Book: Вино одиночества



Вино одиночества

Ирен Немировски 

ВИНО ОДИНОЧЕСТВА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



В краю, где родилась Элен Кароль, по вечерам поднимались густые клубы пыли, которые медленно кружились в воздухе и с приходом влажной ночи оседали на землю. Под облаками плыла освещенная красным светом дымка. Ветер доносил до города запах украинских трав, слабый, но едкий запах дыма, свежей воды и растущих вдоль берегов камышей. Этот сухой, резкий ветер дул из Азии, через Уральские горы и Каспийское море. Он закручивал в воронки желтую, хрустящую на зубах пыль, наполнял воздух глухим свистом, который постепенно отдалялся и исчезал где-то на западе. Потом все успокаивалось. Бледное солнце клонилось к закату, таяло в пелене синеватых облаков и словно погружалось в реку.

С балкона дома открывался вид на раскинувшийся от Днепра и до самых далеких холмов город. Его границы обозначались мерцающими огоньками газовых фонарей вдоль извилистых улочек, а на противоположном берегу реки, в траве, искрились весенние светлячки.

Балкон утопал в цветах, которые распускаются ночью: табак, резеда, тубероза. Он был такой просторный, что на нем помещались обеденный стол, стулья, диванчик, обитый тиком, и кресло старика Сафронова, дедушки Элен.

Семья Кароль молча ужинала за круглым столом. Керосиновая лампа ловила язычками пламени легких ночных мотыльков с кремовыми крыльями. Наклонившись, Элен смотрела на акации, залитые лунным светом. Двор был неухоженным и пыльным, зато в нем росло много деревьев и цветов, поэтому больше походил на сад. Летними вечерами прислуга выходила сюда поболтать и посмеяться; время от времени в темноте мелькала белая нижняя юбка, слышались звуки аккордеона и приглушенный возглас:

— Да отстань ты от меня, леший!

Подняв голову, мадам Кароль сказала:

— А им там не скучно...

Элен сидела, забывшись в полудреме. Летом они ужинали поздно. Ее ноги до сих пор гудели от беготни в саду; грудь прерывисто вздымалась при воспоминании, как она гналась за обручем и невольно, по-птичьи пронзительно, кричала; она с удовольствием крепко прижимала к ноге свой любимый черный мячик, который прятала в кармане нижней юбки из тарлатана. Элен восемь лет. На ней платье с английской вышивкой и поясом из белого муара, завязанным ниже талии бантом и закрепленным двумя булавками. Над балконом кружили летучие мыши, и каждый раз, когда одна из них пролетала слишком низко, мадемуазель Роз, француженка-гувернантка Элен, взвизгивала и смеялась.

Элен с усилием приоткрыла слипавшиеся глаза, посмотрела на родителей. Желтая дрожащая дымка ореолом окружала лицо отца. Дымка ей не померещилась — это коптила лампа. Бабушка крикнула служанке:

— Маша! Убавь лампу!

Мать Элен вздыхала и, зевая, листала парижские журналы мод. Отец молчал и постукивал по столу изящными, тонкими пальцами. Элен была похожа на отца, лишь его черты угадывались в ее лице. Она унаследовала от него огонек в глазах, большой рот, вьющиеся волосы и смуглую, желтоватую кожу, которая становилась совершенно желтой, когда девочка была чем-нибудь огорчена или болела. Она с нежностью смотрела на отца, но его взгляды и ласки были обращены только к жене, которая капризно и раздраженно отталкивала его руку:

— Борис, оставь меня в покое... И так жарко, не трогай меня...

Она придвинула к себе лампу, оставляя остальных в темноте, и все время тоскливо вздыхала, лениво накручивая на пальцы кончики волос. Это была высокая, ладно сложенная женщина, с «королевской осанкой» и склонная к полноте, которую она скрывала с помощью тугих корсетов, какие носили в то время: груди лежали в атласных чашечках, точно фрукты в корзине. Ее красивые белые руки были напудрены. Глядя на эту белоснежную плоть, эти праздные руки с острыми ногтями, Элен испытывала странное чувство, близкое к отвращению. Дедушка замыкал семейный круг.

Лунный свет тихо лился на кроны лип. За холмами пели соловьи. Днепр играл зеркальными бликами. Точеная, как из белого мрамора, шея мадам Кароль, серебристые волосы Бориса Кароля и короткая бородка клином старика Сафронова отражали свет луны. Он слабо освещал и сгорбленную, угловатую фигурку бабушки, которой было едва за пятьдесят, но она уже казалась такой старой, такой изнуренной... Сонный провинциальный городок, затерявшийся в российской глубинке, утонул в тяжелой, беспробудной, невыносимо грустной тишине. Внезапно она прервалась грохотом прыгавшей по булыжной мостовой повозки. С каждым ее толчком раздавались резкий удар хлыста, треск колес, ругань, и наконец шум растворился вдалеке... Тишина... И больше ничего... Лишь шорох крыльев в листве деревьев. С проселочной дороги послышалось пение, затем вдруг крики, перебранка, топот сапог жандарма, вой пьяной женщины, которую тащили за волосы в отделение... И вновь тишина... Элен, чтобы не заснуть, слегка пощипывала себя за руку; щеки ее горели, ей было жарко; она провела рукой под волосами, подняла их и с досадой подумала, что только из-за длинных волос проигрывала мальчишкам, бегая с ними наперегонки: когда они догоняли ее, то хватали за косы, но тут же с гордостью вспомнила, как не упала на скользком берегу пруда. Ее руки и ноги приятно ныли от усталости; она украдкой поглаживала свои разбитые, все в синяках и царапинах колени и чувствовала, как в ее теле неслышно пульсирует горячая кровь. Элен нетерпеливо постукивала ботинком по ножке деревянного стола, но бабушка то и дело одергивала ее, чтобы внучке не досталось от матери.

Мадам Кароль резко сказала:

— Держи руки на столе. — Затем снова взяла журнал мод и, вздыхая, томно произнесла: — Tea-gown из сюры[1] лимонного цвета, на корсаже восемнадцать пуговиц, обтянутых оранжевым бархатом...

Теребя свои черные, блестящие волосы, она вытянула тонкую прядку и задумчиво гладила ею по щеке. Ей было скучно. Она не любила вечеров, на которых собирались жительницы города старше тридцати и играли в карты, курили. Мысль о домашнем хозяйстве, о воспитании ребенка приводила ее в ужас. Она чувствовала себя счастливой только в гостиницах, в комнатах, где из мебели были лишь кровать да чемодан. И только в Париже...

«Ах, Париж... — мечтала она, закрывая глаза. — Обедать за стойкой кафе для шоферов и кучеров, если придется, спать на жесткой банкетке вагона третьего класса, лишь бы быть одной, быть свободной!» А здесь из каждого окна женщины таращились на ее парижские платья, нарумяненное лицо, на идущего рядом с ней мужчину. У каждой из них был любовник, который играл в карты с мужем, а дети называли его «дядя». «Ну и какой тогда толк от любовника?» — думала мадам Кароль и вспоминала, как незнакомцы преследовали ее на улицах Парижа. В этом, по крайней мере, было что-то захватывающее, опасное, возбуждающее... Обнимать мужчину, не имея представления, откуда он, как его зовут, но зная наверняка, что они больше никогда не встретятся. Лишь тогда ее тело охватывал долгожданный легкий трепет. Она думала: «Нет, я не рождена мещанкой, которая довольствуется жизнью подле мужа и ребенка».

Наконец ужин закончился. Кароль отодвинул тарелку и поставил перед собой купленную в прошлом году в Ницце рулетку. Все повернулись к нему. Он принялся яростно бросать костяной шарик и, когда стук заглушали доносившиеся со двора звуки аккордеона, поднимал длинный палец и, не отрывая глаз от рулетки, с поразительной точностью попадая в ноты, то тихонько напевал, то, вытянув губы, насвистывал мелодию.

— Ты помнишь Ниццу, Элен? — спросила мадам Кароль.

Элен помнила Ниццу.

— А Париж? Ты не забыла Париж?

Сердце Элен таяло при воспоминании о Париже, о саде Тюильри... (Бурые прутья деревьев на фоне нежного зимнего неба, легкий запах дождя, тяжелые туманные сумерки и желтая луна, восходящая над Вандомской колонной...)

Кароль напрочь забыл о домочадцах. Он нервно барабанил пальцами по столу и смотрел на бешено крутящийся шарик.

«Черное, красное, двойка, восьмерка... А! Я бы выиграл... Ставка один к сорока четырем. На один луидор», — думал он.

Но игра шла так быстро. Он не успевал насладиться ни ожиданием, ни риском, ни впасть в отчаяние от проигрыша или порадоваться выигрышу. Ладно, придет и время баккары... Но пока он был мелкой сошкой, бедняком... Хотя кто знает, может, когда-нибудь?

— Ах, Боже мой!. Ах, Господи Боже мой! — то и дело причитала старая мадам Сафронова. Она слегка прихрамывала на одну ногу. От частых слез черты ее поблекли, как на старой фотокарточке. Желтая морщинистая шея виднелась из гофрированного воротника белой кофточки. Она все время держала руку возле сердца, словно боялась, что оно выпрыгнет после каждого произнесенного слова. Вечно грустная, стонущая, боязливая, она везде находила причину для вздохов и жалоб, то и дело приговаривая:

— Эх! Жизнь не удалась. Бог несправедлив. Мужчины грубы... — И тут же обращалась к дочери: — Ты права, Белла. Наслаждайся жизнью, пока здоровье позволяет. Кушай... Хочешь этого? Хочешь того? Хочешь сесть на мое место? Хочешь мой нож? Мой хлеб? Мою тарелку? Бери... Бери и ты, Борис, и ты, Белла, и ты, Жорж, и ты, моя дорогая Элен... — И, глядя на родных кроткими, потухшими глазами, словно добавляла: берите же мое время, мои заботы, мою кровь, мою плоть...

Но все лишь отмахивались от старухи. Тогда она слегка качала головой, натянуто улыбаясь:

— Ну ладно, ладно, молчу, больше ни слова от меня не услышите...

Худощавый Юрий Сафронов, выпрямившись на стуле и подняв лысую голову, рассматривал свои ногти. Он полировал их дважды в день: по утрам и вечером перед ужином. Ему было наплевать на женские разговоры. Бориса Кароля он считал мужланом. «Пусть радуется, что женился на дочери самого Сафронова...» Он развернул газету. Элен прочитала: «Война...»

— Дедушка, а разве будет война?

— Что?

Каждый раз, когда она начинала говорить, все с любопытством оборачивались к ней и потом некоторое время помалкивали. Во-первых, надо было выслушать мнение мадам Кароль о словах Элен. А во-вторых, видимо, потому, что они с Элен, такой чужой и такой маленькой, жили на разных планетах, разделенных огромным расстоянием.

— Война? Где ты слышала о?.. Ну, может быть, откуда мне знать...

— Надеюсь, не будет, — ответила Элен, решив, что следовало сказать именно так.

Однако все продолжали смотреть на нее с ухмылкой. И лишь отец улыбался нежно и задумчиво.

— Сообразительная девочка, — сказала Белла, пожимая плечами. — Если начнется война, цены на ткани поднимутся... Ты что, не знала, что у папы ткацкая фабрика?

Она засмеялась, не размыкая губ, которые всегда были сжаты в жесткую тонкую полоску, то ли чтобы рот казался меньше, то ли потому, что Белла не желала показывать золотой зуб сбоку, а может, просто интересничала. Она подняла голову, чтобы посмотреть, который час.

— А теперь живо спать...

Когда Элен проходила мимо бабушки, та удержала внучку за руку. Ее тревожный взгляд, усталое лицо словно говорили: «Ну, поцелуй, поцелуй меня...» И если нетерпеливый, раздраженный, неблагодарный ребенок позволял на мгновение остановить себя, эта старая, худая женщина принималась душить его в объятиях, прижимая к груди.

Единственный поцелуй, которому радовалась Элен и на который с такой же радостью отвечала, был поцелуй отца. Она чувствовала, что у них в жилах течет одна кровь, что они родные души и схожи как своими сильными сторонами, так и слабостями. Борис наклонился к дочери, его серебристые волосы в свете луны отливали зеленым, еще молодое лицо от постоянных забот было покрыто морщинками, а глаза то казались глубокими и грустными, то сверкали веселым огоньком. Он дернул ее за кудри:

— Спокойной ночи, Ленуся, малышка моя...

Она ушла, держа мадемуазель Роз за руку, и спокойствие, радость и чистейшая, щемящая нежность наполняли ее сердце. Элен ложилась и засыпала, а мадемуазель Роз вышивала в золотом свете лампы; ее худая, маленькая рука без единого кольца казалась прозрачной. Сквозь белую занавеску с крупными сборками в комнату лился лунный свет. Мадемуазель Роз думала: «Элен нужны новые платья, переднички, носки... Она так быстро растет...»

Гувернантка то и дело вздрагивала — от резкого звука, крика, от вспышки света, тени летучей мыши или пробегающего по белой печке таракана. И вздыхала: «Никогда, никогда мне не привыкнуть к этой стране...»




Элен играла на полу в своей комнате. Был теплый, светлый весенний вечер. Бледное небо походило на большой хрустальный шар, в глубине которого таился розовый мерцающий огонек. Из-за приоткрытой двери до девочки доносились звуки французского романса. Это пела Белла. Когда она не занималась ногтями, когда томно не вздыхала от скуки, лежа в столовой на старом диване, из которого торчала набивка, тогда она садилась за пианино и пела, фальшиво аккомпанируя себе одной рукой. Белла с пылким чувством произносила слова «amour», «amant»[2], широко, не стесняясь, открывала рот и не поджимала губы. Она будто выдыхала слова о любви, и в ее голосе, обычно пронзительном и томном, слышались хрипловатые, мягкие нотки. Элен тихонько встала на пороге комнаты и завороженно слушала мать.

Стены гостиной были обиты хлопковой тканью под шелк, некогда бежевой, а теперь пыльной и тусклой. Эти толстые полотнища, пахнувшие клеем и фруктами, были сотканы на фабрике Кароля; из такого материала крестьянки шили себе праздничные платья и платки. А вот мебель была привезена из Парижа, из лавок предместья Сент-Антуан. В гостиной красовались и пуфы зеленого и малинового бархата, и торшеры с резными деревянными ножками, и вышитые разноцветным бисером японские фонарики. Лампа освещала забытую на крышке пианино подушечку для полировки ногтей. Круглые и выпуклые, острые, словно когти, ногти Беллы блестели на свету. Когда Белла, испытывая иногда прилив материнской нежности, прижимала Элен к груди, они впивались девочке в лицо или плечо.

Мелкими шажками Элен вошла в гостиную. Иногда мать переставала играть и замолкала, а ее руки замирали на клавишах. Она словно прислушивалась, надеялась, ожидала чего-то. Однако на улице стояла лишь равнодушная тишина самого обычного весеннего вечера, и только нетерпеливый ветер гнал из Азии нескончаемую желтую пыль.

«Когда — все — кончено», — вздыхала мадам Кароль. Она стискивала зубы. «Будто яблоко надкусывает», — подумала Элен. Большие сверкающие глаза матери под тонкими дугами бровей казались такими пустыми и суровыми, в них блестели слезы.

Элен подошла к окну и выглянула на улицу. Иногда в старой коляске, запряженной парой понурых лошадей, которыми управлял наряженный по польской моде кучер — в бархатном жилете с красными рукавами-фонариками и с павлиньим пером на шляпе, — мимо проезжала тетка Беллы. Родственница по старшей, необедневшей линии Сафроновых, она не промотала своего состояния, и ей не пришлось выдавать дочерей замуж за подозрительных еврейчиков, что держат фабрики на окраине города. Это была маленькая, высохшая женщина с резкими чертами лица, сухой, шафранового цвета кожей и большими, черными, блестящими глазами. Ее грудь была плоской из-за рака, который она переносила с каким-то воинственным смирением. Закутанная с головы до ног в меховой плед, Лидия Сафронова, заметив племянницу, одаривала ее ледяным, презрительным взглядом и, поджав губы, едва заметно кивала. Иногда с ней в коляске сидел ее сын Макс, худой подросток в серой гимназической форме и фуражке с имперским орлом. Так же, как и его мать, он, словно змея, вытягивал головку на длинной шее, так же надменно и дерзко поворачивал ее. У Макса был красивый орлиный профиль, и казалось, он гордился и своими тонкими чертами, и роскошью тяжелой коляски, и даже английским пледом на коленях. Он смотрел вокруг холодным отсутствующим взглядом. Когда они встречались на улице, Элен, после того как мадемуазель Роз легонько подталкивала ее, с хмурым видом, понурившись, делала реверанс. Едва заметно поприветствовав ее, кузен сейчас же отворачивался, а тетка, нацелив на нее свой сверкающий на солнце золоченый лорнет, продолжала пристально глядеть с выражением жалости на лице.

В тот день под их окнами медленно проезжал извозчик. В коляске сидела женщина, прижимая к себе, как мешок с бельем, детский гробик. Так в народе экономили на похоронах. Лицо женщины было безмятежно; щелкая семечки, она радовалась, что в семье теперь будет одним ртом меньше и что по ночам придется терпеть меньше детских криков.

Вдруг открылась дверь, и в комнату вошел отец Элен.

Белла вздрогнула, резко захлопнула крышку пианино и с тревогой взглянула на мужа: он никогда не возвращался с фабрики так рано. Впервые Элен заметила, что впалая щека отца слегка подергивается, — позже это станет для нее признаком его неудачи, единственным предвестием беды, потому что Борис Кароль ни тогда, ни будучи уже старым и больным не умел жаловаться.

Остановившись посреди гостиной, он замялся и с сухим деланым смешком сказал:

— Белла, меня уволили.

Она вскрикнула:

— Что?

Он пожал плечами и коротко ответил:

— Ты слышала что.

— Тебя уволили?

Кароль закусил губу.

— Вот именно, — наконец выговорил он.

— Но за что? За что? Что ты сделал?

— Ничего, — ответил он хриплым, уставшим голосом, и Элен, почувствовав к отцу странную жалость, услышала вырвавшийся у него сквозь стиснутые зубы вздох раздражения. Кароль сел у дверей на первый попавшийся стул и замер, сгорбившись, опустив руки, уставившись в пол и при этом машинально насвистывая.

Вдруг он подскочил от истеричного крика Беллы:

— Ты с ума сошел! Как так — ничего?!. Да что он такое говорит? Да что?.. Мы же теперь нищие!

Она всплеснула руками, и ее гибкие руки напомнили Элен извивающихся на голове Медузы змей, которых она недавно копировала по заданию учителя рисования. С искривленных тонких губ матери полился поток слов, рыданий и проклятий:

— Что ты натворил, Борис? Ты не имеешь права скрывать от меня! У тебя же семья, ребенок! Тебя ведь не могли уволить без причины? Ты мошенничал? Я так и знала! Ну признавайся же, признавайся! Нет? Тогда проигрался в карты?.. Да говори же, признавайся, скажи же что-нибудь! Ах, ты сведешь меня в могилу!

Элен проскользнула в открытую дверь. Она вернулась в детскую, села на пол. За свою короткую жизнь она слышала столько ссор, что почти не обращала на них внимания... Покричат-покричат, да успокоятся... Однако на сердце у нее было тяжело, а внутри все так и сжималось.

Из гостиной доносилось:

— Меня вызвал к себе директор и, если уж ты так хочешь знать, говорил со мной о тебе, Белла. Погоди, дай сказать. Он говорил, что ты слишком много тратишь, говорил о твоих платьях, о твоих поездках за границу, которые, по его словам, ты не можешь себе позволить на мою зарплату. Он сказал, что не хочет подвергать меня соблазну, продолжая доверять мне кассу. Я спросил его, была ли у меня когда-либо недостача хоть на одну копейку. Он ответил: «Нет, но это обязательно случится, если ваш образ жизни не изменится». Вспомни, Белла, я ведь предупреждал тебя. Всякий раз, когда ты покупала себе новое платье или шубу, каждый раз, как ты собиралась в Париж, я повторял: «Осторожно, мы живем в маленьком городке. Мы накличем на себя беду. Меня обвинят в воровстве». Директор фабрики проживает в Москве. Конечно, он бы и хотел полностью положиться на меня, но не может, и я бы не стал этого делать на его месте. Я не в силах ни в чем тебе отказать. Терпеть не могу женские слезы и истерики. Мне проще потакать тебе во всем, прослыв при этом трусом, вором и подкаблучником, потому что кто-нибудь другой заподозрил бы... Да замолчи же! — яростно закричал он, грубо перекрикивая жену. — Замолчи! Я и так наперед знаю все, что ты сейчас скажешь! Да, я доверяю тебе! Не говори больше ничего! Я ничего не хочу знать! Ты моя жена! Жена, ребенок, дом... В конце концов, это все, что у меня есть, и я должен заботиться о вас, — тихо добавил он.

— Но, Борис, что ты такое говоришь? Ты сам-то понимаешь, что ты говоришь? Борис, милый мой...

— Замолчи...

— Да вся моя жизнь как на ладони...

— Да замолчи ты!

— Ах, ты больше не любишь меня. Раньше ты со мной так не обращался... Вспомни! Я из Сафроновых, я могла выйти замуж за кого угодно. Но я встретила тебя. Вспомни скандал по поводу нашей свадьбы. Сколько раз мне повторяли: «Выйти замуж за этого ничтожного еврейчика непонятно откуда, мы даже семьи его не знаем!» Но я любила тебя, Борис.

— Да у тебя копейки за душой не было, а всем твоим важным женихам нужно было только приданое, — с горечью произнес он. — Это я кормлю твоих отца с матерью, это я даю им крышу над головой, я, ничтожный еврей-выскочка, я кормлю Сафроновых, черт их подери! Я, я!

— Но я любила тебя, Борис, любила! И я люблю тебя! Я верна тебе, я...

— Довольно! Я ничего не хочу слышать! Речь не об этом! Ты моя жена, а своей жене я должен доверять. Иначе не останется более ничего святого, ничего, ничего, — твердил он в сердцах, — не будем больше об этом, ни слова, Белла!

— Все из-за этих завистниц, этих вездесущих старух, они мстят мне за мое счастье, потому что видят, что я счастлива! Они не могут простить мне, что у меня такой муж, как ты, что я молода, что нравлюсь мужчинам!.. Это все из-за них!

— Может быть, — тихо произнес Кароль.

Услышав дрожь в его голосе, она тут же разразилась рыданиями:

— Я никогда, никогда не думала, что ты способен на такие жестокие, обидные слова... Я вовек тебе этого не прощу! Я из кожи лезу вон, лишь бы угодить тебе... Да на всем белом свете у меня есть только ты, а у тебя только я!

— Что толку говорить об этом? — повторил Кароль усталым голосом, в котором слышались стыд и страдание. — Ты ведь знаешь, что я люблю тебя.

Через закрытую дверь до Элен доносились все слова до единого. Но казалось, что она, поглощенная сооружением крепости из старых книг, ничего не слышит. Бесшумно, с заплаканным лицом по комнате прошла бабушка, но Элен не обратила внимания на ее печальные вздохи — та вечно плакала, и глаза ее всегда были красными от слез, а губы дрожали. Элен украдкой взглянула на мадемуазель Роз, которая молча шила.

— Они там кричат... Слышите?.. Что случилось?

Мадемуазель Роз ответила не сразу; поджав губы и с силой закрепив ногтем на коленях кайму, она сказала:

— Не надо их слушать, Лили.

— Я и не слушаю, но все равно слышу.

— Эти гадкие женщины, — кричала Белла сквозь слезы, — эти мерзкие толстые старухи, которые не могут мне простить, что я ношу платья и шляпы из Парижа. У них у всех есть любовники, у всех до единой, ты ведь знаешь, Борис. А на тех мужчин, что бегают за мной, я не обращаю никакого внимания...

— Не валяйся на полу, — сказала мадемуазель Роз.

Когда родители замолкали, чтобы через несколько минут с новыми силами наброситься друг на друга, до Элен доносилось пение служанок, гладивших на кухне белье. Ей казалось, что странная, искрящаяся тишина этого вечера ощущалась острее, чем обычно. Однако больше всего ее занимала крепость, сооруженная из книг. Она с любовью переставляла своих деревянных, изгрызенных собаками солдатиков, чья красная форма пачкала ее пальцы и платье. Для нее они были гренадерами императорской гвардии, знаменитыми наполеоновскими ветеранами, «ворчунами». Она наклонялась к ним, подметая локонами старый паркет, приторно пахнувший пылью. Полураскрытые толстые тома были горным перевалом, мрачным убежищем, где укрывалась армия. На входе Элен поставила двух караульных. Она быстро сгребла оставшиеся книги и вспомнила строки из «Мемориала святой Елены», своей любимой книги, которую знала почти наизусть. Мадемуазель Роз, сидя у окна, шила при свете последних лучей солнца. Казалось, весь мир тихо спал под безмятежное воркование голубей на крыше, в то время как из соседней комнаты доносились всхлипы, плач, рыдания и проклятия ее матери... Элен встала, заложила руку за ворот платья: «Маршалы, офицеры, унтер-офицеры, солдаты...» Она стояла посреди поля битвы при Ваграме, заваленного телами убитых. Эта картина настолько ясно представлялась ее воображению, что она могла бы нарисовать то заросшее желтеющей травой, общипанное лошадьми поле. Мечта о кровопролитной славе ужаснула девочку — она замерла посреди комнаты, приоткрыв рот, растрепавшиеся волосы прилипли к мокрому от пота лбу. Она тяжело дышала из-за воспаленных миндалин, и в ритме хриплого, учащенного дыхания бежали ее мысли. Элен с удовольствием представляла маленький зеленый курган в лучах заходящего солнца, воображая себя одновременно императором (она беззвучно шевелила губами, говоря про себя: «Солдаты мои! Благодаря славе память о вас будет увековечена!») и умирающим лейтенантом, целующим золотую бахрому французского флага. Из его простреленной груди хлестала кровь. Она не узнавала себя в отражении в стеклянных дверцах шкафа: маленькая восьмилетняя девочка в синем платье и белом передничке, с бледным, ошалевшим от жестокой жизни лицом, запачканными чернилами пальцами, крепкими и сильными ногами в чулках, обутыми в грубые желтые ботинки на шнурках. Чтобы никому не выдать свою тайную мечту и сбить с толку того, кто застанет ее врасплох, она стала напевать, едва разжимая губы:

Жил-был маленький кораблик...[3]

На улице, перегнувшись через невысокую ограду сада, закричала женщина:

— Эй, и не стыдно тебе в твоем-то возрасте бегать за каждой юбкой, старый пес?

Вдалеке в прозрачном вечернем воздухе проплыл низкий и величественный звон монастырского колокола.

Который еще никогда не плавал...

Солдаты пошли на штурм, пламенел закат, били барабаны.

— Когда вы вернетесь домой... ваши дети будут говорить о вас... Он был солдатом Великой Армии...

— Что с нами станет, Борис? Что с нами станет?

Низкий, тихий голос ее отца отвечал:

— Ну на что ты жалуешься? Разве ты когда-нибудь хоть в чем-то себе отказывала? Неужто я не в состоянии заработать на жизнь? Я не бездельник, в отличие от твоего отца. С тех пор как я начал работать, я ни у кого ничего не просил...

— Я самая несчастная женщина на свете!

На эти слова сердце Элен откликнулось почему-то с горечью.

«Из всего ей нужно сделать трагедию», — подумала она.

— Она, видите ли, несчастна! — завопил Кароль. — А я? Ты думаешь, я счастлив? И почему я себе шею не свернул в день свадьбы, вместо того чтоб жениться? Я мечтал о мирном домашнем очаге, ребенке, а получил тебя с твоими истериками, даже сына нет.

«Ну это уж слишком», — подумала Элен. Эта чересчур затянувшаяся ссора была яростнее, чем обычно, и уже не казалась столь наигранной. Она качнула ногой, и солдатики покатились под кровать.

В голосе матери послышался притворный испуг. Обычно, когда Кароль начинал кричать ей в ответ, она лишь причитала и плакала:

— Ну будет, не сердись... Я ведь тебя ни в чем не упрекаю... Мы тут бранимся... Давай-ка лучше все обдумаем... Что ты собираешься делать дальше?

Они заговорили тише, и их стало совсем не слышно.

Женщина исчезла за оградой сада, крикнув со смехом:

— Ты, дружочек, староват...

Элен подошла к мадемуазель Роз, рассеянно потянула за шитье.

Мадемуазель Роз поправила Элен съехавший на лоб бант.

— Ты вся вспотела, Элен. Ты слишком много читаешь, хватит. Лучше поиграй в мозаику или бирюльки.

Служанка принесла лампу, и, затворив двери и окна, Элен с гувернанткой ненадолго остались в их маленьком мирке, уютном и защищенном, как ракушка, и хрупком, как сама Элен.


Мадемуазель Роз была тоненькой, хрупкой женщиной, с мягкими, нежными чертами лица. В молодости она была грациозной, веселой и по-своему красивой, но теперь ее красота увяла; вокруг ее маленького впалого рта проступали морщинки, какие появляются у женщин после тридцати, — печать горя и страданий. У нее были красивые черные живые глаза, характерные для выходцев с юга Франции, пушистые и легкие, как дым, каштановые волосы, уложенные по тогдашней моде в «корзинку», обрамляли гладкий лоб. Ее нежная кожа пахла дорогим мылом и фиалковым маслом. Она носила на шее тонкую черную бархатку, белые батистовые или черные шерстяные блузки, прямые юбки, остроносые ботинки на пуговичках. Она гордилась своими маленькими ножками и изящной талией, которую затягивала замшевым поясом со старинной серебряной пряжкой. Спокойная, мудрая, мадемуазель Роз воплощала умеренность и рассудительность. Несмотря на тревогу и уныние, которые внушали ей эта странная семья, безграничная страна и диковатый характер Элен, на протяжении всех этих долгих лет она сумела сохранить простодушную жизнерадостность. На всем белом свете Элен любила только ее. По вечерам она сидела за своей партой и при свете лампы рисовала или вырезала картинки, слушая рассказы мадемуазель Роз о ее детстве, о сестрах и брате, о монастыре сестер-урсулинок, где она выросла.

— Когда я была маленькой, меня называли Розетт.

— И вы были послушной?

— Не всегда.

— Послушнее меня?

— Ты очень послушная, Элен, но иногда в тебя словно черти вселяются.

— А я умная?

— Да, но ты считаешь себя умнее, нежели ты есть на самом деле. И потом, Лили, ум — это далеко не все... он не сделает тебя ни счастливее, ни несчастнее. Главное, быть доброй и смелой. Не для того, чтобы совершать какие-то необыкновенные поступки, ты ведь еще маленькая девочка, а для того, чтобы принять волю Божью.



— Да. А мама плохая, правда?

— Что ты такое говоришь, Элен?.. Она не плохая, ее просто всегда баловали, сначала ее мама, потом твой папа, он ведь так любит ее, да и сама жизнь. Ей сроду не приходилось работать или пытаться достичь чего-либо... Ну-ка, попробуй нарисовать мой портрет...

— Я не умею. Мадемуазель Роз, спойте мне, пожалуйста.

— Ты уже знаешь наизусть все мои песни.

— Ну и что. Спойте «Vous avez pris l’Alsace et la Lorraine, mais malgré vous nous resterons Français»[4].

Мадемуазель Роз часто пела. У нее был небольшой, но чистый голос и хороший слух. Она пела «Malbrough s’en va-t-en guerre», «Plaisir d’amour ne dure qu’un moment» и «Sous ton balcon je soupire, bientôt paraîtra le jour...»[5].

Каждый раз при слове «любовь», она вздыхала и принималась перебирать волосы Элен. Любила ли она кого-нибудь? Потеряла ли своего возлюбленного? Зачем она приехала в Россию воспитывать чужих детей? Этого Элен так никогда и не узнала. Ни тогда, будучи маленькой девочкой, ни позже, она не отважилась спросить у нее об этом. Ей хотелось сохранить в своем сердце нетронутым воспоминание о той чистой и спокойной женщине, которую она знала: не испорченной страстями, с невинными глазами, что видели во всем только хорошее.

Однажды мадемуазель Роз задумчиво сказала:

— Когда мне было двадцать, я была так несчастна, что едва не утопилась в Сене.

Взгляд ее застыл и стал бездонным. Элен догадалась, что она настолько погрузилась в свои воспоминания, что могла излить душу даже ребенку, а может быть, только ребенку. Сердце девочки охватил странный, непреодолимый стыд. Она угадала на ее дрожащих губах ненавистные слова: «любовь», «поцелуи», «жених»...

Резко откинувшись назад, Элен во все горло запела, качаясь взад-вперед на стуле и топая ногами. Мадемуазель Роз удивленно посмотрела на нее, смиренно вздохнула и замолчала.

— Спойте, пожалуйста, мадемуазель Роз. Спойте «Марсельезу». Помните куплет детей? «Nous entrerons dans la carrière...»[6] О, как бы я хотела быть француженкой!

— Да, Лили. Это самая прекрасная страна в мире...

Элен засыпала под крики, ругань и звон бьющейся посуды, но рядом с мирно вышивающей у лампы мадемуазель Роз она чувствовала себя словно за каменной стеной и лишь равнодушно слушала звуки далекой бури, как, сидя в тепле и уюте, слушают завывания ветра за окнами.

До нее доносился голос Беллы:

— Если бы не дочь, я бы ушла, я бы бросила тебя!

И так всякий раз, когда муж сердился, что она не следит за хозяйством, что жаркое пригорело, а на скатерти красуется дырка, прикрытая забытой коробкой с торчащим из нее розовым пером от новой шляпы. На все это Белла отвечала, что она никогда не претендовала на роль хорошей хозяйки, что она ненавидит домашние хлопоты и ей хочется жить в свое удовольствие. «Ты должен принимать меня такой, какая я есть», — заявляла она.

Борис Кароль начинал было кричать, но вскоре замолкал, ибо проще молча нести бремя семейной жизни, чем топтать ее в разгар очередной ссоры и потом долго собирать по кусочкам. К тому же в глубине души он боялся, что Белла может действительно уйти. Кароль знал, что она нравится мужчинам, знал, как они ее обхаживают... И он любил ее...

«Господи, — в полусне думала Элен, переворачиваясь на другой бок и упираясь длинными ногами в деревянную перекладину кровати, из которой она давно выросла, — Господи, пусть же она поскорее уйдет. Хоть бы она умерла!» Она свернулась клубочком под атласным одеялом с тонкой вышивкой, из которого торчали клочки ваты, хотя мадемуазель Роз ежедневно штопала его.

В каждой вечерней молитве «Боже мой, дай здоровья папе и маме...» Элен заменяла «маму» на «мадемуазель Роз», при этом в глубине души надеясь на смерть матери.

«Ну к чему эти крики, эти бесполезные угрозы? Зачем все эти пустые разговоры?.. Эта женщина невыносима, эта женщина — мой крест...» — думала она.

Сама с собой Элен говорила умными взрослыми словами, но понимала, что в ее возрасте говорить так с другими будет столь же нелепо, как разгуливать по улицам в дамском наряде. Ей приходилось выстраивать их в простые, банальные, неуклюжие фразы, отчего она терялась и заикалась, чем ужасно раздражала мать.

— У этой девочки иногда вид какой-то дурочки. Она точно с луны свалилась!

Только по ночам яркие сны, в которых она радостно кричала во все горло, переносили Элен в настоящее детство.

Вскоре Кароль уехал, и вечера снова стали спокойными. Он нашел место управляющего золотым месторождением в Сибири, в азиатской тайге. Это был первый шанс сколотить состояние. Дом опустел. Дедушка и мать после ужина расходились по своим углам, и только бабушка тенью бродила из комнаты в комнату. Элен наслаждалась детским безмятежным сном, источником сил и покоя. Утром она просыпалась от солнечного света. Мадемуазель Роз протирала старую, с облупившейся краской мебель. На ней был черный, в мелкую складку шелковый фартук, но она уже была аккуратно причесана и одета, в корсете, с застегнутым золотой брошкой воротничком и в туфлях. Никогда ее не увидишь растрепанной, в небрежно подвязанном халате или в бесформенной юбке, какие носят русские толстухи. Она была аккуратна, пунктуальна, педантична. Француженка до кончиков ногтей, чуть-чуть надменная, чуть-чуть насмешливая. Ни громких слов, ни телячьих нежностей. «Люблю ли я тебя? Ну конечно. Я тебя люблю, когда ты слушаешься меня». Вся ее жизнь была посвящена Элен: причесать ей кудри, сшить новое платье, накормить обедом, погулять и поиграть с ней. Никаких нравоучений, лишь простые привычные указания:

— Элен, убери свои вещи. Дорогая, пора учиться быть аккуратной девочкой. Наводи порядок в своих вещах, и в жизни у тебя будет порядок, а люди будут любить тебя за это.

Так проходило утро, и чем ближе был обед, тем тяжелее становилось у Элен на сердце. Мадемуазель Роз, расчесывая кудри Элен, тихо говорила:

— Смотри, веди себя хорошо за столом. Твоя мать в дурном настроении.

Кароль уехал так давно, что Элен начинала забывать его лицо. Она вообще плохо представляла себе, где именно он находился. Теперь она была в полном распоряжении матери.

Как же Элен ненавидела эти обеды!.. Сколько из них закончилось слезами... Даже спустя несколько лет при одной только мысли об этой мрачной душной столовой она вновь чувствовала солоноватый вкус слез, из-за которых все перед глазами сливалось, они текли по ее лицу и капали прямо в тарелку. Ей еще долго казалось, что у мяса был тот самый соленый привкус, а хлеб был пропитан горечью.

С балкона в столовую пробивался грустный зимний день. Сколько раз, из гордости пытаясь не расплакаться, она глядела на эту обитую искусственным шелком стену сквозь туман слез, которые стояли в глазах, а голос ее предательски дрожал...

«...Держись прямо... Закрой рот... Посмотри на свою противную физиономию с открытым ртом... Эта девчонка становится дурочкой, честное слово!.. Осторожно, ты же сейчас опрокинешь стакан! Ну вот, пожалуйста, что я тебе говорила?.. Разбила стакан... А теперь в слезы, давненько мы их не видали... Конечно, вы всегда ее прощаете!.. Прекрасно, я больше не вмешиваюсь в воспитание мадемуазель Элен. Пусть она ведет себя за столом как крестьянка, если ей так угодно, я больше ни во что не вмешиваюсь... Может, ты перестанешь смотреть в тарелку, когда мать разговаривает с тобой?.. Смотри на меня... И ради этого жертвуешь собой, хоронишь свою молодость, губишь лучшие годы!» — говорила мадам Кароль, со злостью думая, что каждый раз ей приходится таскать эту девчонку за собой по всей Европе, иначе можно не сомневаться, что по прибытии в Берлин она получит тревожную телеграмму от матери: «Возвращайся. Дочь больна». И из-за какого-нибудь насморка или ангины ей придется проколесить обратно весь путь, только что проделанный с такой радостью. Ребенок... Ребенок... Все только о нем и твердили: муж, родители, друзья...

