Book: Тьма прежних времен



Тьма прежних времен

Благодарим Вас за то, что воспользовались проектом NemaloKnig.info - приходите ещё!

Ссылка на Автора этой книги

Ссылка на эту книгу

Тьма прежних времен

Р. Скотт Бэккер

Князь Пустоты. Книга первая. Тьма прежних времен

Шэрон:

пока не было тебя, я не ведал надежды.

R. Scott Bakker

The Darkness That Comes Before

Copyright © 2003 by R. Scott Bakker

© А. Хромова, перевод на русский язык, 2017

© А. Баранов, перевод на русский язык, 2017

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Э“», 2017

Тьма прежних времен

«Я не перестану подчеркивать один маленький факт, неохотно признаваемый этими суеверами, а именно: мысль приходит, когда „она“ хочет, а не когда „я“ хочу».

Фридрих Ницше. «По ту сторону добра и зла»
Тьма прежних времен

Пролог

Пустоши Куниюрии

«Если понимание приходит лишь после событий, значит, мы ничего не понимаем. Таким образом, можно дать следующее определение души: то, что предшествует всему».

Айенсис. «Третья аналитика рода человеческого»

Горы Дэмуа, 2147 год Бивня

От того, что забыто, стеной не отгородиться.

Цитадель Ишуаль пала в разгар Армагеддона. Но не армия безжалостных шранков взяла приступом ее укрепления. Не огнедышащий дракон разбил в щепки ее могучие ворота. Ишуаль была тайным убежищем верховных королей Куниюрии, а никто, даже Не-бог, не может взять в осаду место, о котором ему не ведомо.

За несколько месяцев до того Анасуримбор Ганрел II, верховный король Куниюрии, бежал в Ишуаль вместе с уцелевшими приближенными. Его часовые задумчиво вглядывались со стен в темные леса, раскинувшиеся у подножия гор. Их терзали воспоминания о пылающих городах и обезумевших толпах. Когда над стенами цитадели завывал ветер, они судорожно хватались за равнодушные каменные зубцы: этот звук напоминал им боевые рога шранков. А затем люди принимались шепотом успокаивать друг друга: разве не удалось им уйти от погони? Разве стены Ишуаль не прочнее скал? Где еще, если не здесь, может человек пережить конец света?

Первым мор унес самого верховного короля, как, быть может, то и подобало: здесь, в Ишуаль, Ганрел только рыдал да ярился, как может яриться лишь владыка, лишенный власти. Той же ночью его придворные спустились в леса вслед за носилками с телом короля. Свет погребального костра отражался в зрачках волков, что осмелились выйти из леса. Придворные не пели траурных песнопений — лишь мысленно прочли несколько торопливых молитв.

Не успел утренний ветер развеять пепел короля и унести его в небеса, как болезнь поразила еще двух человек: наложницу Ганрела и ее дочь. А потом начала перекидываться от одного к другому, словно стремилась извести королевский род до последнего человека. Часовых на стенах становилось все меньше, и, хотя оставшиеся по-прежнему всматривались в горизонт, видно им было мало. Крики и стоны умирающих затмевали им взор и наполняли страхом их разум.

А вскоре и часовых не осталось. Пятеро рыцарей Трайсе, что спасли Ганрела после разгрома на поле Эленеот, неподвижно вытянулись на своих ложах. Великий визирь, чьи золотые одежды были в пятнах от кровавого поноса, лежал, растянувшись на полу, бок о бок со своими колдовскими свитками. Дядя Ганрела, тот самый, что возглавил отчаянный штурм врат Голготтерата в дни начала Армагеддона, повесился у себя в покоях, и его тело тихонько покачивалось на сквозняке. Королева смотрела в никуда, поверх покрывал, запачканных гноем.

Из всех, кто бежал в Ишуаль, выжили только незаконный сын Ганрела да бард-жрец.

Мальчишка боялся странного поведения барда и его бельма. Он прятался и выбирался из своего убежища лишь тогда, когда голод становился невыносим. Старый бард непрерывно разыскивал его, распевая старинные любовные и боевые песни, при этом перевирая слова на самый богохульный лад.

— Отчего ты не выходишь, отрок? — восклицал он, слоняясь по галереям. — Покажись! Я буду петь тебе! Я поведаю тебе все тайные песнопения! Я хочу разделить с тобой былую славу!

Однажды вечером бард поймал-таки мальчишку. Он погладил его, сперва по щеке, потом по бедру.

— Прости меня, прости, — бормотал он снова и снова, но слезы катились лишь из его слепого глаза. Под конец он буркнул: — Какие могут быть преступления, когда в живых никого не осталось?

Но мальчишка остался жив. И как-то вечером, пять дней спустя, он заманил барда-жреца на отвесные стены Ишуаль. И когда пьяный бард, пошатываясь, подошел к краю, мальчишка спихнул его вниз. Он потом долго сидел на стене, всматриваясь сквозь мрак в исковерканный труп барда. А под конец решил, что этот труп ничем не отличается от остальных, разве что еще истекает кровью. Какое может быть убийство, когда в живых никого не осталось?

Пришла морозная зима, и крепость стала казаться еще более пустынной. Поднявшись на стену, мальчик слушал, как в темных лесах поют и грызутся волки. Он выпрастывал руки из рукавов, обнимал себя за плечи, защищаясь от холода, и бормотал себе под нос песни покойной матери, наслаждаясь ледяными укусами ветра. А то еще, бывало, бегал по дворам, откликаясь на волчий вой боевыми кличами куниюрцев и размахивая оружием, таким тяжелым, что шатался от его веса. А время от времени протыкал трупы отцовским мечом, и глаза его светились надеждой и суеверным страхом.

Когда сошли снега, он услышал крики и вышел к главным воротам Ишуаль. Он выглянул в темную щель амбразуры и увидел толпу исхудалых, похожих на покойников мужчин и женщин, которым удалось пережить Армагеддон. Заметив в воротах его силуэт, те разразились криками: они требовали и молили еды, убежища — чего угодно. Мальчик так перепугался, что ничего не ответил. Изможденные, они походили на зверей — на стаю волков.

Когда пришельцы полезли на стены, мальчик убежал и спрятался в подземельях крепости. Они, как и бард, принялись разыскивать и громко звать его, обещая ему безопасность. В конце концов один из них отыскал его: мальчик притаился за бочонком с рыбой. Пришелец сказал, не ласково и не грубо:

— Мы дуниане, отрок. Почему ты боишься нас?

Но мальчишка стиснул отцовский меч и заплакал.

— Пока люди живы, творятся преступления! — воскликнул он.

Глаза пришельца наполнились изумлением.

— Нет, отрок, — возразил он. — Это лишь до тех пор, пока люди заблуждаются.

Несколько мгновений юный Анасуримбор молча смотрел на него. Потом торжественно отложил в сторону отцовский меч и взял пришельца за руку.

— Я был принцем, — негромко произнес он.

Пришелец вынес его к остальным людям, и они все вместе отпраздновали нежданную удачу. Они взывали — не к богам, которых они отвергли, но друг к другу, — говоря, что такое совпадение воистину изумительно. Здесь они смогут поддерживать священнейшую ясность мысли. В Ишуаль нашли они убежище от ужасов конца света.

Все еще изможденные, однако облаченные в королевские меха, дуниане соскребли со стен колдовские руны и спалили свитки великого визиря. Драгоценности, халцедоны, шелка и золотая парча были погребены вместе с трупами членов королевской династии.

И мир забыл о них на две тысячи лет.

* * *

Три племени: нелюди, люди и шранки:

Первым судьба — забывать,

Вторым — вечно страдать,

Третьим — на все и на всех наплевать.

Старинная куниюрская детская песенка

«Это история великой и трагической Священной войны, история борьбы могущественных фракций, стремившихся управлять ходом этой борьбы и извратить суть ее, и это история сына, искавшего отца. Как и во всех историях, именно нам, выжившим, суждено написать ее завершение».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Конец осени, 4109 год Бивня, горы Дэмуа

Опять вернулись сны.

Бесконечные пейзажи, истории, состязания в вере и образованности — все это обрушивалось водопадом мелких подробностей. Кони, спотыкающиеся на скользкой почве. Скрюченные пальцы, стискивающие комья глины. Мертвые тела, распластанные на берегу теплого моря. И, как всегда, древний город, выбеленный солнцем, на фоне бурых холмов. Священный город… Шайме.

А потом — голос, тонкий, словно звучащий из узкого, как тростинка, горла змеи:

— Пришлите ко мне моего сына!

Спящие пробудились одновременно, все как один задыхаясь, тщась отделить разумное от невозможного. Повинуясь обычаю, установившемуся после первых снов, они собрались в лишенных света глубинах Тысячи Тысяч Залов.

И решили, что терпеть подобное поругание более нельзя.


Анасуримбор Келлхус поднимался в гору по неровной тропинке. Он опустился на одно колено и оглянулся на монастырскую цитадель. Укрепления Ишуаль возносились над елями и лиственницами, но могучие стены казались игрушечными на фоне горных вершин, изборожденных ущельями.

«Видел ли ты это, отец? Остановился ли ты, оглянулся ли в последний раз?»

Далекие фигуры цепочкой прошествовали между рядами зубцов и исчезли за каменной стеной. Старшие дуниане прекращали свое бдение. Келлхус знал, что они спустятся по массивным каменным ступеням и один за другим войдут во тьму Тысячи Тысяч Залов: огромный лабиринт в подземных глубинах под Ишуаль. Там они умрут, как и было решено. Все, кого запятнал его отец.

«Я один. Осталась лишь моя миссия».

Келлхус повернулся к Ишуаль спиной и принялся подниматься дальше сквозь лес. Горный ветер был напоен горьким ароматом смолы и хвои.

Когда стало смеркаться, Келлхус достиг тех мест, где деревья уже не росли. Два дня карабкался он по заснеженным склонам и наконец достиг перевала горного хребта Дэмуа. За перевалом, под мятущимися облаками, простирались леса тех земель, что некогда звались Куниюрией. Келлхус задумался о том, сколько таких равнин предстоит ему пройти, прежде чем он разыщет своего отца. Сколько рассеченных ущельями линий горизонта сменится перед ним, прежде чем он достигнет Шайме?

«Шайме будет моим жилищем. Я стану жить в доме моего отца».

Он спустился по гранитным уступам и вступил в чащобу.

Он брел через сумрачные лесные чертоги, через колоннады могучих красных стволов, где стояла тишина, веками не нарушаемая человеком. Он высвобождал свой плащ, запутавшийся в кустарнике, и преодолевал бурные горные потоки.

Леса у подножия Ишуаль мало чем отличались от этих, но Келлхусу отчего-то было не по себе. Он остановился, пытаясь вернуть душевное равновесие — он использовал для этого древнюю методику, предназначенную для тренировки дисциплины разума. В лесу было тихо, беззаботно перекликались птицы. Но Келлхус слышал раскаты грома…

«Со мной что-то происходит. Это первое испытание, отец?»

Он нашел ручей, дно которого пестрело солнечными зайчиками, и опустился на колени у самой воды. Зачерпнул, поднес горсть к губам. Вода оказалась на удивление сладкой и утоляла жажду куда лучше любой воды, что ему доводилось пробовать раньше. Но как может вода быть сладкой? И как может обыкновенный солнечный свет, преломленный струями бегущей воды, быть таким прекрасным?

То, что было прежде, определяет то, что будет потом. Монахи-дуниане посвящали всю свою жизнь исследованию этого принципа. Стремясь свести к минимуму любые сумасбродные случайности, они проясняли и распутывали неуловимую сеть причинно-следственных связей, которые определяют все сущее. Из-за этого в Ишуаль все события разворачивались с неумолимой, твердокаменной последовательностью. Как правило, все, вплоть до прихотливой траектории полета листа, упавшего с ветки в саду, было известно заранее. Как правило, любой мог предугадать, что скажет его собеседник, прежде чем тот успевал открыть рот. Знать то, что было прежде, означало предвидеть, что произойдет дальше. А предвидение того, что произойдет дальше, обладало особой безмятежной красотой и означало священную общность интеллекта и обстоятельств — дар Логоса.

Эта миссия стала первым настоящим сюрпризом для Келлхуса со времен детства, когда он только учился постигать мир. До сих пор жизнь его была размеренным ритуалом учения, самовоспитания и постижения. Все было доступно. Все было понятно. Но теперь, бредя по лесам исчезнувшей Куниюрии, Келлхус чувствовал себя камнем в бурном потоке. Он стоял неподвижно, а мир вокруг несся, как текучая вода. И со всех сторон на Келлхуса, подобно беспокойным волнам, накатывались все новые непредсказуемые события: то нежная трель незнакомой пичужки, то колючки неизвестного растения, застрявшие в плаще, то змея, скользящая через солнечную лужайку в поисках неведомой добычи.

Вот над головой раздавалось сухое хлопанье крыльев — и Келлхус на миг замирал на ходу. Вот ему на щеку садился комар — Келлхус прихлопывал его и тут же замечал у тропы дерево с поразительно искривленным стволом. Окружающий мир захлестывал его, навязывался ему, и вот Келлхус уже чутко отзывался на все вокруг: и на скрип ветвей, и на бесконечную изменчивость воды, струящейся по камням. Все это трепало его, точно волны прибоя.

Под вечер семнадцатого дня в сандалию попал сучок. Келлхус его вытащил, поднял и принялся изучать на фоне грозовых туч, катившихся по небу. Он с головой ушел в его форму, в тот путь, который сучок прокладывал по небу, — в стройные и мощные разветвления, отнимавшие у неба столько пустоты. Просто не верилось, что он вырос таким случайно! Казалось, будто он отлит в этой форме. Келлхус поднял глаза — и увидел, как туча смята и скомкана безграничным разветвлением древесных ветвей. Разве существует не единственный способ постичь тучу? Келлхус не помнил, сколько он простоял там, но к тому времени, как он наконец выпустил сучок из пальцев, уже стемнело.

Утром двадцать девятого дня Келлхус присел на камнях, зеленых от мха, и стал смотреть, как прыгает и ныряет лосось в речных перекатах. Трижды село и вновь взошло солнце, прежде чем ему удалось отвлечься от этой необъяснимой войны рыбы и вод.

В худшие моменты руки его становились смутными, как тень на фоне тени, и ритм шагов намного опережал его самого. Его миссия становилась последним осколком того, чем он некогда был. В остальном он был лишен интеллекта и не помнил принципов дуниан. Он был подобен листу пергамента, отданному на произвол стихий: каждый день стирал с него все новые слова, пока наконец не осталась лишь одна настойчивая мысль: «Шайме… Мне нужно дойти до Шайме и найти моего отца».

Он все брел и брел на юг, через предгорья Дэмуа. Его забытье усиливалось. Кончилось тем, что он перестал и спать, и есть, и смазывать меч после того, как попадал под дождь. Остались лишь глушь, путь и дни, сменяющие друг друга. Ночами он, точно зверь, сворачивался клубком, не обращая внимания на тьму и холод.

«Шайме. Отец, прошу тебя!»

На сорок третий день он перешел вброд мелкую речушку и взобрался на берега, черные от гари. Сквозь гарь буйно пробивались сорные травы, но больше там ничего не было. Мертвые деревья пронзали небо, точно почерневшие копья. Келлхус пробирался через пожарище, и сорные травы больно жалили его сквозь прорехи в одежде. Наконец он поднялся на гребень хребта.

Внизу простиралась долина — такая огромная, что у Келлхуса захватило дух. За границами пожарища, все еще заваленного черными упавшими деревьями, над макушками леса вздымались древние укрепления, образуя огромное кольцо на фоне желтеющих вершин. Келлхус смотрел, как над ближайшими к нему стенами взмыла стая птиц — взмыла, покружила над рябыми камнями и вновь скрылась под кронами леса. Развалины. Такие холодные, такие заброшенные — лес никогда таким не будет.


Развалины были слишком стары, чтобы противостоять обступавшему их лесу. Дряхлые, обветшавшие, они тонули в лесу под тяжестью собственного возраста. Укрытые в мшистых впадинах стены вспарывали земляные холмики лишь затем, чтобы внезапно оборваться, словно продвижение удерживали лозы, оплетавшие их, как могучие жилы оплетают кость.

Но было в них нечто не из нынешних времен, нечто, вдохнувшее в Келлхуса неведомые прежде страсти. Проведя рукой по камню, он почувствовал, что прикоснулся к дыханию и трудам людей — к знаку уничтоженного народа.

Земля под ногами поплыла. Келлхус подался вперед и прижался щекой к камню. Шершавый камень, дышащий холодом голой земли. Солнце, припекавшее наверху, не могло пробиться сквозь свод сплетенных ветвей. Люди… тут, в камне. Древние, нетронутые суровостью дуниан. Им каким-то образом удалось преодолеть сон и возвести тут, в глуши, памятник своим делам.

«Кто построил эту крепость?»

Келлхус бродил по холмикам, чувствуя погребенные под ними руины. Он слегка подкрепил свои силы тем, что нашлось в полузабытой им торбе с едой: сухарями и желудями. Он смахнул опавшие листья с поверхности небольшого водоема, наполненного дождевой водой, и напился. Потом с любопытством уставился на темное отражение своего лица, на светлые волосы, отросшие на голове и подбородке.



«Это — я?»

Он наблюдал за белками и теми птицами, которых мог разглядеть на фоне темных ветвей. Один раз заметил лису, пробирающуюся сквозь кустарник.

«Я — не просто еще один зверь».

Его интеллект воспрял, нашел точку опоры и вцепился в нее. Келлхус ощущал, как причины крутятся вокруг него в потоках вероятностей. Прикасаются к нему — и не могут его затронуть.

«Я — человек. Я не такой, как все вокруг».

Когда стало темнеть, начал накрапывать дождь. Келлхус посмотрел сквозь ветви на серые, холодные облака, ползущие по небу. И впервые за много недель принялся искать убежище.

Он пробрался в небольшой овражек, где воды размыли землю и кусок берега отвалился, обнажив каменный фасад какого-то здания. Келлхус поднялся по усеянной листвой глине к отверстию, темному и глубокому. Внутри жила дикая собака. Она бросилась на него, он сломал ей шею.

Келлхус привык к темноте. Вносить свет в глубины Лабиринта было запрещено. Но здесь отсутствовал строгий математический расчет, в тесном мраке Анасуримбор Келлхус нашел только нагромождение стен, заваленных землей. Он растянулся на земле и уснул.

Когда он пробудился, в лесу было очень тихо, потому что выпал снег.

Дуниане точно не знали, далеко ли находится Шайме. Они просто выдали Келлхусу столько припасов, сколько он мог без труда унести на себе. С каждым днем его торба тощала. Келлхус мог лишь отстраненно наблюдать, как голод и лишения терзают его тело.

Глушь не смогла им овладеть — теперь она стремилась убить его.

Припасы кончились, а он все шел. Все — опыт, аналитические способности — таинственным образом обострилось. Снова падал снег, дули холодные, пронзительные ветра. Келлхус шел, пока силы не оставили его.

«Путь слишком узок, отец. Шайме слишком далеко».


Ездовые собаки охотника залаяли и принялись рыться в снегу. Охотник оттащил их и привязал к кривой сосне. И ошеломленно бросился разгребать снег, из которого торчала скрюченная рука. Сперва он хотел скормить мертвеца собакам. Все равно волки съедят, а с мясом тут, в северной глуши, было туго.

Он снял варежки и коснулся заросшей бородой щеки. Кожа посерела, и охотник был уверен, что щека окажется такой же ледяной, как заметавший ее снег. Но нет, она была теплая! Охотник вскрикнул, и псы отозвались дружным воем. Он выругался и поспешно сделал знак Хузьельта, Темного Охотника. Он выволок человека из-под снега — конечности у того гнулись свободно. А вот борода и волосы заледенели на ветру.

Мир всегда казался охотнику странным, и все вокруг имело тайный смысл. Но теперь этот смысл сделался угрожающим. Псы дернули сани, и охотник побежал следом, спасаясь от гнева налетевшей метели.


— Левет, — сказал человек, прижав руку к своей обнаженной груди. Его подстриженные волосы были серебристыми, с легким бронзовым отливом, и слишком жидкими, чтобы достойно обрамлять грубые черты лица. Брови, казалось, все время удивленно вскинуты, а беспокойные глаза так и шмыгали из стороны в сторону, глядя на что угодно, лишь бы не встречаться с пристальным взглядом подопечного.

Только позднее, когда Келлхус овладел начатками языка, на котором говорил Левет, узнал он, каким образом оказался у охотника. А первое, что запомнил, были пахнущие потом меха и жарко натопленный очаг. С низкого потолка свисали охапки шкурок. По углам единственной комнаты теснились мешки и корзины. Над крохотным пятачком свободного места разливался смрад от дыма, сала и гнили. Позднее Келлхус узнал, что царящий в хижине хаос был на самом деле воплощением, и притом точным воплощением многочисленных суеверных страхов охотника. Каждая вещь должна быть на своем месте, говаривал тот, а если вещь не на месте — жди беды.

Очаг был достаточно велик, чтобы заливать все в хижине, включая самого Келлхуса, золотистым теплом. За стенами, в лесу, тянувшемся на много-много лиг, завывала зима. По большей части зима не обращала на них внимания, но порой сотрясала хижину так сильно, что охапки шкурок на крюках раскачивались. Левет рассказал Келлхусу, что край этот называется Собель и что это самая северная окраина древнего города Атритау, хотя земли эти уже много поколений как заброшены. Что до самого Левета, он заявлял, что предпочитает жить в стороне от забот других людей.

Левет был крепким мужиком средних лет, но для Келлхуса он оказался все равно что дитя. Тонкая мускулатура его лица была совершенно не дисциплинированна: любые эмоции дергали ее, как за ниточки. Что бы ни волновало душу Левета — его лицо тотчас на это откликалось, и вскоре Келлхусу было достаточно взглянуть на охотника, чтобы мгновенно узнать, о чем тот думает. Способность предугадывать мысли и отражать движения Леветовой души как свои собственные появилась несколько позднее.

А тем временем дни проходили в повседневных заботах. На рассвете Левет запрягал собак и уезжал проверять ловушки. Если он возвращался рано, то заставлял Келлхуса чинить силки, обрабатывать шкурки, варить похлебку из крольчатины — короче, «отрабатывать хлеб», как выражался сам Левет. Вечерами Келлхус садился чинить свою куртку и штаны — охотник показал ему, как шить. Левет исподтишка наблюдал за Келлхусом из-за очага, а его руки тем временем жили собственной жизнью: вырезали, точили, шили, а то и просто разминали друг друга: мелкие, нудные занятия, которые, как ни странно, наделяли охотника терпением и даже как-то облагораживали.

Руки Левета оставались неподвижными только когда он спал либо был мертвецки пьян. Выпивка влияла на жизнь охотника больше, чем что-либо другое.

По утрам Левет никогда не смотрел Келлхусу в глаза — только опасливо косился на него. Странная половинчатость омертвляла его, как будто мыслям недоставало сил, чтобы воплотиться в слова. Если Левет и говорил что-нибудь, голос его звучал напряженно, сдавленно, будто охотник с трудом преодолевал страх. К вечеру он вновь обретал жизнь. Глаза Левета вспыхивали колючим солнечным светом. Он улыбался, смеялся. Но ближе к ночи его поведение перехлестывало через край, превращалось в грубую пародию на себя самого. Он беспрерывно болтал, хамски обрывал собеседника, временами на него накатывали приступы ярости или горькой язвительности.

Келлхус многому научился благодаря этим страстям Левета, усиленным пьянством. Но пришло время, когда его наблюдения больше не могли пробавляться карикатурами. Однажды ночью он выкатил бочонки с виски в лес и вылил пойло на мерзлую землю. Во время последовавших за этим страданий он добросовестно продолжал выполнять работу по дому.


Они сидели по разные стороны очага, лицом друг к другу, прислонясь спиной к мягким кипам шкурок. Свет очага подчеркивал изменчивость лица Левета. А тот болтал. Он простодушно радовался, что может рассказать о себе человеку, вынужденному во всем полагаться только на его слова. Старые страдания и обиды оживали вновь.

— И мне ничего не оставалось, как уйти из Атритау, — признался Левет, в который раз рассказывая об умершей жене.

Келлхус грустно улыбнулся. Он истолковал тонкую игру мышц на лице собеседника: «Он делает вид, что скорбит, чтобы вызвать у меня жалость».

— Атритау напоминал тебе о том, что ее больше нет?

«Это ложь, которую он говорит самому себе».

Левет кивнул. Глаза его были полны слез и ожидания одновременно.

— С тех пор как она умерла, Атритау казался мне могилой. Однажды утром нас собрали в ополчение, чтобы охранять стены, и я устремил взгляд на север. Леса словно бы… словно поманили меня. То, чем меня пугали в детстве, превратилось в святилище! В городе все, даже мои братья и товарищи по отряду ополчения, казалось, втайне злорадствуют из-за ее смерти — радуются моему несчастью. Мне пришлось… Я был просто вынужден…

«Отомстить».

Левет посмотрел на огонь.

— Бежать.

«Зачем он так себя обманывает?»

— Левет, ни одна душа не бродит по миру в одиночку. Каждая наша мысль коренится в мыслях других людей. Каждое наше слово — лишь повторение слов, сказанных прежде. Каждый раз, как мы слушаем, мы позволяем движениям иной души пробуждать нашу собственную душу.

Он нарочно оборвал свой ответ на середине, чтобы сбить собеседника с толку. Прозрение куда сильнее, когда оно разрешает недоумение.

— Именно поэтому ты и бежал в Собель.

Глаза Левета на миг округлились от ужаса.

— Но я не понимаю…

«Из всего, что я мог бы сказать, он сильнее всего боится истин, которые ему уже известны и которые он тем не менее отрицает. Неужели все люди, рожденные в миру, настолько слабы?»

— Все ты понимаешь, Левет! Подумай сам. Если мы — не более чем наши мысли и страсти, и если наши мысли и страсти — не более чем движения наших душ, тогда мы сами — не более чем те, кто движет нами. Человек, которым ты, Левет, был когда-то, перестал существовать в тот момент, когда умерла твоя жена.

— Но потому я и бежал! — воскликнул Левет. Глаза его были одновременно умоляющими и рассерженными. — Я не мог этого вынести. Я бежал, чтобы забыть!

Его пульс участился. В мелких мышцах вокруг глаз отразилось колебание. «Он знает, что это ложь».

— Нет, Левет. Ты бежал, чтобы помнить. Ты бежал, чтобы сохранить в неприкосновенности все пути, по которым водила тебя жена, чтобы защитить боль утраты от влияния других людей. Ты бежал, чтобы создать оплот своей скорби.

По обвисшим щекам охотника покатились слезы.

— Ах, Келлхус, это жестокие слова! Зачем ты говоришь такие вещи?

«Чтобы вернее овладеть тобой».

— Потому что ты уже достаточно страдал. Ты провел много лет в одиночестве у этого очага, упиваясь своей утратой, вновь и вновь спрашивая своих собак, любят ли они тебя. Ты ревниво бережешь свою боль, поэтому чем больше ты страдаешь, тем более жестоким представляется тебе мир. Ты плачешь, потому что это сделалось для тебя естественным и привычным. «Вот видите, что вы со мной сделали!» — говоришь ты своими слезами. И каждый вечер ты вершишь суд, вынося приговор обстоятельствам, которые приговорили тебя к тому, чтобы заново переживать свое горе. Ты мучаешь сам себя, Левет, чтобы иметь право винить мир в своих муках.

«И он снова будет утверждать, что это не так…»

— Ну, а если даже и так, что с того? Мир ведь действительно жесток, Келлхус! Мир жесток!

— Быть может, это и так, — ответил Келлхус тоном сочувственным и скорбным, — но мир давно перестал быть причиной твоего горя. Сколько уже раз повторял ты эти слова! И каждый раз они были отравлены все тем же отчаянием: отчаянием человека, которому нужно поверить во что-то ложное. Остановись, Левет, откажись следовать по накатанной колее, которую проложили в тебе эти мысли! Остановись, и сам увидишь.

Вынужденный заглянуть в себя, Левет заколебался. Его лицо выразило растерянность.

«Он понимает, но ему недостает мужества, чтобы признаться».

— Спроси себя, — настаивал Келлхус, — откуда это отчаяние?

— Да нет никакого отчаяния! — тупо ответил Левет.

«Он видит место, которое я ему открыл, сознает, что в моем присутствии любая ложь бессильна, даже та, которую он повторяет самому себе».

— Почему ты продолжаешь лгать?

— Потому что… Потому что…

Сквозь потрескивание пламени Келлхусу было слышно, как колотится сердце Левета — отчаянно, точно у затравленного зверя. Тело охотника содрогалось от рыданий. Он поднял было руки, чтобы спрятать лицо, но остановился. Посмотрел на Келлхуса — и разревелся, как ребенок перед матерью. «Больно! — говорило выражение его лица. — Как больно!»

— Я знаю, что больно, Левет. Освобождение от мук можно обрести лишь через еще большие муки.

«И впрямь как ребенок…»

— Но что… что же мне делать? — рыдал охотник. — Пожалуйста, Келлхус, скажи!

«Тридцать лет, отец! Велика, должно быть, твоя власть над такими людьми, как этот».

И Келлхус, чье заросшее бородой лицо было согрето пламенем очага и участием, ответил:

— Левет, ни одна душа не бродит по миру в одиночку. Когда умирает одна любовь, надо научиться любить других.


Через некоторое время огонь в очаге прогорел. Оба собеседника сидели молча, прислушиваясь к нарастающему реву очередного снежного шквала. Ветер шумел так, как будто по стенам хижины лупили множеством толстых одеял. Лес стонал и скрипел под темным брюхом пурги.

Левет нарушил молчание старинной поговоркой:

— Слезы пачкают лицо, но очищают душу.

Келлхус улыбнулся в ответ, придав лицу выражение ошеломленного узнавания. Древние дуниане говаривали: зачем ограничиваться одними словами, когда чувства в первую очередь выражаются мимикой? В Келлхусе жил легион лиц, и он мог менять их столь же непринужденно, как произносить те или иные слова. Но под его радостной улыбкой или сочувственной усмешкой всегда таилось одно: холодное разумное понимание.

— Однако ты им не доверяешь, — заметил Келлхус.

Левет пожал плечами.

— Зачем, Келлхус? Зачем боги послали тебя ко мне?

Келлхус знал, что мир Левета битком набит богами, духами и даже демонами. Мир терзали их сговоры и раздоры, повсюду кишели знамения и признаки их насмешливых, капризных повелений. Их замыслы, точно некий второй план, определяли все метания людей — невнятные, жестокие и в конечном счете всегда завершающиеся смертью.

Для Левета то, что он нашел Келлхуса на заснеженном склоне, случайностью не было.

— Ты хочешь знать, зачем я пришел?

— Зачем ты пришел?

До сих пор Келлхус избегал разговоров о своей миссии, и Левет, напуганный тем, как стремительно Келлхус научился понимать его язык и говорить на нем, ни о чем не спрашивал. Но обучение продвигалось.

— Я ищу своего отца, Моэнгхуса, — сказал Келлхус. — Анасуримбора Моэнгхуса.

— Он пропал? — спросил Левет, безмерно польщенный такой откровенностью.

— Нет. Он ушел от моего народа много лет назад, когда я был еще ребенком.

— Почему же ты его ищешь?

— Потому что он послал за мной. Он потребовал, чтобы я пришел и встретился с ним.

Левет кивнул, как будто все сыновья обязаны в определенный момент возвращаться к своим отцам.

— А где он?

Келлхус мгновение промедлил с ответом. Казалось, что глаза его смотрели на Левета, на самом же деле — в пустоту перед ним. Подобно тому как замерзший человек сворачивается клубком, стараясь укрыться от стихии, так и Келлхус убирал себя внутрь, в надежное убежище своего интеллекта, не подвластное давлению внешних событий. Легионы внутри него были обузданы, возможные варианты изолированы и развернуты, и все множество событий, которые могут воспоследовать, если он скажет Левету правду, развернулось в его душе. Вероятностный транс.

Он поднялся, моргнул, глядя в огонь. Как и многие вопросы, касающиеся его миссии, ответ не поддавался исчислению.

— В Шайме, — сказал наконец Келлхус. — Далеко на юге, в городе, который называется Шайме.

— Он послал за тобой из Шайме?! Но как же это возможно?

Келлхус изобразил на лице легкую растерянность — что, впрочем, было недалеко от истины.

— В снах. Он послал за мной в снах.

— Колдовство…

Левет произносил это слово не иначе, как со смешанным благоговением и ужасом. Бывают ведуны, говорил Левет, что способны овладеть дикими силами, дремлющими в земле, звере и дереве. Бывают жрецы, чьи молитвы, дабы дать людям передышку, способны выходить вовне и двигать богами, что движут миром. И бывают колдуны, чье слово — закон, чьи речи не столько описывают мир, сколько повелевают, каким ему быть.

Суеверие. Левет везде и во всем путал то, что случается позднее, с тем, что было прежде, следствия с причинами. Люди пришли позднее, а он помещал их в начало и звал «богами» или «демонами». Слова появились позднее, а он ставил их в начало и называл «писанием» или «заклинаниями». Ограниченный последствиями событий, слепой к причинам, он цеплялся за сам хаос, людей и их деяния и лепил по их образу и подобию то, что было вначале.

Но дуниане ведают, что начало не имело отношения к людям.

«Должно быть какое-то другое объяснение. Колдовства не существует».

— Что тебе известно о Шайме? — спросил Келлхус.

Стены содрогались под яростными порывами ветра, угасшие было угли внезапно вновь вспыхнули ярким пламенем. Свисающие с потолка шкурки легонько покачивались. Левет огляделся и нахмурил лоб, как будто пытался что-то расслышать.

— Он очень далеко, Келлхус, и путь туда лежит через опасные земли.

— Шайме для вас не… не священен?

Левет улыбнулся. Края чересчур далекие, как и слишком близкие, священными быть не могут.

— Я это название слышал всего несколько раз, — ответил он. — Севером владеют шранки. Те немногие люди, что остались здесь, живут как в осаде и редко решаются выходить за стены городов Атритау и Сакарпа. О Трех Морях нам известно мало.

— О Трех Морях?

— О народах юга, — пояснил Левет, удивленно округлив глаза. Келлхус знал, что охотник считает его неведение почти божественным. — Ты хочешь сказать, что никогда не слышал о Трех Морях?



— Как ни уединенно живет твой народ, мой еще уединеннее.

Левет кивнул с умным видом. Наконец-то настал его черед говорить о важных вещах!

— Когда Не-бог и его Консульт разорили север, Три Моря были еще молоды. Ныне же, когда от нас осталась лишь тень, они сделались средоточием человеческой власти и могущества.

Левет умолк, расстроенный тем, как быстро кончились его сведения.

— Кроме этого, я почти ничего не знаю, — сказал он, — разве что несколько имен и названий.

— Откуда же тогда ты узнал о Шайме?

— Один раз я продал горностая человеку из караванов. Темнокожему. Кетьянину. Никогда раньше не видел темнокожих людей.

— Из караванов?

Келлхус никогда прежде не слышал этого слова, но произнес его так, словно желал уточнить, о каком именно караване ведет речь охотник.

— Каждый год в Атритау приходит караван с юга — если ему, конечно, удается прорваться через шранков. Он приходит из страны, именуемой Галеот, через Сакарп, привозит пряности, шелка — дивные вещи, Келлхус! Ты когда-нибудь пробовал перец?

— И что этот темнокожий человек сказал тебе о Шайме?

— Да ничего особенного на самом деле. Он говорил по большей части о своей религии. Сказал, что он айнрити, последователь Айнри, Последнего Пророка… — Он на миг нахмурился. — Да, как-то так. Последнего Пророка! Можешь себе представить?

Левет помолчал, глядя в никуда, тщась передать тот эпизод словами.

— Он все говорил, что я буду проклят, если не подчинюсь его пророку и не открою свое сердце Тысяче Храмов — никогда не забуду этого названия.

— Так значит, для того человека Шайме священен?

— О да, святая святых! Когда-то давно это был город того пророка. Но с тех пор у них, кажется, что-то не заладилось. Он говорил о войнах, о том, что язычники отняли его у айнрити…

Левет запнулся, словно вспомнил что-то особенно важное.

— У Трех Морей люди воюют с людьми, Келлхус, а о шранках и думать не думают! Можешь себе представить?

— Так значит, Шайме — священный город, находящийся в руках язычников?

— Да оно и к лучшему, сдается мне, — ответил Левет с внезапной горечью. — Этот пес и меня все время звал язычником!

Они засиделись далеко за полночь, беседуя о дальних землях. Буря завывала и расшатывала прочные стены хижины. И в тусклом свете догорающих углей Анасуримбор Келлхус мало-помалу втягивал Левета в свои собственные ритмы — заставил замедлить дыхание, погрузиться в дрему… Когда наконец охотник впал в транс, Келлхус принудил его открыть все тайны до единой и преследовал, пока у Левета не осталось убежища.


Надев снегоступы, Келлхус в одиночестве брел через колючий ельник к ближайшей из вершин, что громоздились вокруг хижины охотника. Темные стволы были окружены сугробами. В воздухе пахло зимней тишиной.

За эти несколько недель Келлхус переделал себя. Лес больше не был ошеломляющей какофонией, как когда-то. Собель сделался страной оленей-карибу, соболя, бобра и куницы. В земле его покоился янтарь. Под облачными небесами выходили на поверхность ровные валуны, а озера серебрились рыбой. Больше тут не было ничего, ничего достойного благоговения или ужаса.

Впереди выступал из-под снега невысокий утес. Келлхус поднял голову, отыскивая тропу, чтобы как можно быстрее подняться на вершину. И полез наверх.

Вершина была голой, если не считать нескольких корявых боярышников. В центре ее высилась древняя стела — каменный столп, заметный издалека. Все четыре грани ее были покрыты рунами и маленькими фигурками. Келлхус приходил сюда снова и снова — не столько из-за языка надписи: язык был неотличим от его собственного, кроме отдельных выражений, — сколько из-за имени создателя.

Начиналась надпись так:

«И я, Анасуримбор Кельмомас II, взираю с этой горы и вижу величие, сотворенное моими руками…»

А далее следовало описание великой битвы давно умерших королей. Если верить Левету, край этот лежал некогда на границе земель двух народов, куниюри и эамноров. Оба этих народа сгинули несколько тысяч лет назад в мифической войне с тем, кого Левет именовал «Не-богом». Келлхус отметал эти истории об Армагеддоне с ходу, как и многие байки, что рассказывал Левет. Но имя «Анасуримбор», вырезанное на древнем диорите, отмести было не так-то просто. Теперь он понимал, что мир и впрямь куда древнее дуниан. И если его род восходил к этому давно умершему верховному королю, стало быть, он древнее дуниан.

Но эти мысли не имели отношения к его миссии. Изучение Левета подходило к концу. Скоро придется продолжить путь на юг, к Атритау, откуда, как утверждал Левет, есть возможность отправиться дальше, в Шайме.

Келлхус глядел с высоты на зимние леса. Где-то позади лежала Ишуаль, таящаяся в ледяных горах. А впереди ждало паломничество, путешествие через мир людей, скованных деспотичными обычаями, вечно повторяемыми племенными небылицами. Он явится к ним, как бодрствующий среди спящих. Он будет укрываться в закоулках их невежества и с помощью истины сделает их своими орудиями. Он — дунианин, один из Обученных, и сумеет подчинить себе любой народ, любые обстоятельства. Он будет прежде них.

Но его ждал другой дунианин, изучавший эти дикие края куда дольше, — Моэнгхус.

«Велика ли твоя сила, отец?»

Он отвел глаза от раскинувшихся внизу просторов — и заметил нечто странное. По другую сторону стелы снег был испещрен следами. Келлхус окинул их взглядом и решил спросить о них у охотника. Существо, которое их оставило, ходило на двух ногах, но не было человеком.


— Вот такие, — пояснил Келлхус и быстро нарисовал пальцем след, виденный на снегу.

Лицо Левета посуровело. Келлхусу достаточно было взглянуть на охотника, чтобы заметить: тот старается скрыть охвативший его ужас. Позади тявкали собаки, описывая круги на своих кожаных поводках.

— Где? — спросил Левет, пристально глядя на странный след.

— У старой куниюрской стелы. Они проходят по касательной относительно хижины, на северо-западе.

Бородатое лицо повернулось к нему.

— И ты не знаешь, что это за следы?

Вопрос был многозначительным. «Ты пришел с севера — и не знаешь этих следов?!» — вот что хотел сказать Левет. Потом Келлхус понял.

— Шранки.

Охотник взглянул ему за спину, обводя глазами стену леса. Монах почувствовал, как у Левета засосало под ложечкой, как участилось сердцебиение, как в голове закружились мысли, слишком стремительные, чтобы быть вопросом: «Что же делать, что же делать…»

— Надо пойти по следу, — предложил Келлхус. — Убедиться, что они не видели твоих ловушек. Если они их видели…

— Зима была для них тяжелой, — сказал Левет. Он нуждался в том, чтобы придать какую-то осмысленность своему ужасу. — Они пришли на юг за пищей… Им нужна пища. Да-да.

— А если дело не в этом?

Левет покосился на Келлхуса. Глаза у него были дикие.

— Для шранков люди — тоже пища, только несколько иного рода. Они охотятся на нас, чтобы утолить свои безумные сердца.

Он шагнул к собакам, ненадолго отвлекся.

— Тихо, тс-с, тихо!

Он похлопал их по бокам, вдавил их головы в снег, сильно потрепав псов по затылку. Его руки двигались небрежно и размашисто, поровну распределяя ласку.

— Келлхус, ты не принесешь мне намордники?


Серая, узкая полоска следов была еле видна в сугробах. Небо темнело. Зимними вечерами в лесу воцарялась странная тишина. Казалось, будто к закату клонится нечто более значительное, чем солнце.

Они зашли в своих снегоступах довольно далеко, и теперь остановились. Они стояли под голыми сучьями раскидистого дуба.

— Возвращаться нельзя, — сказал Келлхус.

— Но не можем же мы бросить собак!

В течение нескольких вздохов монах изучал Левета. Их дыхание висело неподвижными клубами в морозном воздухе. Келлхус знал, что ему ничего не стоит разубедить охотника возвращаться за чем бы то ни было. То существо, по чьему следу они шли, знало о ловушках. Возможно, знало оно и о хижине. Но следы на снегу — пустые отметины — были слишком малы, чтобы оно могло ими воспользоваться. Для Келлхуса угроза существовала лишь в страхе, проявляемом охотником. Лес по-прежнему принадлежал ему.

Келлхус повернулся, и они вместе направились к хижине, вразвалочку скользя по снегу. Но вскоре Келлхус остановил своего спутника, крепко ухватив его за плечо.

— Что… — начал было охотник, но умолк, услышав шум.

Тишину прорезал хор приглушенных воплей и визга. Потом по лесу прокатился одинокий вой — и снова навалилось жуткое зимнее безмолвие.

Левет стоял неподвижно, как темные ели.

— За что, Келлхус?

Голос у него сорвался.

— Сейчас не до вопросов. Бежать надо!


Келлхус сидел в пепельном полумраке, следя за тем, как рассвет перебирает розовыми пальцами ветви и темную хвою. Левет все еще спал.

«Мы бежали быстро, отец, но достаточно ли быстро мы бежали?»

Он увидел: что-то мелькнуло — и тут же исчезло в чащобе.

— Левет!

Охотник пошевелился.

— Что? — спросил он и закашлялся. — Темно ведь еще!

Еще одна фигура, дальше влево. Движется в их сторону.

Келлхус замер, не отрывая глаз от дальних деревьев.

— Они идут сюда, — сказал он.

Левет сел, с трудом согнув заиндевевшее одеяло. Лицо его сделалось пепельно-серым. Ошеломленный, он уставился туда же, куда смотрел Келлхус.

— Я ничего не вижу!

— Они стараются остаться незамеченными.

Левета затрясло.

— Беги! — приказал Келлхус.

Левет недоуменно воззрился на него.

— Бежать? От шранков не убежишь, Келлхус! Они кого хочешь догонят. Они как ветер!

— Я знаю, — ответил Келлхус. — Я останусь здесь и задержу их.


Левет мог лишь глядеть на него. Он не мог шевельнуться. Деревья вокруг загудели. Пустое небо напряженно выгнулось. Потом в плечо ему вонзилась стрела, охотник упал на колени и уставился на красное острие, торчащее из груди.

— Ке-еллху-ус! — ахнул он.

Но Келлхус исчез. Левет перекатился на другой бок, ища его, и увидел, что монах бежит к ближним деревьям, и в руке у него обнаженный меч. Первый шранк рухнул, обезглавленный, а монах помчался дальше, словно бледный призрак на фоне сугробов. Еще один умер, напрасно рубя ножом податливый воздух. Прочие надвинулись на Келлхуса, точно кожистые тени.

— Келлхус!!! — вскричал Левет, то ли от боли, то ли надеясь отвлечь их, приманить к тому, кто все равно уже покойник. «Я готов умереть за тебя!»

Но жуткие фигуры попадали, загребая снег, и странный, нечеловеческий вой понесся сквозь лес. Вот упало еще несколько, и наконец только высокий монах остался стоять.

Охотнику показалось, что издали доносится лай его псов.


Келлхус тащил его дальше. Радужные искорки вспыхивали на снегу в лучах восходящего солнца. Они пробирались сквозь кустарник. Левет скорчился, поглощенный болью в плече, но монах был неумолим. Келлхус влек его вперед так стремительно, как Левет и здоровым-то не ходил. Они преодолевали снежные заносы, обходили стволы, проваливались в овраги и выкарабкивались наружу. Руки монаха не отпускали, не оставляли его, словно тонкая железная стойка, которая снова и снова не давала упасть.

Ему все казалось, что он слышит собачий лай.

«Песики мои…»

Наконец его привалили к стволу дерева. Дерево казалось каменным столбом, подходящей опорой, чтобы умереть. Он с трудом отличал лицо Келлхуса, чьи борода и капюшон были покрыты инеем, от голых заснеженных ветвей.

— Левет, — говорил Келлхус, — думай, Левет, думай!

Жестокие слова! Они вернули его к реальности, напомнили о его горе.

— Мои собачки, — всхлипнул Левет. — Я их слышу…

В голубых глазах не отразилось ничего.

— Сюда идут еще шранки, — сказал Келлхус, переводя дыхание. — Нам нужно убежище. Место, где мы могли бы укрыться.

Левет запрокинул голову, сглотнул, когда в горло ему вонзилось острие боли, попытался взять себя в руки.

— Куда… в каком направлении мы шли?

— На юг. Все время на юг.

Левет оттолкнулся от дерева, повис на монахе. Его неудержимо трясло. Он закашлялся и посмотрел сквозь лес.

— Сколько ру-ру-ру… — он судорожно втянул воздух, — сколько р-ручьев мы п-перешли?

Он чувствовал жар дыхания Келлхуса.

— Пять.

— На з-запад! — выдохнул Левет.

Он откинулся назад, чтобы заглянуть монаху в лицо, не отпуская его плеч. Ему не было стыдно. Этого человека нельзя стыдиться.

— Нам н-надо н-на зап-пад, — продолжал он, привалившись лбом к губам монаха. — Разв-валины. Н-нелюдские разв-валины. Т-т-там есть где сп-прятаться.

Он застонал. Мир вокруг завертелся колесом.

— Они н-недалеко, их д-должно быть в-видно отсюда.

Левет почувствовал, как заснеженная земля ударилась об его тело. Ошеломленный, все, что он мог, это свернуться клубком. Сквозь деревья он видел фигуру Келлхуса, расплывшуюся из-за слез. Монах уходил все дальше через чащу.

«Нет-нет-нет!»

— Келлхус! Ке-еллху-ус! — всхлипнул он.

«Да что же происходит?»

— Не-е-ет! — взвыл он.

Высокая фигура растаяла вдали.


Склон был опасный. Келлхус хватался за сучья, проверял каждый шаг, прежде чем поставить ногу, чтобы не угодить в провал, скрытый под снегом. Склон густо зарос елями, напрямик никак не пройти. Раскидистые полукружия нижних веток цеплялись за ноги. Здесь царил сумрак, не похожий на обычный бледный зимний свет.

Когда Келлхус наконец выбрался из ельника, он поднял голову — и застыл, пораженный открывшимся пейзажем. Занесенная снегом вершина походила на оскалившегося голодного пса. На ближних склонах высились развалины ворот и стены. За ними торчал на фоне неба засохший дуб невероятных размеров.

Из темных туч, цеплявшихся за вершину, лил дождь, и одежда Келлхуса тут же покрылась корочкой льда.

Келлхуса потрясло, из каких циклопических камней сложены ворота. Многие блоки не уступали по размерам дубу, который они сейчас загораживали. На надвратной перемычке было высечено запрокинутое лицо: пустые глаза, долготерпеливые, как само небо. Келлхус миновал ворота. Здесь склон сделался более пологим. Лесная чаща за спиной почти растворилась в стене усиливавшегося дождя. Однако шум нарастал.

Дуб погиб уже давным-давно. Кора его отсохла и осыпалась с колоссальных ветвей, сучья торчали в небо подобно кривым бивням. Ветер и дождь ничто уже не задерживало.

Келлхус обернулся. Из кустов показались шранки и, завывая, бросились вверх по склону, увязая в снегу.


Это место такое открытое. Мимо свистели стрелы. Келлхус взял одну из воздуха и принялся ее изучать. Стрела была теплая, как будто ее держали на теле. Потом в руке у него очутился меч. Меч засверкал в пространстве вокруг Келлхуса, рассекая небо подобно ветвям дерева. Шранки накатили темной волной, но Келлхус был там прежде них, опережая их на миг, так, что они не могли предвидеть его действий. Каллиграфия воплей. Чавканье изумленной плоти. Монах сбивал восторг с их нечеловеческих лиц, ходил между ними и останавливал колотящиеся сердца.

Они не видели, что эти обстоятельства священны. Они лишь алкали пищи. Келлхус же был одним из Обученных, дуниан, и все события повиновались ему.

Шранки подались назад, завывания поутихли. Несколько мгновений потолклись вокруг него — узкоплечие, с собачьими, сдавленными с боков грудными клетками, воняющие кожей, с ожерельями из человечьих зубов. Келлхус терпеливо стоял перед лицом их угрозы. Он был безмятежен.

Они бежали.

Монах наклонился к одному, что еще корчился у его ног, взял за глотку, приподнял. Прекрасное лицо шранка исказилось от ярости.

— Куз’иниришка дазу дака гуранкас…

Существо плюнуло в Келлхуса. Монах пришпилил его мечом к стволу дуба. Потом отступил назад. Оно завизжало, задергалось.

«Что это за существа?»

За спиной всхрапнула лошадь, ледяной наст захрустел под копытами. Келлхус выдернул меч из ствола и стремительно развернулся.

Сквозь стену ледяного дождя конь и всадник казались не более чем серыми силуэтами. Келлхус, не сходя с места, смотрел, как они медленно приближаются, его лохматые волосы смерзлись в мелкие сосульки и теперь гремели на ветру. Конь был огромный, почти шести футов в холке, вороной. Всадник кутался в серый плащ, расшитый еле заметными узорами — словно бы небрежно нарисованными лицами. На нем был шлем без навершия. Лица под шлемом почти не видно. Зычный голос прогремел на куниюрском:

— Вижу, ты умирать не собираешься!

Келлхус молчал. Держался настороже. Дождь шумел, как осыпающийся песок.

Всадник спешился, но держался по-прежнему на расстоянии. Он рассматривал неподвижные тела, вытянувшиеся у его ног.

— Потрясающе, — сказал незнакомец, потом поднял взгляд на Келлхуса. Монах увидел глаза, блеснувшие из-под шлема. — У тебя должно быть имя!

— Анасуримбор Келлхус, — ответил монах.

Молчание. Келлхусу показалось, что он чувствует растерянность собеседника. Странную растерянность.

— Оно говорит на языке… — буркнул наконец человек. Он подступил ближе, разглядывая Келлхуса. — Да, — сказал он. — Да… Ты не потешаешься надо мной. Я вижу в твоем лице его кровь.

Келлхус вновь промолчал.

— Ты обладаешь и терпением Анасуримбора.

Келлхус изучил его и обратил внимание, что плащ расшит отнюдь не стилизованными изображениями лиц, как он было подумал, а настоящими лицами, искаженными от того, что их растянули в ширину. Владелец плаща был могуч, хорошо вооружен и, судя по тому, как он держался, нимало не опасался Келлхуса.

— Я вижу, ты ученик. Знание — это сила, верно?

Этот не похож на Левета. Совсем не похож.

И снова шум ледяного дождя, мало-помалу впаивающего убитых в снег.

— Не следует ли тебе, смертный, бояться меня, зная, кто я таков? Ведь страх — тоже сила. Способность выживать.

Незнакомец начал обходить Келлхуса, аккуратно переступая через раскинувшиеся по снегу конечности шранков.

— Вот что разделяет ваш род и мой! Страх. Цепкое, хваткое стремление выжить. Для нас жизнь — это всегда… решение. А для вас… Ну, скажем так: это жизнь решает за вас.

На это Келлхус наконец ответил:

— Что ж, тогда, видимо, решение за тобой.

Незнакомец помолчал и печально откликнулся:

— А-а, насмешка. Это у нас как раз общее.

Выпад Келлхуса был преднамеренным, но цели он не достиг — или, по крайней мере, так казалось поначалу. Незнакомец внезапно опустил свое невидимое лицо и помотал головой, бормоча:

— Оно смеется надо мной! Смертный надо мной смеется… Что же мне это напоминает, что же?..

Он принялся перебирать складки своего плаща и наконец нашел одно изуродованное лицо.

— Вот этого! О, наглец! Встреча с ним была настоящим удовольствием. Да, я помню…

Он взглянул на Келлхуса и прошипел:

— Я — помню!

И Келлхус постиг основные принципы этой встречи. «Нелюдь. Еще один миф Левета, оказавшийся правдой».

Незнакомец обнажил свой длинный меч, медленно и торжественно. Меч неестественно сверкал во мраке, как будто клинок отражал свет некоего нездешнего солнца. Затем незнакомец обернулся к одному из мертвых шранков и перекатил труп на спину с помощью меча. Белая кожа шранка уже начала темнеть.

— Вот этот шранк — его имени ты все равно не выговоришь — был нашим «элью», ты на своем языке назвал бы это «книгой». Чрезвычайно преданное животное. Мне его будет очень не хватать — ну, по крайней мере, некоторое время.

Он окинул взглядом остальных мертвецов.

— Мерзкие, жестокие твари на самом деле.

Он снова перевел взгляд на Келлхуса.

— Но очень… запоминающиеся.

Это начало. Келлхус решил прощупать почву.

— Так опуститься! — сказал он. — Ты сделался жалок.

— Это ты меня жалеешь? Пес осмеливается жалеть меня?

Нелюдь хрипло расхохотался.

— Анасуримбор меня жалеет! Ну да, еще бы… Ка’кунурой соук ки’элью, соук хус’йихла!

Он сплюнул, повел мечом, указывая на трупы.

— Теперь эти… эти шранки — наши дети. Но прежде! Прежде нашими детьми были вы. У нас вырвали сердце, мы пестовали ваши сердца. Спутники «великих» норсирайских королей.

Нелюдь подступил ближе.

— Но теперь — нет, — продолжал он. — С ходом веков многим из нас захотелось иметь нечто большее, чем ваши ребяческие перепалки, о которых и вспомнить-то нечего. Многим из нас захотелось более изысканного зверства, чем все, что могли предложить ваши войны. Это великое проклятие нашего рода — знаешь ли ты об этом? Конечно, знаешь! Какой раб упустит случай порадоваться слабости господина?

Ветер взметнул его древний плащ. Нелюдь сделал еще шаг.

— Однако я оправдываюсь, как будто человек! Утрата есть вечный неписаный закон земли. Мы — всего лишь напоминание о нем, пусть и самое трагическое.

Нелюдь направил острие меча на Келлхуса. Тот встал в боевую стойку, его собственный кривой клинок замер у него над головой.

И вновь безмолвие, на сей раз — смертельное.

— Я — воитель многих веков, Анасуримбор. Очень многих. Тысячи сердец пронзил мой нимиль. Я сражался и против Не-бога, и за него в тех великих войнах, которые превратили эту землю в пустыню. Я брал приступом укрепления великого Голготтерата, я видел, как сердца верховных королей разрывались от ярости!

— Так отчего же ты поднимаешь меч теперь, против одинокого путника? — откликнулся Келлхус.

Хохот. Свободная рука указала на трупы шранков.

— Мелочь, я согласен, но я все же сумею запомнить тебя!

Келлхус ударил первым, однако меч его отскочил от доспеха под плащом нелюдя. Келлхус пригнулся, отразил мощный встречный удар, подсек ноги противника. Нелюдь кувырнулся назад, но сумел перекатиться и без труда вскочить на ноги. Из-под шлема гремел раскатистый хохот.

— Да, тебя я запомню! — воскликнул он и бросился на монаха.

Келлхус очутился в положении почти безвыходном. На него обрушился град мощных ударов. Противник всеми силами старался заставить его отойти от дерева. Над выметенной всеми ветрами вершиной холма звенели дунианский клинок и нелюдский нимиль. Однако нужный миг опережения был и тут — только поймать его оказалось куда сложнее, чем в битве со шранками.

Но Келлхус втиснулся в это краткое мгновение, и нездешний клинок свистел все дальше и дальше от цели, все глубже и глубже вонзаясь в пустой воздух. А потом собственный меч Келлхуса принялся сечь темную фигуру, пробивая доспехи, превращая в клочья жуткий плащ. Хотя пока что он не нанес противнику ни единой раны.

— Кто ты?! — вскричал в ярости нелюдь.

Между ними было одно и то же пространство, но число разветвлений бесконечно…

Келлхус ударил в незащищенное горло нелюдя. Из раны хлынула кровь, черная во мраке. Еще удар — и странный клинок отлетел в сторону и заскользил по ледяному насту.

Келлхус сделал новый выпад. Нелюдь подался назад и упал. Острие Келлхусова меча, зависшее напротив отверстия шлема, заставило нелюдя замереть на месте.

Монах стоял под ледяным дождем и ровно дышал, глядя на поверженного врага. Миновало несколько секунд. Теперь можно начинать допрос.

— Ты ответишь на мои вопросы, — приказал Келлхус ровным, бесстрастным тоном.

Нелюдь мрачно расхохотался.

— Но ведь это ты — вопрос, ты, Анасуримбор!

А потом прозвучало слово — слово, которое, будучи услышано, каким-то образом выворачивало разум наизнанку.

Яростная вспышка. Келлхуса отбросило назад, точно лепесток, сдутый с ладони. Он покатился по снегу и, оглушенный, с трудом поднялся на ноги. Он ошеломленно наблюдал, как нелюдя что-то поднимает и ставит на ноги, словно натянутые проволоки. Тусклый, бледный свет собрался в прозрачную сферу вокруг нелюдя. Холодные капли, падавшие на нее, шипели и пузырились. Позади нелюдя встало огромное дерево.

«Колдовство? Но как такое может быть?»

Келлхус бросился бежать, огибая мертвые здания, торчащие из-под снега. Он поскользнулся на льду и съехал с другой стороны склона, кувыркаясь среди колючих ветвей. Воздух сотрясло нечто вроде удара грома, из-за елей встал столп ослепительного пламени. Келлхуса обдало жаром, и он бросился бежать еще быстрее, не разбирая дороги.

— АНАСУРИМБОР! — окликнул нездешний голос, нарушая зимнее безмолвие. — БЕГИ, АНАСУРИМБОР! — прогремел он. — Я ТЕБЯ ЗАПОМНИЛ!

Следом прокатился хохот, подобный буре, и лес за спиной у Келлхуса озарился новыми огнями. Они разбивали в куски царящий в лесу мрак, и Келлхус видел перед собой свою колеблющуюся тень.

Ледяной воздух терзал легкие, но он все бежал — куда быстрее, чем от шранков.

«Колдовство? Что, отец, это тоже один из уроков, которые мне надлежит постичь?»

Наступила холодная ночь. Где-то во тьме завыли волки. Казалось, волки выли о том, что Шайме далеко, слишком далеко.

Часть I

Колдун

Глава 1

Каритусаль

«В мире есть три, и только три сорта людей: циники, фанатики и адепты Завета».

Онтиллас, «О безумии человеческом»

«Автор не раз замечал, что при зарождении великих событий люди, как правило, понятия не имеют, чем чреваты их действия. Эта проблема вызвана не тем, что люди слепы к последствиям своих поступков, как можно было бы предположить. Скорее, это результат того, сколь безумным образом тривиальное может обернуться ужасным, когда цели одного человека противоречат целям другого. У адептов школы Багряных Шпилей встарь была такая поговорка: „Когда один человек ловит зайца — он поймает зайца. Но когда зайца ловит множество людей, они поймают дракона“. Когда множество людей следуют каждый своим интересам, результат всегда непредсказуем и зачастую кошмарен».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Середина зимы, 4110 год Бивня, Каритусаль

Все шпионы помешаны на своих осведомителях. Это своего рода игра, которой они предаются перед сном или даже во время томительных пауз в разговоре. Посмотрит шпион на своего осведомителя, вот как сейчас Ахкеймион смотрел на Гешрунни, и невольно задастся вопросом: «Что именно ему известно?»

Как и многие кабачки, разбросанные по окраине Червя, огромных трущоб Каритусаля, «Святой прокаженный» одновременно поражал шиком и вопиющей бедностью. Керамическая плитка на полу сделала бы честь дворцу палатина-губернатора, при этом стены были сложены из крашеного кирпича-сырца, а потолки такие низкие, что рослым посетителям приходилось пригибаться, чтобы не задеть головой бронзовые светильники, Ахкеймион однажды слышал, как кабатчик хвастался, будто они — точная копия тех, что висят в храме Эксориетты. В «Прокаженном» вечно толпился народ: угрюмые, порой опасные люди, — однако вино и гашиш тут были достаточно дороги, чтобы те, кто не может себе позволить регулярно мыться, не сидели бок о бок с теми, кто может и моется.

До тех пор, пока Ахкеймион не оказался в «Прокаженном», он всегда недолюбливал айнонов — особенно каритусальских. Как и большинство обитателей Трех Морей, он считал их тщеславными и изнеженными: слишком густо умащали они свои бороды, излишне много уделяли внимания иронии и косметике, были чересчур опрометчивы в сексуальных привычках. Но бесконечные часы, что Ахкеймион провел в этом кабачке в ожидании Гешрунни, заставили его переменить мнение. Он обнаружил, что тонкость вкусов и нравов, которая у других народов была свойственна лишь высшим кастам, для айнонов сделалась своего рода страстью, и ей были привержены все, вплоть до слуг и рабов. Он всегда считал обитателей Верхнего Айнона нацией распутников и мелких заговорщиков, и считал верно, но уж никак не подозревал, что благодаря всему этому они были ему родственными душами.

Быть может, именно поэтому он не сразу почуял опасность, когда Гешрунни сказал:

— Я тебя знаю.

Смуглый даже в свете ламп, Гешрунни опустил руки, которые держал сложенными поверх белой шелковой куртки. Выглядел он внушительно: ястребиное лицо бывалого солдата, черная борода, заплетенная настолько туго, что косицы походили на узкие кожаные ремешки, и толстые руки, такие загорелые, что почти не видно айнонских пиктограмм, вытатуированных от плеча до запястья.

Ахкеймион попытался небрежно усмехнуться.

— Меня и жены мои знают, — бросил он, опрокидывая очередную чашу вина. Потом крякнул и промокнул губы.

Гешрунни всегда был ограниченным человеком — по крайней мере, Ахкеймион считал его таковым. Колеи, которыми катились его мысли и речи, были узки и накатаны. Это свойственно многим воинам, тем более воинам-рабам.

Однако это заявление говорило об обратном.

Гешрунни внимательно следил за Ахкеймионом. Подозрение в его глазах смешивалось с легким изумлением. Он с отвращением мотнул головой.

— Нет, мне следовало сказать: я знаю, кто ты такой.

И подался вперед с задумчивым видом, настолько чуждым солдатским манерам, что у Ахкеймиона мурашки поползли по спине от ужаса. Гудящий кабачок словно бы отдалился, сделался лишь фоном из размытых силуэтов и золотистых точек светильников.

— Тогда запиши это, — ответил Ахкеймион скучающим тоном, — и отдай мне, когда я протрезвею.

Он огляделся по сторонам, как делают скучающие люди, и убедился, что путь к выходу свободен.

— Я знаю, что у тебя нет жен.

— Да ну? И что с того?

Ахкеймион бросил взгляд за спину собеседнику и увидел шлюху, которая, смеясь, приклеивала к своей потной груди блестящий серебряный энсолярий. Толпа пьяных мужиков вокруг нее взревела:

— Раз!

— У нее это довольно ловко получается. Знаешь, как она это делает? Медом мажется.

Но Гешрунни гнул свое.

— Таким, как ты, не дозволено иметь жен.

— Таким, как я? И кто же я, по-твоему?

— Ты — колдун. Адепт.

Ахкеймион расхохотался, уже понимая, что мгновенное замешательство выдало его. Но продолжать спектакль все равно имело смысл. В худшем случае это позволит выиграть несколько лишних секунд. Достаточно, чтобы остаться в живых.

— Клянусь задницей Последнего Пророка, друг мой! — воскликнул Ахкеймион, вновь поглядывая в сторону выхода. — Твои обвинения можно измерять чашами! Кем ты обозвал меня в прошлый раз, шлюхиным сыном?

Со всех сторон послышались смешки. Сзади взревели:

— Два!

Гешрунни скорчил какую-то гримасу — это Ахкеймиону ничего не дало: у его собеседника любое выражение лица смахивало на гримасу, особенно улыбка. Но рука, которая метнулась вперед и сдавила ему запястье, сказала Ахкеймиону все, что следовало знать.

«Я обречен. Им все известно».

Мало на свете вещей страшнее, чем «они», тем более в Каритусале. «Они» — это Багряные Шпили, самая могущественная из школ Трех Морей, тайные владыки Верхнего Айнона. Гешрунни был командиром джаврегов, воинов-рабов Багряных Шпилей — отчего, собственно, Ахкеймион и обхаживал его последние несколько недель. Это то, чем положено заниматься шпионам — переманивать рабов своих соперников.

Гешрунни грозно смотрел Ахкеймиону в глаза, выворачивая его руку ладонью наружу.

— Проверить мои подозрения проще простого, — негромко сказал он.

— Три! — прогремело среди крашеных кирпичей и обшарпанного красного дерева.

Ахкеймион поморщился — оттого, что Гешрунни сдавил ему руку, и оттого, что знал, как именно воин собирается проверять свои подозрения. «Нет, только не это!»

— Гешрунни, прошу тебя! Друг мой, ты просто пьян! Ну какая школа решится вызвать гнев Багряных Шпилей?

Гешрунни пожал плечами.

— Может, мисунсаи. Или Имперский Сайк. Кишаурим. Вас, проклятых, не счесть! Но если бы мне предложили биться об заклад, я поставил бы на Завет. Я бы сказал, что ты — адепт Завета.

Хитроумный раб! Давно ли он узнал?

Невозможные слова вертелись у Ахкеймиона на языке — слова, ослепляющие глаза и обжигающие плоть. «Он не оставил мне выбора!» Конечно, поднимется шум. Люди завопят, схватятся за мечи, но ему они ничего не сделают — только разбегутся с дороги. Айноны боятся магии сильнее, чем любой другой народ Трех Морей.

«Выбора нет!»

Но Гешрунни уже полез под свою вышитую куртку. Нащупал что-то у себя на груди и ухмыльнулся, точно скалящийся шакал.

«Поздно…»

— Сдается мне, — заметил Гешрунни с пугающей небрежностью, — тебе есть что сказать.

И вытянул из-под куртки хору. Подмигнул Ахкеймиону и с ужасающей легкостью порвал золотую цепочку, на которой она висела. Ахкеймион почуял хору с первой же их встречи — именно благодаря ее жуткому бормотанию он вычислил должность Гешрунни. А теперь Гешрунни воспользуется ею, чтобы вычислить его.

— Это что еще такое? — спросил Ахкеймион. По его руке пробежала дрожь животного ужаса.

— Сдается мне, ты это знаешь, Акка. Сдается мне, ты это знаешь куда лучше моего!

Хора… Адепты звали их Безделушками. Люди часто дают шутливые прозвища тому, чего втайне страшатся. Но другие люди, те, что вслед за Тысячей Храмов считали колдовство святотатством, называли их Слезами Господними. Однако Бог к их созданию никакого отношения не имел. Хоры были наследием Древнего Севера, настолько ценным, что приобрести их можно лишь путем династического брака, убийства, либо же получить в дань от целого народа. И хоры стоили того: они делали своего владельца неуязвимым для колдовства и убивали любого колдуна, имевшего несчастье их коснуться.

Гешрунни, не отпуская руку Ахкеймиона, поднял хору, держа ее двумя пальцами. На вид ничего особенного в ней не было: железный шарик величиной с маслину, покрытый наклонной вязью нелюдских письмен. Ахкеймион почувствовал, как у него засосало под ложечкой: будто в руках у Гешрунни была не вещь, а отверстие, ничто, крохотная дыра в ткани мира. Стук сердца гулом отдавался в ушах. Он подумал о своем ноже, спрятанном под туникой.

— Четыре!

Хриплый хохот.

Ахкеймион попытался отнять руку. Тщетно.

— Гешрунни…

— У каждого командира джаврегов есть такая вещица, — сказал Гешрунни тоном одновременно задумчивым и гордым. — Хотя это ты и так знаешь.

«Он дурачил меня все это время! Как я мог так ошибиться?!»

— Твои хозяева добры… — выдавил Ахкеймион. Он стыл от ужаса, повисшего в нескольких дюймах над его ладонью.

— Добры? — презрительно бросил Гешрунни. — Багряные Шпили — не добры. Они беспощадны. Они жестоки к тем, кто им противостоит.

Ахкеймион впервые заметил муку, терзавшую этого человека, тоску в его горящих глазах.

«В чем дело?»

И он решился спросить:

— А к тем, кто им служит?

— Для них нет разницы.

«Они ничего не знают! Только сам Гешрунни…»

— Пять! — прогремело под низким потолком.

Ахкеймион облизнул губы.

— Чего ты хочешь, Гешрунни?

Воин-раб посмотрел на трепещущую ладонь Ахкеймиона и опустил Безделушку пониже, точно дитя, которому хочется узнать, что произойдет. От одного вида этой вещи у Ахкеймиона закружилась голова, и во рту появился мерзкий привкус желчи. Хора. Слеза, снятая с божьей щеки. Смерть. Смерть всем святотатцам.

— Чего ты хочешь? — прохрипел Ахкеймион.

— Того же, чего и все, Акка. Истины.

Все, что Ахкеймион видел, все испытания, что он пережил, лежали теперь в узком промежутке между его лоснящейся от пота ладонью и маслянисто блестящим железом. Безделушка. Смерть, ждущая в мозолистых пальцах раба… Но Ахкеймион был адепт, а для адепта истина превыше всего, даже самой жизни. Они ревниво хранили ее, они сражались за обладание ею во всех мрачных пещерах Трех Морей. Лучше умереть, чем выдать истину Завета Багряным Шпилям!

Но тут, похоже, речь об ином. Гешрунни один — в этом Ахкеймион был уверен. Колдун колдуна видит издалека, видит следы его преступлений. И в «Прокаженном» колдунов не было: не было здесь Багряных, лишь пьяницы, бьющиеся об заклад со шлюхами. Гешрунни затеял эту игру сам по себе.

Но для чего? Какова его безумная цель?

«Скажи ему то, чего он хочет. Он уже и так знает».

— Я — адепт Завета, — поспешно шепнул Ахкеймион. И добавил: — Шпион.

Опасные слова. Но разве был у него выбор?

Гешрунни некоторое время пристально смотрел на него. Ахкеймион затаил дыхание. Наконец воин медленно спрятал хору в кулаке. И выпустил руку адепта.

Воцарилась странная тишина, нарушаемая лишь звоном серебряных энсоляриев, посыпавшихся на стол. Тишина взорвалась хохотом, и кто-то хрипло вскричал:

— Проиграла ты, шлюха!

Но Ахкеймион знал, что это к нему не относится. Сегодня вечером он каким-то образом выиграл, и выиграл, как выигрывают шлюхи: сам не зная как.

В конце концов, велика ли разница между шлюхой и шпионом? А уж между шлюхой и колдуном — и того меньше.


