота ярморочной площади.

— Что она делает? Продает цветы, которыми усеян каждый клочок этой земли?

Управляющий равнодушно посмотрел на торговку в красном и покачал головой:

— Это несчастная Рин. Она обезумела много лет назад, когда утонула в заброшенном колодце ее дочь, а мужа задавило насмерть во время обвала на их собственной шахте. У нее отобрали дом, чтобы расплатиться с семьями погибших и инвесторами.

— Бедная женщина. И кто-то покупает у нее венки?

— Лиры издавна называются ловцами снов. Это очень красивые цветы, о них слагают легенды.

— Легенды? Как интересно.

— Да. Легенды. Например, если обменять у кого-то веночек из ловцов снов, то сны обязательно станут явью. Самые прекрасные из них.

— Какая красивая легенда. А эта Рин слепая? Почему ее глаза закрыты?

— Этого никто не знает.

— Ма-а-ам, давай купим у нее лиров. Ведь если она их продает, ей очень нужны деньги, а у меня сбудется парочку снов.

— Она их не продаст. Она их обменяет на самое дорогое, что у вас есть.

Золотоволосая дама пристально посмотрела на управляющего и прижала к себе младшего сына, ее ровные и аккуратные брови в недоумении сошлись на переносице.

— Самое дорогое не продается и не обменивается, господин Сомнус.

— Разумеется, моя госпожа. Я лишь озвучил строки из легенды.

— А я бы обменял.

Роб поднял голову с колен матери и выпрямился на сидении, щурясь от яркого солнца и всматриваясь в толпу на ярмарке.

— Не говори глупости, малыш. — Луиза погладила старшего сына по руке и сжала его пальцы, — разве мы не счастливы все вместе? Зачем нам какие-то сны, если у нас есть наша реальность? Тем более это всего лишь легенды.

Тот пожал плечами, и они свернули на дорогу, ведущую в новый район Лира.

— А вот и ваши владения. Шикарное место с видом на город. Когда-то здесь находились шахты.

— Да, я знаю. Мой муж велел их засыпать перед тем как начать строить наш дом. Горный воздух должен пойти на пользу Робу.

Машина остановилась у шикарного белого особняка с высокой, двускатной черепичной крышей и к хозяевам поспешили слуги, один из них вез инвалидную коляску. Когда старшего сына Луизы пересадили в кресло на колесиках, младший подошел к нему и тихо сказал:

— Я поеду с отцом в город, а ты останешься здесь подыхать от скуки и ни один клоун тебя не развеселит, зануда Роб.

Мальчишка скрылся из виду, а Роб посмотрел на Сомнуса, который слышал жестокие слова Нати. Мужчина подмигнул Роберту, а потом взялся за коляску и повез парня в дом.

Луиза смотрела на старшего сына и нового управляющего с просторной веранды, пока внизу слуги заносили в дом сумки и чемоданы. Муж нанял Сомнуса полгода назад по рекомендации и тот сразу же прекрасно поладил с Робом. Для Луизы это стало огромным облегчением, так как с ее больным ребенком день ото дня становилось все тяжелее и тяжелее находить общий язык.

Едва мужчина и мальчик поравнялись с вольерами, в которых лениво спали хозяйские ротвейлеры, собаки тревожно повели ушами и громко зарычали. С тех пор они весь вечер не унимались. Скалились, метались по клеткам, грызли прутья решеток. Луиза не понимала, что именно с ними происходит, ведь собаки всегда вели себя спокойно. После полуночи вакханалия воя и лая стихла, а на рассвете, когда Сомнус уехал из поместья в город, из вольеров не доносилось ни звука. Луиза поежилась от утреннего холода и плотнее закуталась в халат — эта тишина показалась ей зловеще мертвой по сравнению со сказочным и ярким сном, который приснился молодой женщине этой ночью на новом месте.


КОНЕЦ


*1 Лиры, желтые цветы, растущие вокруг города Лир.

*2 Нан — 50 копеек.

*3 Тан — 4 нана.


home | my bookshelf | | Страшные NЕ сказки |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 1.0 из 5



Оцените эту книгу