— Вы должны посвятить себя ребенку... Подумай о ребенке, Белла...

Ребенок, этот ходячий упрек, обуза... Над ней все трясутся. Чего ей еще надо? Через несколько лет она будет только рада, что у нее молодая мать, которая разбирается в жизни. «Моя же только и делала, что жаловалась... Разве это лучше?» — думала Белла, раздраженно вспоминая тоскливый дом, состарившуюся прежде времени женщину с красными глазами, вечно твердящую: «Кушай. Ты устала. Не бегай...» Старческое пустословие, что гасит порывы радости и любви, отравляет молодую жизнь... «Я была несчастна, теперь я могу пожить в свое удовольствие, ведь я никому не мешаю... Вот когда состарюсь, тогда и буду причитать с утра до вечера, стану целомудренной и спокойной, как все старухи», — говорила себе она, ведь старость была еще далеко...

Обед закончился. Однако Элен еще предстояло сделать самое трудное — поцеловать это белое ненавистное лицо с ярко-красным холодным ртом. Ей придется приложиться губами к щеке, которую ей так хотелось расцарапать, да еще сказать: «Извини, мама».

Она чувствовала, что ее переполняет мучительная, странная для ребенка гордость, как будто в ее детском теле была закована чья-то взрослая раненая душа.

— Ты даже не попросишь прощения?.. О дочь моя, ради Бога, я не настаиваю... Мне не надо извинений, которые произносят губами, не прочувствовав сердцем. Ступай отсюда.

Только если по прихоти в ней просыпалась материнская нежность, сцена завершалась по-другому: «Эта девочка... В конце концов, у меня есть только она... Мужчины такие эгоисты... Позже она будет мне подругой, компаньонкой...»

— Ну же, Элен, не распускай нюни, — говорила она, — хватит обижаться... Я тебя побранила, ты поплакала, и кончено, теперь можно позабыть об этом... Иди сюда, поцелуй маму...

Во время ужина ее не бывало дома. Перед сном старик Сафронов бродил по полутемной гостиной, освещенной холодной зимней луной. Он хромал и одной рукой опирался на плечо идущей рядом Элен, другой поглаживал свежую розу, круглый год украшавшую его петлицу. Пианино с закрытой крышкой и лысина Сафронова, еще весьма видного старика, блестели в лунном свете. Он учил с Элен стихи Гюго, читал ей Шатобриана. Некоторые слова, торжественный и меланхоличный ритм останутся в ее памяти неразрывно связанными с его тяжелым, размеренным шагом, с давящей на плечо костлявой, но все еще красивой рукой.

Эти длинные, медленно тянущиеся дни, какими они всегда кажутся в детстве, завершались вечерней молитвой и сном. По ночам она просыпалась от того, что хлопала дверь, слышались голоса, смех матери и звон шпор провожающего ее офицера, и снова засыпала под эти звуки, как под музыку. Порою сон переносил ее на несколько лет назад в прошлое, в раннее детство до мадемуазель Роз, когда служанка ночью уходила пить на кухню, оставляя Элен одну. Тогда она в тревоге просыпалась и спрашивала:

— Мадемуазель Роз, вы здесь?

Через какое-то время в темную комнату входила белая светящаяся фигура — мадемуазель Роз в длинной просторной сорочке с белой накидкой:

— Я здесь.

— Дайте мне попить, пожалуйста.

Элен пила, что-то бормотала спросонья и не глядя отдавала стакан, зная, что заботливые руки подхватят его:

— А вы... хоть немножко меня любите?

— Да. Спи.

Она не ждала поцелуев — Элен терпеть их не могла. Без всяких нежностей, объятий, сюсюканий — она их презирала. В этой ночной темноте она просто должна была услышать: «Да. Спи». Больше ей ничего не было нужно. Она согревала подушку дыханием и ложилась на теплое место, мирно погружаясь в сладкий сон.


Элен шла рядом с мадемуазель Роз, довольная своей муфточкой, нежное тепло которой разливалась по всему телу. Был зимний день, три часа. В это время года темнело рано; на улице зажигались фонари, и лавки казались сказочными, таинственными и жутковатыми из-за редких огоньков, качающихся под вывесками: то скрипящий на ветру ржавый сапог, то большая позолоченная булка, покрытая толстой коркой льда, или огромные ножницы с раздвинутыми лезвиями, которые вот-вот лязгнут на черном полотне неба. На обледенелых порогах сидели дворники. По обе стороны тротуара возвышались твердые и плотные, искрящиеся в свете фонарей снежные сугробы в человеческий рост.

Они шли к Гроссманам, с детьми которых дружила Элен. Это была богатая, степенная буржуазная семья, презиравшая мадам Кароль. Дверь отворила горничная.

Из соседней комнаты донесся женский смех: «Не все сразу, девочки, вы растреплете мне волосы, вы меня задушите!» И вслед за ним, на все лады, как безупречные гаммы, бегущие с одного конца клавиатуры в другой, послышались радостные детские крики: «Мама, мама!» А потом мужской голос: «Тише, милые мои, оставьте маму в покое...» Элен молча стояла на пороге, глядя в пол. Мадемуазель Роз взяла ее за руку, и они вошли.

Смех тут же смолк. Мебель в их гостиной была такой же, как у Каролей: золотистый торшер, черное пианино, бархатные пуфы. Все молодожены привозили такие из Парижа после медового месяца. Однако здесь все казалось Элен светлее и веселее. Посреди комнаты на цветастом диване лежала женщина.

Элен знала мадам Гроссман, но никогда не видела ее такой: в новом пеньюаре из розового батиста, окруженная детьми. Ее муж, молодой лысый мужчина с толстой сигарой во рту, стоял у дивана, наклонившись к жене. Казалось, он умирал со скуки; его рассеянный, нетерпеливый взгляд переходил от сгрудившихся у его ног домочадцев к двери, через которую он бы с радостью сбежал. Но Элен не смотрела на него, она словно зачарованная любовалась молодой женщиной. Ее черные волосы были растрепаны нетерпеливыми ручонками. Самая маленькая девочка висела на шее матери и, как щенок, пыталась укусить ее за шею и щеки.

«Эта дама не пудрится», — с горечью подумала Элен.

Две другие дочери сидели у ее ног. Самая старшая была бледная, болезненная и томная, с черными косами, закрученными баранками над ушами, а у средней щеки были пухлыми, как сочные персики, которые так и хотелось надкусить.

«А у меня не такие красивые щеки», — подумала Элен, но тут она заметила Гроссмана, его натянутую улыбку и замерший на двери взгляд. «Ему жутко скучно», — со злорадством подумала она. Иногда ей казалось, что она может понимать и угадывать мысли других.

— Здравствуй, Элен, — тихо сказала мадам Гроссман.

Она была худой, некрасивой, но живой и по-лебединому грациозной женщиной. В голосе ее проскользнули нотки жалости.

Элен опустила голову; шуба душила ее своей тяжестью. До нее донеслись слова:

— Я принесла выкройку воротничка для Натали...

— О мадемуазель Роз, вы так добры... Элен может раздеться и поиграть с моими девочками, хочешь, Элен?

— Нет, спасибо, мадам. Уже поздно...

— Ну тогда как-нибудь в другой раз...

От розовой лампы исходил искрящийся, теплый и мягкий свет... Элен смотрела на пеньюар с воланами из батиста, на утопающих в его складках, прижимающихся к мадам Гроссман трех девочек, которые не боялись помять его. Во время разговора мать гладила их темноволосые головки — по очереди то одну, то другую.

«Они такие уродливые и глупые, — в отчаянии думала Элен, — прицепились к мамочкиной юбке, как малышня. Какой позор!.. И даже эта Натали, а сама ведь на голову выше меня...»

Дети молча рассматривали ее. Натали, видимо, поняла, что Элен было неловко и, радуясь этому, то и дело выглядывала из-за юбки матери, когда та не видела ее, надувала щеки, вытягивала губы в трубочку, высовывала язык, косила глаза, строя мерзкие рожицы; но как только взгляд матери останавливался на ней, она тут же превращалась в милого пухлощекого ангела и расплывалась в улыбке. Элен снова услышала:

— Месье Кароль уехал?.. На два года, кажется?

— На разведку золотых месторождений, — отвечала мадемуазель Роз.

— В Сибирь — какой ужас...

— Он не жалуется; похоже, он неплохо переносит климат.

— На целых два года! Бедная малышка...

Мадемуазель Роз погладила Элен по голове, но та резко отстранилась.

Впервые в жизни ей было стыдно за то, что ее бросили, и ей не хотелось, чтобы гувернантка жалела ее на глазах у этих людей.

Они ушли. Теперь впереди шла Элен, и каждый раз, когда мадемуазель Роз пыталась взять ее за руку, она отстранялась, тихонько, но настойчиво, как щенок, который пытается освободиться от ошейника. На перекрестках резкий ветер так сильно хлестал по лицу, что на глаза наворачивались слезы; она украдкой вытирала веки и нос заледенелым кончиком меховой варежки.

— Прикрой лицо муфточкой... Держись прямо, Элен... — долетали до нее глухие слова.

Она на минуту выпрямлялась, но потом снова опускала голову. Впервые она задумалась, стараясь разложить по полочкам мысли о своей жизни, о семье, отчаянно пытаясь найти в своем существовании хоть какую-то радость и постоянство; ей было несвойственно предаваться унынию.

«Вот когда я сижу в своей комнате, у лампы... Мы сейчас воротимся домой... И я непременно сяду за свою желтую парту...»

Она с нежностью представляла свою маленькую детскую парту из крашеного дерева, зеленый фарфоровый колпак керосиновой лампы, которая освещает молочным светом лежащую под ней книгу.

«Нет, я не стану читать... Все эти книги ужасно меня огорчают и тревожат... А мне надо быть счастливой, как все... Сегодня вечером, перед тем как почистить зубы, я выпью стакан молока с бутербродом и съем шоколадку... Потом потихоньку от всех спрячу под подушкой “Мемориал”... Или нет, нет. Сегодня вечером я буду вырезать картинки и рисовать... Я счастлива, я просто хочу быть счастливой маленькой девочкой», — думала она. Застывшая под навесом, точно статуя, мрачная ледяная глыба, темные окна, на которых, как слезы, таяли и стекали по стеклу снежинки, — все вдруг расплылось в ее глазах, превращаясь в беспокойное черное море.


Сколько Элен себя помнила, воскресенье она встречала с грустью и тревогой: после обеда мадемуазель Роз уходила к своим подругам-француженкам, оставляя ее во власти невыносимой бабушкиной нежности. Уроки выучены, и не было никакой возможности избежать этих нескольких часов мучительного безделья, когда ей приходилось наблюдать, как в лучах заходящего солнца сверкает серебряный наперсток, да слушать позвякивание фарфоровой чашки на комоде. По воскресеньям, едва она открывала книгу, бабушка начинала причитать:

— Дорогая моя, сокровище мое сахарное, ты испортишь свои красивые глазки...

Как только она принималась играть:

— Не ползай по полу, поранишься. Не прыгай, упадешь. Не кидай мячик о стену, ты мешаешь дедушке. Иди, посиди у меня на коленках. Дорогая, дай я обниму тебя...

Юной Элен казалось, что бабушкино усталое сердце бьется с трудом, но в то же время лихорадочно и тревожно, а этот устремленный на нее старческий взгляд с робкой надеждой искал в ней хоть какое-то сходство с матерью...

— Ну, бабушка, оставь меня, — говорила Элен.

Когда Элен уходила, бабушка до вечера ничего не делала. Она сидела, сложив на коленях худые руки, еще красивые, но потемневшие и потрескавшиеся от возраста и домашней работы, которой она внезапно предалась, находя в стирке и глажке белья, в грубом обращении кухарки что-то вроде удовольствия от собственного унижения. Вся ее жизнь была чередой неудач и несчастий; она испытала бедность, болезни, смерть близких, измены и предательства. Бабушка чувствовала, что дочь и зять с трудом выносят ее. В родных и знакомых кипели силы и энергия била ключом, а она родилась уже старой, беспокойной и усталой. Находясь в полной власти своей пророческой грусти, она больше боялась будущего, нежели плакала о прошлом. Жалобы бабушки угнетали Элен, неосторожные слова пробуждали в глубине души, видимо, унаследованный страх. Ее преследовали чувство незащищенности, тревога, страх смерти, темноты, одиночества, боязни, что мадемуазель Роз однажды уйдет и больше не вернется. Сколько же раз Элен приходилось слышать, как матери ее подружек говорят, глядя на нее притворно нежным взглядом, как смотрят на ребенка, если не хотят, чтобы он что-то заподозрил:

— Если вы только согласитесь... Мы можем предложить пятьдесят рублей в месяц или даже больше. Я говорила с мужем. Он полностью согласен. Вы жертвуете собой, мадемуазель Роз, но ради чего? Дети так неблагодарны...

Все в жизни было зыбко, скоротечно, менялось на глазах. Неумолимый поток далеко и навсегда уносил близких людей, спокойные дни. Иногда мирно сидящую с книжкой в уголке Элен охватывала паника, какое-то предчувствие вселенского одиночества. Комната вдруг становилась враждебной, страшной; вокруг узкого кружка света лампы сгущались тени, подкрадываясь к ней. Мрак душил ее, она махала руками, пытаясь разогнать его, как пловец рассекает толщу воды. Белая полоска света, проникающая в комнату из-под двери, вызывала у нее ужас. Наступал вечер, мадемуазель Роз еще не было дома... и ей казалось, что она уже никогда не придет...

«Она не вернется. Когда-нибудь она уйдет навсегда», — думала Элен.

А ей ничего не скажут. Однажды от нее уже скрыли смерть ее собаки. Чтобы она никому не надоедала своим плачем, ей просто сказали: «Она захворала, но скоро вернется», — добавляя к ее горю еще и муки надежды. В тот день, когда мадемуазель Роз уйдет, ей опять ничего не скажут. Она будет сидеть за поздним ужином и смотреть на их лживые лица.

— Ешь. Иди спать, мадемуазель задерживается, но скоро вернется.

Ей чудилось, что она уже слышит эти притворные жалкие голоса. Элен с ненавистью оглядела комнату — лишь пустота, тишина да изощренно терзающий сердце мрачный покой. Эта тревога была у нее в крови, и ей следовало смириться с ней, как с наследственной болезнью; страх искажал ее бледное лицо, давил ей на грудь, сковывал слабое тело.

Однако когда ей исполнилось десять, она стала находить в этом воскресном одиночестве какое-то меланхоличное очарование. Элен любила необычную тишину этих долгих дней, которые спокойно шли один за другим, словно вращающиеся вокруг своей оси маленькие темные планеты.

Солнечный луч медленно скользил по розовой выгоревшей обивке, которая когда-то была бордовой. Добравшись до лепного карниза, он превратится в узкую светлую полоску, потом медленно исчезнет, и тогда лишь потолок будет отражать белое свечение неба.

Стояли первые осенние дни, когда воздух становится холодным и прозрачным. Прислушавшись, можно было уловить звоночек проезжающего мимо по бульвару торговца мороженым. Листва на деревьях во дворе поредела от августовского, но в этих местах уже осеннего ветра. Ветки, одетые в трепещущие на ветру и просвечивающие на солнце розовые сухие листья, казались совсем хрупкими.

Однажды Элен забрела в комнату матери. Она любила приходить сюда, втайне надеясь застать мать врасплох, выведать ее секреты. Девочку стала интересовать ее загадочная жизнь, что в ту пору проходила большей частью за пределами дома. Элен питала к своей матери странную ненависть, растущую вместе с ней, для которой, как и для любви, у нее не было ни одной и вместе с тем тысяча причин, которую, как и любовь, она могла объяснить только так:

«Потому что она — это она, а я — это я».

Она вошла, заглянула в ящики стола, поиграла со стеклянными украшениями, безделушками из Парижа, что валялись в шкафу. Из соседней комнаты ее позвала бабушка:

— Что ты там делаешь?

— Ищу тряпки, чтобы нарядиться.

Она сидела на ковре, держа найденную на дне ящика комода нижнюю рубашку.

Ткань была разорвана в нескольких местах, вероятно, грубой сильной рукой, резко дернувшей кружева на плече так, что лента еле держалась на нескольких шелковых нитях. От рубашки исходил странный запах, смесь ненавистных духов ее матери, табака и какого-то терпкого, теплого и удивительного для нее аромата, который Элен не могла ни угадать, ни узнать и от которого ей стало не по себе и отчего-то ужасно стыдно.

«Какой же мерзкий запах», — подумала она.

Она то подносила шелковые лохмотья к лицу, то опускала их. На дне ящика лежали и янтарные бусы. Она взяла их, повертела в руке, потом снова схватила рубашку и закрыла глаза, пытаясь воскресить в памяти что-то давно забытое. Но нет, она ничего не помнит, просто в глубине ее детской души впервые пробудились чувства, от которых ей стало почему-то стыдно и смешно. В конце концов она свернула рубашку в комок, швырнула ее в стену, потопталась по ней и ушла из комнаты, но этот запах сохранился на ее руках и передничке. Элен чувствовала его даже лежа в постели, он проникал в ее детские сны, как зовущий далекий голос, как звуки музыки, как хриплый крик или воркование диких голубей по весне.


Элен дружила с мальчиками Манассе, которые жили в деревянном доме посреди сада, расположенного на окраине города. На дворе стояла поздняя осень, и детей старательно оберегали от холода, которого в России боялись как стихийного бедствия. По воскресеньям Элен приходила к Манассе. Их любимая игра требовала выносливости: нужно было вылезти через окно учебной комнаты, ползком пересечь балкон гостиной, выпрыгнуть в сад, где уже выпал первый снег, и там, в развевающихся на ветру накидках, которые казались им одеждой воинов из романов, вооружившись ветками, деревянными саблями и хлыстами, играть в войну, в разбойников, бросаться липкими тяжелыми снежками, еще мокрыми и рыхлыми, с привкусом гнили и запахом осенних дождей.

Оба мальчика Манассе были толстые, белокурые, с флегматичным и покорным выражением на бледных лицах. Элен приказывала им строить шалаш из хвороста и сухой листвы в углу сарая, а сама, затаившись в тени балкона, прислушивалась к разговорам и внимательно наблюдала за каждым движением родителей Манассе и их друзей. Те мирно играли в карты при свете лампы, но она воображала их командирами австрийской и российской армий накануне битвы при Аустерлице. Мальчики же были из героической армии Наполеона, о которой она, впрочем, имела смутное представление. Шалаш, что они строили, — это крепость, и успешный ее штурм обеспечит им победу. Склонившиеся над картами и планами вокруг зеленого стола Манассе представлялись ей штабными офицерами, а она сама, стоявшая в тени на ветру под кружащими хлопьями снега, — молодым отважным капитаном, который, рискуя своей жизнью, преодолел все преграды и проник в самое сердце вражеского лагеря.

В этом тихом городке, где журналам и газетам было запрещено высказываться, никто не осмеливался затрагивать в разговоре общественные дела, в то время как события личного характера здесь протекали обыденно, тихо и гладко, как спокойная река. Измены в глазах общества со временем приобретали определенный статус и постепенно превращались во второй, признанный даже самими супругами, брак. Людские страсти находили выход в игре в карты, в мелких выигрышах, за которые, однако, сражались не на шутку. Дни были короткими, ночи долгими. Досуг проводили то у одного, то у другого, играя в винт, вист и преферанс.

Грузная мадам Манассе сидела в глубоком мягком кресле, над ее желтоватым лицом возвышалось сооружение из крашенных в золотистый цвет волос. Пышная грудь лежала на животе, складки которого спускались на колени, а жирные щеки дрожали, как желе. По одну сторону от нее сидел муж, мужчина в очках, с бледными холодными руками, а по другую — в результате долгого пользования всеми признанный любовник, еще лысее и толще мужа. Напротив окна сидела молодая женщина с черными волосами, уложенными в длинный валик на лбу. Она говорила скороговоркой и безостановочно курила, выпуская из ноздрей тонкую струйку пахучего дыма, словно дельфийская пифия в пророческом экстазе. Подняв голову, она первой заметила бледное личико Элен, припавшей к окну.

Мадам Манассе покачала головой и с укоризной сказала:

— Сколько раз детям было велено не выходить на улицу в такую погоду!

Она приоткрыла окно, и Элен, проскользнув в него, впрыгнула в комнату.

— Не браните ваших мальчиков, мадам. Они послушались вас и сидят в своей комнате, — сказала она, поднимая свои блестящие невинные глаза на мадам Манассе, — а я тепло укутана и не боюсь холода.

— Ох уж эти дети! — воскликнула мадам Манассе.

Но, услышав, что ее мальчики в тепле, она лишь улыбнулась и, потрепав кудри Элен, проронила:

— Какие красивые волосы!..

Однако такой комплимент дочери Беллы Кароль был вряд ли уместен; она поджала губы, из которых вырвался легкий свист, похожий на звук флейты, и тут же добавила:

— Но они же не от природы кудрявые, не так ли?

«Ну и гадина!» — подумала Элен.

— Твой папа скоро вернется в Петербург?

— Я не знаю, мадам.

— Как прелестно она говорит по-французски!

Мадам Манассе продолжала тихонько поглаживать кудри Элен. Когда она сжимала пальцы своих толстых белых рук, они как будто срастались. Время от времени она поднимала руки и слегка трясла ими, оттого что кровь не приливала к ним и кожа оставалась белой. Она отвела волосы Элен от ушей, с горьким вздохом увидела, что они маленькие и аккуратные, и снова старательно прикрыла кудрями ее виски.

— Вы не находите, что ее безупречный акцент просто восхитителен?.. Сразу видно, что мадемуазель Роз парижанка. У нее такой хороший вкус, а руки просто золотые... Твоей маме очень повезло с ней. Значит, ты не знала, что твой папа приезжает в Петербург?.. И вы тоже, разумеется. Мама тебе ничего не говорила?

— Нет, мадам... Еще нет...

— Она будет рада увидеться с папой после стольких-то лет... Ах, как ей будет приятно... Если бы мне пришлось расстаться с моим дорогим мужем... Даже не могу подумать об этом, — сказала мадам Манассе с чувством, — но, к счастью, все мы такие разные... Два года, не так ли? Два года прошло, как твой папа уехал?

— Да, мадам.

— Целых два года... Я надеюсь, ты его еще помнишь?

— О да, мадам!

Помнит ли она своего отца? «Разумеется», — думала Элен. Ее сердце переполняла радость при мысли о нем, при воспоминании, как он приходил к ней в комнату по вечерам...

«Но ведь я вспомнила о нем впервые с тех пор, как он уехал...» — размышляла Элен с нежностью и угрызениями совести одновременно.

Мадам Манассе спросила:

— А мама не скучает, не правда ли?

Элен с холодным спокойствием рассматривала эти напряженные от жадного любопытства лица. Ноздри молодой женщины дрожали, выпуская голубые кольца дыма. Мужчины усмехались, переглядывались и демонстративно хмыкали, постукивая по столу сухими узловатыми пальцами, вздыхали и пожимали плечами, с жалостью и иронией посматривая на Элен.

— Нет, она не скучает...

— Ну, как говорится, устами младенца глаголет истина, — произнес один из них. — Я знал вашу маму, когда она еще была с вами одних лет, мадемуазель.

— А вы знали Сафронова молодым? — спросила мадам Манассе. — Когда я переехала сюда, он был уже старик.

— Да, я знал его в ту пору. Он промотал состояние своей матери, потом жены и дочери, которая унаследовала деньги от отца старухи Сафроновой. Три состояния...

— Не считая своего собственного, я полагаю...

— У него никогда и копейки за душой не было, но это не помешало ему жить припеваючи, уверяю вас. А Белла еще ходила в школу, когда я познакомился с ней...

Элен представила свою мать, женщину, которую она так боялась и ненавидела, толстой круглолицей девочкой с собранными гребешком волосами, но тут же отогнала эту мысль прочь. Образ обыкновенной маленькой девочки, которая, как и другие, могла обижаться на своих родителей, добавлял слишком много новых нюансов в жестокий портрет матери, что Элен уже давно тайно составила в своем сердце.

Мадам Манассе тихо сказала:

— А у нее красивые глаза.

— Она похожа на отца, что тут говорить! — сказал кто-то с сожалением.

— О дорогая моя...

— Ну что ж теперь! Такое случается. Но я знаю одного человека, которому всегда везет...

— Иван Иванович, замолчите же, довольно злословить! — со смешком произнесла мадам Манассе и перевела на Элен взгляд, который означал: «Ребенок же поймет... Ребенок ни в чем не виноват...»

— Сколько тебе лет, Элен?

— Десять... Мадам...

— Уже большая девочка... Мама скоро должна подумать о твоем замужестве.

— Это не беда. Знаете, в таком темпе Кароль скоро станет миллионером.

— Не стоит преувеличивать! — воскликнула мадам Манассе, с трудом выговаривая слова, будто они обжигали ей губы. — Одни говорят, он заработал уйму денег, открыв новое месторождение, чему, между прочим, я не очень-то верю, другие, что увеличил добычу на старом. Наверное, так оно и есть. Я не знаю. У мужчин столько возможностей сколотить состояние... У тех, кто умеет крутиться... Как бы то ни было, быстро заработанные деньги быстро тратятся, друзья мои. Колесить по свету — не самое лучшее средство разбогатеть. Однако Бог свидетель, я желаю только благополучия этому бедняге...

— Вы знаете, говорят же, «повезло».

— Ну все, все, помолчите... Вы сплетничаете, как старуха. Не судите, да несудимы будете, — сказала мадам Манассе. Она притянула Элен к себе и поцеловала.

Элен с отвращением почувствовала, как ее прижимают к горячей, тяжелой, дрожащей груди.

— Мадам, можно мне теперь пойти поиграть?

— Ну конечно, конечно, беги играй, малышка, повеселись от души, пока ты здесь, моя бедная девочка... Как прелестно у нее выходит реверанс... Эта малышка просто очаровательна...

Она побежала в сад, где мальчики встретили ее радостными воплями. Они кривлялись и бегали вокруг нее, словно обезумев от веселья и усталости после долгих воскресных игр. Элен закричала:

— Напра-во! Ло-жись! Ползком впе-ред!...

Закинув палку на плечо, в развевающейся на ветру накидке, она ползла между кустами под стоны и сопение мальчиков. Блестящие снежинки кружили на фоне ранних осенних сумерек. Элен полной грудью вдыхала влажный горьковатый воздух, но сердце ее сжималось от какой-то странной, необъяснимой боли.


Летом, ближе к вечеру, когда жара немного спадала, мадемуазель Роз водила Элен в городской сад. В мутном от пыли воздухе пахло навозом и розами. Они пересекали бульвар, и городской шум утихал; вдоль улиц тянулись сады со старыми липами; в глубине аллей едва виднелись дома; иногда сквозь ветви мелькали розовые стены и золотой колокол маленькой часовни. По пути не встречалось ни одного экипажа, только редкие прохожие. Листья на земле заглушали шум шагов. Элен радостно бегала вокруг мадемуазель Роз, как все дети и собаки на прогулках. Она чувствовала себя свободной, счастливой и сильной. На ней было белое платье с тремя воланами, украшенными английской вышивкой, поясом из муара и двумя большими легкими бантами, приколотыми булавками к легким тарлатановым юбкам. На голове ее красовалась большая соломенная шляпа с кружевами, в волосах белая ленточка, на ногах лаковые туфли и новые носочки из черного шелка. Даже в таком наряде Элен ухитрялась бегать, прыгать, залезать на каждую лавку, что попадалась им по пути, топтать опавшие листья, а мадемуазель Роз только и успевала повторять:

— Ты порвешь платье, Лили...

Но она ничего не слушала. Ей было десять, и она просто сходила с ума от этих минут счастья, столь редких в ее горькой жизни.

От сада спускалась крутая улочка, на ее пыльных тротуарах, покрыв головы от солнца белыми носовыми платками, на корточках сидели босоногие старухи. Они торговали моченными в ведрах твердыми зелеными яблоками, клубникой и ранними розами.

Иногда по улице проходили процессии паломников, идущих в знаменитые монастыри на Днепре. Они брели, горланя церковные гимны и распространяя скверный запах грязного тела и застарелых ран, а за ними тянулось облако желтой пыли. Бледные прозрачные цветы лип падали на их непокрытые головы, путались в заросших бородах. Толстые священники с длинными черными жидкими волосами несли на вытянутых руках тяжелые иконы в золотых, сверкающих на солнце окладах. Пыль, военная музыка, крики паломников, летающая в воздухе шелуха семечек создавали пьянящее ощущение дикого праздника, который дурманил, завораживал и в то же время вызывал у Элен смутное чувство отвращения.

— Иди скорее сюда! — сказала мадемуазель Роз, хватая Элен за руку и уводя ее. — Они грязные, от них можно заразиться всеми болезнями... Иди же, Элен!..

Каждый год с приходом паломников в городе случались эпидемии. Чаще всех болели дети. Год тому назад умерла старшая дочь Гроссманов.

Элен послушно бежала впереди мадемуазель Роз, но до них еще долго доносились отголоски песен, удаляющихся в сторону Днепра.

В саду играла военная музыка, трубы и барабаны издавали оглушительные звуки, вокруг пруда бродили студенты, а в противоположном направлении под руку ходили лицеисты. Над толпой возвышался памятник императору Николаю Первому, сверкавший в горячих лучах солнца.

Студенты и лицеистки улыбались, при встрече вполголоса переговаривались, обменивались цветами, записками, обещаниями. Элен не понимала чувства молодых людей, любовные уловки, кокетство — не то чтобы она их не замечала, но «это», как с презрением говорила она, совершенно ее не интересовало.

«Как же они глупо выглядят со своими подмигиваниями, визгами и хихиканьем!»

Игры, бег наперегонки — вот это совсем другое дело... До чего же приятно бежать, чувствуя, как волосы хлещут по лицу, щеки горят, а сердце будто вот-вот выскочит из груди. Ты слышишь свое прерывистое дыхание, тебе кажется, будто весь сад кружится каруселью, и ты непроизвольно кричишь — что может быть лучше?

Быстрее, еще быстрее... Ты сбиваешь с ног гуляющих по саду людей, поскальзываешься на бортике пруда, падаешь в холодную мягкую траву...

Элен запрещали ходить по темным аллеям, где на скамейках в тени целовались парочки. Однако каждый раз, увлеченная беготней с друзьями-мальчишками, она оказывалась именно там. Глаза ребенка равнодушно смотрели на эти бледные, прильнувшие мягкими дрожащими губами друг к другу лица, словно не замечая их.

Однажды летом, когда ей исполнилось десять, Элен перепрыгнула через ограду аллеи, порвав кружевные воланы платья, и спряталась в траве. Напротив нее на скамейке обнималась парочка. Ярмарочный гул, заполнявший сад днем, с приходом вечера утихал, и вдали слышались только сладострастный шепот, шум фонтанов, пение птиц и приглушенные слова. Кроны дубов и лип спасали от палящего солнца. Лежа на спине, Элен смотрела, как в верхушках деревьев дрожит свет наступающего вечера. По ее лицу катились жгучие капельки пота, ветер высушивал их, оставляя на коже приятное ощущение свежести. Она закрыла глаза. Пускай мальчишки поищут ее... Они ужасно ей надоели... В траве резвились золотистые прозрачные жучки. Тихонько поднимая крылья, которые с трудом отлипали от тельца, они надувались и исчезали на фоне лазурного неба. Ей казалось, что она помогает им взлететь. С наслаждением катаясь по траве, Элен приминала ее горячими ладошками, ласково терлась щекой о душистую землю. Через ограду виднелась пустая широкая улица. На камнях, подвывая, словно жалуясь, зализывала раны собака; тихо и лениво звонили колокола; вскоре мимо прошла небольшая группа усталых, молчаливых паломников, они бесшумно шагали босыми ногами по пыльной земле, держа иконы, на которых легкий ветерок слегка колыхал ленточки.

На скамейке в тишине целовались сын польского адвоката Познанский и девушка в форме, какую носили все лицеистки в городе: коричневое платье, черный передничек, волосы собраны в маленький пучок под соломенной шляпкой.

«Ну и дура», — подумала Элен.

Она с насмешкой смотрела на розовую пылающую щеку, обрамленную черными волосами. Паренек надменно вскинул голову в лицейской фуражке с имперским орлом.

— Позвольте заметить, что ваши предрассудки глупы, Тоня, — сказал он хриплым ломающимся голосом, в котором, как у всех подростков, проскакивали то женские, то детские нотки. — Если хотите, — продолжил он, — пойдемте ночью на берег Днепра, при свете луны... Если б вы только знали, как это чудесно... Мы разведем костер на траве и ляжем возле него... Нам будет хорошо, словно в колыбели, и мы будем слушать пение соловьев...

— Замолчите же! — бормотала девушка, краснея и слабо отталкивая руки, которые уже расстегивали ее платье. — Разумеется, я не пойду... А вдруг дома узнают... Я боюсь, я не желаю, чтобы вы меня презирали потом... Вы все такие...

— Дорогая моя! — воскликнул паренек.

Он притянул к себе ее лицо.

«Бедная дурочка, — подумала Элен, — нет, ну скажите на милость, что за удовольствие тереться щекой о твердые металлические пуговицы, чувствовать на груди грубую ткань его формы, его влажный рот на своих губах. Фу... И это они называют любовью?»

Нетерпеливая рука паренька так резко дернула лямку черного школьного фартука, что ткань не выдержала. Элен увидела едва сформировавшиеся нежные бледные груди, на которые тут же легла рука влюбленного.

— Фу, какая мерзость! — пробормотала Элен.

Она поспешно отвела взгляд и легла на траву, которая слегка колыхалась от поднявшегося к вечеру ветра; пахло рекой, камышами и тростником. На мгновение Элен представила эту медленно текущую реку в лунном свете, с горящими по берегам огнями. Когда она болела коклюшем, врач советовал ей чаще бывать на свежем воздухе, и отец после работы, уже на закате дня, катал ее на лодке. Иногда они останавливались на ночь в одном из маленьких белых монастырей, что возвышались на островках. Это было так давно... У нее возникло смутное ощущение, что в то время их дом больше походил на дома других семей, был более «настоящим»... Она тщетно попыталась найти другое слово, но, вздохнув, повторила про себя:

«Более настоящим... Они ругались, но не так... Ругаются все... А теперь ее никогда не бывает дома... Интересно, где она может шататься ночи напролет?»

И тут она вспомнила, что порой ее мать говорила о ночном Днепре, о пении соловьев в старых липах на берегу...

Тихонько насвистывая, она подобрала валявшуюся на траве ветку и стала медленно сдирать с нее кору.

— Днепр в лунном свете, ночью... Любовь, влюбленные, любовь, — бормотала она. Элен помолчала немного и тихо сказала слово из французских романсов, которое ее мать всегда произносила со вздохом: — Любовник... Вот как это называется...

В ее памяти всплыло еще одно неприятное воспоминание, но пора было возвращаться. На кисти сирени брызнули струйки воды из шланга, в воздухе повеяло приторным ароматом. Она встала и, отведя глаза, прошла мимо скамейки.

Уже в конце аллеи, преодолевая смутную брезгливость и стыд, она бросила любопытный взгляд на неподвижную парочку; их беззвучные поцелуи были такими сладостными и чувственными, что сердце Элен смягчилось. Она пожала плечами и по-старушечьи снисходительно подумала: «Ладно, пусть целуются, если им так нравится...»

Элен перелезла через ограду, из озорства разодрав свои голые ноги о колючки кустарника, и, сделав большой крюк, вернулась к мадемуазель Роз, которая вышивала ирландский узор себе на воротничок.

Они направились домой. Элен, понурив голову, молча шла возле мадемуазель Роз. Статуя Николая Первого с безумным лицом в сумерках грозно возвышалась над засыпавшим городом. Улицы опустели, остались лишь запахи, шепот, последние сонные чириканья птиц, легкие тени летучих мышей на фоне круглой розовой луны...

В это время дом был пуст... «Она» шаталась Бог знает где... Дедушка ел мороженое на террасе кафе «Франсуа» и вздыхал, вспоминая «Тортони»[7]. Ароматное мороженое таяло на жаре летнего вечера. Он читал французские газеты, страницы которых весело шелестели от легкого ветерка. Элен и не догадывалась, что дедушка с нежностью, с любовью думал о ней. На всем белом свете он любил только ее... Белла была эгоисткой, плохой матерью... «Что касается ее поведения, слава Богу, это уже не мое дело... Хотя она права, если в этом мире и есть что хорошее, то это любовь... Но малышка... Она такая смышленая... она будет страдать... она уже все понимает, чувствует...» Эх! Но что он мог поделать? Он так ненавидел разговоры, сцены, ссоры...

В его возрасте он заслужил, чтобы его оставили в покое... Но деньги, деньги... Эти деньги были не Беллы, и все же каждый раз она ловко давала ему понять, что им есть на что жить только благодаря ей, благодаря ее мужу... И каждый раз напоминала ему о растраченном состоянии... Милая девочка... Однако она его любит, гордится им, его моложавостью, красивой одеждой, безупречным французским... Живут они неплохо, не трогают друг друга, не следят за каждым шагом... Рано или поздно все образуется... Она постареет... Как все женщины, начнет сплетничать, играть в карты, и, возможно, в ней проснется запоздалая нежность к дочери...

Все может быть... Впрочем, это все не так уж страшно... Он заказал еще одно фисташковое мороженое и с удовольствием стал его есть, глядя на звезды.

Дома от окна к окну ходила бабушка, то и дело вздыхая:

— Элен... Элен еще не воротилась... А ведь утром был дождь... но мадемуазель Роз воспитывает ее на французский манер... «На французский манер, — с ненавистью думала она, — ребенок сляжет из-за этих сквозняков, из-за распахнутых окон».

Ах, как она ненавидела мадемуазель Роз!.. Ненависть переполняла ее сердце... Она скрывала ее от самой себя, говоря:

— Эти гувернантки, эти иностранки неспособны любить ребенка так, как мы...

Элен шла молча, ей хотелось пить. Она мечтала о холодном молоке в старой синей кружке, которая ждала ее на краю умывальника в комнате. Как она жадно выпьет его, запрокинув голову, как почувствует нежный вкус ледяного молока на губах, во рту... В ее воображении холодный свет сияющей луны за окном сливался с наслаждением от утоления жажды. Вдруг, перед самым домом, она вспомнила найденную в комнате матери рубашку, разорванную, как черный фартук той школьницы... Ужасно обрадовавшись своему открытию, она невольно вскрикнула, схватила мадемуазель Роз за руку и, хитро смотря на нее своими блестящими карими глазами, с улыбкой сказала:

— Теперь я знаю. У нее есть любовники, да?