Друз Ахкеймион с детства мечтал стать колдуном, но ему и в голову не приходило сделаться шпионом. В словаре детей, воспитанных в рыбацких деревушках Нрона, слова «шпион» просто не было. Во времена его детства Три Моря обладали для него только двумя измерениями: земли делились на ближние и дальние, а люди — на знать и чернь. Слушая байки старых рыбачек, что чесали языком, пока детишки помогали им вскрывать устриц, Ахкеймион понял, что сам он принадлежит к черни, а все могущественные, высокопоставленные люди живут где-то далеко. Старческие губы роняли имя за именем, одно таинственней другого: шрайя Тысячи Храмов, коварные язычники Киана, воинственные скюльвенды, хитроумные колдуны Багряных Шпилей — и так далее, и тому подобное. Имена очерчивали измерения мира, наделяли его грозным величием, преобразовывали в арену невероятных трагедий и героических деяний. Засыпая, Ахкеймион чувствовал себя совсем крохотным.

Казалось бы, с тех пор, как он сделался шпионом, простенький мирок его детства должен был обрести множество новых измерений, но вышло как раз наоборот. Конечно, по мере того, как Ахкеймион взрослел, его мир усложнялся. Он узнал, что бывают вещи священные и нечестивые, что боги и То, Что Вовне, — не просто очень важные господа и очень дальняя земля: они обладают своими собственными измерениями. Еще он узнал, что бывают времена древние и недавние, и «давным-давно» — не просто разновидность дальних краев, а нечто вроде призрака, пребывающего повсюду.

Но, став шпионом, он внезапно обнаружил, что мир утратил все измерения и стал каким-то плоским. Знатные люди, даже императоры и короли, оказались вдруг такими же мелкими и подлыми, как последний вонючий рыбак. Дальние народы: Конрия, Се Тидонн или Киан, — из экзотических или зачарованных сделались скучными и обыденными, как любая рыбацкая деревушка на Нроне. Священные вещи: Бивень, Тысяча Храмов и даже Последний Пророк оказались всего лишь частным случаем вещей нечестивых, вроде фаним, кишаурим или колдовских школ, как будто слова «священный» и «нечестивый» менялись местами так же легко, как партнеры за карточным столом. А новые времена представляли собой всего лишь затасканную версию древних.

Став адептом и шпионом, Ахкеймион обошел вдоль и поперек земли всех Трех Морей, повидал многое из того, что когда-то приводило его в священный ужас, от которого сладко сосало под ложечкой, и успел убедиться, что байки его детства лучше правды. С тех пор как в отрочестве его определили как одного из Немногих и увезли в Атьерс, учиться в школе Завета, Ахкеймиону доводилось наставлять принцев, оскорблять великих магистров и выводить из себя шрайских жрецов. И теперь он твердо знал, что познания и странствия выхолащивают мир, лишая его чудес. Если сорвать завесу тайны, измерения мира скорее сжимались, чем расцветали. Нет, конечно, теперь мир для него сделался куда сложнее, чем когда Ахкеймион был ребенком, но в то же время — гораздо проще. Повсюду люди занимались одним и тем же: хапали и хапали, как будто титулы «король», «шрайя», «магистр» были лишь разными масками, прячущими одну и ту же алчную звериную харю. Ахкеймиону казалось, что единственное реальное измерение мира — это алчность.

Ахкеймион был средних лет колдун и шпион, и от обоих занятий он успел устать. И хотя он в этом ни за что бы не признался, его снедала тоска. Как сказали бы старые рыбачки, он слишком часто вытягивал пустой невод.

Расстроенный и озадаченный, Ахкеймион оставил Гешрунни в «Святом прокаженном» и поспешил домой — если это можно назвать домом — через темные проулки Червя. Червь, тянувшийся от северных берегов реки Сают до знаменитых Сюрмантических ворот, представлял собой лабиринт обветшалых доходных домов, борделей и обедневших храмов. Ахкеймион всегда думал, что название «Червь» этому месту подходит чрезвычайно. Вечно сырой, источенный тесными проулками, Червь и впрямь напоминал собой какое-то неприятное подземное существо.

С точки зрения его миссии, Ахкеймиону тревожиться было не о чем. Скорее наоборот, следовало радоваться. Если не считать того безумного момента с хорой, Гешрунни открыл ему несколько важных тайн. Оказалось, что Гешрунни вовсе не был счастлив своей участью раба. Он ненавидел Багряных магов, ненавидел с почти пугающей силой.

— Я сдружился с тобой не ради твоего золота, — сказал ему командир джаврегов. — На что оно мне? Выкупиться на свободу? Мои хозяева, Багряные Шпили, нипочем не расстанутся с чем-то ценным. Нет, я сдружился с тобой, потому что знал: ты можешь оказаться полезен.

— Полезен? Но для чего?

— Для мести. Я хочу унизить Багряных Шпилей.

— Так ты знал… Ты с самого начала знал, что я не торговец.

Насмешливый хохот.

— Конечно! Ты слишком щедро сорил деньгами. Если садишься за стол с торговцем и нищим, то скорее нищий угостит тебя выпивкой, чем торгаш!

«Ну, и какой ты шпион после этого?»

Ахкеймион нахмурился, злясь на себя за то, что его прикрытие оказалось настолько ненадежным. Но дело даже не в этом. Как ни встревожила его проницательность Гешрунни, больше всего Ахкеймиона пугало то, насколько он недооценил этого человека. Гешрунни был воин и раб — казалось бы, идеальное сочетание для глупца! Но, с другой стороны, если раб умен, у него немало причин скрывать свой ум. Образованный раб еще может оказаться ценностью — взять хотя бы ученых-рабов древней Кенейской империи. Но сообразительного раба следует опасаться — и, возможно, уничтожить.

Однако эта мысль не утешала. «Если он так легко обвел вокруг пальца меня…»

Ахкеймион раздобыл великую тайну Каритусаля и Багряных Шпилей — быть может, величайшую за много лет. Но за это ему следовало благодарить не свои способности — хотя за все эти годы у него было мало поводов усомниться в них, — скорее, напротив, свою безалаберность. В результате он узнал сразу две тайны: одну достаточно страшную в масштабе Трех Морей, другая же была страшна для него лично. Он понял, что уже не тот, каким был раньше.

Рассказ Гешрунни был жуток сам по себе, хотя бы потому, что демонстрировал способность Багряных Шпилей хранить тайны. Гешрунни сказал, что Багряные Шпили воюют — на самом деле воюют уже больше десяти лет. Поначалу на Ахкеймиона это не произвело особого впечатления. Подумаешь! Колдовские школы, как и все Великие фракции, постоянно сталкивались со шпионажем, тайными убийствами, оскорблениями дипломатов. Но Гешрунни заверил, что здесь нечто большее, чем обычная вражда.

— Десять лет назад, — рассказывал Гешрунни, — убили нашего бывшего великого магистра, Сашеоку.

— Сашеоку?! — Ахкеймион не собирался задавать дурацких вопросов, но у него как-то в голове не укладывалось, что великого магистра Багряных Шпилей могли убить. Такого просто не бывает! — Как убили?

— Так и убили, причем во внутренних святилищах Шпилей.

Иными словами, посреди самой мощной системы оберегов в Трех Морях. Мало того, что Завет никогда бы на такое не решился — им бы это просто не удалось, даже с помощью сверкающих Абстракций Гнозиса. Кто же это мог сделать?

— Кто? — шепотом выдохнул Ахкеймион.

Глаза Гешрунни насмешливо блеснули в красноватом свете.

— Язычники. Кишаурим.

Ахкеймион одновременно смутился и вздохнул с облегчением. Кишаурим — единственная языческая школа. Это, по крайней мере, объясняло убийство Сашеоки.

В Трех Морях бытовала поговорка: «Лишь Немногие способны видеть Немногих». Колдовство было могущественно. Произнесенное заклинание ранило мир, точно удар ножа. Но лишь Немногие — сами колдуны — способны видеть нанесенное повреждение, и, более того, лишь им видна кровь на руках того, кто нанес удар, — так называемая «метка». Лишь Немногие могли видеть друг друга и преступления друг друга. При встрече они опознавали друг друга так же уверенно, как обычные люди опознают преступника по вырванным ноздрям.

Но не кишаурим. Никто не знал, почему или как, однако они умели совершать действия столь же значительные и разрушительные, как любой колдун, не оставляя при этом следов и не сохраняя меток своего преступления. Ахкеймиону лишь раз довелось стать свидетелем колдовства кишаурим, которое они называли Псухе, — однажды ночью, давным-давно, в далеком Шайме. С помощью Гнозиса, колдовства Древнего Севера, он уничтожил своих врагов в шафрановых одеяниях, но когда он укрывался за своими оберегами, ему казалось, будто он видит далекие ночные зарницы. А грома не было. Не было и следов.

Лишь Немногие способны видеть Немногих, но никто — по крайней мере, никто из адептов — не способен отличить кишаурим и их деяния от обычных людей и обычного мира. Очевидно, именно это и позволило им убить Сашеоку. У Багряных Шпилей были обереги от колдунов и воины-рабы вроде Гешрунни, носящие при себе хоры, но им было нечем защитить себя от колдунов, неотличимых от обычных людей, и от колдовства, неотличимого от Божьего мира. Гешрунни поведал, что теперь по залам Багряных Шпилей свободно бегают псы, обученные вынюхивать шафран и хну, которыми кишаурим красят свои одежды.

Но почему? Что могло заставить кишаурим развязать открытую войну против Багряных Шпилей? Как ни отличалась их метафизика, они не могли надеяться одержать победу в подобной войне. Багряные Шпили просто-напросто чересчур могущественны.

Ахкеймион спросил об этом Гешрунни — воин-раб только плечами пожал.

— Прошло десять лет, и до сих пор ничего не известно.

Ну что ж, хоть какое-то утешение. Для невежды нет ничего лучше чужого невежества.

Друз Ахкеймион пробирался все дальше в глубь Червя, к неухоженному многоэтажному дому, где он снимал комнату, по-прежнему сильнее боясь себя, чем своего будущего.


Выходя из кабачка, Гешрунни споткнулся и упал. Он недовольно скривился и кое-как поднялся, упираясь руками в слежавшуюся пыль на дороге.

— Дело сделано! — пробормотал он и хихикнул, как мог хихикать только в одиночестве.

Воин поднял глаза к небу, окаймленному глинобитными стенами и обтрепанными полотняными навесами. На небе проступали первые звезды.

Внезапно совершенное предательство показалось ему жалкой, беспомощной выходкой. Он выдал врагу своих хозяев единственную настоящую тайну, какую знал. Теперь ему не осталось ничего. Никакого предательства, которое могло бы утихомирить ненависть, пылающую в сердце.

А ненависть была смертельная. Гешрунни был прежде всего человек гордый. И то, что такой, как он, мог родиться рабом, угождать прихотям слабовольных, женоподобных людей… Колдунов! Гешрунни знал, что в иной жизни мог бы стать завоевателем. Мог бы сокрушать одного противника за другим мощью своей длани. Но в этой жизни, в этой проклятой жизни, он мог лишь прятаться по углам с другими женоподобными людьми и сплетничать, как баба.

Разве же сплетнями отомстишь?

Он некоторое время ковылял, пошатываясь, по переулку, пока не заметил, что за ним кто-то крадется. На миг ему подумалось, что хозяева обнаружили его мелкое предательство. Но нет, вряд ли. В Черве полно волков — отчаявшихся людей, что бродят от кабачка к кабачку, разыскивая тех, кто достаточно напился, чтобы его можно было безнаказанно обчистить. Гешрунни уже свернул шею одному такому — несчастный дурак, который предпочел пойти на убийство, вместо того чтобы продать себя в рабство, как сделал неведомый отец Гешрунни. Воин побрел дальше, насторожившись, насколько позволяло вино. В пьяной голове вертелись возможные варианты развития событий, один кровавее другого. Неплохая ночка для того, чтобы кого-нибудь убить.

Миновав мрачный фасад храма, который в Каритусале звали Пастью Червя, Гешрунни встревожился. Внутри Червя людей преследовали нередко, но мало кто из преследователей выбирался наружу. Вдали, над нагромождением крыш, уже показался главный Шпиль, темно-красный на фоне звездного неба. Кто же осмелился пройти за ним так далеко? Если только не…

Воин стремительно развернулся и увидел лысеющего, пухленького человечка, закутанного, несмотря на жару, в узорчатый шелковый халат, который при дневном свете, должно быть, переливался всеми цветами радуги, но сейчас казался иссиня-черным.

— Ты был среди тех, кто дурачился со шлюхой, — сказал Гешрунни, пытаясь стряхнуть с себя пьяное оцепенение.

— Да, был, — ответил человечек, и его пухлое лицо расплылось в ухмылке. — Очень, очень аппетитная девица. Однако, по правде говоря, меня куда больше заинтересовало то, что ты сообщил адепту Завета.

Гешрунни вытаращил глаза. «Значит, им все известно!»

Опасность всегда его отрезвляла. Он сунул руку в карман, стиснул в кулаке хору — и мощным броском метнул ее в адепта.

Или в того, кого он принял за Багряного адепта. Но незнакомец поймал Безделушку на лету — так небрежно, будто это и впрямь была всего лишь забавная безделица. Повертел ее в руках, как придирчивый меняла — медную монетку. Поднял голову и улыбнулся, моргнув большими телячьими глазами.

— Оч-чень ценный подарок, — сказал он. — Спасибо тебе, конечно, но, боюсь, это неравноценная замена тому, чего я хотел.

«Это не колдун!» Гешрунни раз видел, что бывает, когда хора касается колдуна: вспышка, сгорающая плоть, обугливающиеся кости… Тогда что же это за человек?

— Кто ты? — спросил Гешрунни.

— Тебе, раб, этого не понять.

Командир джаврегов усмехнулся. «Возможно, просто идиот». Он напустил на себя опасное пьяное дружелюбие. Подошел к человечку вплотную и с размаху опустил мозолистую руку на мягкое, словно ватой подбитое плечо. Тот поднял на него телячьи глаза.

— Ох ты, — прошептал незнакомец, — да ты мало того что идиот — ты еще и храбрый идиот вдобавок?

«Отчего он не боится?» Гешрунни вспомнилось, как непринужденно человечек поймал хору, и он почувствовал себя беззащитным. Но отступить он не мог.

— Кто ты? — прохрипел Гешрунни. — Давно ли ты шпионишь за мной?

— Шпионю? За тобой? — Толстячок едва не расхохотался. — Что за самомнение! Рабу такое не к лицу.

«Значит, он шпионит за Ахкеймионом? Да что же это такое?» Гешрунни, как офицеру, было не привыкать запугивать людей, угрожающе нависая над ними. Но этот отчего-то не запугивался. Пухленький, мягкий, он тем не менее чувствовал себя вполне уверенно. Гешрунни это видел. И если бы не неразбавленное вино, ему сделалось бы страшно.

Он сильно стиснул жирное плечо толстячка.

— Говори, пузан, — прошипел он сквозь стиснутые зубы, — или я вытру пыль твоими кишками!

Свободной рукой Гешрунни выхватил нож.

— Кто ты такой?

Толстячок невозмутимо улыбнулся неожиданно жестокой усмешкой.

— Что может быть неприятнее раба, который не желает знать своего места?

Гешрунни, ошеломленный, уставился на свою руку, которая внезапно обвисла. Нож шлепнулся в пыль. Затрещал рукав незнакомца.

— На место, раб! — приказал толстяк.

— Что ты сказал?

Пощечина оглушила Гешрунни, от неожиданной боли слезы брызнули из глаз.

— Я сказал — на место!

Еще одна пощечина, такая сильная, что зубы зашатались. Гешрунни отступил на несколько шагов, пытаясь поднять отяжелевшую руку. Как такое может быть?

— Нелегкая нам предстоит работенка, — печально заметил незнакомец, подходя к нему вплотную, — если даже их рабы одержимы такой гордыней!

Гешрунни в панике пытался нащупать рукоять меча.

Толстяк остановился. Взгляд его метнулся к мечу Гешрунни.

— Ну, обнажи его, — сказал немыслимо ледяной, нечеловеческий голос.

Гешрунни выпучил глаза и застыл, уставясь на вздымающийся перед ним силуэт.

— Я сказал, обнажи меч!

Гешрунни колебался.

Еще одна пощечина — и он рухнул на колени.

— Кто ты?! — воскликнул Гешрунни окровавленными губами.

Тень толстяка упала на него, и Гешрунни увидел, как круглое лицо опало, а потом натянулось, туго, точно кулак попрошайки, стиснувший монету. «Колдовство! Но как такое может быть? У него в руке хора…»

— Я — существо невероятно древнее, — негромко откликнулось жуткое видение. — И немыслимо прекрасное.


Один человек, давно умерший, смотрел на мир множеством глаз адептов Завета: Сесватха, великий противник Не-бога и основатель последней гностической школы — их школы. При свете дня он был бледен и смутен, как детское воспоминание, но по ночам он овладевал ими, и трагедия его жизни властвовала над их снами.

Дымными снами. Снами, выхваченными из ножен.

Ахкеймион смотрел, как Анасуримбор Кельмомас, последний из верховных королей Куниюрии, пал, сраженный молотом рявкающего предводителя шранков. Но, несмотря на то что Ахкеймион вскрикнул от ужаса, он знал тем странным полузнанием, присущим снам, что величайший король династии Анасуримборов уже мертв — мертв давно, более двух тысяч лет. Знал он и то, что не он, Ахкеймион, оплакивает павшего короля, но куда более великий человек — Сесватха.

Слова рвались с его губ. Предводитель шранков вспыхнул ослепительным пламенем и рухнул наземь грудой лохмотьев и пепла. Новые шранки вынырнули из-за вершины холма — но и они умерли, сраженные сверхъестественными вспышками, порожденными его песнью. Вдали виднелся дракон, точно бронзовая статуя в лучах заходящего солнца, кружащий над сражающимися толпами людей и шранков. И он подумал: «Последний из Анасуримборов пал. Куниюрия погибла».

Высокие рыцари Трайсе обогнули его, выкрикивая имя своего короля, растоптали останки сожженного шранка и, словно обезумевшие, хлынули на сгрудившиеся впереди толпы. Ахкеймион остановил незнакомого рыцаря и с его помощью потащил Анасуримбора Кельмомаса прочь, мимо его отчаянно вопящих вассалов и родичей, сквозь смрад крови, внутренностей и горелой плоти. Они остановились на небольшой полянке, и он уложил исковерканное тело короля к себе на колени.

Голубые глаза Кельмомаса, обычно такие ледяные, смотрели умоляюще.

— Оставь меня! — выдохнул седобородый король.

— Нет, — ответил Ахкеймион. — Если ты умрешь, Кельмомас, все погибло.

Верховный король улыбнулся разбитыми губами.

— Видишь ли ты солнце? Видишь, как оно сияет, Сесватха?

— Солнце садится, — ответил Ахкеймион.

— Да! Да. Тьма Не-бога — не всеобъемлюща. Боги еще видят нас, дорогой друг. Они далеко, но я слышу, как они скачут в облаках. Они зовут меня, я слышу.

— Ты не можешь умереть, Кельмомас! Ты не должен умирать!

Верховный король покачал головой и ласковым взглядом заставил его умолкнуть.

— Они меня зовут. Они говорят, что мой конец — это еще не конец света. Они говорят, теперь эта ноша — твоя. Твоя, Сесватха.

— Нет… — прошептал Ахкеймион.

— Солнце! Ты видишь солнце? Чувствуешь, как оно греет щеки? Какие открытия таятся в самых простых вещах. Я вижу! Я так отчетливо вижу, каким я был злобным, упрямым глупцом… И как я был несправедлив к тебе — к тебе в первую очередь. Ты ведь простишь старика? Простишь старого дурня?

— Мне нечего прощать, Кельмомас. Ты многое потерял, много страдал…

— Мой сын… Как ты думаешь, он здесь, Сесватха? Как ты думаешь, приветствует ли он меня как своего отца?

— Да… Как своего отца и как своего короля.

— Я тебе когда-нибудь рассказывал, — спросил Кельмомас голосом, хриплым от отцовского тщеславия, — что мой сын некогда пробрался в глубочайшие подземелья Голготтерата?

— Рассказывал. — Ахкеймион улыбнулся сквозь слезы. — Рассказывал, и не раз, старый друг.

— Как мне его не хватает, Сесватха! Как мне хочется еще раз очутиться рядом с ним!

И старый король прослезился. Потом глаза его округлились.

— Я его вижу, вижу так отчетливо! Он оседлал солнце и едет рядом с нами! Скачет через сердца моего народа, пробуждает в них восторг и ярость!

— Тс-с… Побереги силы, мой король. Сейчас придут лекари.

— Он говорит… говорит такие приятные вещи. Он утешает меня. Он говорит, что один из моих потомков вернется, Сесватха, что Анасуримбор вернется…

Тело старика сотрясла дрожь, так, что он брызнул слюной сквозь стиснутые зубы.

— Вернется, когда наступит конец света.

Блестящие глаза Анасуримбора Кельмомаса II, Белого Владыки Трайсе, верховного короля Куниюрии, внезапно потухли. И вместе с ними потухло и вечернее солнце. Бронзовые доспехи норсирайцев растаяли во мраке.

— Наш король! — воскликнул Ахкеймион, обращаясь к столпившимся вокруг убитым горем людям. — Наш король умер!

Но вокруг была тьма. Никто не стоял рядом, и король не покоился у него на коленях. Лишь потные покрывала да звенящая пустота там, где только что гремела битва. Его комната… Он лежал один в своей жалкой комнатенке.

Ахкеймион обхватил себя за плечи и судорожно сжал. Еще один сон, выхваченный из ножен…

Он закрыл лицо руками и заплакал. Сперва он плакал о давно умершем короле Куниюрии, а потом, куда дольше, — об иных, менее достоверных вещах.

Ему послышался отдаленный вой. То ли пес, то ли человек…


Гешрунни волокли по каким-то гнилым закоулкам. Корявые стены проплывали на фоне ночного неба. Конечности безвольно подергивались, не желая повиноваться ему; пальцы цеплялись за сальные кирпичи. Сквозь кровь, булькающую в ноздрях, он почуял запах реки.

«Мое лицо…»

— Ш-ш… што щ-ще? — попытался выговорить он, но говорить было невозможно: у него не осталось губ. «Я же вам все рассказал!»

Сапоги зачавкали по илистому дну. Откуда-то сверху донесся смешок.

— Если око твоего врага оскорбляет тебя, раб, ты ведь вырвешь его, не так ли?

— Жалс-ста… щадите… уля-яю! Щадите-е!

— Пощадить тебя? — рассмеялась тварь. — Глупец! Милосердие — роскошь, доступная лишь праздным! У Завета много глаз, и нам придется вырвать их все!

«Где мое лицо?!»

Его тело утратило вес. Потом над головой сомкнулась холодная вода.


Ахкеймион пробудился в предрассветном сумраке. Голова гудела от выпитого вчера и от новых ночных кошмаров. Новых снов об Армагеддоне.

Он закашлялся, встал с соломенного тюфяка, пошатываясь, подошел к единственному окну и трясущимися руками отодвинул лакированную ставню. Предутренняя прохлада. Серый рассвет. Дворцы и храмы Каритусаля высились среди поросли мелких зданий. Над рекой Сают висел густой туман, расползавшийся по улицам и переулкам нижнего города, точно вода по каналам. Из бесплотной пелены одиноко вздымались Багряные Шпили, крохотные, с ноготок, похожие сейчас на башни мертвого города, погребенного под белыми барханами.

У Ахкеймиона перехватило горло. Он сморгнул слезы с глаз. Ни огонька. Никакого хора стенаний. Все тихо. Даже Шпили дышали царственным покоем.

«Этому миру не должен прийти конец», — подумал он.

Адепт отошел от окна, вернулся к единственному в комнате столу и сел на табурет — или то, что сходило за табурет в этом месте: выглядел он так, словно его спасли с потерпевшего крушение корабля. Ахкеймион обмакнул перо в чернильницу и, развернув небольшой свиток пергамента, валявшийся на столе посреди прочих клочков, написал:


Броды Тиванраэ. То же самое.

Сожжение Сауглишской библиотеки. Другое. Видел в зеркале свое лицо, а не С.


Любопытное расхождение. Что бы это значило? Некоторое время Ахкеймион кисло размышлял над тщетностью этого вопроса. Потом вспомнил свое пробуждение посреди ночи. И добавил с новой строки:


Смерть и Пророчество Анасуримбора Кельмомаса. То же самое.


Но действительно ли это тот же самый сон? Да, подробности все те же, но на этот раз в видении была какая-то пугающая реальность. Сон оказался достаточно реальным, чтобы разбудить его. Ахкеймион вычеркнул «то же самое» и дописал:


Другое. Более мощное.


Дожидаясь, пока высохнут чернила, он просматривал другие записи, мало-помалу разворачивая свиток. Каждая из них сопровождалась потоком образов и страстей, преображавших немые чернила в кусочки иного мира. Тела, валящиеся вниз среди сплетенных струй речного водопада. Любовница, сплевывающая кровь сквозь стиснутые зубы. Огонь, обвивающийся вокруг каменных башен, подобно легкомысленному танцору.

Ахкеймион надавил пальцами на глаза. Чего он так прицепился к этим записям? Многие люди, куда мудрее его, сошли с ума, пытаясь расшифровать беспорядочную последовательность и изменения снов Сесватхи. Ахкеймион знал достаточно, чтобы понимать: он никогда не найдет ответа. Что же это тогда? Нечто вроде извращенной игры? Вроде той, в которую играла его мать, когда его отец возвращался с рыбной ловли пьяным: зудела, точила, пилила и требовала объяснений там, где объяснений не было и быть не могло, вздрагивая каждый раз, как отец поднимал руку, и отчаянно вереща, когда он наконец наносил удар?

Зачем зудеть и пилить, требуя объяснений, когда переживать заново жизнь Сесватхи — само по себе мучительно?

Что-то холодное коснулось его груди и стиснуло сердце. Старая дрожь свела руки, и свиток свернулся сам собой, хотя чернила еще не высохли. «Прекрати». Он сцепил пальцы, но дрожь просто перекинулась на локти и плечи. «Прекрати!» В окно ворвался рев шранкских рогов. Ахкеймион скорчился под ударом драконьих крыльев. Он раскачивался на своей табуретке и трясся всем телом.

«Прекрати это!»

Несколько мгновений он не мог вдохнуть. Он услышал отдаленный звон молоточка медника, воронье карканье на крышах…

«Ты этого хотел, Сесватха? Что, так и должно быть?»

Но как было с многими вопросами, которые Ахкеймион себе задавал, он уже знал ответ.

Сесватха пережил Не-бога и Армагеддон, но он знал, что борьба не окончена. Скюльвенды вернулись на свои пастбища, шранки рассеялись, деля руины исчезнувшего мира, но Голготтерат остался нетронутым. И с его черных стен слуги Не-бога, Консульт, по-прежнему следили за миром. По сравнению с их терпением обращалась в ничто любая людская стойкость. И никакие эпосы, никакие предостережения в священных книгах не могли одолеть этого терпения. Ибо рукописи, быть может, и не горят, но утрачивают смысл. Сесватха знал: с каждым поколением воспоминания будут бледнеть, и даже Армагеддон забудется. И потому он не ушел — он вселился в своих последователей. Воплотив ужасы своей жизни в их снах, он превратил свое завещание в неумолкающий призыв к оружию.

«Мне было предназначено страдать», — подумал Ахкеймион.

Вынудив себя посмотреть в лицо наступающему дню, он умастил волосы и стер пятнышки грязи с белой вышивки, окаймляющей его синюю тунику. Стоя у окна, заморил червячка сыром и черствым хлебом, глядя, как восходящее солнце рассеивает туман над черной спиной Саюта. Потом приготовил Призывные Напевы и известил своих руководителей в Атьерсе, цитадели школы Завета, обо всем, что рассказал ему Гешрунни вчера вечером.

Они не проявили особого интереса. Его это не удивило. В конце концов, к ним тайная война между Багряными Шпилями и кишаурим прямого отношения не имела. А вот призыв возвращаться домой его удивил. Когда он спросил, зачем, ему ответили только, что это связано с Тысячей Храмов — еще одна фракция, еще одна война, не имеющая прямого отношения к ним.

Собирая свои нехитрые пожитки, Ахкеймион думал: «Ну вот, еще одно бесцельное поручение».

Цинично? А как тут не сделаться циничным?

Все Великие фракции Трех Морей сражались со зримыми, осязаемыми врагами, преследуя зримые, осязаемые цели. И только Завет боролся с врагом, которого не видно, ради цели, в которую никто не верил. Это делало адептов Завета изгоями по двум причинам: не только как колдунов, но и как глупцов. Нет, конечно, властители Трех Морей, как кетьяне, так и норсирайцы, знали о Консульте и угрозе второго Армагеддона — еще бы им не знать, после того как посланцы Завета веками талдычили об этом! — но они не верили.

Несколько веков Консульт враждовал с Заветом — а потом попросту исчез. Пропал. Никто не знал, почему и как, хотя гипотез строилась уйма. Быть может, их уничтожили неведомые силы? А может, они уничтожили себя сами? Или просто нашли способ скрыться от глаз Завета? Три века миновало с тех пор, как Завет в последний раз сталкивался с Консультом. Уже три века они ведут войну без врага.

Адепты Завета бродили по всем Трем Морям вдоль и поперек, охотясь за противником, которого они не могли найти и в которого никто не верил. Им завидовали: они владели Гнозисом, колдовством Древнего Севера, и в то же время они служили посмешищем, их считали шутами и шарлатанами при дворах всех Великих фракций. Однако каждую ночь их навещал Сесватха. И каждое утро они просыпались в холодном поту с мыслью: «Консульт среди нас!»

Ахкеймион даже не знал, было ли время, когда он не чувствовал внутри себя этого ужаса. Этой сосущей пустоты под ложечкой, как будто катастрофа зависит от чего-то, о чем он забыл. Как будто кто-то нашептывал ему на ухо: «Ты должен что-то предпринять…» Но никто в Завете не знал, что именно следует предпринять. И пока это не станет известно, все их действия будут такой же пустышкой, как кривлянья балаганного лицедея.

Их будут посылать в Каритусаль, чтобы заманивать высокопоставленных рабов вроде Гешрунни. Или в Тысячу Храмов — неизвестно зачем.

Тысяча Храмов. Что Завету может быть нужно от Тысячи Храмов? Как бы то ни было, это означало — бросить Гешрунни, их первого реального осведомителя в школе Багряных Шпилей за все это поколение. Чем больше размышлял об этом Ахкеймион, тем более из ряда вон выходящим ему это представлялось.

«Быть может, это поручение будет не таким, как остальные».

При мысли о Гешрунни он забеспокоился. Пусть он всего лишь вояка, но этот человек рисковал больше, чем жизнью, выдавая Завету великую тайну. К тому же он одновременно умен и полон ненависти — идеальный осведомитель. Не годится потерять его.

Ахкеймион снова достал чернила и пергамент, склонился над столом и быстро нацарапал:


Мне придется уехать. Но знай: твои услуги не забыты, и теперь у тебя есть друзья, преследующие те же цели. Никому ничего не говори, и с тобой все будет в порядке.

А.


Ахкеймион рассчитался за комнату с рябой хозяйкой и вышел на улицу. Он нашел Чики, сироту, который обычно служил ему посыльным. Чики спал в соседнем переулке. Мальчишка свернулся клубочком на драном мешке за кучей отбросов, над которой клубились мухи. На щеке у него красовалось уродливое родимое пятно в форме граната, а так это был довольно симпатичный мальчуган: его оливковая кожа под слоем грязи была гладкой, как у дельфина, а черты лица выглядели не менее изящными, чем у любой из палатинских дочек. Ахкеймион содрогнулся при мысли о том, чем этот мальчишка зарабатывает себе на жизнь помимо его случайных поручений. На прошлой неделе Ахкеймион повстречался с каким-то пьяным аристократишкой — роскошный макияж пьянчуги был наполовину размазан, одной рукой он расстегивал ширинку и пьяно интересовался, не видел ли кто его милого Гранатика.

Ахкеймион разбудил парнишку, потыкав его носком купеческой туфли. Тот вскочил как ошпаренный.

— Чики, ты помнишь, чему я тебя учил?

Мальчуган уставился на него с деланой бодростью человека, которого только что разбудили.

— Да, господин! Я ваш гонец.

— А что делают гонцы?

— Они доставляют вести, господин. Тайные вести.

— Молодец, — сказал Ахкеймион и протянул парнишке сложенный листок пергамента. — Мне нужно, чтобы ты доставил это человеку по имени Гешрунни. Запомни хорошенько: Гешрунни! Его ни с кем не спутаешь. Он командир джаврегов, часто бывает в «Святом прокаженном». Ты знаешь, где «Святой прокаженный»?

— Знаю, господин!

Ахкеймион достал из кошелька серебряный энсолярий и не удержался от улыбки при виде того, как восхищенно вытаращился парнишка. Чики выхватил монету из его руки, как приманку из мышеловки. Прикосновение его ручонки почему-то ввергло колдуна в меланхолию.

Глава 2

Атьерс

«Пишу, чтобы сообщить вам, что во время последней аудиенции император Нансурии назвал меня „глупцом“, хотя никаких поводов к тому я не подавал. Вас это, по всей вероятности, не встревожит. В последнее время подобным никого уже не удивишь. Консульт теперь скрывается от нас еще надежнее прежнего. Мы узнаем о них только из чужих тайн. Мы замечаем их только в глазах тех, кто отрицает само их существование. Почему бы людям и не считать нас глупцами? Чем глубже Консульт затаивается среди Великих фракций, тем безумнее звучат для них наши проповеди. Как сказали бы эти проклятые нансурцы, мы подобны охотнику в густом кустарнике — человеку, который самим фактом того, что охотится, уничтожает всякую надежду когда-либо настичь свою добычу».

Неизвестный адепт Завета, из письма в Атьерс

Конец зимы, 4110 год Бивня, Атьерс

«Меня призвали домой», — думал Ахкеймион. В самом слове «дом» в применении к этому месту чувствовалась ирония. Мало было мест на свете — разве что Голготтерат, да еще, пожалуй, Багряные Шпили, — более холодных и негостеприимных, чем Атьерс.

Крохотный и одинокий посреди зала аудиенций, Ахкеймион старался сдерживать нетерпение. Члены Кворума, правящего совета школы Завета, кучками толпились по темным углам и внимательно изучали его. Он знал, кого они видят: плотного мужика в простом коричневом дорожном халате, с прямоугольной бородкой, в которой поблескивают седые пряди. Ахкеймион выглядел как человек, который большую часть жизни провел в пути: широкие плечи и загорелое, дубленое лицо чернорабочего. Совсем не похожий на колдуна.

Впрочем, шпиону ни в коем случае не следует быть похожим на колдуна.

Раздраженный их пристальными взглядами, Ахкеймион с трудом сдерживался, чтобы не спросить, не хотят ли они, подобно внимательному работорговцу, еще и посмотреть его зубы.

«Наконец-то дома».

Атьерс, цитадель школы Завета, — его дом, и всегда останется для него домом, но, появляясь здесь, Ахкеймион почему-то каждый раз чувствовал себя приниженным. Дело не только в тяжеловесной архитектуре: Атьерс был выстроен в соответствии с обычаями Древнего Севера, а тамошние архитекторы не имели представления ни об арках, ни о куполах. Внутренние галереи цитадели представляли собой лес массивных колонн, и под потолком вечно клубились дым и мрак. Каждую колонну покрывал стилизованный рельеф, и горящие жаровни отбрасывали чересчур причудливые тени — по крайней мере, так казалось Ахкеймиону. Казалось, помещение меняется с каждым колебанием пламени.

Наконец один из Кворума обратился к нему:

— Ахкеймион, нам не следует более пренебрегать Тысячей Храмов — по крайней мере, с тех пор, как Майтанет захватил престол и объявил себя шрайей.

Разумеется, молчание нарушил Наутцера. Это был тот человек, чей голос Ахкеймион меньше всего хотел услышать, но именно он всегда говорил первым.

— До меня доходили только слухи, — ответил Ахкеймион сдержанным тоном — с Наутцерой никто иначе не разговаривал.

— Поверь мне, — кисло ответил Наутцера, — слухи не отдают должного этому человеку.

— Но выживет ли он?

Естественный вопрос. Немало шрайи хватались за кормило Тысячи Храмов — и обнаруживали, что этот огромный корабль отказывается повиноваться им.

— Этот выживет, — ответил Наутцера. — Более того, он процветает. Все — слышишь, все культы явились к нему в Сумну. Все до единого облобызали его колено. И при этом безо всяких политических уловок, обязательных для такой передачи власти. Никаких мелких бойкотов. Ни единого не явившегося!

Он сделал паузу, давая Ахкеймиону время оценить значение сказанного.

— Он расшевелил нечто… — Надменный старый колдун поджал губы, спуская следующее слово с цепи, точно опасного пса: — Нечто невиданное! И не только в Тысяче Храмов.

— Но ведь такое уже бывало, — решился вставить Ахкеймион. — Фанатики, манящие спасением в одной руке, чтобы отвлечь внимание от кнута в другой. Рано или поздно кнут станет виден всем.

— Нет. «Такого» еще не бывало. Никто не выдвигался так стремительно и так ловко. Майтанет — не просто энтузиаст. За первые три недели его правления были раскрыты два заговора с целью его отравить — и, главное, раскрыл их не кто иной, как сам Майтанет. В Сумне были разоблачены и казнены не менее семи императорских агентов. В этом человеке есть нечто большее, чем хитрость и коварство. Нечто куда большее.

Ахкеймион кивнул и прищурился. Теперь он понимал, почему его вызвали так срочно. Больше всего могущественные ненавидят перемены. Великие фракции давно уже отвели место для Тысячи Храмов и их шрайи. А этот Майтанет помочился им в выпивку, как сказали бы нронцы. И, что еще хуже, сделал это с умом.

— Грядет Священная война, Ахкеймион.

Ошеломленный, Ахкеймион обвел взглядом темные силуэты прочих членов Кворума, ища подтверждения услышанному.

— Вы не шутите?

Наутцера вышел из тени, остановившись лишь тогда, когда вплотную приблизился к Ахкеймиону и навис над ним. Древний колдун в совершенстве владел искусством повергать в трепет одним своим присутствием: он был очень высок и от старости выглядел довольно жутко. Его дряблая, морщинистая кожа просто оскорбляла шелка, которые носил колдун.

— Отнюдь.

— Священная война? Но с кем? С фаним?

За всю свою историю Три Моря лишь дважды становились свидетелями настоящих Священных войн, и обе велись скорее против школ, нежели против язычников. Последняя, известная под названием Войны магов, оказалась губительной для обеих сторон. Сам Атьерс семь лет пробыл в осаде.

— Это неизвестно. Пока что Майтанет объявил только, что будет Священная война, а с кем именно — сообщить не соизволил. Как я уже говорил, этот человек дьявольски хитер и коварен.

— И вы боитесь новой Войны магов.

Ахкеймиону с трудом верилось, что он ведет подобный разговор. Он знал, что мысль о новой Войне магов должна бы привести его в ужас. Но вместо этого сердце его отчаянно колотилось от восторга. Неужели дошло до этого? Неужели он настолько устал от бесплодной миссии Завета, что теперь готов приветствовать перспективу войны против айнрити с каким-то извращенным облегчением?

— Именно этого мы и боимся. Жрецы вновь открыто отвергают нас, называют нас «нечистыми».

Нечистыми… Именно так называют их в «Хронике Бивня», которую в Тысяче Храмов почитают истинным словом Божиим, — тех Немногих, кто достаточно образован и наделен врожденной способностью творить колдовство. «Вырвите у них языки их, — гласило священное писание, — ибо нечестие их есть святотатство, чернее которого нет…» Отец Ахкеймиона — который, подобно многим нронцам, ненавидел тиранию Атьерса, — вколотил это убеждение и в самого Ахкеймиона. Отцы умирают, но убеждения их пребывают вовеки.

— Но я об этом ничего не слышал.

Старик подался вперед. Его крашеная борода была прямоугольной, как и у самого Ахкеймиона, но при этом тщательно заплетенной на манер восточных кетьян. Ахкеймиона поразило несоответствие старческого лица и черных волос.

— Но ты и не мог этого слышать, не так ли, Ахкеймион? Ведь ты был в Верхнем Айноне. Какой жрец решится порицать колдовство среди народа, которым правят Багряные Шпили, а?

Ахкеймион уставился на старого колдуна исподлобья.

— Но этого следовало ожидать, не правда ли?

Вся идея внезапно показалась ему нелепой. «Такое случается с другими людьми, в другие времена».

— Вы говорите, что этот Майтанет коварен. Есть ли лучший способ укрепить свою власть, чем возбуждать ненависть к тем, кто осужден Бивнем?

— Разумеется, ты прав.

Наутцера имел крайне неприятную манеру присваивать себе чужие возражения.

— Но есть куда более пугающая причина полагать, что он обрушится скорее на нас, нежели на фаним.

— И что это за причина?

— Причина в том, Ахкеймион, — ответил другой голос, — что война против фаним победоносной стать не может.

Ахкеймион вгляделся во мрак между колоннами. Это был Симас. В его белоснежной бороде виднелась ироническая усмешка. На нем было серое одеяние поверх синего шелка. Даже внешне он казался водяной противоположностью огненному Наутцере.

— Как проходило твое путешествие? — спросил Симас.

— Сны были особенно мучительны, — ответил Ахкеймион, слегка ошеломленный переходом от тяжелых раздумий к светской беседе.

Давным-давно, словно в прошлой жизни, Симас был его наставником. Именно он похоронил наивность сына нронского рыбака в безумных откровениях Завета. Они несколько лет не общались напрямую: Ахкеймион долго странствовал, — но легкость обращения, способность разговаривать, не сбиваясь на джнан, осталась.

— Что ты имеешь в виду, Симас? Отчего Священная война против фаним не может окончиться победой?

— Из-за кишаурим.

Опять кишаурим!

— Боюсь, я не улавливаю твоей мысли, бывший наставник. Ведь разумеется, айнрити проще будет вести войну с кианцами, народом, у которого всего одна школа — если кишаурим можно назвать «школой», — чем воевать со всеми школами, вместе взятыми.

Симас кивнул.

— На первый взгляд — быть может. Но подумай вот о чем, Ахкеймион. По нашим расчетам, в самой Тысяче Храмов от четырех до пяти тысяч хор. Это означает, что они способны выставить самое меньшее четыре-пять тысяч человек, неуязвимых для любой нашей магии. Добавь сюда всех владык айнрити, которые тоже носят Безделушки, и у Майтанета получится армия порядка десяти тысяч человек, с которыми мы ничего поделать не сможем.

В Трех Морях хоры были критической переменной в алгебре войны. В большинстве отношений Немногие были подобны богам по сравнению с обычными людьми. И лишь хоры препятствовали школам полностью покорить себе Три Моря.

— Разумеется, — ответил Ахкеймион, — но ведь Майтанет может с тем же успехом направить этих людей и против кишаурим. Кишаурим, конечно, сильно отличаются от нас, но наверняка они не менее уязвимы для Безделушек.

— Ты думаешь, он это может?

— А почему нет?

— Потому что между его армией и кишаурим встанет вся военная мощь Киана. Кишаурим — не школа, дружище. Они, в отличие от нас, не держатся в стороне от веры и народа своей страны. Священное воинство будет пытаться одолеть языческих вождей Киана, а кишаурим — сеять среди него разрушения.

Симас опустил подбородок, как будто хотел проткнуть себе грудь собственной бородой.

— Теперь понял?

Ахкеймион все понял. Он видел такую битву в снах: броды Тиванраэ, где войска древней Акксерсии сгорели в пламени Консульта. При одной мысли о той трагической битве перед глазами у него, точно наяву, встали призраки людей, пытающихся укрыться в воде, корчащиеся в огромных кострах… Сколько народу погибло тогда у бродов?

— Как у Тиванраэ… — прошептал Ахкеймион.

— Как у Тиванраэ, — подтвердил Симас тоном одновременно мрачным и мягким. Этот кошмар видели все. У адептов Завета все кошмары были общие.

Пока они беседовали, Наутцера пристально следил за ними. Его суждения были легко предсказуемы, как у пророка Бивня, — только там, где пророки видели грешников, Наутцера видел глупцов.

— И, как я уже говорил, — заметил старик, — этот Майтанет хитер и наделен недюжинным умом. Разумеется, он понимает, что войну против фаним ему не выиграть.

Ахкеймион тупо смотрел на колдуна. Его прежний восторг улетучился, сменившись ледяным, липким страхом. Еще одна Война магов… Сны о Тиванраэ показали ему ужасающие стороны подобного события.

— Поэтому меня и отозвали из Верхнего Айнона? Готовиться к Священной войне нового шрайи?

— Нет, — отрезал Наутцера. — Мы просто сообщили тебе причины, по которым мы опасаемся, что Майтанет может развязать против нас свою Священную войну. На самом же деле нам неизвестно, что он замышляет.

— Вот именно, — добавил Симас. — Если сравнить школы и фаним, то фаним, безусловно, представляют большую угрозу для Тысячи Храмов. Шайме уже много веков находится в руках язычников, а империя — всего лишь бледная тень того, чем она была когда-то. В то время как Киан сделался могущественнейшей силой Трех Морей. Нет. Для шрайи было бы куда разумнее объявить целью своей Священной войны именно фаним…

— Но, — перебил его Наутцера, — все мы знаем, что вера не в ладах с разумом. Когда речь идет о Тысяче Храмов, разница между разумным и неразумным особого значения не имеет.

— Вы посылаете меня в Сумну, — сказал Ахкеймион. — Чтобы выяснить истинные намерения Майтанета.

Из-под крашеной бороды Наутцеры показалась злобная улыбочка.

— Вот именно.

— Но что я могу? Я не бывал в Сумне много лет. У меня там и связей-то не осталось.

Это было или не было правдой — зависит от того, что понимать под словом «связи». Знал он в Сумне одну женщину — Эсменет. Но это было давно.

А еще… Ахкеймион вздрогнул. Могут ли они знать об этом?

— Это не так, — ответил Наутцера. — Симас сообщил нам о том твоем ученике, который… — он остановился, как будто подбирал слово для понятия слишком ужасного, чтобы вести о нем речь в вежливом разговоре, — переметнулся к нашим врагам.

«Симас? — Ахкеймион взглянул на своего наставника. — Зачем ты им сказал?!»

— Вы имеете в виду Инрау, — осторожно уточнил Ахкеймион.

— Да, — ответил Наутцера. — И этот Инрау сделался, по крайней мере мне так говорили, — и он снова бросил взгляд на Симаса, — шрайским жрецом.

Он осуждающе нахмурился. «Твой ученик, Ахкеймион. Твое предательство».

— Ты слишком суров, как всегда, Наутцера. Злополучный Инрау родился с восприимчивостью Немногих и в то же время с чуткостью жреца. Наш образ действий погубил бы его.

— Ах да, чуткость! — старческая физиономия скривилась. — Но ответь нам, и как можно более прямо: что ты можешь сказать об этом бывшем ученике? Предпочел ли он забыть о прошлом, или же Завет может вернуть его себе?

— Можно ли его сделать нашим шпионом? Вы это имеете в виду?

Шпиона — из Инрау? Очевидно, Симас усугубил свое предательство тем, что ничего им об Инрау не рассказал.

— Полагаю, это само напрашивается, — сказал Наутцера.

Ахкеймион ответил не сразу. Он взглянул на Симаса — лицо его бывшего наставника стало чрезвычайно серьезным.

— Отвечай, Акка! — велел Симас.

— Нет. — Ахкеймион снова повернулся к Наутцере. Сердце в груди окаменело. — Нет. Инрау все наше чересчур чуждо. Он не вернется.

Холодная ирония на старческом лице казалась горькой.

— О нет, Ахкеймион, он вернется.

Ахкеймион понимал, чего они требуют: применения колдовства и предательства, которое оно повлечет за собой. Он был близким Инрау человеком. Но он обещал его защищать. Но они были… близки.

— Нет, — отрезал он. — Я отказываюсь. Дух Инрау хрупок. Ему не хватит мужества сделать то, чего вы требуете. Нужен кто-то другой.

— Никого другого нет.

— И тем не менее, — повторил он, только теперь начиная постигать все последствия своего поступка, — я отказываюсь.

— Отказываешься? — прошипел Наутцера. — Только оттого, что этот жрец — слабак? Ахкеймион, ты должен мать придушить, если…

— Ахкеймион поступает так из верности, Наутцера, — перебил его Симас. — Не путай одно и другое.

— Ах, из верности? — огрызнулся Наутцера. — Но ведь как раз о верности-то и речь, Симас! Того, что разделяем мы, другим людям не понять! Мы плачем во сне — все как один. Если есть такие узы — крепче греха! — верность кому-то постороннему ничем не лучше мятежа!

— Мятежа? — воскликнул Ахкеймион, зная, что теперь действовать следует осторожно. Такие слова подобны бочкам с вином — раз откупоренное, оно чем дальше, тем хуже. — Вы меня не поняли — вы оба. Я отказываюсь из верности Завету. Инрау слишком слаб. Мы рискуем пробудить подозрения Тысячи Храмов…

— Ложь, и ложь неубедительная! — проворчал Наутцера. Потом расхохотался, как будто понял, что ему следовало с самого начала ожидать подобной дерзости. — Все школы шпионят, Ахкеймион! Мы ничем не рискуем — они нас подозревают заранее! Но это ты и так знаешь.

Старый колдун отошел и принялся греть руки над углями, тлеющими в ближайшей жаровне. Оранжевые блики обрисовали силуэт его мощной фигуры, высветили узкое лицо на фоне массивных колонн.

— Скажи мне, Ахкеймион, если бы этот Майтанет и угроза Священной войны против школ были делом рук нашего, мягко говоря, неуловимого противника, не стоило бы тогда бросить на весы и хрупкую жизнь Инрау, и даже добрую репутацию Завета?

— Ну, в этом случае — да, конечно. Если бы это действительно было так, — уклончиво ответил Ахкеймион.

— Ах, да! Я и забыл, что ты причисляешь себя к скептикам! Что же ты имеешь в виду? Что мы охотимся за призраками?

Последнее слово он выплюнул с отвращением, словно кусок несвежего мяса.

— Полагаю, в таком случае ты скажешь: возможность того, что мы наблюдаем первые признаки возвращения Не-бога, перевешивается реальностью — жизнью этого перебежчика. Заявишь, что возможность управлять Армагеддоном не стоит дыхания глупца.

Да, именно это Ахкеймион и ощущал. Но как мог он признаться в подобном?

— Я готов понести наказание.

Он старался говорить ровным тоном. Но его голос! Мужицкий. Обиженный.

— Я — не хрупок.

Наутцера смерил его яростным взглядом.

— Скептики! — фыркнул он. — Все вы совершаете одну и ту же ошибку. Вы путаете нас с другими школами. Но разве мы боремся за власть? Разве мы вьемся около дворцов, создавая обереги и вынюхивая колдовство, точно псы? Разве мы поем в уши императорам и королям? Из-за того, что Консульта не видно, вы путаете наши действия с действиями тех, у кого нет иной цели, кроме власти и ее ребяческих привилегий. Ты путаешь нас со шлюхами!

Может ли такое быть? Нет. Он сам думал об этом, думал много раз. В отличие от других, тех, кто подобен Наутцере, он способен отличать свой собственный век от того, который снится ему ночь за ночью. Он видит разницу. Завет не просто застрял между эпохами — он застрял между снами и бодрствованием. Когда скептики, те, кто полагал, будто Консульт навеки покинул Три Моря, смотрели на Завет, они видели не школу, скомпрометированную мирскими устремлениями, а нечто совершенно противоположное: школу не от мира сего. «Завету», который, в конце концов, был заветом истории, не следовало вести мертвую войну или обожествлять давно умершего колдуна, который обезумел от ужасов этой войны. Им следовало учиться — жить не в прошлом, но основываясь на прошлом.

— Так ты желаешь побеседовать со мной о философии, Наутцера? — спросил Ахкеймион, свирепо посмотрев на старика. — Прежде ты был слишком жесток, теперь же попросту глуп.

Наутцера ошеломленно заморгал.

— Я понимаю твои колебания, друг мой, — поспешно вмешался Симас. — Я и сам испытываю сомнения, как тебе известно.

Он многозначительно взглянул на Наутцеру. Тот все никак не мог опомниться.

— В скептицизме есть своя сила, — продолжал Симас. — Бездумно верующие первыми гибнут в опасные времена. Но наше время — действительно опасное, Ахкеймион. Таких опасных времен не бывало уже много-много лет. Быть может, достаточно опасное, чтобы усомниться даже в нашем скептицизме, а?

Ахкеймион обернулся к наставнику. Что-то в тоне Симаса зацепило его.

Симас на миг отвел глаза. На лице его отразилась короткая борьба. Он продолжал:

— Ты заметил, как сильны сделались Сны. Я это вижу по твоим глазам. У нас у всех в последнее время глаза немного очумелые… Что-то такое…

Он помолчал. Взгляд его сделался рассеянным, как будто он считал собственный пульс. У Ахкеймиона волосы на голове зашевелились. Он никогда не видел Симаса таким. Нерешительным. Напуганным даже.

— Спроси себя, Ахкеймион, — произнес он наконец. — Если бы наши противники, Консульт, хотели захватить власть над Тремя Морями, какой инструмент оказался бы удобнее, чем Тысяча Храмов? Где удобнее прятаться от нас и в то же время управлять невероятной силой? И есть ли лучший способ уничтожить Завет, последнюю память об Армагеддоне, чем объявить Священную войну против Немногих? Вообрази, что людям придется вести войну с Не-богом, и при этом рядом не будет нас, которые могли бы направлять и защищать их.

«Не будет Сесватхи…»

Ахкеймион долго смотрел на своего старого наставника. Должно быть, его колебания были видны всем. Тем не менее, ему явились образы из Снов — ручеек мелких ужасов. Выдача Сесватхи в Даглиаш. Распятие. Блестят на солнце бронзовые гвозди, которыми пробиты его руки. Губы Мекеретрига читают Напевы Мук. Его вопли… Его? Но в том-то и дело: это не его воспоминания! Они принадлежат другому, Сесватхе, и их необходимо преодолеть, чтобы иметь хоть какую-то надежду двигаться дальше.

Симас смотрел так странно, глаза его были полны любопытства — и колебаний. Что-то действительно изменилось. Сны сделались сильнее. Неотступнее. Настолько, что, стоило на миг забыться — и настоящее исчезало, уступая место какому-то былому страданию, временами настолько ужасному, что тряслись руки, а губы невольно раздвигались в беззвучном крике. Возможность того, что все эти ужасы вернутся вновь… Стоит ли из-за этого принести в жертву Инрау, его любовь? Юношу, который так утешил его усталое сердце. Который научил наслаждаться воздухом, которым он дышит… Проклятие! Этот Завет — проклятие! Лишенный Бога. Лишенный настоящего. Лишь цепкий, удушливый страх, что будущее может стать таким же, как прошлое.

— Симас… — начал Ахкеймион, но запнулся.

Он уже готов был уступить, но сам факт того, что Наутцера находился поблизости, заставил его умолкнуть. «Неужели я стал настолько мелочен?»

Воистину безумные времена! Новый шрайя, айнрити, взбудораженные обновленной верой, возможность того, что повторятся Войны магов, внезапно усилившиеся Сны…

«Это время, в котором я живу. Все это происходит сейчас».

Это казалось невозможным.

— Ты понимаешь наш долг так же глубоко, как и любой из нас, — негромко сказал Симас. — Как и то, что поставлено на кон. Инрау был с нами, хотя и недолго. Быть может, он сумеет понять — даже без Напевов.

— Кроме того, — добавил Наутцера, — если ты откажешься ехать, ты просто вынудишь нас отправить кого-то другого… как бы это сказать? Менее сентиментального.


Ахкеймион в одиночестве стоял на парапете. Даже здесь, на башнях, высящихся над проливом, он чувствовал, как давят на него каменные стены Атьерса, как он мал рядом с циклопическими твердынями. И даже море почти не помогало.

Все произошло так быстро: как будто гигантские руки подхватили его, поваляли между ладонями и швырнули в другом направлении. В другом, но, в сущности, в том же самом. Друз Ахкеймион прошел немало дорог на Трех Морях, истоптал немало сандалий и ни разу не заметил даже признака того, за чем охотился. Пустота, все та же пустота.

Собеседование на этом не закончилось. Любые встречи с Кворумом, казалось, нарочно затягивались до бесконечности, отягощенные ритуалами и невыносимой серьезностью. Ахкеймион думал, что, наверное, Завету подобает такая серьезность, учитывая особенности их войны, если поиски на ощупь в темноте можно назвать войной.

Даже после того, как Ахкеймион сдался, согласился перетянуть Инрау на сторону Завета любыми средствами, честными или бесчестными, Наутцера счел необходимым распечь его за упрямство.

— Как ты мог забыть, Ахкеймион? — взывал старый колдун тоном одновременно плаксивым и умоляющим. — Древние Имена по-прежнему взирают на мир с башен Голготтерата — и как ты думаешь, куда они смотрят? На север? На севере — дичь и глушь, Ахкеймион, там одни шранки и развалины. Нет! Они смотрят на юг, на нас! И строят свои замыслы с терпением, непостижимым рассудку! Лишь Завет разделяет это терпение. Лишь Завет помнит!

— Быть может, Завет помнит слишком многое, — возразил Ахкеймион.

Но теперь он мог думать только об одном: «А я что, забыл?»

Адепты Завета ни при каких обстоятельствах не могли забыть то, что произошло, — это обеспечивали Сны Сесватхи. Но цивилизация Трех Морей была весьма назойлива. Тысяча Храмов, Багряные Шпили, все Великие фракции Трех Морей непрерывно боролись друг с другом. Посреди этих хитросплетений легко забывался смысл прошлого. Чем более насущны заботы настоящего, тем сложнее видеть то, в чем прошлое предвещает будущее.

Неужели его забота об Инрау, ученике, подобном сыну, заставила его забыть об этом?

Ахкеймион превосходно понимал геометрию мира Наутцеры. Некогда это был и его мир. Для Наутцеры настоящего не существовало: было лишь ужасное прошлое и угроза того, что будущее может стать таким же. Для Наутцеры настоящее ужалось до минимума, сделалось ненадежной точкой опоры для весов, на которых лежат история и судьба. Пустой формальностью.

Его можно понять. Ужасы древних войн неописуемы. Почти все великие города Древнего Севера пали пред Не-богом и его Консультом. Великая библиотека Сауглиша была разорена. Трайсе, священную Матерь Городов, сровняли с землей. Снесли Башни Микл, Даглиаш, Кельмеол… Целые народы были преданы мечу.

Для Наутцеры этот Майтанет важен не потому, что он — шрайя, а потому, что он может принадлежать к этому миру без настоящего, миру, чьей единственной системой координат служит былая трагедия. Потому что он может оказаться зачинщиком нового Армагеддона.

«Священная война против школ? Шрайя — подручный Консульта?»

Можно ли не содрогнуться от подобных мыслей?

Ахкеймиона трясло, несмотря на то что ветер был теплый. Внизу, в проливе, вздымались волны. Темные валы тяжко накатывались, сталкивались друг с другом, вздымались к небесам, как будто сами боги сражались там.

«Инрау…» Ахкеймиону достаточно было вспомнить это имя, чтобы, пусть на миг, испытать мимолетное ощущение покоя. Он почти не ведал покоя в своей жизни. А теперь он вынужден бросить этот покой на одни весы с кошмаром. Ему придется пожертвовать Инрау, чтобы получить ответ на вопросы.

Когда Инрау впервые явился к Ахкеймиону, это был шумный, проказливый подросток, мальчишка на рассвете возмужания. Ни в его внешности, ни в разуме не было ничего из ряда вон выходящего, и тем не менее Ахкеймион тотчас заметил в нем нечто, делавшее его непохожим на остальных. Быть может, воспоминание о Нерсее Пройасе, первом ученике, которого он полюбил. Но Пройас возгордился, исполнился сознания того, что когда-нибудь он станет королем, а Инрау остался просто… Просто Инрау.

У наставников было немало причин любить своих учеников. В первую очередь они любили их просто за то, что ученики их слушали. Но Ахкеймион любил Инрау не как ученика. Он видел, что Инрау — хороший. Это не имело ничего общего с показной добродетелью Завета, который на самом деле марался в грязи ничуть не меньше всего остального человечества. Нет. То добро, которое Ахкеймион видел в Инрау, не имело отношения к хорошим поступкам или достойным целям: это было нечто внутреннее. У Инрау не было ни тайн, ни смутной потребности скрывать свои недостатки или выставлять себя важнее, чем он есть, во мнении прочих людей. Он был открыт, как ребенок или дурачок, и обладал той же благословенной наивностью, невинностью, говорящей скорее о мудрости, нежели о безумии.

Невинность. Если Ахкеймион о чем и забыл, так это о невинности.

Разве мог он не полюбить такого юношу? Он помнил себя, стоящего вместе с ним на этом самом месте и наблюдающего за тем, как серебристый солнечный свет вспыхивает на спинах валов.

— Солнце! — воскликнул Инрау. А когда Ахкеймион спросил, что он имеет в виду, Инрау только рассмеялся и сказал: — Разве ты сам не видишь? Разве ты не видишь солнца?

Тогда и Ахкеймион увидел: струны жидкого солнечного света, падающие на ослепительное водное пространство вдали, — невыразимая красота.

Красота. Вот что подарил ему Инрау. Он никогда не терял способности видеть прекрасное и благодаря этому всегда понимал, всегда видел насквозь и прощал многие недостатки, уродующие других людей. У Инрау прощение скорее предшествовало проступку, нежели следовало за ним. «Делай что хочешь, — говорили его глаза, — все равно ты уже прощен».

Когда Инрау решил покинуть Завет и уйти в Тысячу Храмов, Ахкеймион расстроился и в то же время испытал облегчение. Расстроился он оттого, что понимал: он теряет Инрау, лишается его благодатного общества. Облегчение же он почувствовал оттого, что понимал: Завет уничтожит невинность Инрау, если юноша останется с ними. Ахкеймион не мог забыть той ночи, когда сам он впервые прикоснулся к Сердцу Сесватхи. В тот миг сын рыбака умер; зрение его удвоилось, и сам мир изменился, сделался ноздреватым, точно сыр. Вот и Инрау бы умер точно так же. Прикосновение к Сердцу Сесватхи сожгло бы его собственное сердце. Разве может такая невинность — любая невинность — пережить ужас Снов Сесватхи? Разве можно просто радоваться солнцу, когда над горизонтом, куда ни глянь, угрожающе встает тень Не-бога? Жертвам Армагеддона красота заказана.

Но Завет не терпит перебежчиков. Гнозис чересчур драгоценен, чтобы отдавать его в ненадежные руки. Так что в течение всего их разговора в воздухе висела не высказанная вслух угроза Наутцеры: «Этот юноша — перебежчик, Ахкеймион. Так или иначе, он все равно должен умереть». Давно ли Кворуму стало известно, что история о том, как Инрау якобы утонул, — обман? С самого начала? Или Симас действительно его предал?

Побег Инрау Ахкеймион считал единственным подлинным деянием среди всех бесчисленных поступков, что совершил он за свою долгую жизнь. Он был уверен: это дело — единственное, безусловно благое само по себе и во всех отношениях, несмотря на то что ему пришлось обмануть свою школу ради того, чтобы все устроить. Ахкеймион защитил невинного, помог ему бежать в более безопасное место. Как можно осуждать подобный поступок?

Однако осудить можно любой поступок. Подобно тому, как любой род можно возвести к какому-нибудь давно умершему королю, в любом действии можно разглядеть зерно некой потенциальной катастрофы. Достаточно только предусмотреть все возможные последствия. Если бы Инрау попал в руки какой-то другой школы и из него вытянули бы даже те немногие тайны, которые были ему известны, то Гнозис со временем мог быть утрачен, и Завет был бы низведен до уровня бессильной и никому не известной школы. Быть может, даже уничтожен.

Правильно ли он поступил? Или просто бросил жребий?

Стоит ли дыхание хорошего человека возможности управлять Армагеддоном?

Наутцера утверждал, что нет, и Ахкеймион согласился с ним.

Сны. То, что произошло, не может случиться вновь. Мир не должен погибнуть. Даже тысяча невинных — тысяча тысяч невинных! — не стоит возможности второго Армагеддона. Ахкеймион был согласен с Наутцерой. Он предаст Инрау по той же причине, по какой всегда предают невинных — из страха.

Он облокотился на каменную балюстраду и посмотрел вниз, через бушующий пролив, пытаясь вспомнить, как это выглядело в тот солнечный день, когда они смотрели отсюда вместе с Инрау. Вспомнить не удалось.

Майтанет и Священная война. Скоро Ахкеймион оставит Атьерс и уедет в нансурский город Сумну, священнейший из городов айнрити, дом Тысячи Храмов и Бивня. Святостью Сумне равнялся лишь Шайме, родина Последнего Пророка.

Сколько лет миновало с тех пор, как он последний раз был в Сумне? Пять? Семь? Ахкеймион равнодушно задумался о том, найдет ли он там Эсменет. Жива ли она вообще? С ней у него на душе всегда становилось как-то легче.

И снова повидать Инрау тоже неплохо, невзирая на обстоятельства. Надо же, по крайней мере, предупредить мальчика! «Они все знают, мой мальчик. Я тебя подвел».

Море почти не утешало. Ахкеймиона внезапно охватило чувство одиночества, и он устремил взгляд за пролив, в сторону далекой Сумны. Ему вдруг ужасно захотелось вновь увидеть этих двоих, одного, которого он полюбил лишь затем, чтобы потерять его в Тысяче Храмов, и другую, которую он, возможно, мог бы полюбить…

Если бы он был мужчиной, а не колдуном и шпионом.


Проводив взглядом одинокую фигуру Ахкеймиона, спускавшегося в кедровые леса под Атьерсом, Наутцера еще немного постоял, прислонясь к парапету, наслаждаясь случайным проблеском солнца и изучая грозовые облака, окутавшие небо на севере. В это время года путешествию Ахкеймиона в Сумну наверняка будет мешать неблагоприятная погода. Но Наутцера знал, что Ахкеймион выживет — с помощью Гнозиса, если потребуется. Однако переживет ли он куда более страшную бурю, которая его ожидает? Переживет ли он столкновение с Майтанетом?

«Наша задача так велика, — подумал Наутцера, — а орудия наши столь слабы!»

Он встряхнулся, пробуждаясь от забытья — дурная привычка, которая с годами только усилилась, — и заторопился обратно в мрачные галереи, не обращая внимания на попадавшихся навстречу коллег и подчиненных. Через некоторое время он очутился в папирусном сумраке библиотеки. Его старые кости уже начали ныть от усталости. Как Наутцера и рассчитывал, Симас был там. Он сидел, склонившись над древним манускриптом. Тоненькая струйка чернил блестела в свете фонаря, и Наутцере на миг померещилось, будто это кровь. Несколько мгновений Наутцера молча наблюдал за погруженным в чтение Симасом. Он ощутил вспышку зависти, смутившую его самого. Чему он завидует? Быть может, тому, что глаза Симаса все еще верно ему служат, а самому Наутцере, как и многим другим, приходится заставлять своих учеников читать вслух?

— В скриптории светлее, — заметил наконец Наутцера, застав старого колдуна врасплох.

Симас сощурился, вглядываясь в полумрак.

— Так-то оно так, освещение там лучше, зато общество лучше тут!

Вечно эти шуточки! В конечном счете Симас все-таки очень предсказуем. Или это тоже часть фокуса, как и тот мягкий и рассеянный вид, с помощью которого он обезоруживает учеников?

— Надо было ему сказать, Симас.

Старик нахмурился и почесал бороду.

— О чем? О том, что Майтанет уже созвал верных, чтобы объявить цель своей Священной войны? Что половина его задания — всего лишь предлог? Об этом Ахкеймион и так узнает достаточно быстро.

— Нет.

Утаить это было нужно хотя бы для того, чтобы необходимость предать собственного ученика представлялась Ахкеймиону менее болезненной.

Симас кивнул и тяжело вздохнул.

— Значит, ты тревожишься из-за другого. Если мы чему и научились у Консульта, дружище, так это тому, что незнание — мощное оружие!

— Знание тоже. Неужели мы откажем ему в орудиях, которые могут понадобиться? А что, если он допустит промах? Люди часто делаются неосмотрительны в отсутствие какой-либо реальной угрозы.

Симас уверенно замотал головой.

— Ведь он едет в Сумну, Наутцера! Разве ты забыл? Он будет осторожен. Какой колдун станет вести себя неосмотрительно в логове Тысячи Храмов, а? Тем более в такие времена, как наши.

Наутцера поджал губы и ничего не ответил.

Симас откинулся на спинку стула, как бы желая вновь сосредоточиться. Он пристально вгляделся в лицо Наутцеры.

— Ты получил новые вести, — сказал он наконец. — Кто-то еще погиб.

Симас всегда обладал удивительной способностью угадывать причины перемен его настроения.

— Хуже, — ответил Наутцера. — Пропал. Сегодня утром Партельс донес, что его главный осведомитель при дворе Тидонна исчез бесследно. На наших агентов идет охота, Симас.

— Должно быть, это они.

Они. Наутцера пожал плечами.

— Или Багряные Шпили. Или даже Тысяча Храмов. Если помнишь, императорских шпионов в Сумне постигла та же участь… Как бы то ни было, следовало сказать Ахкеймиону.

— Наутцера, ты всегда так строг! Нет. Кто бы ни нападал на нас, он либо чересчур робок, либо чересчур хитер, чтобы делать это напрямую. Они не трогают наших высокопоставленных колдунов — нет, они бьют по осведомителям, нашим глазам и ушам в Трех Морях. По какой бы то ни было причине они надеются сделать нас глухими и немыми.

Наутцера вполне оценил жуткие выводы, которые отсюда следовали, но не уловил, к чему именно клонит Симас.

— И что?

— А то, что Друз Ахкеймион в течение многих лет был моим учеником. Я его знаю. Он использует людей, как и положено шпиону, но так и не научился получать от этого удовольствие. От природы он человек необычайно… открытый. Слабый человек.

Ахкеймион действительно был слаб — по крайней мере, так всегда думал сам Наутцера. Но какое касательство это могло иметь к их обязанностям по отношению к Ахкеймиону?

— Симас, я слишком устал, чтобы разгадывать твои загадки! Говори прямо!

Глаза Симаса сердито сверкнули.

— Какие загадки? Мне казалось, я и без того говорю достаточно понятно.

«Наконец-то ты показал себя таким, какой ты есть на самом деле, „дружище“!»

— Дело вот в чем, — продолжал Симас. — Ахкеймион вступает в дружбу с теми, кого использует, Наутцера. И если он знает, что за его людьми могут охотиться, то он колеблется. И, что еще важнее, если он узнает, что вражеские шпионы проникли в самый Атьерс, то может начать сообщать неполную информацию, с тем чтобы защитить своих осведомителей. Вспомни, Наутцера: он солгал, рискнул самим Гнозисом ради того, чтобы защитить своего ученика-предателя.

Наутцера одарил собеседника улыбкой, что с ним случалось крайне редко. Улыбка на его лице выглядела злобной, но сейчас это казалось оправданным.

— Согласен. Такого допустить нельзя ни в коем случае. Однако же, Симас, в течение долгого времени наша успешная деятельность основывалась на том, что мы предоставляли полевым агентам свободу действий. Мы всегда полагались на то, что люди, которые лучше знают положение вещей, примут наилучшее решение. А теперь, по твоему настоянию, мы отказываем одному из наших братьев в сведениях, которые могут ему пригодиться. В сведениях, которые могут спасти ему жизнь.

Симас резко встал и во мраке подошел к нему вплотную. Несмотря на его небольшой рост и лицо доброго дедушки, у Наутцеры по спине поползли мурашки.

— Но ведь все не так просто, верно, дружище? Наши решения основываются на сочетании знания и незнания. Поверь мне, когда я говорю, что в случае с Ахкеймионом мы добились нужного соотношения. Разве я ошибался, когда говорил тебе, что в один прекрасный день измена Инрау окажется полезной?

— Не ошибался, — признал Наутцера, вспоминая их жаркие споры двухлетней давности.

Он тогда беспокоился, что Симас попросту защищает своего любимчика. Но если Наутцера и узнал за эти годы что-то о Полхиасе Симасе, так то, что этот человек очень хитер и абсолютно чужд каким бы то ни было чувствам.

— Тогда положись на меня и в этом деле, — заверил Симас, дружески кладя ему на плечо запачканную чернилами руку. — Идем, дружище. У нас немало своих срочных дел.

Наутцера кивнул, удовлетворенный. Дела и впрямь не терпели отлагательства. Кто бы ни выслеживал их осведомителей, он делал это с оскорбительной легкостью. Такое могло означать лишь одно: несмотря на то что все они каждую ночь заново переживают муки Сесватхи, в рядах Завета завелся предатель.

Глава 3

Сумна

«Если мир — это игра, правила коей создал Бог, а колдуны — нечестные игроки, которые все время плутуют, кто же тогда создал правила колдовства?»

Заратиний, «В защиту тайных искусств»

Ранняя весна, 4110 год Бивня, по дороге в Сумну

На Менеанорском море их застигла буря.