— Замолчи, сейчас же замолчи, — прошептала мадемуазель Роз.

«Она сразу поняла, о ком я говорю», — подумала Элен.

Радостно взвизгнув, она вскочила на старый пень и запела:

— Любовник!.. Любовник!.. У нее есть любовник! — И тут же капризно добавила, заметив, что в ее комнате зажегся свет: — Ах, как мне хочется пить! Мадемуазель Роз, дорогая мадемуазель Роз, ну почему мне нельзя мороженое?

Но мадемуазель Роз, погруженная в свои мысли, ничего не ответила.


Даже в жизни Элен иногда наступал праздник. Каждый год она с матерью и мадемуазель Роз ездила во Францию... Какое счастье вновь оказаться в Париже!.. Она так его любила!.. Теперь, когда Борис Кароль разбогател, его жена останавливалась в «Гранд-отеле», а Элен жила в скверном пансиончике за Нотр-Дам-де-Лоретт. Девочка подрастала, и ее следовало держать подальше от той жизни, которая нравилась матери. Мадам Кароль старалась сэкономить на проживании Элен и мадемуазель Роз, извлекая из ситуации и материальную выгоду. Но Элен была совершенно счастлива. В течение нескольких месяцев она жила как ее французские ровесники. Как же она завидовала им, неустанно наблюдала за ними! И почему она не родилась в одном из этих неприглядных тихих райончиков, где все дома похожи один на другой? Родиться и вырасти в Париже... Быть дома... Не встречаться каждое утро с матерью в Булонском лесу, чтобы медленно пройтись с ней по аллее Акаций (выполнив эту обязанность, Белла Кароль считала, что имеет право забыть о дочери до завтрашнего дня, за исключением тех случаев, когда та серьезно заболевала). Не видеть, как она, в вуали с мушками, закрывающей лицо, разодетая по моде той поры в ирландский жакет и тянущиеся по опавшим листьям юбки, вышагивает, будто разукрашенная лошадь в похоронной процессии, пока в конце аллеи ее поджидает аргентинец с кожей цвета сигары... Не трястись пять дней в поезде, чтобы снова вернуться в ту варварскую страну, которую она не могла считать своей, потому что говорила по-французски лучше, чем по-русски, потому что ее волосы не были забраны в тугие косички, а уложены в кудри, и платья сшиты по парижской моде... Или хотя бы быть дочкой того лавочника возле Лионского вокзала, с розовыми, как редиски, щеками, носить черный фартук и спрашивать у матери:

— Мама, где тетради в клеточку за один су?

Просто быть той девочкой...

— Элен, держись прямо.

«Вот черт!»

Если бы только ее звали Жанна Фурнье, или Лулу Массар, или Анриетта Дюран, именем, которое легко понять, легко запомнить... Нет, она не походила на других... Не очень... А как жаль!.. И все-таки... Ее жизнь была ярче, интереснее, чем жизнь других детей... Она столько всего знала! Она повидала столько разных стран... Порою ей казалось, что в ее теле уживались две разные души... Элен была еще маленькой девочкой, но у нее уже столько воспоминаний, что она легко могла понять значение взрослого слова «опыт»... Иногда при мысли об этом ее охватывала какая-то пьянящая радость. Она шагала в красноватых сумерках, наступающих в Париже в шесть часов вечера, когда по улицам растекается мягкий свет, держала за руку мадемуазель Роз, смотрела в лица прохожим, придумывала им имена, воображала их прошлую жизнь, кого они любят, что ненавидят... И хвасталась про себя: «Вот в России люди бы не поняли их языка, не узнали бы, что думает торговец, кучер, крестьянин... А я знаю... Я понимаю и тех и других... пусть они толкают меня... Я путаюсь у них под ногами, пытаясь поймать свой мячик. А они думают: “Эти дети просто несносны”, но я-то умнее, я повидала больше, чем они за всю их длинную скучную жизнь...»

С этими мыслями она смотрела на рождественские витрины большого магазина и снова с тоской в сердце представляла себе парижскую семью, их квартирку, рождественскую елку под фарфоровой люстрой...

Элен взрослела. Ее тело менялось, теряя свою детскую крепость; ноги и руки постепенно становились худощавыми, хрупкими; красивый розовый румянец исчезал, лицо бледнело, подбородок стал длиннее, а глаза провалились.

В последнюю зиму перед началом войны ей исполнилось двенадцать. Тогда она жила в Ницце, отец должен был приехать за ними из Сибири, чтобы увезти в Петербург.

В тот год в Ницце Элен впервые без презрительного равнодушия слушала ласковый, романтичный шум моря, итальянские романсы, слова «любовник», «любовь»... Ночи были теплыми, в воздухе витал чудесный аромат... Она была в том возрасте, когда девочки внезапно просыпаются по ночам с выпрыгивающим из груди сердцем, сжимают дрожащими руками плоскую грудь под вышитой ночной рубашкой и думают: «В такой-то день мне исполнится пятнадцать лет, шестнадцать лет... В такой-то день я стану женщиной...»

Борис Кароль приехал в Ниццу мартовским утром. Отец останется в ее памяти таким, каким она увидела его в тот день: окрепшим, смуглым, с ярко-красным ртом. Когда он наклонился к ней, она приложила свои губы к его шершавой щеке и вмиг почувствовала, как любовь наполнила ее сердце такой острой радостью, что ей стало больно и тревожно. Бросив мадемуазель Роз, Элен повисла на руке отца. Он улыбнулся ей. Когда он смеялся, его лицо освещалось каким-то плутовским огоньком. Она с нежностью поцеловала красивую смуглую руку с ногтями такой же формы, как у нее. Вскоре раздался пронзительный и грустный гудок уходящего поезда, словно мелодия, которая отныне всегда будет звучать во время кратких появлений отца в жизни Элен. Тут же начался разговор, который был для нее пустым набором звуков — слова в нем заменяли цифры, с этой минуты они останутся для нее лишь цифрами, хотя их отзвуки будут сопровождать ее, пока смерть навеки не сомкнет губы отца.

— Миллионы, миллионы, акции... акции банка «Шелл», акции «Де Бирс», купили за двадцать пять, продали за девяносто...

Плавно покачивая бедрами, мимо них прошла девушка с полной корзиной серебристой рыбы на голове:

— Sardini! Belli sardini!

На каждом «i» она своим тонким голосом издавала стонущий пронзительный, как крик морской птицы, звук.

— ...Я спекулировал... Он спекулировал...

Только позвякивали колокольчики взятой напрокат коляски; лошадь трясла длинными ушами над соломенной шляпой в форме конуса; кучер губами теребил цветок.

— Я выиграл... я проиграл... Я снова выиграл... Деньги, акции...

— Медь, серебряные рудники, золотые прииски... фосфаты... миллионы, миллионы, миллионы...

После того как Кароль пообедал и переоделся, Элен увязалась с ним на прогулку. Они молча прошли Английскую набережную. О чем им было разговаривать? Кароля интересовали только деньги, секреты выигрыша и дела, а Элен была еще несмышленым ребенком и с обожанием смотрела на него.

Он улыбнулся ей, ущипнув за щеку:

— Скажи-ка, а не пойти ли нам перекусить в «Монте-Карло»?

— О да, — тихонько сказала Элен и радостно прищурилась.

После полдника в «Монте-Карло» Кароль вдруг занервничал. Некоторое время он, словно колеблясь, барабанил пальцами по столу, затем встал и повел ее за собой.

Они вошли в казино.

— Жди меня здесь, — сказал он, указав на вестибюль, и исчез.

Она села, стараясь держаться прямо и не запачкать перчатки и пальто. Зеркало, перед которым чудаковатого вида женщина размашисто красила губы красной помадой, отражало худенькую маленькую фигурку ребенка, с обрамленным кудрями лицом, в воротничке из, пусть жидковатого, меха горностая, который отец привез ей из Сибири. Элен пришлось ждать очень долго. Время шло. Одни мужчины входили, другие выходили. Она видела странные лица старух с большими сумками; их руки еще дрожали от золотых монет. Ей уже доводилось бывать в казино. Элен помнила: когда-то давно, проходя по игровому залу в Остенде, она видела, как под ногами игроков валялись золотые монеты, на которые они не обращали никакого внимания. Но теперь Элен умела видеть не только очевидное. Она смотрела на этих нарумяненных, напудренных женщин и думала: «Есть ли у них дети? Были ли они молоды? Были ли счастливы?»

Когда-то нам было жалко детей, но, повзрослев, становится жалко и стариков, потому что, глядя на их увядшие лица, мы понимаем: однажды будем такими же... Этот возраст означает, что детство уходит.

Небо за окном все темнело. Прекрасная бархатная ночь, итальянская ночь с освещенными фонтанами, ароматами, распустившимися магнолиями, легким ласкающим ветерком... Прижавшись лицом к стеклу, Элен смотрела в окно. Ночь казалась ей слишком жаркой, слишком сладостной, «не для детей», улыбнувшись, подумала она. Она чувствовала себя маленькой, потерянной и в чем-то виноватой. (Почему? За мной никто не придет. Я ведь была с папой. Впрочем, он недолго занимался мной...) Было восемь часов вечера. Перед «Кафе де Пари» останавливались экипажи, из них выходили разодетые мужчины, женщины в вечерних платьях. Под балконом слышались звуки мандолины, поцелуев, приглушенные смешки. На набережной, ведущей к казино, мерцали огни, на которые собирались все распутные женщины города. Уже девять часов... «Я хочу есть, — подумала Элен, — что же делать? Остается только ждать, ведь меня не пустят в зал». Сколько было здесь таких, как она, покорно ждущих кого-то... В вестибюле сидели встревоженные, скучающие женщины и, молча, не жалуясь, считали минуты... Она отчего-то чувствовала себя старой и покорной, возможно, ей придется провести на этой банкетке целую ночь. Если бы только не слипались под тяжелыми веками глаза... Время тянулось до того медленно... и тем не менее казалось, что стрелка на стенных часах казино передвигается с удивительной быстротой. Только что было полдесятого, в это время она обычно ложится спать. Но вот стрелка сдвинулась, показала без десяти десять, потом десять часов... Чтобы не заснуть, Элен принялась шагать из одного конца вестибюля в другой. На его противоположной стороне, в тени, так же взад-вперед ходила женщина в боа с развевающимися розовыми перьями. Элен наблюдала за ней. Ей чудилось, что от голода ее разум удивительным образом воспарил и переселился в эту женщину, а ее сердцу передались усталость и тревога незнакомки. Как же сильно хочется есть... Она вдохнула запах бульона, доносящийся с кухни «Кафе де Пари».

«Я чувствую себя чемоданом, который забыли в камере хранения», — подумала она, пытаясь шуткой утешить себя.

Разумеется, все это было забавно, очень забавно... Она осмотрелась — кроме нее, детей в вестибюле не было, все они уже давно спали. Заботливые руки затворили окна и задернули шторы их комнат. Они не слышат шепот пристающего к цветочницам старика, не видят, как целуются на лавках парочки.

«Мадемуазель Роз меня бы не забыла... Я ведь все не могла поверить, но это правда, одна она любит меня...» — с горечью думала Элен.

Одиннадцать часов. Этот белый город в свете луны казался суровым и чужим... Она все шагала взад-вперед с полузакрытыми от одолевающего ее сна глазами, считая, чтобы не заснуть, огни на набережной, в окнах домов. Полно! Хватит хныкать... Неужели она расплачется, как оставленный в скверике ребенок?.. Из казино, прижимая к сердцу сумки, выходили последние ведьмы с растекшимися по лицу румянами... И наконец появился седой мужчина, весь светившийся от радости и страсти... Ее любимый отец.

Он крепко сжал ее руку.

— Иди сюда, моя бедная девочка... Я совсем позабыл о тебе... Пойдем скорее домой...

Элен не осмелилась сказать ему, что голодна. Она боялась, что он пожмет плечами и вздохнет, как ее мать: «Дети... Это такая обуза!»

— Ты хоть выиграл, папа?

На губах отца промелькнула довольная, но вместе с тем страдальческая улыбка.

— Выиграл ли я?.. Да, немного... Но разве играют ради выигрыша?

— А тогда зачем же?

— Чтобы играть, девочка моя, — сказал отец, и Элен показалось, что она ощутила жар его горячей крови в своей ладони. Он взглянул на нее с нежным презрением.

— Тебе этого не понять. Еще слишком мала. Впрочем, ты никогда и не поймешь. Ты ведь женщина.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ



Осенним днем 1914 года, когда на улицы опустились бледно-синие сумерки, Элен и мадемуазель Роз с последней повозкой багажа прибыли в Санкт-Петербург. Родители здесь уже жили несколько недель.

Как обычно перед встречей с матерью после долгой разлуки, Элен дрожала от страха, хотя она скорее умерла бы, чем выдала свои чувства...

Это был один из тех мрачных, дождливых дней в самое грустное время года, когда солнечный свет едва пробивается сквозь тучи, поэтому приходится просыпаться, вставать, есть и работать при свете лампы, в то время как с желтого неба сыплется и кружится на неистовом ветру мокрый липкий снег. Как сильно задувал в тот день этот резкий северный ветер! Как пахла гниющая вода Невы!..

На улицах горели фонари. Все было окутано густым, как дым, туманом. Элен сразу же возненавидела этот незнакомый город, при виде которого ее сердце сжалось в предчувствии беды. Нервно дергая за рукав пальто мадемуазель Роз, она хотела ощутить привычное тепло ее руки, потом отвернулась и с грустным удивлением стала смотреть на отражение своего бледного, изменившегося от тревоги лица в окне автомобиля.

— Что такое, Лили? — спросила мадемуазель Роз.

— Ничего. Мне холодно. Ужасный город, — прошептала Элен с отчаянием. — А в Париже сейчас все деревья в золоте.

— Мы все равно не смогли бы сейчас попасть в Париж из-за войны, моя бедняжка, — грустно сказала мадемуазель Роз.

Они замолчали. Тяжелые капли быстро бежали по стеклу, будто слезы по лицу.

Она даже не приехала встретить нас на станцию, — горько сказала Элен и почувствовала, как сердце защемило от тоски и боли.

Мадемуазель Роз привычно поправила ее:

— Не «она», а «мама»... «Мама не приехала нас встретить...»

— Мама не приехала нас встретить... Наверное, ей не очень-то хочется меня видеть... Впрочем, как и мне ее, — тихо добавила она.

— В таком случае на что ты жалуешься? У тебя есть в запасе еще несколько минут...

Она улыбнулась с выражением меланхоличной иронии, которая удивила Элен. Девочка спросила:

— У них сейчас есть автомобиль?

— Да. Твой отец заработал много денег.

— А... А дедушка с бабушкой? Они сюда не приедут?

— Я не знаю.

Но Элен догадывалась, что она уже никогда не увидит бабушку с дедушкой. Разбогатев, Белла сразу сделала вклад, обеспечивающий им пожизненный денежный доход в Украине. Таким образом, она навсегда могла забыть о них.

Когда Элен думала о бабушке с дедушкой, то испытывала невыносимое чувство жалости, которое казалось ей ужасным. Она старалась избегать мыслей о них, но то и дело вспоминала, как они бегут мелкими неуверенными шажками по перрону вслед уходящему поезду... Бабушка плакала, однако это было ее привычным состоянием, а старик Сафронов еще хорохорился, выпрямившись, он махал своей тростью и кричал дрожащим голосом:

— До скорого! Мы приедем навестить вас в Петербурге! Скажи маме, чтобы она поскорее нас пригласила.

— Как же, бедный дедушка может только надеяться, — прошептала Элен.

Она не догадывалась, что старик лучше ее понимал свою участь, и не знала, что после ее отъезда, возвращаясь в опустевший дом, он шел впереди своей стонущей и хныкающей жены, с досадой и угрызениями совести думая: «Вот пришел и мой черед! Я всю жизнь куда-то бежал, забывая обо всех ради собственного удовольствия, ради своих прихотей! Теперь я стар и выжат, как лимон, и сам плетусь за остальными». Обернувшись, он впервые в жизни соизволил подождать жену, сердито стуча тростью и крича:

— Ну давай же, шевелись, черепаха!

«Отставка для бабушки и дедушки», — подумала Элен с грустной иронией, которую она унаследовала от отца.

Тем временем автомобиль остановился перед большим красивым домом. Планировка квартиры Каролей позволяла разглядеть из прихожей даже дальние помещения. Через большие белые двери виднелась череда комнат в белых и золотых тонах. Элен ушиблась об угол огромного белого рояля, глянула на отражение в многочисленных зеркалах своего бледного потерянного лица и, наконец, оказалась в комнатке поменьше и темнее остальных, где, опершись на край стола, стояла ее мать, а возле нее сидел юноша, которого Элен не узнала.

«Затянута в корсет в три часа дня», — подумала она, вспоминая просторные пеньюары и распущенные волосы матери. Она подняла глаза, вмиг пересчитала все новые кольца на белых пальцах, глянула на элегантное платье, тонкую талию, радостное и вместе с тем страстное выражение лица. Эта сцена потом навсегда останется в ее сердце, она никогда ее не забудет...

— Здравствуй, Элен... Стало быть, поезд пришел раньше? Я не ждала тебя в такую рань.

Элен пробормотала:

— Здравствуй, мама...

Она никогда не произносила слово «мама», четко выговаривая оба слога, словно застревавшие между ее сжатых губ. У нее получалось «ма», похожее на кроткое выражение недовольства, которое ей каждый раз с усилием и какой-то смутной болью приходилось выдавливать из себя.

— Здравствуй.

Нарумяненная щека склонилась к девочке, она осторожно приложила к ней губы, машинально стараясь отыскать место без пудры и крема.

— Не испорти мне прическу... Что же ты не здороваешься со своим кузеном? Не узнаешь его? Это Макс Сафронов.

На ее накрашенных тонких, красных, как струйки крови, губах мелькнула победная улыбка.

Элен тут же вспомнила карету Лидии Сафроновой, которую не раз видела в ее родном городе. Воображение вновь нарисовало ей образ неподвижной женщины, высовывавшей из скунсового палантина свою маленькую змеиную головку с черными глазами, что жалили ее своим холодным взглядом.

— Макс? Здесь?..

«Должно быть, они действительно разбогатели», — с иронией подумала Элен.

Она была очарована бледностью лица молодого человека, поскольку впервые увидела эту белизну, свойственную жителям Санкт-Петербурга. Казалось, под его кожей, бледной, как лепестки распустившегося в подвале цветка, нет ни капли крови. В его манерах чувствовалось какое-то напускное высокомерие; у него был изящно загнутый подобно орлиному клюву тонкий нос, большие зеленые глаза и светлые, но уже редеющие на висках волосы, хотя ему едва исполнилось двадцать четыре.

Он коснулся пальцем щеки Элен, ущипнул ее за приподнятый подбородок.

— Здравствуй, кузиночка. И сколько тебе уже лет? — спросил он, явно не зная, о чем с ней разговаривать, и внимательно и насмешливо глядя на нее своими зелеными глазами, но тут же, не слушая ответа, прошептал: — Как она горбится... Нужно держаться прямо, деточка... Мои сестры в твоем возрасте уже были выше тебя на голову и держались прямо, как спицы...

— В самом деле, — недовольно воскликнула Белла, — ты плохо держишься; надо бранить ее за это, мадемуазель Роз!

— Она устала за поездку.

— Вечно вы ее оправдываете, — раздраженно сказала Белла. Она слегка стукнула Элен между лопаток по худой сутулой спине. — Ты ведь знаешь, это тебя не красит, детка... Без толку ругаться, она все равно ничего не слушает... И посмотрите, Макс, какой у нее болезненный вид... Ваши сестры выглядели такими здоровыми, спортивными...

Макс прошептал:

— English education, you know... Cold bath and bare knees and not encouraged to be sorry for themselves...[8] Она совершенно непохожа на вас, Белла.

Элен спросила:

— А где папа?

— У папы все хорошо, но он поздно возвращается домой. Ты увидишь его перед сном, он сейчас очень занят.

Они замолчали. Элен стояла прямо, вытянувшись, как на параде, не осмеливаясь ни уйти, ни присесть. Наконец Белла устало и раздраженно пробормотала:

— Ну ладно, хватит смотреть на меня, раскрыв рот. Ступай в свою комнату...

Элен ушла, с тревогой гадая, счастье или беду этот человек принесет в ее жизнь, и чувствуя, что отныне она во многом будет зависеть от него. Уже взрослой, вспоминая эти минуты, эти два склонившиеся друг к другу лица, это молчание, улыбку матери и все, что она тогда заметила, угадала, почувствовала с первого взгляда, она недоумевала: «Как же это возможно... Мне было всего двенадцать... Вероятно, я догадалась позже... а сейчас мне только кажется, что я сразу все поняла... Правда всплывала потихоньку, а не вдруг... Я была еще ребенком, и в тот день они ничего не сказали, сидели поодаль друг от друга...» Позже, если какой-нибудь цвет, звук или запах переносили ее в прошлое, если ей удавалось воскресить в памяти лицо того, молодого Макса, то в ней тут же, словно после долгого сна, пробуждалось сердце маленькой девочки, которое нашептывало ей: «Ты тоже предала свое детство!.. Разве ты позабыла, что в твоем детском теле жила душа зрелой женщины, такой, какая ты сейчас... Стало быть, тогда я жаловалось не просто так, я действительно была несчастной и одинокой, а теперь даже ты позабыла обо мне...»

На самом деле Элен узнала об их связи в тот самый грустный день; она дрожала от страха, сразу возненавидев этого высокомерного юношу, который тогда произнес: «Она совершенно непохожа на вас, Белла...»

«А папа? Какая же я эгоистка, думаю только о себе... Должно быть, он страдает, если тоже знает обо всем», — подумала она, но тут же горечь и злоба наполнили ее сердце.

«До меня ведь никому нет дела. Надо хотя бы самой полюбить себя...»

Она подошла к мадемуазель Роз:

— Скажите...

— Что?

— Этот молодой человек... мой кузен... и она... Я угадала, не так ли?

Мадемуазель Роз резко дернулась, сжала тонкие бледные губы и, сделав над собой усилие, тихо проговорила:

— Нет, нет, Элен...

Но Элен с жаром продолжала шептать ей на ухо:

— Я знаю, знаю, говорю же вам, что я знаю...

Позади них отворилась дверь. Мадемуазель Роз вздрогнула и тихонько сказала, от испуга сжимая руку Элен:

— Замолчи, сейчас же замолчи... Если они узнают, что ты о чем-то догадываешься, тебя отправят в пансион, а я...

Элен замерла и, опустив глаза, пробормотала:

— Конечно...

А про себя подумала: «Даже в пансионе мне было бы лучше... Нет такого места на земле, где я чувствовала бы себя несчастнее, чем в этом доме! Но она, моя бедная мадемуазель Роз, что же тогда станет с ней?»

«Теперь не я нуждаюсь в ней, — вдруг с холодным отчаянием подумала она. — За мной уже не надо ухаживать, укутывать в постели, целовать на ночь... Я выросла, я постарела... Оказывается, можно быть старой в двенадцать лет...»

Внезапно ей очень захотелось остаться одной, в полной тишине, насладиться горькой меланхолией, до того как она превратится в грусть и ненависть.

«Если б не мадемуазель Роз, никто не смог бы заставить меня страдать... Лишь причинив ей вред, они могут задеть меня за живое... А у нее есть только я... Думаю, без меня она умрет...»

Элен чувствовала себя слабой и маленькой, до боли сжимая кулаки от осознания своей уязвимости.

Она пошла в соседнюю комнату для занятий, где мать поставила свои платяные шкафы. От шуб доносился легкий запах нафталина. Она повсюду преследовала ее!

В сердцах Элен захлопнула дверь и вернулась в свою комнату, подошла к окну, с гнетущей тревогой взглянула на черное небо; шел проливной дождь; по ее щекам катились слезы. Наконец она произнесла дрожащим голосом:

— Вы знаете, она... мама всегда повторяла, как она рада, что у нее есть вы...

— Я знаю, — прошептала мадемуазель Роз, — но...

Она стояла посреди комнаты, такая маленькая и хрупкая в своем черном платье. Ее глаза с печальной нежностью смотрели на Элен, но постепенно взгляд стал туманным и вдруг застыл на одной точке. Казалось, она смотрела в душу Элен и видела то, что она одна могла увидеть. Может, далекое прошлое... или пугающее будущее в холодном неприветливом краю, одиночество, изгнание и старость. Она вздохнула и по привычке тихо произнесла:

— Ну-ка, убери пальто. И не бросай шапочку на кровать. Иди сюда, я поправлю тебе кудри...

Как обычно, мадемуазель Роз находила утешение в самых обыденных и незначительных делах, но сейчас, казалось, она занималась ими с каким-то раздражением, лихорадочной ожесточенностью, которые очень удивили Элен. Она распаковала дорожные сумки, отказавшись от помощи прислуги, сложила перчатки и чулки в ящик комода.

— Скажи им, чтобы оставили меня в покое...

«А она изменилась с началом войны», — подумала Элен.


1914, 1915 годы проходили ужасно медленно...

Однажды вечером Макс вошел в столовую, где Элен сидела в большом кресле, уткнувшись в одну из разбросанных повсюду газет. Никто в доме Каролей не читал этих военных газет с их полупустыми колонками, кроме разве что последней страницы о бирже. Он улыбнулся. Как же эта малышка нелепа... Плоская грудь, хрупкие худые ручки в коротких рукавах синего льняного платья, белый батистовый передничек в крупную складку по немецкой моде, густые кудри, обрамляющие лицо, уже того зеленовато-мертвенного оттенка, как у всех детей Санкт-Петербурга, выросших без солнца, свежего воздуха и физических упражнений, не считая часа катания на коньках по воскресеньям.

Заметив его, она быстро сняла очки, зная, какой взрослой и нелепой выглядит в них; ее слабые глаза уставали от электрического света, который включали еще на заре.

Он расхохотался:

— Ты носишь очки?.. Какая же ты смешная, бедная моя девочка! Ты похожа на старушонку!

— Только когда читаю или занимаюсь, — отвечала она, чувствуя, как к щекам приливает кровь.

Он с жестоким, издевательским удовольствием заметил, что она покраснела.

— Какое кокетство!.. Бедная девочка, — повторил он с презрительным состраданием в голосе, на которое сердце Элен отозвалось гневной дрожью. — Где твоя мать?

Она угрюмо указала на соседнюю комнату, но тут дверь отворилась, и Белла в пеньюаре, в пышном облаке кружев, едва прикрывавших грудь, вошла и протянула Максу руку для поцелуя. Они молча смотрели друг на друга, и он все ниже и ниже опускал глаза, сжимая губы с выражением страстного желания.

«И они воображают, что я ничего не вижу? Это просто невероятно», — подумала Элен.

Они пошли в гостиную, а она, взяв газеты, снова уселась в красное кресло. Война... Кому до нее было дело, кроме нее и мадемуазель Роз?.. Вокруг сыпалось золото, лилось вино... Кто интересовался ранеными, женщинами в трауре?.. Кто слышал ранним утром мрачный топот солдат, шагающих, как стадо на убой?

Она посмотрела на часы. Полдевятого. Сразу после уроков она принималась за домашнее задание, никакого перерыва с самого утра. Но Элен любила учебу и книги так же, как некоторые любят вино, — чтобы забыться. Что еще, кроме этого, она видела?.. Она жила в пустом, глухом доме. Звук ее собственных шагов в пустынных комнатах, тишина холодных улиц за закрытыми окнами, дождь или снег, ранние сумерки, неподвижный ярко-зеленый свет лампы, горящей все длинные вечера, на которую она смотрела до тех пор, пока та не начинала медленно покачиваться в ее уставших глазах, — вот и все, что скрашивало ее жизнь... Отца почти никогда не было дома, мать возвращалась поздно вечером и закрывалась в гостиной с Максом, друзьями она не обзавелась. Тогда были заботы поважнее счастья детей...

Служанка задернула шторы, в комнате послышался приглушенный смех Макса.

«Чем эти двое занимаются там? Да в конце концов, какая мне разница, лишь бы меня не трогали...»

Она вдохнула запах сигарет, тянувшийся в комнату из-под двери. Отец еще не вернулся. Он придет между девятью и десятью часами, на стол подадут подгоревшие или холодные блюда, он приведет людей, которых называют «предпринимателями», возбужденных, нервных, с нетерпеливыми взглядами, с жадными и цепкими, как тиски, руками. Элен закрыла глаза, и ей казалось, будто она слышит слово, которое они без конца повторяли, единственное, которое она понимала, слово, звук которого гремел над ней, как гром, раздавался эхом, то самое, что она слышала и во сне, и наяву: «...Миллионы... миллионы... миллионы...»

Служанка остановилась на пороге, взглянула на часы и покачала головой.

— Мадемуазель не знает, когда вернется месье?

— Не знает, — ответила Элен.

Она отдернула штору и посмотрела на улицу, ожидая огонька саней на снежном фоне. Постепенно перед глазами все поплыло. Она с наслаждением погрузилась в бездонные мечты, как когда-то давно, играя в Наполеона... Но сейчас она грезила о другом, хотя снова видела себя сильной и могущественной. Королевой... Государственным деятелем, который повергает всех в трепет... Самой красивой женщиной в мире... Элен лелеяла в себе эту новую мечту, поддерживала ее, как тайный огонь.

«Буду ли я красивой?.. Наверно, нет, — с грустью размышляла она. — Сейчас у меня переходный возраст, и я не могу хорошо выглядеть... Но я никогда не стану по-настоящему красивой, у меня большой рот, плохой цвет лица... Боженька, сделай так, чтобы все мужчины влюблялись в меня, когда я вырасту...»

Она вздрогнула, услышав голос отца, который вернулся в компании двоих мужчин: Сливкера, еврея с черными, как угли, глазами, который в разговоре то и дело лихорадочно дергал руками, словно обхватывал сверток ковров, которыми он, вероятно, когда-то торговал перед верандами летних кафе, и Александра Павловича Шестова, сына одного из мимолетных министров во время войны.

Элен села на свое привычное место возле мадемуазель Роз. Буфет трещал под серебряной посудой, купленной на аукционе: старая аристократия почти совсем разорилась и на вес продавала свои ценности, которые скупали разбогатевшие коммерсанты.

«Все в этом доме напоминает пристанище воров, все здесь подержанное», — думала Элен. Массивное серебро было куплено на распродажах, никто даже не удосужился удалить ни инициалы прежних владельцев, ни украшавшие посуду гербы и эмблемы — Каролей интересовал только ее вес. Фигурки Capo di Monte[9] в упаковочной бумаге валялись в углу; севрские статуэтки, маленькие розовые тарелочки из тонкого стекла с изображениями людей и цветов грудой лежали в серванте; Белла купила их на распродаже неделю назад, но они так и остались тоскливо стоять в соломенной упаковке, завернутые в папиросную бумагу. Как и тома на книжных полках, в переплетах с гербами, купленные по цене за метр, которые никто, кроме Элен, не открывал.

Белла шутила:

— Где бы еще раздобыть портреты предков?

Только меха из Сибири были новыми. Элен видела брошенные на стол шкурки горностаев, видела, как жадные руки теребили тонкий мех мертвого животного перед тем, как пришить его к воротнику материнского пальто.

— Александр Павлович...

— Соломон Аркадьевич...

Во время разговора Шестов презрительно щурил глаза и с опаской поднимал свою похожую на яйцо голову, с редкими, напомаженными светлыми волосами, как будто брезговал дышать одним воздухом с этими подозрительными евреями. Сливкер платил ему таким же уничижительным, но все-таки более сдержанным взглядом.

Вся столовая была заставлена цветами, большими букетами, которые присылали жене Кароля. С начала войны он очень разбогател, поэтому все старались подольститься к нему.

Садясь за стол, Белла взяла красную розу и прикрепила ее к бутоньерке Макса. Кружевной пеньюар распахнулся на ее красивой груди, она неторопливо поправила его.

Вслед за дворецким вошла служанка с серебряной супницей, украшенной гербом Безбородко, бокалы были из хрусталя баккара, с надколотыми краями, но всем было все равно, каждый чувствовал, что это богатство испарится, улетучится так же быстро, как и появилось.

Мадемуазель Роз наклонилась к Элен и тихонько спросила тревожным голосом:

— Ты читала газеты?

— Да, все по-прежнему, — грустно ответила Элен, — наши не продвинулись ни на йоту...

— Вы не понимаете, война — это наша огромная удача. Сегодня вы играете бумагами, которые завтра будут стоить дороже, — сказал Сливкер, протягивая руку к пахучим маленьким темно-красным розам, украшавшим стол. — Во время войны выгодно иметь оружие, боеприпасы, артиллерийские орудия, пушки, не говоря уже о том, что это наш патриотический долг.

Шестов небрежно бросил резким и властным голосом:

— А если война через месяц кончится?.. Мы останемся с целым арсеналом на руках...

— Если бы речь шла только о завтрашнем дне, — смеясь, ответил Сливкер, отодвигая пустую тарелку.

Сын министра с аристократическим презрением глядел на него сквозь монокль, который он только что вынул из кармана, неспешно и нежно, как цветок, покрутил, затем, сморщившись всем лицом, вставил в глазницу. Он наклонился к Белле и любезно произнес по-французски:

— Наш разговор не слишком интересен для мадам.

— Она уже привыкла, — сказал Сливкер.

— Торговать оружием — не самое умное занятие, — вмешался Кароль. — Это может заинтересовать Министерство обороны. Нет, нужно торговать обмундированием для солдат, сапогами, продуктами...

Дворецкий подал заливную осетрину, разложенную на травах с вкраплениями золотистых яиц «мимоза», а следом за ней серебряную соусницу с выгравированными на ней волынками и пастушками.

Несколько минут все ели в тишине. Но, подняв голову от тарелки, Элен вновь услышала:

— ...Насчет пушек... В Испании остались пушки тысяча восемьсот шестидесятого года, однако еще в отличном состоянии. По-видимому, они стреляют даже лучше наших.

Это сказал Сливкер, расправившись с рыбой двумя взмахами вилки и схватив бокал вина, что стоял рядом. К рыбе у Каролей подавали сладкий барзак[10]. Сделав глоток, он брезгливо сморщился. Сливкер всегда был мрачен, не курил, не интересовался женщинами, не прикасался ни к картам, ни к свиной отбивной, если только обстоятельства не вынуждали его сидеть в компании членов правительства, которые могли вести деловые разговоры только за накрытым столом или в ресторане с цыганской музыкой.

«Живи с собаками, но не живи, как собака, — говорил он Каролю, который любил игру не меньше, чем вино и женщин. — Они погубят тебя».

— Блестящее дело, солидное... — подвел он итог. — Могу рассказать о нем подробнее, если вас это интересует... Замечательные пушки, — говорил он с присущим ему напором, расхваливая эти загадочные пушки так, будто продавал чулки в лавке.

— Но позвольте, они ведь тысяча восемьсот шестидесятого года!

— Да почему же вы полагаете, что они хуже сегодняшних? Думаете, что мы с вами умнее наших отцов?.. Почему?.. Какие у вас на то основания?..

— Позвольте, — повторил Шестов, с легкой усмешкой взяв бокал, он медленно отпил вина и, поджав губы, презрительно посмотрел на него, — вы...

— Нет, это вы позвольте!.. У каждого свои компетенции, не стоит их путать... В конце концов, не мне судить, плохие эти пушки или хорошие. Я не инженер. Я не артиллерист. Я спекулянт, деловой человек. Такова моя роль, — сказал он, отворачиваясь от Шестова, чтобы взять кусок куропатки в сливочном соусе, которую ему предложили, и, понюхав салат, отказался, поскольку зелень показалась ему несвежей. — Иду я в военное министерство, говорю: «Вот мне предлагают то-то и то-то. Вам это нужно? Решайте сами, подходит вам этот товар или нет». Вы думаете, что я не беру на себя никакой ответственности? Вам подходит? Тогда столько-то. Не подходит? Тогда до свидания. Само собой, нужно, чтобы они поняли... чтобы все, — подчеркнул он, с иронией проницательно глядя на Шестова, — чтобы каждый понял свою выгоду.

— Выгоду России, — строго сказал Шестов и властно посмотрел на присутствующих, будто хотел напомнить, что он единственный здесь представитель правительства и он один имеет право лезть к ним в душу как государственное лицо.

Тут же последовал ответ:

— Разумеется. Кстати, кто читал газеты?

— Принесите их, — сказала Белла прислуге.

Газеты стали передавать по кругу, пробегая глазами заголовки и тщательно изучая только сведения о бирже; гости нетерпеливо мяли страницы и бросали на пол, а служанка собирала скомканную бумагу позолоченной лопаткой на позолоченный поднос с гербом графов Печерских.

— Ничего особенного. Еще одна столетняя война, — сказал Макс. Он томно и страстно посмотрел на Беллу. — Как чудесно пахнут эти розы...

— Это ваши, — с улыбкой ответила она, указывая на распускающиеся цветы в маленькой серебряной корзине тонкой работы.

Шестов сказал:

— Относительно пушек я не разделяю вашего мнения, друг мой... — он сделал паузу, притворившись, что позабыл имя, — э... Соломон Соломонович.

Сливкер почувствовал намек, но только пожал плечами, мол: «Да называй меня хоть свиньей, если тебе так угодно, главное, делай, что тебе говорят».

Он добродушно поправил его:

— Аркадьевич, друг мой, Аркадьевич, впрочем, это не имеет никакого значения... Итак, о чем вы говорили?..

— О ваших пушках. Вы не думаете, что они пригодятся для иных целей? Мне кажется, можно неплохо подзаработать, сдав их на металлолом... Я, конечно, точно не знаю, но, по-моему, сейчас повсюду дефицит металлолома...

Сливкер вздохнул. Он долго выбирал спаржу, поэтому ответил не сразу:

— Вы хотите поговорить об этом с вашим отцом?

— Боже мой... это совершенно ни к чему не обязывает... Разумеется, он не станет покупать кота в мешке...

— Но он не единственный член комиссии...

— Ну, остальных можно убедить.

— Взятками, — сказал Кароль. Он предпочитал называть вещи своими именами.

— Увы!..

— Несчастная страна, — сказал Сливкер, который добился, чего хотел, и уже мог позволить себе польстить Шестову.

— Поскольку это высокопатриотическое дело, в этом только полбеды, но если бы вы знали... Однако я не могу выдавать секретов богов, — ответил Шестов.

Кароль сказал:

— Я знаю дело понаваристее ваших испанских пушек. Конфискованный у австрийской компании в начале войны завод, вполне пригодный для дальнейшего использования. Я слышал о нем из надежного источника. Нужно купить пакет акций, сегодня они стоят пять рублей, через два месяца будут стоить пятьсот. Честно говоря, я не понимаю, почему мы не занимаемся безопасными делами.