Ахкеймион пробудился от очередного сна, обнимая себя за плечи. Древние войны, виденные во сне, казалось, переплетались с темнотой каюты, кренящимся полом и хором громыхающих волн. Он лежал, скорчившись, дрожа, пытаясь отделить явь от снов. Во тьме перед глазами плавали лица, искаженные изумлением и ужасом. Вдали сражались фигуры в бронзовых доспехах. Горизонт был затянут дымом, и в небеса взмывал дракон, узловатый, как ветви, выкованные из черного железа. «Скафра…»

Раскат грома.

На палубе, ежась под струями ливня, стенали моряки-нронцы, взывая к Мому, воплощению бури и моря. А также богу игральных костей.


Нронское торговое судно поднимало якорь у входа в гавань Сумны, древнего оплота веры айнрити. Облокотясь на щербатый фальшборт, Ахкеймион смотрел, как навстречу им идет, подпрыгивая на волнах, лодка лоцмана. Большой город на заднем плане был виден неотчетливо, но Ахкеймион все же узнал здания Хагерны — огромного нагромождения храмов, хлебных амбаров и казарм, составлявшего административно-хозяйственное сердце Тысячи Храмов. В центре вздымались легендарные бастионы Юнриюмы, заветного святилища Бивня.

Ахкеймион ощущал притяжение чего-то — очевидно, их величия. На таком расстоянии они казались безмолвными, немыми. Просто камни. Для айнрити же это место, где небеса обитают на земле. Сумна, Хагерна и Юнриюма для них не просто географические названия: они неразрывно связаны с самим смыслом истории. Это дверные петли судьбы.

Для Ахкеймиона то были не более чем каменные скорлупки. Хагерна звала к себе людей, не похожих на самого Ахкеймиона, — людей, которые, по всей видимости, не способны сбросить бремя своей эпохи. Таких, как его бывший ученик Инрау.

Каждый раз, как Инрау принимался рассуждать о Хагерне, он говорил так, будто ее основу заложил сам Бог. Эти разговоры вызывали у Ахкеймиона отторжение, как часто бывает, когда сталкиваешься с неуместным энтузиазмом собеседника. В тоне Инрау звучали напор, безумная уверенность, способная предавать мечу целые города и даже народы, как будто эта праведная радость может быть сопряжена с любым, самым безумным деянием. Вот еще одна причина, по которой следует опасаться Майтанета: такой фанатизм и сам по себе страшен, а уж если кто-то придаст ему направление… Тут есть о чем призадуматься.

Майтанет был разносчиком заразы, первым симптомом которой являлась слепая уверенность. Как можно приравнивать Бога к отсутствию колебаний, для Ахкеймиона оставалось загадкой. В конце концов, разве Бог — не тайна, тяготящая их всех в равной мере? Что такое колебания, как не жизнь внутри этой тайны?

«Тогда я, возможно, благочестивейший из людей!» — подумал Ахкеймион, мысленно улыбаясь. Довольно льстить себе. Он слишком много предается пустым размышлениям.

— Майтанет… — пробормотал он себе под нос. Однако имя это тоже было пустым. Оно не могло ни обуздать головокружительных слухов, что ходили о нем, ни предоставить достаточных мотивов для преступлений, которые намеревался совершить его обладатель.

Капитан торгового судна, словно бы движимый полуосознанным чувством долга по отношению к своему единственному пассажиру, подошел разделить его задумчивое молчание. Встал он несколько ближе к Ахкеймиону, чем предписано джнаном, — обычная ошибка членов низких каст. Капитан был крепкий мужик, как будто сколоченный из того же дерева, что и его корабль. На руках его блестели соль и солнце, в нечесаных волосах и бороде запуталось море.

— Этот город, — промолвил он наконец, — нехорошее место для таких, как вы.

«Для таких, как я… Колдун в священном городе». В словах человека и его тоне не было осуждения. Нронцы привыкли к Завету, к дарам Завета и к его требованиям. Но тем не менее они оставались айнрити, верными. Они разрешали это противоречие, напуская на себя нарочито туповатый вид. О собственной ереси они упоминать избегали: видимо, надеялись, что, если не касаться этого факта словами, им каким-то образом удастся сохранить свою веру в целости.

— Они не могут нас распознавать, — ответил Ахкеймион. — В том-то и весь ужас грешников. Мы неотличимы от праведных людей.

— Ну да, мне говорили, — сказал капитан, отводя глаза. — Только Немногие видят друг друга.

В его тоне было нечто настораживающее, как будто он пытался расспросить о подробностях какого-нибудь противоестественного полового акта.

С чего он вообще затеял этот разговор? Или этот глупец пытается подольститься?

Внезапно Ахкеймиону вспомнилось: он мальчишкой карабкается на огромные валуны, где его отец, бывало, сушил сети, и каждые несколько мгновений, запыхавшись, останавливается, просто чтобы оглядеться. Что-то произошло. Как будто у него поднялись какие-то другие веки, еще одни, кроме тех, что он поднимал каждое утро. Все было так мучительно натянуто, как будто плоть мира иссохла и уменьшилась, открыв провалы между костей: сеть на камне, решетка теней, капельки воды, висящие между связками его руки — так отчетливо! И в этом напряжении — ощущение, будто что-то распускается внутри, видение рушится, превращаясь в бытие, как будто глаза его обратились в самое сердце вещей. В поверхности камня он видит себя — смуглого мальчика, возвышающегося на фоне солнечного диска.

Самая ткань существования. Сущее. Он… — он по-прежнему так и не нашел для этого подходящего слова — испытал «это». В отличие от большинства прочих, Ахкеймион сразу понял, что он — один из Немногих, понял это с детской упрямой уверенностью. Он вспомнил, как вскричал: «Атьерс!», и голова пошла кругом от мысли, что жизнь его отныне не определяется ни его кастой, ни его отцом, ни его прошлым.

Те случаи, когда Завет появлялся в их рыбацкой деревушке, производили на него в детстве большое впечатление. Сперва звон цимбал, потом фигуры в плащах, под зонтиками, на носилках, которые несут рабы, все окутано сладостной аурой тайны. Такие отчужденные! Бесстрастные лица, лишь чуть-чуть тронутые косметикой и подобающим по джнану пренебрежением к рыбакам низкой касты и их сыновьям. Такие лица, разумеется, могут принадлежать лишь людям, что подобны мифическим героям, — это он знал твердо. Люди, окутанные величием саг. Драконоборцы, цареубийцы. Пророки и проклятые.

После нескольких месяцев обучения в Атьерсе эти ребяческие иллюзии развеялись как дым. Пресыщенный, напыщенный, живущий в плену самообмана, Атьерс ничем не отличался от деревни, если не считать масштабов.

«Так ли уж сильно отличаюсь я от этого человека? — спросил себя Ахкеймион, наблюдая за капитаном боковым зрением. — Да нет, не особенно». Разговора с капитаном он не поддержал и снова перевел взгляд на Сумну, туманный силуэт на фоне темных холмов.

И все же Ахкеймион был другим. Так много забот, а награда так скудна! Отличался он еще и тем, что его гнев или ужас способен снести городские ворота, стереть в прах плоть, сокрушить кости. Такая сила — и при этом все то же тщеславие, те же страхи и куда более мрачные прихоти. Он надеялся, что мифическое возвысит его, придаст новый смысл любому его поступку, а вместо этого его бросили на волю волн. Отчужденность никого не просвещает. Он способен обратить этот корабль в сияющий ад, а потом пойти по воде целым и невредимым, но при этом он никогда не будет… уверенным.

Он едва не прошептал это вслух.

Капитан вскоре отлучился, радуясь, что его отозвали матросы. Лоцмана подняли на борт раскачивающегося судна.

«Почему они так далеки для меня?» Уязвленный этой мыслью, Ахкеймион опустил голову и мрачно вперился в винно-темные глубины. «Кого я презираю?»

Задать этот вопрос означало ответить на него. Как не чувствовать себя одиноким, чуждым всему, когда само бытие отзывается твоим устам? Где та твердая почва, на которой можно чувствовать себя уверенно, если ты можешь все смести несколькими словами? У ученых Трех Морей общим местом было сравнение колдунов с поэтами. Ахкеймион всегда считал это сравнение абсурдным. Трудно представить два других столь же несопоставимых ремесла. Ни один колдун ничего не творил словом — если не считать страха или политических махинаций. Сила, сверкающие россыпи света, имеет только одно направление, и направление это — неправильное: эта сила может лишь разрушать. Как будто бы люди могут лишь передразнивать язык Господа, лишь огрублять и портить его песнь. Известная поговорка гласит: когда колдуны поют, люди умирают.

Когда колдуны поют… А ведь он предан проклятию даже среди себе подобных. Прочие школы не могли простить адептам Завета их наследия, их обладания Гнозисом, знанием Древнего Севера. Великие школы Севера до своего уничтожения имели благодетелей, лоцманов, проводивших их через такие мели, которые человеческий ум и представить не в силах. Гнозис нелюдских магов, Квуйя, был еще и отточен тысячей лет человеческих измышлений.

Он во стольких отношениях был богом для этих глупцов! Нужно постоянно помнить об этом — не только потому, что это лестно, но и потому, что они об этом не забудут. Они боятся, а значит, обязательно ненавидят — настолько, что готовы рискнуть всем в Священной войне против школ. Колдун, который забыл об этой ненависти, забыл о том, как остаться в живых.

Стоя перед размытой громадой Сумны, Ахкеймион слушал перебранку моряков у себя за спиной и поскрипывание корабля в такт волнам. Он подумал о сожжении Белых Кораблей в Нелеосте, тысячи лет тому назад. Он как наяву ощущал запах гари и дыма, видел роковой отблеск на вечерних водах, чувствовал, как не его и в то же время его тело дрожит от холода.

И Ахкеймион задумался о том, куда оно все ушло, это прошлое, и если оно в самом деле ушло, отчего так болит сердце.


Очутившись на людных улицах, примыкавших к гавани, Ахкеймион, которого пребывание в толпе всегда располагало к задумчивости, вновь ужаснулся тому, насколько бессмысленно его появление здесь. Тот факт, что Тысяча Храмов вообще дозволяла школам иметь свои посольства в Сумне, граничил с чудом. Ведь айнрити считали Сумну не просто средоточием своей веры и своего священства, но и самим сердцем Божиим. Буквально.

«Хроника Бивня» представляла собой наиболее древнюю и оттого наиболее громогласную весть из прошлого, настолько древнюю, что сама она никакой внятной предыстории не имела — «девственная», как выразился великий кенейский комментатор Гетерий. Опоясанный письменами Бивень повествовал о великих кочевых племенах людей, вторгшихся и захвативших Эарву. Неизвестно почему, но Бивень всегда принадлежал одному и тому же племени, кетьянам, и с первых дней существования Шайгека, еще даже до возвышения киранеев, он хранился в Сумне — по крайней мере на это указывали сохранившиеся записи. В результате Сумна и Бивень сделались неразделимы в людских умах; паломничество в Сумну означало паломничество к Бивню, словно город сделался артефактом, а артефакт — городом. Ходить по Сумне означало ходить по писанию.

Неудивительно, что Ахкеймион чувствовал себя неуместным.

Он внезапно очутился в давке, вызванной тем, что по улице провели небольшой караван мулов. Спины и плечи, хмурые лица, крики. Движение на тесной улочке застопорилось. Никогда прежде Ахкеймион не видел в этом городе таких умопомрачительных толп. Он обернулся к одному из теснивших его людей — конрийцу, судя по внешности: суровый, плечистый, с окладистой бородой, из воинской касты.

— Скажи, — спросил Ахкеймион на шейском, — что тут происходит?

Он был так раздражен, что махнул рукой на джнан: в конце концов, в таком столпотворении не до тонкостей этикета.

Конриец с любопытством смерил его темными глазами.

— Ты хочешь сказать, что не знаешь? — спросил он, повысив голос, чтобы перекричать царящий кругом гам.

— О чем? — переспросил Ахкеймион, чувствуя, как по спине поползла струйка пота.

— Майтанет призвал в Сумну всех верных, — ответил конриец, исполнившись подозрения к человеку, который не знает общеизвестного. — Он собирается открыть цель Священной войны!

Ахкеймион был ошеломлен. Он окинул взглядом лица теснившихся вокруг — и только тут заметил, как много среди них людей, привычных к тяготам войны. И почти все открыто носили оружие. Что ж, значит, первая половина поручения — выяснить, против кого будет направлена эта Священная война, — вот-вот исполнится сама собой.

«Наутцера и остальные наверняка знали об этом! Почему же они мне ничего не сказали?»

Потому что им было нужно, чтобы он отправился в Сумну. Они знали, что он будет против вербовки Инрау, и устроили все таким образом, чтобы убедить его, что без этого не обойтись. Ложь умолчания — не столь великий грех, зато она заставила его поступить так, как им было надо.

Манипуляции, всюду манипуляции! Даже Кворум играет в игры со своими собственными пешками. Это была старая обида, но рана ныла по-прежнему.

А конриец тем временем продолжал, сверкая глазами с неожиданной пылкостью:

— Молись, друг мой, чтобы мы отправились войной против школ, а не против фаним! Колдовство — язва куда более страшная.

Ахкеймион готов был согласиться с ним.


Ахкеймион протянул руку. Он хотел провести пальцем вдоль ложбинки на спине Эсменет, но передумал и вместо этого стиснул в кулаке грязное одеяло. В комнате было темно и душно после их недавнего совокупления. Но даже в темноте были видны объедки и мусор, раскиданные по полу. Единственным источником света служила ослепительно-белая щель в ставнях. На улице стоял такой грохот, что тонкие стены дребезжали.

— И все? — спросил он и сам удивился тому, как дрогнул его голос.

— Что значит «и все»? — переспросила она. В ее голосе звучала старая сдерживаемая обида.

Она его неправильно поняла, но он не успел объяснить: внезапно накатила тошнота и удушающая жара. Ахкеймион поспешно поднялся на ноги — и едва не упал. Колени подгибались. Он, точно пьяный, вцепился в спинку кровати. Волосы на руках, голове и спине встали дыбом.

— Акка! — испуганно окликнула она.

— Ничего, ничего, — ответил он. — Это все жара.

Он выпрямился — и рухнул обратно на кровать. Тюфяк под ним поплыл. Ее тело на ощупь было словно жареный угорь. Надо же, еще только ранняя весна, а такая жарища! Как будто сам мир горит в лихорадке в ожидании Священной войны Майтанета.

— У тебя уже бывала горячка, — с опаской сказала Эсменет. — Горячка не заразная, это все знают.

— Да, — хрипло ответил Ахкеймион, держась за лоб. «Ты в безопасности». — Меня прихватило шесть лет тому назад, во время поездки в Сингулат… Я тогда едва не умер.

— Шесть лет тому назад… — откликнулась она. — В том году умерла моя дочь.

Горечь.

Он обнаружил, что ему не нравится, как легко его боль сделалась ее болью. Он представил себе, как могла бы выглядеть ее дочь: крепкая, но тонкокостная, роскошные черные волосы, подстриженные коротко, по обычаям низшей касты, округлая щека, так удобно ложащаяся в ладонь… Но на самом деле он представил себе Эсми. Такой, какая она была ребенком.

Они долго молчали. Его мысли пришли в порядок. Жара сделалась приятно расслабляющей, утратила ядовитую резкость. Ахкеймион сообразил, что, судя по странной обиде в голосе, Эсменет неправильно поняла то, что он сказал незадолго до этого. А он просто хотел спросить, известно ли что-то еще, кроме слухов.

Наверное, он всегда знал, что когда-нибудь вернется сюда — не просто в Сумну, но именно сюда, в это место между руками и ногами усталой женщины. Эсменет. Странное имя, слишком старомодное для женщины ее нрава, но в то же время удивительно подходящее проститутке.

«Эсменет…» Как может обычное имя так сильно на него влиять?

Она сдала за те четыре года, что он не бывал в Сумне. Похудела, сделалась какой-то растрепанной, ее чувство юмора поувяло под натиском мелких ран… Выбравшись из многолюдной гавани, Ахкеймион без колебаний направился разыскивать ее, сам поражаясь собственному нетерпению. Когда он увидел ее сидящей на подоконнике, то испытал странное чувство: смесь утраты и самодовольства, как будто он признал человека, с которым соперничал в детстве, в изуродованном прокаженном или бродяге.

— Все за палочкой бегаешь, вижу, — сказала она, не выразив ни малейшего удивления.

Ее шутки тоже утратили детскую пухлость.

Постепенно она отвлекла Ахкеймиона от его забот и втянула в свой замысловатый мирок анекдота и сатиры. Ну а потом, разумеется, слово за слово — и они очутились в этой комнате, и Ахкеймион принялся любить ее с жадностью, которая его потрясла: как будто он обрел в этом животном акте недоступное облегчение — забыл о своем сложном поручении.

Ахкеймион прибыл в Сумну с двумя целями: определить, не собирается ли новый шрайя вести Священную войну против школ, и выяснить, не стоит ли за этими примечательными событиями Консульт. Первая цель была вполне осязаемой — она должна помочь ему оправдать то, что он собирается предать Инрау. А вторая… призрачная, наделенная лихорадочным бессилием доводов, которые на самом деле ничего не оправдывают. Как можно использовать войну Завета против Консульта для обоснования предательства, если сама эта война кажется совершенно необоснованной?

Потому что как еще можно назвать войну без врага?

— Завтра надо будет отыскать Инрау, — сказал он скорее темноте, чем Эсменет.

— Ты по-прежнему собираешься… обратить его?

— Не знаю. Я теперь почти ничего не знаю.

— Как ты можешь так говорить, Акка? Иногда я думаю, есть ли вообще что-то такое, чего ты не знаешь.

Она всегда была идеальной шлюхой: обихаживала сперва его чресла, а потом его душу. «Не знаю, вынесу ли я это снова».

— Я всю жизнь провел среди людей, которые считают меня безумцем, Эсми.

Она расхохоталась. Эсменет родилась в касте слуг и никакого образования не получила — по крайней мере, формального. Но она всегда умела ценить тонкую иронию. Это было одно из многих ее отличий от других женщин — от других проституток.

— Что ж, Акка, а я провела всю жизнь среди людей, которые считают меня продажной девкой.

Ахкеймион улыбнулся в темноте.

— Это не одно и то же. Ты-то ведь и впрямь продажная девка.

— А ты что, не безумец, что ли?

Эсменет захихикала, а Ахкеймион поморщился. Эти девчачьи манеры были напускными — по крайней мере, ему всегда так казалось, — специально для мужиков. Это напомнило ему, что он — клиент, что они на самом деле не любовники.

— В том-то и дело, Эсми. Безумец я или нет, зависит от того, существует ли на самом деле мой враг.

Он поколебался, как будто эти слова привели его на край головокружительного обрыва.

— Эсменет… Ты ведь мне веришь, правда?

— Такому прожженному вруну, как ты? Обижаешь!

Он ощутил вспышку раздражения, о чем тут же пожалел.

— Нет, серьезно.

Она ответила не сразу.

— Верю ли я, что Консульт существует?

«Не верит». Ахкеймион знал, что люди повторяют вопросы потому, что боятся отвечать на них.

Ее прекрасные карие глаза внимательно разглядывали его во мраке.

— Скажем так, Акка: я верю, что существует проблема Консульта.

В ее взгляде было нечто умоляющее. У Ахкеймиона снова пробежал мороз по коже.

— Этого достаточно? — спросила она.

Даже для него Консульт отступил от ужасающих фактов в область безосновательных тревог. Быть может, он, печалясь из-за отсутствия ответа, забыл о важности самого вопроса?

— Надо будет отыскать Инрау. Завтра же, — сказал он.

Ее пальцы зарылись ему в бороду, нащупали подбородок. Он запрокинул голову, точно кот.

— Что за жалкая парочка мы с тобой! — заметила она, словно бы мимоходом.

— Отчего же?

— Колдун и шлюха… Есть в этом нечто жалкое.

Он взял ее руку и поцеловал кончики пальцев.

— Все пары по-своему жалки, — сказал он.


Во сне Инрау брел через ущелья из обожженного кирпича, мимо лиц и фигур, озаряемых случайными взблесками пламени. И услышал голос ниоткуда, кричащий сквозь его кости, сквозь каждый дюйм его тела, произносящий слова, подобные теням кулаков, ударяющих рядом с краем глаза. Слова, которые раздавили ту волю, что еще оставалась у него. Слова, которые управляли его руками и ногами.

Он мельком заметил покосившийся фасад кабачка, потом низкое помещение, заполненное золотистым дымом, столы, балки над головой. Вход поглотил его. Земля под ногами опрокинулась, повлекла его навстречу зловещей тьме в дальнем углу комнаты. И эта тьма тоже поглотила его — еще одна дверь. И его притянуло к бородатому человеку, который сидел, откинув голову на стену с потрескавшейся штукатуркой. Лицо человека было лениво запрокинуто, но при этом напряжено в каком-то запретном экстазе. С его шевелящихся губ лился свет. И в глазах полыхали осколки солнца.

«Ахкеймион…»

Потом душераздирающее гудение превратилось в говор посетителей. Расплывчатое помещение кабачка сделалось массивным и обыденным. Кошмарные углы распрямились. Игра света и тени стала естественной.

— Что ты тут делаешь? — выдохнул Инрау, пытаясь привести в порядок разбежавшиеся мысли. — Ты понимаешь, что происходит?

Он обвел взглядом кабачок и увидел в дальнем углу сквозь столбы и дым стол, за которым сидели шрайские рыцари. Пока что они его не заметили.

Ахкеймион смерил его недовольным взглядом.

— Я тоже рад тебя видеть, мальчик.

Инрау нахмурился.

— Не называй меня «мальчиком»!

Ахкеймион ухмыльнулся.

— А как еще прикажешь любимому дядюшке обращаться к своему племяннику? — Он подмигнул Инрау. — А, мальчик?

Инрау с шумом выдохнул сквозь сжатые зубы и опустился на стул.

— Рад тебя видеть… дядя Акка.

И он не лгал. Несмотря на болезненные обстоятельства, он действительно рад был его видеть. Он довольно долго жалел, что покинул своего наставника. Сумна и Тысяча Храмов оказались совсем не такими, как он их себе представлял — по крайней мере, до тех пор, как престол не занял Майтанет.

— Я скучал по тебе, — продолжал Инрау, — но Сумна…

— Нехорошее место для такого, как я. Знаю.

— Тогда зачем же ты приехал? Слухи ведь до тебя наверняка доходили.

— Я не просто приехал, Инрау…

Ахкеймион замялся, на лице его отразилась борьба.

— Меня прислали.

По спине у Инрау поползли мурашки.

— О нет, Ахкеймион! Пожалуйста, скажи…

— Нам нужно разузнать как можно больше о Майтанете, — продолжал Ахкеймион натянутым тоном. — И о его Священной войне. Сам понимаешь.

Ахкеймион опустил на стол свою чашу с вином. На миг он показался Инрау сломленным. Но внезапная жалость к этому человеку, который во многом заменил ему отца, исчезла от головокружительного чувства, словно земля уходит из-под ног.

— Но ты же обещал, Акка! Ты обещал!!!

В глазах адепта блеснули слезы. Мудрые слезы, но тем не менее полные сожаления.

— Мир завел привычку ломать хребет моим обещаниям, — промолвил Ахкеймион.


Хотя Ахкеймион надеялся явиться Инрау в образе наставника, который наконец признал в бывшем ученике равного себе, его не переставал терзать невысказанный вопрос: «Что я делаю?»

Пристально разглядывая молодого человека, он ощутил болезненный порыв нежности. Лицо юноши стало каким-то удивительно орлиным. Инрау брил бороду, по нансурской моде. Но голос остался все тот же и все та же привычка запинаться, путаясь в противоречивых мыслях. И глаза те же: широко раскрытые, горящие энергией и жизнерадостностью, блестяще-карие, при этом постоянно исполненные искреннего недоверия к себе. Ахкеймион думал, что для Инрау дар Немногих оказался большим проклятием, чем для прочих. По темпераменту он идеально подходил для того, чтобы стать жрецом Тысячи Храмов. Беззаветная искренность, страстный пыл веры — всего этого Завет его бы лишил.

— Тебе не понять, что такое Майтанет, — говорил Инрау. Молодой человек ежился, как будто ему был неприятен воздух этого кабачка. — Некоторые почти поклоняются ему, хотя он на такое гневается. Ему надлежит повиноваться, а не поклоняться. Потому он и взял это имя…

— Это имя?

Ахкеймиону как-то не приходило в голову, что имя «Майтанет» может что-то означать. Это само по себе встревожило. В самом деле, принято ведь, что шрайя берет себе новое имя! Как он мог упустить из виду такую простую вещь?

— Ну да, — ответил Инрау. — От «май’татана».

Это слово было незнакомо Ахкеймиону. Но он не успел спросить, что же оно значит: Инрау сам продолжил объяснять вызывающим тоном, как будто бывший ученик только теперь, сделавшись неподвластным наставнику, мог дать выход старым обидам.

— Ты, наверное, не знаешь, что это означает. «Май’татана» — это на тоти-эаннорейском, языке Бивня. Это значит «наставление».

«И чему же учит это наставление?»

— И ничто из этого тебя не тревожит? — поинтересовался Ахкеймион.

— Что именно должно меня тревожить?

— Тот факт, что Майтанету так легко достался престол. Что он сумел, всего за несколько недель, найти и обезвредить всех императорских шпионов при своем дворе.

— И это должно тревожить?! — воскликнул Инрау. — Мое сердце поет при мысли об этом! Ты себе не представляешь, в какое отчаяние я впал, когда впервые очутился в Сумне! Когда я впервые понял, насколько Тысяча Храмов прогнила и разложилась и что сам шрайя — не более чем один из псов императора. И тут явился Майтанет. Точно буря! Одна из тех долгожданных летних гроз, что очищают землю. Тревожит ли меня то, с какой легкостью он очистил Сумну? Акка, да меня это несказанно радует!

— А как насчет Священной войны? Она тоже радует твое сердце? Мысль о новой Войне магов?

Инрау заколебался, словно пораженный тем, как быстро увял его первоначальный порыв.

— Никто ведь еще не знает, против кого будет эта война, — пробормотал он.

Инрау, конечно, не любил Завета, но Ахкеймион знал, что мысль о его уничтожении ужасает юношу. «Все-таки часть его души по-прежнему с нами».

— А если Майтанет объявит войну против школ, что ты скажешь о нем тогда?

— Не объявит, Акка. В этом я уверен.

— Но я спрашивал не об этом, не так ли? — Ахкеймион сам внутренне поморщился от своего безжалостного тона. — Если Майтанет все-таки объявит войну школам — что тогда?

Инрау закрыл лицо руками — Ахкеймион всегда думал, что у него слишком изящные руки для мужчины…

— Не знаю, Акка. Я тысячу раз задавал себе тот же самый вопрос — и все равно не знаю.

— Но почему же? Ведь ты теперь шрайский жрец, Инрау, проповедник Бога, явленного Последним Пророком и Бивнем. Разве не требует Бивень, чтобы всех колдунов сожгли на костре?

— Да, но…

— Но Завет другой? Он — исключение?

— Ну да. Завет действительно другой.

— Почему? Потому что старый дурень, которого ты когда-то любил, — один из них?

— Говори потише! — прошипел Инрау, опасливо косясь на стол шрайских рыцарей. — Ну ты ведь сам знаешь почему, Акка. Потому что я люблю тебя как отца и как друга, разумеется, но еще и потому, что я… чту миссию Завета.

— А если Майтанет объявит войну против школ, что же ты будешь делать?

— Я буду скорбеть.

— Скорбеть? Не думаю, Инрау. Ты подумаешь, что он ошибся. Как бы мудр и свят ни был Майтанет, ты подумаешь: «Он не видел того, что видел я!»

Инрау безучастно кивнул.

— Тысяча Храмов, — продолжал Ахкеймион уже более мягким тоном, — всегда была наиболее могущественной из Великих фракций, но эта сила зачастую была притуплена, если не сломлена, разложением. За много веков Майтанет — первый шрайя, который способен восстановить прежнее величие. И теперь в тайных советах каждой фракции циничные люди спрашивают: «Что станет Майтанет делать с этой мощью? Кого он отправится наставлять своей Священной войной? Фаним и их жрецов кишаурим? Или же он пожелает наставить тех, кто проклят Бивнем, то есть школы?» В Сумне никогда еще не было столько шпионов, как теперь. Они кружат над Священными Пределами, подобно стервятникам в ожидании трупов. Дом Икуреев и Багряные Шпили попытаются найти способ сопрячь намерения Майтанета со своими собственными. Кианцы и кишаурим будут с опаской следить за каждым его шагом, боясь, что урок предназначен для них. Свести к минимуму либо воспользоваться, Инрау, все они поглощены какой-то из этих целей. И только Завет держится в стороне от грязных козней.

Старая тактика, которую ум, обостренный безвыходностью, делает особенно эффективной. Вербуя шпиона, надо прежде всего успокоить его, дать понять, что речь идет отнюдь не о предательстве, а, напротив, об иной, новой, более ответственной верности. Рамки — надо давать им более широкие рамки, в которых и следует интерпретировать события нужным тебе образом. Шпион, вербующий других шпионов, прежде всего должен быть хорошим сказочником.

— Я знаю, — сказал Инрау, разглядывая ладонь своей правой руки. — Это я знаю.

— И если где-то и может найтись тайная фракция, — продолжал Ахкеймион, — то только здесь. Все названные тобою причины твоей преданности Майтанету сводятся к тому, почему у Завета должны быть свои шпионы в Тысяче Храмов. Если Консульт где-то существует, Инрау, он находится здесь.

В каком-то смысле все, что сделал Ахкеймион, — это высказал несколько утверждений, никак между собой не связанных; однако история, представшая перед глазами Инрау, выглядела вполне отчетливо, даже если молодой человек и не сознавал, что это за история. Из всех шрайских жрецов в Хагерне Инрау будет единственным, кто способен видеть шире, единственным, кто действует, исходя из интересов, которые не будут местечковыми или порожденными самообманом. Тысяча Храмов — место хорошее, но злополучное. Инрау следует защитить от его же собственной невинности.

— Но Консульт… — сказал Инрау, глядя на Ахкеймиона глазами загнанной лошади. — Что, если они действительно вымерли? Если я сделаю то, чего ты хочешь, Акка, и все это окажется впустую, я буду проклят!

И оглянулся через плечо, словно боясь, что его тут же на месте поразит громом.

— Инрау, вопрос не в том, действительно ли они…

Ахкеймион запнулся и умолк, увидев перепуганное лицо молодого жреца.

— В чем дело?

— Они меня увидели.

Он судорожно сглотнул.

— Шрайские рыцари, что позади меня… слева от тебя.

Ахкеймион видел, как эти рыцари вошли сюда вскоре после его прихода, но не обращал на них особого внимания: только удостоверился, что они — не из Немногих. Да и зачем? В подобных обстоятельствах бросаться в глаза — скорее преимущество. Внимание привлекают те, кто прячется и таится, а не те, кто ведет себя шумно.

Он рискнул кинуть взгляд в ту сторону, где, озаренные светом ламп, сидели трое рыцарей. Один, приземистый, с густыми курчавыми волосами, еще не снял кольчуги, но двое других были облачены в белое с золотой каймой одеяние Тысячи Храмов, почти такое же, как у Инрау, только одеяния рыцарей представляли собой странную помесь военной формы и рясы жреца. Тот, что в кольчуге, что-то рисовал в воздухе куриной костью и взахлеб рассказывал о чем-то — то ли о бабе, то ли о битве — своему товарищу напротив. Лицо человека, сидевшего между ними, отличалось ленивой надменностью, свойственной высшей касте. Он встретился глазами с Ахкеймионом и кивнул.

Не сказав ни слова своим спутникам, рыцарь встал и принялся пробираться к их столу.

— Один из них идет сюда, — сказал Ахкеймион, наливая себе еще чашу вина. — Бойся или будь спокоен, как хочешь, но предоставь говорить мне. Понял?

Молчаливый кивок.

Шрайский рыцарь стремительно лавировал между столов и посетителей, твердо отодвигая с пути замешкавшихся пьяниц. Он был аристократически худощав, высок ростом, чисто выбрит, с коротко подстриженными черными как смоль волосами. Белизна его изысканной туники, казалось, бросала вызов любой тени, но лицо было мрачнее тучи. Когда он подошел, от него пахнуло жасмином и миррой.

Инрау поднял глаза.

— Мне показалось, что я узнаю вас, — сказал рыцарь. — Инрау, верно?

— Д-да, господин Сарцелл…

Господин Сарцелл? Имя было Ахкеймиону незнакомо, но, судя по тому, как перепугался Инрау, это кто-то весьма высокопоставленный, отнюдь не из тех, кто обычно имеет дело с мелкими храмовыми служащими. «Рыцарь-командор…» Ахкеймион заглянул за спину Сарцеллу и обнаружил, что другие два рыцаря смотрят в их сторону. Тот, что в кольчуге, подался вперед и прошептал нечто, от чего другой расхохотался. «Это какая-то шуточка. Хочет позабавить своих приятелей».

— А это кто такой, а? — осведомился Сарцелл, оборачиваясь к Ахкеймиону. — Мне кажется, он вас беспокоит.

Ахкеймион залпом проглотил вино и, грозно нахмурившись, уставился куда-то мимо рыцаря: пьяный старикан, который не привык, чтобы его перебивали.

— Этот мальчишка — сын моей сестрицы, — прохрипел он. — И он по шейку в дерьме. — Потом, как бы спохватившись, добавил: — Господин.

— Ах вот как? Это почему же? Скажи, будь любезен!

Ахкеймион пошарил по карманам, словно в поисках потерявшейся монеты, и потряс головой с напускным отвращением, по-прежнему не поднимая глаз на рыцаря.

— Да потому, что ведет себя как придурок, вот почему! Хоть он и вырядился в белое с золотом, а как был самодовольным дурнем, так и остался!

— А кто ты такой, чтобы порицать шрайского жреца, а?

— Я? Да что вы, я никто! — воскликнул Ахкеймион в притворном пьяном ужасе. — Мне до мальчишки и дела нет! Это сестрица ему велела материнский наказ передать.

— А-а, понятно. И кто же твоя сестра?

Ахкеймион пожал плечами и ухмыльнулся, мимоходом пожалев, что все зубы у него целы.

— Сестра-то моя? Моя сестра — распутная хрюшка.

Сарцелл удивленно вскинул брови.

— Хм. И кто же ты после этого?

— Я-то? Хрюшкин брат, выходит! — воскликнул Ахкеймион, наконец взглянув ему в лицо. — Неудивительно, что и парень в дерьме, а?

Сарцелл усмехнулся, но его большие карие глаза остались на удивление пустыми. Он снова обернулся к Инрау.

— Сейчас, как никогда, шрайе требуется все наше усердие, юный проповедник. Ведь вскоре он объявит цель нашей Священной войны. Уверены ли вы, что накануне столь важных событий стоит пьянствовать с шутами, пусть даже вы и связаны с ними кровными узами?

— А вам-то что? — буркнул Ахкеймион и снова потянулся за вином. — Слушай дядюшку, малый! Такие надутые самодовольные псы…

Сарцелл наотмашь ударил его по щеке тыльной стороной ладони. Голову Ахкеймиона откинуло к плечу, стул накренился, встал на две ножки и рухнул на выложенный булыжником пол.

Кабачок разразился криками и улюлюканьем.

Сарцелл пинком отшвырнул стул и склонился над Ахкеймионом с обыденным видом охотника, выслеживающего добычу. Ахкеймион судорожно заслонился руками. У него еще хватило фиглярства выдавить:

— Убива-ают!

Железная рука ухватила его за загривок и приподняла, притянув его ухо к губам Сарцелла.

— Ох, как мне хотелось бы это сделать, жирный боров! — прошипел рыцарь.

И ушел.

Жесткий, корявый пол. Мельком — удаляющаяся спина рыцаря. Ахкеймион попытался подняться. Треклятые ноги! Куда они делись? Голова бессильно клонилась набок. Белая слезинка лампы сквозь бронзовый светильник, озаряющая балки и потолок, паутину и иссохших мух… Потом Инрау подскочил сзади, кряхтя, поднял Ахкеймиона на ноги и, что-то беззвучно шепча, повел его к стулу.

Усевшись, Ахкеймион отмахнулся от заботливых рук Инрау.

— Со мной все в порядке, — проскрежетал он. — Дай мне минутку. Дух перевести.

Ахкеймион глубоко вдохнул через нос, прижал ладонь к щеке, вонзил скрюченные пальцы в бороду. Инрау уселся на свое место и с тревогой наблюдал, как Ахкеймион снова наливает себе вина.

— В-вышло чуть драматичнее, чем я рассчитывал, — сказал Ахкеймион, делая вид, что все в порядке. Но когда он расплескал вино на стол, Инрау встал и мягко отобрал у него кувшин.

— Акка…

«Проклятые руки! Вечно трясутся».

Ахкеймион смотрел, как Инрау наливает вино в чашу. Он спокоен. Как этот парень может быть настолько спокоен?

— Ч-чересчур драматично вышло, но своего я добился… Несмотря ни на что. А это главное.

Он щепотью смахнул слезы с глаз. Откуда они взялись? «От боли, видимо. Ну да, от боли».

— Я просто нажал на нужные рычаги.

Он фыркнул, желая изобразить смех.

— Ты видел, как я это сделал?

— Видел.

— Это хорошо, — заявил Ахкеймион, опростал чашу и перевел дух. — Смотри и учись. Смотри и учись.

Инрау молча налил ему еще. Щека и челюсть Ахкеймиона, одновременно горящие и онемевшие, начали болеть.

Его внезапно охватил необъяснимый гнев.

— А ведь какие ужасы я мог бы на него напустить! — бросил он, но достаточно тихо, так, чтобы никто не подслушал. «А ну как он вздумает вернуться?» Он поспешно бросил взгляд в сторону Сарцелла и других шрайских рыцарей. Те над чем-то смеялись. Над шуткой какой-нибудь или еще над чем-нибудь. Над кем-нибудь.

— Я такие слова знаю! — рыкнул Ахкеймион. — Я мог бы сварить его сердце прямо у него в груди!

И влил в себя еще одну чашу, которая пролилась в его окаменевшее горло, точно горящее масло.

— Я такое уже делал!

«Я ли это был?»

— Акка, — сказал Инрау, — мне страшно…


Никогда прежде не доводилось Ахкеймиону видеть столько народу, собравшегося в одном месте. Даже в Снах Сесватхи.

На огромной центральной площади Хагерны яблоку негде было упасть. В отдалении, омытые солнечным светом, вздымались над толпой покатые стены Юнриюмы. Из всех зданий вокруг площади она одна казалась неуязвимой для этих полчищ. Прочие здания, более элегантные, построенные в более поздние времена Кенейской империи, были поглощены колышущейся массой воинов, женщин, рабов и торговцев. На балконах и в длинных портиках административных зданий повсюду, куда ни глянь, виднелись оружие и смутно различимые лица. Десятки подростков, точно голуби, облепили кривые рога и спины трех Быков Агоглии, которые в обычные дни одиноко возвышались в центре площади. Даже уходящие далеко в дымку большой Сумны широкие улицы, по которым выходили на площадь торжественные процессии, были запружены припозднившимся народом, который тем не менее все еще надеялся протолкаться поближе к Майтанету и его откровению.

Ахкеймион вскоре пожалел, что пробрался так близко к Юнриюме. Глаза щипало от пота. Со всех сторон напирали чьи-то тела и конечности. Майтанет наконец-то обещал объявить цель своей Священной войны, и верные стеклись на площадь, точно река к морю.

Ахкеймиона мотало туда-сюда вместе с толпой. Оставаться на месте было невозможно. Навалятся сзади — и его швырнет на спины тех, кто стоит впереди. Он готов был поверить, что движутся не люди, а сама земля у них под ногами, вытягиваемая какой-то притаившейся армией жрецов, которым не терпится полюбоваться, как люди задохнутся в давке.

В какой-то момент он проклял все на свете: палящее солнце, Тысячу Храмов, локоть, упершийся ему между лопатками, Майтанета… Но самые жуткие проклятия приберегал он для Наутцеры и своего чертова любопытства. Ведь, в сущности, это они — Наутцера и любопытство — виноваты в том, что он очутился здесь!

Тут он осознал: «Если Майтанет объявит войну против школ…»

В такой толпе велик ли шанс, что в нем признают колдуна и шпиона? Он уже повстречал нескольких людей, имевших головокружительную ауру Безделушки. У членов высших каст было принято открыто носить свои хоры на шее. И повсюду в толпе вспыхивали крошечные точки, сулившие смерть.

«И стану я первой жертвой новых Войн магов».

Эта ироническая мысль заставила его поморщиться. Перед его мысленным взором промелькнули образы фанатиков, тыкающих в него пальцем и орущих: «Богохульник! Богохульник!», а потом — его собственное тело, растерзанное озверевшей толпой.

«Как я мог быть таким идиотом?»

Его тошнило от страха, жары и вони. Щека и челюсть снова заныли. Он видел, как над толпой поднимали людей — с висками, оплетенными вздувшимися жилами, с глазами, помутившимися от близкого обморока, — поднимали к солнцу и передавали над головами на поднятых руках. Неизвестно почему, но это зрелище вгоняло Ахкеймиона в изумление и смятение одновременно.

Он смотрел на громаду Юнриюмы, Чертога Бивня, в каменном молчании вздымающейся над людским морем. На стенах суетились группки жрецов и чиновников, которые периодически выглядывали из-за зубцов. Вот кто-то опорожнил корзину белых и желтых цветочных лепестков. Лепестки, кружась, полетели вниз вдоль гранитных скатов и наконец рассыпались над рядами шрайских рыцарей, оцепивших площадку у стен. Юнриюма, одновременно храмовое здание и крепость, имела монолитный облик строения, возведенного с расчетом на то, чтобы отражать натиск вражеских армий — и в былые времена ей не раз приходилось это делать. Единственной уступкой религии была огромная сводчатая ниша главных ворот. В этих воротах, по бокам которых высились два киранейских столпа, любой из людей казался карликом. Ахкеймион надеялся, что Майтанет окажется исключением.

За эти дни, в особенности после малоприятной встречи с рыцарем-командором, новый шрайя не выходил из головы у Ахкеймиона. Адепт надеялся, что присутствие этого человека положит конец его мучениям.

«Стоит ли он твоей преданности, Инрау? Стоит ли Майтанет твоей жизни?»

Позади него раздалось пение Созывающих Труб, чей бездонный тембр был так похож на древние боевые рога шранков. Сотни труб, сотрясающих высокий купол неба над головой. Повсюду вокруг Ахкеймиона люди разразились восторженными криками, и постепенно рев толпы сравнялся и перекрыл океанский стон Созывающих Труб. Трубы утихали, рев же только нарастал, пока не начало казаться, что сами стены Юнриюмы вот-вот треснут и обрушатся.

Из врат Чертога появилась вереница бритых наголо детей в багряных одеждах. Дети босиком бежали вниз по высокой лестнице, размахивая пальмовыми ветвями. Рев утих настолько, что сделалось можно различить отдельные выкрики, взмывавшие над гомоном толпы. Кое-кто затягивал обрывки гимнов, но пение тут же сходило на нет. Нетерпеливо зашевелившийся народ мало-помалу утихал в предвкушении шагов, которые вот-вот растопчут их…

«Все мы — для тебя, Майтанет. Как ты себя при этом чувствуешь?»

Несмотря на то что говорил ему Инрау, Ахкеймион знал, что юноша все же на свой лад поклоняется этому новому шрайе. Сознание этого уязвляло самолюбие Ахкеймиона. Он всегда дорожил обожанием своих учеников, а обожанием Инрау — тем паче. И вот старый наставник забыт ради нового. Ну еще бы, как он, Ахкеймион, может соперничать с человеком, способным повелевать подобными событиями!

Но тем не менее как-то ему это удалось. Каким-то образом он сумел обеспечить Завет глазами и ушами в самом сердце Тысячи Храмов. Что помогло убедить Инрау, его хитрость — или его унижение в стычке с Сарцеллом? Может, все дело в жалости?

Возможно, он опять одержал победу благодаря тому, что проиграл?

Ахкеймиону вспомнился Гешрунни.

Тот факт, что он справился без помощи Напевов, успокаивал его совесть — отчасти. Нет, он непременно воспользовался бы ими, если бы Инрау ответил отказом. Иллюзий на этот счет Ахкеймион не питал. Ведь если бы он не выполнил поручения, Кворум уничтожил бы Инрау. Для таких людей, как Наутцера, Инрау был перебежчиком, а перебежчик должен умереть — это закон. Гнозис, даже его жалкие обрывки, известные Инрау, куда ценнее, чем жизнь одного-единственного человека.

Но если бы он воспользовался Напевами Принуждения, рано или поздно лютимы, коллегия монахов и жрецов, управлявшая обширной сетью шпионов, что принадлежала Тысяче Храмов, обнаружили бы на Инрау следы колдовства. Ведь не все Немногие становятся колдунами. Некоторые пользуются своим даром, чтобы вести войну против школ. Ахкеймион не сомневался, что коллегия лютимов убила бы Инрау за то, что на нем — следы колдовства. Ему уже случалось терять агентов таким образом.

Все, что дало бы Принуждение, — это возможность выиграть немного времени. А еще это разбило бы его сердце.

Быть может, потому Инрау и согласился стать шпионом. Быть может, он сообразил, какую ловушку приготовили для него судьба и Ахкеймион. Быть может, он боялся не того, что может случиться с ним, если он откажется, а того, что может случиться с его бывшим наставником. Ахкеймион воспользовался бы Напевами, превратил бы Инрау в колдовскую марионетку — и сошел бы с ума.

Между киранейских столпов, по четыре в ряд, появились жрецы, облаченные в белое с золотой каймой, несущие золотые копии Бивня. Бивни сверкали на солнце. Хриплые вопли взмыли над низким рокотом толпы, нарастая подобно лавине. Толпа теснее сомкнулась вокруг Ахкеймиона, точно мокрые ладони. Спина его выгнулась под напором навалившихся сзади. Он споткнулся и запрокинул голову, чтобы глотнуть воздуха. Воздух имел вкус. Края неба начали расплываться. Смаргивая пот с глаз, Ахкеймион изо всех сил тянулся повыше, как будто где-то над головой начинался слой свежести и прохлады, где дыхание многотысячной толпы кончалось и начиналось небо. Голоса гремели, словно гром. Ахкеймион опустил глаза, и взор его наполнила Юнриюма. Сквозь лес воздетых рук он увидел возникшего во вратах Майтанета.

Новый шрайя был могуч. Ростом он не уступал любому норсирайцу. На нем было накрахмаленное белоснежное одеяние. Он носил густую черную бороду. Жрецы рядом с ним выглядели женоподобными. Ахкеймиону ужасно захотелось заглянуть ему в глаза, но на таком расстоянии глаз было не увидать: они прятались в тени бровей.

Инрау рассказывал, что Майтанет родом с дальнего юга, откуда-то из Сингулата или Нильнамеша, где власть Тысячи Храмов была нетвердой. Он пришел пешком, одинокий айнрити, через языческие земли Киана. Но в Сумну он не столько явился, сколько захватил ее. Среди пресыщенных чиновников Тысячи Храмов его темное происхождение было скорее преимуществом. Принадлежать к Тысяче Храмов означало быть запятнанным разложением, вонь которого не в силах отбить ни чистота веры, ни величие духа.

Тысяча Храмов взывала к Майтанету, и Майтанет явился на зов.

«Быть может, Консульт проведал об этой нужде? И создал тебя, чтобы заполнить брешь?»

Одна мысль о Консульте тут же привела Ахкеймиона в чувство. Бесчисленные кошмары внушили ему такую страстную ненависть к этому слову, что оно стало близким и узнаваемым, как собственное имя.

Его мысли перебил многоголосый рев толпы. Воздух дрожал от воплей. Ахкеймион поймал себя на том, что у него снова темнеет в глазах и холодеет в груди. Шум толпы поредел и наконец улегся. Ахкеймион услышал какие-то бессвязные звуки, но он был уверен, что это голос Майтанета. Снова рев. Люди пытались дотянуться рукой до далекого шрайи. Ахкеймион пошатывался от толчков потных рук, сдерживая комок тошноты, подкативший к горлу.

«Горячка…»

Потом рук вокруг сделалось еще больше, и незнакомые люди подняли его над поверхностью толпы. Ладони и пальцы, их было так много и прикосновение их было столь легким: были — и нет. Он чувствовал, как солнце печет его лицо сквозь черную бороду, сквозь влажную соль на щеках. Мельком видел неуклюже шевелящиеся расселины потных одежд, волос и кожи — равнина лиц, смотрящих на его тень, что проплывала над ними. На фоне внутреннего неба его полузакрытых глаз солнце растягивалось и колебалось сквозь слезы. И он слышал голос, ясный и теплый, точно погожий осенний день.

— Само по себе, — гремел шрайя, — фанимство есть оскорбление Господу. Но того факта, что верные, айнрити, терпят это кощунство, достаточно, чтобы гнев Божий ярко воспылал против нас!

Болтаясь на вытянутых руках под солнцем, Ахкеймион невольно ощутил безрассудный восторг при звуках этого голоса. Что за голос! Он касался не ушей, но страстей и мыслей напрямую, и все его интонации были отточенными, рассчитанными на то, чтобы возбуждать и приводить в ярость.

— Этот народ, эти кианцы — гнусный род, последователи Ложного Пророка. Ложного Пророка, дети мои! Бивень гласит, что нет нечестия страшнее лжепророчества! Нет человека подлее, вреднее, чернее душой, нежели тот, что творит насмешку над гласом Божиим! Мы же подписываем с фаним договоры; мы покупаем шелка и бирюзу, что прошли через их нечистые руки. Мы платим золотом за рабов и коней, взращенных в их корыстных стойлах. Отныне не вступят более верные в связь с такими заблудшими народами! Отныне не станут верные сдерживать свое негодование ради безделушек из рук язычников! Нет, дети мои, мы явим им свою ярость! Мы обрушим на них мщение Господне!

Ахкеймион бултыхался посреди рокота толпы, подбрасываемый ладонями, что вот-вот сожмутся в кулаки, руками, стремящимися скорее повергать, нежели поднимать.

— Нет! Не станем мы более торговать с язычниками! Отныне и впредь мы будем лишь брать боем! Никогда более не станут айнрити мириться с подобными гнусностями! Проклянем то, что уже проклято! МЫ! ОБЪЯВЛЯЕМ! ВОЙНУ!

Голос все приближался, как будто бесчисленные руки, поднявшие Ахкеймиона, могли лишь одно: нести его навстречу источнику этих громовых слов — слов, разодравших завесу будущего ужасным обетом.

Священная война…

— Шайме!!! — возопил Майтанет так, будто слово это лежало у истока всех горестей. — Град Последнего Пророка томится в длани язычника! В нечистых, кощунственных руках! Священная земля Шайме сделалась самым очагом отвратительнейшего зла! Кишаурим! Кишаурим превратили Ютерум — священные холмы! — в логовище непристойных церемоний, в конуру грязных, чудовищных обрядов! Амотеу, Святая Земля Последнего Пророка, Шайме, Святой Град Айнри Сейена, и Ютерум, священное место Вознесения, — все стало обиталищем множества и множества поруганий. Один отвратительный грех за другим! Воспомним же эти святые имена! Очистим же святые земли! Обратим же руки наши на кровавый труд войны! Поразим язычника лезвием отточенного меча. Пронзим его острием длинного копия. Очистим его мукой святого пламени! Мы будем сражаться и сражаться, доколе не ОСВОБОДИМ ШАЙМЕ!!!

Толпа взорвалась — и, продолжая свое кошмарное путешествие, Ахкеймион гадал, с неестественной отчетливостью мыслей близкого к обмороку мозга: отчего же фаним, когда посреди них имеется раковая опухоль в лице школ? Зачем убивать, когда собственное тело нуждается в исцелении? И зачем объявлять Священную войну, которую нельзя выиграть?

Невероятно далеко взметнулась, касаясь солнца, каменная стена — Юнриюма, твердыня Бивня, — и вот уже люди опускают его на ступени в тени портала. Вода заструилась по его лицу, попала в рот. Ахкеймион поднял голову, увидел стену орущих, побагровевших лиц, воздетых рук.

«Им нужен Шайме… Шайме. Никто и не думал угрожать школам».

Каждый миг напряженно звенел восторженным ревом собравшихся, но почему-то те, кто находился на ступенях, не разделяли общего ликования. Ахкеймион окинул взглядом остальных — тех, кого, подобно ему, подняли из толпы, дрожащих, обливающихся потом от изнеможения. Почему-то все они, как завороженные, не отрывали глаз от чего-то, что находилось на ступенях прямо над ним. Ахкеймион поднял глаза, вздрогнул, увидев на расстоянии пяди от своего лба поношенный сапог. Он глядел прямо между ног человеку, преклонившему колени рядом с другим. Человек всхлипнул, смахнул слезы — и тут заметил Ахкеймиона. Ошеломленный, Ахкеймион видел, как человек изумленно раскрыл глаза и вскинул брови, узнавая его, и тут же окаменел в ярости: колдун! «Здесь…»

«Пройас».

Это был принц Нерсей Пройас Конрийский… Еще один любимый ученик. Четыре года наставлял его Ахкеймион во всяких искусствах, не имеющих отношения к колдовству.

Но прежде чем они успели обменяться хоть словом, чьи-то руки отвели принца, все еще не отрывавшего глаз от Ахкеймиона, в сторону, и колдун увидел перед собой безмятежное и удивительно молодое лицо Майтанета.

Толпы ревели, но между ними двоими воцарилась жутковатая тишина. Лицо шрайи помрачнело, но в его синих глазах блеснуло нечто… нечто…

Он сказал негромко, словно бы свой своему:

— Подобных тебе не любят здесь, друг мой. Беги!

И Ахкеймион обратился в бегство. Станет ли ворона вступать в бой со львом? И, судорожно продираясь сквозь обезумевшие толпы айнрити, он мог думать лишь об одном: «Он способен видеть Немногих».

Лишь Немногие видят Немногих…


Майтанет крепко взял Пройаса под руку и сказал, достаточно громко, чтобы перекрыть разбушевавшуюся толпу:

— Мне нужно многое с вами обсудить, мой принц.

Пройас, еще не успевший опомниться от ярости и потрясения, вызванных встречей с бывшим наставником, утер слезы, струившиеся по щекам, и молча кивнул.

Майтанет велел ему следовать за Готианом, прославленным великим магистром шрайских рыцарей. Великий магистр увел принца прочь от блистательного шествия шрайи, в мрачные, подобные гробницам переходы Юнриюмы. Готиан отпустил несколько доброжелательных замечаний, несомненно, надеясь втянуть принца в разговор, но Пройас мог думать лишь об одном: «Ахкеймион! Бесстыжий мерзавец! Да как ты осмелился на такое поругание!»

Сколько лет прошло с тех пор, как они виделись в последний раз? Четыре года? Или даже пять? И все это время Пройас пытался очистить душу от влияния этого человека. Вся его жизнь вела к этому судьбоносному мигу, когда, преклонив колени у ног Святого Отца, он ощутил его величие, омывающее золотым водопадом, и облобызал его колено в миг чистого, абсолютного предания себя Господу.

И лишь затем, чтобы увидеть перед собой на ступенях дрожащего Друза Ахкеймиона! Закоренелого нечестивца, укрывающегося в тени самого великого человека, родившегося на свет за последнюю тысячу лет! Майтанет… Великий шрайя, который освободит Шайме, который снимет с веры Последнего Пророка иго императоров и язычников.

«Ахкеймион… Когда-то я любил тебя, дорогой наставник, но это уже слишком! Всякой терпимости есть предел!»

— Вы, похоже, встревожены, мой принц, — сказал наконец Готиан, указывая ему путь в очередной коридор.

Благовонный дым из смеси душистых пород дерева струился между колоннами, обрамляя светящимися ореолами огненные точки ламп. Откуда-то доносилось пение хора, разучивающего гимны.

— Прошу прощения, господин Готиан, — отозвался принц. — Сегодня был весьма удивительный день.

— Воистину так, мой принц, — ответствовал седовласый великий магистр с мудрой улыбкой на устах. — Но это еще не все: скоро он станет еще удивительнее.

Пройас не успел спросить, что он имеет в виду: колоннада закончилась и вывела их в просторный зал, окруженный массивными колоннами… Точнее, Пройасу сперва показалось, что это зал, но он быстро понял, что находится во внутреннем дворе. Сквозь навес высоко над головой лилось солнце, пронзая полумрак косыми лучами и протягивая светящиеся пальцы между западных колонн. Пройас моргнул, обвел взглядом истертый мозаичный пол…

Возможно ли это?

Он пал на колени.

Бивень.

Огромный витой рог, наполовину на солнце, наполовину в тени, подвешенный на цепях, что уходили ввысь и терялись там на фоне сияющего неба и колонн, погруженных в полумрак.

Бивень. Святая святых!

Сверкающий маслом, покрытый надписями, точно татуированные руки и ноги жрицы Гиерры.

Первые строки Богов! Первое писание! Здесь, доступное его взору!

Здесь.

Миновало несколько незабываемых мгновений. Потом Пройас ощутил на своем плече утешающую руку Готиана. Он сморгнул слезы и посмотрел на великого магистра.

— Спасибо вам, — произнес он почти шепотом, страшась потревожить царящее здесь величие. — Спасибо, что привели меня в это место.

Готиан кивнул и оставил принца наедине с его молитвами.

В его мыслях беспорядочно кружились триумфы и сожаления: победа над тидонцами в битве при Паремти; оскорбления, брошенные им в лицо старшему брату за неделю до смерти того… Казалось, будто здесь сокрытые сети наконец-то вытягивались на поверхность, так, чтобы все былое собралось на палубе настоящего мгновения. И даже годы, которые он мальчишкой провел при Ахкеймионе, и его раздражение бесконечной учебой, и беззлобные шутки наставника — все имело свое значение в подготовке к этому моменту. Сейчас. Пред Бивнем.

«Предаю себя Слову твоему, Господи. Всей душой предаюсь той жестокой цели, что Ты поставил предо мной. Я обращу поле брани в храм!»

Гомон птиц, резвящихся под крышей. Аромат сандалового дерева, омытый чистым, как на небесах, воздухом. Полосы льющегося с вышины солнечного света. И Бивень, парящий на фоне тени могучих киранейских колонн. Неподвижный. Безмолвный.

— Не правда ли, великое потрясение — впервые узреть Бивень? — раздался позади мощный голос.

Пройас обернулся. Ему казалось, что он уже выше преклонения перед любым из смертных, однако же на этого человека он уставился с обожанием. Майтанет. Новый, безупречный шрайя Тысячи Храмов. Человек, который принесет мир народам Трех Морей, дав им Священную войну.

«Новый наставник».

— С самого начала был он с нами, — продолжал Майтанет, благоговейно взирая на Бивень, — наш вожатый, наш советник, наш судия. Это единственная вещь, которая видит нас, когда мы смотрим на нее.

— Да, — откликнулся Пройас. — Я это чувствую.

— Дорожи этим ощущением, Пройас! Носи его в груди и не забывай никогда. Ибо во дни грядущие тебя будет осаждать множество людей, что забыли.

— Прошу прощения, ваша милость?

Майтанет подошел к нему вплотную. Он сменил свои роскошные, шитые золотом одежды на простой белый балахон. Пройасу казалось, что каждое его движение, любая поза передают ощущение неизбежности, как будто писание о его деяниях уже создано.

— Я говорю о Священной войне, Пройас, тяжком молоте Последнего Пророка. Многие будут стремиться извратить ее.

— До меня уже дошли слухи, будто император…

— Будут и иные, — продолжал Майтанет тоном одновременно печальным и резким. — Люди из школ…

Пройас почувствовал неловкость. Перебивать его осмеливался лишь король, его отец, и то если он говорил какую-то глупость.

— Из школ, ваша милость?

Шрайя повернул к нему бородатое лицо, и Пройаса ошеломил решительный блеск его синих глаз.

— Скажите мне, Нерсей Пройас, — осведомился Майтанет голосом, не терпящим возражений, — кто был этот человек, этот колдун, что осмелился осквернить мое присутствие?

Глава 4

Сумна

«Быть несведущим и быть обманутым — разные вещи. Быть несведущим означает быть рабом мира. Быть обманутым означает быть рабом другого человека. Есть лишь один вопрос: отчего, если все люди невежественны и тем самым являются рабами, это второе рабство так нас уязвляет?»

Айенсис, «Эпистемологии»

«Но, невзирая на легенды о зверствах фаним, факт остается фактом: кианцы, хотя и язычники, на удивление терпимо относились к паломничествам айнрити в Шайме — разумеется, до того, как началась Священная война. Отчего бы народу, мечтающему уничтожить Бивень, оказывать такую любезность тем, кто его боготворил? Быть может, они делали это ради возможности торговать с ними, как это предполагали другие. Однако основную причину следует искать в их прошлом. Кианцы пришли из пустыни, и священное место называется в их языке „си’инкхалис“, что означает буквально „большой оазис“. У них в пустыне обычай требовал никогда не отказывать путнику в воде, даже если это враг».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Священная война айнрити против фаним была объявлена Майтанетом, сто шестнадцатым шрайей Тысячи Храмов, в утро Вознесения 4110 года Бивня. День выдался не по сезону жарким, как будто сам Господь благословил Священную войну предвестием лета. Да и по всем Трем Морям не счесть было слухов о видениях и предзнаменованиях — и все они свидетельствовали о святости цели, поставленной перед айнрити.

Вести разносились стремительно. Среди всех народов жрецы шрайских храмов и храмов разных богов произносили проповеди о зверствах и беззакониях фаним. Как, вопрошали они, как могут айнрити называть себя верными, когда град Последнего Пророка порабощен язычниками? Благодаря их страстным обличительным речам абстрактные грехи далекого экзотического народа сделались близки собраниям айнрити и преобразились в их собственные. Терпеть беззаконие, говорили им, означает поощрять греховность. Ведь если человек не пропалывает свой сад, не означает ли это, что он взращивает сорную траву? И айнрити казалось, будто их разбудили от корыстного сна и безделья, будто они погрязли в безответственном слабодушии. Долго ли станут боги терпеть народ, который превратил свои сердца в продажных девок, который позволил убаюкать себя мирскому процветанию? Быть может, боги уже готовы отвернуться от них, или, хуже того, обратить на них свой пылающий гнев!

На улицах больших городов торговцы делились с покупателями вестями о все новых монархах, изъявивших желание встать под знамена Бивня. В кабаках старые солдаты спорили, чей командир благочестивее. Детишки собирались у очагов и, развесив уши, в страхе и трепете внимали рассказам своих отцов о том, как фаним, гнусный и бесчестный народ, осквернили чистоту немыслимо прекрасного города Шайме. А потом дети с криком просыпались ночами, бормоча что-то о безглазых кишаурим, которые видят с помощью змеиных голов. А днем, бегая по улицам или по лугам, старшие братья заставляли младших исполнять в игре роли язычников, чтобы они, старшие, могли лупить их палками, изображающими мечи. А мужья в темноте, на супружеском ложе, рассказывали женам последние новости о Священной войне и внушительным шепотом объясняли, какую великую цель поставил перед ними шрайя. Жены же плакали — но тихо, ибо вера делает сильной даже женщину, — понимая, что скоро их мужья покинут их.

Шайме. Люди думали об этом священном названии — и скрежетали зубами. И казалось им, будто в Шайме стоит тишина, будто этот край затаил дыхание на много томительных столетий, дожидаясь, пока ленивые последователи Последнего Пророка наконец пробудятся от сна и исправят древнее дьявольское преступление. Они явятся с мечом и кинжалом и очистят эту землю! И когда все фаним умрут, они преклонят колени и поцелуют сладостную землю, что породила Последнего Пророка.

Они примут участие в Священной войне.

Тысяча Храмов распространяла эдикты о том, что любой, попытавшийся воспользоваться отсутствием какого-либо владыки, вставшего под знамена Бивня, будет схвачен, предстанет перед храмовым судом по обвинению в ереси и казнен. Получив таким образом гарантию, что никто не посмеет лишить их законных прав, многочисленные принцы, князья, графы и рыцари разных народов объявляли, что идут служить Бивню. Обычные войны и раздоры оказались забыты. Земли отдавались в залог. Таны и бароны созывали своих мелких вассалов. Холопов срывали с земли, вооружали и селили в выстроенных на скорую руку казармах. Были наняты огромные флотилии, дабы перевезти войска в Момемн, откуда шрайя повелел начать священный поход.

Майтанет воззвал — и все Три Моря откликнулись на зов. Хребет язычников будет сломлен! Святой Шайме будет очищен.


Середина весны, 4110 год Бивня, Сумна

Эсменет никогда не переставала думать о дочери. Даже удивительно, как любая, самая обыденная случайность могла пробудить воспоминания о ней. На сей раз это был Ахкеймион и его странная привычка сперва понюхать каждую сливу, а потом уже положить ее в рот.

Один раз ее дочка понюхала яблоко на рынке. Это было безжизненное воспоминание, полупрозрачное, словно бы обесцвеченное тем жутким фактом, что девочка умерла. Прелестное дитя, яркое, как цветок, на фоне теней проходящих мимо людей, с прямыми черными волосами, круглощеким личиком и глазами, что сияли вечной надеждой.

— Мама, оно так пахнет! — сказала она вполголоса, делясь озарением. — Оно… оно как будто вода и цветы!

И расплылась в торжествующей улыбке.

Эсменет взглянула на угрюмого торговца. Тот молча кивнул на сплетенных змей, вытатуированных у нее на левой руке. Мысль была понятна: «Таким, как ты, не продаю».

— Как странно, радость моя! А вот мне кажется, оно пахнет так, как будто оно слишком дорогое.

— Ну ма-ама… — сказала малышка.

Эсменет сморгнула с глаз навернувшиеся слезы. Ахкеймион обращался к ней.

— Мне это кажется очень сложным, — сказал он с доверительным видом.

«Надо было купить ей яблоко где-нибудь в другом месте!»

Они оба сидели на низеньких табуретах в ее комнате, рядом с исцарапанным столиком высотой по колено. Ставни были распахнуты, и прохладный весенний воздух, казалось, усиливал доносившийся снаружи уличный шум. Ахкеймион кутался в шерстяное одеяло, а сама Эсменет предпочитала дрожать от холода.

Давно ли Ахкеймион живет у нее? Пожалуй, достаточно давно, чтобы они успели порядком надоесть друг другу. Как будто они муж и жена. Теперь она понимала, что шпион, подобный Ахкеймиону, человек, который вербует и направляет тех, кто действительно имеет доступ к сведениям, проводит большую часть жизни, просто дожидаясь, когда что-нибудь случится. И ждал Ахкеймион здесь, в небогатой комнатенке в старом многоэтажном доме, где обитали десятки таких же шлюх, как она.

Поначалу было так странно! Несколько дней подряд, проснувшись по утрам, она лежала и слушала, как он жутко кряхтит на ее горшке. Она прятала голову под одеяло и громко требовала, чтобы он сходил либо к врачу, либо к жрецу — и не сказать, чтобы совсем уж в шутку: звучало это и впрямь ужасно! Ахкеймион стал звать это своим «утренним армагеддоном» после того, как Эсменет один раз, уже почти всерьез, вскричала:

— Слушай, Акка, если ты каждую ночь заново переживаешь Армагеддон, это еще не значит, что тебе следует по утрам делиться этим со мной!

Ахкеймион стыдливо хихикал, подмываясь, бормотал что-то насчет того, как полезно много пить и промывать кишки. Вид колдуна, льющего воду себе на задницу, отчасти успокаивал, отчасти забавлял Эсменет.

Она вставала, отворяла окно и, как всегда, присаживалась полуголой на подоконник, то окидывая взглядом дымную сутолоку Сумны, то обшаривая глазами улицу в поисках потенциального клиента. Они вместе съедали скудный завтрак: пресный хлеб, кислый сыр и тому подобное, обсуждая самые разные вещи: последние слухи о Майтанете, продажное лицемерие жрецов, брань погонщиков, от которой краснеют даже солдаты, и так далее. И Эсменет казалось, что они счастливы, что каким-то образом они неразрывно связаны с этим местом и этим временем.

Но рано или поздно кто-нибудь окликал ее с улицы, или же один из постоянных клиентов стучался у дверей, и идиллии наступал конец. Ахкеймион мрачнел, хватал свой плащ и ранец и уходил пьянствовать в какой-нибудь захудалый кабачок. Обычно она замечала его с подоконника, когда он возвращался, шагая в одиночестве через бесконечную людскую давку: стареющий, слегка полноватый человек, выглядящий так, будто он вдрызг продулся в кости. И каждый раз, без исключения, он уже следил за ней к тому времени, как она его замечала. Он неуверенно махал ей рукой, пытался улыбнуться, и ее пронзала печаль, порой такая острая, что она ахала вслух.

Что она чувствовала? О, много чего. Разумеется, жалость к нему. Посреди всех этих чужих людей Ахкеймион выглядел всегда таким одиноким, таким непонятым. «Никто, — часто думала она, — не знает его так, как знаю я!» А еще — облегчение: он снова вернулся, вернулся к ней, хотя у него было достаточно золота, чтобы купить себе шлюшку помоложе. Еще печаль — такая эгоистичная. И стыд. Ей было стыдно, оттого что она знала: Ахкеймион ее любит, и каждый раз, когда она приводит клиента, это разбивает ему сердце.

Но что ей оставалось?

Он никогда бы не вошел к ней, если бы не увидел ее на подоконнике. Один раз, когда ее отколошматил особенно гнусный мерзавец, назвавшийся медником, она только и могла, что заползти в кровать и реветь, пока не уснула. Но перед закатом она пробудилась и заторопилась к окну, когда увидела, что Ахкеймион не приходил. Она просидела там всю ночь, съежившись, дожидаясь его. Она видела, как солнце позолотило море и пронзило стрелами лучей затянутый туманом город. По улице прогрохотали первые повозки горшечников, потянулись к голубеющему небу первые струйки дыма из печей для обжига и домашних очагов. Эсменет сидела и тихо плакала. Но и тогда она выпростала из-под покрывал одну грудь и свесила поверх холодной кирпичной стены длинную бледную ногу, чтобы каждый, проходящий мимо, мог, подняв голову, увидеть смутное обещание между ее колен.

И только тогда, когда солнце начало припекать ее лицо и голое колено, она наконец услышала стук в дверь. Она стрелой пронеслась через комнату, распахнула дверь — на пороге стоял растрепанный колдун.

— Акка! — вскричала она, и слезы хлынули у нее из глаз.

Он посмотрел на нее, на пустую кровать и признался, что заснул у нее под дверью. И тогда Эсменет поняла, что действительно любит его.

Странный это был брак — если это вообще можно назвать браком. Союз отверженных, скрепленный молчаливыми обетами. Колдун и шлюха. Возможно, от подобного союза следует ожидать некоторого безрассудства: ведь эта странная вещь, «любовь», становится тем глубже, чем сильнее презирают тебя окружающие.

Эсменет обняла себя за плечи, смерила Ахкеймиона взглядом и раздраженно вздохнула.

— Что? — устало спросила она. — Что тебе кажется сложным, Акка?

Ахкеймион обиженно отвернулся и ничего не сказал.

Узнав про медника, он пришел в ярость. Он схватил Эсменет за руку и потащил с собой. Они обошли несколько мастерских, и везде он спрашивал, не узнает ли она этого человека. И хотя Эсменет протестовала, объясняла, что подобные происшествия — просто издержки ее ремесла: мало ли кто явится с улицы! — однако в глубине души она была в восторге и втайне надеялась, что Ахкеймион испепелит мерзавца. Быть может, впервые за время их знакомства она осознала, что Ахкеймион может это сделать и ему уже случалось делать такое.

Однако того медника они так и не нашли.

Эсменет подозревала, что Ахкеймион продолжает рыскать по мастерским, разыскивая человека, который подходит под ее описание. И она не сомневалась, что если Ахкеймион его отыщет, то убьет. Он несколько раз упоминал о меднике уже спустя много времени после этого инцидента, и, хотя Ахкеймион делал вид, что хочет лишь оказать ей услугу, Эсменет подозревала, что на самом деле он — хотя бы в глубине души — мечтает убить всех ее клиентов.

— Зачем ты тут торчишь, Ахкеймион? — спросила она. В ее голосе звучала легкая враждебность.

Он гневно воззрился на нее, и его безмолвный вопрос был ясен: «Зачем ты по-прежнему спишь с ними, Эсми? Почему ты непременно желаешь оставаться шлюхой теперь, когда я здесь, с тобой?»

«Потому что рано или поздно ты от меня уйдешь, Акка… А мужчины, которые меня кормят, за это время найдут себе других шлюх».

Но он не успел ничего сказать: в дверь робко постучали.

— Я ухожу, — сказал Ахкеймион и встал.

Ее пронзил ужас.

— Когда вернешься? — спросила она, стараясь не выдавать своего отчаяния.

— Потом, — сказал он. — После…

Он протянул ей одеяло, Эсменет судорожно его стиснула. В последнее время она все хватала чересчур сильно, как будто желая раздавить, точно стекло. Она смотрела, как Ахкеймион подошел к двери.

— Инрау! — сказал Ахкеймион. — Что ты тут делаешь?

— Я узнал очень важные сведения! — ответил запыхавшийся молодой человек.

— Входи, входи! — сказал Ахкеймион, провожая жреца к табурету.

— Боюсь, я был недостаточно осмотрителен, — сказал Инрау, стараясь не смотреть в глаза ни Ахкеймиону, ни Эсменет. — Возможно, за мной следят.

Ахкеймион некоторое время пристально глядел на него, потом пожал плечами.

— Даже если и следят, это неважно. Жрецы часто бывают у проституток.

— Это правда, Эсменет? — спросил Инрау с нервным смешком.

Эсменет видела, что ее присутствие смущает Инрау, и, как многие добродушные люди, тот пытался скрыть смущение натянутыми шутками.

— Они в этом смысле ничем не отличаются от колдунов, — усмехнулась она.

Ахкеймион взглянул на нее с притворным негодованием, и Инрау нервно рассмеялся.

— Ну, рассказывай, — сказал Ахкеймион. Он улыбался, но взгляд его оставался серьезным. — Что же ты узнал?

Лицо Инрау на миг сделалось по-детски сосредоточенным. Юноша был темноволос, худощав, чисто выбрит, с большими карими глазами и девичьими губами. Эсменет подумалось, что он обладает обаятельной уязвимостью молодого человека, оказавшегося в тени тяжких молотов мира сего. Шлюхи ценят таких парнишек, и не только потому, что те платят вдвое: не только за удовольствие, но еще вдобавок и за причиненный ущерб. Они, кроме этого, дают еще и иное вознаграждение. Таких мужчин можно спокойно любить — как мать любит нежного сына.

«Я могу тебе сказать, отчего ты так боишься за него, Акка».

Инрау глубоко вздохнул и выпалил:

— Багряные Шпили согласились присоединиться к Священному воинству!

Ахкеймион нахмурил брови.

— Это только слух, или?..

— Наверно, только слух… — Инрау помолчал. — Но мне это сказал Оратэ из коллегии лютимов. Я подозреваю, что Майтанет предложил им это давно. И в доказательство того, что это не шутка, он отправил в Каритусаль шесть Безделушек — как знак доброй воли. Поскольку распределение хор идет через лютимов, Майтанету пришлось объясняться с ними.

— Значит, это правда?

— Это правда.

Инрау взглянул на него, как голодный человек, нашедший заморскую монету, глядит на менялу. «Дорого ли это стоит?»

— Великолепно. Великолепно. Это действительно важная новость.

Восторг Инрау был столь заразителен, что Эсменет сама невольно улыбнулась вместе с ним.

— Ты молодец, Инрау, — сказала она.

— Да, действительно, — добавил Ахкеймион. — Багряные Шпили, Эсми — это самая могущественная школа Трех Морей. Со времен последней Войны магов они правят Верхним Айноном…

Продолжать он не мог — очевидно, в голове у него теснилось слишком много вопросов. Ахкеймион всегда имел привычку давать ненужные объяснения — можно подумать, она не знает, кто такие Багряные Шпили! Но Эсменет прощала ему это. В каком-то смысле эти объяснения демонстрировали его желание включить ее в свою жизнь, в круг своих интересов. В этом, как и во многом другом, Ахкеймион был совсем не похож на других мужчин.

— Шесть Безделушек! — выдохнул он. — Удивительный дар! Поистине бесценный!

Не за это ли она полюбила его? Когда она была одна, мир выглядел таким тесным — и таким убогим. А когда он возвращался, казалось, будто он приносил в своем ранце все Три Моря сразу. Она вела тихую, неприметную жизнь, загнанная в подполье нуждой и невежеством. И вдруг появлялся этот добродушный, пузатый мужик — человек, похожий на шпиона еще меньше, чем на колдуна, — и на какое-то время потолок ее жизни исчезал, и на нее обрушивались солнце и большой мир.

«Я тебя люблю, Друз Ахкеймион!»

— Безделушки, Эсми! Ведь для Тысячи Храмов это слезы самого Господа! И отдать шесть из них нечестивой школе? Интересно…

Он задумчиво разбирал свою бороду, все время проводя пальцами по одним и тем же серебристым полоскам.

Безделушки… Это напомнило Эсменет, что мир Ахкеймиона, при всех его чудесах, смертельно опасен. Храмовый закон требовал побивать проституток камнями наравне с женщинами, изменившими мужу. Она подумала, что на колдунов это тоже распространяется, только колдуна можно убить лишь одним камнем — но зато этому камню достаточно один раз прикоснуться к колдуну. По счастью, Безделушек на свете не так много. А вот камней для продажных девок предостаточно.

— Но почему? — спросил Инрау, и голос его сделался грустным. — Для чего Майтанету осквернять Священную войну, приглашая участвовать в ней школу?

«Как ему, должно быть, трудно — разрываться между такими людьми, как Ахкеймион и Майтанет», — подумала Эсменет.

— Потому что без этого не обойтись, — ответил Ахкеймион. — В противном случае Священная война обречена на провал. Вспомни: в Шайме обитают кишаурим.

— Но ведь хоры для них так же смертельны, как и для колдунов!

— Быть может… Но в такой войне, как эта, это особой роли не играет. Прежде чем они сумеют использовать Безделушки против кишаурим, им придется одолеть войска Киана. Нет, школа Майтанету нужна непременно!

«В такой войне, как эта!» — подумала Эсменет. В юности она с наслаждением слушала рассказы о войне. Да и теперь обычно просила понравившихся ей солдат рассказать о битвах, в которых они побывали. На миг она представила себе сумятицу сражения, сверкание мечей во вспышках колдовского пламени…

— А что до Багряных Шпилей… — продолжал Ахкеймион. — Для него не может быть более подходящей школы, поскольку…

— Нет школы более отвратительной! — пылко возразил Инрау.

Эсменет знала, что Завет особенно ненавидит школу Багряных Шпилей. Ахкеймион как-то раз объяснил ей причину: ни одна другая школа не завидует настолько сильно тому, что Завет обладает Гнозисом.

— Бивень не делает различий между гнусностями, — заметил Ахкеймион. — Очевидно, Майтанет сделал этот шаг из чисто политических соображений. Поговаривают, что император уже примеривается, как бы превратить Священную войну в орудие, с помощью которого он вернет себе прежние земли. Объединение с Багряными Шпилями позволит Майтанету не полагаться на императорскую школу, Имперский Сайк. Подумай о том, что может сделать из Священной войны дом Икуреев.

Император. Неизвестно почему, но упоминание о нем заставило Эсменет взглянуть на два медных таланта, лежащих у нее на столе, один на другом. На талантах были изображены миниатюрные профили Икурея Ксерия III, императора Нансурии. Ее императора. Эсменет, как и все обитатели Сумны, на самом деле никогда не думала об императоре как о своем владыке, несмотря на то что его войска поставляли ей клиентов так же исправно, как и храмы. «Наверно, это из-за того, что здесь шрайя ближе», — подумала она. Но, с другой стороны, для нее и сам шрайя значил не так уж много. «Просто я слишком ничтожна», — подумала Эсменет.

И тут ей в голову пришел вопрос.

— А разве… — начала было Эсменет, но запнулась: мужчины взглянули на нее как-то странно. — А разве не следовало бы скорее задаться вопросом: отчего Багряные Шпили приняли предложение Майтанета? Что может заставить школу присоединиться к Священному воинству? Что-то тут не вяжется, вы не находите? Ведь не так давно ты, Акка, боялся, что Священная война будет объявлена школам!

Короткая пауза. Инрау усмехнулся, словно его насмешила собственная тупость. Эсменет осознала, что отныне и впредь Инрау в подобных делах будет относиться к ней как к равной. Ахкеймион же, как прежде, останется надменным, высшим авторитетом в любых вопросах. Возможно, это и справедливо, учитывая его род занятий.

— На самом деле причин тому несколько, — сказал наконец Ахкеймион. — Перед отъездом из Каритусаля мне стало известно, что Багряные Шпили ведут войну — тайную — против колдунов-жрецов фаним, кишаурим. Война длилась уже десять долгих лет.

Он на миг прикусил губу.

— По неизвестной причине кишаурим убили Сашеоку, который тогда был великим магистром Багряных Шпилей. Теперь у них великим магистром Элеазар, ученик Сашеоки. Ходили слухи, что они с Сашеокой были близки, близки на тот манер, как это принято у айнонов…

— Так значит, Багряные Шпили… — начал Инрау.

— Надеются отомстить, — закончил Ахкеймион, — и покончить со своей тайной войной. Но дело не только в этом. Ни одна из школ не может понять метафизики кишаурим, Псухе. Всех, даже школу Завета, приводит в ужас тот факт, что их действия не воспринимаются как колдовство.

— А отчего это вас так пугает? — поинтересовалась Эсменет. Это был один из тех мелких вопросов, которые она все никак не решалась задать.

— Отчего?! — переспросил Ахкеймион, внезапно сделавшись чрезвычайно серьезным. — Ты бы не спрашивала об этом, Эсменет, если бы имела представление, какой мощью мы владеем. Ты себе просто представить не можешь, насколько велика эта мощь, и как хрупки по сравнению с нею наши тела. Сашеока погиб именно потому, что не смог отличить дело рук кишаурим от творения Божия.

Эсменет нахмурилась. Она обернулась к Инрау.

— С тобой он тоже так себя ведет?

— Ты имеешь в виду: осуждает вопрос вместо того, чтобы дать ответ? — насмешливо спросил Инрау. — Постоянно.

Ахкеймион сделался мрачнее тучи.

— Слушайте! Слушайте меня внимательно. Мы с вами не в игрушки играем. Любой из нас — и в первую очередь ты, Инрау, — может кончить тем, что головы наши сварят с солью, высушат и выставят напоказ перед Чертогом Бивня. А между тем на кон поставлены не только наши жизни. Нечто большее, куда большее!

Эсменет умолкла, слегка ошеломленная суровой отповедью. Она осознала, что временами забывает о том, насколько глубок Друз Ахкеймион. Сколько раз она удерживала его в объятиях, когда он пробуждался после одного из своих сновидений? Сколько раз она слышала, как он что-то бормочет во сне на непонятных языках? Она взглянула на колдуна — и увидела, что гнев в его глазах сменился болью.

— Я не надеюсь на то, что кто-то из вас осознает, насколько велики ставки. Порой я и сам устаю слышать свою болтовню про Консульт. Но на этот раз что-то не так. Я знаю, для тебя, Инрау, мучительно даже думать о таком, но твой Майтанет…

— Майтанет — не мой! Он никому не принадлежит, и именно это… — Инрау запнулся, словно смущенный собственной пылкостью, — именно это делает его достойным моей преданности. Быть может, ты прав, и я в самом деле не способен осознать, насколько велики ставки, но мне известно больше, чем множеству людей. И мне не по себе, Акка. Я опасаюсь, что это еще одна погоня за тенью.

Говоря это, Инрау покосился — скорее всего, невольно — на змей, знак шлюхи, вытатуированных на руке Эсменет. Она невольно спрятала ладони под мышки.

И тут ее непостижимым образом осенило: ведь за всеми этими событиями кроется настоящая тайна! Глаза ее округлились, она обвела собеседников взглядом. Инрау потупился. Но Ахкеймион пристально смотрел на нее.

«Он знает, — подумала Эсменет. — Он знает, что у меня дар на такие вещи».

— В чем дело, Эсми?

— Ты говоришь, Завету только недавно стало известно, что Багряные Шпили воюют с кишаурим?

— Да.

Она невольно подалась вперед, как будто то, что она собиралась сказать, лучше было произнести шепотом.

— Акка, но если Багряные Шпили в течение десяти лет сумели таить это от Завета, откуда же тогда Майтанет, человек, который совсем недавно сделался шрайей, это знает?

— Что ты имеешь в виду? — с тревогой спросил Инрау.

— Да нет, — задумчиво сказал Ахкеймион, — она права. Майтанету бы и в голову не пришло обращаться к Багряным Шпилям, если бы он не знал заранее, что эта школа враждует с кишаурим. В противном случае это было бы глупостью. Самая надменная школа в Трех Морях присоединяется к Священному воинству? Подумай сам. Но откуда он мог знать?

— Быть может, — предположил Инрау, — Тысяче Храмов это стало известно случайно — как и тебе, только раньше.

— Быть может, — повторил Ахкеймион. — Но это маловероятно. Это как минимум требует того, чтобы мы следили за ним вдвое внимательнее.

Эсменет снова вздрогнула, но на этот раз от возбуждения. «Мир вертится вокруг таких людей, как эти, а я только что присоединилась к ним!» Ей показалось, что воздух пахнет водой и цветами.

Инрау мельком взглянул на Эсменет, потом жалобно уставился на своего учителя.

— Я не могу сделать того, о чем ты просишь! Просто не могу!

— Ты должен подобраться к Майтанету поближе, Инрау. Твой шрайя чересчур умен и всеведущ.

— И что? — спросил молодой жрец с наигранным сарказмом. — Слишком умен и всеведущ, чтобы быть человеком верующим?

— Не в том дело, друг мой. Слишком умен и всеведущ, чтобы быть тем, чем кажется.


Конец весны, 4110 год Бивня, Сумна

Дождь. Если город старый, очень старый, его канавы и водоемы всегда черны, заполнены вековыми отходами. Сумна древнее древнего, и ее воды черны, как смола.

Паро Инрау, съежившись и обнимая себя за плечи, осматривал темный двор. Он был один. Повсюду слышался шум воды: глухой шелест ливня, клокотанье в водосточных желобах, плеск в канавах. Сквозь шелест, клокотанье и плеск доносились стенания молящихся. Искаженная мукой и печалью, их песнь звенела в мокром камне и оплетала мысли Инрау надрывными нотами. Гимны страдания. Два голоса: один жалобно взмывал ввысь, вопрошая, отчего, отчего мы должны страдать; второй — низкий, полный угрюмого величия Тысячи Храмов, нес тяжкую истину: люди всегда едины со страданием и разрушением, и слезы — единственная святая вода на свете.

«Моя жизнь… — думал Инрау. — Моя жизнь».

Он опустил голову и скривился, пытаясь сдержать слезы. Если бы он только мог забыть… Если бы…

«Шрайя… Но как такое может быть?»

Так одиноко… Вокруг громоздилась кенейских времен кладка, уходящая вдаль, в темные залы Хагерны. Инрау сполз по мокрой стене и принялся раскачиваться, сидя на корточках. Страх был настолько всеобъемлющим, что бежать было некуда. Он мог лишь съежиться еще сильнее и рыдать, стараясь забыться.

«Ахкеймион, дорогой мой наставник… Что ты сделал со мной?»

Обычно думая о годах, проведенных в Атьерсе, в занятиях, под бдительным оком Друза Ахкеймиона, Инрау вспоминал те дни, когда он с отцом и дядей выходил далеко в море на рыбную ловлю — бывало, над морем собирались тучи, а его отец все вытягивал из моря серебристую рыбу и наотрез отказывался возвращаться в деревню.

— Ты гляди, какой улов! — кричал он, и глаза его были безумны от отчаянного везения. — Мом благосклонен к нам, ребята! Бог нам благоволит!

Атьерс напоминал Инрау о тех опасных временах не потому, что Ахкеймион походил на его отца — нет, отец Инрау был крепок и силен, его ноги, казалось, были созданы для палубы, и дух не ведал страха перед бушующей стихией, — просто богатства, которые Инрау извлекал из пучин колдовства, были, подобно той рыбе, оплачены смертельной опасностью. Атьерс казался Инрау неистовым штормом, застывшим во взмывающих к небу столпах из черного камня, а Ахкеймион напоминал скорее дядю, смиряющегося перед гневом его отца и торопящегося наполнить лодку, чтобы спасти и брата, и племянника. Он обязан Друзу Ахкеймиону жизнью — в этом Инрау был уверен. Адепты Завета никогда не возвращаются на берег, а тех, кто бросает свои сети, чтобы вернуться, они убивают.

Как можно возвратить подобный долг? Задолжав денег, можно просто вернуть заимодавцу сумму с процентами. Потому что отданное и возвращенное равны друг другу. Но так ли прост обмен, когда один человек обязан другому жизнью? Разве не обязан Инрау в уплату за то, что Ахкеймион вернул его на берег, в последний раз выйти с ним в бурное море Завета? Платить Ахкеймиону той же монетой, которую он задолжал, казалось почему-то неправильным, как будто бывший наставник просто взял свой дар обратно, вместо того чтобы попросить что-то взамен.

Инрау не раз приходилось совершать обмен. Оставив Завет ради Тысячи Храмов, он сменил горе Сесватхи на трагическую красоту Айнри Сейена, ужас Консульта на ненависть кишаурим и пренебрежительный отказ от веры — на благочестивое неприятие колдовства. И тогда, вначале, он не раз спрашивал себя, много ли выиграл этой сменой призваний.

Все. Он выиграл все. Вера вместо знания, мудрость вместо хитроумия, душа вместо интеллекта — для таких вещей не существует весов, только люди и их разнообразные наклонности. Инрау был рожден для Тысячи Храмов, и, позволив ему оставить школу Завета, Ахкеймион подарил ему все. И поэтому благодарность, которую Инрау испытывал к бывшему наставнику, нельзя было ни измерить, ни описать словами. «Все, что угодно! — думал он, бродя по Хагерне, одуревший от радости и свалившегося с плеч непосильного бремени. — Все, что угодно!»

И вот налетела буря. Он чувствовал себя крохотным, как мальчишка, затерявшийся в темном бушующем море.

«Я хочу забыть об этом! Пожалуйста!»

На миг ему показалось, что он слышит топот сапог, эхом отдающийся в переходах, но тут раздался рев Созывающих Труб — немыслимо низкий, точно шум океанского прибоя за каменной стеной. Инрау бросился через двор к огромным дверям храма, кутаясь в плащ: ливень был нешуточный. Двери Ирреюмы со скрежетом распахнулись, и на булыжный двор с пузырящимися лужами упала широкая полоса света. Стараясь избегать любопытных глаз, Инрау проталкивался сквозь толпы жрецов и монахов, хлынувших из храма наружу. Он взбежал по широким ступеням, между бронзовых змей, благословлявших вход.

Привратники нахмурились, когда он вошел. Поначалу Инрау съежился, но тут же сообразил, что он просто наследил на полу, а им теперь убираться. И больше не обращал на них внимания. Перед ними уходили вдаль два ряда колонн, образующих широкий неф, беспорядочно освещенный свисающими с потолка светильниками. Колонны взмывали ввысь, поддерживая хоры, а центральная часть потолка была столь высока, что свет ламп не достигал ее. За колоннами центрального нефа, справа и слева, было еще два ряда колонн поменьше, ограждавших малые святилища различных божеств. И все как будто стремилось куда-то, вперед или ввысь.

Инрау рассеянно дотронулся до известняковой кладки. Прохладная. Бесстрастная. Не задумывающаяся о том, какая тяжкая ноша на нее возложена. Вот какова сила вещей неодушевленных! «Даруй мне такую силу, о богиня! Сделай меня подобным столпу!»

Инрау обогнул колонну и вошел в тень святилища. Прохладный камень успокаивал. «Онкис… Возлюбленная».

«У Бога — тысяча тысяч ликов, — сказал Сейен, — сердце же у человека всего одно». Любая великая вера подобна лабиринту, состоящему из бесчисленных мелких гротов, полупотаенных мест, где абстракции исчезают и объекты поклонения становятся достаточно невелики, чтобы удовлетворять сиюминутные нужды, достаточно близки, чтобы им можно было открыто поплакаться на мелкие обиды. Инрау нашел себе такую пещерку в святилище Онкис, Поющей-во-Тьме, Воплощения, которое пребывает в сердце любого человека, вечно побуждая его брать больше, чем он способен удержать.

Инрау преклонил колени. Его душили слезы.

Если бы он только мог забыть… забыть, чему учил его Завет. Если бы ему это удалось, то последнее душераздирающее откровение не имело бы для него значения. Если бы только Ахкеймион не приходил! Цена оказалась чересчур высока.

Онкис… Простит ли она ему возвращение к Завету?

Идол был высечен из белого мрамора, с глазами закрытыми и запавшими, точно у мертвеца. На первый взгляд статуя походила на отсеченную голову женщины, красивой, но простоватой, насаженную на шест. Но если приглядеться, становилось видно, что шест — вовсе не шест, а миниатюрное деревце, вроде тех, что выращивали древние норсирайцы, только бронзовое. Ветви выглядывали сквозь приоткрытые губы, обвивали ее лицо — природа, возрождающаяся через человеческие уста. Другие ветви тянулись назад, торчали из-под неподвижных волос. Ее образ неизменно пробуждал в душе Инрау какое-то смутное волнение, и именно поэтому он все время возвращался сюда: она сама была этим волнением, темным уголком его души, где зарождается мысль. Она была прежде его самого.

Инрау вздрогнул и очнулся — от дверей храма донеслись голоса. «Привратники. Да, наверное». Он порылся в карманах плаща и достал небольшой кулёчек с едой: курага, финики, миндаль и немного соленой рыбы. Он подошел достаточно близко, чтобы богиня могла ощутить тепло его дыхания, и дрожащими руками опустил подношение в небольшую чашу, выдолбленную в пьедестале. Любая пища имеет свою суть, свою душу — то, что нечестивцы именуют «онта». Все отбрасывает свою тень Вовне, где обитают боги. Дрожащими руками достал он список своих предков и принялся шептать имена, сделав паузу, чтобы попросить прадеда вступиться за него.

— Сил… — бормотал он. — Молю, дайте мне сил!

Маленький свиток упал на пол. Воцарилась глухая, гнетущая тишина. У Инрау болело сердце: так много было поставлено на кон! События, вокруг которых вращается мир. Достаточно для богини.

— Прошу тебя… Отзовись мне…

Тишина.

Следы слез зазмеились по его лицу. Он воздел руки, вытянул их к небу так, что плечи заныли.

— Хоть что-нибудь! — воскликнул он.

«Беги! — шепнули ему его мысли. — Беги!»

Что за трусость! Как можно быть таким трусом?

Позади него что-то появилось. Шум крыльев! Словно шелест развевающихся одежд посреди могучих колонн.

Он обернулся к потолку, теряющемуся во тьме, ища на слух. Снова шелест. Там, на галерее, кто-то был. У Инрау поползли по спине мурашки.

«Это ты? — Нет».

Вечные сомнения! Почему он все время сомневается?

Он поднялся и выбежал из святилища. Двери храма затворены, и привратников нигде не видно… Ему потребовалось несколько секунд, чтобы отыскать ведущую на галерею узкую лесенку в стене храма. На лестнице царила непроглядная тьма. Инрау приостановился и глубоко вздохнул. Пахло пылью.

Неуверенность, которая всегда была так сильна в нем, теперь как рукой сняло.

«Это ты!»

К тому времени, как он взбежал наверх, голова у него шла кругом от восторга. Дверь на галерею была распахнута. В дверной проем сочился сероватый свет. Наконец-то — после всей его любви, все это время, — Онкис будет петь не сквозь него, но для него! Инрау робко шагнул на балкон. Он облизнул губы. У него сосало под ложечкой.

Сквозь каменные стены слышался шум ливня. Первыми выступили из мрака капители колонн, затем близкий потолок. Казалось неестественным, что такая тяжесть парит на огромной высоте. Стволы колонн делались тем ярче, чем дальше уходили из виду. Свет, идущий снизу, казался далеким и рассеянным, столь же мягким, как истертые углы каменной кладки.

У перил его охватило головокружение, так что Инрау старался держаться поближе к стене. Стена казалась колючей и ребристой. Настенные росписи шелушились и обваливались кусками. Потолок был усеян сотнями глиняных осиных гнезд и напомнил ему облепленные ракушками днища боевых кораблей, вытащенных на берег.

— Где ты? — прошептал он.

И тут он увидел это и задохнулся от ужаса.

Оно находилось поблизости — сидело на перилах и смотрело на него блестящими голубыми глазами. Тело у него было воронье, а голова человеческая: лысенькая и маленькая, с детский кулачок. Голова растянула тонкие губки над мелкими, ровными зубками и усмехнулась.

«Сейен-милостивый-Боже-милосердный-этого-не-может-не-может-быть!»

Миниатюрное личико изобразило изумление.

— Ты знаешь, кто я, — сказало существо. — Откуда бы?

«Не-может-быть-этого-не-может-быть-Консульт-здесь-нет-нет-нет!»

— Потому что когда-то он был учеником Ахкеймиона, — ответил другой голос. Говорящий прятался в тени дальше по галерее. И теперь шел навстречу Инрау.

Кутий Сарцелл приветственно улыбнулся.

— Ведь правда был, а, Инрау?

Рыцарь-командор — в сговоре с Синтезом Консульта?!

«Акка-Акка-помоги!»

Ужас ночного кошмара. Инрау не верил своим глазам. У него перехватило дыхание, мысли метались в панике. Он отшатнулся. Пол поплыл под ногами. За спиной послышался скрежет металла по камню — Инрау вскрикнул, обернулся и увидел, как из темноты выходит еще один шрайский рыцарь. Его Инрау тоже знал: Муджониш, они когда-то вместе ходили собирать десятину. Этот приближался опасливо, раскинув руки, точно ловил быка.

Что происходит? «Онкис!»

— Как видишь, — промолвил Синтез с вороньим телом, — бежать тебе некуда.

— Кто? — выдохнул Инрау. Теперь он видел след колдовства — искаженную ткань Напевов, использованных, чтобы приковать чью-то душу к отвратительному сосуду, находившемуся перед ним. И как он мог не заметить сразу?

— Он знает, что этот облик — не более чем шелуха, — сказал Синтез Сарцеллу, — но я не вижу Чигры внутри него.

Глазки-горошинки — крохотные бусинки небесно-голубого стекла — уставились на Инрау.

— А, мальчик? Ты ведь не видишь Снов, как прочие, верно? Если бы видел, ты бы меня сразу признал. Чигра всегда меня узнавал.

«Онкис! Подлая-лживая-сука-богиня!»

Сквозь ужас его настигла уверенность в невозможном. Откровение. Слова молитвы сделались тканью. Из-под них проступали иные слова, слова силы.

— Что вам нужно? — спросил Инрау. Его голос на этот раз звучал тверже. — Что вы здесь делаете?

Ответ его не интересовал — ему нужно было выиграть время.

«Вспомни-Бога-ради-вспомни…»

— Что мы делаем? Да то же, что и всегда: следим за своей ставкой в этих делах.

Тварь поджала губки, но недовольно, как будто ей не нравился их вкус.

— Полагаю, примерно то же самое, что делал ты в покоях шрайи, а?

Дышать стало больно. Говорить Инрау не мог.

«Да-да-вот-оно-вот-оно-но-что-дальше? Что-дальше?»

— Ц-ц-ц! — сказал Сарцелл, подходя вплотную. — Боюсь, отчасти это моя вина, Старейший Отец. Месяца полтора тому назад я велел юному проповеднику быть поусерднее.

— Так это ты виноват! — сказал Синтез и сделал суровое лицо. Он проскакал несколько футов по перилам вслед за отступающим Инрау. — Ты велел быть поусерднее, но не указал направления, и он направил свой пыл не в то русло! Принялся шпионить за Богом, вместо того чтобы молиться ему!

Короткий смешок — будто кошка чихнула.

— Вот видишь, Инрау? Тебе бояться нечего! Рыцарь-командор берет всю ответственность на себя.

«Вот-оно-вот-оно-вот-оно!»

Инрау ощутил Муджониша, возвышающегося у него за спиной. На языке вертелась молитва — но с уст посыпались богохульства.

Развернувшись с колдовской стремительностью, он вонзил два пальца в кольчугу Муджониша, проломил ему грудину и ухватился за сердце. Инрау вырвал руку — и в воздухе повисла блестящая кровавая нить. Новые невозможные слова. Кровь вспыхнула ярчайшим пламенем, полетела вслед за взмахом его руки в сторону Синтеза. Тварь с воплем сорвалась с перил, нырнула в пустоту. Ослепительные капли крови опалили лишь голый камень.

Инрау обернулся бы к Сарцеллу, но снова увидел Муджониша — и замешкался. Шрайский рыцарь упал на колени, вытирая окровавленные руки о свою накидку. Лицо его опадало, словно сдувшийся пузырь, съеживалось, размыкалось.

И ни следа. Ни малейшего признака колдовства.

«Но как?»

И тут что-то сильно ударило Инрау по голове, он опрокинулся наземь и завозился, пытаясь встать. Удар в живот заставил его распластаться на полу. Он увидел пляшущий над ним силуэт Сарцелла. Инрау произнес новые слова — слова убежища. Призрачные обереги взметнулись над ним…

Но обереги оказались бесполезны. Рыцарь-командор раздвинул светящийся купол, словно обычный дым, схватил Инрау за грудки и поднял его в воздух. Другой рукой достал хору и провел ею по щеке Инрау.

Мучительная боль. Каменный пол ударил в лицо Инрау. Он схватился за обожженное место. Кожа под пальцами поползла и осыпалась, превращенная в соль прикосновением хоры. Обнажившаяся плоть горела. Инрау снова вскрикнул.

— Ты еще раскаешься! — услышал он вопль Синтеза.

«Никогда!»

Гневно глядя на отвратительную тварь, Инрау снова затянул свою нечестивую песнь. Он увидел, как солнце блеснуло сквозь окна ему в лицо… Слишком поздно.

Изо рта Синтеза вылетели лучи, подобные тысяче крючьев. Обереги Инрау треснули и разлетелись россыпью осколков. Песнь застыла у него на губах. Воздух сделался плотным, как вода. Инрау всплыл, оторвавшись от пола. Потоки серебристых пузырьков вырывались из его раскрытого рта и уносились к потолку. Вся тяжесть океана обрушилась на него убивающим кулаком.

Поначалу Инрау был спокоен. Он видел, как Синтез уселся на плечо к рыцарю и уставился на него голубыми глазками-пуговками. Инрау даже удивился, как красивы его черные перья, чуть отливающие лиловым. Подумал об Ахкеймионе, беспомощном, не подозревающем об опасности.

«О Акка! Это еще хуже, чем ты осмеливался представлять себе!»

Но он уже не мог ничего поделать.

Горло сдавило. Мысли Инрау обратились к богине, к ее неверности — и к своей собственной. Сердце все сильнее и сильнее давило изнутри, и вот его губы невольно скривились и раскрылись. Инрау принялся бестолково, судорожно дергаться и бултыхаться — его идиотские мозги не оставляла мысль, что где-то можно выплыть на поверхность, на воздух. Дикий, не подчиняющийся рассудку рефлекс заставил его сделать вдох. Он задохнулся, закашлялся, вода забила глотку, точно тряпка, вокруг поплыли белые бусины…

Потом — жесткий пол. Инрау долго откашливался, хватал ртом обжигающий воздух.

Сарцелл схватил его за волосы, поставил на колени, развернул лицом к Синтезу — Инрау видел только размытое пятно. Инрау стошнило, он исторг из своих легких часть сжигавшего их огня.

— Я — Древнее Имя, — сказала тварь. — Даже в этом обличье я могу показать тебе истинные муки, глупый слуга Завета!

— З-з… — Инрау сглотнул, всхлипнул. — Зачем?

Снова эта улыбочка на тонких губках.

— Вы ведь поклоняетесь страданию. Как ты думаешь, зачем?

Инрау охватил всепоглощающий гнев. Эта тварь не понимает! Она не способна понять. Он хрипло взревел, рванулся вперед, не обращая внимания на выдранные волосы. Синтез отлетел с дороги — но Инрау не собирался его убивать. «Любой ценой, наставник!» Он ударился бедрами о каменные перила — камень рассыпался, точно хлеб. Инрау снова поплыл, но на этот раз все было иначе: воздух хлестал ему в лицо, омывал его тело. Касаясь вытянутой рукой колонны, Паро Инрау летел вниз, к земле.

Часть II

Император

Глава 5

Момемн

«Разница между сильным императором и слабым вот в чем: первый превращает мир в свою арену, второй — в свой гарем».

Касид, «Кенейские анналы»

«Чего Людям Бивня никогда было не понять, так это того, что нансурцы и кианцы — старые враги. Когда две цивилизованные нации враждуют на протяжении веков, это великое противостояние порождает огромное количество общих интересов. У потомственных врагов очень много общего: взаимное уважение, общая история, триумфы, которые, впрочем, ни к чему не привели, и множество негласных договоренностей. А Люди Бивня были незваными пришельцами, дерзким наводнением, угрожавшим размыть тщательно обустроенные каналы куда более древней вражды».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Начало лета, 4110 год Бивня, Момемн

Императорский зал для аудиенций был выстроен с расчетом на то, чтобы улавливать последние лучи заходящего солнца, и потому позади возвышения, на котором стоял трон, стен не было. Солнечный свет свободно струился под своды, озаряя беломраморные колонны и золотя подвешенные между ними гобелены. Ветерок разносил дым от курильниц, расставленных вокруг возвышения, и аромат благовонных масел смешивался с запахом моря и неба.

— Что-нибудь слышно о моем племяннике? — спросил Икурей Ксерий III у Скеаоса, своего главного советника. — Что пишет Конфас?

— Ничего, о Бог Людей, — ответил старик. — Но все в порядке. Я в этом уверен.

Ксерий поджал губы, изо всех сил стараясь казаться невозмутимым.

— Ты можешь продолжать, Скеаос.

Шурша шелковым одеянием, старый, иссохший советник повернулся к чиновникам, собравшимся вокруг возвышения. Сколько Ксерий себя помнил, его постоянно окружали солдаты, послы, рабы, шпионы и астрологи… Всю жизнь он был центром этого суетливого стада, колышком, на котором держалась потрепанная мантия империи. И теперь ему внезапно пришло в голову, что он никогда не смотрел никому из них в глаза — ни разу. Смотреть в глаза императору разрешалось лишь особам императорской крови. Эта мысль ужаснула его.

«Кроме Скеаоса, я никого из этих людей не знаю!»

Главный советник обратился к ним.

— Это не будет похоже ни на одну аудиенцию из тех, на каких вам приходилось присутствовать раньше. Как вам известно, прибыл первый из великих владык айнрити. Мы — врата, которые он и ему подобные должны миновать прежде, чем принять участие в Священной войне. Мы не можем воспрепятствовать или помешать их проходу, однако мы можем повлиять на них, заставить их увидеть, что наши интересы и представления о том, что такое справедливость и истина, совпадают. Что касается присутствующих — молчите. Не двигайтесь. Не переминайтесь с ноги на ногу. Сохраняйте на лицах выражение сурового участия. Если этот глупец подпишет договор — тогда, и только тогда мы можем позволить себе отбросить условности. Можете смешаться с его свитой, разделить с ними угощение и напитки, которые предложат рабы. Но держитесь начеку. Помалкивайте. Не открывайте ничего. Ничего! Вам, возможно, кажется, что вы находитесь вне круга этих событий, но все не так. Вы сами и есть этот круг. У вас нет права на ошибку, друзья мои: на весах лежит судьба самой империи!

Главный советник посмотрел на Ксерия. Тот кивнул.

— Пора! — провозгласил Скеаос и взмахнул рукой в сторону противоположной стены императорского аудиенц-зала.

Огромные каменные двери, память о киранейцах, найденные на руинах Мехтсонка, торжественно отворились.

— Его преосвященство лорд Нерсей Кальмемунис, палатин Канампуреи! — объявил голос у дверей.

У Ксерия отчего-то перехватило дыхание, пока он смотрел, как его церемониймейстеры ведут конрийцев через зал. Несмотря на данное себе незадолго до этого слово сохранять неподвижность — он был уверен, что люди, напоминающие статуи, выглядят мудрее, — император обнаружил, что теребит кисти на своей льняной юбочке. За свои сорок пять лет он принял бесчисленное количество просителей, посланцев мира и войны со всех Трех Морей, но Скеаос был прав: подобного посольства здесь еще не бывало.

«Судьба самой империи…»

Прошло несколько месяцев с тех пор, как Майтанет объявил Священную войну язычникам Киана. Призыв этого демона, подобно сырой нефти, стремительно растекся по Трем Морям и воспламенил сердца людей всех айнритских народов — воспламенил одновременно благочестием, жаждой крови и алчностью. Вот и сейчас в рощах и виноградниках за стенами Момемна обитали тысячи так называемых Людей Бивня. Однако до прибытия Кальмемуниса они почти полностью состояли из всякого сброда: свободных людей низших каст, бродяг, ненаследственных жрецов разных культов и даже, как докладывали Ксерию, толпы прокаженных. Короче, людей, которым не на что было надеяться, кроме как на призыв Майтанета, и которые не понимали, какую ужасную цель поставил перед ними их шрайя. Такие люди не стоят и плевка императора, а уж тем более не стоят они того, чтобы император из-за них беспокоился.

А вот Нерсей Кальмемунис — совсем другое дело. Из всех знатных айнрити, которые, по слухам, заложили свои родовые поместья ради священного похода, он первым достиг берегов империи. Его прибытие всколыхнуло население Момемна. По всем улицам были развешаны глиняные таблички с благословениями, что продавались в храмах по медному таланту штука. На огненных алтарях Кмираля непрерывно возжигались жертвы. Все понимали, что такие люди, как Кальмемунис с его вассалами, будут парусом и кормилом Священной войны.

Но кто будет им лоцманом?

«Я».

Охваченный коротким приступом паники, Ксерий оторвал взгляд от приближающихся конрийцев и посмотрел наверх. Под сумрачными сводами, как всегда, порхали и чирикали воробьи. И это, как обычно, успокоило императора. На миг он задумался о том, что такое для воробья император? Просто еще один человек, и все?

Ему казалось, что такого быть не может.

Когда он опустил взгляд, конрийцы уже закончили преклонять пред ним колени. Ксерий с отвращением отметил, что у нескольких из них в волосах и умащенных маслом завитках бород запутались цветочные лепестки — свидетельство подобострастия жителей Момемна. Они стояли плечом к плечу, одни моргали, другие прикрывали глаза ладонью от солнца.

«Для них я — тьма, обрамленная солнцем и небом».

— Всегда приятно принимать у себя заморских сородичей, — сказал он с удивительной решительностью. — Как у вас дела, лорд Кальмемунис?

Палатин Канампуреи вышел вперед и встал перед величественными ступенями, инстинктивно укрывшись в длинной тени Ксерия от слепящего света солнца. Высокий, широкоплечий, палатин представлял собой внушительное зрелище. Маленький рот, которого было почти не видно под бородой, свидетельствовал о вырождении, однако розово-голубому одеянию, в которое был облачен палатин, мог бы позавидовать и сам император. Конрийцы выглядели с этими своими бородами совершенно по-варварски, в особенности среди чисто выбритых элегантных нансурских придворных, но одевались они безупречно.

— Спасибо, неплохо. А как идет война, дядюшка?

Ксерий едва не подскочил на троне. Кто-то ахнул.

— Он не хотел оскорбить вас, о Бог Людей, — поспешно шепнул Скеаос. Конрийские аристократы часто называют более знатных людей «дядюшка». Таков их обычай.

«Да, — подумал Ксерий, — но почему он сразу начал с упоминания о войне? Он хочет меня поддеть?»

— О какой войне вы говорите? О Священной?

Кальмемунис, прищурившись, обвел взглядом то, что ему должно было казаться стеной темных силуэтов вокруг.

— Мне говорили, что ваш племянник, Икурей Конфас, отправился в поход против скюльвендов на севере.

— А! Это не война. Просто карательная экспедиция. На самом деле обычная вылазка по сравнению с грядущей великой войной. Скюльвенды — ничто. Единственные, кто по-настоящему заботит меня, — это кианские фаним. В конце концов, это они, а не скюльвенды оскверняют Святой Шайме.

Слышно ли им, как сосет у него под ложечкой?

Кальмемунис нахмурился.

— Но я слышал, что скюльвенды — грозный народ и что еще никто не одерживал над ними победу в открытом бою.

— Вас ввели в заблуждение… Так скажите мне, палатин, ваше путешествие из Конрии, полагаю, обошлось без неприятных происшествий?

— Ничего такого, о чем стоило бы говорить. Мом благословил нас благоприятной погодой и попутным ветром.

— Его милостью мы странствуем… Скажите, не представилось ли вам случая побеседовать с Пройасом до того, как вы оставили Аокнисс?

Император буквально ощутил, как окаменел стоявший рядом Скеаос. Не прошло и трех часов с тех пор, как главный советник сообщил о том, что между Кальмемунисом и его прославленным родичем существует вражда. Как сообщали источники в Конрии, в прошлом году Пройас велел высечь Кальмемуниса за проявленное во время битвы при Паремти неблагочестие.

— С Пройасом?

Ксерий улыбнулся.

— Ну да. С вашим кузеном. Наследным принцем.

Малоротое лицо помрачнело.

— Нет. Мы с ним не беседовали.

— Но мне казалось, что Майтанет поручил ему возглавить все войска Конрии в Священной войне…

— Вас ввели в заблуждение.

Ксерий хмыкнул про себя. Он понял, что этот человек глуп. Ксерий часто задавался вопросом, не в этом ли состоит истинное предназначение джнана: быстро отделять зерна от плевел. Теперь он точно знал, что палатин Канампуреи относится к плевелам.

— Да нет, — сказал Ксерий. — Не думаю.

Несколько спутников Кальмемуниса на это нахмурились, один коренастый офицер по правую руку от него даже открыл было рот — но все промолчали. Очевидно, для них разумнее было не указывать на то, что их господин действительно может чего-то не знать.

— Мы с Пройасом… — начал было Кальмемунис и запнулся — видимо, на середине фразы сообразил, что сболтнул лишнее. И растерянно разинул маленький рот.

«О, да это же настоящий уникум! Всем дуракам дурак!»

Ксерий небрежно махнул рукой и увидел, как ее тень порхнула по людям палатина. На пальцы упали теплые лучи солнца.

— Ну, довольно о Пройасе!

— Вот именно, — буркнул Кальмемунис.

Ксерий был уверен, что позднее Скеаос найдет какой-нибудь хитрый, присущий рабу способ пристыдить его за то, что он помянул Пройаса. А тот факт, что палатин оскорбил его первым, разумеется, не считается. С точки зрения Скеаоса, им полагалось соблазнять, а не защищаться. Ксерий был убежден, что неблагодарный старый мерзавец скоро сделается так же невыносим, как и мать. Неважно. Император-то он!

— Припасы… — шепнул Скеаос.

— Разумеется, вам и вашим войскам предоставят все необходимые припасы, — продолжал Ксерий. — А дабы обеспечить вам условия проживания, достойные вашего ранга, я предоставлю в ваше распоряжение близлежащую виллу.

Он обернулся к главному советнику.

— Скеаос, не будешь ли ты так любезен показать палатину наш договор?

Скеаос щелкнул пальцами, и из-за занавеси по правую сторону от возвышения выбрался необъятный евнух, который нес бронзовый пюпитр. Следом за ним шел второй, и на его ластоподобных руках покоился, точно священная реликвия, длинный пергаментный свиток. Кальмемунис ошеломленно отступил от возвышения, когда первый евнух поставил пюпитр перед ним. Второй несколько замешкался со свитком — небрежность, которая не останется безнаказанной, — потом наконец аккуратно развернул его на наклонной бронзовой доске. И оба скромно отступили назад, чтобы не мешать палатину.

Конриец недоумевающе прищурился на Ксерия, потом наклонился, изучая пергамент.

Миновало несколько мгновений. Наконец Ксерий спросил:

— Вы читаете по-шейски?

Кальмемунис злобно взглянул на него исподлобья.

«Надо быть осторожнее», — понял Ксерий. Мало кто может быть более непредсказуемым, чем люди глупые и в то же время обидчивые.

— По-шейски я читаю. Но я ничего не понимаю.

— Так не годится, — сказал Ксерий, подавшись вперед на троне. — Ведь вы, лорд Кальмемунис, первый истинно знатный человек, которому предстоит благословить грядущую Священную войну. Для нас с вами важно понимать друг друга с полуслова, не так ли?

— Ну да, — ответил палатин. Его тон и выражение лица были напряженными, как у человека, который пытается сохранять собственное достоинство, невзирая на то, что сбит с толку.

Ксерий улыбнулся.

— Вот и хорошо. Как вам прекрасно известно, нансурская империя воевала с фаним с тех самых пор, как первые завывающие кианские кочевники прискакали сюда из пустынь. На протяжении поколений мы бились с ними на юге, теряя провинцию за провинцией под напором этих фанатиков и одновременно отражая атаки скюльвендов на севере. Эвмарна, Ксераш, даже Шайгек — утраты, оплаченные тысячами тысяч жизней сынов Нансура. Все, что теперь именуется Кианом, некогда принадлежало моим царственным предкам, палатин. А поскольку я, тот, кем я являюсь ныне, Икурей Ксерий III, — не более чем воплощение единого божественного императора, все то, что ныне зовется Кианом, некогда принадлежало мне.

Ксерий помолчал, взволнованный собственной речью и возбужденный отзвуком своего голоса среди леса мраморных колонн. Как могут они отрицать силу его ораторского мастерства?

— Находящийся перед вами договор всего-навсего обязывает вас, лорд Кальмемунис, следовать истине и справедливости, как то надлежит всем людям. А истина — неопровержимая истина! — состоит в том, что все нынешние губернии Киана на самом деле — не что иное, как провинции Нансурской империи. Подписывая этот договор, вы даете клятву исправить древнюю несправедливость. Вы обязуетесь возвратить все земли, освобожденные в ходе Священной войны, их законному владельцу.

— То есть? — переспросил Кальмемунис. Он весь аж трясся от подозрительности. Нехорошо…

— Как я уже сказал, это договор, согласно которому…

— Я расслышал с первого раза! — рявкнул Кальмемунис. — Мне об этом ничего не говорили! Шрайя это утвердил? Это приказ Майтанета?

У этого слабоумного глупца хватает наглости перебивать его?! Икурея Ксерия III, императора, которому предстоит восстановить Нансур? Какая дерзость!

— Мои военачальники доложили мне, палатин, что с вами прибыло около пятнадцати тысяч человек. Вы ведь не рассчитываете, что я буду содержать такое множество воинов даром? Богатства империи не безграничны, мой конрийский друг!

— Я-а… Я об этом ничего не знаю, — выдавил Кальмемунис. — Так что, я, значит, должен дать клятву, что все языческие земли, которые я завоюю, будут отданы вам? Так, что ли?

Коренастый офицер по правую руку от него наконец не выдержал.

— Не подписывайте ничего, мой палатин! Бьюсь об заклад, шрайя об этом и не подозревает!

— А вы кто такой? — рявкнул Ксерий.

— Крийатес Ксинем, — отрывисто ответил офицер, — маршал Аттремпа.

— Аттремп… Аттремп… Скеаос, будь так добр, скажи, отчего это название кажется мне таким знакомым?

— Нетрудно ответить, о Бог Людей. Аттремп — близнец Атьерса, крепость, которую школа Завета отдала в лен дому Нерсеев. Присутствующий здесь господин Ксинем — близкий друг Нерсея Пройаса, — старый советник сделал кратчайшую паузу, несомненно, для того, чтобы дать возможность своему императору осознать значение этого факта, — и, если не ошибаюсь, в детстве был его наставником в фехтовании.

Ну разумеется. Пройас не настолько глуп, чтобы позволить дураку, да еще столь могущественному, как Кальмемунис, в одиночку вести переговоры с домом Икуреев. Он прислал с ним няньку. «Ах, матушка, — подумал император, — наша репутация известна всем Трем Морям!»

— Ты забываешься, маршал! — промолвил Ксерий. — Разве ты не получил наставление от моего распорядителя церемоний? Тебе надлежит хранить молчание.

Ксинем расхохотался и сокрушенно покачал головой. Потом обернулся к Кальмемунису и сказал:

— Нас предупреждали, что такое может случиться, господин мой.

— О чем вас предупреждали, маршал?! — вскричал Ксерий. Это уже ни в какие ворота не лезет!

— Что дом Икуреев попытается играть в свои игры с тем, что свято.

— Игры? — воскликнул Кальмемунис, развернувшись к Ксерию. — Какие могут быть игры со Священной войной?! Я пришел к вам с открытой душой, император, как один Человек Бивня к другому, а вы играете в игры?

Гробовая тишина. Императору Нансура только что бросили в лицо обвинение. Самому императору!

— Я вас спросил… — Ксерий остановился, чтобы не сорваться на визг. — Я вас спросил — со всей возможной учтивостью, палатин! — подпишете ли вы договор. Либо вы его подпишете, либо вашим людям придется голодать, вот и все!

Кальмемунис принял позу человека, который вот-вот выхватит меч, и в какой-то безумный миг Ксерию отчаянно захотелось обратиться в бегство, хотя он знал, что оружие у посетителей отобрали. Палатин, может, и был идиотом, но это на редкость ладно сбитый идиот. Он выглядел так, словно мог одним прыжком перемахнуть все семь разделявших их ступеней.

— Значит, вы отказываете нам в помощи? — воскликнул Кальмемунис. — Собираетесь морить голодом Людей Бивня ради того, чтобы заставить Священную войну служить вашим целям?

«Люди Бивня»! Этот термин не вызывал у Ксерия ничего, кроме отвращения, однако глупец произносил его, словно одно из сокровенных имен Божиих. Тупой фанатизм, снова тупой фанатизм! Скеаос его и об этом предупреждал.

— Палатин, я говорю лишь о том, чего требует истина и справедливость. Если истина и справедливость служат моим целям, то лишь оттого, что я служу целям истины и справедливости. — Нансурский император не сдержал злобной ухмылки. — А будут ваши люди голодать или нет — зависит от вашего решения, лорд Кальмемунис. Если вы…

И тут ему на щеку шлепнулось что-то теплое и липкое. Ошеломленный, император схватился за щеку, посмотрел на мерзость, приставшую к пальцам… Роковое предчувствие ошеломило его, стеснило дыхание. Что это? Предзнаменование?

Император вскинул голову, уставился на суетящихся под потолком воробьев.

— Гаэнкельти! — рявкнул он.

Капитан эотских гвардейцев подбежал к нему. От него пахло бальзамом и кожей.

— Перебить этих птиц! — прошипел Ксерий.

— Прямо сейчас, Бог Людей?

Император вместо ответа схватил алый плащ Гаэнкельти, который тот в соответствии с нансурскими обычаями носил переброшенным через левое плечо и пристегнутым к правому бедру. Ксерий вытер плащом птичий помет со щеки и пальцев.

Одна из птиц осквернила его… Что это может значить? Он рискует всем! Всем!

— Лучники! — скомандовал Гаэнкельти — на верхних галереях стояли эотские стрелки. — Перебить птиц!

Короткая пауза, потом звон невидимых тетив.

— Умрите! — взревел Ксерий. — Неблагодарные предатели!

Невзирая на гнев, он не мог сдержать улыбку, глядя, как Кальмемунис и его посольство теснятся, пытаясь увернуться от падающих стрел. Стрелы со звоном сыпались на пол по всему императорскому аудиенц-залу. Большинство лучников промахнулись, но некоторые стрелы падали медленно, кружась, точно кленовые семена, неся с собой маленькие растрепанные тельца. Вскоре пол оказался усеян убитыми воробьями. Некоторые были уже мертвы, другие трепыхались, точно рыбы, пронзенные острогой.

Наконец стрельба закончилась. Воцарившуюся тишину нарушало лишь хлопанье крылышек.

Один пронзенный стрелой воробей шлепнулся прямо на ступени трона посередине между императором и палатином Канампуреи. Повинуясь внезапной прихоти, Ксерий вскочил с трона и сбежал по ступеням. Он наклонился, подхватил стрелу и дергающееся на ней послание. Пристально взглянул на трепыхающуюся в предсмертных судорогах птицу. «Ты ли это, мелкий? Кто велел тебе это сделать? Кто?»

Ведь простая птица ни за что бы не посмела оскорбить императора!

Он поднял взгляд на Кальмемуниса — и его посетила еще одна прихоть, куда более мрачная. Держа перед собой стрелу с умирающим воробьем, он приблизился к ошеломленному палатину.

— Примите это в знак моего уважения, — спокойно сказал Ксерий.

Обе стороны обменялись оскорблениями и взаимными упреками, затем Кальмемунис, Ксинем и их эскорт стремительно удалились из зала, а Ксерий с бешено колотящимся сердцем остался.

Он почесал щеку, все еще зудящую от воспоминания о птичьем помете. Щурясь против солнца, посмотрел на трон, на силуэты своих придворных, блестящие в лучах заката. Смутно услышал, как его главный сенешаль, Нгарау, велит принести теплой воды. Императору следовало очиститься.

— Что это означает? — тупо спросил Ксерий.

— Ничего, о Бог Людей, — ответил Скеаос. — Мы так и рассчитывали, что они сперва отвергнут договор. Как и все плоды, наш план требует времени, чтобы созреть.

«Наш план, Скеаос? Ты имеешь в виду — мой план?»

Он попытался взглянуть на зарвавшегося глупца сверху вниз, но солнце мешало.

— Я говорю не с тобой и не о договоре, старый осел!

И, чтобы подчеркнуть свои слова, пинком опрокинул бронзовый пюпитр. Договор поболтался в воздухе, точно маятник, и соскользнул на пол. Потом император ткнул пальцем в сторону нанизанного на стрелу воробья, который валялся у его ног.

— Что означает вот это?

— Это сулит удачу, — откликнулся Аритмей, его любимый авгур и астролог. — Среди низших каст быть… обделанным птицей — знак удачи и повод для большого празднества.

Ксерий хотел рассмеяться, но не мог.

— Это потому, что быть обделанным птицей — единственная удача, на какую они могут надеяться, не так ли?

— И тем не менее, о Бог Людей, в этом веровании есть глубокая мудрость. Люди верят, что мелкие несчастья, подобные этому, предвещают добрые события. Триумф всегда должен сопровождаться какой-нибудь символической неурядицей, дабы мы не забывали о собственной слабости.

Щека отчаянно чесалась, как бы подтверждая справедливость слов авгура. Это было предзнаменование! И к тому же доброе предзнаменование. Он так и почувствовал!

«Меня снова коснулись боги!»

Император, внезапно оживившись, поднялся на возвышение и принялся жадно слушать Аритмея: тот рассуждал о том, что это событие соответствует расположению звезды Ксерия, которая как раз вступила в круг Ананке, Блудницы-Судьбы, и теперь находится на двух благоприятных осях по отношению к Гвоздю Небес.

— Великолепное сочетание! — восклицал пузатый авгур. — Воистину великолепное!

Вместо того чтобы вновь занять свое место на престоле, Ксерий прошел мимо него, жестом пригласив Аритмея следовать за собой. Ведя небольшую толпу чиновников, он миновал две массивные колонны из розового мрамора, обозначающие линию отсутствующей стены, и вышел на примыкающую террасу.

Внизу под заходящим солнцем распростерся Момемн, подобный огромной бледной фреске. Императорский дворец, Андиаминские Высоты, лежал у самого моря, так что Ксерий мог при желании окинуть взглядом весь лабиринт улочек Момемна, просто повернув голову: на севере — квадратные башенки эотских казарм, на западе, прямо напротив — просторные бульвары и величественные здания храмового комплекса Кмираль, на юге — кишащий народом бедлам гавани, раскинувшейся вдоль устья реки Фай.

Не переставая слушать Аритмея, император смотрел за далекие стены туда, где простирались пригородные сады и поля, выбеленные брюхом солнца. Там, точно плесень на хлебе, расползались и грудились шатры и палатки Священного воинства. Пока их еще немного, но Ксерий понимал, что не пройдет и нескольких месяцев, как эта плесень расползется до самого горизонта.

— Но Священная война, Аритмей… Означает ли все это, что Священная война будет моей?

Императорский авгур сцепил внушительные пальцы и потряс брылями в знак согласия.

— Однако пути судьбы узки, о Бог Людей. Нам так много предстоит сделать!

Ксерий был так поглощен вердиктом авгура и его предписаниями, включающими подробные инструкции относительно жертвоприношения десяти быков, что поначалу даже не заметил появления своей матушки. Но внезапно обнаружил, что она здесь — узкая тень, возникшая из-за спины, легко узнаваемая, точно сама смерть.

— Ну что ж, Аритмей, готовь жертвы, — повелел он. — На сегодня достаточно.

Авгур уже собирался удалиться, когда Ксерий заметил рабов, несущих таз с водой, о которой распорядился сенешаль.

— Аритмей!

— Что угодно Богу Людей?

— Моя щека… следует ли мне омыть ее?

Авгур смешно замахал руками.

— Что вы, что вы! Разумеется, нет, о Бог Людей! Важно обождать хотя бы три дня. Это принципиально!

Ксерию тотчас пришло в голову еще несколько вопросов, но его мать была уже рядом. За ней, переваливаясь с боку на бок, тащился ее жирный евнух. Императрица же двигалась с непринужденной грацией пятнадцатилетней девственницы, невзирая на свой седьмой десяток старой шлюхи. Шурша голубой кисеей и шелком, она повернулась к императору в профиль, взирая с высоты на город, как он сам за несколько секунд до того. Чешуйки ее нефритового головного убора сверкнули в лучах заката.

— Сын, который, разинув рот, внимает словам бестолкового, слюнявого идиота! — сухо сказала она. — Как это согревает сердце матери!

Он почувствовал в ее поведении нечто странное — нечто… сдерживаемое. Но, с другой стороны, в последнее время в его присутствии все почему-то чувствовали себя не в своей тарелке — несомненно, оттого, что теперь, когда две ветви его великого плана приведены в действие, люди наконец-то заметили живущую в нем божественность.

— Времена нынче сложные, матушка. Опасно не задумываться о будущем.

Она обернулась и смерила его взглядом кокетливым и одновременно каким-то мужским. Солнечный свет подчеркивал ее морщины и отбрасывал на щеку длинную тень носа. Ксерий всегда думал, что старики уродливы, как телом, так и душой. Возраст навеки преображает надежду в сожаление. То, что в юных глазах было мужеством и честолюбием, в старческих превращается в бессилие и алчность.

«Я нахожу вас отвратительной, матушка! Ваш облик и ваше поведение».

Когда-то его матушка славилась красотой. Пока еще жив был отец, она считалась самым прославленным сокровищем империи. Икурей Истрийя, императрица нансурская, чьим приданым стало сожжение императорского гарема.

— Я наблюдала за твоей встречей с Кальмемунисом, — мягко произнесла она. — Ужасающе. Все, как я вам говорила, а, мой богоравный сын?

Она улыбнулась — и косметика у нее на лице пошла мелкими трещинами. Ксерия охватило страстное желание поцеловать эти губы.

— Видимо, да, матушка…

— Так отчего же вы упорствуете в этом сумасбродстве?

И вот эта последняя странная выходка! Его мать спорит против доводов разума!

— В сумасбродстве, матушка? Договор позволит восстановить империю!

— Но если тебе не удалось уговорить его подписать даже такого глупца, как Кальмемунис, на что ты вообще надеешься, а? Нет, Ксерий, для империи будет лучше всего, если ты поддержишь Священную войну.

— Матушка, неужели этот Майтанет и вас зачаровал? Разве можно зачаровать ведьму? Как, чем?

Смех.

— Обещанием уничтожить ее врагов, чем же еще!

— Но ведь ваши враги — это весь мир, матушка! Или я ошибаюсь?

— Любому человеку враги — весь мир, Ксерий. Не забывайте об этом, будьте так любезны.

Император краем глаза увидел, как к Скеаосу подошел один из гвардейцев и прошептал что-то ему на ухо. Авгуры не раз говорили императору, что гармония — это музыка. Гармония требует чутко отзываться на все, происходящее вокруг. Ксерий был из тех, кому не обязательно смотреть, чтобы видеть, что происходит. Его подозрительность была отточена до предела.

Старый советник кивнул, мельком взглянул на императора. Глаза у советника были встревоженные.

«Не строят ли они заговор? Может, это предательство?» Ксерий отмахнулся от этой мысли — она приходила на ум слишком часто, чтобы ей доверять.

Будто догадавшись о причине его рассеянности, Истрийя обернулась к старому советнику.

— А ты что скажешь, а, Скеаос? Что ты скажешь о ребяческой жадности моего сына?

— Жадности?! — вскричал Ксерий. Ну зачем, зачем она его так провоцирует? — Ребяческой?!

— А какой же еще? Вы расточаете дары Блудницы. Сперва судьба дарует вам этого Майтанета, а вы, вопреки моим советам, пытаетесь его убить. Для чего? Потому что он — не ваш! Потом она предоставляет вам Священную войну, молот, которым можно сокрушить врага нашего рода! Но она не ваша — и вы пытаетесь погубить и ее тоже. Это ребяческая истерика, а не интриги многомудрого императора.

— Поверьте, матушка, я стремлюсь не погубить Священную войну, но приобрести ее! Заморские псы подпишут мой договор!

— Да, подпишут — вашей кровью! Или вы забыли, что бывает, когда пустое брюхо объединяется с фанатичной душой? Это воинственные люди, Ксерий! Люди, опьяненные собственной верой. Люди, которые, столкнувшись с оскорблением, действуют. Или вы и впрямь ожидаете, что они стерпят ваше вымогательство? Вы рискуете империей, Ксерий!

Рискует империей? Отнюдь. На северо-западе империи лишь немногие нансурцы осмеливались жить в виду гор — так страшились они скюльвендов, — а на юге все «старые провинции», принадлежавшие Нансурии в те дни, когда она пребывала в расцвете сил и величия, ныне томились в рабстве у язычников-кианцев. В завоеванных ею землях ныне грохотали барабаны фаним, созывая людей на поклонение Фану, лжепророку. И крепость Асгилиох, которую древние киранейцы возвели для защиты от Шайгека, ныне снова сделалась пограничной. Он рискует не империей, а лишь видимостью империи. Империя — выигрыш, а не заклад.

— Ваш сын, по счастью, не столь слабоумен, матушка. Люди Бивня голодать не будут. Они станут получать пищу от моих щедрот — но не более чем на день вперед. Я не намерен отказывать им в пропитании, необходимом для того, чтобы выжить, — я всего лишь не дам им припасов, необходимых для похода.

— А как насчет Майтанета? Что, если он повелит вам предоставить им эти припасы?

Согласно древнему уложению, в делах Священной войны императору надлежало повиноваться шрайе. Ксерий был обязан обеспечивать Священное воинство под страхом отлучения.

— Ах, матушка, но вы же видите, что он этого сделать не может! Ему не хуже нашего известно, что эти Люди Бивня — глупцы, и им кажется, будто сам Господь устроил так, что язычники будут повержены. Если я предоставлю Кальмемунису все, чего он требует, не пройдет и двух недель, как он двинется в поход, будучи уверен, что сумеет разгромить фаним с помощью одного своего вассального войска. Майтанет, разумеется, станет изображать возмущение, но втайне он будет мне благодарен, зная, что это дает Священному воинству время собрать силы. А иначе отчего бы он повелел войскам собираться под Момемном, а не под Сумной? Уж не затем, чтобы облегчить мою казну! Он наперед знал, как я поступлю.

Императрица ответила не сразу, окинув его одобрительным взглядом прищуренных глаз. Кому, как не этой змеиной душе, было оценить тонкость подобного маневра!

— Но значит ли это, что вы играете Майтанетом, или Майтанет играет вами?

Ксерий мог теперь признать, что в предыдущие месяцы недооценивал нового шрайю. Но больше он этого демона недооценивать не станет.

Ксерий сознавал, что Майтанет понимает: Нансурия обречена. Последние полтораста лет все подданные Нансурии, которые знали достаточно много и были достаточно близки к власти, непрерывно ожидали катастрофы: вестей о том, что племена скюльвендов объединились, как встарь, и неудержимо несутся к побережью. Именно так пали киранейцы две тысячи лет тому назад, а еще через тысячу лет — Кенейская империя. И таким же образом падет и Нансурия — Ксерий был в этом уверен. Но что всерьез ужасало его, так это перспектива неизбежного конца в сочетании с Кианом, языческой страной, которая набирала мощь по мере того, как нансурцы угасали. После того как уйдут скюльвенды — а они уйдут, скюльвенды всегда уходили, — кто помешает кианским язычникам стереть с лица земли замутившуюся кровь киранейцев, вырвать Три Сердца Божиих: Сумну, Тысячу Храмов и Бивень?

Да, этот шрайя хитер. Ксерий уже не жалел, что подосланные им убийцы потерпели неудачу. Майтанет дал ему молот, коему нет равных: Священную войну!

— Нашего нового шрайю, — сказал он, — сильно переоценивают.

«Пусть себе думает, что это он играет мною».

— Но для чего вам это, Ксерий? Предположим даже, предводители Священного воинства пойдут на то, чтобы удовлетворить ваши требования. Но не думаете же вы, что они станут проливать свою кровь, чтобы вознести солнце империи? Даже если кто-то и подпишет ваш договор, он все равно не имеет смысла.

— Имеет, матушка. Даже если они нарушат свои клятвы, договор все равно имеет смысл.

— Но почему, Ксерий? Для чего вам этот безумный риск?

— Ну же, матушка! Неужели вы настолько постарели?

На миг он испытал непривычное озарение — как все это должно выглядеть с ее точки зрения: меркантильное и оттого из ряда вон выходящее требование, чтобы любой военачальник, собирающийся участвовать в Священной войне, подписал его договор; самая могучая армия, какую нансурцы смогли собрать в этом поколении, отправлена не против язычников-кианцев, но против куда более древнего и непредсказуемого врага, скюльвендов. Как должны ее раздражать хотя бы два этих факта! В таких тонких планах, как его, логика никогда не лежит на поверхности.

Ксерий был не настолько глуп, чтобы полагать, будто он равен своим предкам мощью рук либо силой духа. Нет, Икурей Ксерий III не был глупцом. Нынешний век — иной, и иные силы призваны участвовать в событиях. Великие люди дня сегодняшнего обретают оружие в других людях и в точных, тонких расчетах событий. Ксерий теперь обладал и тем, и другим: его молодой да ранний племянник Конфас и Священная война безумного шрайи. Эти два орудия помогут ему отвоевать прежнюю империю.

— В чем же состоит ваш план, Ксерий? Вы должны мне все рассказать!

— Мучительно, не правда ли, матушка: стоять у самого сердца империи и быть глухой к его биению — когда ты всю жизнь играла на нем, точно на барабане?

Но вместо вспышки ярости она внезапно раскрыла глаза — на нее снизошло откровение.

— Договор — всего лишь повод! — ахнула она. — То, что должно спасти вас от отлучения, когда вы…

— Что — «когда я», матушка? — Ксерий нервно огляделся: их окружала небольшая толпа. Место было неподходящее для подобной беседы.

— Так вот почему вы отправили моего внука на смерть! — воскликнула она.

Ах, вот в чем истинная причина ее мятежного вмешательства! Ее любимый внучек, бедняжка Конфас, который в этот самый миг бродит с войсками где-то по степям Джиюнати, разыскивая ужасных скюльвендов. Это была Истрийя, которую Ксерий знал — и презирал: лишенная религиозных чувств, но одержимая мыслями о своем потомстве и судьбах дома Икуреев.

«Конфасу предстояло возродить Империю, верно, матушка? Меня ты не считала способным на подобные подвиги, так, старая сука?»

— Вы зарываетесь, Ксерий! Вы замахиваетесь на слишком многое!

— А-а, а я было на миг решил, будто вы поняли.

Он произнес это с небрежной уверенностью, но в глубине души во многом верил ей — верил настолько, что ему теперь требовалась добрая кварта неразбавленного вина, чтобы наконец уснуть. А тем более сегодня, после происшествия с воробьями…

— Я понимаю достаточно! — отрезала Истрийя. — Ваши воды не настолько глубоки, чтобы старая женщина не могла достать до дна, Ксерий. Вы надеетесь вытребовать подписи под своим договором не потому, что рассчитываете, будто кто-то из Людей Бивня и впрямь расстанется со своими завоеваниями, а потому, что собираетесь потом объявить войну им. При наличии договора вам не будет грозить отлучение, если вы завоюете мелкие, малонаселенные графства, которые наверняка возникнут после окончания Священной войны. Именно поэтому вы и отправили Конфаса на вашу так называемую карательную экспедицию против скюльвендов. Ваш план требует сил, которые вы собрать не сможете, пока вам приходится охранять северные границы.

Его нутро скрутило от страха.

— Что, — злобно шипела она, — обдумывать свои планы во мраке собственной души — это одно дело, а слышать о них из чужих уст — совсем другое, верно, глупенький мальчик? Все равно что слушать, как пересмешник-попугай копирует твой голос. Тебе теперь это не кажется глупым, Ксерий? Не кажется безумным?

— Нет, матушка, — ответил он, сумев напустить на себя уверенный вид. — Всего лишь отважным.

— Отважным?! — возопила она так, будто это слово привело ее в бешенство. — Клянусь богами, как мне жаль, что я не удавила тебя в колыбели! Что за дурака я родила! Ты нас погубил, Ксерий! Разве ты не видишь? Никто, ни один верховный король киранейцев, ни один воплощенный император кенейцев ни разу не сумел одолеть скюльвендов в их собственных землях! Это Народ Войны, Ксерий! Конфас теперь покойник! Цвет твоего войска погиб! Ксерий! Ксерий!!! Ты навлек погибель на всех нас!

— Нет, матушка, нет! Конфас заверил меня, что справится с ними. Он изучил скюльвендов, как никто другой. Он знает все их слабости!

— Ксерий… Бедный мой дурачок, ну как же ты не видишь, что Конфас еще дитя? Блестящий, бесстрашный, прекрасный как бог, но все равно, он ребенок!..

Она схватилась за щеки и принялась раздирать себе лицо ногтями.

— Ты убил моего мальчика! — взвыла она.

Ее рассуждения — а быть может, ее ужас — водопадом нахлынули на него. В панике Ксерий оглядел прочих присутствующих, увидел, что страх его матери отразился на всех лицах, и осознал, что страх этот появился уже давно. Они страшились не Икурея Ксерия III, а того, что он натворил!

«Неужели я погубил все?»

Он пошатнулся. Костлявые руки подхватили его, помогли удержаться на ногах. Скеаос. Скеаос! Он понимает, что сделал Ксерий. Он прозревал величие! Славу!

Ксерий стремительно развернулся, схватил Скеаоса за красиво уложенные складки одеяния и встряхнул так сильно, что знак советника, золотое око с ониксовым зрачком, отлетел и со звоном покатился по полу.

— Скажи мне, что ты видишь! — потребовал Ксерий. — Скажи!

Старик подхватил свое одеяние, чтобы не дать ему упасть, и послушно потупил глаза.

— В-вы поставили на кон все, о Бог Людей. Только после того, как выпадут кости, можно будет узнать, что произойдет.

Да! Вот оно!

«Только после того, как выпадут кости…»

Из глаз императора хлынули слезы. Он схватил советника за щеки, мимоходом удивившись тому, какая у него грубая кожа. Мать не сказала ему ничего нового. Он с самого начала знал, как много поставлено на кон. Сколько часов провел он наедине с Конфасом, строя планы! Сколько раз приходилось ему дивиться военному дарованию племянника! Никогда прежде не было у Империи такого главнокомандующего, как Икурей Конфас. Никогда!

«Он возьмет верх над скюльвендами. Он посрамит Народ Войны!» Теперь Ксерию казалось, будто он знает это наперед с немыслимой уверенностью.

«Моя звезда входит в Блудницу, привязанная двойным предзнаменованием к Гвоздю Небес… Меня обделала птица!»

Император уронил руки на плечи Скеаоса и был поражен великодушием своего поступка. «Как он, должно быть, любит меня!» Он обвел взглядом Гаэнкельти, Нгарау и прочих, и внезапно причина их сомнений и страхов сделалась ему ясна, как никогда. Он обернулся к своей матери, которая теперь упала на колени.

— Вы — все вы, — вам кажется, будто вы видите перед собой человека, который сделал безумную ставку. Но люди слабы, матушка. Люди ненадежны.

Императрица уставилась на него. Сажа, которой были подведены ее глаза, размазалась от слез.

— А разве императоры — не люди, Ксерий?

— Жрецы, авгуры, философы — все учат нас, что видимое взору — не более чем дым. Человек, которым я являюсь, — всего лишь дым, матушка. Сын, которого вы родили на свет, — всего лишь моя маска, еще одно обличье, которое я принял посреди этого утомительного буйства крови и семени, что вы зовете жизнью. На самом же деле я — то, чем вы обещали мне, что я когда-нибудь стану! Император. Божественный. Не дым, но пламя!

Услышав это, Гаэнкельти пал на колени. После краткого колебания его примеру последовали и остальные. Но Истрийя ухватилась за руку своего евнуха и поднялась на ноги, не сводя с Ксерия пристального взгляда.