— Потому что, начиная дело, мы никогда не знаем, будет оно безопасным или нет.

— Ваше дело с лепешками для солдат — прекрасное тому доказательство, — с ухмылкой произнес Кароль.

— Почему же?

— Да вы нам прожужжали о нем все уши за полгода. А в результате — килограммы заплесневелого хлеба.

— Мука была первого сорта, — задетый, по всей видимости, за живое, отвечал Сливкер, — я договорился с лучшими мукомолами. Беда в том, что мы решили построить пекарни, чтобы сократить расходы, но, поскольку никто не знал, какие для этого требовались печи, хлеб не пропекся и заплесневел.

— А солдаты помирали от дизентерии, — добавил Шестов.

— Вы и вправду так думаете?.. Товар просто не приняли — вот и все дела. Очень жаль, но хлеб пришлось выбросить. Я сам потребовал этого у человека, который отвечал за сделку. На моей совести нет ни единой смерти, — сказал Сливкер.

Хитро прищурившись, Кароль по-детски засмеялся и слегка дернул Элен за волосы. Она поймала его сухую смуглую руку и поцеловала ее. Она любила огонек в его глазах, его седые волосы и улыбку, которая была то грустной, то на удивление хитрой.

«Он просто тает, глядя на эту женщину, — со злостью думала Элен, — как он может не замечать их интрижек?.. Он счастлив в этом доме, где нет лада, в доме со всей этой новой мебелью, посудой, на которой стоят не его инициалы, счастлив, несмотря на то что его предают и обманывают... Хотя нельзя сказать, что он ничего не видит. Нет, он отмахивается от всего, не придает никакого значения... По сути, у него только одна страсть, которая заполонила всю его душу, — игра, игра на бирже и в карты. Вот и все».

Они ели яблочную шарлотку, плавающую в обжигающем шоколадном соусе. Элен любила шоколад и на какое-то время перестала слушать «взрослые разговоры». Мать упрекала ее: «Макс тоже считает, что ты иногда уж больно интересуешься разговорами взрослых. Разве они тебя касаются? Лучше думай о своих уроках...»

Из духа противоречия Элен изо всех сил старалась услышать и понять, о чем они говорили.

Но сейчас она устала, и до нее доносилось только неразборчивое бормотание:

— Корабли...

— Нефть...

— Нефтепровод...

— Сапоги...

— Спальные мешки...

— Пакеты акций...

— Миллионы... Миллионы... Миллионы...

Последнее слово то и дело повторялось, разделяя реплики, как песенный припев.

«Ну вот, опять за старое», — подумала Элен.

Ужин закончился. Элен вышла из-за стола, сделав скромный реверанс, который, впрочем, никто не заметил, и пошла спать. В доме до самого утра стоял запах сигар и дорогого коньяка, который доносился до ее комнаты, проникал в ее сны. А где-то вдалеке от грохота сотрясались мостовые — по улице проходили артиллерийские части.


Революция еще не началась, но ее приближение уже ощущалось — даже воздух казался тяжелым, предвещая опасность, как утренняя заря накануне грозы. Никто не интересовался новостями с фронта; война словно осталась в далеком прошлом; на раненых смотрели равнодушно, на солдат — с враждебной неприязнью. Людей, окружающих Элен, заботили только деньги. Они всё богатели. Золото сыпалось мешками. Однако эта золотая жила была извилиста и непредсказуема, что пугало даже тех, кто напал на нее и уже успел нажиться. Все давалось слишком скоро, слишком легко... Как только покупали какую-нибудь биржевую акцию, ее курс взлетал стрелой. Суммы уже не радостно выкрикивали, а произносили шепотом. Теперь Элен слышала слово не «миллионы», а «миллиарды», произнесенное нерешительным, прерывистым, тихим голосом; она видела вокруг только жадные и растерянные взгляды. Покупалось все и повсюду. Утром и вечером к ним приходили мужчины, доставали из карманов свертки, за закрытыми дверями Элен слышала их ожесточенные короткие разговоры вполголоса. Они скупали необработанные меха, не выделанные и не раскроенные, а только перевязанные бечевкой, какими их купили у торговцев на базарах в далекой Азии. Они расхватывали шкурки горностая и соболя, похожие на мертвых крыс партии шиншилл, бижутерию, колье, старинные браслеты на развес, огромные мутные изумруды, покупали, не глядя, теряя рассудок от спешки и жадности. Покупали золото, литыми и чеканными слитками, но самое главное — акции, пакеты, пачки, кучи ценных бумаг, предоставляющих права на банки, танкеры, нефтепроводы, еще не добытые алмазы... От этих бумаг ломились шкафы, их засовывали под драпировку стен, в матрасы, прятали в комнатах для прислуги, в комнате для занятий, с приходом весны — в печках; эти пакеты бумаг зашивали в кресла, и приходящие к Каролям мужчины поочередно сидели на них, согревая их своим теплом, словно надеясь высидеть золотые яйца. С орнаментом из роз, в углу лежал свернутый ковер из Савонери[11], набитый шуршащими бумагами. Иногда Элен забавы ради тайком вставала на него, и бумаги хрустели под ногами, как опавшие листья. В темноте белел закрытый рояль, на стенах с золотистыми обоями висели трубки, рожки, шляпы эпохи Людовика XV, дудки, ленты и пыльные букеты. Родители Элен, «предприниматели» и Макс проводили вечера в маленьком душном кабинете, где не было никакой мебели, только телефон и пишущая машинка. Они теснились в нем, с удовольствием вдыхая густой сигарный дым, слушая скрип голого паркета под ногами и созерцая голые толстые стены, заглушающие их голоса. Пользуясь сутолокой тесной комнаты и слабым освещением свисающей с потолка голой лампы, Макс и Белла сидели, прижавшись друг к другу разгоряченными телами. Кароль ничего не замечал, лишь иногда в полумраке нежно сжимал обнаженную руку жены. Сейчас она восхищалась им, побаивалась его, потому что он расточал роскошь и благосостояние. Но в этом доме ей жилось не лучше, чем Элен. Иногда она с тоской вспоминала гостиничные номера с парой чемоданов в углу и мимолетные любовные приключения за поворотом улицы. Белла ухитрялась вызвать в молодом Максе с его неутомимым красивым телом страсть, ревность и такие приступы ярости, на которые он был только способен. Элен снова жила среди ругани, ссор и обидных слов, но теперь слышала их от матери и Макса. Она специально старалась досадить им, как только могла. Она научилась так насмешливо смотреть на Макса, при этом никогда с ним не разговаривая, что это выводило его из себя. Он просто возненавидел ее. Ему было двадцать четыре, но он был еще весьма глуп и ненавидел маленькую девочку.

Элен печально бродила по квартире в ожидании ужина. Уроки были сделаны. Когда она начинала читать, мадемуазель Роз отбирала у нее книгу:

— Ты испортишь зрение, Лили...

Чрезмерное чтение порой действовало на Элен как тяжелое похмелье. Однако оставаться без дела в комнате для занятий, сидя напротив молча качающей головой мадемуазель Роз, было выше ее сил... Несколько минут она следила взглядом за ее немолодыми ловкими руками, всегда занятыми шитьем, но понемногу желание двигаться, сменить обстановку заставляло ее уйти из комнаты. Мадемуазель Роз так постарела с тех пор, как началась война... Вот уже три года, как она не получала вестей от родственников и брата, которого называла «малыш» или «малыш Марсель», потому что он был рожден от второго брака ее отца. В начале 1914 года он пропал без вести где-то в Вогезах. Друзей в Санкт-Петербурге у нее не было, по-русски она не говорила, хотя жила в этой стране вот уже целых пятнадцать лет. Все причиняло ей душевную боль. Элен была смыслом ее жизни, но теперь она выросла и больше нуждалась в понимании, чем в уходе... Мадемуазель Роз всегда считала ее ребенком, кроме того, она была слишком сдержанна, чтобы постараться заслужить доверие Элен, которого та никому не оказывала... Девочка ревностно охраняла свой внутренний мир. Она упорно скрывала его от всех, даже от той, кого любила больше всех на свете. Но крепче всего их объединял страх, о котором они даже не осмеливались говорить, — страх, что мадемуазель Роз уволят. Все могло случиться... Их жизни зависели от простого каприза, вспышки гнева Беллы или злой насмешки Макса. Ни разу Элен не вздохнула свободно за все эти убийственные годы, ни разу она не заснула спокойным и безмятежным сном. Днем мадемуазель Роз водила Элен на мессу в собор Нотр-Дам де Франс, где французский священник рассказывал детям, родившимся в других странах, о Франции, о войне, молился о тех, «кто при смерти, за путешественников, за павших на поле боя солдат...».


«Нам здесь хорошо», — думала Элен, глядя на огонек двух тоненьких свечек, зажженных перед образом Девы Марии, и слушая, как в ритм пению медленно стекают и падают на плиточный пол, точно слезы, капли воска. Она закрывала глаза. Дома Белла говорила, пожимая плечами:

— Твоя мадемуазель становится святошей... Этого еще не хватало...

В церкви Элен ни о чем не тревожилась, ни о чем не думала, а просто предавалась умиротворяющим мечтам, но, как только переступала порог, как только оказывалась на темной улице, как только начинала шагать вдоль мрачного зловонного канала, сердце ее вновь сжималось от смертельной тоски.

Иногда мадемуазель Роз с удивлением осматривалась вокруг, словно очнувшись от сна. Порой она невнятно шептала какие-то слова, и Элен с нетерпением кричала: «Ну что вы такое говорите?» Тогда она вздрагивала, медленно отводя свои большие впалые глаза, и тихонько отвечала:

— Ничего, Элен.

Жалость, наполнявшая сердце Элен, не смягчала ее, а, наоборот, сердила и лежала камнем у нее на сердце. Она с отчаянием думала: «Я становлюсь такой же злой, как и все...»

Однажды Элен долго рассматривала свое отражение в зеркалах гостиной, куда проникал свет из-под дверей соседнего кабинета. Ее темное платье, на которое ложились черные тени от красивой деревянной обшивки на стенах, охватывающий тонкую смуглую шею тугой квадратный воротничок, золотая цепочка с голубым эмалированным медальончиком были для Элен единственными «внешними» признаками ее богатства. Каким скучным оно казалось ей... Она считала себя несчастной, потому что ее одевали, как маленькую девочку, в короткие юбочки и завивали ей локоны, тогда как в России в четырнадцать лет ты уже женщина...

«На что я жалуюсь?.. — думала она. — Я такая же, как все. В каждом доме живут жены, изменяющие вечно занятым и думающим только о деньгах мужьям, несчастные дети... Говорят, когда у вас есть деньги, вам все приятно, все по душе, все ладится. У меня есть деньги, я здорова... но мне так скучно...»

Как-то вечером Шестов застал ее перед зеркалом и подошел к ней; он был пьян; с улыбкой посмотрев на обращенное к нему худенькое личико, он сказал:

— Какие красивые глазки...

Элен видела, что Шестов пьян и, хуже того, заслуживал презрения, потому что продавал свою страну тому, кто больше за нее предложит, но он был первым мужчиной, который посмотрел на нее... она не могла объяснить, как именно... это был первый мужской взгляд, который она почувствовала на себе; он посмотрел на ее маленькую, едва наметившуюся грудь, чуть заметную под платьем. Взгляд его долго искал нежную впадинку на худом, по-детски угловатом плече; взяв руку девочки, он поцеловал ее и вышел. В ту ночь впервые в жизни Элен не спала, мучаясь и сгорая от стыда, до боли испытывая неловкость, но вместе с тем и гордость, вновь чувствуя на себе этот тяжелый, нахальный мужской взгляд. Однако с того дня Шестов все больше и больше внушал ей страх, и она как могла избегала его.

В один из вечеров Элен увидала бродившие по улицам города группы женщин, которые просили хлеба. Они несли развевающееся на ветру полотнище, и, хотя их было много, это был не протест, а лишь робкая, тихая мольба:

— Хлеба, хлеба, мы хотим хлеба...

Когда они проходили мимо домов, двери затворялись одна за другой. А из соседней комнаты до Элен по-прежнему доносилось:

— ...Продать... Купить...

— Говорят...

— Говорят...

— Беспорядки, бунты, революция...

Но в глубине души эти люди не верили во все это; они размышляли о том, что происходило вокруг, не больше, нежели человек, которого уносит течение бурной реки.

— Деньги будут всегда...

— Единственное, что сейчас надо делать, — это покупать, покупать...

— Покупать что угодно... Электрические лампочки, зубные щетки, консервы... Мне только что сообщили о картине Рембрандта, которую можно заполучить за гроши...

Революция? Они отмахивались от нее, при этом нисколько не преуменьшая ее последствий. Этот нетерпеливый жест означал:

«Ну да, мы прекрасно знаем, что все скоро кончится, провалится в тартарары. Впрочем, мы привыкли к этому ожиданию. Размеренная жизнь наводит на нас скуку и ужас. Мы всё прекрасно понимаем, но нам по душе эта захватывающая игра с богатством, с бриллиантами, что будут конфискованы, с акциями, которые завтра станут макулатурой, с картинами, которые будут сожжены...»

Кто-то тихо сказал:

— Говорят, что Распутина убили... Говорят, его убил...

И после этих слов они переходили на неразборчивый шепот — император и императорская семья еще внушали уважение и страх.

— Как это возможно?

После минуты молчания версия была отвергнута. Да, да, посмотрим. А пока позвольте нам наиграться, насытиться, накопить золота, драгоценностей, а еще говорить о деньгах, мечтать о них, гладить золотые слитки, любовно перебирать драгоценности, рубли, а завтра они будут стоить?.. Сколько будут стоить они завтра?.. Ах! Ведь это будет завтра... Что толку думать о завтрашнем дне?.. Поэтому нужно продавать, продавать, продавать... И в то же время покупать, покупать и еще раз покупать...

— Боженька, спаси папочку...

О матери — ни слова.

— Боженька, спаси мадемуазель Роз... Прости мне грехи мои. Помоги французам победить в войне...


Отгремела Февральская революция, следом за ней пришла Октябрьская. Утонувший в снегу город совсем одичал. Это случилось в осеннее воскресенье, в три часа дня. Обед, на котором присутствовал и Макс, подходил к концу. В комнате стоял густой дым сигар. Под обивкой мебели похрустывали пачки долларов и книги. Обедающие пили дорогой коньяк из низких круглых бокалов. Все молчали, рассеянно слушая глухие, днями напролет грохочущие где-то на окраинах города выстрелы, которых, однако, никто не боялся.

Элен сидела у Кароля на коленях, но он уже давно позабыл о дочери и лишь машинально проводил рукой по ее голове, как гладят, почесывая за ушами, собаку. Увлекшись разговором, он так сильно дергал ее за волосы, что она вздрагивала от боли. Нежности отца были грубоваты, но Элен безропотно терпела их и радовалась возможности досадить матери. Однако когда она попыталась ускользнуть, отец удержал ее:

— Погоди... Ты никогда не посидишь со мной.

— Мне нужно делать уроки, папа, — сказала она, целуя его смуглую руку с тонкими длинными пальцами, на которой красовалось выпуклое массивное кольцо, символ семейной кабалы...

— Делай их здесь...

— Хорошо, папа.

Он обмакнул в коньяк кусочек сахара и положил его ей в рот.

— На, Элен... — И сейчас же забыл про нее.

Они говорили о Шанхае, Тегеране, Константинополе. Пора было уезжать. Вот только куда?.. Опасно было везде, но угроза нависала над всеми, поэтому казалась временной и не слишком серьезной. Элен не слушала их, ей было все равно, в какую часть света ее забросит. Она слезла с колен отца и теперь сидела в красном кресле, делая уроки на завтра. Ей надо было выучить наизусть «die zwanzigste Lektion»[12], текст о дружной семье из книги для чтения на немецком языке. Элен тихонько повторяла:

— Eine glückliche Familie — счастливая семья. Der Vater ist ein frommer Mann — отец — скромный мужчина.

«Господи! — думала она, глядя на картинку. — Какие же дураки...»

«Счастливая семья» собралась в гостиной с синими стенами. Отец с кудрявой светлой бородой до груди, в сюртуке и тапочках, сидел возле камина и читал газету. Мать с тонкой талией, затянутой передником в оборках, смахивала пыль с безделушек на полках. Девушка играла на пианино, сидящий у лампы школьник учил уроки, а два малыша, рыжая собака и серый кот сидели на ковре посреди комнаты, «предаваясь», как говорилось в книге, «невинным развлечениям их возраста».

«Какой вздор!» — подумала Элен.

Она оглядела окружающих. Те не замечали ее, но для нее они тоже были всего лишь смутными тенями, без крови и плоти, с неясными, как в тумане, чертами. Она жила в своем выдуманном мирке, где была хозяйкой и правительницей. Достав огрызок карандаша, который всегда лежал у нее в кармане, и, поколебавшись несколько секунд, медленно, точно заряженное оружие, притянула к себе книгу и написала:

«Отец думает о женщине, которую встретил на улице, а мать только что рассталась с любовником. Они не понимают своих детей, а дети не любят их. Девушка думает о своем возлюбленном, мальчик о гадких словах, которые узнал в школе. Малыши вырастут и станут такими же. Книги врут. Добропорядочности, как и любви, на этом свете не существует. Все дома одинаковы. В каждом царят алчность, ложь и взаимное непонимание».

Элен остановилась, покрутила в руке карандаш, и на губах ее промелькнула едва заметная жестокая улыбка. Никто не обращал на нее внимания, и она могла вдоволь отвести душу. Едва касаясь карандашом бумаги, она снова принялась писать с необыкновенной быстротой и легкостью. Ее мысли только успевали рождаться, как она тут же формулировала и записывала их. Эта новая игра напомнила ей один зимний вечер, когда она наблюдала, как ее слезы катились, капали на руки и от мороза превращались в льдинки.

«У всех одинаково. У нас тоже так. Муж, жена и...»

Она секунду поколебалась и написала:

«Любовник...»

Зачеркнув последнее слово, она вновь с наслаждением написала его, потом зарисовала черточками и закорючками букву за буквой, пока оно стало совершенно нечитаемым и похожим на покрытого колючками то ли зверька, то ли растение. В нем было что-то диковатое, таинственное и зловещее, и это очень нравилось Элен.

— Что ты там такое пишешь, Элен?

Все с удивлением заметили, как, не сумев сдержаться, она дернулась, лицо ее медленно побледнело, осунулось и будто постарело.

— А! Вот что, но... Что ты там пишешь? Ну-ка дай сюда! — приказала Белла.

Крепко сжав руки, Элен продолжала молча комкать и рвать листок.

Белла подскочила к ней.

— Дай сюда!

В отчаянии Элен мяла дрожащими руками страницу книги, но плотный лист не под давался. Цветная картинка на гладкой глянцевой бумаге не рвалась. Она с ужасом чувствовала сильный запах краски и клея, который потом никогда не забудет...

— Да ты с ума сошла!.. Дай сюда немедленно!.. Смотри у меня, Элен! — закричала Белла вне себя от злости и, схватив ее за плечо, так яростно вцепилась в нее ногтями, что Элен почувствовала, как их острые кончики сквозь платье впились ей в кожу. Без единой слезы, стиснув зубы, она крепче было сжала книгу в руках, но та выскользнула и упала на пол. Белла схватила вырванную страницу, прочла несколько написанных карандашом предложений, с изумлением взглянула на картинку, и ее неестественно бледное лицо, несмотря на толстый слой грима, налилось кровью.

— Да она сошла с ума!.. — завопила Белла. — Жалкая, неблагодарная негодяйка! Несчастная врушка! Ты просто дурочка, слышишь?.. Если ты воображаешь себе, если осмеливаешься воображать подобные вещи, то хотя бы не пиши их, а молча держи в своей голове! Осмелилась тут осуждать родителей! Да еще каких родителей! Тех, что всем жертвуют для тебя, для твоего благополучия! Трясутся над твоим здоровьем, твоим счастьем! Неблагодарная! Ты хотя бы знаешь, кто это такие — родители?.. Для тебя они должны быть как святые! И ничто на свете не должно быть дороже них!

«И они еще требуют, чтобы я их любила!» — с горечью подумала Элен.

Дрожа от бешенства, мать подошла к ней, ее ненавидящие, полные гнева и страха глаза, сверкали.

— Ну, чего тебе не хватает, неблагодарная? Посмотри на себя. У тебя есть книги, платья, украшения! Посмотри на это! — кричала она; дернув за голубой эмалированный медальончик, Белла сорвала его с цепочки, и он покатился по полу. Она наступила на него каблуком и с яростью растоптала. — Нет, вы только взгляните на эту физиономию! Ни слова, ни капли сожаления! Ни единой слезинки! Ну погоди, дочь, я знаю, как наказать тебя! Это все твоя гувернантка! Она настраивает тебя против родителей! Она учит тебя презирать нас! Что ж, теперь она может собирать чемоданы, ты слышишь меня?.. Можешь попрощаться со своей мадемуазель Роз! Ты больше не увидишь ее!.. Ну надо же, а из-за нее ты ревешь!.. Только посмотри на нее, Борис! Полюбуйся на свою дочь! Из-за матери, из-за меня и тебя — ни слезинки! Но как только заговорили о мадемуазель Роз, она немедля стала паинькой!.. А! Ты даже соизволишь открыть рот? Посмотрим, что же ты нам скажешь.

— Мама, это не она! Это я во всем виновата!

— Замолчи!

— Прости, прости меня, мама! — кричала Элен.

Ей казалось, что только унижение сможет смягчить гнев судьбы.

«Пусть делает со мной, что угодно! — в отчаянии думала она. — Пусть поколотит, пусть совсем убьет, но только не это!..»

— Мама, прости меня. Я больше не буду! — крикнула она, нарочно произнося слова наказанного ребенка, которые из гордости труднее всего произнести. — Умоляю тебя, прости!

Но Белла, не чувствуя никакого сопротивления, не помнила себя от ярости. Или, может, просто хотела слезами и криками заморочить голову мужа, отвлекая таким образом его от мыслей о Максе?

Она подбежала к двери, отворила ее и крикнула:

— Мадемуазель! Сейчас же идите сюда!

Мадемуазель Роз вбежала, дрожа от страха. Она ничего не слышала и с ужасом смотрела на Элен.

— Что случилось? Эта девчонка — просто неблагодарная врунишка! И это вы воспитали ее таковой! Поздравляю вас! Но теперь довольно! Я все терпела, но это уже переходит все границы! Вы уезжаете, слышите меня? Я покажу вам, что я у себя в доме хозяйка!

Мадемуазель Роз слушала молча, даже не побледнев. Да ее лицо и так было почти прозрачным. Даже когда Белла наконец замолчала, казалось, она все еще продолжала слушать... Как будто жестокие слова отдавались эхом, которое она одна могла уловить.

— Хорошо, мадам... — ответила она растерянным, тихим голосом.

Макс, который до этого помалкивал, пожал плечами и произнес:

— Оставьте их, Белла... Вы делаете из мухи слона!

— Вон отсюда! — крикнула Белла и влепила Элен пощечину, оставив на ее застывшем лице царапины от ногтей. Элен вскрикнула, но не заплакала и повернулась к отцу. Он молчал, все еще держа в руках книгу с ее записями, и словно пятился назад, пытаясь слиться со стеной, спрятаться в тени. Она узнала свою, унаследованную от него привычку, и сердце ее наполнилось раскаянием и нежностью.

Элен подошла к нему и тихонько, не разжимая губы, прошептала:

— Папа, хочешь, я скажу тебе слово, которое я стерла?

Он резко оттолкнул ее и так же шепотом ответил:

— Нет!

Потом так же тихо (Элен поняла, что он ничего не хочет знать, ему только хотелось продолжать любить эту женщину, эту пародию на семью и сохранить свою последнюю иллюзию) он сказал:

— Иди отсюда!.. Ты плохая дочь!


Как обычно перед сном, мадемуазель Роз принесла свечу и подоткнула одеяло Элен. Как обычно, спокойным голосом сказала:

— Поскорее засыпай и ни о чем не думай.

Она нежно провела теплой рукой по лбу Элен, как делала вот уже одиннадцать лет, вздохнула и отправилась спать.

Сердце Элен разрывалось от боли и отчаяния. Еще долго при свете свечи она смотрела на спокойное лицо мадемуазель Роз... Однако та не спала... Она тоже слышала каждый бой часов, вдыхала проникающий в комнату табачный дым. В соседней комнате тихо разговаривали родители Элен. Порой до нее доносились крики:

— Это ложь... Борис, клянусь тебе, это ложь!..

Она так искусно врала...

Еще Элен услышала:

— Ты только погляди, какими неблагодарными бывают дети... Она предпочитает нам эту иностранку, интриганку... Француженка отдаляет ее от нас...

Потом Элен слышала только неразборчивый шепот, всхлипывания и усталый голос отца:

— Ну ладно, ладно, успокойся, Белла, дорогая моя...

— Я тебе клянусь, он всего лишь мальчишка... влюбленный в меня мальчишка... Разве это моя вина?.. Ты ведь знаешь меня. Я люблю нравиться, это верно, но для меня он всего лишь ребенок... Его любовь меня забавляла, иногда просто хотелось его позлить, понимаешь? Надо быть либо глупой девчонкой, либо старой девой с больным воображением, чтобы додуматься до такого... Борис, я люблю тебя. Разве ты мне не веришь?

Элен услышала громкий вздох Кароля:

— Верю, верю...

— Тогда поцелуй меня и больше не смотри на меня так...

Звук поцелуя. Свеча погасла. Элен в отчаянии думала:

«Она же умрет... не сможет жить без меня... Она одна, совсем одна на целом свете... Как они этого не понимают?.. Как могут не видеть, что убивают ее?..»

— Я их ненавижу, — сказала она вслух, думая о матери и Максе, — как же я их ненавижу... Я бы хотела убить их, — шептала она, судорожно сжимая свои слабые руки.

А тем временем по улице на старом «форде», на котором развевались полотнища с черепами, проезжали анархисты-террористы; белые этажерки с безделушками Элен сотрясались от шума мотора. Они палили из пулемета по пустым улицам, но никто не обращал на них внимания. За закрытыми окнами спали ополоумевшие и уже со всем смирившиеся люди.

На следующий день Белла молчала словно в рот воды набрала. Кароля дома не было. Элен сгорала от стыда перед мадемуазель Роз и тоже помалкивала. Прошел еще один день. Мадемуазель Роз собирала чемоданы. Однако все шло своим чередом... Иногда страшные сны способны превратить в кошмар даже обычную жизнь. Элен продолжала учить уроки, обедать, сидя напротив матери. Вот уже несколько недель, как у них не было электричества; слабое пламя свечи трепетало в углу большой просторной комнаты. С двенадцати до двух Элен и мадемуазель Роз уходили из дома. В это время дня выстрелы раздавались редко, и на улицах было спокойно.

В глубине заброшенного дома, окна которого были заколочены досками, блестел забытый огонек. Элен вдыхала пропитанный тяжелым приторным запахом туман. В тот день они шли рядом, но вдруг Элен взяла руку мадемуазель Роз, робко пожала и более не выпускала, держа ее тонкие пальцы в шерстяной перчатке.

— Мадемуазель Роз...

Та вздрогнула и, ничего не ответив, отпустила руку Элен, словно прислушиваясь к какому-то шуму. Девочка вздохнула и замолчала. Желтый воздух с каждой минутой сгущался, становилось так темно, что порой мадемуазель Роз казалась затерянной в тумане бестелесной фигурой. Тогда Элен протягивала руку и дотрагивалась до ее пальто. Иногда в тусклом свете неожиданно вспыхнувшего газового фонаря сквозь дрожащую дымку тумана вырисовывались худое лицо, тонкие сомкнутые губы и черная бархатная шляпка. Еще с начала Февральской революции из каналов, которые никто не чистил и не укреплял камнями, исходил ядовитый запах. Город разлагался, медленно рушился под напором вод. Город из дыма, грез и тумана, постепенно уходящий в небытие.

— Я устала, — сказала Элен. — Хочу домой.

Мадемуазель Роз ничего не ответила. Однако Элен показалось, что губы ее шевелились, не издавая при этом ни единого звука, — туман заглушал голоса.

Они продолжали идти.

«Уже, должно быть, поздно», — подумала Элен.

Ей хотелось есть.

— Который сейчас час? — спросила она.

Ответа не последовало. Она хотела было посмотреть на свои ручные часики, но туман был слишком густым. Они проходили мимо часов Зимнего дворца. Элен остановилась, пытаясь расслышать их бой, но мадемуазель Роз продолжала идти. Элен бегом догнала ее и тут вспомнила, что часы были сломаны.

Туман так сильно сгустился, что она совсем потеряла мадемуазель Роз из виду. К счастью, улица была совершенно прямой, и вскоре она на ощупь отыскала знакомое шерстяное пальто.

— Подождите меня, вы идете слишком быстро... Я устала, я хочу домой...

Ответа не последовало. Элен повторила сердито и испуганно:

— Я хочу домой...

И вдруг она с ужасом поняла, что мадемуазель Роз тихо и рассудительно говорит сама с собой:

— Уже поздно, но дом совсем близко. Отчего они не зажгли лампы?.. Мама никогда не забывает вечером поставить лампу на подоконник. Мы с сестрами садимся возле нее шить или читать... Ты знаешь, что Марсель приехал? — сказала она, поворачиваясь к Элен. — Он увидит, как ты выросла... Ты помнишь тот день, когда мы собирались подняться на башни собора Парижской Богоматери и он нес тебя на плечах? Как же ты хохотала... Нынче ты не часто смеешься, бедняжка моя... Послушай, я знаю, что мне не следовало привязываться к тебе... Меня предостерегали... Кто?.. Я уж и не помню... Никогда нельзя привязываться к чужим детям... У меня тоже мог быть ребенок... Ему было бы столько же, сколько тебе... А я хотела утопиться в Сене... Любовь... хотя нет, я уж стара... Понимаешь ли ты, что я еду домой, Элен?.. Я так устала... Мои сестры ждут меня. Я вновь увижу малыша Марселя...

Она издала странный смешок и горько вздохнула. Потом мадемуазель Роз с невозмутимым видом произнесла несколько бессвязных слов, но уже более спокойно. Она снова взяла Элен за руку и крепко сжала ее. Элен шла рядом. Все казалось таким странным, словно во сне... Они перешли мост через Неву со скульптурами коней по обе стороны. На их бронзовых спинах лежал редкий легкий снег. Элен ударилась рукой о подножие. Ее пальто было белым от снега; она услышала еще один смешок и горький вздох. Их снова настиг туман. Они шли по улице, и мадемуазель Роз, шагая впереди, нетерпеливо повторяла:

— Быстрее, быстрее, идем быстрее...

Улица была пустынна, но внезапно из-за угла дворца появился матрос. В руках у него была золотая табакерка, которую он вдруг сунул под нос Элен. Она с трудом различила застывшие на золотой крышке коричневые пятна крови. Казалось, туловище мужчины плавало в тумане, затем серое облако проплыло между ним и Элен, и он растворился во мгле.

Элен отчаянно закричала:

— Остановитесь же!.. Отпустите меня... Я хочу домой!..

Мадемуазель Роз вздрогнула и разжала руку. Элен услышала, как она слабо вздохнула. Кажется, бред ее закончился. Она тихо сказала:

— Не бойся, Лили... Мы сейчас пойдем домой. Я в последнее время теряю память... Я увидела свет на том конце улицы, и он напомнил мне дом... Хотя тебе не понять... Увы, это лишь мое прошлое. Я вот думаю, не из-за выстрелов ли все это... Мы их слышим под окнами ночи напролет... Ты-то спишь, но в моем возрасте ночи тянутся так медленно. — Она помолчала и вдруг встревоженно спросила: — Ты слышишь эти крики?

— Нет, нет, но пойдемте же скорее домой. Вы больны.

Они с трудом нашли дорогу. Элен дрожала от холода, иногда она с трудом различала сквозь туман то улицу, то памятник. Из моря пелены выплыл постамент большой статуи. Они подошли к Неве, туман становился все гуще. Им пришлось идти, держась за стены.

— Вам надо было меня послушать, — сказала Элен, — теперь мы ушли слишком далеко...

Мадемуазель Роз шла на удивление быстро, с уверенностью слепого человека. Элен по привычке сунула руки в муфточку из выдры, тронула пришитый к меху букетик искусственных фиалок.

— Вы знаете дорогу? Я ничего не вижу... Мадемуазель Роз! Отвечайте же! О чем вы снова задумались?

— Что ты сказала, Лили? Говори громче, я не слышу тебя...

— Туман заглушает голоса...

— Да и эти крики. Как странно, что ты их не слышишь... Они вдалеке, но очень отчетливые... Ты устала, бедняжка моя... Но ничего, ничего, давай поторопимся, — с тревогой в голосе повторила она.

— Но зачем же? — с горечью сказала Элен. — Нас никто не ждет... Конечно, будут они беспокоиться... Она и ее Макс... О, как же я ненавижу ее...

— Тсс! — тихо сказала мадемуазель Роз. — Не надо так говорить. Это дурно... — Она снова прибавила шагу.

Элен спросила:

— Но куда вы идете? Подумайте... Вы же сами не видите, куда идете... Я уверена, что мы уходим от дома все дальше.

Мадемуазель Роз нетерпеливо ответила:

— Я знаю, куда иду... Не бойся... Иди за мной... Скоро отдохнем...

Вдруг она выдернула свою руку, оставив муфту в руках Элен. Сделав несколько шагов, она, видимо, завернула за угол улицы и как призрак растворилась в тумане. Элен бросилась вслед за ней, крича:

— Подождите меня... Умоляю вас! Ну куда же вы идете? Да вас убьют! На этой стороне стреляют! Подождите меня, подождите, умоляю вас... Я боюсь! Вас ранят!

Элен ничего не видела — вокруг стоял туман. Вдалеке ей почудилась чья-то тень, и она бросилась туда, но это был полицейский, который оттолкнул ее. Она закричала:

— На помощь! Помогите мне!.. Вы не видели женщину, которая только что прошла здесь?

Полицейский был пьян, а детский голос, зовущий на помощь, слишком часто звучал в те дни. Он отправился своей дорогой, держась за стены домов. Тогда Элен подумала, что слишком быстро бежала, а мадемуазель Роз с ее слабыми ногами не могла уйти так далеко. Она вернулась обратно и снова пошла в густом, клубящемся, как дым, тумане, сквозь который порой угадывались, но вмиг исчезали очертания домов, уличных фонарей, мостов. Она в отчаянии думала: «Теперь мне ее никогда не найти!»

Элен едва слышала собственный голос, заглушаемый туманом.

— Мадемуазель Роз... О, дорогая, дорогая моя мадемуазель Роз... Подождите меня! Ответьте мне!.. Где же вы?..

Заметив сверкнувший огонек, она пошла в его направлении. Вокруг мертвой лошади толпились люди и молча расчленяли ее при свете лампы. Перед ней возник оскал с длинными расшатанными желтыми зубами. Вскрикнув, Элен снова бросилась бежать по незнакомой, уводящей куда-то вдаль улице с высокими домами. С каждым шагом и каждым прерывистым вздохом она чувствовала острую боль. Совершенно сбившись с пути, от страха и из-за тумана она не знала, где находится, и все же бежала, лишь бы оказаться как можно дальше от тех людей, от их страшных огней и длинных желтых зубов смерти... Время от времени она пыталась кричать:

— Помогите! Помогите! Мадемуазель Роз!..

Однако ее слабый прерывистый голос тут же растворялся в тумане. Даже те редкие прохожие, что слышали крик о помощи, только прибавляли шаг. Элен бежала дальше. Заметив вдалеке фонарь — на каждой улице горело только по одному фонарю, — перепрыгивая клубы тумана и тяжело дыша, она подбежала к нему и как дорогого друга крепко обхватила покрытый мокрым снегом бронзовый столб. Элен набрала в ладошки снега, его холод помог немного успокоиться. Она отчаянно пыталась разглядеть хоть одно живое существо... На улице не было ни души... Блуждая по одному и тому же пути между высокими домами, она вновь и вновь возвращалась на исходное место. Вдруг Элен наткнулась на прохожего, но, когда она почувствовала на своем лице его дыхание и взглянула в его вытаращенные от испуга глаза, ее сердце чуть не остановилось от ужаса. Она со всех сил оттолкнула удерживающую ее руку и, стиснув зубы, снова пустилась в бег.

— Мадемуазель Роз! Где же вы? Где же вы, мадемуазель Роз?

В глубине души Элен догадывалась, что больше никогда ее не увидит. Наконец она остановилась и в отчаянии прошептала:

— Теперь надо вернуться, постараться вернуться... Может, она уже дома?

И тогда Элен вспомнила, что в любом случае мадемуазель Роз скоро уедет, и вслух сказала, сама удивившись своим словам:

— Если ей суждено умереть... Если ее время пришло... Господи, может, так лучше...

По ее лицу катились слезы. Ей казалось, что если она сейчас сдастся, то оставит мадемуазель Роз на произвол судьбы... Дрожа от холода, она брела вдоль набережной, ощупывая ледяной гранитный парапет; ветер задул сильнее, наполнив воздух свирепым свистом.

Запах воды, петербургских каналов, это затхлое дыхание города вдруг стало менее резким. Туман рассеялся, его клубы теперь медленно стелились по земле, все отдаляясь от нее. Она долго смотрела на воду канала.

«Как бы я хотела броситься туда, — подумала Элен, — мне хочется умереть...»

Но она знала, что обманывает саму себя. Все, что она сейчас видела, что чувствовала, ее горе, одиночество, эта черная вода, эти маленькие огоньки качающихся на ветру фонарей, даже ее отчаяние — все это вновь возвращало ее к жизни.

Элен остановилась, медленно провела рукой по лбу и громко сказала:

— Нет, они не сломают меня. Я не боюсь...

Она сделала над собой усилие и посмотрела в воду, чтобы победить это смутное влечение бурлящего потока, потом, медленно вдохнув ветер, подумала:

«Только это мне и остается... Я злая, у меня каменное сердце, я не умею прощать, но я ничего не боюсь... Господи, помоги мне!..»

И, стиснув зубы, чтобы не заплакать, поплелась домой.


Мадемуазель Роз умерла в тот же вечер в больнице, куда ее привезли полицейские. Она потеряла сознание в каком-то закоулке. Ее опознали по найденному в кармане пальто последнему письму из Франции: на конверте было ее имя.

Каролям сообщили о ее смерти. Элен сказали, что она не мучилась. Ее изношенное сердце просто перестало биться. Скорее всего, от тоски по родине у нее случился очередной приступ бреда... Должно быть, она уже давно была больна.

Мать сказала Элен:

— Бедняжка моя... Она была так к тебе привязана... Мы бы платили ей небольшую ренту, и она могла бы жить спокойно... С другой стороны, после нашего отъезда она оказалась бы в полном одиночестве, мы бы не смогли взять ее с собой... Может, так оно и лучше.