— А если Ксерий погибнет в этом дыму, а, Ксерий? Если из дыма появятся скюльвенды и потушат это твое «пламя» — что тогда?

Он изо всех сил постарался взять себя в руки.

— Ваш конец близок, и вы цепляетесь за дым, оттого что боитесь, что, кроме дыма, на самом деле ничего нет. Вы боитесь, матушка, оттого что вы стары, а ничто не ослепляет, не сбивает с толку сильнее страха.

Истрийя посмотрела на него свысока.

— Мои годы — это мое личное дело. Я не нуждаюсь в том, чтобы всякие глупцы напоминали мне о моем возрасте.

— Ну конечно. Полагаю, ваши груди и так не дают вам забыть о нем.

Истрийя завизжала и набросилась на него, как бывало в детстве. Но великан-евнух, Писатул, удержал императрицу, перехватив ее запястья своими ручищами, и покачал бритой башкой в испуганном ошеломлении.

— Надо было тебя убить! — верещала императрица. — Придушить твоей собственной пуповиной!

Ксерия ни с того ни с сего разобрал смех. Трусливая старуха! Впервые в жизни она казалась ему обыкновенной бабой, не имеющей ничего общего с обычно присущим ей образом неукротимой и всеведущей властительницы. Его мать выглядела попросту жалко! Ради этого, пожалуй, стоило лишиться империи!

— Уведи императрицу в ее покои, — велел Ксерий великану. — И распорядись, чтобы ее осмотрели мои врачи.

Евнух на руках унес с террасы шипящую и вырывающуюся императрицу. Ее пронзительные вопли затерялись в коридорах огромных Андиаминских Высот.

Роскошные краски заката потускнели, сменившись бледными сумерками. Солнце, облаченное в пурпурную мантию облаков, наполовину село. Несколько секунд Ксерий просто стоял, тяжело дыша, ломая пальцы, чтобы успокоить бившую его дрожь. Придворные боязливо наблюдали за ним краем глаза. Стадо!

Наконец Гаэнкельти, более откровенный, чем прочие, благодаря своему норсирайскому происхождению, нарушил молчание:

— Бог Людей, могу ли я спросить?

Ксерий нетерпеливо махнул рукой в знак согласия.

— Императрица, Бог Людей… То, что она говорила…

— Ее страхи не лишены оснований, Гаэнкельти. Она просто высказала ту правду, что прячется во всех наших сердцах.

— Но она угрожала убить вас!

Ксерий с размаху ударил капитана по лицу. Белокурый воин на миг стиснул кулаки, но тут же разжал их и яростно уставился в ноги Ксерию.

— Прошу прощения, Бог Людей. Я просто опасался за…

— Нечего опасаться, — перебил Ксерий. — Императрица стареет, Гаэнкельти. Ход времени унес ее далеко от берега. Она попросту утратила ориентацию.

Гаэнкельти рухнул наземь и крепко поцеловал правое колено Ксерия.

— Довольно! — сказал Ксерий, поднимая капитана на ноги. Он на миг задержал пальцы на роскошных голубых татуировках, оплетающих предплечья воина. Глаза у него горели. Голова гудела. Но чувствовал он себя на удивление спокойно.

Он обернулся к Скеаосу.

— Кто-то принес тебе послание, старый друг. Что это было, вести о Конфасе?

Безумный вопрос, но на удивление тривиальный, если задаешь его, когда нечем дышать.

Советник ответил не сразу. У императора вновь затряслись руки.

«Молю тебя, Сейен! Прошу тебя!»

— Нет, о Бог Людей.

Головокружительное облегчение. Ксерий едва не пошатнулся снова.

— Нет? А что же тогда?

— Фаним прислали своего эмиссара в ответ на вашу просьбу о переговорах.

— Хорошо… Очень хорошо!

— Но это не простой эмиссар, Бог Людей.

Скеаос облизнул свои тонкие старческие губы.

— Это кишаурим. Фаним прислали кишаурима.

Солнце село, и, казалось, всякая надежда угасла вместе с ним.


В тесном дворике, который Гаэнкельти выбрал для встречи, точно лохмотья на ветру, трепалось клочьями пламя факелов. Окруженный карликовыми вишнями и плакучими остролистами, Ксерий крепко стиснул свою хору, так, что захрустели костяшки пальцев. Он обводил взглядом мрак примыкающих к дворику галерей, бессознательно подсчитывая своих людей, еле видных во мраке. Обернулся к тощему колдуну, стоявшему по правую руку, Кемемкетри, великому магистру его Имперского Сайка.

— Тебе этого достаточно?

— Более чем достаточно, — негодующим тоном отозвался Кемемкетри.

— Не забывайтесь, великий магистр! — одернул его Скеаос, стоявший по левую руку от Ксерия. — Император задал вам вопрос!

Кемемкетри напряженно, словно бы нехотя склонил голову. В его больших влажных глазах отражались двойные языки пламени.

— Нас здесь трое, о Бог Людей, и дюжина арбалетчиков, все при хорах.

Ксерий поморщился.

— Всего трое? То есть ты и еще двое?

— Тут уж ничего не поделаешь, о Бог Людей.

— Разумеется.

Ксерий подумал о хоре в своей правой руке. Он легко мог унизить надменного мага одним лишь прикосновением, но тогда их останется только двое. Как он презирал и ненавидел колдунов! Почти так же, как необходимость пользоваться их услугами.

— Идут! — шепнул Скеаос.

Ксерий стиснул хору еще сильнее, вырезанные на ней письмена обожгли ему ладонь.

Во двор вступили два эотских гвардейца, вооруженные не столько мечами, сколько лампами. Они встали по обе стороны бронзовых дверей, и между ними появился Гаэнкельти, все еще не снявший церемониального доспеха, а следом за Гаэнкельти — человек, закутанный в черное холщовое одеяние с капюшоном. Капитан подвел посланца к нужному месту — туда, где смыкались и пересекались круги света от четырех факелов. Несмотря на яркий свет, Ксерию были видны лишь губы посланца да левая щека, наполовину закрытая капюшоном.

Кишаурим… Для нансурцев не было слова ненавистнее — разве что скюльвенды. Нансурских детей — даже детей императора — воспитывали на страшных сказках о языческих колдунах-жрецах, об их развратных обрядах и бесконечном могуществе. Само это слово пробуждало ужас в душе нансурца.

Ксерий попытался перевести дыхание. «Зачем они прислали кишаурима? Чтобы убить меня?»

Посланец откинул капюшон, расправив его по плечам. Потом отпустил руки — и черный балахон упал наземь, открывая взору длинную шафрановую рясу. Выбритая голова была бледной — ужасающе бледной, — а самой приметной чертой лица были пустые черные глазницы. Безглазые лица всегда пугали Ксерия: они напоминали о черепе, скрывающемся за каждым живым человеческим лицом, — но сознание того, что человек этот, несмотря ни на что, все же способен видеть, болезненно сдавило горло. Ксерий сглотнул — не помогло. Как и рассказывали ему наставники в детстве, вокруг шеи кишаурима обвилась змея — шайгекский соляной аспид, черный, блестящий, словно намазанный маслом. Мелькающее жало и глазки, заменявшие жрецу его собственные глаза, покачивались рядом с его правым ухом. Незрячие провалы уставились прямо на Ксерия, в то время как змеиная головка ворочалась из стороны в сторону, медленно озирая дворик, методично пробуя на вкус воздух.

— Ты его видишь, Кемемкетри? — прошипел еле слышно Ксерий. — Ты видишь знак его колдовства?

— Я ничего не вижу, — откликнулся великий магистр. Его голос был напряженным: он боялся, что его услышат.

Глазки змеи на миг задержались на темных галереях, обрамлявших дворик, будто оценивали опасность, таящуюся во мраке. А потом змея, точно рулевое весло на хорошо смазанной уключине, плавно развернулась и уставилась на Ксерия.

— Я — Маллахет, — сказал кишаурим на безупречном шейском, — приемный сын Кисмы из племени Индара-Кишаури.

— Ты — Маллахет?! — воскликнул Кемемкетри.

Очередное нарушение этикета: Ксерий не давал ему дозволения заговорить.

— А ты — Кемемкетри.

Безглазое лицо склонилось, но голова змеи застыла неподвижно.

— Встреча со старым врагом — большая честь для меня.

Ксерий ощутил, как напрягся великий магистр.

— Ваше величество, — чуть слышно прошептал Кемемкетри, — вам необходимо уйти! Немедленно! Если это и впрямь Маллахет, вам грозит серьезная опасность. Не только вам, но и всем нам!

Маллахет… Ксерий уже слышал это имя прежде, на одном из совещаний Скеаоса. Тот, чьи руки в шрамах, как у скюльвенда…

— Так значит, троих недостаточно? — отозвался Ксерий, почему-то ободренный страхом своего великого магистра.

— Среди кишаурим Маллахет — второй после Сеоакти! И то лишь потому, что закон их пророка запрещает не кианцу занимать должность ересиарха. Сами кишаурим страшатся его могущества!

— Великий магистр прав, о Бог Людей, — вполголоса добавил Скеаос. — Вам немедленно нужно удалиться. Позвольте мне вести переговоры вместо вас…

Но Ксерий не обратил внимания на их речи. Как они могут быть столь малодушны, когда сами боги хранят эту их встречу?

— Приятно познакомиться, Маллахет, — сказал он, сам удивляясь, как ровно звучит его голос.

После краткого молчания Гаэнкельти рявкнул:

— Вы находитесь в присутствии Икурея Ксерия III, императора нансурцев! Преклоните колени, Маллахет.

Кишаурим повел пальцем, и аспид у него на шее насмешливо качнулся в такт.

— Фаним не преклоняют колен ни перед кем, кроме Единого, Бога-в-Одиночестве.

Гаэнкельти, то ли машинально, то ли из невежества, замахнулся кулаком, собираясь ударить посланца. Ксерий успел остановить его, вытянув руку.

— Для такого случая мы, пожалуй, отбросим придворный этикет, капитан, — промолвил он. — Язычники и так скоро склонятся предо мной.

Он накрыл кулак, сжимавший хору, ладонью другой руки, повинуясь бессознательному стремлению скрыть хору от глаз змеи.

— Ты пришел, чтобы вести переговоры? — спросил он у кишаурима.

— Нет.

Кемемкетри процедил сквозь зубы казарменное ругательство.

— Зачем же ты пришел?

— Я пришел, император, чтобы вы могли вести переговоры с другим.

Ксерий удивленно моргнул.

— С кем?

На миг показалось, будто со лба кишаурима сверкнул сам Гвоздь Небес. Потом из тьмы галерей послышались крики, и Ксерий вскинул руки, пытаясь защититься.

Кемемкетри забормотал что-то невнятное, настолько невнятное, что голова кружилась. Вокруг них взметнулся шар, состоящий из призрачных языков синего пламени.

Ничего не случилось. Кишаурим стоял так же неподвижно, как прежде. Глаза аспида сверкали, точно раскаленные уголья.

И тут Скеаос ахнул:

— Его лицо!

Поверх подобного черепу лица Маллахета, словно прозрачная маска, возникло иное лицо: седовласый кианский воин, чьи ястребиные черты все еще хранили отпечаток пустыни. Из пустых глазниц кишаурима на императора оценивающе уставились живые глаза, а с подбородка свисала полупризрачная козлиная бородка, заплетенная по обычаю кианской знати.

— Скаур! — сказал Ксерий.

Он никогда прежде не встречал этого человека, но каким-то образом понял, что видит перед собой сапатишаха, правителя Шайгека, подлого язычника, чьи нападения южные колонны отражали уже более четырех десятилетий.

Призрачные губы зашевелились, но все, что услышал Ксерий, — это далекий голос, произносящий незнакомые слова с певучей кианской интонацией. Потом настоящие губы под ними тоже открылись:

— Ты угадал верно, Икурей. Тебя я знаю в лицо по вашим монетам.

— И в чем же дело? Падираджа прислал говорить со мной одного из своих псов-сапатишахов?

Снова пугающий разрыв в движении лиц и звучании голосов.

— Ты не достоин падираджи, Икурей. Я и в одиночку могу переломить твою империю об колено. Скажи спасибо, что падираджа благочестив и соблюдает условия договоров.

— Теперь, когда шрайей стал Майтанет, все наши договоры подлежат пересмотру, Скаур.

— Тем больше причин у падираджи пренебрегать тобою. Ты сам подлежишь пересмотру.

Скеаос наклонился к уху императора и прошептал:

— Спросите, зачем тогда все это представление, если вы теперь не в счет. Язычники устрашились, о Бог Людей. Это единственная причина, отчего они явились к вам таким образом.

Ксерий улыбнулся, убежденный, что старый советник лишь подтвердил то, что он и так знал.

— Но если это так, для чего тогда все эти из ряда вон выходящие меры, а? Для чего отправлять ко мне посланцем лучшего из лучших?

— Из-за Священной войны, которую собираются развязать против нас ты и твои собратья-идолопоклонники. Отчего же еще?

— И оттого, что вы знаете: Священная война — мое орудие.

Гневное лицо искривилось в улыбке, и до Ксерия донесся далекий смех.

— Ты перехватишь у Майтанета Священную войну, да? Сделаешь из нее огромный рычаг, которым ты перевернешь века поражений? Нам известно о твоих мелких потугах связать идолопоклонников договором. Знаем мы и о войске, которое ты отправил против скюльвендов. Дурацкие уловки — все до единой.

— Конфас обещал, что уставит дорогу от степей до моих ног кольями с головами скюльвендов.

— Конфас обречен. Ни у кого не хватит хитрости и мощи на то, чтобы одолеть скюльвендов. Даже у твоего племянника. Твое войско и твой наследник погибли, император. Падаль. Если бы на твоих берегах не собралось такое количество айнрити, я бы прямо сейчас отправился к тебе и заставил вкусить моего меча.

Ксерий сильнее сжал хору, чтобы сдержать дрожь. Ему представился Конфас, истекающий кровью у ног какого-нибудь дикого разбойника-скюльвенда. Зрелище было ужасным, но император помимо своей воли испытал наслаждение. «Тогда у матушки останусь только я…»

Снова Скеаос шепчет на ухо.

— Он лжет, чтобы запугать вас. Мы только сегодня утром получили вести от Конфаса, и все было в порядке. Не забывайте, о Бог Людей, не прошло и восьми лет, как скюльвенды наголову разбили самих кианцев. Скаур потерял в том походе трех сыновей, включая старшего, Хасджиннета. Постарайтесь раздразнить его, Ксерий! В гневе люди часто совершают ошибки.

Но он, разумеется, уже думал об этом.

— Ты льстишь себе, Скаур, если ты думаешь, будто Конфас так же глуп, как Хасджиннет.

Нематериальные глаза поверх пустых глазниц моргнули.

— Битва при Зиркирте была для нас большим горем, это верно. Но скоро ты и сам испытаешь подобное. Ты пытаешься уязвить меня, Икурей, но на самом деле лишь пророчишь собственное падение.

— Нансурия несла и более тяжкие потери — и тем не менее выжила! — ответил Ксерий.

«Но Конфас не может потерпеть поражение! Знамения!»

— Ну ладно, ладно, Икурей. Так и быть, соглашусь. Бог-в-Одиночестве знает: вы, нансурцы, народ упрямый. Я, пожалуй, даже соглашусь, что Конфас может одержать победу там, где мой сын проиграл. Не стану недооценивать этого факира. Он ведь провел четыре года у меня в заложниках, не забывай! И тем не менее все это не сделает Священную войну Майтанета твоим орудием. Тебе нечем поразить нас.

— Есть чем, Скаур. Люди Бивня не ведают о твоем народе ничего — еще меньше, чем Майтанет. Когда они поймут, что воюют не только против тебя, но и против твоих кишаурим, их военачальники подпишут мой договор. Для Священной войны нужна школа, а у меня эта школа как раз имеется.

Бесплотные губы растянулись в улыбке поверх неподвижного рта Маллахета.

Снова странный, далекий голос:

— Хеша? Эйору Сайка? Матанати ескути ках…

— Что? Имперский Сайк? Ты думаешь, твой шрайя уступит тебе Священную войну в обмен на Имперский Сайк? Майтанет, видно, повыдергал все твои глаза в Тысяче Храмов, а? Что ты видишь, Икурей? Видишь ли ты наконец, как быстро утекает песок из-под твоих ног?

— Что ты имеешь в виду?

— Даже нам известно о планах твоего проклятого шрайи больше, чем тебе.

Ксерий покосился на Скеаоса, увидел, что его морщинистый лоб омрачен скорее тревогой, нежели расчетами… Что происходит?

«Скеаос! Что мне говорить? Что он имеет в виду?»

— Что, Икурей, язык проглотил? — насмешливо окликнул его заемный голос Маллахета. — Так вот, на, подавись: Майтанет подписал пакт с Багряными Шпилями! Багряные маги уже готовятся присоединиться к Священному воинству. Школа у Майтанета уже есть, и такая школа, по сравнению с которой твой Имперский Сайк — ничто, как по численности, так и по могуществу. Так что ты уже сброшен со счетов.

— Это невозможно! — воскликнул Скеаос.

Ксерий стремительно развернулся к старому советнику, ошеломленный его дерзостью.

— В чем дело, Икурей? Ты дозволяешь своим псам выть у тебя за столом?

Ксерий понимал, что ему следует разгневаться, но подобная выходка со стороны Скеаоса была… беспрецедентной.

— Да он лжет, Бог Людей! — воскликнул Скеаос. — Это всего лишь уловка язычника, стремящегося добиться уступок…

— Для чего бы им лгать? — перебил Кемемкетри, не желавший упускать случая уесть своего старого врага. — Уж не предполагаешь ли ты, будто язычники хотят, чтобы мы руководили Священной войной? Или ты думаешь, что они предпочтут вести переговоры с Майтанетом?

Они что, забыли о том, что здесь их император?! Они говорят так, будто он — всего лишь фикция, сделавшаяся бесполезной! «Они полагают, будто я не имею значения?!»

— Нет! — возразил Скеаос. — Они знают, что Священная война — наша, но хотят, чтобы мы думали, будто это не так!

Внутри Ксерия разворачивалась холодная ярость. Ох, и крику будет сегодня вечером!

Но тут оба либо опомнились, либо почуяли, что Ксерий не в духе, и внезапно умолкли. Пару лет тому назад ко двору приезжал зеумец, который развлекал императора дрессированными тиграми. Потом Ксерий спросил, как ему удается управлять такими свирепыми зверями с помощью одного только взгляда.

— Это потому, — ответил чернокожий гигант, — что в моих глазах они видят свое будущее!

— Ты уж прости моих слуг за излишнее рвение, — сказал Ксерий призраку на лице кишаурима. — Я-то их не прощу, можешь мне поверить.

Лицо Скаура на миг исчезло, потом возникло вновь, словно собеседник кивнул, убрав лицо из-под невидимого луча света. Ох, как, должно быть, смеялся над ними этот старый волк! Ксерий словно наяву представил себе, как он будет забавлять падираджу рассказами о раздорах при дворе императора.

— Что ж, я буду их оплакивать, — отозвался сапатишах.

— Побереги слезы для своих сородичей, язычник! Кому бы ни принадлежало руководство Священной войной, тебе все равно конец!

Фаним в самом деле были обречены. Несмотря на то что Кемемкетри проявил вопиющую непочтительность, он говорил правду. Падираджа предпочтет, чтобы Священная война была в его руках. С фанатиками договориться невозможно.

— О-о, сильно сказано! Наконец-то я говорю с императором нансурцев. Тогда ответь мне, Икурей Ксерий III, — что ты можешь предложить теперь, когда оба мы оказались в невыгодном положении?

Ксерий помолчал, поглощенный лихорадочными расчетами. Он всегда соображал лучше всего, когда сердился. В голове крутились возможные варианты. Большинство основывалось на том, что Майтанет дьявольски хитер. Он подумал о Кальмемунисе и его ненависти к кузену, Нерсею Пройасу, наследнику конрийского трона…

И тут он все понял.

— Для Людей Бивня ты и твои люди — не более чем священные жертвы, сапатишах. Они говорят и ведут себя так, словно их победа уже предначертана в писании. Быть может, наступит время, когда они научатся уважать вас не меньше, чем мы.

— Шрай лаксара ках.

— Ты имеешь в виду — бояться.

Теперь все зависело от его племянника, там, далеко на севере. Более чем когда-либо. «Знамения…»

— Я сказал — уважать.

Глава 6

Степи Джиюнати

«Сказано: человек родится от матери и мать вскармливает его. Потом он кормится от земли, и земля проходит сквозь него, каждый раз отдавая и забирая щепотку пыли, пока наконец человек становится не частью матери, но частью земли».

Скюльвендская поговорка

«…А на древнешейском, языке правящих и жреческих каст Нансурии, „скильвенас“ значит „катастрофа“ или „катаклизм“, как будто скюльвенды каким-то образом стали в истории больше, чем просто народом, — они сделались принципом».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Начало лета, 4110 год Бивня, степи Джиюнати

Найюр урс Скиоата нашел короля племен и остальных вождей на гребне холма, откуда открывался вид на горы Хетанты и лагерь нансурской армии внизу. Найюр остановил своего серого и принялся рассматривать их издалека. Сердце колотилось, как будто кровь загустела в жилах. На миг он почувствовал себя мальчишкой, которого старшие братья и их вредные дружки прогнали от себя прочь. Ему чудилось, будто до него доносятся насмешливые замечания.

«Зачем так меня позорить?»

Но Найюр был отнюдь не ребенок, а знатный вождь утемотов, закаленный скюльвендский воитель более чем сорока пяти лет от роду. Он владел восемью женами, двадцатью тремя рабами и тремя с лишним сотнями голов скота. Тридцать семь сыновей породил он, и девятнадцать из них — чистой крови. Руки его были исполосованы свазондами, ритуальными победным шрамами, которые напоминали о двух с лишним сотнях убитых врагов. Он был Найюр, укротитель коней и мужей.

«Я могу убить любого из них, растереть их в кровавую кашу — а они меня так оскорбляют! Что я им сделал?»

Но он знал ответ, как и любой убийца. Его оскорблял не сам факт бесчестья, а то, что им об этом известно.

Взошедшее солнце полыхнуло меж одетых снегом пиков, омыло собравшихся вождей бледным утренним золотом. Они выглядели как воины из разных веков и народов, несмотря на то что все ветераны битвы при Зиркирте носили остроконечные кианские боевые шапки. Одни были одеты в старинные чешуйчатые доспехи, другие — в кольчуги и кирасы из самых разных краев — все боевые трофеи, снятые с давно погибших айнритских князей и знатных воинов. Лишь руки в шрамах, каменные лица да длинные черные волосы выдавали их принадлежность к Народу — к скюльвендам.

Ксуннурит, выборный король племен, сидел посередине. Левой рукой он властно упирался в бедро, правую же вскинул, указывая вдаль. Словно повинуясь его указанию, стоявший рядом всадник поднял свой лук — изломанный полумесяц. Найюр заметил, как проплыла по небу березовая стрела, увидел, как она канула в травы на полпути к реке. Он понял, что вожди меряют расстояние, а это могло означать лишь одно: они готовились к атаке.

«И без меня!» А вдруг они просто забыли?

Найюр выругался и направил коня в их сторону. Он не отрываясь смотрел на восток, чтобы не унижаться, глядя в насмешливые лица. Река Кийут вилась по дну долины, черная везде, кроме перекатов, подернутых морозной пеной. Даже отсюда были видны нансурские войска, кишащие на берегах, рубящие оставшиеся тополя, утаскивающие стволы на запряженных лошадьми волокушах. Имперский лагерь, обнесенный земляным валом и частоколом, лежал примерно в миле от реки: огромный вытянутый прямоугольник, сплошь палатки да повозки, под горой, которая в легендах звалась Сактута, «два быка».

Три дня тому назад это зрелище ошеломило и ужаснуло Найюра. Уже само вторжение нансурцев на эту землю было возмутительным, но вбивать тут столбы и возводить стены?!

Но теперь вид лагеря не вызывал никаких чувств — одни только предчувствия.

Оскалив зубы, он влетел в самую гущу своих собратьев-вождей.

— Ксуннурит! — взревел он. — Почему меня не позвали?

Король племен выругался и развернул своего чалого, чтобы оказаться лицом к Найюру. Утренний ветерок шевелил лисий мех, которым была обшита его кианская боевая шапка. Ксуннурит смерил Найюра взглядом, не скрывая презрения, и процедил:

— Тебя звали, как и остальных, утемот!

Найюр впервые встретился с Ксуннуритом всего пять дней тому назад, вскоре после того, как прибыл сюда со своими воинами-утемотами. Они невзлюбили друг друга с первого взгляда, точно двое парней, ухаживающих за одной и той же красоткой. Найюр не сомневался, что Ксуннурит презирает его из-за слухов о позорной смерти отца, хотя с тех пор прошло уже много лет. Причин собственной ненависти к Ксуннуриту Найюр сам не понимал. Возможно, он просто платил враждой за вражду. Возможно, он презирал Ксуннурита за шерстяную тунику с шелковым подбоем и самодовольную улыбочку, которая не сходила с уст короля племен. Ненависть не нуждалась в причинах, тем более что причин было много и найти их не составляло труда.

— Нам не следует нападать, — рубанул с ходу Найюр. — Это мальчишество.

Неодобрение повисло в утреннем воздухе ощутимо, точно запах мускуса. Прочие вожди внимательно изучали утемота, стараясь не выдавать своих мыслей. Невзирая на слухи, которые все они, несомненно, знали, исполосованные шрамами руки Найюра требовали какого-никакого почтения. Найюр видел, что ни один из них не убил и половины того количества врагов, как он.

Ксуннурит подался вперед и сплюнул в траву — знак неуважения.

— Мальчишество? Нансурцы срут, ссут и ковыряются в заднице на нашей священной земле, утемот! Что, по-твоему, мне следует делать? В переговоры с ними вступить? А может, сразу сдаться и заплатить дань Конфасу?

Найюр поразмыслил, что лучше: осмеять этого человека или его план.

— Нет, — ответил он, решив обратиться скорее к мудрости, чем к злословию. — По-моему, нам следует выждать. Икурей Конфас у нас вот где. — Он поднял толстопалую руку и сжал ее в кулак. — Он в ловушке. Его коней нужно сытно кормить, наши себя сами прокормят. Его люди привычны к крышам, к подушкам, к вину, к податливым женщинам. Наши умеют спать в седле и питаться одной только кровью своего коня. Помяни мое слово: не пройдет и нескольких дней, как в сердцах у них поселится олень, а в брюхе — шакал. Они ослабеют от страха и от голода. Их укрепления из земли и дерева покажутся им скорее рабским загоном, чем безопасным убежищем. И скоро отчаяние погонит их туда, куда нам будет угодно!

Собравшиеся вожди откликнулись глухим ропотом. Найюр обвел глазами обветренные лица. Некоторые были молоды и жаждали крови, но большинство видели немало битв и набрались в них суровой мудрости. Немолодые люди, его ровесники. Они переросли юношеское нетерпение и еще не утратили мощи. Они увидят мудрость его слов.

Но на Ксуннурита мудрые речи особого впечатления не произвели.

— А-а, ты, видно, всегда так предусмотрителен, утемот? Скажи мне, Найюр урс Скиоата, если ты войдешь в свой якш и увидишь, как чужие люди насилуют твоих жен, ты тоже поступишь предусмотрительно? Наверно, подождешь в засаде снаружи, ведь там больше надежды на успех! Дождешься, пока они осквернят и очаг, и чрево?

Найюр усмехнулся. Он только теперь заметил, что у Ксуннурита недостает двух пальцев на левой руке. Этот глупец небось и из лука-то стрелять не может!

— Мой якш — одно дело, Ксуннурит, а подножия Хетант — совсем другое!

— Ах, вот как? Это ли говорят нам хранители легенд?

Найюра потрясла не столько изворотливость этого человека, сколько то, что он его, оказывается, недооценил.

Глаза Ксуннурита вспыхнули торжеством.

— Нет! Хранители говорят, что битва — наш очаг, земля — наша жена и небо — наш якш. Нас все равно что изнасиловали, и это так же верно, как если бы Конфас отымел наших жен или разбил камень нашего очага. Нас опозорили. Унизили. Обесчестили! Так что нам не до хитрых расчетов, утемот.

— А как насчет нашей победы над фаним при Зиркирте? — осведомился Найюр. Большинство присутствующих были при Зиркирте восемь лет тому назад, где Найюр своей рукой поверг кианского военачальника Хасджиннета.

— А при чем тут Зиркирта?

— Вспомни, как долго отступали племена перед кианцами! Как долго мы старались их обескровить, прежде чем наконец сломали им хребет!

Он одарил Ксуннурита мрачной улыбкой, той, от которой его жены обычно ударялись в слезы. Король племен напрягся.

— Но тут…

— Тут — дело другое, так, Ксуннурит? Как же может битва быть подобна якшу — и при этом не быть подобна другой битве? При Зиркирте мы положились на терпение. Мы выжидали, и дождались своего часа, и наголову разбили сильного врага!

— Но тут дело не просто в выжидании, Найюр, — вмешался третий голос. То был Окнай Одноглазый, вождь могущественных племен мунуатов из внутренних земель. — Весь вопрос, сколько нам придется ждать. Скоро начнется засушливое время, тем из нас, кто живет в сердце степей, пора будет гнать стада на летние пастбища.

На это замечание многие отозвались одобрительными возгласами, как будто то была первая разумная вещь, сказанная за все время.

— В самом деле, — добавил Ксуннурит, ободренный неожиданной поддержкой. — Конфас явился тяжело нагруженным, обоз едва ли не больше всего его войска. Сколько нам придется ждать, пока твои олени и шакалы не источат им сердце и брюхо? Месяц? Два? А может быть, все полгода?

Найюр погладил свою бритую макушку, обвел взглядом враждебные лица окружающих. Он понимал их заботы, потому что это были и его заботы тоже. Длительное отсутствие сулило немало опасностей. Оставленные без присмотра стада — это волки, болезни, голод. А если добавить к этому угрозу восстаний рабов, измены жен, а для племен, живущих вдоль северных границ степей, таких, как его собственное, еще и нападения шранков, — любой захочет вернуться как можно скорее!

Найюр понял, что Ксуннурит вовсе не навязал остальным вождям идею напасть немедленно. Несмотря на то что все они знали, что торопливость — проклятие мудрости, им хотелось побыстрее покончить с войной, куда сильнее, чем тогда, под Зиркиртой. Но почему?

Все глаза были устремлены на него.

— Ну? — спросил Ксуннурит.

Возможно ли, что Икурей Конфас на это как раз и рассчитывал? В конце концов, не так уж сложно узнать, в какое время года Народ может позволить себе воевать, а когда им не до войны. Неужели Конфас нарочно явился за несколько недель до начала летней засухи?

У Найюра голова пошла кругом. Ведь если так, то… Внезапно все, что он видел и слышал с тех пор, как присоединился к воинству, приобрело иной смысл: изнасилование взятых в плен скюльвендов, издевательские посольства, даже сортиры, вырытые в самых священных местах, — все это делалось с тем расчетом, чтобы вынудить Народ напасть как можно быстрее.

— Зачем? — вдруг спросил Найюр. — Зачем Конфас привез с собой столько припасов?

Ксуннурит фыркнул.

— Потому что тут — степи. Припасы пополнить негде.

— Нет. Потому что он рассчитывает переждать нас.

— Вот именно! — воскликнул Ксуннурит. — Он собирается выжидать, пока голод не вынудит племена рассеяться. Именно поэтому мы должны напасть немедленно!

— Рассеяться? — воскликнул Найюр, встревоженный тем, как легко оказалось вывернуть его догадку наизнанку. — Нет! Он рассчитывает дождаться, пока голод или гордость не вынудит племена напасть!

Слушатели откликнулись на это дерзкое предположение насмешливыми криками. Ксуннурит расхохотался, услышав жалкие догадки человека, принявшего наивность за мудрость.

— Вы, утемоты, живете слишком далеко от империи, — сказал он, словно бы снисходя к глупцу, — неудивительно, что вы не знакомы с интригами имперцев. Откуда тебе знать, что сила Икурея Конфаса растет, в то время как сила его дяди-императора идет на убыль? Ты говоришь так, словно Икурея Конфаса отправили сюда завоевать наши земли, а на самом деле его прислали сюда умирать!

— Ты что, шутишь? — вскричал в отчаянии Найюр. — Ты его войско видел? Их отборная конница, норсирайские вспомогательные войска, почти все колонны императорской армии, даже личная эотская гвардия императора! Ради того, чтобы организовать этот поход, они оставили без защиты всю империю! Заключили договоры, пообещали и истратили горы золота… Это завоевательная армия, а не погребальная процессия какого-то…

— Спроси хранителей! — перебил его Ксуннурит. — Другие императоры жертвовали не меньшим, если не большим. В конце концов, Ксерию нужно было обмануть Конфаса, верно?

— Ха! И ты еще утверждаешь, будто это утемоты ничего не знают об империи! Нансурия сейчас осаждена со всех сторон. Она не может себе позволить потерять такую армию!

Ксуннурит еще сильнее подался вперед, угрожающе занес кулак. Его брови сомкнулись над гневно горящими глазами. Ноздри раздувались.

— Так тем больше причин разбить ее прямо сейчас! А потом мы вихрем промчимся до самого Великого Моря, как наши праотцы! Мы сровняем с землей их храмы, обесчестим их дочерей, вырежем их сыновей!

К ужасу Найюра, утренний воздух сотрясли восторженные крики. Убийственным взглядом он заставил вождей заткнуться.

— Вы что, упились и потеряли разум? Тем больше причин предоставить нансурцам томиться от безделья! Как вы думаете, что делал бы Конфас, окажись он среди нас? Что…

— Выдергивал бы мой меч из своей задницы! — выкрикнул кто-то, вызвав взрыв бурного хохота.

Тут Найюр снова почуял это: добродушное взаимопонимание, за которым, в сущности, не стоит ничего, кроме молчаливого уговора все время поднимать на смех одного и того же человека. Его губы гневно скривились. Всегда одно и то же! Неважно, насколько он силен и мудр. Они отвели ему место много лет тому назад — и привыкли считать за дурачка.

«Ничего, как привыкли — так и отвыкнут!»

— Нет! — рявкнул Найюр. — Он бы посмеялся над вами, как вы теперь смеетесь надо мной! Он сказал бы, что собаку не посадишь на цепь, не зная ее повадок, — и я знаю, кто эти собаки! Лучше, чем они сами знают себя! — Почувствовав что-то заунывное в своем тоне и оборотах речи, он тут же сменил их. — Послушайте! Вы должны меня выслушать! Конфас рассчитывает как раз на то, что вы решите так, как решили, — на нашу гордость, на наш… привычный образ мыслей! Он сделал все, что в его силах, чтобы вызвать нас на бой! Как вы сами не видите? От нас зависит его талант полководца. Только мы можем выставить его дураком. И для этого нужно сделать единственное, чего он страшится, что он всеми силами стремится предотвратить. Нам нужно выждать! Дождаться, пока он сам нападет на нас!

Ксуннурит пристально следил за ним, глаза его блестели торжествующей насмешкой. Теперь он презрительно ухмыльнулся.

— Люди зовут тебя Найюр-Убийца, рассказывают о том, как отважен ты в бою, о том, что ты вечно жаждешь священной резни. Но теперь, — он укоризненно покачал головой, — куда же теперь делась эта твоя жажда, утемот? Может, переименовать тебя в Найюра Убийцу Времени?

И снова заливистый хохот, грубый и хриплый, одновременно искренний, как свойственно простым людям, и отравленный подлой насмешкой, грязной радостью мелких душонок, радующихся унижению того, кто лучше их. У Найюра зазвенело в ушах. Земля и небо усохли, съежились, и наконец весь мир превратился в скопище хохочущих желтозубых рож. Он почувствовал, как она шевелится в нем, его вторая душа, та, что затмевает солнце и пятнает землю кровью. Их хохот заглох при виде его угрожающей гримасы. Грозный взгляд Найюра стер с лиц даже ухмылочки.

— Завтра, — объявил Ксуннурит, нервным рывком разворачивая своего чалого в сторону далекого нансурского лагеря, — завтра мы принесем весь их народ в жертву богу смерти! Завтра мы вырежем всю империю!


Молча покачиваясь в деревянных седлах, бесчисленные всадники ехали через холодные, седые от утренней росы травы. Почти восемь лет прошло после битвы при Зиркирте, восемь лет с тех пор, как Найюр в последний раз видел такое огромное сборище Народа. Большие союзы племен следовали за своими вождями, покрывая склоны и высоты на милю вокруг. За чащей воздетых копий вздымались над людскими массами сотни штандартов из конских шкур, указывая, где находятся те или иные племена, пришедшие со всех концов степей.

Так много!

Сознает ли Икурей Конфас, что он натворил? Скюльвенды по природе своей — народ разрозненный, и, если не считать ритуальных пограничных набегов на Нансурию, большую часть времени они заняты тем, что убивают друг друга. Эта склонность к вражде и внутренним войнам — самая надежная защита империи от их расы, куда более надежная, чем вспарывающие небо Хетанты. Вторгшись в степь, Конфас сплотил Народ и тем самым подверг империю величайшей опасности, какую она ведала на протяжении этого поколения.

Что же могло сподвигнуть их на такой риск? Без каких-либо видимых причин Икурей Ксерий III поставил саму империю в зависимость от успеха своего отчаянного племянника. Что наобещал ему Конфас? Какие обстоятельства толкнули его на этот шаг?

Все на самом деле не так, как кажется. В этом Найюр был уверен. И однако, глядя на равнину, заполненную вооруженными людьми, он невольно пожалел о своих прежних колебаниях. Куда ни глянь, повсюду стояли угрюмые, воинственные всадники, с круглыми щитами, обитыми шкурами, на конях, чьи чепраки были расшиты нансурскими и кианскими монетами, награбленными в походах. Тьмы и тьмы скюльвендов, внушающего ужас народа, закаленного суровым климатом и непрекращающимися войнами, объединились, как во дни легенд. На что надеяться этому Конфасу?

У подножия гор взревели нансурские трубы, заставив встрепенуться и людей, и коней. Все глаза обратились к длинному гребню, нависающему над долиной. Серый Найюра всхрапнул и загарцевал, потрясая скальпами, подвешенными к узде.

— Скоро, уже скоро, — буркнул Найюр, твердой рукой успокаивая коня. — Скоро начнется безумие.

Найюр всегда вспоминал о часах, предшествующих битве, как о невыносимых, и из-за этого каждый раз удивлялся, когда ему снова удавалось их пережить. Бывали минуты, когда необъятность того, что вот-вот должно произойти, захватывала его, и он оставался ошеломленным, как человек, чудом избежавший падения в пропасть. Но такие минуты стремительно пролетали. В целом же эти часы проходили примерно так же, как любые другие, разве что были более тревожны, отмечены вспышками общей ярости и ужаса, но в остальном столь же нудны, как и всегда. В целом Найюр нуждался в том, чтобы напоминать себе о грядущем безрассудстве.

Найюр первым из своих сородичей достиг гребня холма. Раскаленное солнце, встающее между двух ножеподобных вершин, ударило в глаза, и лишь несколько мгновений спустя Найюр различил далекие ряды имперской армии. Пехотные фаланги выстроились длинной рваной лентой на открытом пространстве между рекой и укрепленным нансурским лагерем. Перед ними, по неровным склонам вдоль реки, разъезжали туда-сюда конные застрельщики, готовые напасть на скюльвендов, которые попытаются переправиться через Кийут. Снова, точно приветствуя старинных врагов, взревели нансурские трубы. Пение труб затрепетало в свежем утреннем воздухе. Ряды нансурцев откликнулись громогласным кличем, сопровождавшимся гулким стуком мечей о щиты.

Пока прочие племена выстраивались вдоль гребня холма, Найюр изучал нансурцев, заслонившись рукой от солнца. То, что они выстроились на ровном месте, а не на восточном берегу реки, его нисколько не удивило — хотя Ксуннурит и другие вожди сейчас наверняка спешно меняют свои планы. Он попытался сосчитать ряды — строй был что-то уж слишком глубок, — но ему трудно было сосредоточиться. Абсурдное величие обстоятельств давило на него, как некая материальная тяжесть. Как может происходить такое? Как могут целые народы…

Найюр опустил голову, потер затылок, заново повторяя все упреки, которыми обычно осыпал себя за такие позорные думы. Перед его мысленным взором снова предстал отец, Скиоата, с почерневшим лицом, задыхающийся в грязи…

Когда Найюр поднял глаза, его мысли были так же пусты, как его лицо. Конфас. Икурей Конфас был центром всего, что должно сейчас произойти, а вовсе не Найюр урс Скиоата.

Из задумчивости его вывел голос Баннута, брата покойного отца.

— Отчего они встали так близко к своим укреплениям? — Старый воин откашлялся — звук напоминал хриплый конский храп. — Казалось бы, для них разумнее использовать реку, чтобы не дать нам напасть.

Найюр снова принялся подсчитывать численность имперской армии. Слабость от предчувствия близящегося кровопролития растекалась по телу.

— Потому что Конфасу нужна решающая битва. Он хочет, чтобы мы перевели свои войска на его сторону реки. Чтобы при этом у нас не было места, где можно маневрировать, и пришлось бы сражаться или умереть.

— Он что, с ума сошел?

Баннут был прав. Конфас сошел с ума, если думает, будто его люди выстоят в смертельной схватке. При Зиркирте, восемь лет тому назад, кианцы, доведенные до отчаяния, поступили так же, как он; и закончилось это для них катастрофой. Народ не дрогнул.

Над столпившимися вокруг родичами внезапно прокатился смешок. Найюр вскинул голову, огляделся. Это над ним? Кто-то смеет насмехаться над ним?!

— Нет, — рассеянно ответил он, оглядывая головы, видневшиеся из-за плеча Баннута. — Икурей Конфас не сошел с ума.

Баннут сплюнул — жест, адресованный нансурскому главнокомандующему, или, по крайней мере, так предпочел думать Найюр.

— Ты так говоришь, как будто ты его знаешь!

Найюр уставился на старика в упор, пытаясь определить, откуда это отвращение в его голосе. Да, в каком-то смысле он действительно знал Конфаса. Прошлой осенью, во время набега на империю, он взял в плен несколько нансурских солдат. Эти люди говорили между собой о главнокомандующем с таким неприкрытым обожанием, что Найюру поневоле сделалось любопытно. С помощью раскаленных углей и суровых допросов ему довольно много удалось разузнать об Икурее Конфасе, о том, как блестяще он показал себя в галеотских войнах, о его отчаянной тактике и новых способах обучения войск — короче, достаточно, чтобы понимать: Конфас отличается от всех, с кем им до сих пор приходилось встречаться на поле боя. Но говорить об этом знании таким старым змеям, как Баннут, которые так и не простили ему убийства отца, было бесполезно.

— Скачи к Ксуннуриту, — приказал Найюр, прекрасно понимая, что король племен не станет иметь дела с посланцем утемотов. — Узнай, каковы его намерения.

Однако Баннута одурачить не удалось.

— Я возьму с собой Юрсалку, — хрипло ответил он. — Он прошлой весной женился на одной из дочерей Ксуннурита, той, уродливой. Быть может, король племен вспомнит об этом благородном поступке.

Баннут еще раз сплюнул, словно желая подтвердить свои слова, и скрылся в толпе ожидавших утемотов.

Найюр надолго замер в седле, бездумно наблюдая, как вьются шмели вокруг головок клевера, покачивающихся у копыт его коня. Далекие нансурцы всё колотили в щиты. Солнце медленно сдавливало долину в своей жаркой горсти. Кони нетерпеливо переминались с ноги на ногу.

Вот снова пропели трубы, и нансурцы стихли. Ропот родичей Найюра нарастал, и разгорающаяся ярость вытеснила печаль из его груди. Они всегда разговаривали друг с другом, и никогда — с ним; как будто он покойник. Найюр подумал обо всех, кого он убил в первые годы после смерти отца, — обо всех этих утемотах, которые пытались отбить белый якш вождя у обесчещенного сына. Семь двоюродных братьев, два родных и один дядя. Упрямая ненависть накипала внутри, ненависть, которая гарантировала, что он не сдастся, сколько бы оскорблений ни вывалили они на него, сколько бы назойливых шепотков и осторожных взглядов ни бросили ему в спину. Он скорее убьет любого и каждого, врага и родича, чем сдастся!

Найюр устремил взгляд вперед, на ощетинившиеся копьями ряды армии Конфаса.

«Убью ли я тебя сегодня, главнокомандующий? Думаю, да».

Внезапные крики привлекли его внимание к левому флангу. За бесконечными волнами пик и всадников колыхался на фоне неба штандарт Ксуннурита. Бунчуки из крашеных конских хвостов дергались вверх-вниз — то был приказ наступать не спеша. Далеко на севере толпы скюльвендов уже потекли вниз по склонам. Найюр отдал приказ своим соплеменникам и пришпорил коня, направляя его к реке. Он стоптал клевер и распугал шмелей. Роса давно уже высохла, и травы сухо шелестели у ног коня. Пахло нагревающейся землей.

Полчища скюльвендов мало-помалу заполняли долину. Проезжая через кустарник, которым заросла пойма реки, Найюр мельком заметил Баннута с Юрсалкой, скачущих к нему через открытое место. Кожаные колчаны хлопали их по бокам, щиты подпрыгивали на конских крупах. Вот они перемахнули какой-то кустарник, и Баннут едва удержался в седле: на той стороне оказалась неглубокая рытвина, и конь споткнулся. Еще несколько мгновений — и они приблизились к Найюру, придержали коней и поехали рядом.

Неизвестно почему, но им было не по себе, даже больше обычного. Юрсалка заговорщицки переглянулся с Баннутом и перевел подчеркнуто невыразительный взгляд на Найюра.

— Нам велено переправиться на самом южном перекате и встать напротив Насуэретской колонны, что на левом вражеском фланге. Если Конфас двинет войско прежде, чем мы построимся, мы должны отступить к югу и зайти ему с фланга.

— Это вам сам Ксуннурит сказал?

Юрсалка осторожно кивнул. Баннут уставился исподлобья. Его старческие глаза сверкали злобным самодовольством.

Покачиваясь на рыси, Найюр смотрел на тот берег Кийута, изучая алые знамена на левом фланге имперской армии. Вон и штандарт Насуэретской колонны: Черное Солнце нансурцев, разделенное орлиным крылом, и внизу — вышитая золотом шейская цифра «9».

Баннут снова откашлялся.

— Девятая колонна! — сказал он одобрительно. — Наш король племен оказывает нам честь!

Насуэретцы обычно охраняли кианскую границу империи, но и в степях знали, что они — цвет имперской армии.

— Может быть, оказывает нам честь, а может быть, желает нашей погибели, — уточнил Найюр. Возможно, Ксуннурит надеется, что те резкие слова, которыми они обменялись накануне, будут иметь серьезные последствия.

«Они все хотят моей смерти!»

Юрсалка буркнул что-то невнятное и ускакал прочь — очевидно, поехал искать более благородного общества. Баннут же так и ехал бок о бок с Найюром, не говоря ни слова.

Когда они оказались достаточно близко к Кийуту, чтобы на них повеяло холодом его ледниковых вод, от рядов скюльвендов отделилось несколько отрядов, которые устремились к многочисленным перекатам, где можно было перейти реку вброд. Найюр следил за этими отрядами с опаской, зная, что их судьба во многом выдаст намерения Конфаса. Нансурские застрельщики на том берегу отступили перед ними, потом рассеялись и пустились в бегство, осыпаемые дождем стрел. Скюльвенды погнали их к основной части имперской армии, потом повернули и помчались галопом вдоль рядов нансурцев, выпуская на скаку тучи стрел. Все новые и новые отряды присоединялись к ним. Скюльвендам не нужны были поводья: они управляли своими конями лишь шенкелями, коленями да голосом. Вскоре уже тысячи воинов хлынули на позиции имперцев.

Найюр и его утемоты перешли Кийут под прикрытием этих передовых частей. Насквозь промокшие, выбирались они на восточный берег и тотчас пускались в галоп, направляясь к назначенной им позиции напротив насуэретцев. Найюр знал, что переход через реку и последующее перестроение будут ключевым моментом, и каждый миг ожидал услышать трубы, командующие нансурцам наступать. Но имперский главнокомандующий держал свои колонны на поводке, предоставляя скюльвендам спокойно собираться и строиться широким полумесяцем спиной к реке.

Что же он задумал?

Впереди простиралась земля, поросшая травой, чахлой, как юношеская бороденка, а за ней ждала имперская армия. Найюр озирал ряды держащих щиты воинов, отягощенных доспехами и знаками различия, в красных кожаных юбочках и перевязях, усаженных железными бляхами. Бесчисленные и безымянные. Скоро они поплатятся смертью за свое дерзкое вторжение.

Взревели трубы. Тысячи мечей как один вылетели из ножен. И тем не менее над полем по-прежнему царила необычайная тишина, как будто все эти воины дружно затаили дыхание.

Ветерок летел через долину, разнося запах конского пота, кожаной сбруи и грязных мужских тел. Скрип перевязей и звон мечей о ножны напомнили Найюру о его собственном оружии и доспехах. Руки сделались легкими, точно пузыри, надутые воздухом. Он проверил, хорошо ли сидит его белая боевая шапка, трофей, доставшийся от Хасджиннета в битве при Зиркирте, посмотрел, надежно ли зашнурована бригантина[1] с железными кольцами. Поводил плечами, чтобы размять мышцы и снять напряжение. Прошептал молитву богу смерти.

Над войском взметнулись и опустились бунчуки, и Найюр отдал приказ своим родичам. Перед ним выстроилась первая волна копейщиков. Воины перебрасывали щиты со спины вперед.

Найюр почуял, что Баннут сверлит взглядом его спину, и обернулся. От этого взгляда ему отчего-то сделалось не по себе.

— Сегодня мы узнаем тебе цену, Найюр урс Скиоата, — сказал старый воин. — Измерению нет конца.

Найюр воззрился на родича. Голова у него пошла кругом от ярости и изумления.

— Дядя, тут не место вспоминать о старых ранах!

— А по мне, так лучше места не сыщешь!

Сомнения, подозрения и предчувствия накатили на Найюра, но сейчас было не до того. Застрельщики отходили. Впереди ряды всадников отделялись от основного войска и скакали навстречу фалангам имперской армии. Паломничество завершилось; вот-вот начнется священнодействие.

Найюр выкрикнул боевой клич и повел утемотов вперед рысью. Его охватило нечто похожее на страх, чувство падения, как будто он стоит над пропастью. Еще несколько мгновений — и они вошли в зону досягаемости нансурских лучников. Найюр отдал приказ — и всадники перешли на галоп, прижимая щиты к плечу и луке седла. Вот они миновали заросли корявого сумаха. Вот первые стрелы засвистели в их рядах, раздирая воздух, словно ткань, со стуком впиваясь в щиты, в землю, в тела. Одна царапнула ему плечо, другая на палец вошла в многослойный кожаный щит.

Утемоты с топотом пронеслись по куску ровной земли, набирая убийственную скорость. Еще несколько стрел прилетели им навстречу, и их стало еще меньше. Взвизги коней, стук стрел, и снова — лишь глухой топот тысяч копыт. Пригнувшись к шее коня, Найюр смотрел, как готовятся к атаке пехотинцы Насуэретской колонны. Копья опускались им навстречу — длиннее, чем все, что он когда-либо видел. У него перехватило дыхание — но он лишь сильнее пришпорил коня, взял копье наперевес и выкрикнул боевой клич утемотов: «Битва и бог!» Его родичи откликнулись, и воздух задрожал от яростных воплей. Под копытами коня проносились истоптанная трава и смятые полевые цветы. Стена копий, щитов и солдат надвигалась все ближе. Его племя мчалось вместе с ним, растянутое в обе стороны, точно две огромные руки.

И тут его конь споткнулся — стрела вонзилась ему в грудь. Найюр кувыркнулся, покатился по высокой траве. Он упал неудачно, в ноги коню, растянул себе плечо и шею. На миг запутался в сплетенных конечностях. Скривился, видя, как надвигается огромная тень коня, однако конь рухнул рядом. Найюр высвободился, вытащил щит, обнажил меч и принялся озираться, пытаясь разобраться в царящем вокруг смятении. Совсем рядом, рукой подать, бегал кругами обезумевший конь без седока, лягая подвернувшихся нансурцев. Наконец его зарубили люди, стоявшие так тесно, словно они были приколочены друг к другу гвоздями.

Нансурские ряды почти не дрогнули. Солдаты сражались с упорством профессионалов. Утемоты рядом с ними показались вдруг дикими, малочисленными и какими-то жалкими в своих некрашеных кожаных панцирях и трофейных доспехах. По обе стороны рубили родичей Найюра. Он увидел, как его двоюродного брата Окиюра стянули с седла крючьями и размазали по земле дубинками. Как его племянник, Малути, корчится под взмахами мечей, все еще выкрикивая боевой клич утемотов. Неужели столь многие уже пали?

Найюр оглянулся, ожидая увидеть за спиной вторую волну утемотских копейщиков. Но увидел только одинокого коня, который, прихрамывая, трусил обратно к реке. А соплеменники Найюра толпились в отдалении, на прежних позициях, когда им полагалось скакать вперед. Что происходит?

Предательство?

Предательство! Найюр огляделся в поисках Баннута и увидел его: Баннут скорчился в траве, прижимая руки к животу, как будто баюкал куклу. Один из нансурцев выбрался из схватки и занес свой короткий меч, собираясь вонзить его в горло Баннуту. Найюр выдернул из земли тяжелый дротик и метнул. Солдат успел его заметить, по-глупому вскинул щит. Дротик вонзился в верхний угол и опрокинул щит своей тяжестью. Найюр бросился следом, ухватился за дротик и сильно толкнул щит вместе с солдатом. Пехотинец рухнул на четвереньки, пополз было прочь, спасаясь от палаша Найюра, и, обезглавленный, ткнулся в землю.

Найюр ухватил Баннута за пояс и вытянул его из свалки. Старый воин захихикал. На губах у него пузырилась кровь.

— Ксуннурит хорошо запомнил услугу, которую оказал ему Юрсалка! — воскликнул он.

Найюр уставился на него в ужасе.

— Что ты наделал?!

— Убил тебя! Убил убийцу родичей! Плаксивого пидора, который норовил стать нашим вождем!

Сквозь шум битвы донесся рев боевых труб. На какой-то миг между двумя ударами сердца Найюр увидел в седом Баннуте своего отца. Но Скиоата умер не так.

— Я следил за тобой той ночью! — хрипел Баннут. Лицо его осунулось от боли. — Я видел, что на самом деле… — его тело скрючилось и затряслось в неудержимом кашле, — что на самом деле произошло тогда, тридцать лет тому назад! Я всем рассказал правду! Наконец-то утемоты избавятся от бремени твоего позора!

— Ты ничего не знаешь! — вскричал Найюр.

— Я знаю все! Я видел, как ты смотрел на него! Он был твоим любовником, я знаю!

Любовником?

Глаза Баннута начали стекленеть, как будто он смотрел в какую-то бездонную дыру.

— Твое имя — имя нашего бесчестья! — выдавил он. — Клянусь богом смерти, я позабочусь о том, чтобы оно было стерто!

Кровь застыла у Найюра в жилах, словно вчерашнее сало в котле. Он отвернулся, чтобы сморгнуть слезы.

Плакса.

Сквозь завесу борющихся тел он увидел, как рухнул со вздыбившегося коня Саккерут, его друг детства. Он вспомнил, как они вместе били рыбу острогой под необъятными летними небесами. Вспомнил…

«Нет…»

Пидор. Так вот кем они его считали!

— Нет! — взревел он, снова оборачиваясь к Баннуту. Застарелая железная ярость наконец настигла его. — Я — Найюр урс Скиоата, укротитель коней и мужей!

Он вонзил свой палаш в землю и схватил изумленного старика за горло.

— Никто не убил так много врагов! Ни на ком нет стольких священных шрамов! Я — мера чести и позора! И твоя мера!

Дядя хрипел, пытаясь отмахнуться от него окровавленными ладонями. Потом обмяк. Задохнулся. Задушен, как душат девок, рожденных от рабынь.

Найюр вырвал из земли палаш, отошел на пару шагов от дядиного трупа, безучастно огляделся. Земля вокруг была усыпана людскими и конскими трупами. От воинства утемотов остались только жалкие кучки спешенных воинов. Они отступали от ощетинившейся копьями стены пехоты. Кое-кто отчаянно взывал к оставшимся позади соплеменникам, понимая, что их бросили. Самые бесстыжие обратились в бегство. Прочие собрались вокруг Найюра.

Имперские офицеры, перекрывая шум, выкрикивали приказы. Ряды нансурцев пошли в наступление. Вытянув перед собой левую руку, Найюр принял боевую стойку, высоко вскинув палаш. Солнце вспыхнуло на окровавленном клинке. Пехотинцы пробирались между трупами. На их щитах сверкало Черное Солнце, лица казались масками мрачного торжества. Найюр увидел, как один из них пронзил копьем труп Баннута. Новые выкрики офицеров и рев труб вдали. Передние три ряда внезапно ринулись в атаку.

Найюр сделал выпад и рубанул по защищенной поножью голени первого солдата, который на него напал. Глупец рухнул наземь. Найюр пнул его щит и вонзил палаш сквозь ремни доспеха прямо под мышку. Восторг! Найюр высвободил меч, развернулся и рубанул другого, сломав ему ключицу сквозь доспех. Найюр взревел и воздел к небу свои исполосованные шрамами руки, неопровержимые свидетельства кровавого прошлого.

— Кто?! — взревел он на их бабьем наречии. — Кто из вас призовет нож к моим рукам?

Третий пал, рыгая кровью, но прочие навалились толпой, включая офицера с каменным взглядом, который каждый раз, взмахивая мечом, ревел: «Смерть!» Найюр даровал ему смерть, снеся полчелюсти вместе с нижними зубами. Однако оставшихся это не обескуражило: они окружили его копьями и щитами и принялись теснить назад. Еще один офицер ринулся на него, молодой и знатный, со знаком дома Биакси на щите. Найюр увидел в его глазах ужас, осознание того, что возвышающийся перед ним могучий скюльвенд — нечто большее, чем просто человек. Найюр вышиб короткий меч из его девичьих рук, пнул офицера ногой, ударил. Парень рухнул навзничь, визжа и хлопая руками по хлынувшей из паха крови, как будто это было внезапно вспыхнувшее пламя.

Солдаты теснились перед Найюром, теперь больше озабоченные тем, чтобы увернуться, чем тем, чтобы дотянуться до него.

— Где же ваши могучие воины?! — орал Найюр. — Покажите мне их!

Пылая всепобеждающей ненавистью, он рубил всех подряд, слабых и сильных, сражаясь, точно безумный. Видел щиты — рубил щиты так, что ломались руки; видел лица — колол в лица, лица отшатывались и изрыгали струи крови.

Наступающие ряды поглотили их, но Найюр и его утемоты все убивали и убивали, пока земля под ногами не раскисла от крови. Наконец нансурцы сдались, отступили на несколько шагов, с ужасом глядя на вождя утемотов. Найюр опустил палаш и вскочил на наваленные перед ним трупы. Схватил за горло раненого, корчащегося под ногами, и раздавил ему гортань. Победно взревел и выпрямился, подняв умирающего над головой.

— Я — лишающий жизни! — вскричал он. — Мера всех мужей!

И швырнул извивающееся тело к ногам врагов.

— Есть ли среди вас хоть один член?

Он сплюнул, расхохотался, увидев их ошеломленные лица.

— Что, нету? Одни дыры?

Он стряхнул кровь со своей гривы и снова ринулся в бой.

Нансурцы разразились воплями ужаса. Несколько солдат бросились на тех, кто толпился позади них, забыв обо всем, лишь бы спастись от безумца. Но тут сквозь общий шум битвы пробился приближающийся топот копыт, и все обернулись в ту сторону. В толпу ворвались новые всадники-утемоты, одних нансурцев подняли на копья, других стоптали конями. Среди солдат воцарилось короткое замешательство, и Найюр в суматохе зарубил еще двоих — точнее, просто забил насмерть: его меч затупился, превратившись в граненую железную дубинку. Потом солдаты Насуэретской колонны обратились в бегство, бросая на бегу оружие и щиты.

Найюр и его родичи очутились одни. Все тяжело дышали, кровь лила из свежих ран.

— Ай-я-а-а! — орали они, пока мимо проносился один дикий отряд за другим. — Битва и бог!

Но Найюр, не обращая на них внимания, бросился на вершину невысокого холмика. Долина раскинулась перед ним, вся в клубах пыли, усеянная бессчетными тысячами сражающихся людей. На миг у Найюра захватило дух от необъятности этого зрелища. Далеко на севере он увидел отряды скюльвендских всадников — темные силуэты сквозь завесу пыли, — которые, точно стервятники, кружили у отбившейся от своих колонны нансурцев. Другие отряды всадников текли на восток, вслед за кожаным штандартом мунуатов, отсекая одинокую колонну от центра, сметая на скаку бегущих солдат. Поначалу Найюру показалось, что они скачут к нансурскому лагерю, но, приглядевшись, он понял, что ошибся. Лагерь уже пылал, и Найюр видел трупы нансурских рабов, жрецов и ремесленников, висящие на частоколе. Кто-то уже поднял над главными деревянными воротами штандарт пулитов, самого южного из скюльвендских племен. Так быстро…

Он пристальнее вгляделся в месиво в центре. Кто-то подпалил там траву, и сквозь дым Найюру было видно, как Ксуннуритовых аккунихоров теснят к блестящим черным водам Кийута. Там была эотская гвардия и части колонны, но какой — непонятно. Земля между тем холмиком, где стоял Найюр, и всадниками Ксуннурита была усеяна конскими и людскими трупами. А где куоаты? Где алкуссы? Найюр обернулся и увидел, что на западном берегу, на морщинистом гребне холма, идет жаркая битва. Он узнал кидрухилей, элитную имперскую тяжелую кавалерию. Они разгоняли разбитые отряды скюльвендов. Увидел нимбриканских всадников, имперские вспомогательные норсирайские войска, скрывающиеся за гребнем дальше на север, и две свежие, безукоризненно выстроенные колонны, шагающие следом за ними. Над одной из колонн колыхался штандарт насуэретцев…

Но как такое может быть? Ведь его утемоты только что разбили насуэретцев наголову! Или нет? И разве кидрухили стояли не на правом фланге нансурского войска — позиции, считавшейся у кетьян особенно почетной? Как раз напротив пулитов…

Он слышал, как его люди окликают его, но не обратил на это внимания. Что же все-таки задумал Конфас?

Его схватили за плечо. Это был Балайт, старший брат его второй жены. Найюр всегда уважал этого человека. Латы Балайта были разрублены и висели на одном плече. На нем все еще была остроконечная боевая шапка, но по левому виску струилась кровь, прокладывая себе путь по пыльной щеке.

— Идем, Найюр! — выдохнул он. — Отхкут привел нам коней. Отряды смешались; нам нужно снова собраться, чтобы ударить по врагу.

— Бала, что-то не так, — ответил Найюр.

— Но нансурцы же обречены! Их лагерь уже горит!

— Однако центр по-прежнему в их руках.

— Оно и к лучшему! Мы зайдем с флангов и выгоним на открытое место то, что осталось от их армии. Окнай Одноглазый уже ведет своих мунуатов на помощь Ксуннуриту! Мы зажмем их, как в кулаке!

— Нет! — повторил Найюр, глядя, как кидрухили прокладывают себе путь к гребню холма. — Что-то совсем не так! Конфас нарочно сдал нам фланги, чтобы сохранить центр…

Это объясняло, отчего пулиты так легко захватили лагерь. Конфас в самом начале битвы отвел кидрухилей, чтобы те ударили в центр войска скюльвендов. И раздал своим колоннам фальшивые штандарты, чтобы скюльвенды думали, будто он сосредоточил основные силы на флангах. Главнокомандующему зачем-то был нужен именно центр.

— Быть может, он думал, что, если он захватит короля племен, это повергнет нас в замешательство? — предположил Балайт.

— Да нет. Он не настолько глуп… Гляди. Он бросил всю свою конницу в центр… как будто он кого-то преследует!

Найюр пожевал губами, обводя взглядом всю панораму битвы, одну за другой оценивая бушующие вблизи и вдалеке сцены насилия. Пронзительный звон мечей. Убийственные взмахи и удары кровавого молота войны. И под всей красотой битвы — нечто непостижимое, как будто поле брани сделалось вдруг живым символом, картинкой вроде тех, с помощью которых чужеземцы приковывают живое дыхание к камню или пергаменту.

Что же это означает?

Балайт тоже призадумался.

— Он обречен, — сказал воин, качая головой. — Теперь его не спасут и сами боги!

И тогда Найюр понял. И дыхание заледенело у него в груди. Пылкая ярость кровопролития покинула тело; теперь он чувствовал лишь боль от ран да жуткую пустоту, разверзнутую словами Баннута.

— Нам нужно бежать.

Балайт уставился на него с изумлением и презрением.

— Что нам нужно?!

— Лучники с хорами… Конфас знает, что мы ставим их позади центра. Они либо перебиты, либо он прогнал их с поля битвы. Так или иначе, мы…

И тут он заметил первые вспышки дьявольского света. Слишком поздно!

— Школа, Балайт! Конфас привел с собой школу!

В самом сердце долины, от пехотных фаланг, которые торопливо строились, готовясь встретить Окная Одноглазого и его мунуатов, медленно шли по меньшей мере два десятка фигур в черных одеяниях, неторопливо взбираясь в небо. Адепты. Колдуны Имперского Сайка. Еще несколько рассеялись по долине. Эти уже затянули свои таинственные напевы, выжигая землю и скюльвендов мерцающим пламенем. Натиск мунуатов обернулся лавиной пылающих людей и коней.

Найюр долго не мог шевельнуться. Он не отрываясь смотрел, как падают наземь всадники, очутившиеся в сердце золотых костров. Он видел, как яркие вспышки разметают людей, точно солому. Он видел, как солнца валятся с неба на полыхающую землю. Воздух сотрясали раскаты колдовского грома.

— Ловушка… — пробормотал он. — Вся битва была лишь приманкой, рассчитанной на то, чтобы оставить нас без хор!

Но у Найюра была своя хора — наследство от покойного отца. Онемевшими пальцами трясущихся от усталости рук он вытащил железный шарик из-под доспеха и крепко стиснул его в ладони.

На волне клубящегося дыма и пыли плыл в их сторону адепт. Он остановился, паря над ними на высоте макушки дерева. Его черное шелковое одеяние развевалось на горном ветру, и золотая оторочка извивалась, точно змея в воде. Вот глаза и рот полыхнули белым светом. Залп стрел рассыпался пеплом, ударившись о шаровидный оберег. С ладоней адепта угрожающе взмыл призрак драконьей головы. Найюр отчетливо увидел блестящую чешую и глаза, точно круглые капли кровавой воды.

Величественная голова опустилась.

Найюр обернулся к Балайту, крикнул:

— Беги!

Клыкастая пасть распахнулась и плюнула ослепительным пламенем.

Клацнули зубы. Зашипела опаленная кожа. Но Найюр ничего не почувствовал — только волну тепла от горящего Балайта. Раздался короткий вопль, треск лопающихся костей и кишок.

Потом пена солнечно-яркого пламени схлынула. Очумевший Найюр обнаружил, что стоит один посередине выжженной пустоши. Рядом догорали Балайт и остальные утемоты, шипя, точно свинина на вертеле. Пахло гарью и жареным салом.

«Все умерли…»

Могучий крик сотряс воздух, и сквозь завесу дыма и бегущих скюльвендов Найюр увидел ряды окровавленных нансурских пехотинцев, несущихся к нему по склону.

Чей-то чужой голос шепнул: «Измерению нет конца…»

Найюр бросился бежать, перепрыгивая трупы, спеша, как и другие, к темной линии реки. Он споткнулся о древко стрелы, вонзившейся в землю, и катился кубарем, пока не уткнулся в убитую лошадь. Снова поднялся на ноги, упираясь руками в нагретый на солнце бок, и устремился дальше. Обогнул молодого воина, который хромал вперед, не обращая внимания на стрелу, застрявшую в бедре, потом еще одного, который упал на колени и плевался кровью. Потом мимо проскакала кучка утемотов на лошадях. Впереди всех мчался Юрсалка. Найюр окликнул его по имени, Юрсалка мимоходом взглянул на него, но не остановился. Найюр выругался и продолжал бежать. В ушах гремело. После каждого вдоха приходилось отплевываться. Он видел впереди, на берегу, сотни воинов. Кто-то торопливо срывал с себя доспехи, чтобы пуститься вплавь, другие мчались на юг, к быстрине, где должно быть помельче. Юрсалка и его спутники-утемоты стоптали тех, кто собирался плыть, и кинулись с обрыва прямо в реку. Много коней потонуло в водоворотах, утянув за собой и всадников, но нескольким все же удалось выбраться на тот берег. Земля пошла под уклон, и Найюр ускорил бег, мчась вниз длинными скачками. Перемахнул еще одну убитую лошадь, с размаху проломился через колышущиеся на ветру заросли ивняка. Заметил справа отряд имперских кидрухилей, разворачивающихся на склоне и стремительно скачущих навстречу беглецам. Спотыкаясь, миновал узкий глинистый пляжик и наконец оказался в толпе соплеменников. Растолкал всех, пробираясь к илистому берегу.

Увидел, как Юрсалка сквозь тростники поднимается с конем на тот берег. Его ждали еще с десяток утемотов. Их кони испуганно храпели и взбрыкивали.

— Утемоты! — взревел Найюр, и они каким-то образом расслышали его сквозь гвалт. Двое указали в его направлении.

Но Юрсалка заорал на них, колотя по воздуху раскрытой ладонью. И те с каменными лицами развернули коней и унеслись на юго-запад вместе с Юрсалкой.

Найюр плюнул им вслед, вытащил нож и стал резать ремни доспеха. Дважды едва не свалился в воду. Испуганные крики становились все громче — топот копыт приближался. Найюр услышал треск копий и визг лошадей. Он принялся отчаянно тыкать ножом в сплетенные из кишок шнурки доспеха. На него обрушилось несколько тел, и Найюр пошатнулся. Он успел заметить всадника-кидрухиля, черный силуэт на фоне яркого солнца, сорвал доспех, повернулся к Кийуту. Что-то взорвалось в голове, горячая кровь хлынула в глаза. Найюр упал на колени. Истоптанная земля ударила ему в лицо.

Вопли, стоны, плеск от тел, падающих в быструю горную реку…

«Совсем как отец!» — подумал он и закружился в водовороте тьмы.


Хриплые, усталые голоса на фоне далекого хора пьяно поющих людей. Резкая боль — будто голову прибили к земле гвоздями. Тело — свинцовое, неподвижное, как ил на дне. Думать тяжело.

— Чего они, распухают сразу, как сдохнут, что ли?

Вспышка ужаса. Голос послышался сзади, совсем близко. Мародеры?

— Что, еще кольцо? — воскликнул второй. — Да отрежь ты ему этот сраный палец!

Найюр услышал приближающиеся шаги, ноги в сандалиях, бредущие через траву. Он медленно — быстрые движения могут привлечь внимание — проверил пальцы, потом запястье… Шевелятся? Шевелятся! Осторожно пошарил за поясом, сомкнул зудящие пальцы на своей хоре, достал ее, вдавил в грязь.

— Да ему слабо! — отозвался третий голос. — Всегда был размазней!

— И вовсе нет! Я просто… просто…

— Что просто-то?

— Ну, это же вроде как святотатство получается. Грабить покойников — это одно дело. А уродовать их…

— Разреши тебе напомнить, — ответил на это третий, — что трупы, которые ты видишь перед собой, — не что иное, как дохлые скюльвенды. Разве можно назвать святотатством, если ты изуродуешь проклятого… Ты гляди! Еще один живой!

Скрежет заржавленного от крови клинка, вынимаемого из ножен, удар, булькающий хрип. Найюр, не обращая внимания на головную боль, вымазался лицом в грязи, набрав ее полный рот.

— Все равно не снимается, зараза…

— Отруби палец, и дело с концом! — воскликнул второй мародер, так близко, что у Найюра волосы встали дыбом. — Клянусь нашим сраным Последним Пророком! Единственный, кому повезло найти на этих вонючих дикарях хоть сколько-то золота, и тому не хватает духу его забрать! Эй, а это что такое? Ну и здоров, сволочь! Сейен милостивый, а вы гляньте на его шрамы!

— Говорят, Конфас все равно велел собрать все их головы, — заметил третий. — Пальцем больше, пальцем меньше, какая разница?

— Вот! Только помялось малость. Как ты думаешь, это рубины?