Но вокруг умирало столько людей, что ни у кого, ни тогда, ни после, не нашлось и минутки, чтобы утешить Элен.

Все только повторяли:

— Бедная девочка... Представьте, как она перепугалась... Лишь бы не заболела... Только этого не хватало...

Прошел день, и Элен осталась в пустой комнате наедине с вещами покойной и старой фотографией, на которой ее, двадцатилетнюю, едва можно было различить среди сестер. На снимке ее легкие, как дым, волосы обрамляют лицо, бархатка на шее, тонкая округлая талия затянута поясом с пряжкой. Элен долго смотрела на нее. Она не плакала. Ей казалось, что слезы наполняли ее сердце, тяжелое и твердое, как камень.

Отъезд был назначен на послезавтра. Они уезжали в Финляндию. Кароль должен был отвезти их, а затем вернуться за слитком золота, оставленным у друга в Москве. Макс тоже ехал. Его мать с сестрами бежали на Кавказ, но он отказался следовать за ними. Кароль закрывал на все глаза. Элен слышала, как в соседней комнате родители пересчитывали и зашивали в одежду украшения Беллы. Она прислушивалась к их приглушенному шепоту и позвякиванию золота.

«Если бы я только знала, если бы только сумела понять, что бедняжка сходит с ума... — думала Элен. — Я бы предупредила взрослых... Мы бы позаботились о ней, вылечили ее, и она бы еще была жива...»

Но через секунду она усмехнулась, грустно покачав головой. Господи, да кто бы стал ухаживать за ней? Кому сейчас дело до чьего-то здоровья, чьей-то жизни? Даже если кто-то умер, а кто-то еще жив, кому от этого легче? По городским улицам носили мертвых детей, зашитых в мешки, потому что их было слишком много, чтобы выдавать гроб на каждого. Ей вспомнилось, как несколько дней тому назад, в перерыве между двумя уроками, она, маленькая девочка в передничке, с крупными кудрями и чернильными пятнами на руках, застыла, прильнув бледным лицом с синюшными губами к окну, и, не отводя глаз, наблюдала, как расстреливали человека. Пятеро солдат в шеренге, напротив, у стены, раненый, с перебинтованной, качающейся, как у пьяного, головой, весь в крови мужчина. Он упал, и его унесли, как однажды унесли неизвестную мертвую женщину, завернутую в черную шаль, и как унесли оголодавшую собаку с кровоточащей раной на худом боку, приковылявшую умирать под это же самое окно. Девочка вернулась за парту и, запинаясь, при слабом свете свечи принялась повторять урок:

— Расин изображает людей такими, какие они есть, а Корнель такими, какими они должны быть...

В учебники истории тогда еще не внесли поправки:

— Отца нашего горячо любимого императора Николая Второго звали Александр Третий, он взошел на трон в...

Жизнь, смерть — какие пустяки...

Ее голова тяжелела, но сна она боялась больше всего... Не заснуть, не забыть, не искать утром родное лицо на пустой кровати, когда осознание несчастья еще столь смутно, неясно...

Она сжимала зубы, отворачиваясь от света, но тень пугала ее, рисуя лица со страшными гримасами, бурлящую черную воду... Туман оставил на окне бледную, освещенную лунным светом дымку. Казалось, запах воды просачивался сквозь рамы затворенных окон, сквозь щели паркета, добирался до нее, и, в ужасе оборачиваясь, она видела перед собой пустую постель...

«Иди же, — шептал ей внутренний голос, — позови родителей. Тебя уложат спать в другой комнате, а потом уберут отсюда эту одинокую кровать». Но ей хотелось сохранить хотя бы свою гордость.

«Стало быть, я еще ребенок?.. Стало быть, я боюсь смерти, горя? Боюсь одиночества?.. Нет... Я не буду никого звать на помощь, а тем более их. Они не нужны мне. Я сильнее их! Они никогда не увидят, как я плачу! Они не достойны того, чтобы помогать мне! Я больше никогда не произнесу ее имя... Они не достойны слышать его!»

На следующий день Элен сама перебрала все ящики, сложила в чемодан немногочисленные пожитки мадемуазель Роз; поверх ее белья, книг, блузок, на которых она знала каждую складочку, каждую зашитую дырочку, она положила ее до сих пор пропитанное запахом тумана пальто, которое им вернули; потом закрыла чемодан, повернула ключ и больше никогда не произносила при родных имя мадемуазель Роз.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ



Сани мчались к едва заметному огоньку, который то скрывался за снежными сугробами, то вновь приветливо мигал. В ту ясную ночь стоял крепкий мороз. Заснеженное поле Финляндии простиралось сплошным ледяным потоком, без единого холмика до самого горизонта, а за ним становилось покатым, словно огибало земной шар.

Элен выехала из Петербурга утром. Ноябрь только начинался, но здесь уже вовсю правила зима. Было безветренно, хотя чувствовалось, как от земли веяло холодом. Студеный воздух радостно устремлялся к черному небу, к звездам, свет которых дрожал, будто свеча на ветру. Их блеск тускнел, как тускнеет зеркало, если слегка подышать на него. Через несколько мгновений эта ледяная дымка исчезала, и они снова сияли, отбрасывая синеватые отблески на снег, словно поблизости развели костер. Стоило только протянуть руку... вот сейчас лошади поравняются с ним, и можно будет дотянуться... Но не тут-то было, упряжка мчалась вперед, а слабое мерцание отступало и, точно подразнивая, продолжало играть бликами.

Они повернули; свет приближался; колокольчики звенели все радостнее. Элен чувствовала, как от быстрой езды в ушах шумит ветер, но вскоре упряжка замедлила ход, и звон снова стал тише и спокойнее.

Она сидела в глубине саней, между отцом и матерью, напротив Макса. Элен отодвинулась от них, открыла закутанное шалью лицо и, словно отпивая большими глотками ледяное вино, ртом глотала воздух. Три года она дышала только затхлым запахом гниющих вод Петербурга, а теперь снова наслаждалась чистым воздухом, наполняющим грудь до самого сердца, которое забилось сильнее и бодрее.

Кароль указал рукой на ближайший огонек:

— Это, наверно, гостиница?

Из-под копыт лошадей летели комья снега, и Элен вдыхала запах сосен, мороза, снежных просторов и ветра — незабываемый аромат севера.

«Как же хорошо», — подумала она.

Гостиница приближалась. Это был простой двухэтажный деревянный дом. Заснеженные ворота со скрипом отворились.

— Вот вы и приехали! — сказал Кароль. — Я пойду выпью водки и обратно.

— Как? Сегодня ночью? — трепеща от радости, воскликнула Белла.

— Да, — ответил Кароль, — так надо. Медлить опасно... Границу могут закрыть с минуты на минуту...

— Ах, что же с нами будет! — вскричала Белла.

Он наклонился и поцеловал ее. Но Элен уже ничего не видела. Она спрыгнула с саней и, сияя от счастья, топала каблуком сапога по твердой земле. Она вдыхала чистый морозный воздух, дыхание зимней ночи; в одном из окон загорелся яркий красный огонек; в пустынной деревне раздалась мелодия вальса.

Элен почувствовала безмятежность и глубокий душевный покой, каких она еще не знала за всю свою, пусть и короткую, жизнь. Ее вдруг охватил детский восторг, и она побежала к дому. Родители разговаривали в дверях со своими друзьями. Через распахнутую дверь до нее доносились слова:

— Революция... Красные... Это продлится как минимум всю зиму...

— Здесь все так спокойно...

Мужской раскатистый голос прогремел:

— Ягнята, бараны, здешние коммунисты... Да хранит вас Господь... У нас есть масло, мука, яйца.

— Муки нет, не придумывай, — сказала женщина. — Если мне скажут, что в раю еще осталась мука, я и тогда не поверю.

Все засмеялись; Элен тихонько вошла в сени. Потом, возвращаясь с улицы, она будет часто снимать здесь свои коньки. Через открытую дверь было видно столовую с большим столом человек на двадцать. Пол, стены и потолок были из светлого дерева, липкого и блестящего, еще пахнувшего свежесрубленной сосной, сок которой течет по глубоким срезам сердцевины. Но больше всего Элен поразило то, что дом был наполнен радостным гулом, — до нее доносились детские крики, молодые голоса — звуки, которые она уже успела позабыть. Дети возвращались с улицы с санками или коньками на плечах; в заснеженных шапках, с горящими от ночного мороза щеками они толпились в сенях. Однако Элен лишь бросила на них пренебрежительный взгляд, покачала головой и по-старушечьи вздохнула. Она была старше. Ей уже исполнилось пятнадцать. Она выросла так быстро, и этот возраст, о котором она мечтала когда-то в Ницце, маленькой девочкой, еще при жизни мадемуазель Роз, пришелся на такие грустные времена... Ее сердце наполнилось болью. Она сделала несколько шагов, открыла дверь и увидела бедно обставленную гостиную, в которой танцевали девушки. Они встретили ее холодным взглядом. Тогда она вернулась в сени, где играли двое светловолосых, пухлощеких, румяных мальчиков. На пороге появился молодой человек, весь в снегу. Дети с криками «папа!» кинулись к нему, и он взял их на руки. Затем дверь открыла красивая женщина с аккуратно уложенными волосами и ласковым, безмятежным выражением лица, она нежно и насмешливо обратилась к молодому человеку:

— Господи, Фред, посмотри на себя! Отпусти детей, ты же их завалишь снегом!..

Мужчина, смеясь, отряхнулся, снял меховую шапку и, заметив Элен, улыбнулся ей. Он подошел к жене, и она взяла его под руку. За детьми прибежала служанка; они повисли на пышных, шуршащих материнских юбках из черной тафты, и та наклонилась поцеловать их. Элен заметила длинные сережки с двумя жемчужинами, сверкающими в черных волосах. Ее платье украшал батистовый плиссированный воротничок; обнаженные руки были очень красивы. Женщина почувствовала на себе пристальный взгляд Элен и улыбнулась в ответ. Потом ее муж открыл дверь, и они ушли в комнату. Элен услышала шелест шелкового платья, и снова раздался звук пианино; женщина теплым, мягким голосом запела французский романс. Элен замерла в восхищении от происходящего и едва услышала, как отец позвал прощаться. Она подбежала к нему; как обычно, он поцеловал ее с какой-то осторожной, немного неловкой нежностью, затем устроился в дожидавшихся у крыльца санях, которые привезли их сюда, и уехал.

Элен бросилась в сад, бесцельно покружила по нему, всей грудью вдыхая запах снега. Протоптанная ею белая мерзлая дорожка поблескивала, отражая свет фонаря на крыльце. Как же приятно бегать по снегу... Ее ноги, уже по-женски округлившиеся, были по-прежнему быстрыми. Зазвенел колокольчик, созывая обитателей дома к ужину. Элен порадовалась этому умиротворяющему порядку приятных будней. Бедное маленькое пианино бросало в торжественную ночь аккорды романса, а теплые звуки голоса легко поднимались к поблескивающему небу, словно пение птицы.

Из темноты выскочил большой рыжий пес и, подбежав к Элен, уткнулся мокрым носом ей в ладошку. Она прижала его к себе и поцеловала. В воздухе пахло горячим овощным супом и выпечкой на крахмале, который в ту пору заменял муку.

Элен почувствовала, что голодна, и побежала в дом. Это позабытое ощущение так отличалось от отвратительной, навязчивой необходимости есть, которую она иногда испытывала в Петербурге, когда еда еще не была в катастрофическом дефиците, но уже становилась редкостью. Она прошлась по дому, подошла к кухне, посмотрела на красную печь, зажженную лампу, свет которой падал на женщину в белом фартуке... Во всем этом было столько спокойствия! Она снова подумала о мадемуазель Роз, но это воспоминание, пусть еще такое свежее, уже не казалось столь тягостным... Видимо, из-за трагического ужаса, который она пережила, в ее памяти оно постепенно превращалось во что-то вроде поэтического мрачного сна...

Вопреки всему, на душе остались лишь беззаботность, равнодушие и облегчение, от чего ей даже стало стыдно, но она тут же решила: «Теперь, что бы они ни сделали, ничто не заставит меня страдать, потому что моей бедняжки больше нет».

С наслаждением проваливаясь в плотный глубокий снег, поскрипывающий под ногами, она вернулась к окнам малой гостиной. Комната была освещена лампой с накинутой на нее красной материей. Женщина в черном, которая давеча крикнула «Фред!», спокойно наигрывала мелодию вальса. Ее молодой муж склонился к ней и поцеловал в плечо. Элен охватило чувство странной поэтичности, легкого восторга. Она спрыгнула с сугроба, на который залезла, и они заметили ее бледную тень, вмиг растворившуюся в ночи. Женщина, улыбнувшись, вновь склонилась к пианино, а молодой мужчина, смеясь, погрозил ей пальцем. Сердце Элен радостно колотилось, и она тихонько смеялась, прислушиваясь к позабытому звуку собственного смеха.


Границу еще не закрыли, но каждый проходящий через нее поезд казался последним. Всякая поездка в Петербург была настоящим подвигом, проявлением безумия и героизма одновременно. Однако раз в неделю Белла Кароль и Макс под разными предлогами возвращались туда, потому что нигде им не было так спокойно, как в их заброшенной петербургской квартире: Кароль застрял в Москве и никак не мог оттуда выбраться. Сафроновы уехали с Кавказа, но Макс не знал, удалось ли им добраться до Персии или Константинополя. В начале декабря он получил письмо от матери с мольбами приехать к ней, она писала, что осталась одна, старая и больная, упрекала, что он бросил ее ради «этой жалкой женщины...», добавляя: «Ты пропадешь из-за нее... Берегись...», «Я умру, так и не повидав тебя. Ты же любишь меня, Макс. Я не прощу тебя, если ты не откликнешься. Приезжай, сделай все, что угодно, чтобы приехать ко мне...»

Но он откладывал свой отъезд до тех пор, пока белые не заняли юг России и попасть туда стало совсем невозможно. В день, когда Макс узнал об этом, он вошел к Белле и, не обращая внимания на Элен, сказал: — Я чувствую, что больше не увижу родных. Во всем мире у меня только вы одна.

Когда они уезжали в Петербург, Элен оставалась на попечении постояльцев гостиницы, в частности Ксении Рейс, той молодой женщины, которую она заметила еще в первый день, и пожилой мадам Хаас, что очень нелестно отзывалась о Белле:

— И это мать?.. Карикатура на мать, да и только!

В Финляндии, в мудром согласии, словно вместе пережидающие вечернюю бурю путешественники, дружили независимо от общественного статуса и финансового положения и русские, и евреи «из хороших семей» (те, что разговаривали между собой по-английски и с гордым смирением следовали религиозным обычаям), и нувориши, скептические вольнодумцы с карманами, набитыми деньгами.

Они вместе проводили вечера в маленькой обшарпанной гостиной. Вокруг стола для бриджа сидели всегда одни и те же игроки: толстый, красношеий, пузатый Соломон Леви, барон и баронесса Леннарт, русские шведского происхождения, оба высокие, худые и бледные, почти неразличимые в дыму своих сигарет. У барона был мягкий, приглушенный голос, тонкий смех, чем-то напоминающий девичий, в то время как его жена горланила, как гренадер, рассказывала непристойные истории, выпивала за вечер графин коньяку и при этом машинально крестилась при всяком упоминании имени Господа.

Приходил сюда с пледом на плечах и старый Хаас, измученный сердечник. По его опухшим глазам было видно, что смерть уже медленно грызла его тело. Он играл, а сидевшая рядом жена не сводила с него беспокойного, полного надежды и досады взгляда, свойственного тем, кто ухаживает за неизлечимо больным родным человеком. Лишь иногда она отворачивалась, вскидывала свою седую голову над толстым, как ошейник, ожерельем из мелких жемчужин и нацеливала на попадающих в ее поле зрения людей сверкающий лорнет. Служанки зажигали керосиновые лампы. Сидевшие на неудобных, скрипящих и шатких бамбуковых диванчиках молодые женщины колдовали иголками над вышиванием. Мадам Рейс была среди них. Женщины перешептывались о ней:

— Она хороша... — И спустя минуту: — И у нее очень милый муж...

Потом, слегка покачав головой, они говорили с невольно промелькнувшей в уголках рта снисходительной улыбкой и тем лицемерным, оскорбленным и в то же время гордым видом женщины, которая знает секрет и, если только захочет, может поведать намного больше:

— Этот Фред... Тот еще повеса...

Фреду было тридцать лет, но из-за его черных блестящих глаз, живого, радостного взгляда с хитринкой и белоснежных зубов он выглядел совсем юношей. Он, словно ребенок, не мог усидеть на месте, всегда скакал, катался с горки, не мог обойти стул, потому что его можно было перепрыгнуть, бегал и играл со своими сыновьями, в то время как его спокойная, немного неповоротливая, но красивая жена с улыбкой и материнской нежностью наблюдала за ними. Фред Рейс был серьезным только со своим старшим сыном, одного его он по-настоящему любил. Он мог легко увернуться от всякой неприятности, избежать любой ответственности или переживания, рассмешив кого угодно шуткой или ловким пируэтом. Его заразительный, почти детский смех лился ручьем. Шутки его были тонкими и ироничными. С женщинами, в частности со своей женой, он вел себя как избалованный ребенок; ему даже удалось добиться расположения госпожи Хаас. Повсюду он был источником радости. Это был один из тех мужчин, которые, кажется, останутся молодыми навечно, которые не умеют взрослеть, однако, внезапно постарев, превращаются в злобных, раздражительных тиранов. Но он еще был молод...

Между тем в доме все шло своим чередом. Няньки поднимались укладывать детей, которые цеплялись за их фартуки, просились на руки. Замерзшие окна потихоньку запотевали; мерцающая лампа коптила.

Евреи толковали о делах и то ли забавы ради, то ли чтобы не потерять навык, продавали друг другу земли, шахты и дома, конфискованные большевиками еще много месяцев тому назад. Верить, что это правительство задержится надолго, считалось кощунством. Некоторые допускали, что оно продержится два-три месяца... Пессимисты же пророчили ему всю зиму... Они также спекулировали на обмене рубля, финской марки и шведской кроны. Курс валюты был таким капризным, что в этой захудалой крохотной гостиной, отделанной плюшем и бамбуком, пока за окном шел снег, неделя за неделей сколачивались и исчезали целые состояния.

Поначалу русские слушали их с презрением, затем с некоторым любопытством и интересом, потихоньку подходя все ближе. А в конце вечера они уже сердечно обнимались с теми, кого называли «израильтянами».

И правда, напрасно на них наговаривают. Некоторые из них очень даже приятные люди...

Евреи же говорили:

— Они далеко не так глупы, как мы думали. А из князя получился бы отличный биржевой брокер. Конечно, если бы ему пришлось зарабатывать на жизнь.

Таким образом, в те бедственные времена мирились два, казалось, непримиримых народа и, разделяя друг с другом интересы, повседневные радости и горести, объединялись в небольшое, но дружное братство.

Дым сигар медленно поднимался и таял в воздухе; пачки банкнот, ценность которых падала день ото дня, валялись на полу, разодранные собаками; никому и в голову не приходило подбирать их. Иногда постояльцы гостиницы выходили на террасу, заваленную скрипящим снегом; на горизонте виднелся слабый огонек.

— Териоки горит, — равнодушно говорили они и возвращались в дом, отряхивая с плеч снег.

Из гостиной доносились звуки маленького черного пианино, на котором играла хрупкая чахоточного вида девушка, высокая, с отрешенным взглядом и льняными волосами. Целыми днями напролет она неподвижно сидела на террасе, закутанная в меховую накидку. А с наступлением вечера, точно летящая на приманку ночная птица, напуганная огнями, она, не останавливаясь и не отвечая на дружелюбные вопросы, перебегала гостиную, садилась на маленький, обитый зеленым бархатом табурет и с пылающими от вечерней лихорадки щеками беспрерывно играла, переходя с ноктюрна Шопена на рондо Генделя, а потом на Тарарабумбию[13].

Девушки учили Элен шить и вышивать. Она чувствовала себя умиротворенной и счастливой, вновь обретая здоровье и бодрость; благодаря снегу, ветру, долгим пробежкам по лесу ее лицо порозовело и посвежело; проходя мимо зеркала, она украдкой, с застенчивой улыбкой бросала взгляд на свое отражение.

— Эта малышка меняется на глазах! — говорили женщины, с нежностью глядя на нее. — Удивительно, какое у нее теперь здоровое личико!

Больше всего Элен нравилось проводить время в компании мудрых матрон, которые, поджав губы, слушали истории баронессы Леннарт, толковали о своих детях, обменивались рецептами варенья; склонившись под лампой, они вырезали маленькими позолоченными ножницами тонкие узоры на полотняных лоскутках. Вдалеке пылал растущий огонь пожара...

Субботними вечерами они ездили в деревню смотреть на танцы красногвардейцев[14] и прислуги. Они бочком забирались в крестьянские сани, застеленные мехом и бараньими шкурами, потому как сидеть всем вместе в них было тесно, и ехали, при каждом толчке наваливаясь друг на друга.

Мадам Рейс оставалась дома с малышами, однако ее муж ни за что на свете не пропустил бы местный «бал». Он брал с собой старшего сына, но поручал его госпоже Хаас, а сам устраивался в санях возле Элен. Улыбаясь, он пытался в темноте взять ее за руку, тихонько снимал варежку из толстой грубой шерсти и сжимал ее тонкие, чуть дрожащие пальцы. Элен с колотящимся сердцем смотрела ему в глаза; его лицо было освещено лунным светом и коптящим, дрожащим огнем фонаря, висевшего на перегородке саней. На трепещущих, по-женски чувственных губах Фреда читались ирония и нежность; его шапка покрывалась кристалликами сверкающих твердых снежинок. От усталости Элен закрывала глаза; она бегала и играла в снегу целыми днями напролет. Когда не было санок, они со всей силы толкали с вершины холма распряженные сани, которые непременно задевали занесенный снегом камень и, перевернувшись, оказывались в глубокой, заросшей колючим кустарником рытвине, в мягком густом снегу... Элен вновь обрела мальчишеские замашки, страсть к опасным играм и хулиганству.

Субботние балы проходили на гумне, где сквозь щели между досками потолка, как в рождественских яслях, виднелось черное небо, слабо освещенное мерцающими звездами. Оркестранты с барабанами и трубами усаживались верхом на лавки; мужчины танцевали, задрав вверх стволы заряженных ружей; широкие тесаки с плоскими лезвиями, насаженными на рукоятки из оленьих копыт, для охоты на медведя, раскачивались на их поясах; они топали сапогами по дощатому полу, и из-под него от сена, которое хранили в подвале, поднималось ароматное облако. На девушках были красные передники, и, всячески подчеркивая свою преданность красным, они вплетали в русые волосы алые ленты, а под задирающимися в танце платьями можно было разглядеть нижние юбки красного цвета.

Иногда дверь раскрывалась, и по комнате проносилась волна ледяного воздуха. Через порог виднелись посеребренные луной ели; они стояли прямо, неподвижно, и каждая замерзшая, твердая ветка сверкала в ночи, словно стальная. Печка урчала; в нее заталкивали свежие, заснеженные поленья. В комнате было дымно и душно; от широкополых пальто и меховых шапок танцующих шел пар. Свесив ноги, Элен сидела на деревянном столе; Фред Рейс стоял рядом, крепко сжимая ее щиколотку. Элен было отодвинулась, но прямо за ней, полулежа на столе, целовалась парочка. Она снова придвинулась к Фреду, молча наслаждаясь душевным спокойствием, обжигающим жаром его тела и его прикосновениями. Впервые в жизни она кокетливо улыбалась, подставляя Фреду свою матовую, гладкую и румяную от молодой горячей крови щеку, смеялась, показывая сверкающие белизной зубы, намеренно свешивала со стола свою маленькую смуглую руку, чтобы Фред прижал ее к себе. Керосиновые лампы под потолком начинали медленно раскачиваться с началом танца, похожего на бурре, но вскоре переходящего в какой-то безумный вихрь, от которого скрипели и стонали половицы. Элен, бледная, сжав губы, подпрыгивая и крутясь в объятиях Рейса, чувствовала сладкое головокружение. Вокруг нее мелькали ленты, и длинные косы девушек, как кнуты, хлестали по щекам танцующих, когда пары натыкались друг на друга.

Натанцевавшись и напившись контрабандного спирта, мужчины принимались стрелять в потолок из своих маузеров. Стоя на столе, обеими руками опираясь на Рейса, Элен наблюдала за этой игрой, вдыхая уже знакомый ей запах пороха и не замечая, как от возбуждения она впивалась ногтями ему в спину. Старший сын Рейса, с коротко остриженной, точно весенний газон, головой, в выглядывающей из-под распахнутого пальто хлопковой рубашке, радостно скакал на одном месте. Когда патроны заканчивались, начинались драки.

Фред с горечью сказал:

— Ну, пора домой. Что скажет моя жена? Уж почти полночь, скорее же...

Они вышли на улицу, где, нюхая замерзшую землю и встряхивая заснеженными головами, их ждали лошади; от трясущихся на шеях колокольчиков по лесу и замерзшей реке проносился мягкий, загадочный звон. Лошади бежали в гору; покачиваясь в санях, Элен и Рейс дремали. Щеки Элен горели, веки закрывались от бессонной ночи, усталости и дыма; глаза лениво искали восходящую в зимнем небе розовую луну.


Элен свистнула собак, бесшумно отворила ворота и вышла из сада. Небо светилось бледным светом; во всей деревне не было слышно ни единой птицы; между редкими замерзшими елями, как звездочки, проступали на снегу следы животных. Собаки нюхали землю и бежали в направлении леса, где уже более недели каждый день встречались Элен и Рейс.

Сначала он приводил с собой сыновей, потом стал приходить один. Они ходили к заброшенному дому, что стоял на лесной опушке. Это была старая дача, загородный деревянный домик, выкрашенный в цвет морской волны, с крыльцом, которое охраняли два каменных чудовища; по всей вероятности, его пытались сжечь, но пожар удалось потушить: одна из стен была черной от дыма. Если подняться на цыпочки, то через давно разбитые окна можно было увидеть мрачную гостиную, загроможденную мебелью. Однажды Рейс просунул в окно руку и сорвал со стены фотографию. Видимо, от сырости долгой осени и холодной зимы она испортилась и пожелтела. Это был портрет женщины. Они долго смотрели на него с каким-то щемящим чувством; лицо незнакомки было поэтически грустным; они решили зарыть фотографию в снегу под елью. Двери дома были взломаны и ходили ходуном в расшатанных петлях.

В тот день Рейс, дожидаясь Элен, забрался в сарай и среди разных упряжек нашел несколько легких финских санок. Это были простые садовые стулья с прикрепленными к ним полозьями. На деревянных спинках большими неуклюжими буквами перочинным ножиком были вырезаны имена детей. Однако когда у крестьян спрашивали о бывших обитателях дома, они, казалось, мгновенно забывали русский, как, впрочем, и любой другой язык. Они сердито щурились и тут же отворачивались, так и не удостоив ответом.

Элен бродила вокруг дома, завороженная его одиноким и неописуемо тоскливым видом. Фред Рейс подошел к ней и, смеясь, потянул за волосы:

— Ступайте прочь!.. Здесь пахнет старостью, бедой и смертью! Пойдемте со мной, девочка моя...

Он показал на ледяную дорожку, спускающуюся с небольшого пригорка до равнины.

— Вперед!

Фред встал на санки сзади, Элен села на стул, и они покатились, но им не хватало скорости. Тогда они оба встали за стулом, оттолкнулись и, все сильнее разгоняясь, полетели вниз по склону; ветер пронзительно свистел в ушах и хлестал по щекам.

— Осторожно, осторожно! — кричал Фред, и его счастливый смех звенел в кристально чистом ледяном воздухе. — Осторожно! Дерево! Камень! Мы падаем! Сейчас разобьемся! Держитесь крепче, Элен... Тормозите, топайте же ногой! Вот так! Еще! Еще!.. Быстрее... О! Как здорово!..

Едва переводя дыхание, точно во сне, они бесшумно мчались с головокружительной скоростью по белой зеркальной дорожке вниз по склону до тех пор, пока полозья саней не задели торчащие корни дерева, и, перевернувшись, они очутились в снегу. Десять, двадцать, сто раз они без устали поднимали санки на горку и снова катились вниз по заледенелому склону.

Элен чувствовала обжигающее дыхание своего друга; от жестокого холода на глазах появлялись слезы, которые она не могла вытереть, и они катились, пока встречный ветер не высушивал их на щеках. Словно малые дети, они оба пронзительно, радостно кричали и топали по заледенелому снегу. Их санки то и дело подпрыгивали, мчась стрелою вниз.

Наконец Фред сказал:

— Послушайте, все же эти санки не очень быстрые. Нам нужно достать настоящую санную повозку.

— Но как? — спросила Элен. — Ведь в прошлый раз мы сломали ее, и с тех пор кучер запирает ее в сарае на ключ. Но я видела здесь такую же...

Они побежали к сараю, взяли самые красивые конные сани, украшенные бубенчиками, с красной обивкой внутри. Поднять их на вершину холма было довольно тяжело, однако потом сани так разогнались, что никто на свете не догнал бы; снег летел им в лицо, попадал в рот, в глаза, хлестал по щекам. Элен ничего не видела. Снежная равнина отражала лучи красного зимнего солнца, свет которого бледнел с приходом вечера.

«Какое блаженство!» — думала Элен.

Они уже не считали, сколько раз перевернулись. Одно из падений закончилось в овраге, где лед расцарапал им щеки. С трудом выбравшись, Рейс воскликнул, хохоча до слез:

— Мы наверняка свернем себе шеи! Давайте опять возьмем наши спокойные финские санки.

— Ни за что на свете! Это так весело — кувыркаться в снегу.

— Да неужели? Так вот что вам нравится больше всего? — прошептал Рейс.

Он притянул ее к себе и на несколько мгновений прижал к груди. Казалось, он колебался. Она стояла и смотрела на него с радостным и невинным выражением лица.

— Ну если так, если вы любите кувыркаться в снегу, полезайте мне на плечи!

Он взял ее за талию, помог забраться к себе на спину и бросил в рыхлый снег в двух шагах от себя. Утопая в сугробе, как в пуховой перине, она визжала от страха и удовольствия. Снег, растаяв, стекал по шее в полурасстегнутый ворот ее кофточки, попадал в варежки, в рот, напоминая вкус замороженного сока. Сердце Элен колотилось от счастья. Она с тревогой поглядывала на небо, уже окутанное ранними сумерками.

— Нам ведь еще не пора домой, а? Останемся чуть подольше? — умоляла она. — Еще даже не стемнело...

Но Фред с сожалением ответил:

— Нет, нам пора...

Элен поднялась, отряхнула снег, и они пошли обратно. Над снежным полем оставалась лишь одна полоска света; темнело очень быстро, но сумерки еще были нежно-лилового света; в ясном небе над замерзшим озерком медленно всходила бледная зимняя луна. Они молчали. Был слышен только стук их шагов по замерзшей дороге. Издалека доносились редкие глухие выстрелы пушки. Они краем уха слушали их. Эти далекие залпы за последние месяцы стали такими частыми, что их перестали замечать... Откуда они доносились?.. Кто стрелял?.. В кого? Привыкнув к страху и трагедии, человеческий мозг начинает относиться к ним равнодушно и эгоистично. Они шли бок о бок, усталые и счастливые. Элен чувствовала на себе пристальный взгляд Рёйса. Он остановился, взял ее лицо в свои ладони и, притянув к себе, несколько мгновений, как ей показалось, с восхищением смотрел на ее щеки, наливавшиеся горячей и пылкой кровью, затем вдохнул аромат ее лица, словно нюхал розу, и нерешительно запечатлел на ее приоткрытых губах легкий, быстрый, но обжигающий, как пламя, поцелуй. Первый поцелуй, первые мужские губы, так прикоснувшиеся к ней... Сначала, испугавшись и разозлившись, она воскликнула:

— Что вы делаете? Вы с ума сошли?

Она слепила снежок, намереваясь бросить его в лицо Фреда, но он отскочил в сторону, увернувшись от комка, и засмеялся. Элен в ярости закричала:

— Я запрещаю вам дотрагиваться до меня, слышите? — и побежала по замерзшей, уже темной дорожке домой, чувствуя на своих губах, как укус, вкус жадных молодых губ, пытаясь запретить себе думать о нем и поддаваться этому новому жгучему наслаждению.

«Лезет ко мне целоваться, как к горничной», — думала она.

Не останавливаясь, она добежала до самой комнаты матери, едва постучала и распахнула дверь.

На кровати в тишине сидели Белла и Макс. Элен уже доводилось заставать их врасплох... Но в этот раз ее смутило в них что-то новое, странное, их нежность, близость, в них больше не ощущались страсть и порок, но скорее влюбленность, что-то более естественное, похожее на настоящее чувство...

Белла медленно повернулась к ней:

— Что ты хотела?

— Ничего, — ответила Элен, почувствовав на сердце тяжесть, — ничего... я думала... я... — Она замолчала.

— Тогда ступай отсюда, — тихо сказала мать. — Еще не поздно. Я видела, что Фред Рейс искал тебя, иди погуляй с ним и детьми.

— Ты отправляешь меня к нему? — спросила Элен, и в уголках ее губ промелькнула хитрая улыбка. — Ну если так, то я пойду...

— Да, иди, — ответила Белла.


Назавтра было воскресенье. Элен зашла в малую гостиную, подышала на замерзшие окна и посмотрела на небо. Все вокруг казалось необычайно радостным, ясным и спокойным; в заснеженном саду играли дети в белых одежках; светило солнце; в доме стоял запах горячих пирогов и сливок, смешиваясь с запахом только что вымытого деревянного пола. Все дышало невинной радостью воскресного дня.

Стоя перед старым зеркалом, пускающим солнечных зайчиков, Элен улыбалась своему смутному синеватому отражению, похожему на отражение в озере, любовалась своим белым накрахмаленным хлопковым платьем; заметив, что в комнату вошел Фред, она, не оборачиваясь, кивнула ему в зеркало.

Они были одни. Он притянул ее к себе, не так резко, как накануне, а с какой-то насмешливой нежностью, которой она еще не знала. Элен не только позволила себя поцеловать, но сама потянулась к нему руками и губами, чувствуя, как острое наслаждение пронизывает ее тело.

Ей казалось, что неутомимый, неизменно молодой Фред был даже моложе ее, что очень привлекало Элен. Он был нежный и беспомощный, но уверенный в себе, хитрый, по-детски запальчивый и живой. Когда они играли в снегу, он не катался с горки, чтобы повеселить сыновей или украдкой поцеловать ее. Как ребенок, Фред больше всего на свете любил свежий воздух, солнце и кувыркаться в мягком снегу. Отныне они проводили почти все время вместе. Элен испытывала к нему самую сладостную, самую теплую нежность, которая придавала терпкий вкус его поцелуям. Но больше всего она радовалась и гордилась своей женской властью над ним. Какое счастье видеть, что Фред ради нее оставляет тех девушек, что глядят на нее свысока, потому что им уже двадцать! Порой она намеренно избегала его, упиваясь его молчаливой яростью, и, вместо того чтобы идти к нему на свидание в сад, она шла шить с его женой и подолгу сидела возле нее, опустив взгляд. Потом, когда она бегом спускалась по лестнице на террасу, он на ходу хватал ее за волосы и возмущенно шипел:

— Такая маленькая, а уже противная, как настоящая женщина!

Он смеялся, но побледневшее лицо и дрожащие губы выдавали его страсть, которой Элен могла любоваться бесконечно. Хотя он тоже осознавал свою власть над ней:

— Когда вы постареете, будете вспоминать обо мне с благодарностью, потому что если бы я только захотел... Во-первых, я могу заставить вас страдать так, что это скажется на всей вашей жизни и вы уже не будете столь самоуверенны в любви... И потом... Вы поймете это позже и тогда почувствуете ко мне глубокую симпатию... Вы скажете, что я был повесой и гулякой, но с вами я был галантен... А может, скажете, что я был глупцом... Впрочем, это во многом будет зависеть от вашего будущего мужа...

Между тем приближалась весна; в черных лоснящихся стволах деревьев просыпалась тайная жизнь; было слышно, как талая вода дрожала в плену еще толстой корки снега; высохшие канавы чернели от грязи. Каждый день пушечные выстрелы становились все отчетливее: с севера приближались отряды белых, которые должны были сформировать костяк новой республики.

По вечерам люди, утратив былое спокойствие и уверенность, лихорадочно зашивали в пояса и подкладку одежды ценности и валюту. В этой суматохе никто не обращал внимания на Элен и Фреда Рейса. Они подолгу оставались в гостиной при красном свете от окон, за которыми с приходом ночи вокруг деревни полыхали пожары; когда ветер дул с востока, он приносил с собой слабый запах пороха и дыма. Сидя на шатком, поскрипывающем в ночной тишине бамбуковом диванчике, они обменивались долгими беззвучными поцелуями. Через открытую дверь из прихожей доносились звуки шагов и голоса. Керосин заканчивался, и лампа изредка мигала красноватым светом. Элен забыла про все на свете; она лежала на коленях Фреда, щекой чувствуя, как сильно и неровно бьется сердце ее друга, любовалась его большими темными улыбающимися глазами, которые он томно закрывал.

— Ваша жена... Будьте осторожнее! — иногда говорила она, не двигаясь с места.

Но он не слышал Элен; он медленно пил дыхание из ее приоткрытых губ.

— Успокойтесь, здесь так темно, никто нас не увидит... И вообще, мне плевать! — шептал он. — Мне на все плевать...

— Какая тишина сегодня в доме! — сказала она, отодвигаясь от него.

Фред закурил и сел на подоконник. На дворе стояла черная беспроглядная ночь, без единого проблеска; на окне искрились слезинки измороси. Старые ели слегка потрескивали и, словно вздыхая, шелестели ветвями. Вдруг между деревьями засверкал огонек.

— Что это? — рассеянно спросила Элен.

Рейс не ответил. Он следил взглядом за огоньками, которых теперь было уже несколько; они мерцали, гасли, снова зажигались, словно кружась в каком-то танце. Он пожал плечами.

— Не пойму... Я вижу один, два, три женских платка, — сказал он, прильнув лицом к окну, — но что они могут высматривать здесь? Они что-то ищут в снегу, — продолжал он, пересчитывая окружающие дом огоньки, которые стали удаляться.

Он вновь подошел к неподвижно лежавшей Элен; она с трудом приоткрыла глаза: катание на санях, на лыжах, бег наперегонки по деревне от зари до самого вечера и эти изнуряющие поцелуи... С приходом ночи она мечтала лишь о своей постели, о долгом сладком сне до утра...