Чья-то рука грубо ухватила Найюра за плечо, вырвала его из грязи. В полуоткрытые глаза ударило заходящее солнце. Мышцы напряжены, чтобы изобразить трупное окоченение. Забитый землей рот оскален в насмешливой ухмылке. И не дышать!

— Не, я серьезно! — сказала нависшая над ним тень. — Вы поглядите, сколько шрамов на этом ублюдке! На его счету сотни человек!

— За таких, как он, наверно, должны награды давать! Ты прикинь, это же каждый шрам — наш убитый соплеменник!

Его принялись ощупывать, трясти, тыкать. Не дышать! Застыть и не двигаться!

— Может, отнести его к Гавару? — предложил первый. — Вдруг они захотят его повесить или еще что-нибудь.

— А что, неплохая идея! — ехидно сказал тот, что держал Найюра. — Вот ты и понесешь, договорились?

Гогот.

— Что, скис, а? — сказал второй. — Ну что, есть на нем что-нибудь, Нафф?

— Ни хрена! — ответил третий, швыряя Найюра обратно на землю. — Следующее кольцо, которое найдешь, будет мое! Понял, шмакодявка? А то я тебе все пальцы пооттяпаю!

Пинок из мрака. Боль, какой Найюр еще никогда в жизни не испытывал. Мир взревел. Его едва не стошнило, но он сдержался.

— Ладно, ладно, — добродушно отозвался первый. — Кому нужно золото после такого дня! Представь себе, какой праздник устроят, когда мы вернемся! Представь, какие песни сложат! Скюльвенды разгромлены на своей собственной земле! Не кто-нибудь, а скюльвенды! Когда мы состаримся, нам достаточно будет сказать, что мы были с Конфасом при Кийуте, и все будут смотреть на нас с благоговением!

— Ну, малый, славой-то сыт не будешь! Блестяшки, вот что главное! Блестяшки!


Утро. Найюр пробудился, дрожа от холода. Стояла тишина, только журчали рядом воды Кийута.

От затылка по всему телу расползалась тяжкая железная боль, и довольно долго Найюр лежал неподвижно, придавленный ее весом. Потом к горлу подкатила тошнота, и его стошнило желчью в отпечатки ног прямо у лица. Найюр закашлялся. Нащупал языком мягкую, солоноватую дыру между зубами.

Неизвестно почему, но первая отчетливая мысль, пришедшая ему в голову, была о его хоре. Найюр порылся в блевотине и жирной грязи и быстро нащупал шарик. Он запихнул его под свой пояс с железными пластинами.

«Моя! Моя добыча…»

Боль давила на затылок кованым копытом, но Найюру все же удалось подняться на четвереньки. Трава была вымазана белесой глиной и резала между пальцами, как мелкие ножички. Найюр пополз прочь от шума реки.

Трава на берегу была втоптана в грязь и теперь застыла колючей летописью вчерашнего сражения. Трупы, казалось, вросли в почву, натянувшуюся кожу облепили мухи, кровь застыла, запеклась раздавленными вишнями. Найюру казалось, будто он ползет по одному из тех головокружительных каменных рельефов, какими нансурцы украшают свои храмы: сражающиеся люди, застывшие в дьявольском изображении. Но это было не изображение.

На краю обрыва над ним, словно округлая горная вершина, взгромоздился лошадиный труп. Брюхо лошади скрывалось в тени, а над нею уже показался яркий краешек солнца. Мертвые лошади все похожи друг на друга: застывшие в стоячей позе, точно деревянные статуэтки, поваленные набок. Найюр дополз до нее, с трудом перевалился через тушу. На ощупь конская шкура оказалась такой же холодной, как речная глина.

Поле битвы было пусто: куда ни глянь, одни только галки, стервятники да мертвецы. Найюр окинул взглядом склон, по которому он бежал.

Бежал… Он крепко зажмурился. Он все бежал и бежал, и голубое небо над головой усыхало, сжималось от рева за спиной.

«Мы разбиты».

Они побеждены. Унижены и растоптаны их потомственным врагом.

Долгое время он вообще ничего не чувствовал. Найюр вспомнил те дни в своей юности, когда он, непонятно с чего, просыпался задолго до рассвета. Он выбирался из якша и уходил из стойбища, ища холм повыше, откуда можно следить, как солнце постепенно обнимает землю. Травы шуршали на ветру. Солнце выкатывалось из-за горизонта и поднималось все выше. Он сидел и думал: «Я — последний. Я — единственный».

Как теперь.

На какой-то миг Найюр ощутил дурацкое ликование человека, сумевшего предсказать собственную погибель. Говорил же он Ксуннуриту, дураку восьмипалому! Все думали, будто он плетет нелепые страхи, как старая баба! Ну, и где они теперь?

Он осознал, что теперь они мертвы. Все они мертвы. Все! Воинство, застилавшее горизонт, сотрясавшее своды небесные топотом своих коней, исчезло, развеялось, разбито. Оттуда, где лежал Найюр, ему были видны широкие полосы выжженной травы и обгорелые трупы тех, кто еще вчера был гордым воителем. Не просто разбиты — повержены во прах.

И кем! Нансурцами! Найюр участвовал в слишком многих пограничных стычках, чтобы не отдавать им должное как воинам, но в целом он презирал нансурцев за то же самое, за что презирали их все скюльвенды: раса полукровок, нечто вроде вредных животных, по возможности подлежащих уничтожению. Для скюльвендов упоминание об Империи-за-Горами было связано с бесчисленными образами разложения: коварные жрецы, пресмыкающиеся перед своим нечестивым Бивнем; колдуны в бабьих платьях, произносящие таинственные непристойности, в то время как размалеванные придворные, мягкотелые, напудренные, надушенные, предаются непристойностям вполне очевидным. И вот эти-то люди разбили их войско! Люди, роющиеся в земле и пишущие слова! Мужчины, развлекающиеся с мужчинами!

У него внезапно перехватило дыхание и сдавило горло.

Он подумал о Баннуте, о предательстве своих родичей. Он вцепился в траву саднящими руками, точно якорями, как будто он был так слаб и пуст, что порыв ветра мог унести его в безоблачное небо. Крик боли вырвался из его груди, но застрял в стиснутых зубах. Найюр хватанул воздух ртом, застонал, мотая головой с боку на бок, не обращая внимания на боль. «Нет!»

Потом он всхлипнул. Из глаз хлынули слезы.

«Плакса…»

Баннут, хихикающий, выплевывая мутную кровь.

«Я видел, как ты на него смотрел! Вы были любовниками, я знаю!»

— Нет! — воскликнул Найюр, но спасительная ненависть покинула его.

Все эти годы он мучительно размышлял над молчанием соплеменников, гадая, что за невысказанный упрек читает в их глазах, думая, что сошел с ума от подозрительности, браня себя за беспочвенные страхи и все равно мучительно размышляя о том, какие мысли они таят… Сколько клеветнических слухов распускали о нем в его отсутствие? Сколько раз, привлеченный хохотом, доносящимся из якша, он входил внутрь — и натыкался на плотно сомкнутые губы и наглые взгляды? И все это время они… Найюр схватился за грудь.

«Нет!»

Он выдавливал слезы из своих глаз, все сильнее и сильнее бил по земле рассаженным кулаком, словно забивал кизяки в топку. Перед его мысленным взором всплыло лицо тридцатилетней давности. Найюра охватило демоническое спокойствие.

— Ты издеваешься надо мной! — прошипел он сквозь зубы. — Наваливаешь на меня одну ношу за…

Внезапная вспышка ужаса заставила его умолкнуть на полуслове. Ветер донес до него голоса.

Он замер неподвижно, глядя сквозь ресницы и обратившись в слух. Говорили на шейском, но что именно говорили, он разобрать не мог.

Неужели мародеры все еще обшаривают поле битвы?

«Несчастный трус! Встань и умри как мужчина!»

Ветер улегся, но голоса приближались. Теперь Найюр слышал шаги коней и поскрипывание сбруи. Как минимум двое верховых. Судя по аристократическому выговору — офицеры. Они приближались, но откуда? Найюр с трудом подавил идиотский порыв встать и оглядеться.

— Скюльвенды жили здесь со времен киранейцев, — говорил голос, принадлежавший человеку более высокопоставленному, — терпеливые и безжалостные, как океан. И все это время они не менялись! Народы появлялись и исчезали, целые нации были за это время стерты с лица земли, но скюльвенды остались. И я изучал их, Мартем! Я просмотрел все материалы о скюльвендах, какие сумел найти, от самых древних до наиболее свежих. Я даже заставил своих агентов пробраться в библиотеку Сареотов! Да-да, в Иотии! Правда, они там ничего не нашли. Фаним забросили ее, она теперь разрушена. И вот что удивительно: какие сведения о скюльвендах ни возьми, самые что ни на есть древние, такое впечатление, что написаны они только вчера! Тысячи лет, Мартем, тысячи лет скюльвенды оставались неизменными! Отбери у них стремена и железные мечи — и их не отличишь от тех дикарей, что две тысячи лет тому назад разорили Мехтсонк, или тех, что разграбили Кеней тысячу лет спустя! Скюльвенды — именно то, о чем говорил философ Айенсис: народ без истории.

— Но ведь все некультурные народы именно таковы, разве нет? — спросил его собеседник.

— Нет, Мартем. Даже некультурные народы меняются с течением веков. Они перебираются на новые земли. Забывают древних богов и находят себе новых. У них меняется даже язык. Но не у скюльвендов! Они одержимы своими обычаями. Мы, чтобы одолеть ход времени, возводим огромные каменные здания, они же творят памятники из своих деяний, и их храмы — это их войны.

От этого описания у Найюра заныло в груди. Кто эти люди? Один из них — наверняка из знатного дома…

— Да, это довольно любопытно, — откликнулся Мартем. — Однако это не объясняет, откуда вы узнали, как их одолеть.

— Не будь занудой, Мартем! Я в своих офицерах занудства не терплю. Сперва задаешь неуместные вопросы, потом отказываешься признавать мои ответы за ответы…

— Прошу прощения, господин главнокомандующий. Я не хотел оскорбить вас. Вы ведь сами то хвалите, то осуждаете меня за мое прямолинейное…

— Ах, Мартем… Зачем снова этот фарс? Зачем притворяться скромным провинциальным легатом, который желает одного — выслужиться? Я знаю тебя лучше, чем тебе кажется. Я видел, как ты оживляешься, когда речь заходит о делах государственных. Точно так же, как сейчас я вижу в твоих глазах жажду славы.

На грудь Найюра словно уронили тяжелый камень. Это он. Он! Икурей Конфас!

— Не стану отрицать, это правда. Но я клянусь, что не собирался вас допрашивать. Я просто… просто…

Тут оба остановились. Теперь Найюр видел их: два конных силуэта, расплывчатых оттого, что он смотрел сквозь ресницы. Он старался дышать так, чтобы грудь не шевелилась.

— Что — просто, Мартем?

— На протяжении всей кампании я держал язык за зубами. То, что мы делали, представлялось мне безумным, настолько безумным, что я…

— Что ты?

— Что на какое-то время моя вера в вас оказалась поколеблена.

— И, однако, ты ничего не говорил, ни о чем не спрашивал… Почему?

Найюр пытался отлипнуть от земли, но не мог. Бестелесные голоса гремели в его ушах насмешливым громом. Убить его! Он должен!

— Боялся, господин главнокомандующий. Человек, который, подобно мне, поднялся из самых низов, знает, как опасно сомневаться в начальстве… особенно когда начальник поступает безрассудно.

Хохот.

— Так значит, теперь, в окружении всего этого, — силуэт Конфаса указал на поле, усеянное трупами, — ты счел, что я все-таки не утратил рассудок, и думаешь, что теперь задавать эти твои наболевшие вопросы более или менее безопасно?

Найюр внезапно мучительно осознал все происходящее: как будто увидел со стороны себя, съежившегося человека, прижавшегося к трупу коня, окруженного бесконечными рядами мертвецов. Даже эти образы пробудили в нем угрызения совести. Это что за мысли такие? Отчего он все время так много думает? Отчего он все время думает?

«Убить его!»

— Вот именно, — ответил Мартем.

«Броситься на них. Схватить коней под уздцы. Перерезать им глотки!»

— Следует ли мне снизойти к тебе? — продолжал Конфас. — Следует ли мне помочь тебе сделать еще шаг к вершине, а, Мартем?

— Господин главнокомандующий, вы можете рассчитывать на мою преданность и скромность без каких-либо оговорок.

— Я, собственно, так и думал, но все же благодарю за подтверждение… Что бы ты сказал, если бы я сообщил тебе, что битва, которую мы только что выиграли, эта великая победа, которую мы одержали, — не более чем первая стычка Священной войны?

— Священной войны?! Той, которую начинает шрайя?

— В том-то весь и вопрос, кто ее будет вести: шрайя или не шрайя.

«Ну же! Отомсти за себя! За свой народ!»

— Но как насчет…

— Мартем, я боюсь, что с моей стороны будет безответственным рассказывать тебе больше. Быть может, в ближайшее время — но не теперь. Мой здешний триумф, как он ни великолепен, как ни божествен, — прах и мешковина в сравнении с тем, что последует за ним. Скоро все Три Моря будут прославлять мое имя, а потом… Ну, ты больше солдат, нежели офицер. Ты понимаешь, что командирам зачастую требуется скорее неведение подчиненных, нежели их осведомленность.

— Понимаю. Наверное, мне следовало этого ожидать.

— Ожидать чего?

— Что ваш ответ скорее распалит, нежели утолит мое любопытство.

Хохот.

— Увы, Мартем, даже если бы я рассказал тебе все, что знаю, тебе бы лучше не стало! Ответы подобны опиуму: чем больше поглощаешь, тем больше требуется. Вот почему человек трезвый обретает утешение в таинственности.

— Но вы, по крайней мере, могли бы объяснить мне, убогому, откуда вы знали, что мы победим.

— Как я уже сказал, скюльвенды одержимы обычаями. А это означает, что они повторяются, Мартем. Они постоянно следуют одной и той же схеме. Понимаешь? Они поклоняются войне, но понятия не имеют, что она собой представляет на самом деле.

— А что же представляет собой война на самом деле?

— Интеллект, Мартем. Война — это интеллект.

Конфас пришпорил коня и поехал вперед, предоставив своему подчиненному разбираться в том, что он только что услышал. Найюр видел, как Мартем снял свой украшенный перьями шлем, провел ладонью по коротко остриженным волосам. На какой-то миг он, казалось, уставился прямо на Найюра, как будто расслышал стук его бешено колотящегося сердца. Найюр затаил дыхание. Потом Мартем тоже пришпорил коня и поскакал вслед за своим главнокомандующим.

Когда Мартем поравнялся с Конфасом, тот крикнул ему:

— Сегодня после обеда, когда наши люди придут в себя после вчерашнего празднества, начнем собирать головы скюльвендов. Я намерен выстроить дорогу трофеев, Мартем, отсюда и до нашей великой, хотя и пришедшей в упадок столицы. Представь себе, какое великолепное зрелище это будет!

Их голоса стихли вдалеке, остался лишь шум холодной реки, звенящая тишина да слабый запах истоптанной травы.

Как холодно! Земля такая холодная. Куда же деваться?

Найюр бежал от своего детства и ногтями выцарапал себе честь отцовского имени: Скиоаты, вождя утемотов. После позорной смерти отца он бежал и ногтями выцарапал себе имя своего народа, скюльвендов, гнева Локунга — скорее мести, нежели кости или плоти. Теперь и они умерли позорной смертью. И для него не осталось места.

Он лежал нигде, вместе с мертвыми.


Некоторые события оставляют в нас настолько глубокий след, что в воспоминаниях оказываются более весомыми, чем в тот момент, когда они происходили. Они никак не желают становиться прошлым и продолжают жить одновременно с нами, в такт биению наших сердец. Некоторые события не вспоминают — их переживают заново.

Смерть Скиоаты, отца Найюра, была именно таким событием.

Найюр сидит в полумраке белого якша вождя, каким он был двадцать девять лет тому назад. В центре шатра мало-помалу затухает огонь: на вид он ярок, но почти ничего не освещает. Отец, кутаясь в меха, рассуждает с другими старейшинами племени о дерзости киоатов, их соседей к югу. В тенях, отбрасываемых старейшинами, боязливо переминаются с ноги на ногу рабы, держа наготове меха с гишрутом, забродившим кобыльим молоком. Каждый раз, как из круга поднимается покрытая шрамами рука, держащая рог, рабы поспешно наполняют его. В якше воняет дымом и кислым молоком.

Белый якш навидался подобных сцен, но на этот раз один из рабов, норсираец, осмелился выступить из тени в круг света. Он поднимает голову и обращается к изумленным старейшинам на превосходном скюльвендском, словно он сам уроженец этой земли.

— Вождь утемотов, я хочу побиться с тобой об заклад.

Отец Найюра ошеломлен как наглостью раба, так и его внезапным преображением. Человек, казалось, абсолютно сломленный, вдруг исполнился царственного достоинства. Один Найюр не удивился.

Прочие старейшины, ограждающие своими спинами круг света, умолкают. Отец Найюра, сидящий напротив, отвечает:

— Ты уже сделал свой ход в игре, раб. И ты проиграл.

Раб презрительно усмехается, точно владыка посреди черни.

— Но я хочу выставить залогом свою жизнь против твоей, Скиоата!

Раб обращается к господину по имени! Это нарушает древние, исконные обычаи, все мироздание летит кувырком!

Скиоата некоторое время осознает абсурдность происходящего и наконец разражается хохотом. Смех принижает, а такое оскорбление следует принизить. Разгневаться — означает признать серьезность этого состязания, превратить наглеца в соперника.

Но раб это знает! И продолжает:

— Я наблюдал за тобой, Скиоата, и гадал, где мера твоей силы. Многие из присутствующих задумываются об этом… Ты знал это?

Хохот отца умолкает. Чуть слышно потрескивает огонь в очаге.

Потом Скиоата, боясь взглянуть в лицо своим родичам, отвечает:

— Я уже давно измерен, раб.

Эти слова словно подливают масла в огонь: пламя в очаге вспыхивает ярче, забирается в проемы тьмы между сидящими вокруг людьми. Найюру опаляет лицо жаром.

— Но мера, — возражает раб, — это не то, с чем можно покончить раз и навсегда и потом забыть, Скиоата. Старая мера — лишь почва для новой. Измерению нет конца.

Соучастие делает события незабываемыми. Сцены, отмеченные им, врезаются в память с невыносимой отчетливостью, как будто вина состоит именно в мелких деталях. Пламя такое жаркое, как будто Найюр держит его на коленях. Холодная земля под бедрами и ягодицами. Зубы, стиснутые до скрипа. И бледное лицо раба-норсирайца поворачивается к нему, голубые глаза сверкают. Они неохватнее неба. Глаза зовут! Они приковывают и строго спрашивают: «Ты не забыл свою роль?»

Потому что в этот момент должен был выступить Найюр.

И он спрашивает из круга сидящих:

— Отец, уж не боишься ли ты?

Безумные слова! Предательские и безумные!

Убийственный взгляд отца. Найюр опускает глаза. Скиоата оборачивается к рабу и спрашивает с напускным безразличием:

— Ну, и каковы же твои условия?

И Найюра охватывает ужас: а вдруг он погибнет!

Он боится, что погибнет раб, Анасуримбор Моэнгхус!

Нет, не отец — Моэнгхус…

И потом, когда его отец лежал мертвым, он разрыдался на глазах у всего племени. От облегчения. Наконец-то Моэнгхус, тот, кто называл себя «дунианином», стал свободным!

Некоторые имена оставляют в нас слишком глубокий след. Тридцать лет, сто двадцать сезонов — долгий срок в жизни человека.

Но это неважно.

Некоторые события оставляют в нас слишком глубокий след.


Найюр бежал. Когда стемнело, он пробрался между яркими кострами нансурских разъездов. Чаша ночи была так огромна и гулка, что в ней, казалось, можно было кануть без следа. Будто сама земля служила ему упреком.

Мертвые преследовали его.

Глава 7

Момемн

«Мир — это круг, у которого столько центров, сколько в нем людей».

Айенсис, «Третья аналитика рода человеческого»

Начало осени, 4110 год Бивня, Момемн

Вся столица грохотала.

Продрогнув в тени, Икурей Конфас спешился под огромной Ксатантиевой аркой. Его взгляд на миг задержался на резных изображениях: бесконечные ряды пленных и трофеев. Он обернулся к легату Мартему, собираясь напомнить тому, что даже Ксатантию не удалось усмирить племена скюльвендов. «Я совершил то, чего еще не совершал ни один человек! Разве это не делает меня чем-то большим, чем человек?»

Конфас уже не помнил, сколько раз донимала его эта невысказанная мысль. Он ни за что бы в этом не признался, но ему ужасно хотелось услышать ее от других — а особенно от Мартема. Если бы он только мог вытянуть из легата подобные слова! Мартем отличался безыскусной искренностью старого боевого командира. Лесть он считал ниже своего достоинства. Если этот человек что-то говорил, Конфас мог быть уверен, что это правда.

Но сейчас легату было не до того. Мартем стоял ошеломленный, обводя взглядом Лагерь Скуяри, плац в Дворцовом районе, на котором проходили парады и шествия. Вся огромная площадь была заполнена фалангами пехотинцев в парадных доспехах, и над стройными рядами развевались штандарты всех колонн имперской армии. Сотни багряно-черных вымпелов с начертанными золотом молитвами реяли над войсками. А между фалангами пролег широкий проход, ведущий прямо к массивному фасаду Аллозиева Форума. И за ним уходили в голубую дымку нескончаемые сады, здания и портики Андиаминских Высот.

Конфас видел, что его дядя ожидает их: вдалеке виднелся силуэт, обрамленный могучими колоннами Форума. Несмотря на всю придворную пышность и блеск, император казался крошечным, точно отшельник, выглядывающий из своей пещеры.

— Что, это твоя первая государственная аудиенция? — спросил Конфас у Мартема.

Легат кивнул, взглянул на Конфаса. Вид у него был изрядно растерянный.

— Я вообще в первый раз в Дворцовом районе!

— Ну что ж, добро пожаловать в наш бордель! — ухмыльнулся Конфас.

Конюхи забрали их лошадей. По обычаю, наследственные жрецы Гильгаоала поднесли чаши с водой. Как и ожидал Конфас, они помазали его львиной кровью и, бормоча молитвы, омыли символические раны. Однако шрайские жрецы, подошедшие следом, его удивили. Они, шепча, умастили Конфаса благовонными маслами и наконец омочили пальцы в пальмовом вине и начертали у него на лбу знак Бивня. Конфас понял, отчего дядя включил их в церемонию, лишь когда они в завершение обряда провозгласили его новый титул: «Щит Бивня». В конце концов, скюльвенды тоже язычники, как и кианцы, так почему бы не использовать вездесущий жар Священной войны?

Конфас с легким отвращением осознал, что на самом деле это был блестящий тактический ход. По всей вероятности, за этим стоял Скеаос. Насколько мог судить Конфас, у его дядюшки запасы блестящих мыслей давно иссякли. Особенно насчет Священной войны.

Священная война… При одной мысли о ней Конфасу хотелось плеваться, как скюльвенду, — а ведь он прибыл в Момемн лишь накануне!

Конфас никогда в жизни не испытывал ничего подобного тому душевному подъему, который он пережил во время битвы при Кийуте. Окруженный своими подчиненными, готовыми удариться в панику, он окидывал взглядом поле битвы, исход которой был еще неясен, и каким-то образом, неизвестно почему, знал результат — знал с уверенностью, от которой его кости сделались точно стальными. «Это место — мое. Я — больше, чем…» Это чувство было сродни восторгу или религиозному экстазу. Позднее Конфас осознал, что то было откровение, момент божественного прозрения, в который ему открылась вся неизмеримая мощь его руки.

Другого объяснения тут быть не могло. Но кто бы мог подумать, что откровения, словно мясо, могут быть отравлены течением времени?

Поначалу все шло просто превосходно. После битвы выжившие скюльвенды отступили в глубь степей. Несколько разрозненных шаек продолжали преследовать армию, но они могли разве что потрепать отставший разъезд. Конфас не удержался от последнего удара: устроил так, чтобы с десяток пленных «подслушали» разговоры офицеров, которые хвалили племена, якобы предавшие свое воинство. Позднее этим пленным «чудом» удалось бежать: сами они наверняка полагали, что благодаря их собственной отваге и хитрости, хотя их отвага и хитрость были тут ни при чем. Конфас знал, что скюльвенды не только поверят наговорам, но еще и сочтут, будто им повезло. Пусть лучше Народ сам громит Народ, чем это придется делать нансурцам. О благословенные раздоры! Немало времени пройдет, прежде чем скюльвенды снова объединятся для войны с кем бы то ни было.

Если бы только все раздоры шли на пользу… Несколько месяцев тому назад Конфас обещал дяде, что возвратится в империю с наколотыми на пики головами скюльвендов. Для этого он распорядился, чтобы головы всех скюльвендов, убитых при Кийуте, были отрублены, залиты смолой и погружены на возы. Но не успело войско пересечь границу, как картографы и математики принялись грызться из-за того, как именно надлежит расставить мрачные трофеи. Когда диспут зашел чересчур далеко, вмешались колдуны из Имперского Сайка, которые, как и все колдуны, считали себя куда лучшими картографами, чем любой картограф, и лучшими математиками, чем любой математик. И вспыхнула бюрократическая война, достойная двора его дяди, война, которая каким-то образом, следуя безумной алхимии оскорбленной гордыни и надменности, привела к убийству Эратия, самого откровенного в суждениях из имперских картографов.

Когда последовавший за этим военный трибунал не смог ни найти виновного, ни разрешить спор, Конфас махнул рукой, велел схватить самых крикливых представителей каждой стороны и, воспользовавшись невнятно сформулированными статьями военного кодекса, подверг их публичной порке. Неудивительно, что назавтра все споры улеглись сами собой.

Но если эта неприятная история омрачила его восторг, возвращение в столицу и подавно чуть не испортило настроение окончательно. Конфас обнаружил, что вокруг Момемна раскинулись лагеря войска, готовящегося к Священной войне: обширные трущобы, сплошные палатки и шалаши. Как ни встревожило Конфаса это зрелище, он все же рассчитывал, что его встретят восторженные толпы. А вместо этого толпы оборванных, чумазых айнрити выкрикивали оскорбления, бросались камнями, а один раз даже принялись швыряться горящими свертками с человеческими экскрементами. Когда Конфас выслал вперед своих кидрухилей, чтобы расчистить путь, произошло нечто вроде рукопашной.

— Они видят в вас не человека, который покорил скюльвендов, а всего лишь племянника императора, — объяснил офицер, присланный дядей.

— Неужели они настолько ненавидят моего дядю?

Офицер пожал плечами.

— Пока их предводители не согласятся подписать его договор, он выдает им ровно столько зерна, чтобы хватило не умереть с голоду.

Тот же офицер рассказал ему, что Священное воинство каждый день увеличивается на сотни человек, несмотря на то что, по слухам, основные войска из Галеота, Се Тидонна, Конрии и Верхнего Айнона должны подойти только через несколько месяцев. До сих пор к Людям Бивня присоединились лишь три знатных предводителя: Кальмемунис, палатин конрийской провинции Канампуреи; Тарщилка, граф с какой-то дальней границы Галеота; и Кумреццер, палатин-губернатор айнонского округа Кутапилет. Все они наотрез отказались подписывать договор, предложенный императором. Последовавшие за этим переговоры не привели ни к чему, кроме жестокого противостояния самолюбий. Айнритские владыки творили все безобразия, какие только могли себе позволить, не навлекая гнева шрайи, а Икурей Ксерий III распространял одно воззвание за другим в надежде удержать айнрити и заставить их наконец согласиться на его требования.

— Ваше возвращение, господин главнокомандующий, чрезвычайно воодушевило императора, — сказал под конец офицер.

Конфас на это едва не расхохотался вслух. Возвращение соперника ни одного императора не радует — зато любого императора порадует возвращение его войска, особенно когда он в осаде. А это была практически осада. Конфасу пришлось пробираться в Момемн на лодке.

И вот теперь великий триумф, который он так предвкушал, всеобщее признание того, что он совершил, стушевалось на фоне более важных событий. Священная война затмила его славу, принизила даже разгром скюльвендов. Нет, люди, конечно, поздравляли его, но это походило на отправление религиозных ритуалов в разгар голода: все были рассеяны, слишком озабочены более насущными событиями, чтобы сознавать, кого и с чем они поздравляют.

Разве может он не возненавидеть Священную войну?

Грянули цимбалы. Взревели рога. Шрайские жрецы, завершив церемонию, поклонились и отступили, оставив Конфаса окутанным густым, крепким запахом пальмового вина. Появились церемониймейстеры в юбочках с золотой каймой, и Конфас бок о бок с Мартемом медленно направился следом за ними через многолюдное безмолвие Скуяри. Следом шествовала его свита. Когда они проходили мимо, целые ряды солдат в красных юбочках преклоняли колени, так что за ними через всю Скуяри тянулся след, точно за ветром, летящим через пшеничное поле. Конфас на миг ощутил глубокое волнение. Было ли то его откровение? Источник его восторга на берегах реки Кийут?

«Насколько хватает глаз, они повинуются мне, моей руке. Насколько хватает глаз, и даже еще дальше…»

Дальше. Невысказанная мысль. Неотвязная.

Оглянувшись через плечо, Конфас убедился, что отданные им инструкции выполняются безукоризненно. Двое его личных телохранителей шли позади, волоча пленника, а еще дюжина деловито расставляли там, где они прошли, пики с последними отрубленными головами скюльвендов. В отличие от предыдущих главнокомандующих, Конфас не мог похвастаться перед императором множеством рабов и богатой добычей, но, подумал он, зрелище просмоленных скюльвендских голов, высящихся над Скуяри, произведет впечатление незабываемое. Конфас не мог видеть свою бабку в толпе придворных, стоящих вокруг его дяди, но знал, что она там и что она его одобряет. «Дай им зрелищ, — говаривала она, — и они дадут тебе власть».

В ком видят власть — тому власть и достается. Всю свою жизнь Конфас был окружен наставниками. Но именно его бабка, неистовая Истрийя, сделала больше, чем кто бы то ни было, для того, чтобы Конфас сделался тем, кем ему предстояло стать по праву рождения. Вопреки желанию его отца, бабка настояла на том, чтобы он провел раннее детство в величии и роскоши императорского двора. Она воспитала его как родного сына, поведала ему историю их династии, а через нее — и все тайны государственного правления. Конфас подозревал даже, что бабка приложила руку и к сфабрикованным обвинениям, по которым отец был казнен — просто затем, чтобы тот не вмешался в порядок наследования, буде ее старший сын, Икурей Ксерий III, внезапно скончается. Но более всего она заботилась о том, чтобы ни у кого не возникло даже тени сомнения, что он и именно он, Конфас, станет наследником Ксерия. Даже когда он был еще юношей, бабушка обставляла его жизнь как спектакль, будто каждый его вздох являлся триумфом империи. И теперь дядя не осмелится противоречить этому, даже если ему удастся произвести на свет сына, которого не будет шатать ветром и который не будет нуждаться в подгузниках вплоть до совершеннолетия.

Она сделала для него так много, что он, пожалуй, почти любил ее.

Конфас еще раз окинул взглядом дядю. Император теперь был ближе, достаточно близко, чтобы Конфас мог разглядеть его одеяние. Он удивился, увидев рог из белого войлока, торчащий над золотой диадемой. Ни один нансурский император не носил короны Шайгека последние триста лет, с тех пор, как эта провинция отошла фаним. Что за дурацкое высокомерие! Что могло побудить его к подобной выходке? Или дяде кажется, будто, если он нацепит на себя побольше пустых безделушек, это поможет сохранить величие?

«Он понимает… Он понимает, что я превзошел его!»

На обратном пути из степей Джиюнати Конфас неотступно размышлял о дяде. Он сознавал, что главный вопрос сейчас состоит в том, что император сочтет более уместным: продолжать использовать его как орудие для новых целей или же избавиться как от угрозы. Тот факт, что Ксерий сам отправил племянника разгромить скюльвендов, ни в коей мере не отменял возможности того, что теперь он пожелает от него избавиться. В том, чтобы убить человека за то, что он успешно выполнил поручение, есть некая жестокая ирония, но для Ксерия это ничего не значит. Подобные «несправедливости», как назвали бы это философы, — плоть и кровь имперской политики.

Нет. Конфас отчетливо понимал, что при всех прочих равных дядюшка непременно попытается его убить. Он разгромил скюльвендов — и этого достаточно. Даже если, как опасался Конфас, его триумф не преобразится в возможность свергнуть дядюшку, Ксерий, который подозревает заговор каждый раз, как двое из его рабов пернут в унисон, на всякий случай предположит, что такая возможность у него есть. При всех прочих равных Конфасу следовало бы вернуться в Момемн с ультиматумом и осадными башнями.

Но дело обстояло не так просто. Битва при Кийуте была всего лишь первым шагом в обширных планах перехватить Священную войну, вырвать ее из рук Майтанета. А Священная война была ключом к дядиной мечте о восстановленной империи. Если удастся раздавить кианцев и все старые провинции будут отвоеваны, тогда Икурей Ксерий III останется в истории не в качестве императора-воителя, подобно Ксатантию или Триаму, но как великий правитель, подобный Кафрианасу Младшему. Такова была его мечта. И до тех пор, пока Ксерий за нее цепляется, он будет делать все, чтобы не поссориться со своим богоравным племянником. Одержав победу над скюльвендами, Конфас сделался более опасным, но еще более полезным.

Из-за Священной войны. И снова все сводится к этой проклятой Священной войне!

С каждым шагом Конфаса Форум надвигался все ближе, заслоняя небо. Дядюшка, который выглядел еще нелепее теперь, когда Конфас осознал, что у него на голове, тоже становился все ближе. Несмотря на то что на таком расстоянии его загримированное лицо казалось совершенно бесстрастным, Конфас увидел — или ему померещилось? — как его руки на миг смяли складки пурпурного одеяния. Неужели нервничает? Главнокомандующий едва не расхохотался. Немногие вещи он находил более забавными, чем дядюшкина нервозность. Так и надо: червякам положено извиваться!

Дядюшку Конфас ненавидел всегда, даже мальчишкой. Но, несмотря на все свое презрение к нему, он давно отучился его недооценивать. Его дядюшка был как те редкостные пьяницы, которые сутками напролет пребывают в полусонном состоянии, но стоит им столкнуться с опасностью — они тут же делаются бдительными и смертельно опасными.

Интересно, сейчас он чует опасность или нет? Икурей Ксерий III внезапно показался загадкой — неразрешимой загадкой. «О чем ты думаешь, дядюшка?»

У Конфаса так чесался язык задать этот вопрос вслух, что он не мог не поделиться им с кем-то еще.

— Скажи, Мартем, — спросил он вполголоса, — что бы ты ответил, если бы тебя попросили угадать, о чем думает мой дядя?

Мартем был не расположен к разговорам. Возможно, он полагал, что в подобных обстоятельствах болтовня неуместна.

— Вы его знаете куда лучше, чем я, господин главнокомандующий.

— Эк ты ловко вывернулся!

Конфас помолчал. Его внезапно осенило, что, возможно, Мартем так нервничает вовсе не оттого, что ему впервые в жизни предстоит императорская аудиенция. Когда это Мартем боялся высокопоставленных особ?

Никогда.

— Ты думаешь, мне есть чего опасаться, Мартем?

Взгляд легата остался прикованным к далекому императору. Он даже глазом не моргнул.

— Да, есть.

Не заботясь о том, что могут подумать те, кто на них смотрит, Конфас повернул голову и внимательно вгляделся в профиль легата, еще раз отметив его классический нансурский подбородок и сломанный нос.

— Это почему же?

Мартем некоторое время — Конфасу показалось, что очень долго, — шагал молча. Конфасу отчаянно захотелось его стукнуть. Ну зачем нарочно тянуть с ответом, когда решение всегда известно заранее? Ведь Мартем говорит только правду!

— Я только знаю, — промолвил наконец легат, — что, будь я императором, а вы моим главнокомандующим, я бы вас опасался.

Конфас фыркнул себе под нос.

— А кого император опасается, того он убивает. Вижу, даже вы, провинциалы, знаете ему истинную цену. Однако дядюшка опасался меня с тех самых пор, как я обыграл его в бенджуку. Мне тогда было восемь лет. Он бы тут же велел меня удавить — потом сослался бы на то, что я подавился виноградом, — если бы не моя бабка.

— Я не очень понимаю…

— Мартем, мой дядюшка опасается всех и вся. Он слишком хорошо знает историю нашей династии. Поэтому убивать его заставляют только новые страхи. Старых страхов, таких, как я, он почти не замечает.

Легат чуть заметно пожал плечами.

— Но разве он не…

И осекся, словно испугался собственной дерзости.

— Разве он не казнил моего отца? Казнил, конечно. Но поначалу он моего отца как раз не боялся. Он начал бояться его со временем, после того как… как приверженцы Биакси отравили его сердце слухами.

Мартем взглянул на него краем глаза.

— Но то, что вы совершили, господин главнокомандующий… Подумайте об этом! Стоит вам приказать, и каждый из этих солдат — все до последнего! — отдаст за вас жизнь. Уж конечно, императору это известно! Чем не новый страх?

Конфас думал, что Мартему не по силам его удивить, однако же он был ошеломлен как серьезностью ответа, так и его смыслом. Что Мартем предлагает? Мятеж? Прямо сейчас? Здесь?

Он представил, как поднимается на Форум, отдает честь дяде, потом разворачивается к тысячам солдат, выстроенных на плацу Скуяри, и взывает к ним, прося… — нет, приказывая взять штурмом Форум и Андиаминские Высоты. Его дядя падает, изрубленный в кровавые клочья…

У него перехватило дыхание. Может, и это своего рода откровение? Видение будущего? Не следует ли ему… Да нет, это чистый идиотизм! Мартем просто не знает о великом замысле.

Но даже так все: ряды солдат, преклоняющих колени, когда он проходил мимо, блестящие от масла спины вестников, шагающих впереди, дядя, ожидающий его словно на гребне какого-то отвесного обрыва, — все стало как в кошмарном сне. Конфас вдруг рассердился на Мартема с его беспочвенными страхами. Ведь это должен быть его день! День его торжества!

— А как насчет Священной войны? — сухо осведомился он.

Мартем нахмурился, но не отвел взгляда от приближающегося Форума.

— Не понимаю.

Конфаса охватило раздражение, и он возмущенно уставился на легата. Ну почему им так трудно понять такие простые вещи? Наверно, так же чувствуют себя боги, в очередной раз сталкиваясь с тем, что люди не способны понять все великое значение их замыслов… Быть может, он просто хочет от своих приверженцев слишком многого? Боги-то действительно хотят слишком многого.

Но, возможно, как раз в этом все и дело. Как иначе заставить их шевелиться?

— Вы думаете, что алчность императора сильнее его осторожности? — продолжал Мартем. — Что его стремление восстановить империю перевесит страх перед вами?

Конфас улыбнулся. Бог был умиротворен.

— Да, именно так. Я ему нужен, Мартем!

— И вы идете на риск.

Вестники дошли до колоссальной лестницы, ведущей на Форум, поклонились и отступили в стороны. Процессия почти достигла императора.

— А на кого бы поставил ты, Мартем?

Легат в первый раз взглянул на него прямо. Его блестящие карие глаза были наполнены несвойственным ему обожанием.

— На вас, господин главнокомандующий. И на империю.

Они остановились у подножия лестницы. Конфас пристально взглянул на Мартема, сделал своим телохранителям знак следовать за ним вместе с пленным и сам стал подниматься по ступеням. Дядя ожидал его на верхней площадке. Конфас отметил, что Скеаос стоит рядом с ним. Между колоннами Форума виднелись десятки других придворных чиновников. Все с торжественными лицами наблюдали за их встречей.

Конфасу невольно снова пришли на ум слова Мартема.

«Стоит вам приказать, и каждый из этих солдат отдаст за вас жизнь».

Конфас был солдатом и потому верил в муштру, снабжение провиантом, расчет и планирование — короче, приготовления. Но, с другой стороны, он, как и подобает великому полководцу, не упускал из виду и те плоды, что дозрели раньше срока. Он прекрасно знал, как важно правильно выбрать время. Если нанести удар прямо сейчас — что будет? Что станут делать все, кто собрался вокруг? Сколько из них встанут на его сторону?

«На вас… Я поставил бы на вас».

Несмотря на все свои недостатки, его дядюшка умеет разбираться в людях. Этот глупец каким-то шестым чувством умел точно отмерять и кнут, и пряник, знал, когда огреть, когда приголубить. Конфас внезапно осознал, что понятия не имеет, как поведут себя многие из тех людей, чье мнение имеет значение. Разумеется, Гаэнкельти, командир эотской гвардии, будет стоять за своего императора — насмерть, если понадобится. А Кемемкетри? Кого предпочтет Имперский Сайк, сильного императора или слабого? А как насчет Нгарау, в чьих руках, как-никак, находится казна?

Столько неопределенности!

Теплый порыв ветра принес ему под ноги листья из какой-то невидимой отсюда рощи. Конфас приостановился площадкой ниже дяди и отдал ему честь.

Икурей Ксерий III остался неподвижен, как размалеванная статуя. Морщинистый Скеаос сделал Конфасу знак приблизиться. Конфас преодолел последние ступени. В ушах у него звенело. Ему рисовались мятежные солдаты. Он подумал о своем церемониальном кинжале: достаточно ли тверда его сталь, чтобы пронзить шелк, парчу, кожу и плоть?

Должно хватить…

А потом он очутился перед дядей. Лицо окаменело, тело застыло в вызывающей позе. Скеаос уставился на него с неприкрытой тревогой, дядя же предпочел сделать вид, будто ничего не замечает.

— Сколь великая победа, племянник! — внезапно воскликнул он. — Ты, как никто, прославил дом Икуреев!

— Вы чрезвычайно добры, дядюшка, — ответил Конфас. По лицу императора промелькнула тень: Конфас не преклонил колен и не поцеловал колено дяди.

Их глаза встретились — и на миг Конфас растерялся. Он как-то подзабыл, насколько Ксерий похож на его отца.

Тем лучше. Можно обнять его за затылок, как будто он хочет его поцеловать, и вонзить кинжал ему в грудь. Потом провернуть клинок — и рассечь его сердце надвое. Император умрет быстро — и не мучаясь. А потом он, Конфас, бросит клич своим солдатам внизу, прикажет оцепить Дворцовый район. Не пройдет и нескольких мгновений, как империя будет принадлежать ему.

Он уже поднял руку, чтобы обнять дядю, но император отмахнулся и отодвинул Конфаса, очевидно, поглощенный тем, что происходило у того за спиной.

— А это что такое? — воскликнул он, имея в виду пленника.

Конфас обвел взглядом стоящих вокруг, увидел, что Гаэнкельти и еще несколько человек смотрят на него пристально и опасливо. Он натянуто улыбнулся и подошел к императору.

— Увы, дядя, это единственный пленник, которого я могу вам предъявить. Все знают, что рабы из скюльвендов получаются никуда не годные.

— А кто он такой?

Пленника тычком поставили на колени, и он сгорбился, тщетно прикрывая свою наготу. Его покрытые шрамами руки были скованы за спиной. Один из телохранителей схватил скюльвенда за растрепанную черную гриву и вздернул его лицо, чтобы император мог рассмотреть пленного. Лицо скюльвенда еще хранило отпечаток надменности, но серые глаза были пусты, смотрели куда-то в иной мир.

— Ксуннурит, — ответил Конфас. — Их король племен.

— Нет, я слышал, что его взяли в плен, но я не смел верить слухам! Конфас! Конфас! Взять в плен самого скюльвендского короля племен! В этот день ты сделал наш дом бессмертным! Я велю ослепить его, кастрировать и приковать к подножию моего трона, как то было в обычае у древних верховных королей киранейцев.

— Великолепная идея, дядя.

Конфас посмотрел направо и наконец увидел свою бабку. На ней было зеленое шелковое платье, крест-накрест перепоясанное голубым шарфом, подчеркивающим фигуру. Бабка, как всегда, походила на старую шлюху, которой вздумалось вновь пококетничать. Но выражение ее лица неуловимо изменилось. Она сделалась иной, но в чем именно — Конфас понять не мог.

— Конфас… — произнесла она, и глаза ее изумленно округлились. — Ты уехал наследником империи, а вернулся богом!

Все присутствующие ахнули. Предательство — по крайней мере, император однозначно истолкует это именно так!

— Вы слишком добры ко мне, бабушка, — поспешно возразил Конфас. — Я вернулся смиренным рабом, который всего лишь выполнил приказ господина!

«Но ведь она же права! Разве нет?»

Как-то так вышло, что он уже не думал о том, чтобы убить дядю: хорошо бы, удалось сгладить и замять бабкино неуместное высказывание! Решимость. Не забывать о своей цели!

— Конечно, конечно, дорогой мой мальчик. Я сказала это в переносном смысле…

Она подплыла к нему, каким-то образом ухитряясь выглядеть невероятно бесстыжей для такой пожилой женщины, и взяла его под руку — как раз под ту самую, которой он собирался выхватить кинжал.

— Как тебе не стыдно, Конфас! Я еще могу понять, когда чернь, — она обвела гневным взором министров своего сына, — находит в моих словах нечто крамольное, но ты!

— Отчего вы все время так над ним трясетесь, матушка? — спросил Ксерий. Он уже начал ощупывать свой трофей, словно проверяя его мускулатуру.

Конфас случайно перехватил взгляд Мартема. Тот преклонил колени чуть поодаль и терпеливо ждал, до сих пор никем не замеченный. Легат угрожающе кивнул.

И на Конфаса снизошла знакомая холодность и ясность рассудка — та, что позволяла ему свободно думать и действовать там, где прочие люди пробирались на ощупь. Он окинул взглядом казавшиеся бесконечными ряды пехотинцев внизу. «Стоит вам приказать, и каждый из этих солдат…»

Он высвободился из рук бабки.

— Послушайте, — сказал он, — есть вещи, которые мне следует знать.

— А не то что? — спросил дядя. Он, по всей видимости, позабыл про короля племен — а возможно, его интерес с самого начала был притворным.

Конфас не устрашился. Он в упор взглянул в накрашенные глаза дяди и снова усмехнулся дурацкой короне Шайгека.

— А не то мы в ближайшее время ввяжемся в войну с Людьми Бивня. Известно ли вам, что, когда я попытался вступить в Момемн, они устроили беспорядки? Они убили двадцать моих кидрухилей!

Конфас невольно перевел взгляд на рыхлую, напудренную шею дядюшки. Может быть, лучше будет ударить туда…

— Ах, да! — небрежно ответил Ксерий. — Весьма прискорбный случай. Кальмемунис и Тарщилка подстрекают не только своих людей. Но, уверяю тебя, этот инцидент исчерпан.

— Что значит «исчерпан»?!

Впервые в жизни Конфас не задумывался о том, каким тоном разговаривает с дядей.

— Завтра, — объявил Ксерий тем тоном, которым провозглашают указы, — ты и твоя бабка поедете со мной вверх по реке, чтобы наблюдать за доставкой моего последнего памятника. Я знаю, у тебя, племянник, беспокойная натура, ты специалист по решительным действиям, но тут требуется терпение, терпение и еще раз терпение. Тут не Кийут, и мы не скюльвенды… Все не так, как представляется, Конфас.

Конфас был ошеломлен. «Тут не Кийут, и мы не скюльвенды…» Что это должно означать?

А Ксерий продолжал так, словно вопрос окончательно закрыт и обсуждать уже нечего:

— А это тот самый легат, о котором ты отзывался с такой похвалой? Мартем, не так ли? Я весьма рад, что он здесь. Я не мог переправить в город достаточное число твоих людей, чтобы заполнить Лагерь Скуяри, поэтому мне пришлось использовать свою эотскую гвардию и несколько сотен городской стражи…

Конфас был захвачен врасплох, однако ответил не задумываясь:

— Но при этом вы одели их в форму моих… в форму армейских пехотинцев?

— Разумеется. Ведь эта церемония не только для тебя, но и для них тоже, не правда ли?

Конфас с бешено стучащим сердцем преклонил колени и поцеловал колено дядюшки.


Гармония… Так приятно. Икурею Ксерию III всегда казалось, что именно к этому он и стремился.

Кемемкетри, великий магистр его Имперского Сайка, заверил императора, что круг — чистейшая из геометрических фигур, наиболее располагающая к исцелению духа. Колдун говорил, что не следует строить свою жизнь линейно. Но на веревках, свернутых кольцом, завязываются узлы, и интрига создается из кругов подозрений. Само воплощение гармонии, и то проклято!

— Ксерий, долго ли нам еще ждать? — окликнула его мать. Голос у нее дребезжал от старости и раздражения.

«Что, жарко, старая сука?»

— Уже скоро, — отозвался он, глядя на реку.

С носа своей большой галеры Ксерий обводил взглядом бурые воды реки Фай. Позади него сидели его мать, императрица Истрийя, и племянник, Конфас, бурлящий радостью после своей беспрецедентной победы над племенами скюльвендов при Кийуте. Ксерий пригласил их якобы полюбоваться тем, как повезут по реке из базальтовых карьеров Осбея к Момемну его последний памятник. Но на самом деле он сделал это с дальним прицелом — впрочем, любой сбор императорской семьи имел свои далеко идущие задачи. Ксерий знал, что они станут глумиться над его памятником: мать — открыто, племянник — втихомолку. Но зато они не станут — просто не смогут! — отмахнуться от того заявления, что он намерен сделать. Одного упоминания о Священной войне будет достаточно, чтобы внушить им уважение.

По крайней мере, на время.

С тех самых пор, как они отчалили от каменной пристани в Момемне, мать заискивала перед своим внучком.

— Я сожгла за тебя на алтаре больше двухсот золотых приношений, — говорила она, — по одному за каждый день, что ты провел в походе. Тридцать восемь собак выдала я жрецам Гильгаоала, чтобы их принесли в жертву…

— Она даже отдала им льва, — заметил Ксерий, оглянувшись через плечо. — Того альбиноса, которого Писатул приобрел у этого невыносимого кутнармского торговца. Да, матушка?

Он не видел мать, но знал, что та сверлит глазами его спину.

— Я хотела, чтобы это был сюрприз, Ксерий, — сказала она с ядовитой любезностью. — Или ты забыл?

— Ах, прости, матушка! Я совершенно…

— Я велела приготовить шкуру, — сказала она Конфасу так, словно Ксерий и рта не открывал. — Такой дар подобает Льву Кийута, не правда ли?

И захихикала, довольная своей заговорщицкой шуточкой.

Ксерий до боли в пальцах стиснул перила красного дерева.

— Льва! — воскликнул Конфас. — Да еще и альбиноса вдобавок! Неудивительно, что бог был благосклонен ко мне, бабушка!

— Всего лишь подкуп, — пренебрежительно ответила она. — Мне отчаянно хотелось, чтобы ты вернулся целым и невредимым. Просто до безумия. Но теперь, когда ты мне рассказал, как тебе удалось разгромить этих тварей, я чувствую себя глупо. Пытаться подкупить богов, чтобы они позаботились об одном из равных себе! Империя еще не видела никого, подобного тебе, мой дорогой, мой любимый Конфас! Никогда!

— Если я и наделен кое-какой мудростью, бабушка, всем этим я обязан вам.

Истрийя едва не захихикала. Лесть, особенно из уст Конфаса, всегда была ее излюбленным наркотиком.

— Я была довольно суровым наставником, насколько я теперь припоминаю.

— Суровейшим из суровых!

— Но ты все так медленно схватывал, Конфас! Ты не торопился развиваться, а я терпеть не могу ждать, это пробуждает во мне все самое худшее. Я готова буквально глаза выцарапывать.

Ксерий скрипнул зубами. «Она знает, что я слушаю! Она говорит это нарочно, хочет меня поддеть!»

Конфас расхохотался.

— Зато, боюсь, удовольствия, даруемые женщинами, я познал как раз чересчур рано! Ты была не единственной моей наставницей!

Истрийя держалась кокетливо — можно было подумать, будто она заигрывает. Старая потаскуха!

— Что ж, разве мы наставляли тебя не по одной книге?

— Значит, все пошло псу под зад, не так ли?!

Их дружный хохот заглушил мерный скрип галерных весел. Ксерий с трудом сдержал стон.

— А теперь еще и Священная война, дорогой мой Конфас! Ты станешь несравнимо более великим, чем самые славные из наших главнокомандующих!

«Чего она добивается?» Истрийя постоянно поддразнивала Ксерия, но никогда еще ее шуточки так сильно не отдавали бунтом. Она знала, что победа Конфаса над скюльвендами превратила его из орудия в угрозу. Особенно после вчерашнего фарса на Форуме. Ксерию достаточно было одного взгляда на племянника, чтобы понять: Скеаос был прав. Конфас действительно замышлял убийство. Если бы не Священная война, Ксерий велел бы зарубить его тут же, на месте.

Истрийя была там. Она все это понимала и тем не менее подталкивала все ближе к грани. Неужели она…

Неужели она добивается, чтобы он убил Конфаса?

Конфас пришел в замешательство.

— Знаешь, бабушка, мои солдаты на это сказали бы: не считай убитых, не пролив крови!

Но в самом ли деле ему не по себе, или он лишь притворяется? Быть может, они нарочно разыгрывают этот спектакль, чтобы сбить его со следа? Он обернулся и осмотрел галеру, ища Скеаоса. Нашел сидящим рядом с Аритмеем, гневным взглядом позвал к себе, но тут же мысленно выругался. Ну на что ему этот старый дурак? Мать просто играет в игры. Она всегда играет в игры.

«Не обращай внимания!»

Присеменил Скеаос — старик передвигался, точно краб, — но Ксерий не обратил на него внимания. Он глубоко, ровно дышал и созерцал проплывающие по реке суда. С медлительной грацией скользили мимо баржа за баржей, и большинство из них были нагружены товарами. Он видел свиные и говяжьи туши, сосуды с маслом и бочонки с вином; он видел пшеницу, ячмень, камень из каменоломен и даже то, что он принял за труппу танцовщиц. Все это медленно ползло по широкой спине реки, направляясь к Момемну. Хорошо, что столица стоит на Фае. Река была толстым канатом, к которому цеплялись все обширные сети Нансурии. Торговля и ремесла — все было освящено образом императора.

«Золото, что они держат в руках, — думал он, — отмечено моим ликом!»

Ксерий поднял глаза к небу. Его взгляд упал на чайку, таинственным образом зависшую в самом сердце далекой грозовой тучи. На миг императору показалось, что он ощущает прикосновение гармонии, что он способен забыть о болтовне своей матери и племянника.

Но тут галера дернулась, вздрогнула и встала. Ксерий едва не свалился за борт, но вовремя ухватился за перила. Он вскочил, яростно высматривая капитана галеры в кучке чиновников, сидевших ближе к середине судна. Снизу донеслись крики, приглушенные деревянной палубой, потом хлопанье бичей. Ксерию, помимо его воли, представился темный, тесный трюм, мучительно стиснутые гнилые зубы, пот и резкая боль…

— Что случилось? — осведомилась его мать.

— На мель сели, бабушка, — объяснил Конфас. — Похоже, еще одна проволочка…

В его тоне звучало нетерпение и раздражение. Несколько месяцев тому назад он себе таких вольностей не позволял! Впрочем, это мелочь по сравнению со вчерашней дерзостью.

Палуба дрожала от криков. Весла отчаянно били по воде, но все без толку. Прибежал капитан, всем своим видом заранее моля о пощаде, и признался, что судно застряло на мели. Ксерий обругал глупца, не переставая ощущать, что мать пристально на него смотрит. Он обернулся в ее сторону и увидел взгляд, который был чересчур пронзительным для матери, наблюдающей за сыном. Рядом с ней развалился на мягкой скамье Конфас. Он ухмылялся так, будто наблюдал за петушиным боем, исход которого предрешен заранее.

Ксерий, которого их взгляды изрядно выбили из колеи, отмахнулся от жалких оправданий капитана.

— Почему гребцы должны пожинать то, что посеял ты? — рявкнул он.

Ребяческий лепет капитана внушал ему отвращение. Император повернулся к нему спиной и велел своим гвардейцам увести его вниз. Донесшиеся из трюма вопли только распалили гнев императора. Почему так мало на свете людей, способных отвечать за последствия собственных поступков?

— Решение, достойное Последнего Пророка! — сухо заметила мать.

— Будем ждать здесь, — отрезал Ксерий, не обращаясь ни к кому конкретно.

Вскоре звуки ударов затихли, затихли и вопли. Скрип весел тоже умолк. На галере воцарилась необычная тишина. Над водой разносился собачий лай. Вдоль южного берега гонялись друг за другом ребятишки, прятались за перечными кустами, визжали. Но слышался и другой звук.

— Вы их слышите? — спросил Конфас.

— Да, слышу, — ответила Истрийя и вытянула шею, вглядываясь вперед, вверх по течению.

Теперь и Ксерий услышал слабый хор криков с дальнего берега. Он прищурился и вгляделся в даль, туда, где Фай делал поворот и уходил в ложбину меж темных холмов. Ксерий пытался разглядеть баржу, везущую его новый памятник. Однако баржи было не видно.

— Быть может, — прошептал ему на ухо Скеаос, — нам стоит дождаться нового знака вашего величия на корме галеры, о Бог Людей?

Ксерий уже хотел было осадить главного советника за то, что лезет к нему с такой ерундой, но заколебался.

— Продолжай! — велел он, пристально вглядываясь в лицо старика.

Физиономия Скеаоса всегда напоминала ему вялое, скукоженное яблоко с двумя червоточинками блестящих черных глазок. Советник походил на престарелого младенца.

— Отсюда, о Бог Людей, ваш божественный памятник будет открываться постепенно, что позволит вашей матушке и племяннику…

Его личико скривилось, точно от боли.

Ксерий поморщился, искоса взглянул на мать.

— Никто не смеет насмехаться над императором, слышишь, Скеаос?

— Конечно, Бог Людей! Разумеется… Однако если мы станем ждать на корме, ваш обелиск сразу предстанет перед нами во всем своем величии.

— Об этом я уже подумал!

— Разумеется, разумеется…

Ксерий обернулся к императрице и главнокомандующему.

— Идемте, матушка, — сказал он. — Давайте уйдем с солнца. Немного тени только украсит ваши черты.

Истрийя нахмурилась от неприкрытого оскорбления, но в целом, по всей видимости, вздохнула с облегчением. Солнце стояло в зените и палило не по сезону. Она поднялась со всем изяществом, какое позволяли оцепеневшие старческие конечности, и нехотя оперлась на предложенную руку сына. Конфас поднялся следом и пошел за ними. Ряды надушенных рабов и чиновников расступались, освобождая им путь. Все трое остановились у столов, что ломились от лакомств. Скеаос почтительно застыл на расстоянии. Матушка похвалила умение кухонных рабов, и Ксерий слегка оттаял. Она всегда хвалила его слуг, когда хотела извиниться за очередные неучтивые речи. Это был ее способ просить прощения. Ксерий подумал, что, возможно, сегодня она будет к нему снисходительнее.

Наконец они расселись на корме галеры, под балдахином, на удобных нильнамешских диванчиках. Скеаос стоял на своем обычном месте, по правую руку от Ксерия. Его присутствие успокаивало императора: их семейку, подобно чересчур крепкому вину, следовало разбавлять.

— А как поживает моя сводная сестрица? — осведомился Конфас. Начался джнан.

— Как жена она вполне удовлетворительна.

— Однако чрево ее остается замкнутым, — заметила Истрийя.

— Наследник у меня уже есть, — небрежно ответил Ксерий, прекрасно зная, что старая карга втайне радуется его мужскому бессилию. Сильному семени замкнутое чрево не помеха. Она всегда звала его слабаком.

Черные глаза Истрийи вспыхнули.

— Да… Наследник без наследства.

Такая прямота! Быть может, возраст наконец взял верх над бессмертной Истрийей. Быть может, время — единственный яд, который способен ее пронять.

— Осторожней, матушка!

Быть может — и эта мысль наполнила Ксерия злорадным восторгом, — быть может, она скоро умрет! Проклятая старая сука!

— Полагаю, бабушка имеет в виду Людей Бивня, божественный дядя, — вмешался Конфас. — Я только сегодня утром получил сведения, что они захватили и разграбили Джаруту. Это уже не мелкие стычки и ходатайства от шрайи. Мы на пороге открытой войны.

Так быстро дойти до сути дела! Как это неизящно! Как по-хамски!

— Что ты намерен предпринять, Ксерий? — спросила Истрийя. — Эти зловещие события беспокоят уже не только твою сварливую, временами неразумную мать. Даже самые верные и надежные дома Объединения тревожатся. Так или иначе, мы должны действовать!

— Это вы-то неразумны, матушка? Никогда за вами такого не замечал. Вы только временами казались неразумной, однако…

— Отвечайте, Ксерий! Что вы намерены предпринять?

Ксерий громко вздохнул.

— Речь уже не идет о намерениях, матушка. Дело сделано. Этот конрийский пес, Кальмемунис, прислал доверенных лиц. Завтра днем он подпишет договор. Он лично гарантирует, что с сегодняшнего дня все стычки и налеты прекратятся.

— Кальмемунис?! — прошипела мать, словно это ее ужасно удивило. По всей вероятности, она узнала о посланцах Кальмемуниса раньше самого Ксерия. После долгих лет, что она провела в интригах против мужей и сыновей, ее шпионской сетью была опутана вся Нансурия. — А как насчет прочих Великих Имен? Как насчет этого айнона — как его там? Кумреццера?

— Мне известно только, что сегодня Кальмемунис должен совещаться с ним, Тарщилкой и еще несколькими.

Конфас с видом утомленного оракула изрек:

— Он тоже подпишет.

— И почему же ты так в этом уверен? — осведомилась Истрийя.

Конфас поднял свою чашу, и один из вездесущих рабов подбежал, чтобы наполнить ее.

— Все, кто пришел прежде прочих, подпишут. Мне следовало бы догадаться и раньше, но теперь, когда я об этом думаю, мне становится очевидно: эти глупцы больше всего на свете боятся прибытия остальных! Они ведь считают себя непобедимыми. Скажите им, что фаним в бою так же ужасны, как скюльвенды, и они рассмеются вам в лицо и напомнят, что сам Бог сражается на их стороне.

— И что же ты хочешь сказать? — спросила Истрийя.

Ксерий подался вперед на своем диванчике.

— Да, племянник. Что ты хочешь сказать?

Конфас отхлебнул из чаши, пожал плечами.

— Они уверены, что победа им обеспечена, так зачем же ею делиться? Или, хуже того, отдавать ее в руки более знатных соперников, которые того не стоят? Подумайте сами. Когда сюда прибудет Нерсей Пройас, Кальмемунис сделается всего лишь одним из его помощников. То же самое касается Тарщилки и Кумреццера. Когда прибудут основные силы из Галеота и Верхнего Айнона, они наверняка утратят нынешнее высокое положение. Теперь же Священная война в их руках, и им хочется распоряжаться…

— Тогда тебе следует как можно дольше тянуть с выдачей провизии, Ксерий, — перебила его Истрийя. — Нужно помешать им выступить в поход.

— Быть может, стоит им сказать, что в наших зернохранилищах завелись крапчатые долгоносики, — добавил Скеаос.

Ксерий смотрел на мать и племянника, тщетно пытаясь скрыть самодовольную ухмылку. Вот где кончается их знание и начинается его гениальность! Даже Конфас, хитроумный змей, не сумел предвидеть этой его идеи.

— Нет, — ответил он. — Они выступят.

Истрийя уставилась на него. Ее лицо выглядело настолько изумленным, насколько позволяла увядшая кожа.

— Быть может, стоит отослать рабов? — предложил Конфас.

Ксерий хлопнул в ладоши — и блестящие от масла тела исчезли с палубы.

— Что все это значит, Ксерий? — спросила Истрийя. Голос у нее дрожал, как будто у нее перехватывало дыхание от удивления.

Конфас пристально смотрел на дядю, губы его сложились в полуулыбку.

— Думаю, я знаю, бабушка. Правильно ли я понял, дядя, что падираджа просил вас о… жесте?

Ксерий уставился на племянника, онемев от изумления. Откуда тот мог знать? Слишком проницателен и держится чересчур свободно… Где-то в глубине души Ксерий всегда страшился Конфаса. И не только его ума. В племяннике было нечто мертвое. Нет, не просто мертвое — нечто гладкое. С другими, даже с матерью — хотя в последнее время она казалась такой далекой — всегда шел обмен невысказанными ожиданиями, мелкими человеческими чувствами и потребностями, которые скрепляли любой разговор и даже молчание. Но с Конфасом всюду была одна гладкая, ровная поверхность. Его племянника никогда не трогали другие люди. Конфаса волновал только Конфас, даже если иногда он и делал вид, что его волнует кто-то еще. Это человек, для которого все было лишь прихотью. Совершенный, безупречный человек.

Но подчинить такого человека себе! И тем не менее, подчинить его было необходимо.

«Льстите ему, — как-то раз посоветовал Скеаос Ксерию, — превращайтесь в часть великолепной истории, которой представляется ему его жизнь». Но Ксерий так не мог. Ведь льстить кому-то — значит унижать себя!

— Откуда ты знал? — рявкнул Ксерий. А его страх добавил: — Или мне придется отправить тебя в Зиек, чтобы узнать это?

Башня Зиек… Кто из нансурцев не содрогнется, завидев ее силуэт над нагромождением крыш Момемна? Глаза племянника на миг окаменели. Это его пробрало. Ну еще бы! Ведь опасность грозила самому Конфасу!

Ксерий расхохотался.

Резкий голос Истрийи прервал его смех.

— Ксерий, как ты можешь шутить такими вещами?!

А он разве шутил? Может быть, и шутил…

— Простите мне мою неуклюжую шутку, матушка. Но Конфас угадал верно. Он угадал тайну столь опасную, что она может погубить нас, погубить нас всех, если…

Он умолк, обернулся к Конфасу.

— Вот почему мне необходимо знать, как ты сумел догадаться об этом.

Конфас сделался осторожен.

— Потому что я на его месте поступил бы именно так. Скауру… то есть Киану необходимо убедиться, что мы-то не фанатики.

«Скаур!» Ястреболикий Скаур. Давно знакомое имя. Хитроумный кианский сапатишах-правитель Шайгека, первое препятствие из плоти и крови, которое предстоит смести Священной войне. Насколько же плохо Люди Бивня понимают, что творится между рекой Фай и рекой Семпис! Нансурцы вели с кианцами войну, которая длилась с перерывами вот уже несколько столетий. Они досконально знали друг друга, они заключили бессчетное количество договоров, скрепив их браками с младшими дочерьми. Сколько шпионов, выкупов, даже заложников…

Ксерий стремительно подался вперед, впившись взглядом в племянника. Перед его мысленным взором всплыло призрачное лицо Скаура, наложенное на лицо посланца-кишаурима.

— Кто тебе сказал? — требовательно спросил он.

В юности Конфас провел четыре года заложником у кианцев. При дворе того самого Скаура!

Конфас разглядывал цветочную мозаику у себя под обутыми в сандалии ногами.

— Сам Скаур, — ответил он наконец, подняв голову и посмотрев в глаза Ксерию. Он держался шутливо, но это было поведение человека, который шутит сам с собой. — Я ведь никогда не порывал связи с его двором. Но твои шпионы наверняка тебе это сообщили.

А Ксерий еще беспокоился насчет того, как много известно матушке!

— Ты поосторожнее с такими вещами, Конфас, — по-матерински заметила Истрийя. — Скаур — из кианцев старой закалки. Человек пустыни. Умный и безжалостный. Он с удовольствием использовал бы тебя для того, чтобы посеять раздор между нами. Запомни раз и навсегда: важнее всего династия. Дом Икуреев.

«Эти слова!» У Ксерия затряслись руки. Он сцепил пальцы. Попытался собраться с мыслями. Отвернулся, чтобы не видеть волчьих лиц своих родственников. Столько лет назад! Черный пузырек размером в детский мизинец, яд, льющийся в ухо отца… Его отца! И голос матери… — нет, голос Истрийи, гремящий в ушах: «Династия, Ксерий! Династия!»

Она решила, что у ее мужа не хватает зубов и когтей, чтобы сохранить династию.

Что тут происходит? Что они задумали? Заговор?

Он взглянул на старую распутную ведьму. Но он не мог захотеть ее смерти. Она всегда, сколько он себя помнил, была тотемом, священным фетишем, на котором держался весь безумный механизм власти во дворце. Старая, ненасытная императрица была единственной, без кого невозможно обойтись. Он не мог забыть, как в юности она будила его посреди ночи тем, что гладила его член, мучая наслаждением, воркуя во влажное от ее слюны ухо: «Император Ксерий! Чувствуешь ли ты это, мой драгоценный, богоравный сын?» Она тогда была так красива!

Он и кончил впервые в жизни ей в руку, и тогда она взяла его семя и заставила вкусить его. «Будущее, — сказала она, — соленое на вкус… И еще оно жжется, Ксерий, мое драгоценное дитя…» Этот теплый смех, что окутывал холодный мрамор уютом. «Попробуй, как жжется…»

— Ты видишь? — говорила Истрийя. — Видишь, как его это тревожит? Скауру только того и надо!

Ксерий смотрел на них невидящим взглядом. Снаружи нещадно палило солнце, такое яркое, что алый балдахин просвечивал и повсюду лежали тени узора, вышитого на нем снаружи: звери, сплетенные в кольца вокруг Черного Солнца, герба нансурцев. Повсюду — сквозь кроваво-багряную тень балдахина, на мебели, на полу, на людских телах — Солнце Империи, окольцованное непристойно слившимися зверями.

«Тысяча солнц! — думал он, чувствуя, как успокаивается. — По всем старым провинциям, тысяча солнц! Мы вернем себе свои древние твердыни. Империя будет восстановлена!»

— Возьмите себя в руки, сын мой, — продолжала Истрийя. — Я знаю, вы не настолько глупы, чтобы предположить, что Кальмемунис и прочие должны направиться против кианцев и что принести в жертву всех собравшихся здесь Людей Бивня и будет тем самым «жестом», о котором говорил мой внук. Это было бы безумием, а император нансурцев — не безумец. Так ведь, Ксерий?

Крики, которые они заслышали вдали, постепенно приближались. Ксерий встал и подошел к перилам правого борта. Наклонившись, он увидел, как из-за далекого поворота выползает первый из баркасов, тянущих баржу. Ряды гребцов были издали похожи на сороконожку, мокрые от пота спины мерно взблескивали на солнце.

«Уже скоро…»

Он повернулся к матери и племяннику, мельком взглянул на Скеаоса: тот застыл, как и полагается человеку, нечаянно подслушавшему то, что для его ушей не предназначалось.

— Империя стремится вернуть себе то, что потеряно, — устало сказал Ксерий. — Только и всего. И она пожертвует чем угодно, даже самим Священным воинством, чтобы обрести то, к чему стремится.

Как легко было это сказать! А ведь такие слова — сам мир в миниатюре.

— Да ты и впрямь сошел с ума! — вскричала Истрийя. — Так значит, ты отправишь всех первых прибывших на смерть, ополовинишь Священное воинство, и все только затем, чтобы показать этому трижды проклятому Скауру, что ты — не фанатик? Ты расточаешь свое состояние, Ксерий, и искушаешь бесконечный гнев богов!

Ее яростная отповедь ошеломила Ксерия. Но, в сущности, какая разница, что она думает о его планах? Ему нужен Конфас… Ксерий наблюдал за племянником.

Миновала тяжкая минута, проведенная в размышлениях. Потом Конфас медленно кивнул и сказал:

— Понимаю.

— Ты что, считаешь, будто это разумно? — прошипела Истрийя.

Конфас бросил на Ксерия оценивающий взгляд.

— Подумайте сами, бабушка. Тех, кто еще должен прибыть, куда больше, чем тех, кто собрался здесь до сих пор. Среди первых есть подлинно Великие Имена: Саубон, Пройас, даже Чеферамунни, король-регент Верхнего Айнона! Но, что куда важнее, по всей видимости, первой на зов Майтанета откликнулась грубая чернь, не способная воевать, ведомая скорее эмоциями, нежели трезвым духом войны. Потеря этого сброда пойдет нам на пользу во многих отношениях: меньше ртов придется кормить, армия, которая отправится в поход, будет более боеспособной…

Он прервался и обернулся к Ксерию. В глазах у него было изумление — или нечто очень близкое.

— И еще: это научит шрайю и тех, кто придет следом, бояться фаним! А чем сильнее они будут бояться, тем сильнее они будут зависеть от нас, тех, кто уже умеет уважать язычников!

— Безумие! — взвизгнула Истрийя, которую совершенно не тронуло дезертирство внука. — Это как же? Получается, мы воюем против кианцев на условиях какого-то тайного договора? Почему мы должны им сейчас что-то уступать, когда мы наконец в таком положении, что можем просто прийти и взять? Сломать хребет ненавистному врагу! А вы хотите вести с ними переговоры? Говорите: вот эту конечность я себе отрублю и эту тоже, а ту не буду? Безумие!!!