Он сел рядом и снова принялся целовать ее, не обращая внимания на отворенную дверь. Элен получала острое наслаждение от этих медленных беззвучных поцелуев при красном мигающем свете коптящей лампы. Она с восторгом думала: пропади все пропадом, разве может что сравниться с ласками сильных гибких рук и вкусом влажных губ Фреда? Иногда она внезапно отстранялась от него.

— В чем дело? Вы боитесь меня? — спрашивал он.

— Нет, с чего вы взяли? — отвечала она.

Эта детская наивность еще больше распаляла его страсть.

— Элен! — шептал он.

— Да?

Он говорил шепотом; его язык заплетался от какого-то таинственного хмеля; его бледное лицо, растрепанные волосы, дрожащие губы пугали ее, но жажда власти над ним была сильнее.

— Вы любите меня?

— Нет, — улыбаясь, ответила она.

Вовеки не услышит он от нее ласкового слова или признания в любви...

«Он ведь не любит меня! — думала она. — Он лишь играет со мной, и то лишь потому, что я не веду себя, как влюбленная и покорная дурочка. Я просто еще не надоела ему...»

Она чувствовала себя такой мудрой, такой взрослой — настоящей женщиной...

— Я вас не люблю, дорогой мой, но вы мне нравитесь, — сказала она.

Он с яростью оттолкнул ее:

— Тогда подите вон, старушонка, я вас ненавижу!

В комнату вошла госпожа Хаас и воскликнула:

— Вы видели?!

— Нет, а что случилось?

Не ответив, она взяла лампу, поднесла ее к окну и растопила наледь на стекле:

— Я точно видела, как служанки ушли час назад. Они убежали в сторону леса и до сих пор не воротились!

Старуха прислонилась к окну, но за ним была беспроглядная тьма; она приоткрыла дверь; ветер вмиг растрепал ее седые локоны.

— Куда они могли уйти? Я ничегошеньки не вижу. Ах, все это плохо кончится! Белые с каждым Божьим днем все ближе и ближе! Вы думаете, они известят нас перед тем, как захватить деревню?.. Но кто же слушает старую женщину? Вы посмотрите, посмотрите! Дай мне Бог ошибиться, но я носом чую беду! — воскликнула она пронзительным, скулящим голосом, тряся головой, как престарелая Кассандра.

Элен встала и открыла дверь на кухню; они увидели, что в большой пустой комнате, обычно заполненной гулом голосов, горит огонь, освещая накрытый стол, а вокруг не было ни души. Прачечная рядом тоже пустовала, хотя на гладильных досках были аккуратно разложены еще влажные простыни: видимо, кто-то пришел за служанками, и все они куда-то убежали.

Элен вышла на крыльцо и крикнула, но никто не отозвался.

— Они увели с собой собак! — сказала она, возвращаясь в дом и стряхивая с волос снег. — Ни одна не отзывается, а ведь все они хорошо знают мой голос...

Вдруг в комнату вбежала женщина с криком:

— Белые окружают деревню!

Обитатели дома вышли из своих комнат, каждый со свечой в руках, их единственным источником света; эти огоньки забегали по всему дому; послышался плач разбуженных детей.

Элен вернулась в гостиную, которая постепенно наполнялась людьми. Женщины жались к окнам, перешептываясь:

— Это невозможно... Мы бы их услышали...

— Почему? Вы думаете, что они посылают гонцов? — с ухмылкой спросила госпожа Хаас.

— Ах, уведите эту женщину подальше отсюда, чтоб я ее больше не слышал, иначе я сверну шею этой предвестнице беды, — прошептал Рейс на ухо Элен.

— Вы слышите? — крикнула Элен.

В тишине стукнула кухонная дверь. Все замолчали.

В черном заснеженном платке, с изможденным суровым лицом и спадавшими на лоб растрепанными седыми волосами на пороге появилась служанка, старая кухарка, сын которой был красноармейцем.

Она оглядела окруживших ее женщин, медленно перекрестилась и сказала:

— Помолитесь за упокой Яльмара, Ивана, Олафа и Эрика. Ночью их с другими мужчинами из нашей деревни белые захватили в плен и расстреляли, а тела бросили в лесу. Мы с женщинами ходили искать тела, чтобы похоронить их, но священник не пустил нас на кладбище, сказал, что собаки-коммунисты недостойны могил в христианской земле. Мы идем хоронить их в лесу. Господи, помоги нам!

Она медленно вышла, затворив за собой дверь. Элен, открыв окно, смотрела, как женщины, каждая с лопатой и фонарем, растворились в ночи.

— А как же мы? — закричал толстяк Леви. — Что же будет с нами?

В ответ раздался беспорядочный гул голосов.

— Нам нечего бояться белых, это точно, но мы оказались в центре сражения. Поэтому лучше нам бежать прямо сегодня ночью!

— Я же говорила вам! — с довольным видом прошептала старая госпожа Хаас.

— Фред! Разбудить детей?

— Конечно! И главное, одень их потеплее. Кто пойдет со мной за лошадьми?

Старый Хаас своим хриплым голосом стал отговаривать:

— Подождите до утра. Сейчас очень уж темно. Не дай Бог, попадете под шальную пулю. Да и куда ехать посреди ночи по морозу с женщинами и детьми?

Все матери вышли из своих комнат с детьми на руках. Те не плакали, а только смотрели широко раскрытыми от удивления глазками. Чтобы скоротать время, Рейс предложил сыграть в карты, и они, как в самый обычный вечер, расставили столы для бриджа. Элен огляделась: дети, и маленькие, и большие, сидели возле матерей, которые положили свои ладони либо на плечики, либо на прильнувшие к ним головки, словно пытаясь защитить ребятишек от пуль.

Рейс подошел к жене и с нежностью коснулся ее плеча.

— Не бойся, дорогая, не надо бояться, мы ведь вместе, — прошептал он, и Элен почувствовала тяжесть на сердце.

«Как же он любит ее... Ну, конечно, я и так знала, что он любит ее, она ведь его жена, — думала девушка, стараясь не показать своей досады. — Что это со мной?.. Я-то одна...»

Элен села на подоконник и рассеянно посмотрела на падающий снег.

Терзаемая незнакомой прежде болью, она размышляла:

«Он так сильно любит их, смотрит на нее, держит за руки сыновей... Не думаю, что ему есть до меня дело, хотя пять минут назад он меня так нежно гладил и целовал... Ах, к счастью, я не сказала, что люблю его... Но люблю ли я его?.. Не знаю, в любом случае мне больно, а я еще слишком молода, чтобы страдать из-за мужчины...»

Она с ненавистью посмотрела на мать и Макса:

«Это все из-за них... Как я ненавижу его, я бы хотела его убить! — по-детски думала Элен, наблюдая за Максом. И вдруг ее озарило: — Какая же я глупая... Ведь я могу запросто отомстить... Я сумела понравиться Фреду Рейсу, за которым бегают все женщины... Макс — всего лишь мужчина... И если я захочу... О Боже, убереги меня от этого соблазна. Однако она это заслужила... Моя бедная мадемуазель Роз страдала из-за них... Простить? Во имя чего?.. Да, я знаю, Бог сказал: “Аз воздам”. Ах, будь что будет, я не святая и не могу ее простить! Погоди, погоди, ты у меня попляшешь! Ты еще поплачешь, как плакала я! Ты меня не научила доброте и прощению! Да ты меня ничему не научила, кроме как бояться тебя и хорошо вести себя за столом! Как же я ненавижу все это, я так страдаю, мир такой злой! Погоди, погоди, старушка моя!»

Лампа отбросила последний луч света и погасла. Мужчины, бранясь, махали зажженными сигаретами.

— Ну вот, не осталось ни капли керосина, на кухне тоже пусто...

— Я знаю, где лежат свечи, — сказала Элен.

Она отыскала две; одну из них поставили между игроками, другую на пианино, чтобы в гостиной, которую Элен не суждено было увидеть вновь, стало хоть чуточку светлее.

Дети дремали. Какой-то мужчина то и дело повторял:

— Пожалуй, нам бы лучше пойти и лечь спать, глупо тут сидеть... Что мы здесь делаем?

Но женщины с тревогой в голосе говорили:

— Посидим все вместе, так спокойнее...

Первые выстрелы раздались около полуночи.

Побледнев от ужаса, мужчины бросили карты:

— Ну, на этот раз...

Матери прижали к себе детей. Перестрелка то приближалась, то удалялась.

— Потушите свет! — раздался чей-то тревожный голос.

Несколько человек бросились задувать свечи. В темноте Элен слышала тяжелое прерывистое дыхание и вздохи:

— Боже мой, Боже мой, Господи Боже...

Она тихонько усмехнулась, ей нравились звуки выстрелов; тело ее трепетало от радости и дикого возбуждения.

«Как же они боятся, какие они все жалкие! А я не боюсь! Ни за кого не тревожусь! Мне весело, мне просто весело», — думала она, и стрельба, риск смерти превращались для нее в дикую, головокружительную игру. Ее захлестнуло ощущение собственной силы и какое-то злорадное веселье; ничего подобного она раньше не испытывала... Элен предчувствовала, что когда-нибудь ее любимый человек, ее ребенок отнимут у нее эту силу и, подобно остальным, она станет частью стада, которое в страхе жмется к родным. Все молчали. Матери кутали детей, полагая, что никто из них не доживет до утра. В темноте было слышно, как скрипят набитые золотом пояса; тихонько заплакал ребенок; плед старого Хааса упал на пол; он застонал и жалобно вздохнул; его старуха жена, опасаясь, что волнение и морозная ночь погубят больного, всхлипнула и притворно заворчала:

— Господи, нет мне с тобой покоя, бедный мой муженек...

Макс и Фред поехали в деревню за лошадьми. Наступало утро, а их все не было. Мадам Рейс спросила:

— У кого есть спиртное? Надо будет дать им выпить, когда они вернутся. Ночь-то морозная.

Она говорила мягким и спокойным голосом, как будто речь шла об обычной прогулке по полю. Элен пожала плечами.

«Бедная женщина! Неужели она не понимает, что они могут уже никогда не вернуться?» — подумала она.

Госпожа Хаас, позвякивая висевшими на поясе ключами, ушла в свою комнату и вскоре вернулась с бутылкой спирта. Мадам Рейс, взяв бутылку, поблагодарила ее. Когда кто-нибудь зажигал свечу, Элен замечала, что лицо ее было мертвенно-бледным.

«Она слишком сильно любит его, чтобы отчаиваться!» — подумала Элен, и в ее сердце просыпались запоздалые угрызения совести. — Если сильно любишь, смерти так легко не уступишь. Говорят, что любовь защищает. Даже если он не вернется, заблудится в снегах или в него попадет шальная пуля, она будет ждать его... Преданно... Возможно ли, что она ничего не заметила? Ах, а если она все давно поняла, ведь она, должно быть, уже привыкла... Только ничего не говорит. Она права. Конечно, Фред принадлежит только ей...»

Она взглянула на свою дрожащую от страха мать, которая с надеждой смотрела в окно, а госпожа Хаас тихо, с иронией говорила ей:

— Голубушка, ну зачем же так изводиться? Главное, ваша дочь рядом...

Элен казалось, что каждый из присутствующих невольно открывал ей свое сердце; она сидела на подоконнике посреди этой неразличимой в темноте толпы, болтала ногами и слушала ужасный гул нескончаемой перестрелки... Из страха, что пуля попадет в окно, все вышли из комнаты и расселись на лестнице, прижавшись друг к другу, как стадо овец. Кроме Элен в гостиной была только чахоточная девушка, которая неслышно вошла, села на табурет у пианино и принялась играть, едва дотрагиваясь до клавиш. Элен открыла ставни, и лунный свет разлился на клавиатуре и на худых руках, играющих искрометную, озорную мелодию.

— Моцарт! — сказала девушка.

Они ни о чем не поговорили и больше никогда не увидятся... Закрыв лицо руками, Элен слушала нежную, насмешливую мелодию, дразнящие смерть бойкие аккорды и упивалась пьянящим чувством — быть собой, Элен Кароль, «сильнее и свободнее всех»...

Утром ее позвали, лошадей уже подогнали к дому.

— Всем места может не хватить! — сказал Рейс. — Сначала женщины и дети.

Но женщины запротестовали:

— Нет, поедем все вместе...

Белла взяла Макса за руку:

— Все вместе... — Но потом она вспомнила об Элен и поспешно спросила: — Ты взяла пальто?.. А шаль? Ты не взяла шаль? Ты уже большая, а я все еще должна думать за тебя...

Элен подошла к Рейсу:

— Куда вы едете? Можно мне с вами?

— Нет, нам придется разъехаться на границе леса, чтобы не привлекать внимания, а там каждый поедет со своими.

— Понятно, — пробормотала она.

Повозки ждали, выстроившись в ряд у крыльца, как раньше, когда они собирались на танцы к красногвардейцам, теперь расстрелянным и лежащим в земле.

Горизонт освещали далекие огни, от которых покрытые снегом сосны казались розоватыми под нежно-серым утренним небом.

— Прощайте же! — сказал Фред. Он украдкой прижался губами к холодной щеке Элен и тихонько повторил: — Прощай, моя малышка...

И они расстались.


Гельсингфорс, куда Каролей занесло весной после долгой, изнурительной дороги, был мирным приветливым городком. Вдоль его улиц росли цветущие кусты сирени. В это время года небо здесь окутывают прозрачные майские сумерки, но оно не темнеет и до самого утра излучает нежный молочный свет. Элен отдали в пансион вдовы финского пастора, уважаемой фру Мартенс, посвятившей себя добродетели и воспитанию детей. Это была маленькая подвижная женщина со светлыми волосами, сухой кожей и лиловым носом, который когда-то был обморожен, отчего на нем осталась трещинка. Она учила Элен немецкому языку и вслух читала ей «Mutter Sorge»[15]. Во время чтения Элен наблюдала, как под сухой кожей шеи старой женщины катается выпуклая, как адамово яблоко, косточка; она не слушала ее ни секунды и мечтала в свое удовольствие.

Она не чувствовала себя несчастной, но ей было ужасно скучно. Однако Элен сожалела не только о Фреде Рейсе, наоборот, о нем она на удивление быстро забыла... Ей не хватало свободы, снежных просторов, риска, той бурной жизни, которую она не могла выбросить из головы.

По вечерам, когда малыши Мартенс пели в хоре: «Oh, Tannenbaum, oh, Tannenbaum, wie grün sind deine Blätter!..»[16] — она с удовольствием слушала их звонкие нежные голоса, размышляя: «Грохот пушек... Опасность, хоть какая!.. Лишь бы жить!.. Жить!.. Или быть как все дети... Иметь мать, как у других!.. Хотя теперь слишком поздно... Мне шестнадцать, и мое сердце уже исполнено горечи...»

Осенняя луна освещала холодным светом утопающую в зелени гостиную; Элен стояла у окна, смотрела на сверкающий в темноте залив и думала: «Я хочу отомстить... Неужели я умру, так и не отомстив ей?»

С той ночи, когда эта мысль впервые пришла ей в голову, она беспрерывно думала об этом:

«Украсть у нее Макса! Отплатить им за все, что я пережила!.. Я не просила, чтобы меня рожали... всем было наплевать... Меня выбросили на эту землю, заставили вырасти!.. Мало того! Родить ребенка и не дать ему ни крошки, ни частички любви — настоящее преступление! Отомстить!.. Ах, я не смогу отказаться от этого соблазна!.. Господи, даже не просите меня об этом!.. Мне кажется, я скорее умру, чем откажусь!.. Украсть у нее ее любовника!.. Мне, девчонке!..»

Элен видела свою мать и Макса только по воскресеньям. Они всегда приходили вдвоем, недолго сидели с ней и уходили. Иногда Макс оставлял на столе несколько марок.

— Купишь себе конфет...

После его ухода она отдавала деньги прислуге и долго не могла унять в себе приступы ненависти, от которых ее всю трясло.

Однако она почувствовала едва заметные, почти неуловимые перемены в отношениях матери и Макса. Они стали говорить и даже молчать по-другому. Они и раньше часто ссорились, но теперь в этих ссорах было больше горечи, нетерпения и раздражения.

«Они становятся мужем и женой!» — думала Элен.

Девушка подолгу со злорадством наблюдала за лицом матери; она могла смотреть на него сколько угодно: суровые глаза никогда не глядели в ее сторону. Казалось, Белла так и тянулась к Максу; со страстным вниманием всматривалась в каждое движение его лица, а он отворачивался, словно не мог вынести ее тяжелого взгляда.

Лицо Беллы начинало стареть, мускулы его слабели; Элен замечала под слоем крема и пудры тонкие, но уже глубокие морщины вокруг глаз, губ и на висках. Теряя былую гладкость и нежность, ее раскрашенное лицо словно трескалось, становилось шершавым и грубым. На шее пролегли три бороздки, знаменующие сорокалетие.

Однажды они пришли после долгой и серьезной ссоры: Элен тут же заметила, что лицо матери искажено от боли и раздражения, а ее поджатые губы дрожали. Белла одним движением скинула свои меха и бросила их на кровать.

— Ну и духота у тебя!.. Ты хорошо учишься, Элен?.. Ты ведь бездельничала весь прошлый год!.. Как же ты дурно причесана!.. Зачем так затягивать волосы на макушке? Это тебя старит лет на пять!.. Я не спешу обзавестись девицей на выданье. О Макс, вы мечетесь, как зверь в клетке!.. Вели, чтобы нам принесли чаю, Элен...

— В такой-то час?

— И который же теперь час?

— Семь часов. Я ждала вас раньше.

— Разве ты не можешь час подождать свою мать?.. Ах, дети так неблагодарны, как и весь свет... Вокруг ни единой любящей души, которая пожалела бы тебя!.. Никого...

— Тебе ли плакаться? — тихонько спросила Элен.

— Я умираю от жажды, — сказала Белла. Она взяла стакан воды и с жадностью выпила его. В ее глазах стояли слезы. Элен заметила, что, поставив стакан, она украдкой провела пальцем по ресницам и бросила тревожный взгляд в зеркало: слезы размазали ее румяна. Макс процедил сквозь зубы:

— Это становится невыносимо!..

— Ах, неужели? Вы так считаете?.. А как насчет той ночи, когда я прождала вас до утра, пока вы с друзьями и этими женщинами...

— Какими еще женщинами? — раздраженно спросил он. — Вам хочется держать меня взаперти, чтобы я видел только вас, слышал только вас и дышал только вами!

— Когда-то...

— Вот именно, это было когда-то!.. Как вы этого не поймете? Мы бываем молоды и безрассудны только раз в жизни. Можно наплевать на свою семью, на свое прошлое, свое будущее, но только раз, один-единственный раз!.. В двадцать четыре года!.. Однако жизнь проходит, человек меняется, взрослеет, мудреет... А вы! Вы — тиранка, эгоистка, придира... Вы просто невыносимы... Вы ведь видите, что я теперь несчастен, расстроен, измучен и раздражен... Вам не жаль меня... Я прошу вас только об одном! Оставьте меня в покое!.. Перестаньте таскать меня за собой, как собачонку на поводке!.. Дайте мне передохнуть...

— Да что с вами?.. Элен, ты представляешь? Он не получает писем от матери, от своей милой мамочки. Неужто это моя вина?.. Я спрашиваю у тебя, моя вина?..

Макс нервно ударил кулаком по столу:

— Какое девчонке до этого дело?.. Да хватит, хватит же лить слезы!.. Я клянусь вам, Белла, если вы снова приметесь плакать, я уйду, и больше вы меня в жизни не увидите!.. Когда-то вы были требовательны к себе так же, как и к остальным!.. В этом было что-то соблазнительное, — добавил он тише, — про себя я вас называл Медеей... А теперь...

«Да, ты стареешь... — думала Элен, сидя в сторонке тихой мышкой. — Каждый день отнимает у тебя козырь, чтобы отдать его мне. Я молода, мне шестнадцать лет, я запросто украду твоего дружка. Но, увы, ненадолго! Сделать это будет нетрудно, и, когда ты достаточно настрадаешься, я отправлю его на все четыре стороны, потому что для меня он навсегда останется ненавистным Максом, врагом моего детства и покойной бедняжки!.. О, я сполна отомщу за нее. Но нужно еще подождать!..»

Элен хранила смутное воспоминание о тех вечерах, когда, возвращаясь из городского сада, она шла под сводом лип, умирая от жажды и мечтая о холодном молоке, которое дожидалось ее дома в синей кружке. Она дразнила себя, закрывая глаза и представляя нежный вкус ледяного молока, а потом дома, в своей комнате, подолгу держала кружку в руках, обмакивая в нее губы перед тем, как выпить большими глотками.

Вдруг раздался телефонный звонок. Элен взяла трубку, спрашивали Макса.

— Это вас, Макс. Новости из Константинополя. Звонят из вашей гостиницы.

Макс вырвал у нее трубку. Она увидела, как исказилось его лицо. Он молча слушал несколько минут, затем повесил трубку и повернулся к Белле:

— Ну вот! Теперь вы можете быть счастливы!.. — тихо сказал он. — Теперь я весь ваш!.. У меня больше никого, никого не осталось!.. Моя мать умерла... Одна... она как в воду глядела... О, я буду наказан за это, ужасно наказан!.. Так вот что это было, эта тяжесть, что так душила меня!.. Она умерла в больнице, в Константинополе, чужие люди сообщили мне о ее смерти... Она была совершенно одна... А мои сестры?.. Как они перенесли дорогу в Константинополь, когда меня не было рядом, чтобы защитить их, помочь им, когда я был с вами и вашей семьей!.. Ах, я никогда вам этого не прощу!

— Да вы просто бредите! — в слезах воскликнула Белла, ее лицо с потеками краски было искажено страданием. — Разве это моя вина?.. Не будьте так жестоки со мной... Не отвергайте меня!.. Вы наказываете меня за ваши собственные ошибки! Разве это справедливо?.. Да, я хотела вас удержать, хотела, чтобы вы остались со мной!.. Но какая женщина поступила бы иначе?.. Разве я виновата?..

— Все это только ваша вина! — закричал он, яростно отталкивая ее от себя.

Белла цеплялась за его одежду, но Макс с ненавистью сказал:

— Ну хватит, хватит, мы с вами не в пятом акте в «Амбигю»!..[17] Оставьте меня!..

Он открыл дверь; Белла закричала ему вслед:

— Вы не бросите меня!.. Вы не имеете права бросать меня!.. Простите меня, Макс, простите!.. Я сильнее, чем вы думаете!.. Моя власть над вами крепче, чем вы думаете! Вы не можете меня покинуть...

Элен услышала, как в тишине пустой улицы стукнули ворота. Дрожащим от гнева голосом она сказала:

— Пожалуйста, замолчи. Мы здесь не у себя дома.

Белла в отчаянии ломала руки.

— И это все, что ты можешь мне сказать?.. Разве ты не видишь, как мне плохо?.. Ни сочувствия, ни ласки... Ты что, не замечала, как он обращается со мной!.. Его мать умерла от рака груди!.. Неужто это моя вина?..

— Это меня не касается! — сказала Элен.

— Тебе шестнадцать. Ты уже понимаешь жизнь. Ты хорошо ее понимаешь.

— Я не желаю ничего понимать...

— Маленькая бесчувственная эгоистка... И все же ты моя дочь!.. Ни ласкового слова... Ни поцелуя!..

Фру Мартенс приотворила дверь:

— Стол накрыт!.. Ужинать, Эленхен!..

Элен подставила лоб губам матери, но та отвернулась. Тогда она пошла вслед за фру Мартенс, которая, усевшись у дымящейся супницы, благодарила Бога за хлеб насущный. Сердце Элен колотилось от ненависти и гнева. «Ах, в самом деле, это было бы слишком просто!» — думала она.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ



Ветер революции, расшвыривая людей, как ему заблагорассудится, в июле 1919 года забросил семейство Кароль во Францию.

За несколько месяцев до этого Борис Кароль исколесил всю Финляндию, потерял пять тысяч шведских крон на обмене, сумел вернуть две и теперь ехал в Париж, где должен был встретиться с женой, дочерью и Максом.

Их корабль подходил к берегу со стороны Англии на следующий день после подписания мира. Ночь была по-осеннему холодной и туманной; на небе ярко сияли звезды, изредка исчезая в голубой дымке. Весь берег светился огнями. Соединяя прибережные городки, гирлянды фонарей слились в одно большое пятно мутно-желтого света в дрожащем ореоле влажного морского тумана. В небо то и дело взлетали ракеты, одни взрывались, другие лишь оставляли дорожку красноватого дыма. Ветер доносил до корабля обрывки военной музыки, но даже бравурные фанфары не могли рассеять торжественную меланхолию этой ночи: опьянение от перемирия уже давно прошло, оставив лишь немножко радости. На борт забрался английский пилот; он был пьян и, пошатываясь, повторял низким растроганным голосом на лондонском просторечии:

— Every man on land is married to-night, Ladies...[18]

Элен спряталась от него в своем любимом местечке на носу корабля, где бежевый бультерьер капитана грыз трос. Она подолгу с умилением любовалась слегка покачивающимися в ночи берегами Франции. Никогда ее сердце не билось так радостно при возвращении в Россию... Они будто приветствовали ее своими освещенными городками и взлетающими над морем ракетами. Элен казалось, что даже запах ветра был ей знаком; она закрыла глаза. Она не видела эту милую, прекрасную землю пять лет... Они казались ей бесконечными: она столько всего пережила... Она выросла и теперь уже была не ребенком, а девушкой... Война потрясла весь мир, унесла жизни бесчисленного множества людей, но Элен позабыла все это. Она беспощадно гнала от себя мрачные воспоминания, сознание собственной силы и пьянящая молодость кружили ей голову. Постепенно ею овладел дикий восторг. Вскочив на моток троса, она выпрямилась навстречу ветру. Море искрилось от слабого света огней корабля. Элен слегка вытянула губы, словно целуя морской воздух. Она радостно парила в воздухе, чувствуя себя такой легкой, будто что-то толкало ее вперед.

«Это молодость, — с улыбкой думала она. — Ах! В мире нет ничего чудеснее...»

Подошел Макс; она узнала его по звуку шагов и огоньку трубки.

— Ты здесь? — спросил он усталым голосом.

Он подошел к ней, облокотился на перила и молча посмотрел на море; свет фонаря освещал его лицо. Как же он изменился!.. Он был из тех мужчин, которые в ранней молодости выглядят красивее и изящнее, нежели они есть на самом деле. Ему не было и тридцати, а его гладко выбритое лицо уже округлилось и подурнело; на щеках и вокруг губ проступили неприятные морщины; его ресницы уже не были такими красивыми и шелковистыми, как раньше, исчезла и та презрительная ямочка над когда-то красивым, а теперь осунувшимся от усталости и раздражения ртом со сверкающими золотыми зубами.

Он тихонько свистнул бультерьеру:

— Ну-ка, Свел, дай мне сесть... Элен, подвинься...

Он уселся рядом с ней, взяв собаку на колени. Элен сказала вполголоса:

— Те огни справа — скорее всего, Гавр... Такие яркие... Мне кажется, я узнаю Кот-де-Грас... Да, это Франция, Франция!

— Ты рада? — со вздохом спросил Макс.

— Да, а почему мне не радоваться? Я люблю эту страну, и мне кажется, что эти огни предвещают перемены к лучшему.

Он ухмыльнулся:

— Наивная юность... Тебе наплевать на все эти фейерверки, музыку, крики в честь подписания мира — для тебя это всего лишь... Девчонки бывают так глупы...

— Идите, идите сюда, — тянула она его за руку, — отсюда вам больше понравится... Посмотрите туда... Что такое, вы не в духе? Раздражены? Отчего же? А я радуюсь, и на душе у меня так легко... Потому что мне семнадцать, дорогой мой, а это счастливый возраст!

Элен поднесла свою обнаженную загорелую руку к губам и кончиком языка лизнула ее, почувствовав вкус соли, который приобрела ее гладкая кожа за десять дней в море. Макс с любопытством посмотрел на нее.

— Сказать тебе кое-что? — спросил он, немного помолчав. — Надеюсь, ты не обидишься!.. Ты не выросла и не постарела, как ты пытаешься мне доказать, а всего лишь помолодела. В пятнадцать лет ты была старушкой... А теперь ты наконец-то в своем настоящем возрасте...

— Скажите на милость, и как же вы догадались? — пробормотала она.

Он наклонил голову:

— Я все вижу, девочка моя, и все понимаю, а если что и не понимаю, значит, просто не хочу понимать...

— Ах, неужели? — сказала Элен, а сама подумала: «Пора начинать... Посмотрим, кто из нас окажется сильнее...»

Внутри ее всю трясло от злобной лихорадки, и в то же время она с искренней грустью думала: «По сути, я ничем не лучше их...»

Ее память вернулась к той маленькой несчастной девочке с полным любви сердцем, образ которой она лелеяла эти годы, и она вновь про себя сказала: «Ну погоди, я тебе покажу...»

Они проплывали мимо двух берегов, с которых Франция и Англия наперебой гремели фанфарами и запускали фейерверки, а впереди, словно плавая в рыжеватой морской дымке, светились украшенные флагами порты.

Элен, забывшись на несколько мгновений, по-детски сцепила ладошки в замок.

— Я приезжала сюда в детстве. Это единственное место на земле, где я была счастлива, — тихо сказала она, ожидая услышать столь знакомый ей сухой смешок.

Однако Макс не сразу ответил ей, а когда наконец заговорил, его голос, в котором слышались мягкие, неуверенные нотки, звучал по-новому:

— Я знаю, ты не была счастливым ребенком... Видишь ли, Элен, порою мы причиняем боль, сами того не замечая... И строим жизнь не так, как нам хочется... Ты выросла...

Они помолчали.

«Интересно, поймешь ли ты, что значит слово “страсть”...»

Он молча курил, глядя на звезды.

«Их блеск едва заметен... Свет земли приглушает его... О чем я говорил?.. Ах да, о страсти... Взять, к примеру, твоего отца... У него страсть к игре, ужасная, слепая, непреодолимая... Моя бедная Элен, ты из породы людей, которой свойственна страсть, которая полностью отдается ей и никогда не будет принадлежать себе, вопреки любым обязанностям, любой морали... Твои родители из той же породы. Не переменишься и ты. Но я не такой... Вы связаны узами страсти, которые никогда не ослабнут, они опутывают, душат вас... Пусть я делал больно, но я хотя бы раскаиваюсь, у меня осталось что-то святое... Мне чужды эта жадность, эта жестокость... Сначала я думал, что понимаю их...»

Он отвернулся и, стыдясь, вытер рукой глаза, видимо смахивая слезу.

— Не знаю, что это со мной, Элен, — наконец заговорил он, — с тех пор как умерла моя мать, у меня на душе кошки скребут... Да еще как! Ты и представить себе не можешь... Я так любил мать... Другим она казалась черствой и холодной... Но во мне она души не чаяла... Когда я был рядом, ее лицо менялось, и даже не от улыбки, оно светилось каким-то внутренним светом, который загорался лишь для меня одного...

Элен с удивлением слушала его, потому что любовь ребенка к своей матери была для нее совсем незнакомым чувством, но потом она решила, что он лишь изливал свою злость на Беллу и ее тираническую, всепожирающую любовь.

А Макс тем временем с горечью вспоминал слова матери, когда-то брошенные в пылу ссоры: «...в один прекрасный день ты женишься на Элен... Подобные истории всегда так заканчиваются...» Тогда он рассмеялся. Тогда... Он и теперь улыбается при этой мысли... Но кто знает, иногда самые незначительные слова, особенно если того, кто их сказал, больше нет в живых, становятся пророчеством... Он быстро отогнал от себя это воспоминание. Элен тихонько сказала:

— Если хотите... мы могли бы стать... хорошими товарищами...

Он вздохнул:

— Я бы хотел. У меня их совсем не осталось. Теперь у меня нет ни одного друга. — Он сжал ее руку в своей. — Знаешь, мы уже давно могли стать друзьями, если бы ты только захотела... Но ты была такой несносной...

— Полноте, — сказала она смеясь, — не утруждайтесь объяснениями... Считайте, что мы тоже подписали мирный договор этой ночью... — Она спрыгнула на пол: — Я иду спать...

— Где твоя мать?

— Уже легла. Она не выносит качку...

— Ну да... — рассеянно пробормотал он. — Спокойной ночи...

Их корабль вез из Норчёпинга в Гавр странный груз — театральные декорации... Море бушевало так сильно, что они не смогли причалить в Гавре и проплыли по устью Сены до самого Руана. Наутро корабль оказался среди фруктовых садов. Глядя на эти мирные края, Элен застыла в изумлении. Яблони... Для нее это было так удивительно, словно она увидела кокосовые пальмы, сырные или хлебные деревья... Затем показался Руан, а вечером того же дня Париж...

Кароль ждал их в Париже. Он похудел; одежда свисала с его сутулых плеч безобразными складками; под высохшей кожей исхудавшего лица так отчетливо вырисовывался череп, что можно было изучить косточки выступающих челюстей; под глазами залегли темные круги; движения были нервными и порывистыми; его будто пожирал какой-то внутренний огонь.

Он поспешно поцеловал дочь, потрепал по плечу Макса, затем с нежностью взял руку Беллы и, сжав, сказал:

— Ах, моя дорогая, дорогая жена...

Уже через считаные секунды на Элен обрушился поток цифр и непонятных ей слов.

Освещенный лишь редкими фонарями и яркими звездами, Париж казался грустным и пустынным. Одну за другой Элен узнавала улицы, которые они проезжали.

Они пересекли темную, пустую Вандомскую площадь. Скорчив недовольную гримасу, Белла сказала:

— И это Париж?.. Боже мой, как же он изменился!..

— Зато деньги здесь делают на каждом шагу, — пробормотал Кароль, — мы просто купаемся в деньгах.


Осенью Кароль уехал в Нью-Йорк, оставив жене новый автомобиль, колеса и фары которого сверкали золотом.

Иногда по утрам горничная будила Элен — через час надо было выезжать. Куда выезжать? Никто не знал. Утро проходило. Автомобиль ждал. Прислуга вытаскивала чемоданы, коробки со шляпами Беллы, туалетные наборы. Затем горничная проносила через вестибюль шкатулку с украшениями и футляры с румянами, усаживалась на заднее сиденье машины и ждала. Макс и Белла ругались. Из своей комнаты Элен слышала их голоса, сначала холодные и спокойные, потом на повышенных тонах и под конец яростные и озлобленные.

— Больше никогда в жизни, клянусь тебе!

— Хватит разыгрывать драму...

— Драму! Вы отравляете жизнь всем, кто окружает вас...

— Когда-то...

— Когда-то я был безумен... Но если к безумцу возвращается рассудок, разве его следует держать в смирительной рубашке всю жизнь?

— Ну так уходите, кто вас держит?

— Ах, еще раз и...

— И что? Да, да, уходите, убирайся отсюда, неблагодарный жалкий мальчишка... Нет, нет, Макс, дорогой мой, прости меня, прости... Не смотри на меня так...

Приближался полдень. Пора было обедать. За столом стояла гробовая тишина. Белла опухшими от слез глазами недвижно смотрела на улицу. Макс дрожащими руками перелистывал ресторанный справочник «Мишлен», загибая уголки страниц. Горничная со шкатулкой и футляром с румянами поднималась к себе в комнату. Шофер спал. Процессия лакеев заносила чемоданы обратно. Элен стучалась в комнату матери:

— Мама, мы сегодня едем?

— Я не знаю! Оставь меня в покое! Да и куда ехать? Уж поздно. Элен, Элен, да где же ты? Если поедем, то сейчас же, через час. Иди же отсюда! Оставь меня в покое, ради Христа! Оставьте все меня в покое! Вы хотите в могилу меня свести!..

Она плакала. Автомобиль все еще ждал. Белла велела распаковать косметику и стала приводить в порядок лицо. Шофер спрашивал Элен:

— Мадемуазель не знает, куда мы едем?

Она не знала. Она ждала. Когда ее мать с Максом наконец спускались, оба бледные, дрожащие от бешенства, было поздно. От политых дождиком улиц к ясному красноватому небу поднимался легкий туман. Они отправлялись в путь, наугад называя одну из дорог, ведущих из Парижа. Все молчали. Белла сидела со слезами на глазах, однако не вытирала их, а только нервно промокала салфеткой, боясь испортить грим на щеках, с нежностью и жалостью думая о той женщине, какой когда-то была. Кто еще на свете, кроме, может быть, мужа, помнит ту молодую женщину, гуляющую осенними вечерами по улицам Парижа, одетую по моде 1905 года, с черным шиньоном, в большой соломенной шляпе с розами и с вуалеткой из тюля?.. Тогда она была свежа, неопытна, много душилась, красилась дешевыми румянами, но ее кожа была такой белой и гладкой!.. Каким прекрасным ей казалось все вокруг!.. И зачем только она вышла замуж? Отчего человек так поздно начинает ценить жизнь, которая могла бы принадлежать ему одному? Зачем она устояла перед тем аргентинцем, с которым встретилась до замужества? Он бы непременно бросил ее, но после него были бы и другие... Она не была лицемеркой. «Чего они хотят от меня? — размышляла она. — Я не могла изменить свое тело, не могла погасить огонь в крови. Рождена ли я для роли хорошей жены и матери?.. Макс полюбил меня, потому что я не походила на привычных ему скучных буржуазных дам, а теперь не может простить мне, что я не изменилась... Но разве это моя вина?..»

Она вспомнила свой приезд в Париж пятнадцать лет тому назад, мелкий дождик, бледно-желтые вечерние огни, освещающие дома... За ней шел мужчина... Как давно это было... Он предложил проводить ее... Ах, как же ей хотелось никогда не возвращаться в Россию, больше не видеть мужа и дочь, а уехать с ним, и не потому что полюбила его, а потому что он являлся воплощением свободной счастливой жизни... Счастливой?.. А почему нет?.. Только она была еще молода и не решилась... Она боялась авантюр, нищеты... Тогда она носила в корсаже зашитый между чашечками шелковый мешочек с портретами Бориса и Элен, паспортом и билетами домой. Глупая, трусливая молодость... Единственная, невозвратимая молодость! Ей казалось, что Макс украл ее. Из-за него эти годы пролетели бессмысленно, и она не успела как следует насладиться бесценным временем, выпить каждую капельку счастья. А теперь он разлюбил ее...

Она глядела на него сквозь пелену слез. Они выехали из Парижа и теперь ехали по сельской местности. Наступила ночь. С лугов доносился аромат трав, с темнеющих в ночи ферм — запах молока. Они проезжали спящие деревни, наблюдая, как в свете фар белеет фасад дома, сверкает дорожный знак, как над папертью церкви загадочно улыбаются белые каменные ангелочки со сложенными крылышками. Откуда-то из темноты выходил бледно-рыжий пес или кот, свет фар отражался в его глазах; между ставнями появлялась старуха в белой ночной кофте. Шофер, умирая от желания спать, что-то ворчал себе под нос, тормоза автомобиля нервно скрипели, но они, как шальные, все ехали то ли в Нормандию, то ли в Прованс. Белла то и дело повторяла:

— Нам следовало ехать в другое место... Эта дорога наводит на меня тоску... Я не люблю авто... Как же все вокруг грустно и отвратительно...