— А вы уверены, что «мы» действительно в таком положении, бабушка? — спросил Конфас. Вся его сыновняя почтительность куда-то делась. — Вы пораскиньте мозгами! Кто такие «мы»? Дом Икуреев? Ну уж нет! «Мы» — это Тысяча Храмов. Молотом машет Майтанет — вы об этом позабыли? — а мы только путаемся у него под ногами и норовим прикарманить обломки, что летят из-под молота. Майтанет превращает нас в нищих, бабушка! Пока он сделал все, что в его силах, чтобы нас ослабить. Именно за этим он призвал Багряных Шпилей, не правда ли? Чтобы не платить цену, которую мы назначили бы за Имперский Сайк!

— Избавь меня от детских пояснений, Конфас! Я еще не настолько стара и глупа.

Она обернулась к Ксерию, метнула на него уничтожающий взгляд. Должно быть, он не сумел скрыть насмешки.

— Ну хорошо, допустим, Кальмемунис, Тарщилка и несметные тысячи прочих воинов уничтожены. Паршивые овцы отбракованы. А что дальше, а, Ксерий?

Ксерий не сдержал улыбки. Такой план! Даже великий Икурей Конфас, и тот потрясен! А Майтанет… От этой мысли Ксерию захотелось захихикать, как слабоумному.

— Что дальше? Наш шрайя научится бояться. Уважать силу. Вся эта дребедень: жертвоприношения, гимны, красивые слова, — все окажется бессильным. Вы же сами сказали, матушка: богов нельзя подкупить!

— Зато тебя можно.

Ксерий рассмеялся.

— Разумеется! Если Майтанет велит своим Великим Именам подписать мой договор, поклясться вернуть империи все ее прежние провинции, тогда я дам им, — он повернулся к племяннику и слегка кивнул, — Льва Кийута.

— Великолепно! — воскликнул Конфас. — И как я сам не догадался? Одной рукой выпороть, другой приголубить. Блестяще, дядюшка! Священная война будет-таки нашей. Империя будет восстановлена!

Императрица смотрела на своих потомков с подозрением.

— Ну, что скажете, матушка?

Истрийя перевела взгляд на главного советника:

— А ты, Скеаос, отчего-то не проронил ни слова.

— М-мне не к лицу открывать рот, когда говорят августейшие особы, императрица.

— Ах, вот как? Однако этот безумный план — твой, не так ли?

— Это мой план, матушка! — отрезал Ксерий, рассерженный подобным предположением. — А этот негодяй несколько недель подряд зудел, пытаясь меня отговорить.

Но не успел он это произнести, как осознал, что сделал грубую ошибку.

— Ах, вот как? И отчего же, Скеаос? Я, конечно, презираю тебя и то чрезмерное влияние, которое ты имеешь на моего сына, но тем не менее ты всегда казался мне человеком разумным. И какие же соображения ты можешь высказать на этот счет?

Скеаос беспомощно пялился на нее и молчал.

— Боишься за свою жизнь, верно, Скеаос? — вкрадчиво осведомилась Истрийя. — Правильно боишься. Правосудие моего сына не ведает ни пощады, ни логики. Но мне, Скеаос, бояться нечего. Старухи легче мирятся со смертью, чем старики. Мы приносим в мир жизнь и считаем, что мы перед ним в долгу. Что дается — то отбирается.

Она обернулась к сыну. Губы ее растянулись в хищной усмешке.

— Что возвращает нас к вопросу, который я собиралась задать. Судя по тому, что говорит Конфас, ты, Ксерий, практически ничего не даешь фаним, сдавая им первую часть Священного воинства.

Ксерий смирил свою ярость и ответил:

— Сотня тысяч жизней — не такой уж пустячок, матушка!

— Нет, Ксерий, я о практической стороне дела. Конфас говорит, что эти люди — попросту мусор, от них помех больше, чем толку. Поскольку Скаур наверняка знает это не хуже твоего, я тебя спрашиваю, мой драгоценный сынок: что он потребовал взамен? Я знаю, что ты получаешь, — скажи же мне, что ты отдал?

Ксерий смотрел на нее задумчиво. Перед его мысленным взором всплыли воспоминания о встрече с кишауримом, Маллахетом, и колдовской беседе со Скауром. Какой холодной казалась теперь та летняя ночь! Адски холодной…

«Империя будет восстановлена…» Любой ценой.

— Давай я упрощу тебе задачу, а, Ксерий? — продолжала Истрийя. — Скажи мне, где ты проводишь черту. Скажи, где должна остановиться вторая, полезная часть Священного воинства?

Ксерий переглянулся с Конфасом. Он увидел на лице племянника ненавистную понимающую усмешечку, но обнаружил там еще и согласие — единственное место, где оно было действительно необходимо. Что такое Шайме в сравнении с империей? Что такое вера в сравнении с императорской властью? Конфас встал на сторону империи — на его сторону. Воздух внезапно наполнился благоуханием — то было унижение его матери. Ксерий наслаждался им.

— Это война, матушка. Это как в игре в кости: кто может заранее предугадать, какие победы — или катастрофы — ждут в будущем?

Надменная императрица посмотрела на него долгим взглядом. Ее лицо под слоем косметики выглядело пугающе неподвижным.

— Шайме, — сказала она наконец неживым голосом. — Священная война должна потерпеть крах, не дойдя до Шайме.

Ксерий улыбнулся, потом пожал плечами. И снова обернулся к реке. Возгласы гребцов уже разрывали небо, и мимо галеры проходил первый баркас. Баркасы волокли на длинных пеньковых канатах тяжелую, неуклюжую баржу, такую огромную, что, казалось, сверкающая гладь реки прогибается под нею. Ксерий увидел перед собой черный монумент, возлежащий на деревянных балках. Его длина равнялась высоте врат Момемна. То был огромный обелиск, предназначавшийся для храмового комплекса Кмираль в Момемне. Глядя на проползающий мимо памятник, Ксерий, казалось, кожей ощутил сладострастный жар нагретого на солнце базальта, источаемый полированными гранями и массивным императорским профилем, великим и ужасным ликом Икурея Ксерия III на вершине монумента. Сердце его переполнилось чувствами, и по щекам покатились неподдельные слезы. Ксерий представил себе, как этот обелиск воздвигнется в самом сердце Кмираля, на виду у тысяч восхищенных глаз, где его царственный лик будет вечно смотреть в глаза белому солнцу. Святилище.

Его мысли перескочили на другое. «Я буду бессмертен…»

Он вернулся на свой диванчик и удобно развалился, сознательно наслаждаясь приливом надежды и гордости. О сладостное богоподобное тщеславие!

— Похоже на огромный саркофаг, — заметила его мать.

Вечно эта ядовитая змея правды!

Глава 8

Момемн

«Короли никогда не лгут. Они требуют, чтобы мир заблуждался».

Конрийская пословица

«Нильнамешские мудрецы утверждают, что, когда мы воистину постигаем богов, мы воспринимаем их не как царей, но как воров. Это одно из мудрейших богохульств: ведь цари вечно нас обманывают, воры же — никогда».

Олекарос, «Признания»

Осень, 4110 год Бивня, северные степи Джиюнати

Юрсалка-утемот внезапно проснулся.

Какой-то шум…

Огонь потух. Кругом непроглядная тьма. По шкурам, которыми обтянуты стены якша, барабанит дождь. Одна из жен застонала во сне и завозилась под одеялом.

И тут Юрсалка услышал его снова. Стук в кожаный полог, прикрывавший вход.

— Огата? — хрипло прошептал он.

Один из его младших сыновей ушел накануне и не вернулся домой. Они решили, что мальчишку застал в степи дождь и что он вернется, когда переждет непогоду где-нибудь в укрытии. Огата уже не раз такое вытворял. Но Юрсалка все же беспокоился за него.

Вечно он где-то шляется, этот мальчишка!

— Огги?

Молчание.

Снова стук.

Юрсалка не то чтобы встревожился — ему скорее стало любопытно. Он выпростал ноги из-под одеяла, нагишом пробрался к своему палашу. Он был уверен, что это просто Огги дурачится, однако для утемотов настали тяжелые времена. Никогда не знаешь, чего ждать.

Сквозь щель в конической крыше якша сверкнула молния. Капли дождя, падающие сверху, на миг блеснули, точно ртуть. Следом прогрохотал раскат грома, от которого зазвенело в ушах.

И снова стук. Юрсалка напрягся. Осторожно пробрался к выходу между своими детьми и женами и немного помедлил, прежде чем открыть вход в якш. Огги, конечно, мальчишка озорной — возможно, именно поэтому Юрсалка так над ним трясется, — но швыряться камнями в отцовский якш посреди ночи? Озорство ли это?

Или злоба?

Юрсалка стиснул эфес меча. Его пробрала дрожь. Снаружи все лил и лил холодный осенний дождь. Новая беззвучная вспышка, за которой последовал оглушительный гром.

Юрсалка отвязал полог и медленно отвел его в сторону концом клинка. Ничего не было видно. Казалось, весь мир шипит и пузырится, окутанный пеленой дождя, хлещущего по грязи и лужам. Этот звук напомнил ему шум Кийута.

Он вынырнул наружу, под струи дождя, стиснул зубы, чтобы не стучали. Наступил пальцами на камень в грязи. Почему-то нагнулся и поднял этот камень, но никак не мог разглядеть, что это. Понял только, что это не камень, а что-то мягкое: вроде куска вяленого мяса или побега дикой спаржи…

Новая молния.

Сперва он только моргнул и зажмурился от слепящего света. Потом прогремел гром — и с ним пришло понимание.

Кончик детского пальца… У него на ладони лежал отрубленный детский палец.

«Огги?!»

Юрсалка выругался, отшвырнул палец и принялся дико вглядываться в окружающую мглу. Гнев, горе и ужас — все было поглощено неверием.

«Этого не может быть!»

Ослепительно-белый зигзаг расколол небо, и на миг Юрсалка увидел весь мир: и пустынный горизонт, и далекие пастбища, и якши его родичей вокруг, и одинокую фигуру человека, стоящего не более чем в десяти метрах и смотрящего на него…

— Убийца, — сказал Юрсалка непослушными губами. — Убийца!

Он услышал чавканье грязи и приближающиеся шаги.

— Я нашел твоего сына, он заблудился в степи, — сказал ненавистный голос. — И я решил вернуть его тебе.

Юрсалку ударило в грудь нечто вроде кочана капусты. Его охватила несвойственная ему паника.

— Т-ты жив! — выдавил он. — К-какая радость! Это б-бу-дет такая радость для всех нас!

Новая молния — и Юрсалка увидел его: гигантский силуэт, такой же дикий и стихийный, как гроза и ливень.

— Есть вещи, — проскрежетал из тьмы хриплый голос, — которые, раз расколов, уже не склеишь!

Юрсалка взвыл и ринулся вперед, бестолково размахивая палашом. Железные руки схватили его сзади. На лице что-то взорвалось. Палаш выпал из обмякших пальцев. Чужая рука обвила его горло, и Юрсалка тщетно колотил и царапал каменное предплечье. Он почувствовал, как пальцы его ног взрыли грязь, забулькал и ощутил, как нечто острое описало дугу повыше паха. По ногам потекло жаркое и влажное, и Юрсалка ощутил странное, непривычное чувство, будто тело его выдолбили и сделали полым.

Он поскользнулся и плюхнулся в грязь, судорожно подбирая вывалившиеся кишки.

«Я умер».

Короткая вспышка белого света — и Юрсалка увидел склонившегося над ним человека, его безумные глаза и волчью ухмылку. А потом навалилась тьма.

— Кто я? — спросила тьма.

— Н-н-найюр, — выдавил он. — Уб-бийца мужей… Самый жестокий среди всех людей…

Пощечина, как будто он раб какой-нибудь.

— Нет. Я — твой конец. Я перережу все твое семя у тебя на глазах. Я разрублю твою тушу и скормлю ее псам. А кости твои истолку в пыль и пущу эту пыль по ветру. Я стану убивать всех, кто осмелится произнести твое имя или имя твоих отцов, пока слово «Юрсалка» не сделается таким же бессмысленным, как младенческий лепет. Я сотру тебя с лица земли, истреблю всякий твой след! Путь твоей жизни достиг меня, и дальше он не пойдет. Я — твой конец, твоя гибель и забвение!

Но тут тьму затопил шум и свет факелов. Его крики услышали! Юрсалка увидел босые и обутые ноги, топчущиеся по грязи, услышал брань, проклятия и стоны. Он видел, как его младший брат, выскочивший из якша голым по пояс, закружился и рухнул в грязь, как последний из его оставшихся в живых двоюродных братьев упал на колени, а потом, будто пьяный, свалился в лужу.

— Я ваш вождь! — ревел Найюр. — Либо сражайтесь со мной, либо смотрите на мой справедливый суд и расправу! Так или иначе, расправы не миновать!

Юрсалка, не испытывавший почему-то ни боли, ни страха, перекатил голову набок, оторвал лицо от глины и увидел, что вокруг собирается все больше и больше утемотов. Факелы мигали и шипели под дождем, их оранжевый свет временами бледнел во вспышках молний. Он увидел, как одна из его жен, голая, в одной только медвежьей шкуре, которую подарил ей его отец, с ужасом, не отрываясь, смотрит на то место, где он лежит. Потом с отсутствующим лицом побрела к нему. Найюр ударил ее — сильно, как бьют мужчину. Она вывалилась из шкуры и упала, недвижная и нагая, к ногам своего вождя. Она казалась мертвой.

— Этот человек, — прогремел Найюр, — предал своих родичей на поле битвы!

Юрсалке удалось выкрикнуть:

— Чтобы освободить нас! Чтобы избавить утемотов от твоего ига, извращенец!

— Вы слышали, он сам признался! Он должен быть предан смерти, сам он и все его домочадцы!

— Нет… — прохрипел Юрсалка, но немота вновь брала свое. Где же тут справедливость? Да, он предал своего вождя — но ради чести. А Найюр предал своего вождя, своего отца, ради любви другого мужчины! Ради чужеземца, который умел говорить убийственные слова! Где же тут справедливость?

Найюр раскинул руки, словно хотел схватить грозовые тучи.

— Я — Найюр урс Скиоата, укротитель коней и мужей, вождь утемотов, и я вернулся из мертвых! Кто посмеет оспаривать мое решение?

Дождь продолжал падать вниз, завиваясь спиралями. Все смотрели с ужасом, но никто не решался перечить безумцу. Потом женщина, полукровка, наполовину норсирайка, которую Найюр взял в жены, вырвалась из толпы и бросилась ему на шею, неудержимо рыдая. Она колотила его по груди слабыми кулачками и стенала что-то невнятное. Найюр на миг прижал ее к себе, потом сурово отстранил.

— Это я, Анисси, — сказал он с постыдной нежностью. — Я жив и здоров.

Потом обернулся от нее к Юрсалке. При свете факелов он казался демоном, при свете молний — призраком.

Жены и дети Юрсалки собрались вокруг своего мужа и отца, стеная и завывая. Юрсалка чувствовал под своей головой мягкие колени, чувствовал, как теплые ладони гладят его лицо и грудь. Но сам он не мог оторвать глаз от хищной фигуры своего вождя. Он смотрел, как Найюр схватил за волосы его младшую дочь и оборвал ее визг острым железом. На какой-то ужасный миг она оставалась насаженной на его клинок, и Найюр стряхнул ее, точно куклу, пронзенную вертелом. Жены Юрсалки завопили и съежились. Возвышаясь над ними, вождь утемотов рубил и колол, пока все они не распростерлись в грязи. Только Омири, хромая дочка Ксуннурита, которую Юрсалка взял в жены прошлой весной, осталась в живых. Она плакала и цеплялась за мужа. Найюр схватил ее свободной рукой и поднял за шкирку. Ее рот шевелился в беззвучном крике, точно у рыбы.

— Это и есть ублюдочное отродье Ксуннурита? — рявкнул Найюр.

— Да… — прохрипел Юрсалка.

Найюр отшвырнул ее в грязь, точно тряпку.

— Пусть останется в живых и полюбуется на наши забавы. А потом она заплатит за грехи своего отца!

Окруженный своими мертвыми и умирающими родичами, Юрсалка смотрел, как Найюр наматывает его кишки на руки, покрытые шрамами. Он мельком увидел равнодушные глаза соплеменников и понял, что те ничего не сделают.

Не потому, что боятся своего сумасшедшего вождя, а потому, что таков обычай.


Поздняя осень, 4110 год Бивня, Момемн

С тех пор как Майтанет полгода тому назад объявил Священную войну, несметные тысячи воинов собрались под стенами Момемна. Среди тех, кто занимал достаточно высокое положение в Тысяче Храмов, ходили слухи о том, что шрайя в смятении. Он не рассчитывал, что на его призыв откликнется такое огромное количество народа. Тем более он не предполагал, что под знамена Бивня встанет столько мужчин и женщин низких каст. То и дело приходили вести о крестьянах, продавших в рабство жен и детей, чтобы получить возможность добраться до Момемна. Рассказывали об овдовевшем сукновале из города Мейгейри, который утопил двух сыновей, чтобы не продавать их в рабство. Когда сукновала притащили на местный храмовый суд, он объяснил, что решил «послать их вперед» в Шайме.

И подобные истории пятнали почти каждый отчет, приходивший в Сумну, так что через некоторое время они сделались для шрайских чиновников поводом не столько для тревоги, сколько для отвращения. Что их тревожило на самом деле, так это рассказы, поначалу редкие, о жестокостях, творимых Людьми Бивня, и об аналогичных жестокостях, обращенных против них. У берегов Конрии сравнительно слабый шквал погубил более девятисот паломников низкой касты, которых пообещали доставить в Момемн на кораблях, непригодных для плавания. На севере банда галеотских флибустьеров, плававших под знаменем Бивня, по пути на юг разграбила не менее семнадцати деревень. Свидетелей галеоты не оставляли, так что разоблачили их, только когда они попытались продать на рынке в Сумне вещи, принадлежавшие Арниальсе, знаменитому миссионеру. По приказу Майтанета шрайские рыцари окружили их лагерь и всех перебили.

А потом еще случилась эта история с Нреццей Барисуллом, королем Сиронжа и, возможно, самым богатым человеком Трех Морей. Несколько тысяч тидонцев наняли его корабли, а платить им оказалось нечем. И он отправил их на остров Фарикс, старинную пиратскую твердыню, что принадлежала королю Раушангу Туньерскому, потребовав, чтобы они в уплату захватили ему остров. Тидонцы и захватили, но чересчур увлеклись. Погибли тысячи невинных душ. Айнритских невинных душ!

Майтанет, говорят, рыдал, услышав эти вести. Он немедленно объявил отлучение всему дому Нрецца. Это означало, что отныне все обязательства, коммерческие и иные, данные Барисуллу, его сыновьям и его посланцам, являются недействительными. Но отлучение вскоре пришлось снять, поскольку стало ясно, что без сиронжских кораблей начало Священной войны затянется еще на несколько месяцев. В довершение фиаско Барисулл еще добился возмещения в виде льгот на торговлю с Тысячей Храмов. Поговаривали, что нансурский император прислал хитроумному сиронжцу личные поздравления.

Но ни один из этих инцидентов не вызвал такого резонанса, как то, что в конце концов прозвали Священной войной простецов. Когда до Сумны дошли вести, что первые из Великих Имен, прибывших в Момемн, поддались Икурею Ксерию III и подписали-таки его договор, все встревожились, что вот-вот стрясется нечто неподобающее. Однако колдуны, союзники Майтанета, которые превозносили добродетель терпения и загадочно упоминали о последствиях дерзости, добрались в Момемн лишь тогда, когда Кальмемунис, Тарщилка, Кумреццер и огромные толпы черни, увязавшиеся за ними, уже несколько дней как выступили в поход.

Майтанет был в гневе. В гаванях всех Трех Морей огромные армии, собранные на средства государей, наконец готовились к отплытию. Готьелк, граф Агансанорский, уже вышел в море с сотнями тидонских танов и их дружинами — всего там было порядка пятидесяти тысяч обученных, вышколенных воинов. По расчетам советников шрайи, до тех пор, как все Священное воинство сосредоточится в Момемне, оставалось лишь несколько месяцев. Они утверждали, что всего должно собраться более трехсот тысяч Людей Бивня — достаточно, чтобы обеспечить полный разгром язычников. И преждевременное выступление тех, кто уже прибыл, стало невосполнимым уроном, даже несмотря на то, что это был в основном сброд.

Вслед Кальмемунису и прочим полетели отчаянные послания, умоляющие предводителей дождаться остальных, но Кальмемунис был человек упрямый. Когда Готиан, великий магистр шрайских рыцарей, перехватил его к северу от Гиельгата с письмом от Майтанета, палатин Канампуреи якобы ответил:

— Жаль, что даже сам шрайя подвержен сомнениям.

Священное воинство простецов уходило из Момемна не под фанфары. Их уход был ознаменован смятением и трагическими событиями. Поскольку лишь малая их часть принадлежала к армиям одного из Великих Имен, общего командующего у этого воинства не было, а потому практически отсутствовала какая бы то ни было дисциплина. В результате, когда нансурские солдаты принялись раздавать провизию, возникло несколько стычек, в которых погибло от четырехсот до пятисот верных.

Кальмемунис, надо отдать ему должное, быстро разобрался в ситуации и принял меры. Его конрийцам, с помощью галеотов Тарщилки, удалось навести порядок среди этой черни. Провизию, предоставленную императором, разделили более или менее честно. Оставшиеся раздоры усмирили мечом, и вскоре войско простецов было готово отправляться в поход.

Все граждане Момемна высыпали на стены, поглядеть, как уходят Люди Бивня. Вслед паломникам неслось немало насмешек: они успели заслужить презрение местных жителей. Большинство горожан хранили молчание, глядя на бесконечные потоки людей, тянущиеся к южному горизонту. Они видели бесчисленные тачки, нагруженные пожитками, женщин и детей, тупо бредущих в облаке пыли, собак, путающихся в бесчисленных ногах, и тысячи и тысячи людей низких каст, суровых и непреклонных, вооруженных лишь молотами, кирками да мотыгами. Сам император наблюдал это зрелище с южных ворот, изукрашенных обливными изразцами. По слухам, император будто бы сказал, что при виде такого количества отшельников, бродяг и шлюх ему хочется блевать, но он «и так уже отдал этой черни свой обед».

Несмотря на то что воинство не могло проходить более десяти миль в день, Великие Имена это в целом устраивало. Одной лишь своей численностью армия простецов создавала волнения вдоль побережья. Рабы, работающие в поле, замечали чужаков, бредущих через поля, вначале — безобидную кучку, следом за которой появлялись тысячи. Урожай вытаптывался подчистую, сады обдирали догола. Но в целом Люди Бивня, накормленные императором, вели себя настолько дисциплинированно, насколько можно было рассчитывать. Случаи изнасилований, убийств и грабежей были достаточно редки, чтобы Великие Имена могли позволить себе по-прежнему вершить суд — и, что еще важнее, делать вид, что они командуют этими полчищами.

Но к тому времени, как войско переправилось в приграничную провинцию Ансерка, паломники перешли к откровенному бандитизму. По ансеркским деревням рассеялись толпы фанатиков. По большей части они ограничивались тем, что «экспроприировали» скотину и урожай, но временами доходило до грабежа и резни. Разграбили город Набатра, славившийся своим шерстяным рынком. Когда нансурские отряды под командованием легата Мартема, которым велено было следовать за войском простецов, попытались приструнить Людей Бивня, это вылилось в несколько кровопролитных сражений. Поначалу казалось, что легату удастся взять ситуацию под контроль, несмотря на то что под его началом было всего две колонны. Но численный перевес Людей Бивня и отчаянное сопротивление галеотов Тарщилки вынудили Мартема отступить на север и в конце концов укрыться в стенах Гиельгата.

Кальмемунис огласил воззвание, обвиняющее во всем императора. В воззвании говорилось, будто Ксерий III издавал указы с распоряжениями не давать припасов Людям Бивня, что напрямую противоречило его прежним клятвам. Хотя на самом-то деле указы эти издавал Майтанет, надеявшийся таким образом предотвратить поход полчищ на юг и выиграть время, чтобы убедить их возвратиться в Момемн.

Когда продвижение Людей Бивня замедлилось из-за необходимости добывать припасы, Майтанет издал новые указы. В одном он отменял свое шрайское отпущение грехов, дарованное прежде всем тем, кто встал под знамена Бивня, другим объявлял отлучение Кальмемунису, Тарщилке и Кумреццеру, а в третьем грозил тем же самым всем, кто продолжит поход вместе с этими Великими Именами. Вести об этих указах, вкупе с тяжким похмельем после предшествующих кровопролитий, заставили поход простецов остановиться.

На время даже Тарщилка поколебался в своей решимости. Казалось, зачинщики похода вот-вот повернут и отправятся обратно в Момемн. Но тут Кальмемунис получил вести, что в руки его людей каким-то чудом попал имперский обоз с припасами, по всей видимости, направлявшийся в пограничную крепость Асгилиох. Убежденный, что это знак свыше, Кальмемунис созвал всех владык и самозваных предводителей воинства простецов и произнес пламенную речь. Он требовал решить для себя, насколько праведны их действия. Он напомнил им, что шрайя — тоже человек и, подобно всем прочим людям, время от времени делает ошибки в суждениях. «Увы, — говорил он, — пыл в сердце нашего благословенного шрайи иссяк! Он позабыл о священном величии нашего дела. Но попомните, братья мои: когда мы возьмем приступом ворота Шайме, когда мы привезем в мешке голову падираджи, он об этом вспомнит! Он восхвалит нас за то, что мы не утратили решимости, когда его собственное сердце дрогнуло!»

И несмотря на то, что несколько тысяч дезертировали и в конце концов пробрались обратно к столице империи, основная масса войска простецов направилась вперед, окончательно перестав обращать внимание на увещевания своего шрайи. Отряды фуражиров бродили по всей провинции, основная часть воинства упрямо продвигалась на юг, все сильнее при этом рассеиваясь. Виллы местной знати были разграблены. Многочисленные деревни спалили, мужчин вырезали, женщин изнасиловали. Укрепленные города, которые отказывались открыть ворота, брали штурмом.

Наконец Люди Бивня очутились у подножия гор Унарас, которые так долго служили обороной с юга для городов Киранейской равнины. Каким-то образом войску удалось вновь объединиться и собраться под стенами Асгилиоха, древней киранейской крепости, которую нансурцы звали «Волнолом» за то, что ей трижды удавалось остановить нашествие фаним.

В течение двух дней ворота крепости оставались закрыты. Потом Профил, командир имперского гарнизона, пригласил к себе на обед Великие Имена и прочую знать. Кальмемунис потребовал заложников и, получив их, принял приглашение. Вместе с Тарщилкой, Кумреццером и еще несколькими знатными владыками поскромнее он вступил в Асгилиох, и его тут же арестовали. Профил предъявил ему ордер, выданный шрайей, и почтительно известил гостей, что они пробудут под арестом неограниченно долго, если не прикажут воинству простецов разойтись и вернуться в Момемн. Когда те отказались, Профил попытался их урезонить, объяснить, что им не стоит надеяться одолеть кианцев, поскольку на поле брани те не менее коварны и жестоки, чем скюльвенды.

— Даже если бы вы шли во главе настоящего войска, — говорил Профил, — я бы на вас поставить не решился. А кто идет за вами? Толпа баб, ребятишек и мужчин, которые ничем не лучше рабов. Одумайтесь, молю вас!

Кальмемунис только расхохотался в ответ. Он признал, что по оружию и силе войско простецов и впрямь не ровня армиям падираджи. Но заявил, что это не имеет значения, ибо ведь Последний Пророк учил нас, что слабость, сопряженная с праведностью, воистину непобедима.

— Мы оставили позади Сумну и шрайю, — говорил он. — С каждым шагом мы приближаемся к Святому Шайме. С каждым шагом мы все ближе к раю! Берегись, Профил, ибо, как говорит сам Айнри Сейен, «горе тому, кто преграждает Путь!»

И Профил отпустил Кальмемуниса и его спутников еще до заката.

На следующий день тысячи и тысячи собрались в долине под сторожевыми башнями Асгилиоха. Моросил мелкий дождик. Были зажжены сотни жертвенных огней; повсюду громоздились туши жертв. Трясуны обмазывали грязью свои нагие тела и выкрикивали непонятные песнопения. Женщины тихо напевали гимны, пока их мужья точили то оружие, что у них было: кирки, серпы, старые мечи, — все, что они принесли с собой или сумели награбить. Ребятишки гонялись за собаками. Настоящие воины — конрийцы, галеоты и айноны, что пришли с Великими Именами, — с отвращением наблюдали, как прокаженные толпой тянулись к горному перевалу, собираясь первыми вступить на вражескую землю. Горы Унарас не представляли собой ничего особенно величественного: так, нагромождение утесов и голых каменных склонов. Но за ними барабаны скликали смуглокожих людей с глазами леопардов на поклонение Фану. За ними у айнрити выпускали кишки и развешивали на деревьях. Для верных горы Унарас были краем света.

Дождь перестал. Солнечные лучи пронзили облака. Распевая гимны, смахивая с глаз слезы радости, первые из Людей Бивня потянулись в горы. Им казалось, будто Святой Шайме лежит прямо за горизонтом. Вот-вот покажется. Но он все не показывался…

Когда весть о том, что Священное воинство простецов вступило в земли язычников, достигла Сумны, Майтанет распустил двор и удалился в свои покои. Его слуги не пускали никого из просителей, говоря, что святой шрайя молится и постится и не прервет поста, пока не узнает о судьбе заблудшей части его воинства.


Поклонившись так низко, как того требовал джнан, Скеаос сказал:

— Господин главнокомандующий, император просил, чтобы я рассказал вам обо всем по пути в Тайную Палату. Прибыли айноны.

Конфас оторвался от того, что писал, бросил перо в чернильницу.

— Уже? А говорили, завтра.

— Старая уловка, мой господин. Багряные Шпили не чужды старым уловкам.

Багряные Шпили! Конфас едва не присвистнул при мысли о них. Самая могущественная школа Трех Морей готовится принять участие в Священной войне… Конфас всегда смаковал такие вопиющие несообразности жизни с наслаждением истинного гурмана. Подобные нелепости были для него лакомыми кусочками.

Утром в устье реки Фай появились сотни заморских галер и каракк. Прибыли Багряные Шпили, двор короля-регента и более десяти палатинов-губернаторов. И еще легионы пехотинцев из низших каст, которые с тех пор все высаживались на берег. Казалось, весь Верхний Айнон явился, чтобы присоединиться к Священному воинству.

Император ликовал. С тех пор как за несколько недель до того из-под стен столицы убралось Священное воинство простецов, в Момемн прибыло более десяти тысяч туньеров под командованием принца Скайельта, сына печально знаменитого короля Раушанга, и как минимум вчетверо больше тидонцев под командованием Готьелка, воинственного графа Агансанорского. К несчастью, ни тот ни другой не поддались обаянию его дядюшки — скорее, напротив. Принц Скайельт, когда ему подсунули договор, хмуро обвел императорский двор ледяным взглядом голубых глаз, молча повернулся и ушел из дворца. А старый Готьелк пинком опрокинул пюпитр и обозвал дядюшку не то «кастрированным язычником», не то «развратным педерастом» — на этот счет толмачи расходились во мнениях. Надменность варваров, в особенности норсирайских варваров, была беспредельна.

Но дядюшка надеялся, что с айнонами ему повезет больше. Айноны — кетьяне, как и нансурцы, древний, расчетливый народ — опять же, как и нансурцы. Айноны — культурная нация, хоть и цепляются за свой архаичный обычай носить бороду.

Конфас пристально посмотрел на Скеаоса.

— Думаешь, они это сделали нарочно? Чтобы застать нас врасплох?

Он помахал пергаментом, чтобы чернила побыстрее высохли, потом передал его своему курьеру. То был приказ Мартему: вернуться к Момемну и патрулировать земли к югу от столицы.

— Я бы на их месте поступил именно так, — откровенно ответил Скеаос. — Если на твоей стороне достаточно мелких преимуществ…

Конфас кивнул. Главный советник перефразировал знаменитое изречение из «Сношения душ», классического труда о политике, принадлежащего перу философа Айенсиса. На миг Конфасу подумалось: как странно, что они со Скеаосом настолько презирают друг друга! В отсутствие его дяди они прекрасно понимали друг друга, подобно сыновьям несправедливого отца, которые время от времени могут забыть о соперничестве и признать общность своей участи, заведя обычную беседу о том о сем.

Конфас встал и посмотрел на старика сверху вниз.

— Ну что ж, веди, папаша!

Не заботясь о тонкостях бюрократического престижа, Конфас со своим штабом устроился на самом нижнем уровне Андиаминских Высот, который выходил на Форум и Лагерь Скуяри. До Тайной Палаты, расположенной на самом верху, путь был неблизкий, и Конфас про себя лениво прикидывал, осилит ли его старый советник. За годы существования дворца не один из императорских придворных помер от того, что «сердце прихватило», как говорили во дворце. По рассказам бабушки, в былые времена императоры нарочно пользовались крутыми лестницами дворца, чтобы избавляться от престарелых и сварливых чиновников, поручая им отнести послания, якобы слишком важные, чтобы доверить это рабам, и требуя немедленно вернуться с ответом. Андиаминские Высоты не щадят слабых сердец — ни в прямом, ни в переносном смысле.

Конфас нарочно пошел быстрым шагом — скорее из любопытства, чем по душевной злобе. Он просто еще никогда не видел, как умирает человек, у которого прихватило сердце. Но Скеаос не жаловался и никаких признаков напряжения не выказывал, если не считать того, что размахивал руками, как старая обезьяна. Не задыхаясь и не сбиваясь с темпа, он принялся посвящать Конфаса в подробности договора, заключенного между Багряными Шпилями и Тысячей Храмов, — настолько, насколько эти подробности были ему известны. Когда Конфасу стало ясно, что Скеаос обладает не только внешностью, но и выносливостью старой обезьяны, молодому военачальнику сделалось скучно.

Миновав несколько лестниц, они очутились в Хапетинских садах. Конфас, как всегда, окинул взглядом то место, где более сотни лет тому назад был убит Икурей Анфайрас, его прапрадед. В Андиаминских Высотах не было числа подобным памятным гротам и закоулкам: местам, где давно почившие властители совершили тот или иной постыдный поступок или, напротив, сами пострадали от чего-то этакого. Конфас знал, что его дядюшка всячески старается избегать этих закоулков — разве что когда уж очень пьян. Для Ксерия дворец был напичкан зловещими напоминаниями об умерших императорах.

Но для самого Конфаса Андиаминские Высоты были скорее сценой, чем усыпальницей. Вот и теперь незримые хоры наполняли галереи торжественными гимнами. Облака благовонного дыма застилали коридоры и окутывали светильники радужным ореолом, так что казалось, будто взбираешься не на холм, но к самым вратам небес. Будь Конфас не обитателем, а посетителем дворца, девушки-рабыни с обнаженной грудью поднесли бы ему крепкого вина с подмешанными в него нильнамешскими наркотиками. Пузатые евнухи вручили бы дары: ароматические масла и церемониальное оружие. Как сказал бы Скеаос, все было рассчитано на то, чтобы накопить побольше мелких преимуществ: заставить растеряться, проникнуться благодарностью и благоговением.

Скеаос, по-прежнему не запыхавшийся, продолжал извергать казавшийся бесконечным поток фактов и наставлений. Конфас слушал вполуха, дожидаясь, пока старый дурак скажет хоть что-то, чего он еще не знает. Тут главный советник дошел до Элеазара, великого магистра Багряных Шпилей.

— Наши агенты в Каритусале сообщают: все, что о нем рассказывают, — ничто по сравнению с тем, каков он на самом деле. Десять лет тому назад, когда его учитель, Сашеока, скончался по непонятной причине, он был не более чем младшим наставником. И вот не прошло и двух лет, как он сделался великим магистром самой могущественной школы Трех Морей. Это говорит о невероятном уме и способностях. Вам необходимо…

— И голоде, — перебил Конфас. — Никто не достигает столь многого за столь короткий срок, не будучи голодным.

— Ну, наверное, вам лучше знать.

Конфас хмыкнул.

— Ну вот наконец-то передо мной тот Скеаос, которого я знаю и люблю! Угрюмый. Охваченный тайной, запретной гордыней. А то я уж забеспокоился, старик!

Главный советник продолжал как ни в чем не бывало:

— Вам необходимо быть чрезвычайно осторожным, когда вы будете с ним разговаривать. Поначалу ваш дядюшка думал вообще не приглашать вас на эту встречу — до тех пор, пока лично Элеазар не потребовал вашего присутствия.

— Что-что мой дядюшка?

Конфас, даже когда скучал, не пропускал важных мелочей.

— Думал не приглашать вас. Он боялся, что великий магистр воспользуется вашей неопытностью в подобного рода делах…

— Не приглашать? Меня?!

Конфас взглянул на старика искоса. Ему почему-то не хотелось верить советнику. Уж не ведет ли тот какую-то свою игру? Быть может, он нарочно подогревает их с дядей взаимную неприязнь?

А может, это еще одна дядюшкина проверка…

— Но, как я уже сказал, — продолжал Скеаос, — теперь все переменилось — почему я сейчас и ввожу вас в курс дела.

— Понятно… — недоверчиво ответил Конфас. Что же затевает этот старый дурень? — Скажи, Скеаос, а какова цель этой встречи?

— Цель? Боюсь, я не понимаю вас, господин главнокомандующий.

— Ну, смысл. Намерения. Чего мой дядя хочет добиться от Элеазара и прочих айнонов?

Скеаос нахмурился, как будто ответ был столь очевиден, что этот вопрос не мог оказаться не чем иным, как прелюдией к какой-то насмешке.

— Цель встречи — заставить айнонов поддержать договор.

— А если Элеазар окажется столь же неуступчивым, как, скажем, граф Агансанорский, — что тогда?

— При всем моем уважении, господин главнокомандующий, я искренне сомневаюсь…

— Но все же, Скеаос, если нет — что тогда?

Конфас с пятнадцати лет служил полевым офицером. И умел, если хотел, заставлять людей подчиняться.

Старый советник прокашлялся. Конфас знал, что у Скеаоса в избытке особого чиновничьего мужества, позволяющего сопротивляться вышестоящим, но если доходило до прямого противостояния, тут старик был слабоват.

Неудивительно, что дядя так его ценит!

— Если Элеазар отвергнет договор? — переспросил Скеаос. — Ну, тогда император откажет ему в провизии, как и остальным.

— А если шрайя потребует, чтобы дядя все-таки снабдил их провизией?

— К тому времени войско простецов наверняка погибнет — по крайней мере, мы так… предполагаем. Майтанет станет прежде всего беспокоиться не о провизии, а о том, кто будет командовать войском.

— И кто же будет им командовать?

Конфас выстреливал один вопрос за другим, как на допросе. Старик начинал выглядеть загнанным.

— В-вы. Л-лев Кийута.

— А что он за это попросит?

— Д-договор. Клятву, что все старые провинции будут возвращены.

— Так значит, все дядины планы держатся на мне, не так ли?

— Д-да, господин главнокомандующий…

— Так ответь же мне, дорогой мой Скеаос, с чего бы вдруг моему дяде вздумалось не приглашать меня — меня! — на свою встречу с Багряными Шпилями?

Главный советник замедлил шаг, глядя на цветочные завитки на коврах под ногами. Он ничего не ответил, только принялся ломать руки.

Конфас усмехнулся волчьей усмешкой.

— Ты ведь солгал только что, верно, Скеаос? Вопрос о том, следует ли мне присутствовать на встрече с Элеазаром, даже не возникал, не так ли?

Старик не ответил. Конфас схватил его за плечи и заглянул ему в лицо.

— Может, мне стоит спросить об этом у дяди?

Скеаос какой-то миг смотрел ему в глаза, потом отвел взгляд.

— Нет, — ответил он. — Не стоит.

Конфас разжал руки и вспотевшими ладонями расправил смявшееся шелковое одеяние советника.

— Какую игру ты ведешь, а, Скеаос? Ты рассчитываешь, что, задевая мое тщеславие, тебе удастся подтолкнуть меня к каким-то действиям против дяди? Против моего императора? Ты пытаешься побудить меня к мятежу?

Советник ужаснулся.

— Нет-нет! Что вы! Я знаю, я старый дурак, но мои дни сочтены. Я радуюсь жизни, отпущенной мне богами. Радуюсь сладким плодам, которые я вкушал, и великим людям, с которыми я был знаком. Я радуюсь даже тому — как ни трудно будет вам в это поверить, — что прожил достаточно долго, чтобы увидеть вас в расцвете вашей славы! Но этот план вашего дяди — добиться того, чтобы Священное воинство потерпело поражение!.. Священная война! Я боюсь за свою душу, Икурей Конфас. За душу!

Конфас был ошеломлен настолько, что напрочь забыл о своем гневе. Он предполагал, что инсинуации Скеаоса — очередная дядюшкина проверка, соответственно и среагировал. Мысль о том, что старый дурень мог действовать по собственной инициативе, даже не приходила ему в голову. Сколько лет Скеаос и дядюшка казались разными воплощениями одной общей воли!

— Клянусь богами, Скеаос… Неужто Майтанет заворожил и тебя тоже?

Главный советник покачал головой.

— Нет. Мне безразличен Майтанет — мне и Шайме-то безразличен, если уж на то пошло… Вам не понять. Вы еще слишком молоды. Молодые не понимают, что такое жизнь на самом деле: лезвие ножа, такое же тонкое, как вдохи, которые ее отмеряют. И глубину ей придает отнюдь не память. Моих воспоминаний хватит на десятерых, и тем не менее дни мои так же тонки и прозрачны, как промасленное полотно, которым бедняки затягивают окна в своих домах. Нет, глубину жизни придает будущее. Без будущего, без горизонта надежд или угроз наша жизнь не имеет смысла. Только будущее действительно реально, Конфас. А у меня будущего нет, если я не примирюсь с богами.

Конфас фыркнул.

— Да все я понимаю, Скеаос! Ты говоришь как истинный Икурей. Как там сказал поэт Гиргалла? «Любая любовь начинается с собственной шкуры» — ну, или души в данном случае. Но, с другой стороны, я всегда считал, что то и другое взаимозаменяемо.

— Так вы понимаете? В самом деле?

Конфас действительно все понял, и куда лучше, чем мог себе представить Скеаос. Его бабка. Скеаос в сговоре с его бабкой. Он даже, словно наяву, услышал ее голос: «Ты должен изводить их обоих, Скеаос. Настраивай их друг против друга. Конфас теперь увлечен безумной идеей моего сына, но скоро это пройдет. Вот погоди немного, сам увидишь. Он еще прибежит к нам, и тогда мы все вместе вынудим Ксерия отказаться от этого безумного плана!»

А может, старая шлюха сделала Скеаоса своим любовником? Конфас пришел к выводу, что это вполне возможно, и поморщился, представив себе, как это выглядит. «Как сушеная слива, трахающаяся с сучком!» — подумал он.

— Вы с моей бабушкой, — сказал он, — надеетесь спасти Священную войну от моего дяди. Затея похвальная, если не считать того, что она граничит с предательством. Бабушку я еще понимаю, но ты, Скеаос? Ты ведь знаешь, на что способен Икурей Ксерий III, если в нем проснется подозрительность! Тебе не кажется, что пытаться настроить меня против него таким образом довольно опрометчиво?

— Но он прислушивается к вашим словам! И, что еще важнее, вы ему необходимы!

— Может, оно и так… Но в любом случае это несущественно. Может, вашим старческим желудкам его еда и кажется непропеченной, но как по мне, Скеаос, мой дядюшка устроил настоящий пир, и я лично не намерен отказываться от угощения!

Как Конфас ни презирал своего дядю, он не мог не признать, что предоставить провизию Кальмемунису и тому сброду, что потащился за ним, было ходом не менее блестящим, чем все, что он сам предпринимал на поле битвы. Священное воинство простецов будет уничтожено язычниками, и империя одним ударом заставит шрайю присмиреть — возможно даже, вынудит его приказать оставшимся Людям Бивня подписать Имперский Договор — и одновременно продемонстрирует фаним, что дом Икуреев свою часть сделки выполнил честно. Договор обеспечит легитимность любых военных действий, которые империя может предпринять против Людей Бивня, чтобы вернуть себе утраченные провинции, а сделка с язычниками гарантирует, что такие военные действия не встретят особого сопротивления, — когда придет время.

Какой план! И притом разработанный не Скеаосом, а самим дядей! Как ни задевало это Конфаса, старого Скеаоса должно было задевать еще сильнее.

— Речь идет не о пире, — возразил Скеаос, — а о цене этого пира! Вы же понимаете!

Конфас несколько долгих секунд пристально изучал главного советника. Ему подумалось, что есть все-таки нечто удивительно жалкое в том, что этот человек вступил в сговор с его бабушкой: они как двое нищих, насмехающихся над теми, кто слишком беден, чтобы подать больше медяка.

— Империя? Восстановленная империя? — холодно переспросил он. — Полагаю, ценой будет твоя душа, Скеаос.

Советник открыл было беззубый рот, чтобы возразить, но тут же закрыл его.


Императорская Тайная Палата была строгим залом, круглым, окруженным колоннами черного мрамора. По верху тянулась галерея — для тех редких случаев, когда дома Объединения чисто символически приглашались сюда, чтобы наблюдать, как император подписывает указы. В центре комнаты, вокруг стола красного дерева, суетилась небольшая толпа министров и рабов. Конфас заметил дядино отражение, плавающее под полировкой стола, точно труп в мутной воде. Багряных адептов было не видать.

Главнокомандующий ненадолго замешкался у входа, разглядывая вделанные в стену пластины слоновой кости: изображения великих законодателей древности и Бивня, от пророка Ангешраэля до философа Порифара. Неизвестно зачем задумался о том, с кого из его умерших предков художник ваял эти лица.

От этих мыслей его отвлек голос дяди:

— Иди сюда, племянник! У нас мало времени.

Прочие отступили. Рядом с дядей остались только Скеаос и Кемемкетри. Конфас обратил внимание, что галерея заполнена эотской гвардией и колдунами Имперского Сайка.

Конфас сел на место, указанное дядей.

— Скеаос и Кемемкетри оба сходятся в том, что Элеазар дьявольски умен и опасен. Что бы ты предпринял, чтобы заманить его в ловушку, а, племянник?

Дядюшка старался говорить шутливо — это значило, что ему страшно. Возможно, сейчас это уместно: никто до сих пор не знал, почему Багряные Шпили снизошли до того, чтобы принять участие в Священной войне, а это означало, что никто не знает намерений этой школы. Желания таких людей, как Скайельт и Готьелк, были очевидны: отпущение грехов и завоевания. А что нужно Элеазару? Кто может сказать, что движет той или иной школой?

Конфас пожал плечами.

— Заманить его в ловушку нереально. Чтобы поймать противника, нужно знать больше, чем он, а мы на данный момент вообще ничего не знаем. Мы ничего не знаем о сделке, которую он заключил с Майтанетом. Мы даже не знаем, почему он снизошел до того, чтобы заключить такую сделку и пойти на такой риск! Школа, которая по своей воле принимает участие в Священной войне… Священной войне! Честно говоря, дядя, я даже не уверен, что сейчас нам следует стремиться к тому, чтобы обеспечить его поддержку договору.

— Что же ты предлагаешь? Чтобы мы всего лишь пытались выведать детали? Племянник, за такие пустяки я плачу своим шпионам, и притом полновесным золотом!

«Пустяки?!» Конфас постарался не утратить самообладания. Конечно, душа его дядюшки слишком продажна и распутна, чтобы хранить религиозную веру, однако к своему невежеству он относится с таким же рвением, как новообращенный фанатик — к религии. Если факты противоречат его стремлениям, значит, фактов не существует.

— Дядя, вы однажды спросили меня, как мне удалось одержать победу при Кийуте. Помните, что я вам сказал?

— Сказал? — прошипел император. — Ты вечно что-нибудь «говоришь» мне, Конфас. Ты хочешь, чтобы я запоминал все твои дерзости?

Это было, пожалуй, самое мелочное и наиболее часто используемое оружие из арсеналов дядюшки: угроза воспринять совет как приказ. Эта угроза витала над всеми их разговорами: «Ты имеешь наглость командовать императором?»

Конфас одарил дядюшку примирительной улыбкой.

— Судя по тому, что сообщил мне Скеаос, — мягко ответил он, — мне кажется, нам сейчас стоит торговаться честно — ну, настолько, насколько это возможно. Мы слишком мало знаем для того, чтобы заманивать его в ловушку.

Дойти до грани — а потом быстренько отступить назад, делая вид, что не двигался с места, — это была их излюбленная семейная тактика, они всегда так поступали — по крайней мере, до тех пор, пока в последнее время бабка не начала чудить.

— Вот-вот, именно об этом я и думал, — ответил Ксерий. Он-то, по крайней мере, соблюдал правила игры.

Гофмейстер объявил, что Элеазар со своими спутниками сейчас будет здесь. Ксерий велел Скеаосу привязать ему к руке хору, что старый советник и сделал. Кемемкетри взглянул на хору с отвращением. Это было нечто вроде маленькой династической традиции, возникшей более ста лет тому назад и тщательно соблюдаемой каждый раз, как члены императорской семьи общались с посторонними колдунами.

Сперва возвестили о приходе Чеферамунни, короля-регента и номинального владыки Верхнего Айнона, однако когда в зал вступила небольшая процессия айнонов, их король следовал за Элеазаром, точно собачка. Великий магистр двигался проворно и энергично. Конфас был несколько разочарован. Элеазар походил скорее на банкира, нежели на колдуна: он не заботился о впечатлении, которое производил, и торопился перейти к делу. Ксерию он поклонился, но не ниже, чем поклонился бы сам шрайя. Раб отодвинул для него стул, и великий магистр уселся за стол легко и непринужденно, несмотря на длинный шлейф своего малинового одеяния. Нарумяненный Чеферамунни, от которого так и шибало духами, уселся рядом с ним. Лицо его побелело от страха и негодования.

Последовал непременный обмен приветствиями и любезностями. Все участники совещания были представлены друг другу. Когда дело дошло до Кемемкетри, великого магистра Имперского Сайка, Элеазар снисходительно улыбнулся и пожал плечами, словно бы сомневаясь, что этот человек может занимать столь высокий пост. Конфасу говорили, что адепты зачастую делаются невыносимо надменными, когда оказываются в обществе других адептов. Кемемкетри побагровел от гнева, но, надо отдать ему должное, не попытался вести себя подобным же образом.

После всех этих предварительных действий, предусмотренных джнаном, великий магистр обернулся к Конфасу.

— Наконец-то, — сказал он на беглом шейском, — я вижу перед собой знаменитого Икурея Конфаса.

Конфас открыл было рот, чтобы ответить, но дядя его опередил:

— Наш Конфас — большая редкость, не правда ли? Мало на свете правителей, у которых есть такое орудие для исполнения их воли… Но ведь, разумеется, вы проделали столь долгий путь не затем, чтобы повидаться с моим племянником?

Конфас не мог быть уверен, но ему показалось, что Элеазар подмигнул ему прежде, чем обернуться к дяде, словно бы говоря: «Вот, приходится терпеть таких идиотов, но тут уж ничего не поделаешь, верно?»

— Конечно, нет, — ответил Элеазар с убийственной лаконичностью.

Ксерий, казалось, ничего не заметил.

— Тогда могу ли я спросить: почему Багряные Шпили присоединились к Священному воинству?

Элеазар мельком глянул на свои некрашеные ногти.

— Очень просто. Нас купили.

— Купили?

— Вот именно.

— Воистину необычайная сделка! И каковы же были условия соглашения?

Великий магистр улыбнулся.

— Увы, боюсь, что часть этих условий состоит в том, что условия должны храниться в тайне. К несчастью, рассказывать о подробностях я не имею права.

Конфас подумал, что это мало похоже на правду. Даже Тысяча Храмов не столь богата, чтобы «нанять» Багряных Шпилей. Они прибыли сюда не ради золота и торговых соглашений со шрайей — в этом Конфас был уверен.

Великий магистр продолжал, сменив направление так же легко и непринужденно, как акула в воде:

— Вас, разумеется, волнует вопрос: как наши цели отразятся на вашем договоре?

Кислое молчание. Наконец Ксерий ответил:

— Разумеется.

Дядюшка терпеть не мог, когда окружающие предугадывали его мысли и поступки.

— Багряных Шпилей не интересует, кому достанутся земли, завоеванные во время Священной войны, — сдержанно сказал Элеазар. — Соответственно, Чеферамунни с удовольствием подпишет ваш договор. Так ведь, Чеферамунни?

Нарумяненный человек кивнул, но не сказал ни слова. Собачка была хорошо выдрессирована.

— Но для начала, — продолжал Элеазар, — нам хотелось бы, чтобы вы выполнили ряд условий.

Конфас так и думал. Нормальная, цивилизованная торговля.

— Условия? — возмутился Ксерий. — Какие же могут быть условия? На протяжении веков земли отсюда до Ненсифона принадлежали…

— Все эти аргументы я уже слышал, — перебил его Элеазар. — Это все шелуха. Чистая шелуха. Мы с вами оба прекрасно знаем, что на самом деле поставлено на кон. Не правда ли, император?

Ксерий уставился на великого магистра в тупом ошеломлении. Он не привык к тому, чтобы его перебивали — но, с другой стороны, ему прежде и не случалось вести переговоры с людьми, более чем равными ему. Верхний Айнон был богатой, густонаселенной страной. Из всех владык и деспотов Трех Морей один только падираджа Киана распоряжался большими торговыми и военными ресурсами, чем великий магистр Багряных Шпилей.

— Если вы на это не согласитесь, — продолжал Элеазар, видя, что Ксерий не торопится с ответом, — тогда, я уверен, на это согласится ваш молодой, но уже прославленный племянник. Что скажете, юный Конфас? Известно ли вам, что сейчас поставлено на кон?

Конфасу это казалось очевидным.

— Власть, — ответил он, пожав плечами.

Он осознал, что между ним и этим колдуном уже возникло некое странное товарищество. Великий магистр с самого начала признал в нем родственную душу и ум, равный своему.

«Вот видите, дядюшка, даже чужеземцы знают, что вы идиот!»

— Вот именно, Конфас! Вот именно! История — лишь повод для власти, разве не так? Все, что имеет значение…

Беловолосый колдун не договорил и умолк, чуть заметно улыбнувшись, словно увидел новый путь, который позволит ему дойти до цели.

— Скажите, — спросил он у Ксерия, — почему вы снабдили провизией Кальмемуниса, Кумреццера и прочих? Зачем вы дали им возможность отправиться в поход?

Дядюшка избрал давно заученный ответ:

— Чтобы покончить с их бесчинствами, зачем же еще?

— Маловероятно, — отрезал Элеазар. — Мне скорее кажется, что вы снабдили Священное воинство простецов провизией затем, чтобы уничтожить его.

Повисла неловкая пауза.

— Но это же безумие! — ответил наконец Ксерий. — Не говоря уже о вечном проклятии, что бы мы этим выиграли?

— Выиграли? — переспросил Элеазар с лукавой усмешкой. — Ну как что: Священную войну, разумеется… Наша сделка с Майтанетом лишила вас рычага давления в виде Имперского Сайка, так что вам понадобилось что-то другое, что вы могли бы предложить. Если Священное воинство простецов будет разгромлено, вам будет куда проще убедить Майтанета, что Священная война никак не обойдется без вас или, точнее, без полководческого таланта вашего племянника, ставшего теперь легендарным. Ваш договор будет его ценой, а договор фактически отдает в ваши руки все плоды Священной войны… Не могу не признать: план великолепный.

Эта мелкая лесть погубила Ксерия. Его глаза на миг вспыхнули тщеславным ликованием. Конфас давно обнаружил, что недалекие люди ужасно гордятся теми немногими блестящими идеями, которые их случайно посещают.

Элеазар улыбнулся.

«Он с вами играет, дядюшка, а вы даже не замечаете!»

Великий магистр подался вперед, словно сознавая, как неприятна собеседнику его близость. Конфас понял, что Элеазар — большой специалист по джнану.

— Пока что, — холодно сказал он, — нам неизвестны подробности той игры, которую вы, император, ведете. Но разрешите вас заверить: если в нее входит предательство идей Священной войны, то оно включает и предательство по отношению к Багряным Шпилям. Понимаете ли вы, что это означает? Что это влечет за собой? Если вы предадите нас, Икуреи, тогда никто, — он мрачно оглянулся на Кемемкетри, — никто, даже ваш Имперский Сайк, не защитит вас от нашего гнева. Мы — Багряные Шпили, император… Подумайте об этом.

— Вы мне угрожаете?! — почти ахнул Ксерий.

— Гарантии, император. Любые соглашения предполагают гарантии.

Ксерий резко отвел глаза, перевел взгляд на Скеаоса, который что-то яростно шептал ему на ухо. Но Кемемкетри больше сдерживаться не мог.

— Вы зарываетесь, Эли! Вы ведете себя, как будто мы находимся в Каритусале, в то время как это вы сидите в Момемне. Два из Трех Морей отделяют вас от вашего дома. Это слишком далеко, чтобы грозить!

Элеазар нахмурился, потом фыркнул и обернулся к Конфасу, как будто великого магистра Имперского Сайка не существовало.

— В Каритусале вас называют Львом Кийута, — сказал он небрежно. Глаза у него были маленькие, темные и быстрые. Они внимательно изучали Конфаса из-под лохматых белых бровей.

— В самом деле? — спросил Конфас, искренне удивленный тем, что прозвище, придуманное его бабушкой, разлетелось так далеко и так быстро. Удивленный и польщенный — весьма польщенный.

— Мои архивисты говорят мне, что вы — первый, кому удалось одолеть скюльвендов в открытом бою. С другой стороны, мои шпионы мне говорят, что ваши солдаты поклоняются вам как богу. Это правда?

Конфас улыбнулся, подумав, что великий магистр, дай только волю, вылижет ему задницу чище кошки. Невзирая на всю свою проницательность, его, Конфаса, Элеазар недооценил.

Пора было направить колдуна на путь истинный.

— Вы знаете, то, что только что сказал Кемемкетри, действительно правда. Неважно, о чем именно вы договорились с Майтанетом: в любом случае вы подвергли свою школу самой серьезной опасности со времен Войн магов. И не только из-за кишаурим. Вы будете крохотным анклавом язычников в огромном племени фанатиков. И вам понадобятся все друзья, каких вы сумеете найти.

В глазах Элеазара впервые за все это время вспыхнуло нечто похожее на подлинный гнев — словно проблеск углей сквозь дым затухающего костра.

— Юный Конфас, мы способны поджечь весь мир нашими песнопениями. Нам не нужен никто!


Невзирая на все дядюшкины оплошности, Конфас уходил со встречи, убежденный в том, что дом Икуреев добился куда большего, чем вынужден был уступить. Например, он был почти уверен, что знает, по какой причине Багряные Шпили приняли предложение Майтанета принять участие в Священной войне.

Мало что так хорошо выдает намерения конкурента, как процесс заключения сделки. Чем дальше они торговались, тем очевиднее становилось, что заботы Элеазара связаны в первую очередь с кишаурим. В обмен на подпись Чеферамунни на договоре он потребовал, чтобы Кемемкетри и Имперский Сайк выдали ему всю информацию, какую им удалось собрать о фанимских колдунах за века войны с ними. Разумеется, ничего другого ожидать и не приходилось: теперь само существование Багряных Шпилей зависело от того, сумеют ли они одолеть кишаурим. Но великий магистр как-то по-особому произносил это название. В его устах слово «кишаурим» звучало так же, как в устах нансурца — слово «скюльвенды»: имя старинного, ненавистного врага.

Для Конфаса это могло означать лишь одно: Багряные Шпили враждовали с кишаурим задолго до того, как Майтанет объявил Священную войну. Багряные Шпили, как и дом Икуреев, ввязались в эту войну с единственным намерением: использовать ее в своих целях. Для Багряных Шпилей Священная война была орудием мести.

Когда Конфас упомянул о своих подозрениях, дядюшка только фыркнул. Он настаивал на том, что Элеазар чересчур меркантилен, чтобы рисковать столь многим ради такой безделицы, как месть. Однако когда Кемемкетри и Скеаос эту гипотезу одобрили, император осознал, что и сам все время питал подозрения на этот счет. И эта точка зрения сделалась официальной: Багряные Шпили примкнули к Священному воинству, чтобы завершить некую ранее развязанную войну с кишаурим.

Сама по себе эта догадка выглядела утешительно. Это означало, что намерения Багряных Шпилей не станут противоречить имперским до самого конца — а тогда это будет уже неважно. Элеазару непросто будет исполнить свою угрозу, если он и вся его школа окажутся мертвы. Конфаса тревожил другой вопрос: отчего Майтанету вообще пришло в голову призвать Багряных Шпилей? Разумеется, если и существовала школа, способная разгромить кишаурим в открытом противостоянии, это были именно Багряные Шпили. Но, если подумать, вероятность того, что именно эта школа согласится принять участие в Священной войне, была минимальна. А между тем, насколько было известно Конфасу, ни к каким другим школам Майтанет не обращался. Даже к Имперскому Сайку, который являлся традиционным оплотом в борьбе против кишаурим на протяжении всех джихадов. Он сразу призвал Багряных Шпилей.

Почему?

Это возможно только в одном случае: если Майтанет каким-то образом узнал о вражде Багряных Шпилей с кишаурим. Но этот ответ был еще тревожнее самого вопроса. Теперь, когда почти все имперские шпионы в Сумне были уничтожены, у империи и без того было достаточно оснований опасаться коварства Майтанета. Но это! Шрайя, который смог внедриться в магическую школу? Да еще не какую-нибудь, а Багряных Шпилей!

Конфас уже давно подозревал, что именно Майтанет, а отнюдь не дом Икуреев, обосновался в центре паутины Священной войны. Но поделиться своими сомнениями с дядей не осмеливался. Дядюшка, когда пугается, делается еще глупее, чем обычно. Вместо этого Конфас использовал этот страх в собственных целях. По вечерам, в темноте, лежа в постели в ожидании сна, он уже не упивался грядущей славой. Вместо этого он с тревогой размышлял о различных вариантах развития событий, с которыми не мог ни смириться, ни их предотвратить.

Майтанет. Какую игру он ведет? И кстати, кто он такой?


Миновало еще немало дней, прежде чем наконец пришли вести. Священное воинство простецов было уничтожено.

Поначалу сведения поступали обрывочные. В срочных сообщениях из Асгилиоха докладывалось о десятке — или около того — галеотов, которым удалось бежать и перевалить через отроги Унарас. Войско простецов было наголову разбито на равнине Менгедда. Вскоре после этого прибыли два гонца от кианцев. Один привез отрубленные головы Кальмемуниса, Тарщилки и человека, отдаленно напоминающего Кумреццера, другой доставил тайное послание от самого Скаура. Послание адресовалось лично Икурею Конфасу, бывшему заложнику и воспитаннику сапатишаха. Оно было кратким:


Мы не смогли сосчитать останки твоих сородичей-идолопоклонников, столь много пало их от нашей праведной руки. Слава Господу Единому, Пребывающему в Одиночестве. Знай, что дом Икуреев услышан.


Конфас отпустил гонца и провел несколько часов в раздумьях у себя в покоях. В его памяти снова и снова всплывали слова: «…столь много пало их… мы не смогли сосчитать…»

Несмотря на то что Икурею Конфасу было всего двадцать семь лет, он повидал немало кровавых битв, так что без труда мог воочию представить себе поле битвы с горами разбросанных по всей равнине Менгедда трупов айнрити, пялящихся рыбьими глазами в землю или в почти бездонное небо. Однако отнюдь не чувство вины ввергло его в задумчивость — и, возможно, даже в некое странное подобие печали. Нет, то был масштаб этого первого завершенного деяния. Казалось, будто до сих пор дядины планы были чересчур абстрактными, чтобы осознать их истинный размах. Икурей Конфас был поражен тем, что совершили они с дядей.

«Дом Икуреев услышан…»

Пожертвовать целой армией людей! Только боги осмеливаются на подобное.

«Нас услышали».

Конфас сознавал: многие заподозрят, что это совершилось по слову дома Икуреев, однако наверняка не будет знать никто. И странная гордость пробудилась в его душе: тайная гордость, не имеющая отношения к оценке других людей. В анналах великих событий будет немало повествований об этом первом трагическом акте Священной войны. Историки возложат всю ответственность за катастрофу на Кальмемуниса и на прочие Великие Имена. В родословных их потомков они будут запятнаны стыдом и позором.

А про Икурея Конфаса никто не упомянет.

На миг Конфас почувствовал себя вором, тайным виновником великой потери. И восторг, который он ощутил, был сродни экстазу сладострастия. Теперь Конфас отчетливо понимал, отчего ему так нравится этот род войны. На поле битвы каждый его поступок открыт для обсуждения. А тут он стоял над пересудами, вершил судьбы с высоты, недоступной осуждению. Он пребывал сокрытым во чреве событий.

Подобно Богу.

Часть III

Блудница

Глава 9

Сумна

И промолвил нелюдский король слово, вызывающее боль:

«Не молчи, ты мне должен признаться,

Погляди: смерть кружит над тобой!»

Но ответил посланник, осторожный изгнанник:

«Мы — создания плоти и крови,

И любовь пребывает со мной».

«Баллада об Инхороях», старинная куниюрская народная песня

Начало зимы, 4110 год Бивня, Сумна

— Зайдешь на той неделе? — спросила Эсменет у Псаммата, глядя, как тот натягивает через голову белую шелковую тунику, постепенно прикрывая живот и еще влажный фаллос. Она сидела в своей постели голой, покрывало сбилось к коленям.

Псаммат ответил не сразу, рассеянно разглаживая складки на тунике. Потом посмотрел на нее с жалостью.

— Боюсь, сегодня я побывал у тебя в последний раз, Эсми.

Эсменет кивнула.

— Другую, значит, нашел. Помоложе.

— Ты извини, Эсми…

— Да ладно, не извиняйся. Шлюхам хватает ума не дуться, как делают жены.

Псаммат улыбнулся, но ничего не ответил. Эсменет смотрела, как он накидывает свою рясу и роскошную, белую с золотом мантию. В том, как он одевался, было нечто трогательное и благоговейное. Он даже поцеловал золотые бивни, вышитые на длинных рукавах. Псаммата ей будет не хватать — она станет скучать по его длинным серебристым волосам и благородному лицу почтенного отца семейства. И даже по его мягкой, ненапористой манере совокупляться. «Я становлюсь старой шлюхой, — подумала она. — Лишний повод для Акки меня бросить».

Инрау погиб, и Ахкеймион уехал из Сумны сломленным человеком. Сколько дней уже прошло — а у Эсменет все равно перехватывало дыхание каждый раз, как она вспоминала его отъезд. Она умоляла взять ее с собой. В конце концов даже разрыдалась и упала перед ним на колени:

— Ну пожалуйста, Акка! Я не могу без тебя!

Но она знала, что это ложь, и, судя по ошеломленному возмущению в его глазах, он тоже это знал. Она — проститутка, а проститутки не привязываются к мужчинам — к каким бы то ни было. Иначе жизни не будет. Нет. Как ни боялась она потерять Ахкеймиона, куда больше она боялась вернуться к старой жизни: непрерывному круговороту голода, скучающих взглядов и пролитого семени. Она мечтала о магических школах! О Великих фракциях! И об Ахкеймионе тоже, да, но куда сильнее — о жизни, какую вел он.

И вот тут-то и таилась злая ирония, от которой голова шла кругом. Даже наслаждаясь этой новой жизнью, в которую ввел ее Ахкеймион, она была не в силах отречься от прежней.

— Ты же говоришь, что любишь меня! — восклицал Ахкеймион. — И при этом продолжаешь принимать клиентов! Ну почему, Эсми? Почему?

«Потому что я знала, ты меня бросишь. Все вы меня бросаете… все те, кого я любила».

— Эсми, — говорил Псаммат, — Эсми! Ну пожалуйста, не плачь, радость моя. Я вернусь на той неделе. Честное слово.

Она помотала головой и вытерла глаза. Но ничего не сказала.

«Плакать из-за мужчины! Я не из того теста!»

Псаммат уселся рядом с ней, чтобы завязать сандалии. Он выглядел задумчивым, даже напуганным. Эсменет знала: такие люди, как Псаммат, ходят к шлюхам не столько затем, чтобы упиваться страстями, сколько затем, чтобы избавиться от них.

— Ты слыхал о молодом жреце по имени Инрау? — спросила она, надеясь отвлечь жреца и одновременно растянуть подольше жалкие остатки своей жизни с Ахкеймионом.

— Ну да, на самом деле слышал, — ответил Псаммат. На его лице отразилось и удивление, и облегчение. — Это тот, что, говорят, покончил жизнь самоубийством?

То же самое утверждали и остальные. Новости о смерти Инрау вызвали в Хагерне большой скандал.

— Самоубийством… Ты в этом уверен?

«А что, если это правда? Что ты станешь делать тогда, Акка?»

— Я уверен в том, что все так говорят.

Он повернулся и посмотрел на нее в упор, провел пальцем по щеке. Потом встал и перебросил через руку свой синий плащ — он носил его, чтобы скрывать жреческое одеяние.

— Дверь не закрывай, ладно? — попросила Эсменет.

Он кивнул.

— Рад был видеть тебя, Эсми.

— И я тебя тоже.

Сгущались вечерние сумерки. Эсменет вытянулась обнаженной поверх покрывала и ненадолго задремала. Ее сонные мысли не переставали крутиться вокруг многочисленных горестей. Смерть Инрау. Бегство Ахкеймиона. И, как всегда, ее дочка… Когда она наконец открыла глаза, в дверях возвышалась темная фигура. Там кто-то ждал.

— Кто там? — спросила Эсменет устало и хрипло. Потом прокашлялась.

Мужчина, не говоря ни слова, подошел к ее кровати. Он был высок, сложения скорее атлетического, в угольно-черном плаще поверх посеребренного доспеха и черной туники из жатой камки.

«Новенький, — подумала Эсменет, глядя на него снизу вверх с невинностью только что проснувшегося человека. — Экий красавчик!»

— Двенадцать талантов, — сказала она, приподнявшись на локте. — Или полсеребряной, если вы…

Он ударил ее по щеке — сильно ударил! Голова Эсменет откинулась назад и вбок. Она свалилась с кровати.

Мужчина хмыкнул.

— Ты не тянешь на двенадцатиталантовую шлюху. Совершенно не тянешь.

У Эсменет звенело в ушах. Она кое-как встала на четвереньки, потом поднялась на ноги и привалилась к стене.

Мужчина уселся в изголовье ее грубой кровати и принялся неторопливо, палец за пальцем, стягивать кожаные перчатки.

— Тебе следовало бы знать, шлюха, что начинать отношения с вранья по меньшей мере невежливо. Не говоря уже о том, что глупо. Это создает неблагоприятный прецедент.

— Мы в каких-то отношениях? — спросила она. Вся левая сторона лица онемела.

— Ну, по крайней мере у нас есть общий знакомый.

Взгляд посетителя на миг задержался на ее грудях, потом скользнул ей между ног. Эсменет нарочно раздвинула колени чуть пошире, словно бы от усталости.

Мужик пялился пониже ее пупка с бесстыдством хозяина рабыни.

— Некий адепт Завета, — продолжил он, снова подняв глаза, — по имени Друз Ахкеймион.

«Акка… Ты знал, что так будет».

— Да, я его знаю, — осторожно ответила она, борясь с желанием спросить у посетителя, кто он такой.

«Не задавай вопросов! Меньше знаешь — дольше проживешь».

Вместо этого она спросила:

— А что вы хотели узнать?

И еще чуть-чуть раздвинула колени.

«Будь шлюхой…»

— Всё, — ответил мужик и усмехнулся, щуря тяжелые веки. — Я хочу знать всё и всех, кого знал он.

— Это будет стоить денег, — ответила она, стараясь, чтобы голос не дрожал. — И то, и другое.

«Ты должна его продать».

— И почему меня это не удивляет? Ах, деловые люди! Как просто и приятно иметь с ними дело!

И он, мурлыкая себе под нос, принялся рыться в кошельке.

— Вот тебе. Одиннадцать медных талантов. Шесть за то, что ты предашь свое тело, а пять — за то, что предашь адепта.

Хищная усмешка.

— Достойная оценка их относительной стоимости, а?

— Самое меньшее полсеребряной, — ответила она. — За то и за другое.

«Торгуйся! Будь шлюхой».

— Экое самомнение! — ответил он. Но тем не менее вновь запустил в кошелек два длинных бледных пальца. — А что ты скажешь насчет этого?

Эсменет с неподдельной алчностью уставилась на сверкающее золото.

— Это пойдет, — ответила она и сглотнула.

Мужик усмехнулся.