И она с любовью, горечью и тревогой смотрела на холодное лицо неподвижно сидящего рядом Макса.

В полночь они остановились поужинать в пустой гостинице.

Они ели, а Элен ждала, втайне радуясь их ссоре, уже незаметной, но еще не остывшей, словно тлеющий в пепле огонь.

— Надо быть совершенно не в своем уме, чтобы ехать в такую даль!

— Отчего же вы не остались в Париже?

— Клянусь, я в последний раз поехала с вами!

— Вы утомляете меня! Какая же вы эгоистка... Сами на диете... Вам наплевать, что остальные умирают с голоду!

— Не грубите в присутствии моей дочери!

— Я не грубиян, это вы сумасшедшая!

Элен с улыбкой наблюдала за ними. Она нарочно воскрешала в памяти те недалекие времена, когда, так же сидя между ними, она с ужасом примечала каждое их движение, подскакивала от каждой резкой ноты в голосе, зная, что мать, как всегда, сорвет злость на ней или на беззащитной мадемуазель Роз... Теперь ничто на свете не заставит ее страдать...

Сверкая красивыми зубами, она уплетала омлет с салом и холодным мясом, запивала хорошим вином и, тихо радуясь, слушала перебранку, которая уже не пугала ее, как однажды театральный гром перестает наводить ужас на ребенка. Словно ударами дубин, они лупили друг друга пошлыми словами, выискивали в них так называемый скрытый смысл, повторялись, вспоминали то, что было год, пять лет назад, безжалостно копались в каждом слове, стараясь отыскать те, которые легче превратно истолковать.

«И эти двое когда-то любили друг друга», — с презрением думала Элен.

Однако она была пока слишком молода, чтобы увидеть истекающую кровью, агонизирующую, но еще живую любовь Макса и его престарелой любовницы.

«Когда же это случилось? — размышляла она. — И до чего быстро... Он ведь так ее любил... Вероятно, в Финляндии, когда я была влюблена в Фреда и ничего не замечала...»

Она злорадно наблюдала за ними. Белла оттолкнула тарелку и разразилась рыданиями; слезы катились, размазывая румяна; когда-то ее рыдания, как яд от незаметных укусов, проникали в самое сердце Макса. Теперь же он шипел сквозь зубы, яростно озираясь по сторонам:

— Довольно! Вы выставляете меня дураком! — Он со злостью оттолкнул стул. — Ах, как же мне это надоело!.. Пойдемте, если вам угодно!.. Пойдем, Элен!..

Пока Белла, все еще плача, пудрилась над своей тарелкой с остатками еды и скорбно считала каждую проступившую от слез морщинку, Макс с Элен ждали ее на крыльце, залитом лунным светом.

— О Элен! — сказал он хриплым, измученным голосом. — Дорогая Элен, я так несчастен...

— Вы преувеличиваете...

— Смотри, какая умница! — возмущенно воскликнул он. — Ты-то не страдаешь...

— Теперь уже нет...

Белла вышла, они снова отправились в путь и проехали всю ночь в полном молчании.

На следующий день они остановились в одной из деревенских гостиниц, которые, словно грибы после дождя, появлялись по всей Франции. Прислуга в них была наряжена в опереточных нормандок, носила кружевные чепчики и фартучки из розовой тафты, то и дело спотыкаясь, бегала по траве на высоких каблуках, разнося тонкое вино в крестьянских кувшинах и фарфоровые блюдечки с отколотыми краями, на которых лежали небрежно сложенные пополам счета на пятьсот или шестьсот франков за обед трех человек. В разгар инфляции это была лишь иллюзия благополучия... Жемчужные ожерелья змейками струились в крапиве, а в траве лежали приласканные за гроши альфонсы с волосатой грудью нараспашку и красными влажными руками мясников.

С наступлением вечера парочки исчезали; в темных садах рассеивался запах их духов и рисовой пудры, а из лесов Нормандии доносился холодный, влажный, горьковатый аромат зелени. Макс и Элен разговаривали, в то время как Белла в темноте пробовала новую гимнастику для лица. Двенадцать, пятнадцать раз подряд она медленно открывала рот, потом резко закрывала, поджимая губы, и так до тех пор, пока кожа на щеках не натягивалась, как барабан. Затем она слегка запрокидывала голову, медленно вдыхала и выдыхала воздух. Она не вникала в смысл разговора сидевших рядом Макса и Элен. Ее дочь была всего лишь ребенком...

«Она еще малолетка, ей едва исполнилось восемнадцать, он не обращает на нее внимания... Но ему не хватает семьи. По крайней мере, он так думает. Девчонка отвлекает его...» — думала она.

Макс и Элен говорили о городке на Днепре, где прошло их детство. Он предался меланхолическим воспоминаниям. С наслаждением они вспоминали прозрачный морозный воздух осени, спящие улицы, воркование голубей, старый Царский парк, реку с ее зелеными островками и монастыри с золотыми куполами...

— Я помню вашу маму... — говорила Элен. — Помню коляску с лошадьми... Какие же они были толстые!.. Интересно, как они еще умудрялись передвигаться... А где вы жили?

— О, в удивительном старом-престаром доме, где паркет был таким ветхим, что местами прогибался... Мне кажется, я до сих пор слышу скрип половиц... Чего бы я только не отдал, чтобы вернуть все это!..

— Мещанин, вот ты кто, — с презрением говорила Белла, — а я счастлива здесь...

Она тихонько дотронулась до его руки, сжала ее с отчаянной нежностью и прошептала:

— С тобою...

Он отодвинулся, сердито и смущенно кивая на Элен, а та с грустной улыбкой думала:

«Теперь уж поздно, мой милый друг...»


Осенью семейство Кароль переехало из гостиницы в меблированную квартиру на улице Ла-Помп. Хозяйка была американкой, ее муж — итальянским герцогом. На всех креслах в доме были вырезаны гербы, а спинки украшали короны из позолоченного дерева. Иногда Борис Кароль рассеянно выдергивал из корон жемчужины и играл ими. С тех пор как он вернулся из Америки, Элен, ее родители и Макс временами даже походили на некое подобие семьи. Кароль, откинувшись на высокую мягкую спинку с вышитыми непонятными геральдическими знаками, с улыбкой смотрел на жену с дочерью. Такие минуты были чем-то вроде передышки в его жизни, позволяя ему наслаждаться мирным домашним уютом маленькими порциями, как наслаждаются гоголем-моголем после злоупотреблений вином и острой пищей. Элен хорошо знала это выражение на лице отца, которое обычно было тревожным, про себя она называла его «Мир и покой вам, добрые люди». Белла теперь выглядела серьезнее, спокойнее, в такие минуты даже ее бурлящая кровь на какое-то время остывала. Макс курил. Элен читала; свет лампы падал ей на волосы. Вдруг, то ли чтобы порадовать мужа, то ли от проснувшейся материнской любви, слабые зачатки которой все же иногда пробивались наружу, Белла вполголоса сказала:

— Элен начинает созревать...

Она не заметила, как Макс тут же перевел свой горящий взгляд на Элен, которая сидела, склонившись над книгой. Но чем добрее становилась Белла, тем сильнее кипела необузданная ненависть в сердце ее дочери.

«А надо было так мало, — думала она, — но теперь слишком поздно... Я ее никогда не прощу. Если бы она обидела меня сейчас, уже взрослую... Да, наверно, я бы смогла простить... Но загубленное детство не прощают».

Иногда она по старой привычке искала в зеркале отражение маленькой круглолицей девочки с большим ртом и черными кудрями, а видела уже начинавшую формироваться девушку, как говорила Белла. Но самое главное — исчезало и ее гордое, невинное выражение лица; щеки впали, подчеркивая худые скулы, на которых через несколько лет появятся первые морщинки...

Семейные вечера в центре этого чужого Парижа, такого холодного и суматошного, в этой квартире, которая не принадлежала им, как, впрочем, ничто и никогда, где бы они ни жили: ни книги, ни вещи, ни портреты, что были куплены оптом и вскоре покрывались слоем пыли под скудным желтым светом люстр, половина лампочек в которых давно перегорела... В вазах погибали розы, о которых никто не заботился. В углу за кружевными порванными занавесками, купленными по тысяче франков за метр и прожженными сигаретами по краям, стояло пианино, крышку которого никто никогда не поднимал. На ковре лежал пепел. Слуги молча, с презрительным видом сервировали кофе на краю письменного стола и исчезали с кислыми улыбками на лицах, осуждая в душе этих «полоумных иностранцев». Элен и в голову не приходило, что она сама может привнести немного порядка и гармонии в их домашнюю жизнь. Слишком привыкла она кочевать с места на место, чтобы научиться считать мебель и окружавшие ее предметы своими; все, вплоть до обоев и книг, внушало ей чувство неприязни и отвращения.

«Какой толк?.. — думала она. — Как только я привыкну к чему-нибудь, непременно придется уезжать...»

Когда Кароль выигрывал в клубе, он шутил и веселился, точно ребенок. Он принимался вспоминать свое вольное нищее детство, а Элен принимала его рассказы так близко к сердцу, будто сама все это пережила. Она закрывала глаза и представляла, что это она живет среди грязных улиц, играет в пыли, спит в торговой лавке родителей, где, по рассказам отца, зимой на ночь ставили на окно свечку, чтобы растопить на нем лед.

Белла была слишком раздражена, чтобы сидеть без дела, но, поскольку ее руки никогда не были заняты ничем полезным, она распарывала платья, которые ей доставили утром; они были от Шанель и Пату; к вечеру от них оставалась лишь куча вышитых лоскутов.

Она не замечала взгляда Макса, прикованного к Элен. Не слышала его дрожащего голоса, не настораживалась, когда на его лице проскальзывало выражение странной нежности, когда при случайном прикосновении к обнаженному плечу Элен по его руке проходила легкая дрожь. Для нее Элен оставалась и останется девчонкой до конца жизни.

«Просто королевство кривых зеркал, — думала Элен, — папа играет с бумажками и воображает, будто это деньги... Мы принимаем всех парижских шарлатанов и называем их “светом”... Мне не разрешают остричь волосы, которые отросли по пояс. Она считает, что мне вечно будет двенадцать и Макс никогда не заметит, что я стала женщиной... Подожди, старушка моя, подожди...»

Однажды, когда Кароль был в клубе, куда он уезжал каждый вечер, едва часы били одиннадцать, Белла кивнула Максу:

— Прогуляемся?.. На улице так чудесно... Пойдемте в Лес...[19]

Стояла прекрасная весенняя ночь. Макс согласился. Белла пошла за шляпой, а Элен схватила его за руку и сказала:

— Я не хочу, чтобы вы уходили.

— Почему? — пробормотал он.

Она повторила капризным и умоляющим тоном:

— Просто не хочу.

Они долго смотрели друг на друга, чувствуя, как между ними возникает то безмолвное согласие, что связывает мужчину и женщину без единого слова, без единого поцелуя, когда все безвозвратно прочувствовано, понято и решено.

Любовь к Белле еще лежала камнем на его сердце. Но теперь ее властный характер, ее капризы, ее безумства — все, что когда-то возбуждало его страсть и тягостную любовь к этой женщине, уходило, как волна в море, сменяясь новой, что вот-вот нахлынет и опять овладеет им. Так на место старой любви приходит новая, похожая на первую как две капли воды, за ней следуют ревность, тираническая власть и жестокая, мучительная нежность.

Он покраснел и повторил, отведя взгляд:

— Почему?

— Потому, что мне скучно! Макс, я и так слишком много из-за вас скучала... Может, теперь вы исполните мой маленький каприз? — тихо сказала она.

Он бросил на нее жесткий взгляд, но тут же отвел глаза.

— Хорошо, но тебе тоже придется исполнить мой каприз, когда я захочу...

— Что?

Заметив, что она отстраняется от него, он пробормотал, неестественно смеясь:

— Я шучу конечно же...

Когда Белла вернулась, Макс сказал ей, что никуда не пойдет, и остаток вечера нервно курил, после двух затяжек гася одну сигарету за другой. Он был бледен, встревожен и выглядел совсем измученным. В конце концов он ушел. Элен услышала, как на пустынной улице за ним захлопнулись ворота. Белла долго сидела, уставившись в пустоту глазами, полными слез.

Элен перешла комнату и облокотилась на подоконник; от тротуара отражался лунный свет; дерево качало гибкими и еще хрупкими ветвями, на которых распускались первые листочки. Она взглянула на Эйфелеву башню, на ней рассыпались огненные буквы «Ситроен, Ситроен».

«Как же я счастлива, — с удивлением думала она, — с чего бы это?..»

На перилах балкона сидел подаренный ей Максом черный кот по кличке Тинтабель, который, после отца, был ее самым любимым существом на свете и единственным, о ком она могла заботиться, кого могла гладить и все время держать рядом. Иногда она прижимала его к себе, говоря:

— Я люблю тебя... Ты такой мягкий, такой настоящий, я тебя просто обожаю...

Он сидел, задрав мордочку к луне.

«Я счастлива, потому что мне все удалось, потому что Макс любит меня!..» — думала Элен. Она точно знала, что он любит ее, однако была несколько разочарована и даже задета, что победа досталась ей так легко...

«Нет... Просто это был удачный момент. К тому же я молода...» Она радовалась, что ей восемнадцать, что у нее сильное, гибкое тело и ее молодая кровь бежит по жилам спокойно и весело. Она подняла к небу красивые худые руки с тонкими проворными пальцами, не без удовольствия взглянула на свое бледное отражение в окне. Кот подошел и, урча, стал тереться о нее гладкой черной головой.

Элен окликнула его, и он тихонько, радостно и ласково замяукал.

— Тинтабель...

Перегнувшись, она свесила в темноту ночи свои длинные волосы. Ей нравилось смотреть на спящий город, на его дрожащие огоньки и вдыхать веявший из леса душистый ветер.

Напротив нее на скамейке целовалась парочка. Она смотрела на них с любопытством и презрением.

«Любовь глупа и уродлива... А Фред?.. О, с ним было так, для забавы...»

— Тинтабель, какими же целомудренными становятся люди с годами!

Свесившись с балкона, она покачивалась, наслаждаясь ощущением опасности; ей чудилось, что с ней вновь говорит милый голос:

«Лили, не надо так делать... Прекрати свои игры, это вовсе не признак смелости...»

Однако эти слова означали то, о чем она не желала слышать... «Настоящая смелость?.. Ну да, я знаю — смириться, простить... Нет, нет... это слишком, позвольте, вы не можете требовать от меня ничего подобного. Во-первых, когда я посчитаю, что наигралась, я сама прекращу все это... Но только пока не увижу, что она страдает... Пусть немного, не более, чем я настрадалась из-за нее... Всего лишь чуть-чуть...»

И она, обернувшись, долго смотрела на мать, потом сердито прищурилась и сказала:

— Какая прекрасная ночь!.. Как же я счастлива, что мне восемнадцать!.. О, мне не хотелось бы быть старой, мама... моя бедная мама.

Белла вздрогнула; Элен заметила, как задрожали ненавистные ей руки, такие белые, с похожими на когти ногтями, которые с возрастом утратили блеск и твердость.

— Ты состаришься, как и все, дочь моя, — сказала она тихим и жалким голосом, — и тогда сама увидишь, как это весело...

— Ну, у меня впереди еще столько времени, — нараспев ответила Элен, — много времени...

Белла встала и вышла из комнаты, с силой хлопнув дверью. Оставшись одна, Элен почувствовала, что глаза ее невольно наполняются слезами.

«И что же теперь! — думала она, пожимая плечами. — Неужто мне ее жаль?.. Нисколько, и, между прочим, это не моя вина, что она стареет! Не надо было сходиться с альфонсом на пятнадцать лет моложе себя! И все-таки я ничем не лучше их...»


Потихоньку, незаметно растет грешная любовь. Мы думаем, что она лишь распускает свой первый, еще слабый бутон, а на самом деле извилистые корни уже проникли глубоко в сердце. Цветок кажется таким маленьким и хрупким, мы любуемся им, но на самом деле восхищаемся не столько его красотой, сколько своей властью над ним. И воображаем себя такими сильными... Одно движение, легкий порыв ветра — и все будет кончено, вырвано, убито, загублено... Тогда чего же бояться?.. Мы улыбаемся с вызовом и сожалением. «Ну да, это становится любовью... Но чего мне бояться в моем возрасте?.. Я ведь знаю, что, если позволю ей разрастись, она принесет мне только несчастье...» Однако с того самого дня, когда мы назвали это чувство любовью, когда признали ее, тем самым мы признали и свою слабость перед ней. Гибкие, цепкие корни с каждым днем будут все глубже проникать в сердце. И в тот самый момент, когда нас тряхнет так, что мы решим: «Все, довольно, игра окончена...», в эту самую минуту мы и поддаемся любви, полностью попадая в зависимость от нее. Тогда начнутся сердечные страдания, и останется только ждать, пока время и скука не убьют живучий, но все же хрупкий, ядовитый цветок.

Сначала Макс мечтал об Элен перед сном, когда сильнее всего чувствовал, как наскучила ему его старая любовница, да, впрочем, и вся жизнь. Лежа в постели, он закрывал глаза и представлял себе лицо Элен. Он не был влюблен... Что за глупости!.. «Эх! Я утратил все иллюзии на этот счет, — думал он. — Любовь, что за нелепость!.. Любовь, такое бремя... Влюбиться в Элен, эту девчонку...» Он вспомнил, как однажды осенью, прогуливаясь с Беллой по одному из островов Санкт-Петербурга, он остановил взгляд на маленькой Элен, которая, насупившись, брела по аллее, меся ботинками грязь... Как же он ненавидел ее!.. Одно только ее присутствие раздражало его. Казалось, она постоянно следила за ним. Сколько раз он говорил Белле: «Ну в конце концов, почему бы не отправить ее в какой-нибудь пансион, чтобы она оставила нас в покое?..» Эта девчонка... А теперь? И все же он не любил ее... Это всего лишь игра его воображения, обычный каприз... Ему лишь нравится на нее смотреть... А еще она единственный человек на свете, с кем он может просто по-дружески поговорить... Он рисовал в своей памяти ее тонкую смуглую шею, ее молодое лицо... Молодость — вот что привлекало его. Ему было тридцать, а Белле... О женщинах, что были моложе ее, Белла говорила: «Безжизненные деревянные куклы... Найти такую — ничего не стоит...» Разумеется, нет, но разве назойливые и пылкие престарелые женщины были такой уж редкостью? Иногда во сне он путал их, сжимая в объятиях Элен и говоря ей: «Белла, Белла, дорогая моя...»

Он просыпался, дрожа как в лихорадке, со щемящим от стыда и отвращения сердцем, вновь думая: «Я не люблю ее. Только играю с ней. Я играю сам с собой... Стоит мне лишь захотеть, и с этим будет покончено навсегда...»

Однако время шло, и он уже не лукавил, а с ужасом и угрызениями совести думал: «Дочь моей любовницы...»

Ну и что?.. Такое случается...

«Это почти неизбежно! — думал он. — Обыкновенная история... Белла никогда не простит. Она не мать, она исключительно и безоговорочно только женщина... Ну что же! Пусть не простит, мне плевать, я отдал ей свои лучшие годы... Разве этого недостаточно? Я пожертвовал ради нее своей матерью, своей семьей, своей молодостью...»

Как сильно он когда-то любил эту женщину, которая уже тогда была ни молода, ни красива... Она умела доставить ему радость... Он вспоминал сцены, что ему устраивала мать, вспоминал слезы сестер... Они испробовали все (и так неумело!), лишь бы вырвать его из когтей «этой женщины»... Он помнил, как мать говорила ему: «Она не любит тебя. Она хочет отомстить мне, украв тебя... Бедный ребенок... Она ведь была никем, a mere nobody[20], — с горечью повторяла она, утешаясь возможностью свободно выражать свое несчастье на английском, а не как Белла, которая выучила его со случайным любовником. — Сейчас она празднует победу, радуется, что забрала у меня сына. Эта несчастная, которую я отказывалась принимать у себя, не потому что она была бедна, слава Богу! Я выше этого!.. А потому что она вела себя, как развратная девка... Гадюка!.. Забрать у меня сына! И ты веришь, что она испытывала какое-либо другое чувство? Сын, поверь мне, мужчину любят не за его достоинства, а назло другой женщине...»

«Да! — думал Макс. — Мама была права...»

Теперь у него было достаточно опыта, чтобы признать: любовь в чистом виде, без примеси других чувств, случается крайне редко... Сперва Белла действительно хотела отомстить старухе Сафроновой, но потом полюбила его столь истово, как только такая женщина, как она, была способна полюбить... Он не догадывался, что его молодость, его пыл и страсть лишь удовлетворяли ее похотливую потребность в опасной любви, которую однажды разбудил в ее сердце случайный мужчина...

«Она хотела, чтобы я жил и дышал только ею. Теперь я один на целом свете, но по-прежнему возле нее...»

Ему казалось, что он задыхался от этого страха одиночества. «У меня нет ни одного друга, кроме Элен... Для Беллы простых человеческих, семейных, дружеских, товарищеских отношений не существует. Пока я с ней, я всегда буду нуждаться в друге, семье, домашнем очаге...»

«Почему бы мне не расстаться с ней?» — иногда спрашивал он себя. Однако ему уже казалось невозможным жить без семейства Кароль, к которому он был привязан и сердцем, и обычной человеческой привычкой. У него никого не было, кроме них. Его страх одиночества становился все острее, все безнадежнее... Иногда он по нескольку дней кряду не отвечал на телефонные звонки и послания Беллы. Но ему было слишком тоскливо на чужбине, без друзей и работы. Он приехал из России с состоянием, которое было не настолько большим, чтобы позволять себе дорогие развлечения, но и не настолько скромным, чтобы беспокоиться о заработке на жизнь... Ему хотелось увидеться с Элен. Он возвращался к Каролям, любовался ее летящей, пружинистой походкой, тем, как легко она ступает, бегает, едва касаясь земли. С восхищением, горечью и завистливым отчаянием он шептал:

— Боже мой, как же ты молода, как молода!..

Он украдкой брал ее руку, целомудренно и робко прижимал к своей щеке.

Одним июньским днем Кароли обедали у Макса. После этого они все вместе должны были отправиться в Биарриц. Макс жил в маленькой, скромной и уютной квартирке на тихой, почти деревенской улице Пасси. Над Парижем нависла гроза; небо покрылось дымчатыми медно-красными тучами, которые, сливаясь друг с другом, превращались в сплошную розоватую пелену; время от времени через ее редкие просветы проскальзывали ослепительные белые лучи.

После обеда Макс вышел купить саквояж, который был ему нужен для поездки. Элен взяла книгу. Кароль печально смотрел перед собой. Он перебирал пальцами, громко и ритмично щелкал ими, словно кастаньетами. Элен догадалась, что все его мысли об игорном столе. В конце концов он со вздохом поднялся и сказал:

— Я не успел побриться. Вернусь через полчаса...

— Борис! — воскликнула его жена. — Но мы же едем, как только Макс воротится! Перестань, ты ведь исчезнешь до самого вечера...

— Что за глупость! — ответил Борис Кароль, и его лицо осветилось хитрой улыбкой, которую Элен так любила... — Послушай, дорогая, у тебя как раз будет время купить ту шляпу, которая тебе понравилась, — сказал он, сунув в ее руку деньги.

Белла вмиг смягчилась:

— Тогда выйдем вместе.

Элен осталась одна. Легкое дуновение ветра шевелило ветви дерева у окна; выглянуло грозовое солнце, осветив взъерошенные листья. Тучи сгустились, перекрыв лучи света, дерево застонало, и порыв ветра унес с собой стайку еще таких нежно-зеленых июньских листьев...

В замочной скважине повернулся ключ, и вошел Макс. Увидев пустую квартиру, он не удивился. Он наизусть знал привычки Каролей и просто стал ждать. Около четырех часов появился Кароль, которого никто не ожидал увидеть ранее полуночи. Он с силой толкнул дверь.

— Жена здесь?.. Я велел ей ждать меня в машине, а когда вышел — ее и след простыл! Это все она! Она заставила меня дать ей слово не оставаться в клубе больше получаса, и вот как только мне начинает везти, она исчезает!

— Мой бедный друг, — сказал Макс усталым голосом, — уже пятый час. Верно, она прождала вас два с половиной часа... Признайтесь, что...

Кароль не слушал; он весь дрожал от нетерпения, пятясь к двери; его глаза блестели каким-то мрачным лихорадочным блеском. Он повторял:

— Ах, Боже мой, вот беда, только начало везти...

Он шагал взад-вперед по комнате и наконец сказал с принужденным смешком:

— Я вернусь туда... Только на минутку...

— Сейчас начнется дождь! — воскликнула Элен. — Папа, ты ведь без плаща. Подожди, возьми зонт, ты вчера так сильно кашлял...

— Оставь меня в покое, — весело крикнул он, исчезая за дверью, — мне не привыкать!

— А эта-то где? — спросил Макс, дрожа от злости. — Уже почти пять.

Элен засмеялась:

— Мой милый Макс... Вы до сих пор не привыкли?.. Мы поедем вечером, или ночью, или завтра, или на следующей неделе... Какая разница? Разве от этого что-то изменится или там будет лучше, чем здесь?

Он не ответил.

Было слышно тиканье стенных часов. Вдалеке раздался несильный, но глубокий раскат грома. Они остались наедине.

Зазвонил телефон. Макс ответил:

— Алло, да, это я...

Элен узнала эхо голоса своей матери.

Макс говорил:

— Он приходил и снова ушел... Нет, — ответил он нетвердым голосом, — девчонки тоже нет. Я так понимаю, наша поездка сорвалась. Поедем завтра. Я ухожу.

Он повесил трубку и стоял с мрачным видом, не проронив ни слова. Элен с улыбкой посмотрела на него:

— Вы лжете, мой милый Макс?

— Ах, Боже мой, пусть нас хоть раз оставят в покое!

По окну застучали первые тяжелые капли дождя.

На улице стемнело. Элен вздрогнула:

— Какой внезапный холод в июньский день... Верно, будет град...

— Давай затворим ставни, — ответил он.

С закрытыми ставнями, с задернутыми шторами и одной зажженной в темноте лампой комнатка стала спокойной и уютной.

— Пойдем полдничать...

Они вскипятили воду. Элен накрыла стол; заметив розовую вазу, в которой стояли гвоздики, она сказала:

— Макс, горе мое, вы даже не сняли с них проволоку цветочника. Ржавчина испортит ваши цветы...

Она подрезала стебли, сменила воду, лукаво радуясь удовольствию на лице Макса.

— В этом доме не хватает женщины, — ответил он с самым невинным видом.

По пустынной улице хлестал дождь. В соседней комнате решетчатые ставни остались открытыми, и было видно, как ветер катает по плиточному полу легкие мокрые листья.

Макс пошел затворить окна. Наступила полная тишина. Он сел у ее ног.

— Подожди, позволь мне помочь тебе, позволь поухаживать за тобой. Хочешь чаю?.. От обеда остался кусок пирога... Это тебе. Возьми, пожалуйста.

Скромный и услужливый, он смотрел влюбленным взглядом, как она ела, не сводя глаз с ее сверкающих белизной зубов. Тишина связывала их своими сладкими чарами. Наконец он произнес так тихо, что она расслышала лишь со второго раза:

— Как же ты мне нравишься...

«Ну наконец-то, — усмехнулась про себя Элен. — Вот он, долгожданный момент...»

Как же ей удалось?.. Она вспомнила, как в Финляндии они слегка толкали с горки сани, которые разгонялись и потом сами летели вниз. Так же и она подтолкнула его, когда впервые улыбнулась ему на корабле, когда заговорила с ним, не выказывая своей ненависти; она была постоянно рядом, и все получилось так быстро и легко, а потом между ними вспыхнул огонь...

Элен было по-дружески жаль Макса, и она ласково дотронулась до его щеки; она чувствовала себя такой сильной, такой спокойной, уверенной в своей власти над ним, но вдруг отдернула руку, нахмурилась и, только чтобы посмотреть, как он вздрогнет, как покорно и испуганно поднимет на нее глаза, произнесла:

— Оставьте меня...

— Элен, — отрывисто сказал он хриплым голосом, — я люблю тебя, я хочу жениться на тебе, я люблю тебя, моя милая Элен...

— Что? — изумленно воскликнула она, ощутив внезапный прилив ненависти и злобы. — Ни за что на свете, — пробормотала она, — ни за что на свете...

— Почему? — спросил он, недобро сверкнув глазами, и это снова воскресило в ее памяти того ненавистного Макса, врага ее детства; она пожала плечами и чуть было не сказала: «Потому что я не люблю вас...», но быстро опомнилась. «Ну нет... Он вовеки не простит меня, все будет кончено, игра будет кончена... Выйти за него замуж?.. Ах нет, что за глупость. Моя месть не настолько слепа, чтобы ради нее рисковать своим счастьем... Я не люблю его...»

Она лишь молча покачала головой. Он догадался, побледнел и обнял ее.

— Элен, прости меня, прости, откуда я мог знать?.. Я люблю тебя, ты еще такая молоденькая, ты полюбишь меня... Не может быть, что ты меня ни капельки не любишь, — с горечью и жаром говорил он, целуя ее щеки и губы, пока она не сопротивлялась.

Стук дождя утихал; все отчетливее слышалась легкая мелодия капель, скатывающихся с листьев. Макс прижимал ее к себе, и она чувствовала, как дрожат его губы, как он целует, слегка покусывая сквозь тонкую ткань платья, ее плечо.

Она слегка оттолкнула его:

— Нет, нет...

Он хотел было поцеловать ее в губы, но она отвела судорожно сжатыми руками его нежное, страстное лицо.

— Отпустите меня! Я слышу шаги, это моя мать! — воскликнула она в смятении.

Он отпустил ее; бледная и обессилевшая, Элен упала на диван. Но это был лишь шофер, который пришел узнать, что ему делать. Пока Макс разговаривал с ним, она выскользнула из комнаты и убежала.


В Биарриц в тот вечер они не поехали. Элен вернулась к себе и легла спать. Ее узкая кровать стояла у окна комнаты, которая занимала весь подвальный этаж их дома; гул города врывался в окно; сверху слышались шаги матери, которая, пытаясь обмануть бессонницу и слезы, без устали ходила из комнаты в комнату; с улицы доносился шум мчащихся из-за города автомобилей и голоса допоздна гуляющих и целующихся на лавочках пар. Элен зажгла лампу и раздраженно посмотрела на декорации своей жизни: потолок с лепными красно-розовыми и цвета морской волны украшениями в стиле Директории, розовые шторы, длинные узкие зеркала на стенах. Ничего этого она не любила.

«Ничего и никого, — с грустью думала она. — Этой ночью я должна была быть на седьмом небе от счастья... Я получила все, что хотела... Если я только...»

Она покачала головой и засмеялась.

«О Элен, — мысленно сказала она, по детской привычке обращаясь сама к себе, — ты ведь знаешь, что ты сильнее всех, а он — лишь твоя жалкая добыча... Разве влюбить в себя Макса было так сложно? Тебе восемнадцать, а ей сорок пять... Любая девчонка способна на это... А ты тут раздулась от гордости!.. Прежде всего тебе следует взять себя в руки! Какое ты имеешь право смотреть на них с презрением, если ты не сильнее и не лучше их?.. Всю жизнь ты боролась с отравленной кровью, но она течет и по твоим жилам. Она течет во мне, — подумала она, поднимая свою тонкую смуглую руку с просвечивающими венами, — и, если я не смогу одержать победу над самой собой, эта отравленная, проклятая кровь окажется сильнее...»

Она вспомнила отражение Макса в зеркале, висевшем в его темной комнате, когда она позволила себя поцеловать, — грозное, сладострастное, торжествующее выражение на его лице на секунду напомнило ее мать в молодости...

— Я не отступлю перед этим демоном, — со смехом сказала она вслух. — Теперь, когда я почти получила то, что хотела, отречься должно быть легче. Я не лицемерю и не пытаюсь показаться лучше, чем я есть на самом деле; я не ангел, я не желаю быть ангелом... В них есть что-то безвольное, пресное, удушающее... Я хочу быть сильнее себя самой, хочу преодолеть себя... Да, пусть они совсем увязнут в своей грязи, в своем позоре, а я... Боже мой, у меня столько недостатков, я такая эгоистка, гордячка, я такая злопамятная... — шептала она, испытывая мучительные угрызения совести. — В моем сердце нет места смирению и милосердию, но я очень хочу быть лучше... Клянусь, с сегодняшнего дня он никогда не увидит меня одну. Я буду избегать его. Я буду избегать его так же упорно, как искала с ним встречи наедине. «Мне будет скучно, — с улыбкой подумала она. — Ну и что ж! Я хочу, хочу... Демон гордости или демон мести — посмотрим, кто из них окажется сильнее!.. Однако хватит ли мне мужества видеть ее счастливой? Ну да, отчего нет? С сегодняшнего дня я перестану ненавидеть ее, я ее прощаю...»

Она отбросила одеяло, растянулась, выпрямившись всем телом и закинув руки за голову.

«Да, как странно, я впервые думаю о ней без трепета и тяжести в сердце... Мне даже немного жаль ее...»

Она вспомнила бледное лицо матери, дорожки от слез на ее нарумяненных щеках, изможденные черты.

«Я, маленькая Элен... Как она говорила: “Эта малышка такая несуразная, такая дикая... Ты такая неуклюжая, моя бедная Элен...”»

Ее глаза сверкнули в темноте.

— Не такая уж и неуклюжая, — пробормотала она сквозь зубы, но тут же постаралась успокоить лихорадочный стук сердца, — быть голодным волком нетрудно, но это подло... Я объявлю Максу, что не люблю его, что это была всего лишь игра. Он вернется к ней, хотя и попытается сделать мне больно... С завтрашнего дня все встанет на свои места, если можно так выразиться... Поскольку отец ничего не замечает и не хочет замечать, то пусть все идет своим чередом...

Но в глубине души это острое, коварное удовольствие было отравлено горечью.

«Какая странная ночь, — подумала она, погасив лампу и глядя на струящийся сквозь щели в ставнях серебристый свет, — как красиво светит луна...»

Она встала, подошла босиком к окну, распахнула ставни и посмотрела на широкий пустынный проспект. Из Булонского леса дул ветер. Стояла ясная, прозрачно-синяя ночь. Сев на подоконник, она стала что-то напевать. Никогда кровь не играла так легко и радостно в ее сердце. «Не будет ли лучшей местью просто знать, что мое счастье — в моих руках и что я могу сжать или, наоборот, раскрыть ладони, когда мне заблагорассудится? Что еще мне нужно? Я не люблю его. Вот если бы я его любила...»

Она смотрела перед собой, вновь воскрешая в памяти покорное, жадное выражение его лица... «Я никого не люблю, и слава Богу. Я свободна, я сама по себе. Мне кажется, если б я только могла, я бы ушла прямо этой ночью... Собственно, это все, чего я хочу... Уйти на любой край света, где я больше никогда не увижу ни мать, ни этот дом, не услышу слов “деньги” и “любовь”. Но как же отец... Впрочем, я ему не нужна... — с горечью подумала она, — я никому не нужна... Макс влюблен, но мне нужен другой человек, мне хочется безмятежной нежности... Я уже не ребенок, хотя в моем возрасте обычно пока презирают любовные узы... Да, но я была лишена любви... И потом, когда ты не был в детстве ребенком, кажется, ты просто не можешь взрослеть, как остальные; ты словно с одного боку переспел, а с другого остался зелен будто плод, что с самой завязи рос на ветру и морозе...»

Ей казалось, что, несмотря на последние мрачные годы, она впервые ощутила близость с той мужественной суровой малышкой, которая молча глотала слезы, сжимала кулачки и собиралась с силами, чтобы страдать не жалуясь.

— Такая прекрасная и нелегкая жизнь! — сказала вслух Элен.

Она снова легла, оставив ставни нараспашку, и долго смотрела, как бледнела ночь, а потом как на листочках засверкало весеннее утро. Наконец она уснула.


Прошла неделя, в течение которой Элен удавалось избегать Макса, но из-за Беллы и по странному капризу судьбы их жизни были слишком тесно переплетены. Она уже скучала по нему. Особенно когда в девять или десять часов они дожидались Кароля к ужину, вечер казался нескончаемым, и Элен было так грустно, что она невольно сожалела о Максе. Сидя на стуле, поджав под себя ноги, она рассеянно черкала карандашом по расшатанному письменному столу в стиле Людовика XV, ножки которого когда-то украшали золотые когти; сверху слышались нетерпеливые шаги дворецкого. В ее сердце жило слишком много воспоминаний...

В один из вечеров мадам Кароль с телефоном в руке вихрем пронеслась через комнату, где сидела Элен; за ней, спотыкаясь о телефонный шнур, семенила горничная с полным ртом булавок и пыталась на ходу подколоть подол ее платья; следом шла вторая служанка, держа открытую шкатулку с украшениями.

Элен услышала, что ее мать звонила Максу. Разговаривая, она одновременно пыталась надеть бриллиантовые сережки, которые то и дело падали у нее из рук и катились по полу; она говорила по-русски, время от времени прерываясь, видимо, вспоминая, что Элен находилась в соседней комнате, затем снова забывалась и умоляла:

— Приходите, приходите... Вы ведь обещали, что пойдете со мной сегодня вечером... Его нет, я так одинока, Макс... Сжальтесь надо мной...

Положив трубку, она несколько мгновений стояла, машинально ломая руки. Все кончено... он больше не любит ее... Белла лихорадочно перебирала в памяти лица женщин, которые могли украсть его... Она ему наскучила...

«Раньше после ссоры он всегда возвращался ко мне, покорный и нежный. Раньше... всего лишь год назад... а сейчас... ах! Я чувствую, что его переманила другая женщина, — в отчаянии размышляла она, — что же со мной станет без него?»

Белла, все это время хранившая верность Максу, теперь думала с горькой обидой:

«Мои последние годы... Я не хочу подавать виду, я хорохорюсь, но я прекрасно понимаю, что для меня все кончено, молодость и любовь прошли... Остаются только приключения за деньги, альфонсы, мальчишки на содержании, что годятся тебе в сыновья и высмеивают тебя за спиной, — думала она, вспоминая то одну, то другую подругу, что держали на поводке, словно пекинесов, смазливых мальчиков. — Или отказаться от всего... просто быть старой женщиной...