— Я так и думал.

Монета исчезла, и он принялся раздеваться, со звериной откровенностью разглядывая Эсменет. Она поспешно зажигала свечи: солнце село, и в комнате сделалось совсем темно. Когда пришло время, в его близости обнаружилось нечто животное, некий запах или жар, который обращался напрямую к ее телу. Он взял ее левую грудь в тяжелую, мозолистую ладонь — и все иллюзии, которые она питала насчет того, что сумеет использовать его похоть как оружие, развеялись. Его присутствие ошеломляло. Когда он опустил Эсменет на кровать, она испугалась, что вот-вот потеряет сознание.

«Будь уступчивой…»

Он опустился перед ней на колени и без малейшего усилия притянул ее задранные бедра и раскинутые ноги к своим чреслам. Внезапно Эсменет обнаружила, что жаждет того мига, которого так боялась. А потом он вошел в нее. Она вскрикнула. «Что он делает со мной?! Что он делает…»

Он задвигался. Его абсолютное господство над ее телом было каким-то нечеловеческим. Один головокружительный миг перетекал в другой, и вскоре все они слились воедино. Когда он ласкал Эсменет, кожа ее была как вода, она трепетала от конвульсий, сотрясавших все ее тело. Она принялась извиваться, отчаянно тереться об него, стонать сквозь стиснутые зубы, опьяненная кошмарным наслаждением. Ее глазам он казался пылающим центром, вливающимся в нее, окатывающим ее одной волной восторга за другой. Время от времени он доводил ее до самой звенящей грани экстаза — но лишь затем, чтобы остановиться и задать очередной вопрос. Вопросы сыпались один за другим.

— А что именно сказал Инрау о Майтанете?

— Не останавливайся… Пожа-алуйста!

— Так что он сказал?

«Говори правду».

Она запомнила, как притягивала его лицо к своему, бормоча:

— Поцелуй меня… Поцелуй же!

Она помнила, как его мощная грудь придавила ее груди, — и тогда она содрогнулась и рассыпалась под его тяжестью, точно была из песка.

Она помнила, как лежала под ним, потная и неподвижная, отчаянно хватая ртом воздух, ощущая мощное биение его сердца через напряженный член. Малейшее его движение молнией пронзало ее лоно мучительным блаженством, от которого она плакала и стенала в диком забытьи.

И еще она запомнила, как отвечала на его вопросы со всей торопливостью пульсирующих бедер. «Что угодно! Я отдам тебе все, что угодно!»

Кончая в последний раз, она чувствовала себя так, будто ее столкнули с края утеса, и собственные хриплые вопли она слышала словно издалека — они звучали пронзительно на фоне его громового драконьего рева.

А потом он вышел, и она осталась лежать, опустошенная. Руки и ноги у нее дрожали, кожа утратила чувствительность и похолодела от пота. Две свечи уже догорели, однако комната была залита серым светом. «Сколько же времени прошло?»

Он стоял над ней, его богоподобная фигура блестела в свете оставшейся свечи.

— Утро наступает, — сказал он.

В его ладони сверкнула золотая монета, чаруя Эсменет своим блеском. Он подержал монету над ней и выпустил ее из пальцев. Монета плюхнулась в липкую лужицу на ее животе. Эсменет взглянула и ахнула в ужасе.

Его семя было черным.

— Цыц! — сказал он, собирая свои одежды. — Никому ни слова об этом. Поняла, шлюха?

— Поняла, — выдавила она, и из глаз у нее хлынули слезы.

«Что же я наделала?»

Она уставилась на монету с профилем императора, далекую и золотую на фоне пушистых волос в паху и изгибов голого живота. Ее белая кожа была перемазана блестящей смолистой жидкостью. К горлу подступила тошнота. В комнате стало светлее. «Он отворяет ставни…» Но когда Эсменет подняла глаза, незнакомец исчез. Она услышала только сухое хлопанье крыльев, удаляющееся в сторону восхода.

Прохладный утренний воздух хлынул в комнату, смыл вонь нечеловеческого спаривания. «Но от него же пахло миррой!»

Эсменет скатилась на пол, и ее вырвало.


Ей далеко не сразу удалось заставить себя вымыться, одеться и выйти на улицу. Выбравшись из дома, Эсменет поняла, что лучше туда не возвращаться. Она терпеливо сносила толчки и близость немытых тел — веселый квартал примыкал к многолюдному Экозийскому рынку. Неизвестно отчего, но она сейчас с необычайной остротой воспринимала все картины и звуки родного города: звон молоточков медников; крики одноглазого шарлатана, расхваливающего свои серные снадобья; назойливого безногого попрошайку; мясника, раскладывающего мясо по сортам; хриплые крики погонщиков мулов, которые нещадно лупили своих животных, пока те не разражались ревом. Вечный шум. И водоворот запахов: камень, раскаленный на солнце, благовония, жареное мясо, помои, дерьмо — и дым, непременный запах дыма.

Рынок кипел утренней бодростью, а Эсменет брела через толпу усталой тенью. Тело ныло, все насквозь, и идти было больно. Эсменет крепко сжимала в кулаке золотую монету, время от времени меняя руки, чтобы обтереть потные ладони об одежду. Она глазела на все подряд: на треснувшую амфору, истекающую маслом на циновку торговца; на молодых рабынь-галеоток, пробирающихся сквозь толпу с опущенными глазами, с корзинами зерна на головах; на тощего пса, бдительно глядящего куда-то вдаль сквозь ножницы шагающих мимо ног; на вздымающийся в отдалении смутный силуэт Юнриюмы. Эсменет смотрела и думала: «Сумна…»

Она любила свой город, но отсюда надо было бежать.

Ахкеймион говорил, что такое может случиться, что если Инрау на самом деле убили, то к ней могут прийти люди, которые будут его искать.

— Если такое произойдет, Эсми, делай что угодно, только не задавай вопросов. Тебе о них ничего знать не надо, поняла? Меньше знаешь — дольше проживешь. Будь уступчивой. Будь шлюхой. Торгуйся, как и положено шлюхе. И главное, Эсми, ты должна меня продать. Ты должна рассказать им все, что знаешь. И говори только правду: по всей вероятности, большую ее часть они уже и так знают. Сделаешь все, как я говорю, — останешься жива.

— Но почему?!

— Потому, Эсми, что шпионы больше всего на свете ценят слабые и продажные души. Они пощадят тебя на случай, если ты вдруг еще пригодишься. Не показывай своей силы — и останешься жива.

— А как же ты, Акка? Что, если они узнают что-нибудь, чем они смогут воспользоваться, чтобы причинить тебе зло?

— Я — адепт, Эсми, — ответил он. — Адепт Завета.

И наконец сквозь стену движущегося народа Эсменет увидела девчушку, стоящую босиком в пыли, озаренную солнцем. Она всегда тут стоит. Девчушка смотрела на подходящую Эсменет большими карими глазами. Эсменет улыбнулась ей, но та побоялась улыбнуться в ответ. Только плотнее прижала свою палку к груди, обтянутой изношенной туникой.

«Я осталась жива, Акка. Жива и не жива».

Эсменет остановилась перед девочкой и удивила малышку, вручив ей целый золотой талант.

— Вот, держи, — сказала она, вложив монету в крохотную ладошку.

«Она так похожа на мою дочку!»


Ахкеймион ехал один, верхом на муле, спускаясь в долину Судика. Он выбрал этот путь на юг, из Сумны в Момемн, повинуясь случайной прихоти — или, по крайней мере, так он думал. Он старался избегать плодородных, густо заселенных земель ближе к морскому побережью. А в Судике уже давным-давно никто не жил, кроме пастухов да их отар. То был край заброшенных руин.

День выдался ясный и на удивление теплый. Нансурия не была засушливой страной, но выглядела именно так: ее обитатели теснились вдоль рек и морских побережий, оставляя незаселенными огромные пространства, которые если и были негостеприимны, то разве что из-за угрозы скюльвендских набегов.

Вот и Судика была такой заброшенной равниной. Ахкеймион читал, что в дни киранейцев Судика считалась одной из богатейших провинций. Отсюда вышло немало знаменитых полководцев и правящих династий. А теперь тут остались только овцы да полупогребенные под землей руины. В какой бы стране ни оказывался Ахкеймион, его как будто тянуло именно в такие места: земли, которые словно уснули, грезя о древних временах. Это обыкновение разделяли многие адепты Завета: глубокая одержимость полуразрушенными памятниками, из камня или из слов. Одержимость эта была столь глубока, что порой они сами не замечали, как оказывались среди руин храмов или под сводами библиотек, не зная, зачем они сюда пришли. Это сделало их признанными хронистами всех Трех Морей. Для них пробираться сквозь осевшие стены и поваленные колонны или же сквозь слова древнего кодекса означало примиряться с прочими своими воспоминаниями, вновь становиться единым целым вместо того, чтобы вечно разрываться надвое.

Самым знаменитым местом Судики, на которое ориентировались все путники, был разрушенный храм-крепость Бататент. Но добраться до него было не так-то просто: Ахкеймиону пришлось немало попетлять по холмам и вересковым пустошам, прежде чем он очутился в тени его стен. Толстенные бастионы осыпались грудами щебня. Местами их разобрали до основания: видно было, что местные жители на протяжении столетий использовали их в качестве источника гранита и белого камня. Так что от храма оставались в основном ряды массивных внутренних колонн — очевидно, они оказались слишком тяжелы, чтобы разобрать их и уволочь к побережью. Бататент был одной из немногих крепостей, которые пережили падение киранейцев во дни первого Армагеддона, убежищем для тех, кому удалось спастись от рыскавших по равнинам отрядов скюльвендов и шранков. Оберегающая ладонь, прячущая хрупкий огонек цивилизации.

Ахкеймион бродил по храму, дивясь тому, как расположение этих древних камней совпадает с тем, что было известно ему самому. К своему мулу адепт вернулся, только когда стало смеркаться, встревожившись, что не отыщет его в темноте.

В ту ночь он расстелил свою циновку и улегся спать прямо меж колонн. По-зимнему холодный камень нагрелся на солнце, создавая хотя бы слабое подобие уюта.

Во сне он увидел тот день, когда все роженицы разрешились от бремени мертвыми младенцами, тот день, когда Консульт, оттесненный назад к черным бастионам Голготтерата войсками нелюдей и древних норсирайцев, привел в мир пустоту, абсолютную и ужасную: Мог-Фарау, Не-бога. Во сне Ахкеймион видел измученными глазами Сесватхи, как угасало одно величие за другим. И проснулся, как всегда, свидетелем конца света.

Он вымыл голову и бороду в ближайшем ручье, умастил волосы маслом и вернулся в свой скромный лагерь. Ахкеймион осознал, что оплакивает не только Инрау, но и утрату былой уверенности. Многочисленные расспросы завели его далеко в глубь лабиринта кабинетов Тысячи Храмов, но он так ничего и не добился. Он часто вспоминал свои разговоры с разными шрайскими чиновниками, и в этих воспоминаниях жрецы казались еще более высокими и тощими, чем на самом деле. Многие из этих людей проявили неприятную проницательность, но все они упрямо придерживались официальной версии: это было самоубийство. Ахкеймион даже предлагал им золото за то, чтобы они сказали ему правду, хотя сам понимал, как это глупо. На что он только рассчитывал? В тех кубках, из которых они пьют анпой, и то наверняка больше золота, чем он мог наскрести. Он был просто нищим по сравнению с богатством Тысячи Храмов. По сравнению с богатством Майтанета.

С тех пор как Ахкеймион узнал о гибели Инрау, он ходил как в тумане, внутренне съежившись, точно в детстве, когда отец, бывало, велит ему принести старую веревку, которой его порол. «Неси веревку!» — проскрежещет безжалостный голос, и начнется ужасный ритуал: губы дрожат, руки трясутся, сжимая жесткую пеньку…

Если Инрау в самом деле совершил самоубийство, значит, убил его он, Ахкеймион.

«Принеси веревку, Акка! Неси сейчас же!»

Когда Завет повелел ему отправиться в Момемн и присоединиться к Священному воинству, он вздохнул с облегчением. Лишившись Инрау, Наутцера и прочие члены Кворума оставили свои неопределенные надежды проникнуть в Тысячу Храмов. Теперь они снова хотели, чтобы он следил за Багряными Шпилями. Эта ситуация казалась ему жестокой насмешкой, однако Ахкеймион не стал спорить. Пришла пора двигаться дальше. Сумна только подтверждала тот вывод, которого Ахкеймион не мог вынести. Даже Эсменет начала его раздражать. Насмешливые глаза, дешевая косметика… Бесконечное ожидание, пока она ублажает других мужчин… Ее язык легко возбуждал его плоть, но мысли оставались холодными. И все же он тосковал по ней — по вкусу ее кожи, горькой от притираний.

Колдуны редко имеют дело с женщинами. У женщин свои, мелкие тайны, которые ученым мужам положено презирать. Однако тайна этой женщины, этой сумнской проститутки, пробуждала в нем не столько презрение, сколько страх. Страх, тоску и влечение. Но почему? После смерти Инрау ему необходимо было в первую очередь отвлечься, забыться, а она упорно отказывалась быть инструментом этого забвения. Напротив. Она выспрашивала его во всех подробностях о том, как прошел его день, обсуждала — скорее с самой собой, чем с ним, — смысл любой бессмыслицы, которая стала ему известна. Ее заговорщицкие замашки были настолько же нахальны, насколько глупы.

Однажды вечером он ей так и сказал, надеясь, что это хоть ненадолго заставит ее заткнуться. Она и впрямь умолкла, но когда заговорила, в ее голосе звучала усталость, намного превосходящая его собственную. Она говорила тоном человека, до глубины души уязвленного чужой мелочностью.

— Да, Ахкеймион, я всего лишь играю… Но в этой игре есть зерно истины.

Он лежал в темноте, снедаемый внутренними противоречиями. Он чувствовал, что, если бы он был способен разобраться в своих страданиях так же, как она в своих, то просто рухнул бы, рассыпался в пыль, не вынеся их груза. «Это не игра! Инрау погиб! Погиб!»

Ну почему она не могла… почему она не могла быть такой, как ему надо? Почему она не могла перестать спать с другими мужчинами? Неужели у него недостаточно денег, чтобы ее содержать?

— Ну уж нет, Друз Ахкеймион! — воскликнула она, когда он как-то раз предложил ей денег. — С тобой я в шлюху играть не стану!

Эти слова одновременно и обрадовали его, и повергли в уныние.

Однажды, вернувшись к ней и не увидев ее на подоконнике, он рискнул и подкрался к ее двери, движимый каким-то постыдным любопытством. «А какова она с другими? Такая же, как и со мной?» Он услышал, как она постанывает под чьей-то тушей, как ритмично поскрипывает кровать в такт толчкам. И ему показалось, будто у него остановилось сердце. Рубаха прилипла к спине, в ушах зазвенело.

Он прикоснулся к двери онемевшими пальцами. Там, по ту сторону двери… Там лежит она, его Эсми, обхватив ногами другого мужчину, и груди ее лоснятся от чужого пота… Когда она кончила, он дернулся и подумал: «Этот стон — мой! Мой!»

Но на самом деле она ему не принадлежала. Тогда он отчетливо это осознал — быть может, впервые в жизни. И все же подумал: «Инрау погиб, Эсми. Кроме тебя, у меня никого не осталось».

Он услышал, как мужчина слезает с нее.

— М-м-м-м! — простонала Эсми. — Ах, Каллустр, ты ужасно одарен для старого солдата! И что бы я делала без твоего толстого хера, а?

Мужской голос отозвался:

— Ну, дорогуша, я уверен, что твоей дырке этого добра хватает!

— Ну, это же так, огрызки! А ты — настоящий пир.

— А скажи, Эсми, что это за мужик был здесь, когда я вошел к тебе в прошлый раз? Еще один огрызок?

Ахкеймион прижался мокрой щекой к двери. Его охватила холодная, сковывающая тоска.

Эсменет рассмеялась.

— Когда ты вошел ко мне? Здесь? Клянусь богами, надеюсь, тут никого не было!

Ахкеймион буквально видел, как мужчина усмехнулся и покачал головой.

— Глупая ты шлюха! — сказал он. — Я серьезно! Когда он выходил, он на меня так глянул… Я уж думал, он мне засаду устроит по дороге в казарму!

— Ну ладно, я с ним поговорю. Он действительно того… ревнует.

— Ревнует? Шлюху?

— Каллустр, этот твой кошелек так туго набит… Ты уверен, что не хочешь потратить еще немного?

— Боюсь, я уже иссяк. Впрочем, потряси еще: авось что-нибудь и выдоишь!

Короткая пауза. Ахкеймион стоял, не дыша. Тихое похлопывание по кошелю.

Эсми прошептала что-то совершенно беззвучно, но Ахкеймион готов был поклясться, что услышал:

— Не беспокойся насчет своего кошелька, Каллустр. Просто сделай со мной это еще раз…

Тут он сбежал на улицу. Ее пустое окно давило на него сверху, в голове крутились мысли об убийстве с помощью колдовства и об Эсми, самозабвенно извивающейся под солдатом. «Сделай со мной это еще раз…» Он чувствовал себя грязным, словно присутствие при непристойной сцене опозорило его самого.

«Она просто притворяется шлюхой, — пытался напомнить он себе, — точно так же, как я притворяюсь шпионом». Вся разница была в том, что она куда лучше его знала свое ремесло. Жеманные шуточки, продажная искренность, нескрываемая похоть — все ради того, чтобы притупить стыд, который чувствует мужчина, изливающий свое семя за деньги. Эсменет была одаренной шлюхой.

— Я с ними совокупляюсь по-всякому, — призналась она как-то раз. — Я старею, Акка, а что может быть более жалким, чем старая, голодная шлюха?

В ее голосе звучал неподдельный страх.

За годы своих странствий Ахкеймион переспал со множеством шлюх. Так почему же Эсменет так не похожа на других? В первый раз он зашел к ней потому, что ему понравились ее стройные, мальчишеские бедра и гладкая, как у тюленя, кожа. А потом вернулся, потому что она была хороша: она шутила и заигрывала, как с этим Каллустром — кто бы он ни был. Но в какой-то момент Ахкеймион перестал видеть в ней одну лишь дырку между ног. Что же такое он узнал? Что именно он полюбил в ней?

Эсменет, Сумнская Блудница…

Она часто являлась глазам его души необъяснимо худой и дикой, истерзанной дождем и ветрами, почти невидимой за мечущимися ветвями леса. Эта женщина, которая когда-то подняла руку к солнцу так, что ему показалось, будто солнечный свет лежит в ее ладони, и сказала, что истина — это воздух и небо, ее можно провозгласить, но прикоснуться к ней нельзя. Он не мог поведать ей, насколько глубоко затронули его ее рассуждения, не мог признаться, что они шевелились в глубине его души, точно живые, и собирали камни вокруг себя.

Со старого дуба в соседней лощине сорвалась стайка воробьев. Ахкеймион вздрогнул.

Ему вспомнилась старая ширадская поговорка: «Сожаления суть проказа, точащая сердце».

Он разжег костер колдовским словом и стал греть себе воду для утреннего чая. Дожидаясь, пока вода закипит, он разглядывал окрестности: колонны Бататента, уходящие в утреннее небо; одинокие деревья, темнеющие на фоне разросшегося кустарника и жухлой травы. Прислушивался к приглушенному шипению и потрескиванию костерка. Протянув руку, чтобы снять котелок с огня, Ахкеймион обнаружил, что пальцы у него дрожат, как у паралитика. От холода, что ли?

Да что же такое со мной творится?

«Обстоятельства, — ответил он себе. — Обстоятельства, которые оказались сильнее». С внезапной решимостью он отставил котелок в сторону и принялся рыться в своей скудной поклаже. Достал чернила, перо и лист пергамента. Уселся, скрестив ноги, на циновке, и обмакнул перо в чернила.

В центре левого поля он нацарапал:

МАЙТАНЕТ

Несомненно, именно Майтанет находится в центре этой тайны. Шрайя, способный видеть Немногих. Возможно, убийца Инрау. Справа от него Ахкеймион написал:

СВЯЩЕННОЕ ВОИНСТВО

Молот Майтанета, очередная цель Ахкеймиона. Под этими словами, внизу листа, Ахкеймион написал:

ШАЙМЕ

Цель Священного воинства Майтанета. Но все ли так просто? Действительно ли война начата лишь затем, чтобы освободить город Последнего Пророка от ига фаним? Цели, о которых хитроумные люди заявляют во всеуслышание, редко бывают истинными. От «Шайме» он провел линию вправо и написал:

КИШАУРИМ

Злополучные жертвы Священной войны? Или же они каким-то образом причастны к происходящему?

От слова «кишаурим» он провел еще одну линию к «Священному воинству» и, не доходя до него, написал:

БАГРЯНЫЕ ШПИЛИ

Ну, этой школой, по крайней мере, понятно, что движет: они хотят уничтожить кишаурим. Но Эсменет была права: откуда Майтанет узнал об их тайной вражде с кишаурим?

Ахкеймион некоторое время поразмыслил над этой схемой, глядя, как уплощаются, высыхая, чернильные линии. И для порядка дописал рядом со «Священным воинством»:

ИМПЕРАТОР

Сумна гудела слухами о том, что император норовит подмять Священное воинство под себя, сделать его орудием отвоевания утраченных провинций. Ахкеймиону было наплевать, преуспеет ли династия Икуреев в этом деле, но несомненно, она будет весомой переменной в алгебре событий.

А потом он нацарапал отдельно, в правом верхнем углу:

КОНСУЛЬТ

Точно щепоть соли, брошенная в чистую воду. Это слово означало так много: возможность нового Армагеддона, насмешки и презрение, с которыми Великие фракции относились к Завету. Но где они? Присутствуют ли они вообще на этой странице?

Ахкеймион некоторое время рассматривал свою схему и прихлебывал исходящий паром чай. Чай согревал изнутри, разгонял утренний озноб. Ахкеймион понял, что что-то упустил. О чем-то забыл…

И дрожащей рукой дописал под словом «Майтанет»:

ИНРАУ

«Это он убил тебя, дорогой мой мальчик? Или все-таки я?»

Ахкеймион отмахнулся от этих мыслей. Сожалениями Инрау не поможешь, а нытьем и жалостью к себе — и подавно. Если же он хочет почтить память ученика, отомстить за него — для этого нужно воспользоваться чем-то из того, что есть на этой схеме. «Я ему не отец. Надо быть тем, кто я есть: шпионом».

Ахкеймион часто рисовал такие схемы — не потому, что боялся что-нибудь забыть, скорее, опасался упустить из виду что-то существенное. Он давно обнаружил, что наглядное изображение связей всегда приводит на ум еще какие-то возможные связи. Более того, в прошлом это простое упражнение нередко давало ему ценный путеводитель для дальнейших изысканий. Однако эта схема принципиально отличалась от тех: вместо отдельных людей и их связей в каких-то мелких интригах здесь была представлена расстановка сил Великих фракций в Священной войне. Масштаб этой тайны и того, что было поставлено на кон, намного превосходил все, с чем Ахкеймиону приходилось сталкиваться до сих пор… если не считать его снов.

У адепта перехватило дыхание.

«Неужели это преддверие второго Армагеддона? Возможно ли такое?»

Взгляд Ахкеймиона невольно вернулся к слову «Консульт», стоящему отдельно, в уголке. Он осознал, что схема уже принесла свои первые плоды. Если Консульт действительно до сих пор продолжает орудовать в Трех Морях, они не могут не иметь отношения к происходящему. Но тогда где они могут скрываться?

И он перевел взгляд на слово «МАЙТАНЕТ».

Ахкеймион отхлебнул еще чаю. «Кто ты, а, друг мой? Как бы мне выяснить, кто ты такой?»

Возможно, ему следует вернуться в Сумну. Возможно, получится помириться с Эсменет — авось она простит дурака за его дурацкую гордость. По крайней мере, он убедится, что с ней…

Ахкеймион поспешно отставил свою надтреснутую чашку, схватил перо и дописал между «Майтанетом» и «Священным воинством»:

ПРОЙАС

И как он сразу про него не подумал?

Встретив Пройаса на ступенях у ног шрайи, Ахкеймион понял, что принц сделался одним из немногих доверенных лиц Майтанета. Это Ахкеймиона не удивило. За те годы, что прошли после обучения, Пройас стал просто одержим благочестием. В отличие от Инрау, который пришел в Тысячу Храмов, чтобы лучше служить, Пройас пришел к Бивню и Последнему Пророку, чтобы лучше судить, — по крайней мере, так казалось Ахкеймиону. Ему до сих пор было больно вспоминать о последнем письме Пройаса, том, которое положило конец их немногословной переписке.

«Знаешь ли ты, что больше всего терзает меня при мысли о тебе, бывший наставник? Даже не то, что ты — нечестивец, а то, что я когда-то любил нечестивца».

Возможен ли обратный путь после таких резких слов? Но Ахкеймион знал, что обратный путь найти необходимо. Нужно преодолеть пропасть, что пролегла между ними, и не потому, что он до сих пор любит Пройаса — выдающиеся люди часто внушают подобную любовь, — а потому, что ему необходимо найти подход к Майтанету. Ему нужны ответы на его вопросы — чтобы успокоить свое сердце и, возможно, спасти мир.

Ох, как посмеялся бы над ним Пройас, если бы Ахкеймион сказал ему… Неудивительно, что все Три Моря считают адептов Завета безумцами!

Ахкеймион встал и вылил в затухающий костерок остатки чая. В последний раз взглянул на свою схему, обратил внимание на пустые места и задался праздным вопросом, чем бы можно было их заполнить.

Потом собрал вещи, навьючил мула и продолжил свое одинокое путешествие. Мимо тянулась однообразная Судика: холмы, холмы, каменистая земля…


Эсменет брела сквозь сумрак вместе с другими людьми, сердце у нее отчаянно колотилось. Она ощущала у себя над головой колеблющуюся необъятность ворот Шкур, как будто то был молот, который рок на протяжении веков держал занесенным в ожидании ее бегства. Она окидывала взглядом лица попутчиков, но видела только усталость и скуку. Для них выход из города, казалось, не представлял собой ничего особенного. Наверное, эти люди каждый день сбегают из Сумны…

В какой-то дурацкий момент Эсменет обнаружила, что боится за собственный страх. Если бегство из Сумны ничего не значит, не говорит ли это о том, что весь мир — тюрьма?

А потом она внезапно обнаружила, что смаргивает слезы, выступившие на глазах от яркого солнечного света. Она остановилась, посмотрела на светло-коричневые башни, вздымающиеся над головой. Потом оглянулась назад и перевела дух, не обращая внимания на брань тех, кто шел следом за ней. По обе стороны темной пасти ворот лениво стояли солдаты. Они оглядывали тех, кто входил в город, но вопросов не задавали. Со всех сторон теснились пешеходы, всадники и повозки. По обе стороны дороги тянулась редкая цепочка торговок съестным, надеявшихся заработать на чьем-нибудь внезапно проснувшемся аппетите.

А потом Эсменет увидела то, что прежде было лишь туманной полосой на горизонте, местами проступающей за высоким кольцом стен Сумны: поля и луга, по-зимнему блеклые, уходящие в бесконечную даль. А еще она увидела солнце, предвечернее солнце, растекшееся над землей, словно вода.

У нее над ухом щелкнул бич, и Эсменет отскочила в сторону. Мимо проскрипела телега, влекомая унылыми волами. Погонщик беззубо улыбнулся ей.

Эсменет взглянула на тыльную сторону кисти своей левой руки, там была зеленоватая татуировка. Знак ее племени. Знак Гиерры — хотя она и не была жрицей. Шрайские чиновники настаивали на том, чтобы все блудницы накалывали пародии священных татуировок, которыми украшают руки храмовых проституток. Почему — никто не знал. Наверное, чтобы лучше дурить голову себе, думая, что богам можно задурить голову. Но тут, за стенами, вне угрозы шрайского закона, эта татуировка выглядела совсем иначе.

Она подумала было окликнуть погонщика, но его телега проехала мимо, и ее взгляд притянула к себе дорога, которая уходила за горизонт, рассекая надвое неровные поля, прямая, как полоса цемента между разбитыми кирпичами.

«Гиерра милостивая, что же я делаю?»

Вот перед ней лежит дорога. Ахкеймион как-то раз сказал ей, что дорога — будто веревка, привязанная ему на шею: если он не следует за ней, она начинает душить. Сейчас Эсменет было жаль, что она не испытывает подобных чувств. Если бы ее тянуло к какой-то цели — она бы еще поняла. Но ей дорога казалась откосом, и при этом довольно крутым. От одного взгляда на нее начинала кружиться голова.

«Дура ты, дура! Это же всего лишь дорога!»

Она уже тысячу раз все продумала. Чего же она теперь испугалась?

Она никому не жена. Ее кошелек — вот он, у нее между ног. Будет по дороге в Момемн «торговать персиками», как выражаются солдаты. Возможно, мужчины и находятся посередине между женщиной и Богом, но когда им приспичит, они делаются голоднее зверя.

Дорога будет добра к ней. Рано или поздно она найдет Священное воинство. И разыщет там Ахкеймиона. Она схватит его за щеки и расцелует. Она наконец-то станет равной ему: такой же путешественницей, как и он.

А потом расскажет ему обо всем, что произошло, о том, что ему грозит опасность.

Она глубоко вздохнула. Дорога пахла пылью и холодом.

Она пошла вперед. Ее ноги и руки были так легки, хоть в пляс пускайся.

Скоро стемнеет.

Глава 10

Сумна

«Как описать жуткое величие Священного воинства? Даже тогда, еще не окровавленное, оно являло собой зрелище одновременно пугающее и изумительное: точно огромное чудище, чьи конечности состояли из целых народов: галеотов, туньеров, тидонцев, конрийцев, айнонов и нансурцев, — Багряные же Шпили были самой пастью дракона. Со времен Кенейской империи и Древнего Севера не видел мир подобного сборища. Воинство раздирали интриги, и тем не менее оно внушало невольное благоговение».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Середина зимы, 4111 год Бивня, Сумна

Даже после того, как спустилась ночь, Эсменет продолжала идти вперед, опьяненная немыслимостью того, что она сделала. Несколько раз она даже пускалась бегом по полю: ее ноги путались в траве, прихваченной инеем, она раскидывала руки и кружилась, глядя вверх, на Гвоздь Небес.

Мерзлая земля звенела под ногами, вокруг простирались бесконечные дали. Тьма была безупречно чиста, как будто бритва зимы отскребла с нее все изображения и запахи. Это оказалось так не похоже на влажный сумрак Сумны, где все запятнано чернильными ощущениями. Здесь, посреди холода и мрака, пергамент мира был чист. Казалось, здесь все начинается заново.

Она одновременно наслаждалась этой мыслью и страшилась ее. Ахкеймион как-то раз сказал ей, что Консульт верит примерно в то же самое.

Когда ночь приблизилась к середине, Эсменет отрезвела. Она напомнила себе о ждущих впереди мучительных днях, об опасности, из-за которой она и тронулась в путь.

Ведь за Ахкеймионом следят.

При мысли об этом ей невольно вспомнилась ночь, проведенная с тем незнакомцем. Временами ее тошнило, и повсюду, куда ни глянь, чудилось его смолисто-черное семя. Временами же она, напротив, делалась холодна, точно лед, и тогда вспоминала все свои слова и все мгновения мучительного экстаза с бесстрастностью старого откупщика. В такие моменты ей даже не верилось, что это она была той бесстыжей шлюхой и предательницей.

Однако это была она.

Но не предательство обжигало ее мучительным стыдом. Она понимала, что за это Ахкеймион ее винить не стал бы. Нет, Эсменет стыдилась не того, что сделала тогда, а того, что чувствовала.

Некоторые проститутки так презирают свое ремесло, что нарочно стремятся к тому, чтобы совокупление причиняло им боль и страдания. Эсменет причисляла себя к тем проституткам, которые временами шутили, что получают удовольствие, а им еще и платят за это. Кто бы там ее ни трахал, а ее наслаждение принадлежало ей, и только ей.

Той ночью все было иначе. Наслаждение, которое она испытала тогда, было настолько сильным, как никогда в жизни. Она ощущала его. Тонула в нем. Содрогалась от него. Но это было не ее наслаждение. В ту ночь ее тело было грубо взломано. И это переполняло ее стыдом и яростью.

Стоило Эсменет представить себе, как его живот прижимался к ее лону, и она покрывалась липким потом. Временами она багровела и напрягалась, вспоминая, как кончала с ним. Кем бы и чем бы он ни был, он взял ее тело в плен, захватил то, что принадлежало ей, и переделал — не по своему образу и подобию, но по образу того, что было ему нужно. Сделал ее бесконечно восприимчивой. Бесконечно послушной. Бесконечно признательной за все.

Но там, где ее тело пробиралось на ощупь, разум шел напролом. Она быстро поняла, что если незнакомец знал о ней, значит, знал он и об Инрау. А если незнакомец знал об Инрау, значит, его смерть ни в коем случае не могла быть самоубийством. Вот почему она должна найти Ахкеймиона. Предположение, что Инрау мог совершить самоубийство, почти сломило его.

— А что, если это правда, Эсми? Что, если он действительно покончил жизнь самоубийством?

— Нет, Акка, это неправда. Перестань, прошу тебя.

— Но он действительно сделал это! О боги милосердные, я это чувствую! Это я поставил его в безвыходное положение. Ему ничего не оставалось, как кого-то предать. Либо меня, либо Майтанета. Как же ты не понимаешь, Эсми? Я вынудил его выбирать между одной преданностью и другой!

— Акка, ты пьян. Когда ты напиваешься, все твои страхи всегда вылезают наружу и берут над тобой верх.

— Боги милосердные… Это я его убил!

Как пусты были ее заверения — формальные отговорки, произносимые с иссякающим терпением, и все это — при постоянном подозрении, что Ахкеймион казнит себя просто затем, чтобы она его пожалела! Почему она была так равнодушна? Так эгоистична? В какой-то момент она даже поймала себя на том, что злится на Инрау, винит его в уходе Ахкеймиона. Как она могла так думать?!

Но теперь все будет иначе.

Каким-то образом, не иначе как чудом, она оказалась причастна к тому, что происходит в мире. Она будет на равных с Ахкеймионом.

«Ты не убивал его, дорогой мой! Я это знаю!»

А еще она знала, кто на самом деле был убийцей. Возможно, незнакомец мог принадлежать к одной из школ, но Эсменет почему-то была уверена, что это не так. То, что она испытала, не имело отношения к Трем Морям.

Консульт. Они уничтожили Инрау, а ее изнасиловали.

Консульт!

Сколь ужасна ни была эта догадка, она при этом наполняла странным восторгом. Никто, даже Ахкеймион, не видел Консульт на протяжении веков. А вот она… Но Эсменет не решалась думать об этом, потому что когда она пускалась в такие рассуждения, то начинала чувствовать, что ей… повезло. А этого она вынести не могла.

И потому говорила себе, что пустилась в путь ради Ахкеймиона. Временами, забывшись, она представляла себя героиней древних саг, подобной Гинсиль или Юсилке, женщиной, впутавшейся в опасные дела своего супруга. Дорога, стелившаяся под ноги, звенела тайной песнью, как будто незримые свидетели ее героизма следили за каждым шагом.

Эсменет дрожала в своем плаще. Дыхание вырывалось изо рта клубами пара. Она шла и шла вперед, думая о смысле холодного ожидания, которым так часто бывает наполнено зимнее утро. Зимнее солнце не спешило вставать.


К тому времени, как солнце поднялось уже достаточно высоко, Эсменет увидела впереди постоялый двор, куда она и забрела в надежде присоединиться к группке путников, собравшихся во дворе. Вместе с нею ждали двое стариков, согнувшихся под большими бочонками с сушеными фруктами. Судя по тому, как они на нее косились, старички разглядели татуировку. Похоже, все знали, что в Сумне клеймят своих шлюх.

Когда группа наконец отправилась в путь, Эсменет присоединилась к ней, стараясь держаться как можно незаметнее. Группу возглавляли несколько синекожих жрецов, служители Джукана. Они распевали тихие гимны и позванивали крохотными цимбалами. Еще несколько путников шли за ними следом и подпевали, но большинство держались сами по себе, брели, вполголоса переговариваясь. Эсменет увидела, как один из стариков разговаривает с кучером повозки. Тот оглянулся и посмотрел на нее нарочито равнодушным взглядом, какие ей так часто доводилось видеть: взглядом человека, жаждущего того, к чему вообще-то следует испытывать отвращение. Она улыбнулась, и кучер отвернулся. Эсменет знала, что рано или поздно он придумает повод поговорить с ней.

И тогда придется решать.

Но тут у нее лопнул ремень на левой сандалии. Ей удалось кое-как связать концы, но узел натирал кожу под шерстяным носком. Через некоторое время мозоль лопнула, и Эсменет захромала. Она мысленно ругала кучера: отчего же тот медлит? И от души проклинала закон, согласно которому женщинам в Нансурии запрещено носить сапоги. А потом узел тоже лопнул, и она, как ни старалась, не сумела его связать снова.

Группа путников уходила от нее все дальше.

Эсменет плюнула, сунула сандалию в котомку и пошла дальше без нее. Нога тут же онемела от холода. Шагов через двадцать в носке появилась первая дырка. А через некоторое время носок превратился в драную тряпку, болтающуюся на щиколотке. Группа, к которой она было присоединилась, давно скрылась из виду. Однако позади показалась другая группа людей. Они, похоже, вели под уздцы то ли вьючных животных, то ли боевых коней.

Эсменет молилась, чтобы это оказались кони.

Дорога, по которой она шла, называлась Карийский тракт — древнее наследие Кенейской империи, которое император поддерживал в хорошем состоянии. Дорога пересекала по прямой провинцию Массентия, летом люди называли ее Золотой за бесконечные поля пшеницы. Одно было плохо: Карийский тракт уходил в глубь Киранейских равнин вместо того, чтобы вести прямо к Момемну. Более тысячи лет тому назад он соединял Священную Сумну с древним Кенеем. Теперь же его поддерживали в порядке лишь постольку, поскольку он служил Массентии, — Эсменет слыхала, что после пересечения с куда более оживленным Понским трактом, который ведет в Момемн, он теряется в лугах.

Эсменет, поразмыслив, все же выбрала именно Карийский тракт, несмотря на то что так ее дорога получалась длиннее. Эсменет не могла позволить себе приобрести карту, да и пользоваться ими она не умела, кроме того, она никогда прежде не покидала пределов Сумны — но, несмотря на это, неплохо разбиралась в дорогах Нансурии.

Все проститутки отбирают своих клиентов в соответствии с собственными вкусами. Некоторые предпочитают крупных мужиков, другие — помельче. Некоторые предпочитают жрецов, неуверенных, с мягкими руками без мозолей. Другие выбирают солдат, наглых и грубых. Эсменет же всегда ценила опыт. Людей, которые страдали, преодолевали трудности, повидали дальние страны и удивительные вещи.

Когда Эсменет была помоложе, она совокуплялась с такими мужчинами и думала: «Теперь и я — часть того, что они повидали. Теперь я стала значительнее, чем была прежде». И потом, осыпая их вопросами, она делала это не только из любопытства, но и затем, чтобы узнать подробности того, чем обогатила ее судьба. Они уходили, оставляя у нее свое семя и свои деньги, и Эсменет тешила себя надеждой, что они уносят с собой частичку ее, что она каким-то образом разрастается, пребывая в глазах тех, кто видит мир и борется с ним.

Несколько человек исцелили ее от этого заблуждения. Одной из них была старая шлюха Пираша, которая давно бы померла с голоду, если бы Эсменет ее не подкармливала.

— Нет, милочка, — сказала ей как-то Пираша. — Когда женщина опускает в мужчину свою чашку, она зачерпывает только то, что удастся уворовать.

Потом еще был сногсшибательный конник-кидрухиль — Эсменет даже подумала, что влюбилась в него. Он явился во второй раз, начисто забыв о том, что уже был у нее.

— Да ты, наверно, ошиблась! — воскликнул он. — Такую красотку я бы непременно запомнил!

Потом у нее родилась дочка.

Эсменет помнила, как ей вскоре после родов подумалось, что рождение ребенка положило конец всем ее заблуждениям. Но теперь она поняла, что тогда просто сменила один самообман на другой. На самом деле конец ее заблуждениям положила смерть девочки. Когда она собирала в узел детские вещички, чтобы отдать их молодой матери, живущей этажом ниже, и произносила какие-то добрые слова, чтобы та не смущалась, хотя, по правде говоря, никто не нуждался в добрых словах сильнее ее самой…

Много глупых заблуждений умерло вместе с ее дочкой, и взамен родилось немало горечи. Но Эсменет, в отличие от многих людей, не была склонна к озлобленности. Хотя теперь она и понимала, что это принижает ее, но продолжала жадно домогаться историй о мире и выбирать себе лучших рассказчиков. Она обвивала их ногами — с радостью. Она делала вид, что откликается на их пыл, и временами, повинуясь тому странному закону, по которому вымысел порой становится реальностью, в самом деле откликалась. После их интересы отступали к темному миру, из которого они явились, и эти мужчины становились непроницаемыми. Даже более доброжелательные клиенты делались опасными. Эсменет обнаружила, что у большинства мужчин есть внутри какая-то пустота, место, открытое лишь другим мужчинам.

Тут-то и начиналось подлинное соблазнение.

— Скажи мне, — мурлыкала она временами, — что в тебе есть такое, из-за чего ты кажешься каким-то… каким-то особенным, не таким, как другие мужчины?

Большинство этот вопрос забавлял. Некоторые смущались, раздражались, оставались равнодушны или приходили в ярость. Некоторых — немногих, и Ахкеймион был из их числа — этот вопрос буквально зачаровывал. Но все как один отвечали на него. Мужчине необходимо чувствовать себя особенным. Эсменет пришла к выводу, что именно поэтому столь многие из них увлекаются азартными играми — конечно, и из корысти тоже, но в первую очередь им нужно показать себя, убедиться, что мир, боги, судьба — короче, некто или нечто — выделил их, сделал не такими, как другие.

И они рассказывали ей о себе — за эти годы Эсменет выслушала тысячи таких историй. Они улыбались, думая, что эти байки завораживают ее — как это и было в молодости, — что она трепещет от возбуждения при мысли о том, с кем переспала. И никто из них, за одним-единственным исключением, не догадывался, что ей плевать на тех, кто рассказывает эти байки: ее интересует мир, о котором они повествуют.

А вот Ахкеймион понял.

— Ты так себя ведешь со всеми своими клиентами? — спросил он как-то раз внезапно, ни с того ни с сего.

Ее это не застало врасплох. Он был не первый, кто спрашивал об этом.

— Ну, мне приятно знать, что мои мужики — не просто члены.

Это была полуправда. Ахкеймион, верный своему ремеслу, не поверил ей. Он нахмурился и сказал:

— Жаль.

Это ее зацепило, несмотря на то что Эсменет понятия не имела, о чем он подумал.

— Что — жаль?

— Жаль, что ты не мужчина, — ответил он. — Будь ты мужчиной, тебе не приходилось бы превращать в своих учителей всех, кто тобой пользуется.

Она тогда всю ночь проплакала в его объятиях. Но исследований своих не прекратила. Ей удавалось далеко заглядывать чужими глазами.

Вот почему она знала, что в Массентии безопасно, что Карийский и Понский тракты для одинокой путешественницы более подходят, чем дороги вдоль побережья — сравнительно короткие, но опасные. И еще она знала, что для нее лучше прибиться к другим путникам, так, чтобы встречные думали, будто она — одна из них.

Вот почему она так перепугалась из-за порванной сандалии. Прежде Эсменет пьянили простор и безумная отвага ее предприятия, и потому она не тяготилась одиночеством. А теперь оно навалилось на нее, как тяжкая ноша. Она чувствовала себя беззащитной, как будто за каждым кустом таились лучники, выжидая, пока она выставит напоказ свою татуированную руку или кто-то шепнет ей вслед недоброе слово.

Дорога шла в гору, и Эсменет захромала наверх настолько поспешно, насколько могла. От нарастающего чувства отчаяния босая нога ныла еще сильнее. Нет, так ей нипочем не дойти до Момемна! Ну сколько раз ей говорили, что для благополучного путешествия главное — хорошо подготовиться! Каждый мучительный шаг казался немым укором.

Карийский тракт постепенно выравнивался. Впереди он полого спускался в неширокую речную долину, пересекал речушку и стрелой убегал к темным холмам на горизонте. Из зарослей по-зимнему оголенных деревьев торчали через равные промежутки развалины кенейского акведука. Кое-где от них мало что осталось, кроме куч мусора: местные растащили на кирпичи. К соседним холмам через вспаханные поля уходили проселочные дороги, пропадающие в темных перелесках. У Эсменет пробудилась надежда: у моста через речку теснились хижины деревеньки, и тонкие струйки дыма поднимались из труб в серое небо.

Немного денег у нее есть. На то, чтобы починить сандалию, хватит.

Спускаясь по дороге к деревне, Эсменет корила себя за трусость. Ей рассказывали, что Массентию отличает от прочих провинций то, что здесь очень мало больших плантаций, которыми занята большая часть империи. Массентия — край вольных фермеров и ремесленников. Открытых. Порядочных. Гордых. По крайней мере, так ей рассказывали.

Но тут Эсменет вспомнила, как косились эти добропорядочные ремесленники, видя ее в окне.

— Люди, которые владеют каким-никаким ремеслишком, вечно думают, что владеют и самой истиной, — сказала ей как-то раз старая Пираша. А истина неблагосклонно относится к шлюхам.

Эсменет снова выругала себя за малодушие. Ну все же говорят, что Массентия безопасна!

Она прихромала на плотно утоптанный пятачок земли, служивший здесь рыночной площадью, и принялась оглядывать теснящиеся вокруг хибарки в поисках вывески сапожника. Ничего похожего не обнаружилось. Тогда Эсменет принюхалась, надеясь учуять рыбий жир, которым кожевники пропитывают кожи. На самом-то деле ей всего только и надо, что раздобыть полоску кожи. Она прошла груды размокшей глины, потом четыре стоявших рядком навеса горшечников. Под одним, несмотря на мороз, трудился старик, формуя на гончарном круге крутобокий кувшин. У него за спиной светилось жерло печи. Старик закашлялся. Его кашель, похожий на бульканье грязи, встревожил Эсменет. Может, у них тут в деревне чума или оспа?

Пятеро мальчишек, болтавшихся у входа в хлев, уставились на нее. Старший — или, по крайней мере, самый высокий — глазел на Эсменет с неприкрытым восхищением. Парнишка, возможно, был бы даже хорошеньким, если бы не косые глаза. Эсменет вспомнила, как один из клиентов рассказывал ей, что в таких деревнях красивых детей обычно не встретишь, потому что их, как правило, продают богатым путешественникам. Эсменет невольно спросила себя, не пытались ли продать и этого.

Мальчишка направился к ней. Она улыбнулась ему. «Может быть, он мне…»

— Ты шлюха? — спросил он напрямик.

Эсменет утратила дар речи от гнева и возмущения.

— Шлюха, шлюха! — крикнул другой мальчишка. — Из Сумны! Потому и руки прячет!

Первое, что пришло в голову Эсменет, это куча казарменных ругательств.

— Иди, почеши свою трубу, — бросила она, — зассанец сопливый!

Парень ухмыльнулся, и Эсменет сразу поняла, что это один из тех мужчин, которые скорее примут всерьез собачий лай, чем бабьи речи.

— А ну, покажи руку!

Что-то в его голосе насторожило ее.

— Поди сперва вычисти стойло!

«Раб» — подразумевал ее надменный тон.

Его легкомысленный взгляд окаменел, в нем проступило какое-то иное, куда более серьезное и опасное чувство. Парень попытался ухватить ее за руку. Эсменет влепила ему пощечину. Он отлетел назад, возмущенный и ошарашенный, а придя в себя, нагнулся к земле.

— Точно, шлюха, — сказал он своим односельчанам мрачным тоном, как будто печальные истины влекут за собой печальные последствия. И выпрямился, взвешивая в руке выковырянный из глины камень.

— Шлюха и распутница.

Момент растерянности прошел. Четверо остальных заколебались. Они стояли на каком-то пороге и знали это, даже если и не понимали всего значения своего шага. Хорошенький не стал их подначивать — он просто бросил камень.

Эсменет пригнулась, увернулась. Теперь и остальные нагнулись за камнями.

В нее полетел град булыжников. Эсменет выругалась и засучила рукава. Толстая шерстяная ткань защищала ее, так что ей не было даже особенно больно.

— Ах, ублюдки! — воскликнула она.

Мальчишки замешкались: ее ярость и смутила, и насмешила их. Один из них, жирный, заржал, когда она тоже наклонилась за камнем. Она попала в него первого: камень угодил ему повыше левого глаза и рассек бровь. Парень с ревом рухнул на колени. Прочие застыли, ошеломленные. Пролилась первая кровь…

Эсменет замахнулась еще одним камнем, надеясь, что ребята испугаются и разбегутся. Девчонкой, до того, как повзрослевшее тело позволило заняться более прибыльным делом, она подрабатывала на пристанях за хлеб или медяки тем, что распугивала камнями чаек. И до сих пор не забыла тогдашних навыков.

Однако высокий успел раньше — он швырнул ей в лицо пригоршню грязи. Большая часть пролетела мимо — этот дурень бросал так, словно рука у него веревочная, — но то, что попало в лоб, на миг ослепило ее. Эсменет принялась лихорадочно тереть глаза. И пошатнулась — камень ударил ее в ухо. Еще один разбил пальцы…

Что же это делается?!

— Довольно, довольно! — прогудел хриплый голос. — Что вы делаете, сорванцы?

Жирный мальчишка все еще всхлипывал. Эсменет наконец протерла глаза и увидела, что посреди мальчишек, размахивая кулаком, похожим на коленный сустав, стоит старик в крашеных одеждах шрайского жреца.

— Побиваем ее камнями! — сказал недоделанный красавчик. — Это же шлюха!

Прочие горячо поддержали его.

Старый жрец сперва сурово нахмурился, глядя на них, потом обернулся к Эсменет. Она теперь отчетливо видела его: старческие пятна на лице, скупой напор человека, которому доводилось кричать в сотни безответных лиц. Губы у него посинели от холода.

— Это правда?

Он схватил ее руку в свою, на удивление сильную, взглянул на татуировку. Потом посмотрел ей в лицо.

— Быть может, ты жрица? — осведомился он. — Служительница Гиерры?

Эсменет видела, что он знает ответ, и спрашивает только из-за какого-то извращенного стремления унижать и поучать. Глядя в его блеклые старческие глаза, она внезапно поняла, какая серьезная опасность ей угрожает.

«Сейен милостивый…»

— Д-да, — выдавила она.

— Лжешь! Это знак шлюхи! — воскликнул он, выворачивая руку к ее лицу, словно хотел затолкать еду в рот упрямому ребенку. — Знак шлюхи!

— Я больше не шлюха! — возразила она.

— Лжешь! Лжешь!

Эсменет внезапно исполнилась ледяной уверенности. Она одарила жреца притворной улыбкой и вырвала у него свою руку. Разошедшийся старый дурень отлетел назад. Эсменет обвела взглядом собравшуюся толпу, уничтожающе взглянула на мальчишек, потом повернулась и пошла назад к дороге.

— Не смей уходить! — взвыл старый жрец. — Не смей уходить!

Она шла, со всем достоинством, какое могла изобразить.

— «Не оставляй блудницы в живых, — процитировал жрец, — ибо она превращает свое чрево в отхожую яму!»

Эсменет остановилась.

— «Не позволяй блуднице дышать, — продолжал жрец, тон его сделался злорадным, — ибо она издевается над семенем правоверных! Побей ее камнями, да не искусится рука твоя…»

Эсменет развернулась.

— Довольно! — взорвалась она.

Ошеломленное молчание.

— Я — проклята! — вскричала она. — Разве вы не видите? Я уже мертва! Или вам этого мало?

На нее смотрело слишком много глаз. Эсменет развернулась и похромала дальше в сторону Карийского тракта.

— Шлюха! — крикнул кто-то.

Что-то с треском ударило ее в затылок. Она рухнула на колени. Еще один камень зацепил ее плечо. Она подняла руки, защищаясь, с трудом встала, стараясь идти вперед как можно быстрее. Но мальчишки уже догнали ее и прыгали вокруг, осыпая гладкой речной галькой. Потом она боковым зрением увидела, как высокий поднял что-то здоровенное, величиной с собственный кулак. Она съежилась. От удара ее зубы звонко щелкнули, она пошатнулась и упала. Эсменет перекатилась в холодной грязи, встала на четвереньки, оторвала от земли одно колено. Мелкий камешек ударил ее по щеке, из левого глаза брызнули слезы от боли, но она поднялась и пошла дальше.

До сих пор все это выглядело кошмарно обыденным и логичным. Ей надо было как можно быстрее уйти из деревни. А камни — не более чем порывы ветра с дождем, неодушевленные препятствия.

По ее щекам неудержимо катились слезы.

— Прекратите! — визжала она. — Оставьте меня в покое!

— Шлюха! Шлюха! — ревел жрец.

Теперь вокруг нее собралась уже куда большая толпа — они гоготали и зачерпывали из-под ног пригоршни грязи с камнями.

Тяжелый камень ударил рядом с позвоночником. Спина онемела, плечи дернулись назад. Она невольно потянулась туда рукой. Взрыв в виске. Снова земля. Она отплевывается от грязи.

«Прекратите! Пжж… пжалуста!»

Ее ли это голос?

Мелкое и острое в лоб. Она вскидывает руки, сворачивается клубком, как собака.

«Пожалуйста! Кто-нибудь!»

Раскаты грома. Огромная тень заслоняет небо. Эсменет посмотрела вверх сквозь пальцы и слезы, увидела оплетенное жилами брюхо коня и над ним — лицо всадника, смотрящего на нее сверху вниз. Красивое лицо с полными губами. Большие карие глаза, одновременно разъяренные и озабоченные.

Шрайский рыцарь.

Камни больше не летели. Эсменет стенала, закрыв лицо руками.

— Кто это затеял? — прогремело сверху.

— Но послушайте! — возмутился жрец. — В таких вопросах…

Рыцарь наклонился и огрел его кулаком в кольчужной перчатке.

— Заберите его! — скомандовал он остальным. — Живо!

Трое мужчин подняли жреца на ноги. С его дрожащих губ стекали слюни и кровь. Он издал кашляющий всхлип и принялся в ошеломлении и ужасе озираться по сторонам.

— В-вы не имеете права! — возопил он.

— Права? — расхохотался тот. — Ты желаешь поговорить о правах?

Пока рыцарь разбирался со жрецом, Эсменет удалось подняться на ноги. Она утерла с лица кровь и слезы, отряхнула грязь, налипшую на шерстяное платье. Сердце колотилось в ушах, пару раз она подумала, что сейчас грохнется в обморок, так сдавило грудь. Ей неудержимо хотелось заорать — не от боли и не от страха, а от невозможности всего происходящего и чистого возмущения. Как это могло случиться? Что вообще произошло?

Она мельком видела, как рыцарь снова ударил жреца, вздрогнула и сама себя выругала за то, что вздрогнула. С чего ей жалеть этого грязного мерзавца? Она глубоко вздохнула. Вытерла жгучие слезы, снова выступившие на глазах, и наконец успокоилась.

Потом сцепила руки на груди и обернулась к мальчишке, который все это затеял. Уставилась на него со всей ненавистью, на какую была способна, потом высунула один палец так, что тот сделался похож на крохотный торчащий фаллос. Посмотрела, убедилась, что мальчишка это заметил, злорадно улыбнулась. Мальчишка побледнел.

Он в страхе взглянул на шрайского рыцаря, потом перевел взгляд на своих дружков — те тоже заметили насмешливый жест Эсменет. Двое невольно ухмыльнулись, и один, с детской жутковатой способностью мгновенно объединяться с теми, кого они только что мучили, воскликнул:

— И то правда!

— Идем, — сказал шрайский рыцарь, протянув ей руку. — Хватит с меня этих провинциальных идиотов.

— Кто вы? — прохрипела она, вновь не сумев сдержать слез.

— Кутий Сарцелл, — доброжелательно ответил он. — Первый рыцарь-командор шрайских рыцарей.

Она потянулась к нему, и он взял ее татуированную руку.


Люди Бивня шли сквозь тьму — высокие фигуры, погруженные во мрак, лишь изредка поблескивало железо. Ахкеймион торопливо шагал среди них, ведя под уздцы своего мула. Их блестящие глаза смотрели на него мимоходом, без особого интереса. Судя по всему, они привыкли к незнакомцам.

Путешествие тревожило Ахкеймиона. Никогда прежде не доводилось ему пробираться через подобный лагерь. Каждый круг света от костров, мимо которых он проходил, казался отдельным мирком, наполненным собственным весельем или отчаянием. Он улавливал обрывки разговоров, видел воинственные лица, озаренные пламенем. Он двигался от одного такого кружка к другому вместе с темной процессией. Дважды он поднимался на холмы, достаточно высокие, чтобы с них открылась река Фай и ее густонаселенные прибрежные равнины. И каждый раз замирал в благоговейном ужасе. Даль была сплошь усеяна кострами — ближние озаряли полотняные шатры и воинственных людей, дальние сливались в созвездия, взбирающиеся на склоны. Много лет тому назад Ахкеймион видел айнонскую драму в амфитеатре близ Каритусаля, и его тогда ошеломил контраст между темными рядами зрителей и озаренными светом актерами внизу. Здесь же, казалось, разыгрывалась тысяча подобных драм. Так много людей так далеко от дома… Здесь он воочию видел подлинную меру мощи Майтанета.

«Такие полчища! Разве можем мы потерпеть поражение?»

Он некоторое время поразмыслил над этим своим «мы».

На западе можно было различить вьющиеся по холмам стены Момемна. Чудовищно массивные городские башни венчал слабый свет факелов. Ахкеймион повернул в ту сторону. Чем ближе к стенам, тем более голой становилась местность и тем больше палаток теснилось на ней. Ахкеймион рискнул подойти к нескольким кострам конрийцев и спросить, где тут стоят войска из Аттремпа. Перешел по скрипучему пешеходному мостику стоячие зловонные воды канала. И наконец нашел лагерь своего старого друга, Крийатеса Ксинема, маршала Аттремпа. Ахкеймион сразу узнал Ксинема, но сперва немного постоял в темноте, за пределами круга света от костра, приглядываясь к маршалу. Пройас как-то раз сказал, что они с Ксинемом удивительно похожи, «вроде как два брата, один сильный, другой слабый». Разумеется, Пройасу даже в голову не пришло, что подобное сравнение может обидеть его наставника. Как и многие надменные люди, Пройас считал оскорбления необходимой частью своей откровенности.

Ксинем сидел у небольшого костерка, держа в ладонях чашу с вином, и что-то негромко обсуждал с тремя старшими офицерами. Даже в слабом красноватом свете костра он выглядел усталым, как будто они обсуждали какую-то проблему, которая им не по плечу. Он рассеянно почесал коросту на ушах — Ахкеймион знал, что Ксинем давно от нее страдает, — потом вдруг повернулся и уставился в темноту, прямо на Ахкеймиона.

Маршал Аттремпа нахмурился.

— Покажись, друг! — сказал он.

Ахкеймион почему-то лишился дара речи.

Теперь и остальные тоже уставились на него. Ахкеймион услышал, как один из них, Динхаз, пробормотал что-то насчет призраков. Человек справа от него, Зенкаппа, сделал знак Бивня.

— Да нет, это не призрак, — ответил Ксинем и поднялся на ноги. Он пригнулся, словно вглядываясь в туман. — Ахкеймион, ты, что ли?

— Если бы ты не сидел здесь, — сказал Ксинему третий офицер, Ирисс, — я мог бы поклясться, что это ты…

Ксинем бросил взгляд на Ирисса и внезапно направился к Ахкеймиону. Лицо его выражало изумление и радость.

— Друз Ахкеймион? Акка?

Ахкеймион наконец-то вновь обрел способность дышать и говорить.

— Привет, Ксин.

— Акка! — воскликнул маршал, обнял его и подкинул в воздух, точно мешок с соломой.

— Господин маршал…

— О-о, дружок, да ты воняешь хуже ослиной задницы! — расхохотался Ксинем, отталкивая Ахкеймиона. — Вонючей вонючего!

— Ну, что ж поделаешь, у меня были тяжелые дни, — ответил колдун.

— Ничего, не бойся: дальше будет еще тяжелее!


Ксинем сам помог ему с багажом, позаботился о его муле и пособил раскинуть потрепанную палатку, объяснив, что рабов он отправил спать. Прошло немало лет с тех пор, как Ахкеймион в последний раз виделся с маршалом Аттремпа, и хотя он был уверен, что их дружбе годы нипочем, все же поначалу разговор не клеился. По большей части говорили они о пустяках: о погоде, о норове его мула. А каждый раз, как кто-то упоминал о чем-то более существенном, необъяснимая застенчивость принуждала другого отвечать уклончиво.

— Ну, и как тебе жилось? — спросил наконец Ксинем.

— Да так, не хуже, чем можно было ожидать.

Для Ахкеймиона все выглядело жутко нереальным, настолько, что он не удивился бы, если бы Ксинем назвал его Сесватхой. Его дружба с Ксинемом зародилась при далеком дворе Конрии. То, что он встретился с ним здесь, выполняя очередное поручение, смущало Ахкеймиона — так смущается человек, пойманный не то чтобы на лжи, но в обстоятельствах, при которых ему со временем непременно придется лгать и изворачиваться. Ахкеймион мучительно вспоминал, рассказывал ли он Ксинему о своих предыдущих миссиях, и если да, то что именно. Был ли он откровенен? Или поддался мальчишескому желанию сделать вид, что является чем-то большим, чем на самом деле?

«Говорил ли я ему, что я на самом деле всего лишь сломленный глупец?»

— Ну, Акка, от тебя никогда не знаешь чего ожидать!

— Так другие тоже с тобой? — спросил он, несмотря на то, что знал ответ. — Зенкаппа? Динхаз?

Тут его охватил новый страх. Ксинем был человек благочестивый — один из самых благочестивых людей, каких доводилось встречать Ахкеймиону. В Конрии Ахкеймион был наставником, который случайно оказался к тому же колдуном. Но здесь он был колдуном, и только колдуном. Здесь, посреди Священного воинства, на его нечестие глаза закрывать не станут! Согласится ли Ксинем терпеть его присутствие? «Быть может, — думал Ахкеймион, — я сделал ошибку. Быть может, надо было устроиться в другом месте, одному».

— Это ненадолго, — ответил Ксинем. — Я их отошлю.

— Стоит ли…

Ксинем поднес к глазам узел, чтобы получше разглядеть его при слабом свете костра.

— А как твои Сны?

— А что Сны?

— Ну, ты как-то раз мне сказал, что они то усиливаются, то отступают, что временами подробности в них меняются, и что ты решил их записывать в надежде расшифровать смысл.

То, что Ксинем это запомнил, встревожило Ахкеймиона.

— Скажи мне, — спросил он, неуклюже пытаясь сменить тему, — а где стоят Багряные Шпили?

Ксинем усмехнулся.

— А я все думал: когда же ты спросишь… Где-то к югу отсюда. Они на одной из императорских вилл — по крайней мере, так мне говорили.

Он принялся забивать деревянный колышек, попал себе по пальцу, выругался.

— А что, они тебя беспокоят?

— Я был бы глупцом, если бы они меня не беспокоили.

— Что, неужели они так жаждут твоих знаний?

— О да. Гнозис по сравнению с их знанием — как закаленная сталь рядом с бронзой. Хотя я не думаю, что они попытаются что-то предпринять посреди Священного воинства.

То, что школа нечестивцев присоединилась к Священному воинству, уже само по себе плохо укладывалось в головах у айнрити. А уж если они попытаются использовать нечестивые уловки ради собственных тайных целей, этого айнрити и подавно не потерпят.

— Так вот зачем… они прислали тебя?

Ксинем редко произносил слово «Завет». Для него они всегда были просто — «они».

— Следить за Багряными Шпилями? Ну, видимо, отчасти да. Но, разумеется, не только за этим… — Перед глазами Ахкеймиона вновь всплыл образ Инрау. — У нас всегда есть еще одна цель.

«Кто же все-таки тебя убил?»

Ксинем каким-то образом сумел поймать его взгляд в темноте.

— В чем дело, Акка? Что стряслось?

Ахкеймион опустил глаза. Ему хотелось рассказать Ксинему все: поведать о своих абсурдных подозрениях, связанных со шрайей, объяснить, при каких безумных обстоятельствах погиб Инрау. Он, безусловно, доверял этому человеку, как никому другому, ни внутри школы Завета, ни за ее пределами. Однако эта повесть казалась попросту слишком длинной и запутанной и вдобавок чересчур запятнанной его собственными ошибками и промахами, чтобы делиться ею. Эсменет он мог рассказать все, но она ведь шлюха. Бесстыжая шлюха.

— Да нет, наверное, все в порядке, — беспечно ответил Ахкеймион, натягивая веревки. — Ну вот, по идее, от дождя она меня должна защитить.

Ксинем некоторое время пристально в него вглядывался, но, по счастью, больше ни о чем расспрашивать не стал.

Они присоединились к остальным воинам, что сидели у костра Ксинема. Двое из них были капитанами гарнизона Аттремпа, закаленными соратниками своего маршала. Старший офицер, Динхаз — или Кровавый Дин, как его прозвали, — находился при Ксинеме все то время, что Ахкеймион знал маршала. Младший, Зенкаппа, был нильнамешским рабом, которого Ксинем получил в наследство от своего отца и позднее освободил за доблесть, проявленную на поле битвы. Третий офицер, Ирисс, младший сын единственного оставшегося в живых дяди Ксинема, насколько помнил Ахкеймион, был майордомом дома Крийатесов.

Ни один из троих не обратил внимания на их приход. Они были то ли слишком пьяны, то ли слишком поглощены беседой. Динхаз, похоже, рассказывал какую-то байку.

— И тогда здоровый туньер…

— Эй вы, обалдуи! Вы что, Ахкеймиона забыли? — воскликнул Ксинем. — Друза Ахкеймиона?

Офицеры, утирая глаза и сдерживая смех, обернулись, приветствуя их. Зенкаппа улыбнулся и поднял свою чашу им навстречу. Однако Динхаз нехорошо сощурился, Ирисс же воззрился на Ахкеймиона с неприкрытой враждебностью.

Динхаз увидел, как нахмурился Ксинем, и тоже поднял чашу в знак приветствия, но нехотя. Они с Зенкаппой склонили головы, затем совершили возлияние богам.

— Рад видеть тебя, Ахкеймион, — сказал Зенкаппа с неподдельным дружелюбием.

Видимо, будучи вольноотпущенником, он не смущался необходимостью общаться с париями. Но Динхаз с Ириссом принадлежали к знати — Ирисс, тот и вовсе был из древнего рода.

— Я видел, как ты ставил палатку, — небрежно заметил Ирисс. У него был настороженный, испытующий взгляд человека, который пьян и готов затеять ссору.

Ахкеймион ничего не ответил.

— Я так понимаю, мне придется смириться с твоим присутствием, а, Ахкеймион?

Ахкеймион посмотрел ему прямо в глаза и невольно сглотнул, за что сам себя выругал.

— Видимо, так.

Ксинем бросил на своего младшего кузена грозный взгляд.

— Ирисс, в Священной войне принимают участие Багряные Шпили! Так что присутствие Ахкеймиона не должно тебя смущать. Лично я ему рад.

Ахкеймиону приходилось быть свидетелем бесчисленного количества подобных стычек. Верным часто приходится объяснять друг другу, почему они водятся с колдунами. Объяснение всегда одно и то же: «Они полезны…»

— Может, ты и прав, кузен. Враги наших врагов, да?

Конрийцы весьма ревниво относятся к своим врагам. После многих веков стычек с Верхним Айноном и Багряными Шпилями они научились, хоть и нехотя, уважать Завет. Жрецы бы, пожалуй, сказали, что они его уважают даже чересчур. Но из всех школ только Завет, хранящий Гнозис Древнего Севера, мог потягаться с Багряными Шпилями.

Ирисс поднял чашу, потом выплеснул ее в пыль к своим ногам.

— Пусть боги напьются вдоволь, Друз Ахкеймион. Пусть они поприветствуют того, кто проклят…

Ксинем выругался и пнул поленья в костре. В лицо Ириссу хлынуло облако искр и золы. Тот отшатнулся, вскрикнул, инстинктивно принялся хлопать себя по волосам и бороде. Ксинем прыгнул к нему и рявкнул:

— Что ты сказал? А ну, повтори, что ты сказал?

Ксинем был далеко не так крепко сбит, как Ирисс, однако же вздернул его, поставил на колени, точно мальчишку, и принялся осыпать бранью и тумаками. Динхаз виновато взглянул на Ахкеймиона.

— Ты не думай, что мы разделяем его взгляды, — осторожно сказал он. — Мы просто пьяны в задницу.

Зенкаппу это так рассмешило, что он не усидел на месте, упал с бревна и скатился куда-то в темноту, захлебываясь хохотом.

Даже Ирисс рассмеялся, хотя и затравленно, на манер мужа-подкаблучника, которому влетело от супруги.

— Довольно! — крикнул он Ксинему. — Ну хватит, хватит! Я извиняюсь! Извиняюсь, говорю!

Ахкеймион, потрясенный как дерзостью Ирисса, так и бурной реакцией Ксинема, смотрел на всю эту сцену, разинув рот. И только потом сообразил, что на самом деле он никогда прежде не видел Ксинема в обществе солдат.

Ирисс всполз обратно на свое место. Волосы его торчали во все стороны, в черной бороде серел пепел. Одновременно улыбаясь и хмурясь, он подался в сторону Ахкеймиона. Ахкеймион понял, что он вроде как кланяется, только ему лень оторвать задницу от складного стула.

— Я действительно извиняюсь, — сказал он, глядя на Ахкеймиона с озадаченной искренностью. — И ты мне нравишься, Ахкеймион, хотя ты и в самом деле, — тут он пригнулся и опасливо взглянул на своего господина и кузена, — хотя ты и в самом деле проклятый колдун!

Зенкаппа снова залился хохотом. Ахкеймион невольно улыбнулся и вежливо поклонился в ответ. Он понял, что Ирисс — из тех людей, чья неприязнь слишком мимолетна, чтобы стать серьезной ненавистью. Он может проникнуться к тебе отвращением — и тут же безо всякой задней мысли заключить тебя в объятия. Ахкеймион по опыту знал, что такие люди неизменно отражают порядочность или порочность своих владык.

— Дурак набитый! — воскликнул Ксинем, обращаясь снова к Ириссу. — Да ты погляди на свои глаза! Совсем окосел, хуже обезьяньей задницы!

Новые раскаты хохота. На этот раз даже Ахкеймион не удержался и присоединился к ним. Он хохотал дольше остальных, захлебываясь и завывая, словно одержимый каким-то демоном. Слезы облегчения катились по его щекам. Сколько же времени он так не смеялся?

Прочие уже успокоились и смотрели на него, ожидая, пока он возьмет себя в руки.

— Слишком давно… — выдавил наконец Ахкеймион. Он судорожно вздохнул. Слезы на глазах внезапно оказались жгучими.

— Да, Акка, чересчур давно, — кивнул Ксинем и по-дружески положил руку ему на плечо. — Однако ты вернулся, и на время ты свободен от ухищрений и притворства. Сегодня ты можешь спокойно выпить с друзьями.


В ту ночь Ахкеймион спал беспокойно. Неизвестно почему, но после крепкой выпивки Сны становились навязчивее и в то же время как-то тускнели. Они сливались друг с другом, делались менее живыми, более похожими на обычные сновидения, однако чувства, которыми они сопровождались… Они в лучшие-то времена невыносимы. А с похмелья от них и вовсе с ума можно сойти.

К тому времени, как Паэта, один из Ксинемовых телохранителей, принес тазик с водой для умывания, Ахкеймион уже проснулся. Когда он умывался, в палатку просунулась ухмыляющаяся физиономия Ксинема, который предложил сыграть в бенджуку.

Вскоре Ахкеймион уже сидел, скрестив ноги, на соломенной циновке напротив Ксинема, изучая позолоченную доску для бенджуки, стоящую между ними. Провисший полотняный навес защищал их от солнца, которое так припекало, что лагерь вокруг, невзирая на зимнюю прохладу, казался жарким южным базаром. «Только верблюдов не хватает», — подумал Ахкеймион. Несмотря на то что большинство проходивших мимо были конрийцами из свиты самого Ксинема, вокруг толпилось немало и других айнрити: галеотов, раздевшихся до пояса и накрасившихся в честь какого-то праздника, определенно предполагавшего зиму, а не лето; туньеров в вороненых кольчугах, которые они, похоже, не снимали и ночью; и даже айнонских знатных воинов, чьи изысканные одеяния выглядели просто-таки смехотворными посреди нагромождения