— Ах нет, нет, никогда, никогда в жизни!.. Я не могу отказаться от любви, это невозможно, — бормотала она, привычно вытирая слезы, капающие на ее жемчужное колье.

«Он одевает меня, точно куклу, — подумала она, услышав, как отворилась дверь, и узнав шаги мужа в соседней комнате, — но мне это не нужно, и вообще, мне так скучно, смертельно скучно... Для чего жить, если в жизни нет мужчины, нет молодого красивого любовника?.. Женщины, утверждающие, что им хорошо без любви, — или глупы, или невежды, или лицемерки...»

— Любовь нужна мне как воздух, — лихорадочно проговорила она, глядя в зеркало на свое искаженное лицо, — если бы они только знали, как я безжалостна и беспощадна к себе, потому что умею смотреть правде в глаза.

Пришло время ужина. Зал без единого окна служил им столовой, где царили торжественная прохлада и синеватая тень; на лепнине из искусственного мрамора копилась пыль.

Это была имитация мраморного королевства; ковер с черными и белыми квадратами напоминал мощенный плиткой пол; искусственные цветы стояли в мраморных вазах, распространяя легкий, но едкий запах пыли; внутри искусственных фруктов из гипса горели электрические лампочки; от прикосновений к мраморному столу, покрытому кружевной скатертью, леденели пальцы. Кароль ужинал с суетливой поспешностью; он глотал все подряд, не глядя и не пробуя, вместе с таблетками, которыми его пичкали и благодаря которым он надеялся прожить без свежего воздуха и отдыха. Элен смотрела на него со смутной жалостью: он еще больше похудел, но стал даже красивее, чем прежде.

Его внутреннее пламя, страстное воодушевление отбрасывали свои последние, самые яркие отблески. На бледном измученном лице отца сверкали почти невыносимым пронзительным блеском красивые грустные глаза с желтоватым оттенком. Он то и дело щелкал худыми пальцами, приговаривая:

— Быстрее, подавайте быстрее...

— Ты опять уходишь на весь вечер? — вздохнула Белла.

— У меня деловая встреча... Но ты ведь тоже уходишь, — сказал он, посмотрев на нее.

Она покачала головой:

— Нет. — И тут же продолжила плаксивым, раздраженным голосом: — Я все время одна. Мы живем какой-то безумной жизнью. Я самая несчастная женщина на свете. Меня всегда использовали.

Он ничего не отвечал и слушал жену вполуха, поскольку за двадцать лет супружеской жизни привык к ее жалобам.

Однако в тот вечер Элен находила весьма трогательной эту стареющую, скандальную женщину, которая никогда не обращала к ней свой взгляд, словно не могла видеть ее молодое лицо. Мать грустно водила по скатерти красивыми обнаженными руками, унизанными браслетами. Ее лицо было нарумянено, напудрено и намазано кремом, но казалось, что кожа увядала изнутри, утрачивала свою былую гладкость и розоватую белизну, выдавая возраст; при этом фигура ее оставалась на удивление стройной, а грудь высокой и упругой.

Элен повернулась к отцу:

— Папа, папочка, дорогой, останься дома, посмотри на себя... Ты так измучен...

Кароль лишь пожал плечами, но она не отставала, а Белла снова принялась жаловаться. Он раздраженно воскликнул:

— К черту этих женщин!

Элен замолчала, ее глаза наполнились слезами — ей было обидно, что он отмахивался от нее и, хуже того, — ставил ее рядом с матерью.

«Неужели он не видит, что я люблю его?» — с грустью думала она.

Но он не видел ничего, кроме зеленого сукна, на которое в ту же ночь бросит целое состояние.

«Нет, — подумала Элен, — отказаться от Макса, от игры не так-то просто...»

На следующий день они внезапно собрались в Биарриц; Элен не смогла придумать отговорок, чтобы остаться в Париже; впрочем, с ней до сих пор обращались, как с маленькой, а распоряжения взрослых не обсуждались; Макс ехал с ними.

Утром, во время остановки в Блуа, он позвал ее, пока Белла спала. Он купил ей первые вишни с лотка уличного торговца на маленькой улочке, залитой розовым солнечным светом; покрытые серебристой росой ягоды были еще холодные и терпкие, словно капельки ледяного ликера. Он смотрел на нее с желанием и нежностью:

— Элен, какая ты обманчивая, ускользающая, неуловимая, как же ты мне нравишься, как сильно нравишься... Я никогда не любил ни одну женщину, как люблю тебя... Ты хороша, ты сводишь меня с ума...

Все эти слова, старые слова, которые она слышала впервые, проникали в самое сердце...

«Мне не хватит духу, — думала она. — Преодолеть демона... нет, это не страсть, но тогда что же?.. Кокетство, жестокость, сладостная игра с мужской любовью».

«Мне не хватит духу», — мысленно повторила она, изо всех сил держа себя в руках. Опустив глаза, она подумала с грустной иронией, которую унаследовала от отца: «Я зарабатываю свое место в раю...» И спокойным, ровным голосом произнесла в ответ:

— Макс, оставьте меня, я не люблю вас, я только играла в любовь, — сама при этом думая: «Лицемерка, я ведь еще сильнее его распаляю...»

Он побледнел, бросил на нее суровый взгляд, и вдруг она испугалась, что потеряет его... В сущности, все это было забавно... «И чего ради стараться уберечь от боли женщину, которую я всю жизнь ненавидела?.. А вот и не буду!.. Я развлекаюсь!» Чувствуя, как к сердцу приливает обжигающая волна гордости и удовольствия, она нежно взяла его руку:

— Как сердито вы смотрите... Я пошутила...

Он вздрогнул от прикосновения ее руки и посмотрел с опаской на женское выражение на ее детском лице. Как же она нравилась ему... Нравились ее забавная неловкость, ее распущенные, спадающие на худые плечи волосы, ее хрупкая шея, гладкие веки, блестящие глаза, которые смотрели еще по-детски гордо и невинно, ее длинные ноги, сильные пальцы, чистое дыхание, капризы и уловки, чтобы избежать его объятий... Они были совсем одни; он наклонился к ней, поцеловал и тихонько сказал:

— Поцелуй меня...

Она быстро прикоснулась губами к его щеке, и он почувствовал какое-то смутное умиление; она целовала, как маленькая девочка, но, когда целовал он, молчала и закрывала глаза, как женщина...

«Что я делаю?..» — только и подумала Элен.

Прекращать игру было слишком поздно...

Лишь по возвращении в Париж Элен поняла, насколько Макс обрел власть над ней. Он становился деспотичен, ревнив, жесток, как когда-то с Беллой. Мы учимся любить, как учимся всему остальному, но наши методы не меняются... Вопреки своей воле, мы применяем их к разным женщинам.

Он все твердил:

— Выходи за меня замуж... Ты несчастна дома...

Она отказывалась. Тогда с ним случались приступы гнева, от которых он весь бледнел, дрожал и ругался. Он подозревал, что она играла им, но теперь ничто не могло успокоить его; им овладело какое-то мрачное безумие, и Элен оставалось только в ужасе наблюдать за терзающим его бредом, понять который она была неспособна. В первый раз, когда у нее вырвалось: «Если бы только моя мать знала...», — он расхохотался:

— Скажи ей, скажи, давай же, посмотришь, какой сладкой станет твоя жизнь, девочка моя... Она тебя вовеки не простит... Ты ведь еще ребенок, девчонка... Ты ей дорого заплатишь...

Однако он продолжал жить с Беллой, на что было несколько причин... Так он мстил Элен, срывал на ней зло, обманывая свою дикую жажду поцелуев и ласк, которую она с глубоким отвращением отказывалась утолить. А потом в отчаянии повторял:

— Это все из-за тебя, из-за тебя... Я тебе предлагаю чистую, нормальную жизнь, а ты отвергаешь ее...

Вечерами он звал Беллу к себе, чтобы спокойно позвонить Элен, зная, что та останется дома одна. Белла возвращалась к полуночи, бледная и растрепанная; на следующий день она вновь шла к нему по его просьбе, и Элен с трепетом ждала, когда в пустой квартире вот-вот раздастся звонок.

Согнувшись, подперев дрожащей рукой щеку, уставившись в одну точку, она ждала, не в силах сопротивляться искушению и убежать...

Звонил телефон; она снимала трубку и слышала голос Макса:

— Когда ты придешь? В конце концов, зачем ты позволяешь себя целовать, если не любишь меня? Я сделаю все, что ты пожелаешь. Только приходи. Я не дотронусь до тебя... Умоляю, приходи.

Элен отвечала: «Нет... нет... нет...», чувствуя, как леденеет сердце. Она то и дело поглядывала на дверь, опасаясь отца, матери, прислуги, эха своих собственных слов, а он без конца отчаянно твердил нежным, страстным голосом:

— Дорогая, дорогая, моя дорогая Элен, приходи, приходи, сжалься надо мной...

Вдруг он умолкал и вешал трубку; короткий гудок обрывал их разговор. Элен думала с обидой и болью в сердце:

«Она только что пришла к нему. Вот она звонит в дверь, он открывает и... но нет, я же не ревную! Это она должна ревновать! Мне нужно праздновать победу... Я этого хотела... Все из-за меня... Ты этого хотел, Жорж Данден[21], — сквозь слезы повторяла она, от стыда пытаясь посмеяться над своей печалью. — Что я наделала? Господи, где набраться мужества, чтобы преодолеть себя и простить, забыть, оставить все на суд Божий?..»

Едва она ложилась и засыпала умиротворяющим сладким сном, который пробуждал вычеркнутые из памяти радостные и невинные воспоминания детства, как снова звонил телефон, заставляя встать и слушать нежный коварный голос:

— Элен, Элен, я так хочу услышать твой голос... Я не смогу уснуть, пока не услышу его... Скажи мне лишь слово, одно слово, дай обещание, даже если не выполнишь его, скажи, что однажды полюбишь меня... Берегись, я тебе еще устрою, — вдруг кричал он от внезапной вспышки слепой ярости, — я готов убить тебя!

Она пожала плечами:

— Какой вы еще ребенок...

— Тогда брось меня! — в отчаянии воскликнул он. — Зачем ты все время вертелась вокруг меня? Ты всего лишь безмозглая девчонка, врунишка и вертихвостка! Я не люблю тебя, я смеюсь над тобой, я... Нет, Элен, не уходи, прости меня, я умоляю, приди лишь один раз... Когда я прикасаюсь губами к твоей свежей гладкой щеке, я схожу с ума... Элен... Моя дорогая, дорогая, дорогая...

Элен услышала, как под ее окнами стукнули ворота. Она прошептала:

— Оставьте меня сейчас же, оставьте... Я не могу говорить...

Что-то похожее на стыд мешало ей сказать: «Моя мать вернулась...»

Он без труда догадался, в чем дело, и обрадовался, что хоть на мгновение, но оказался сильнее, заставил ее испугаться:

— Прекрасно! Если ты не дашь мне твердое обещание, что встретишься со мной завтра, я буду звонить всю ночь, пока твоя мать не услышит! Не заставляй меня идти на крайность, Элен, ты меня еще не знаешь! Я укрощал и не таких, как ты!

— Те любили вас.

— Прекрасно... Я буду звонить всю ночь, ты слышишь?.. Твои родители обо всем узнают. Элен!.. Отец все узнает, ты поняла? Все. О прошлом и настоящем... Да, это гадко, но ты сама вынуждаешь меня так поступать! Послушай, одно обещание! Всего один лишь раз! Я люблю тебя! Сжалься же надо мной!

Элен услышала над собой шаги матери, затем открылась дверь комнаты Кароля. Она прошептала:

— Обещаю.


В один из дождливых дней они бесцельно катались на автомобиле по Булонскому лесу, радуясь, что им удалось сбежать и они никого не встретят на этих пустынных, мокрых аллеях. Стояла осень; было слышно, как по окнам бьют тяжелые капли холодного, неугомонного октябрьского дождя. Время от времени шофер останавливался и вопросительно смотрел на Макса, пожимая плечами. Макс нетерпеливо стучал по окну со словами:

— Езжайте дальше. Езжайте куда угодно.

Автомобиль снова трогался, порой увязая в грязи аллей, предназначенных для верховой езды. Вскоре они переехали Сену и оказались за городом; через открытые окна проникал горький свежий запах. Словно в каком-то кошмаре Элен смотрела на сидящего рядом с ней мужчину, который говорил с ней сквозь слезы. Он внушал ей жалость и неприязнь одновременно.

— Элен, ты должна понять меня... Я больше не могу так жить. Мы никогда не говорили о ней, — сказал он, не называя имени своей любовницы. — То, что я делаю, — омерзительно... Нам лучше поговорить откровенно раз и навсегда, чтобы покончить с этим... Ты... ты ведь уже давно знаешь о нашей связи, не так ли?

— Ах Господи, — сказала она, пожимая плечами, — вам же не приходило в голову, что даже ребенку надо быть либо слепым, либо слабоумным, чтобы не догадаться.

— Ты веришь, что в таких случаях думают о детях? — воскликнул он, и Элен вновь увидела усталое, презрительное выражение на его лице; она почувствовала, как в сердце всколыхнулась былая ненависть.

— Я прекрасно знаю, что о детях никогда не думают... — прошептала она.

— Но разве об этом речь? Сейчас речь о тебе, женщине, которую я люблю, и о другой женщине, которую я любил, искренне любил... Последние месяцы я живу в каком-то беспросветном кошмаре... Мне кажется, я начинаю приходить в себя. Теперь я понимаю, до какой степени был жалок, отвратителен... Точнее, я понимал и прежде, но ничего не мог с собой поделать, я тебя слишком крепко любил, я просто сошел с ума, — говорил он глухим голосом, — но я так больше не могу, я сделался противен сам себе...

— Вы обманывали моего отца на протяжении долгих лет без всяких угрызений совести, — со злостью ответила она.

— Твоего отца? А ты знаешь, что у него на уме? Кому-нибудь когда-нибудь удалось понять, что он думает? Не обольщайся, и ты не понимаешь. Лично я никогда не смог разгадать, что ему на самом деле известно... Элен, если бы ты только захотела...

— Тогда что? — воскликнула она, вырывая руку, которую он прижал к своей пылающей щеке.

— Стань моей женой, Элен, и ты будешь счастлива.

Она медленно покачала головой.

— Почему? — с безнадежностью в голосе спросил он.

— Я не люблю вас. Вы враг всего моего детства. Я не могу вам это объяснить. Вы только что сказали: «Речь не о твоем детстве». Вот именно, речь не только о нем. Я никогда не переменюсь. То, что я чувствовала в четырнадцать лет... и до этого... намного раньше... живет и всегда будет жить во мне. Я не смогу все забыть, а вы никогда не сможете сделать меня счастливой. Мне нужен мужчина, который не знал бы моей матери, моего дома, моего языка, моей страны, который увез бы меня далеко, куда угодно, хоть к черту, лишь бы подальше отсюда. Я была бы несчастна с вами, даже если б любила вас. Но я вас не люблю.

Он в бешенстве сжал кулаки:

— И ты позволяешь мне себя целовать...

— Ну что общего между поцелуями и любовью? — устало ответила она.

— Тогда я уеду. Моя сестра сейчас в Лондоне. Она писала мне, чтобы я приезжал к ней. Я хочу уехать, — со стоном повторил он.

— Ну что ж, поезжайте, дорогой Макс.

— Элен, если я уеду, ты больше никогда меня не увидишь. Возможно, однажды тебе будет нужен друг. А у тебя, кроме отца, нет никого на целом свете, подумай об этом. Впрочем, он стар и болен...

Она вздрогнула:

— Папа? Что вы такое говорите?

— Посмотри сама, — говорил он, пожимая плечами, — разве ты не видишь? Это пропащая душа. Он прожигает свою жизнь. Что ты можешь сделать? А с матерью вы навечно останетесь врагами.

— Навечно, — эхом ответила она, — но мне никто и не нужен.

Он в отчаянии твердил:

— Мне кажется, за последние десять лет я ни разу не испытал чистого чувства. Мне стыдно... Моя любовь к тебе беспокойна и болезненна, она насквозь пропитана горечью и злостью. И все же я люблю тебя.

Она подняла руку, пытаясь разглядеть на часах время под светом газового фонаря.

— Скоро восемь, поедем домой.

— Нет, нет, Элен!

Он цеплялся за ее одежду, страстно целовал ее шею, ее хрупкие нежные руки.

— Элен, Элен, я люблю тебя, я никого никогда не любил, кроме тебя. Сжалься надо мной, Господи, не отвергай меня... В конце концов, ты не можешь так люто меня ненавидеть! Я никогда не причинял тебе зла! Я уеду навсегда. Разве тебе это безразлично?

— Нет, — жестко сказала она, — я рада. По крайней мере, когда вы уедете, дом станет чистым и достойным. Она стара. Теперь ей придется довольствоваться мужем и ребенком. Может, однажды у меня появится мать, как у других. Вы — причина моего несчастья.

Он не ответил. В полумраке машины она увидела, как он отвернулся и поднес дрожащие руки к глазам. Она склонилась к окошку и велела шоферу возвращаться в Париж.

Они расстались без единого слова. На следующий день Макс уехал в Лондон.


Годы летели быстро. Жизнь была беспокойной и шальной, как бурлящая река в половодье. Позже, когда Элен вспоминала о тех двух годах после отъезда Макса, она всегда представляла их себе бурным, безудержным потоком воды. Она повзрослела, даже постарела за эти два года, но ее движения остались такими же резкими, неловкими, лицо бледным, а руки худыми и хрупкими. Она была неразговорчива и тушевалась на фоне других девушек, расфранченных и нарумяненных. Лишь иногда на смену ее застенчивости приходила холодная, жесткая и язвительная веселость. Тем не менее юноши прощали ей ее молчание, ее ненакрашенные губы, равнодушную манеру позволять себя целовать, потому что она хорошо танцевала, а в то время это считалось ценным качеством, наравне с большим умом и высокой добродетелью...

После отъезда Макса и до его короткого холодного письма, в котором он сообщал о своей женитьбе, Белла ходила словно во сне, тихая и понурая, но вскоре вновь завела любовников, которым платила, как и другие старые женщины... В ту пору жизнь была легкой, они купались в миллионах. Это был тот счастливый период, когда курс на бирже ежедневно поднимался к еще невиданным вершинам и когда самые удачливые спекулянты мира стекались в Париж, говорящий на всех языках планеты. Пятидесятилетние женщины носили платья а-ля «золотая молодежь», плотно обтягивающие бедра и открывающие до самых ляжек мощные ноги. Это были времена первых коротких причесок, когда затылки стригли под «ежик», а шеи стягивали галстуками и обвивали жемчужными колье. На приватных вечерах в Довиле англичанки совали смазливым мальчикам с кожей цвета сигары, белого табака или пряника толстые и шуршащие, как опавшие листья, пачки английских фунтов стерлингов.

Одной игры Борису Каролю было уже мало; теперь ему щекотали нервы шампанское, женщины, поздние ужины, вошедшие в моду гонки на автомобилях, подхалимство армии нахлебников, выброшенные на ветер деньги — все, чего он не попробовал в молодости, за что так судорожно цеплялся сейчас, словно чувствуя, что жизнь ускользает из его жадных, с каждым днем слабеющих рук.

Иногда, уже на заре, когда на старых лицах женщин растекался грим и танцующие топтали остатки разбросанного серпантина, Элен наблюдала за отцом и матерью, за этой нелепой толпой и начинала сожалеть о том подобии дома и семьи, которое у нее когда-то было. Она без особых надежд смотрела на своего отца. Манишка подчеркивала желтоватую бледность его помятого лица. Он красил усы, но шампанское смывало краску, и уголки сморщенных губ на его старой утомленной физиономии грустно опускались, словно их тянули за веревочки. Казалось, тот огонь, что когда-то горел в нем, спалил его изнутри, оставив лишь хрупкий остов, который вот-вот развалится при малейшем дуновении ветра. Деньги текли у него между пальцев. Борис Кароль олицетворял собой ужасный образ мужчины, который воплотил свою мечту в реальность. Как же он любил эту жизнь!.. Любил подмечать, как при его появлении кланялся метрдотель, как на него смотрела легкомысленная кокетка, которая, проходя мимо стола, нарочно задевала его и улыбалась Белле и Элен, словно говоря: «Вы знаете, что это?.. Это тоже работа, не правда ли?..»

И он улыбался этой девице, чернокожему джазовому музыканту, танцору, любовнику собственной жены...

Новым ухажером Беллы был жирный угрюмый армянин с миндалевидными глазами восточной танцовщицы и мясистым задом, как у левантийского торговца коврами. Он забавлял Кароля угодливой болтовней, а Элен слышала в их разговоре те старые слова, что баюкали ее в детстве и, казалось, сопровождали ее на протяжении всей жизни, словно неуловимая, ускользающая мелодия. Нефтяные скважины, золотые прииски в Мексике, в Бразилии, в Перу, платиновые и изумрудные шахты, ловля жемчуга, телефоны и механические бритвы, трест кинотеатров, сыров, лаков и красок, бумага, олово, миллионы, миллионы, миллионы...

«Все из-за меня, это из-за меня, — размышляла Элен с грустью и смертельной усталостью. — Раньше был Макс... И он мог бы остаться с нами до самой смерти... Мне же захотелось изменить течение жизни, как если бы ребенку вздумалось остановить своими слабыми ручонками бурный поток, и вот, пожалуйста, результат: жирный левантиец, бледный, совершенно изможденный мужчина и эта старая ведьма», — думала она, глядя на свою мать со смешанным чувством жалости и стыда. Ненависть Элен сменилась ужасом перед этим помятым и набеленным лицом с алой полоской тонких губ, с морщинами и бороздами от слез, что были пролиты из-за нее. В ее голове промелькнула отчаянная мысль: «Ведь все так живут».

Она осмотрелась вокруг: женщины с телами молодых девушек носили трагические, изрытые морщинами, проступающими сквозь грим, маски... Сколько мужчин улыбались любовникам собственных жен, сколько девушек ее возраста крутились здесь с беззаботным счастливым видом. Она думала об их платьях, о своих кавалерах, о танце... И то и дело, слегка трогая за локоть отца, просила:

— Папа, довольно шампанского... Папочка, дорогой, тебе будет плохо...

— Разумеется, нет, что за глупости! — нетерпеливо отвечал он.

Однажды он сказал:

— Понимаешь, оно дает силы бодрствовать...

— Но зачем?

— А что мне еще делать? — ответил он с грустной полуулыбкой, едва коснувшейся уголков его губ и тут же исчезнувшей. Элен смотрела на армянина, который украдкой подливал шампанского в бокал Кароля.

«Зачем он это делает?.. Как будто он не понимает, что отец стар и болен, что выпивка ему во вред...»

В армянине с толстыми бедрами было что-то хищное, лукавое, напоминающее статных героев персидских миниатюр. У него были гладкие иссиня-черные волосы, нос крючком и толстые губы малинового цвета...

«Невероятно, — думала Элен в изумлении, — это просто невероятно!.. В молодости он, скорее всего, торговал орешками... Но он не причинит папе вреда... Уверена, она платит ему. Он прекрасно понимает, что деньги получает только благодаря отцу... Напротив, ему выгоднее иметь его под боком как можно дольше...»

Однажды армянин сказал, глядя на нее сверкающими лживыми глазами, затененными длинными ресницами:

— Ах, мадемуазель Элен, я люблю месье Кароля... вы не поверите... как собственного отца...

«Любит ли мать его? — думала Элен, сталкиваясь с ней в танце на блестящем паркете, в то время как та кружилась в объятиях своего любовника. — Она стара, с горечью чувствует свою старость, но платит за иллюзию любви...»

Элен не понимала, что Белла помимо этого искала еще и другое: ощущение опасности, единственное, что доставляло ей удовольствие. Макс своей необузданностью, своей ревностью смог утолить ее жажду, но с приходом старости она нуждалась в еще более сильной встряске. Она говорила себе: «Этот мужчина убьет меня...» и, глядя на нож для фруктов в руке своего любовника, вздрагивала от сладкого ужаса.

Пусть армянин и не был дурным человеком, но он знал, что из-за своей страсти к игре Кароль переписал все, что имел, на имя жены, таким образом, в случае банкротства на его состояние не наложили бы арест. Он ничего не имел против Кароля, но был совершенно ослеплен своим бурным восточным воображением. Он любил Беллу со всеми ее украшениями, любил ее напудренное лицо, ее жемчуга с бриллиантами и морщины. Он не собирался убивать Кароля, но, поскольку тот был болен, лишь позволял себе слегка поторопить судьбу. Он мечтал, представлял себе, что Кароль умирает и он женится на его вдове; уж он-то не станет проматывать деньги на игру; рисовал в своем воображении огромные влиятельные компании, слова «трест... холдинг... Интернешнл файненшл компани» кружили ему голову, словно слова любви... Уж он-то сумеет правильно распорядиться состоянием Кароля, сумеет приманить политиков вином, хорошенькими женщинами, вкусными обедами и золотыми горами... Крутя между пальцев ложечку для шампанского, он мечтал о шахтах, нефтяных скважинах и улыбался Элен с отеческой нежностью, от которой ее бросало в дрожь.

Кароля одолевал мучительный кашель, приступы которого в последнее время случались нередко. Армянин грустно покачал головой: бедняга точно не жилец. Несколько минут он обдумывал ситуацию, при которой смог бы завладеть состоянием Кароля еще при его жизни, но такой расклад был ненадежен — деньги принадлежали Борису, а кто дает, тот и забирает. Он наклонился к Каролю, нежно ему улыбнулся и положил руку на плечо:

— Еще бокал шампанского?.. Очень вкусное, выдержанное...

Они вернулись домой ранним утром, Элен — с охапкой кукол и карнавальных безделушек. Белла, устало зевая, раздраженно сказала:

— Все время одно и то же... На этих вечерах с тоски можно умереть...

— Зачем тогда туда ходить? — пробормотала Элен.

— А что прикажешь делать? — резко ответила Белла. — Сидеть и ждать смерти?.. Или пока ты выйдешь замуж?.. Кстати, — серьезно добавила она, — сейчас мне в самый раз завести ребенка... Ты думаешь, разве кто-нибудь может прожить без любви?


Ранним утром в Биаррице, когда все обитатели их роскошной гостиницы еще спали, Элен выходила побегать по пустынному пляжу. Длинные безлюдные коридоры гостиницы пахли застоявшимся дымом сигар; через распахнутую веранду с чистым звонким свистом врывался морской соленый ветер с пенными брызгами. В лифте еще можно было встретить последние компании пошатывающихся от усталости женщин с расплывшимися оранжево-красными румянами на щеках и мужчин во фраках с зелеными в утреннем свете лицами.

Стояла осень; пляж опустел; волны прилива вздымались так высоко, что воздух сквозь них казался мокрым, радужным, сверкающим тысячей огоньков.

Элен входила в море; соленая вода, струясь по ее телу, словно смывала с него накопившуюся усталость и грязь этой жизни. Она ложилась на воду, улыбаясь, смотрела на небо и с благодарностью думала: «Разве можно быть несчастным, когда вдыхаешь запах моря, чувствуешь песок на руках... воздух, ветер?»

Она возвращалась поздно, радуясь ощущению свежести во всем теле, наспех скручивала мокрые волосы; ей было немного стыдно перед самой собой: надо быть совсем простушкой, чтобы получать такое совершенное наслаждение от столь невинных вещей.

Однако безумная жизнь продолжала свою бесконечную, бессмысленную гонку к невидимой цели.

В то время в Биаррице открылся новый русский ночной клуб; это был небольшой дом, со стенами, обтянутыми алым шелком, на котором золотом были вышиты имперские орлы. Каролю принадлежали акции этого заведения: желание выпить еще вознаграждалось десятипроцентной скидкой на каждую бутылку.

В ту ночь семейство Кароль устраивало прием; гости объедались, пили, любили за счет дорогого Бориса Карловича, в то время как его одолевали приступы резкого, глухого кашля, сотрясавшего измученное тело, которое жаждало сна и покоя.

Напротив Элен, любезничая со своей свитой, сидел великий князь, на которого, как мухи на мед, слетались американцы. Его окружали друзья, знакомые, опереточные и настоящие князья с пустыми карманами и загребущими руками, а еще торговцы нефтью, международные финансисты, производители оружия, профессиональные танцоры, в прошлом студенты Пажеского его императорского величества корпуса, дорогие и уцененные женщины, торговцы опиумом и девицами... Здесь не было ни одного человека, с которого Элен не могла бы мысленно снять маску беззаботности и разврата, чтобы обнажить перекошенные нервозные черты. Струился слабый свет; через распахнутую веранду в помещение текла прекрасная тихая ночь.

Люди танцевали везде, даже на улице. Женщины скользили в медленном танце, словно рыбы по дну аквариума, а их платья и сверкающие украшения на груди поблескивали в ночи, как чешуя.

Его сиятельство поднялся; пьяные чернокожие джазовые музыканты растрогались и заиграли на саксофонах и тарелках «Боже, царя храни!». Почтенный гость прошел мимо вытянувшихся по стойке «смирно» служителей; за ним следовали закутанные в горностаевые накидки женщины, спотыкаясь на высоких острых каблуках от недосыпа, усталости и вина; пьяные американки встали и, выстроившись цепочкой по краям процессии, присели в реверансе, в то время как за напудренным лакеем, который нес зажженный серебряный канделябр, медленно вышагивал сам наследник дома Романовых. Он остановился перед столом Каролей, поцеловал Белле ручку, дружески помахал рукой Борису и пошел дальше.

— Когда ты успел познакомиться с ним?

— Когда одолжил ему две тысячи франков, — засмеялся Кароль. У него сохранился детский смех, от которого его сухое худое лицо расплывалось в улыбке, только теперь он всякий раз заканчивался страдальческим стоном; Кароль снова закашлялся, не так мучительно, как обычно, но вдруг в его глазах мелькнула тревога. Он достал носовой платок, дрожащей рукой вытер губы — на нем осталась кровавая пена. Кароль с ужасом взглянул на Элен.

— Что это?.. Я... Верно, лопнул какой-нибудь сосудик?.. Какой-нибудь крохотный сосудик, — пробормотал он.

Он тяжело откинулся на стуле, огляделся, будто чувствуя, что более не увидит этих огней, этих женщин, эту сине-серебристую ночь, но, сделав усилие, расплатился и улыбнулся, шепча гостям:

— Это пустяки... Обычное недомогание... Верно, сосуд, лопнул какой-нибудь крохотный сосудик... Вот видите, уже все прошло... До завтра.

10 


Борис Кароль еще какое-то время ездил в водолечебницы, потом в Швейцарию и вернулся в Париж уже смертельно больной. До последней минуты он старался не показывать виду, не мог смириться с концом. Лишь раз, на водах в Оверни, когда шел проливной дождь и сквозь мокрые листья деревьев сочился тоскливый зеленоватый свет, он сказал Элен:

— Теперь все кончено...

Он стоял перед зеркальным шкафом, держа в руках две эбеновые щетки и медленно приглаживая ими тонкие седые волосы. Вдруг он остановился, подошел ближе к зеркалу, в котором отражался зеленый свет парка, придающий его бледно-желтому старому лицу еще более болезненный вид. Элен сидела рядом и с грустью слушала шум дождя; отец поднял вверх длинный палец и с меланхоличной улыбкой принялся насвистывать мелодию из «Травиаты» и тихонько напевать:

— Addio, bella Traviata...[22]

Повернувшись к Элен, он одарил ее пристальным серьезным взглядом и, покачав головой, сказал:

— Вот так-то, дочь моя, и ни ты, ни я не в силах что-либо изменить... — и вышел из комнаты.

Деньги его утекали так же быстро и незаметно, как до этого появлялись... Кароль продолжал играть. Плюясь кровью, убегая от Элен и врачей, он прятался в убогих казино курортных городишек; играл и всякий раз проигрывал. Он чувствовал, что это черная полоса в жизни, но упрямился. Дела шли плохо и на бирже; у него были акции во всех обанкротившихся компаниях.

«К счастью, я перевел все деньги на имя Беллы, — успокаивал он себя. — Даже если я все потеряю, останутся еще несколько миллионов, но надо поберечь их до самого конца...»

Однажды в Париже Кароль кашлял кровью сильнее обычного. Рядом была только Элен. Перед этим он получил письмо, в котором говорилось о банкротстве компании, в которой он был главным акционером. Прочитав его без особых эмоций, он лишь сказал Элен:

— Вот ведь не везет, а?.. Но все наладится...

Через несколько минут он вдруг тяжело задышал, и кровь полилась ручьем. Элен удалось остановить ее, как учил доктор. Бледный и обессилевший, он тут же заснул, а она побежала за матерью. Та была занята косметическими процедурами; в ванной комнате сильно пахло кремом, травами и камфарой. Белла сидела перед большим трюмо, пока девушка наносила ей на лицо какую-то жидкую мазь.

Едва переведя дух, Элен закричала:

— Скорей, скорей, у него опять идет горлом кровь!

Белла подалась вперед и сказала взволнованно:

— Ох Господи, вот беда!.. Иди к отцу! Я не могу встать...

— Я говорю тебе, он плюет кровью, пойдем к нему сейчас же!

— А я тебе говорю, что не могу встать... Это сложная процедура, мне чистят кожу, и мое лицо может быть изуродовано... Что ты тут стоишь? — закричала она яростно. — Позвони доктору. Сделай что-нибудь полезное, вместо того чтобы стоять столбом. Я буду через пять минут!

Когда она пришла, кровотечение прекратилось; Кароль был спокоен; он сделал знак Элен:

— Выйди, дорогая, мне нужно поговорить с твоей матерью...

Остаток дня они провели за закрытой дверью. В квартире стояла тягостная тишина. Элен, чувствуя себя слабой, жалкой и потерянной в трагическом ужасе этой жизни, шагала от окна к окну. Наконец мать в слезах вышла из комнаты.

— Он хочет забрать деньги, которые дал мне, — словно в лихорадке говорила она, — но у меня больше ничего не осталось... Едва ли наберется сотня тысяч франков... Я без его ведома все вложила в дело с сахаром, в котором он только что потерял остальное... Он сам виноват! Говорил мне, будто это отличное дело... Но что поделаешь! Это судьба... Бедняжка все равно недолго бы прожил на эти деньги...

«Как хорошо она врет, — подумала Элен, — она ведь бережет их для своего любовника».

— Между прочим, — продолжала Белла, — я не понимаю, что говорит твой отец. Как же так, это совершенно невозможно, чтобы у него совсем ничего не осталось...

— Отчего же невозможно? — холодно спросила Элен.

— Потому что у него было большое состояние...

— Оно испарилось, вот и все...

— Но что поделаешь! — повторила Белла, пожимая плечами. — Это ужасно...

Она снова расплакалась. Когда-то она добивалась, чего хотела властью и авторитетом, но возраст сделал свое дело. Мужчины больше не любили ее, не плясали под ее дудку, как раньше. Теперь у нее вновь появились детские привычки девочки, выросшей в достатке и избалованной потаканием слабой матери, — хныканье, капризы, истерики, беспричинные слезы в три ручья и жалобы: «Я так несчастна! Что я такого сделала Богу, что он меня наказывает?»

Борис Кароль услышал голос жены; еле волоча ноги, он вошел в комнату, нежно провел рукой по волосам Беллы.

— Не плачь, дорогая... Все образуется... Я поправлюсь, и все будет хорошо, это всего лишь черная полоса, ее просто надо пережить, — повторял он слабым прерывистым голосом.

Когда она вышла, Кароль сказал:

— Бедняжка, мне не следовало доверять ей эти деньги.

— Она врет, папа, — сказала Элен сквозь зубы.

Он с гневом обернулся к ней:

— Замолчи! Как ты смеешь говорить так о собственной матери?

Элен с грустью посмотрела на него, ничего не ответив.

Он добавил, уже тише:

— Даже если это так... она права... Я бы все проиграл... Удача оставила меня... — Он помедлил и машинально повторил: — Даже если это так...

Кароль замолчал, но Элен поняла, что он думал: «Даже если это так, мне лучше не знать об этом...»

Ибо иллюзии нужны человеку, как свежий воздух. Он все еще видел в своей жене ту гордую девушку в бальном платье, дочь Сафронова, которая когда-то его пленила, женщину, которая носила кружевные пеньюары, душила свои длинные волосы и была для него символом утонченности, щедрой и роскошной жизни. После нее он знал и других женщин, красивее и моложе, но его восхищение женой, нежность к ней остались неизменны. А возможно, он был слишком горд, чтобы признать свое поражение даже в семейной жизни... Сколько раз он закрывал глаза на правду!.. Элен вспомнила тот случай в Петербурге, когда она еще была ребенком и тайком написала в школьной тетрадке недвусмысленные и слишком откровенные вещи. Он медленно провел рукой по глазам:

— Иди сюда... Я хочу привести в порядок кое-какие бумаги...

Она последовала за ним в кабинет. Он сделал ей знак, сказал слабым голосом, едва переводя дыхание:

— Возьми ключ. Открой сейф.

В сейфе была коробка с сигарами, бутылка старого дорогого коньяка, несколько жетонов на сто франков в потрепанном кошельке — сувенир из первой поездки в Монте-Карло... Он взял их, погладил и подкинул в ладони:

— Достань листок из желтого конверта, дорогая, и читай, только медленно и отчетливо...

Элен читала:

— «Семнадцать тысяч акций “Бразилиан матч корпорейшн”...»

Он закрыл лицо руками и тихо, глухим и монотонным голосом сказал:

— Банкрот...

— «Сталелитейный завод в Бельгии... двадцать две тысячи акций...»

— Ликвидация по решению суда...

— «Водолечебницы в Санта-Барбаре... двенадцать тысяч акций...»

— Банкрот...

— «Казино в Бельвю... пять тысяч акций...»

Он не ответил, лишь пожал плечами и устало улыбнулся; она продолжала читать, и на каждое название он отвечал монотонным мрачным голосом:

— Тут уж ничего не поделаешь...

Элен медленно сложила лист:

— Это все, папа...

— Ладно, — сказал он, — спасибо, дочка... Иди спать, уж поздно... Ну что ж? Это не моя вина, я бы вовек не поверил, что кончу так скоро... Как быстро пролетает жизнь...

Элен оставила его; с тех пор как отец заболел, он спал один, в другом крыле дома, и с наступлением ночи не выходил в гостиную, где по наказу доктора для очищения воздуха окна оставляли отворенными круглые сутки. Элен пошла к себе. В комнате матери горел свет. Услышав странные звуки, словно ножницами резали толстую пачку бумаг, она быстро глянула из ванной комнаты в стеклянную дверь. Белла, полуголая, сидела на кровати, лицо ее было перед сном густо намазано кремом, подбородок подтянут резиновой лентой. Она держала на коленях стопку аккуратно сложенных бумаг, на которых Элен успела прочесть «Банк “Национальный кредит”...», и, старательно отрезая ножницами купоны, складывала их в конверт.

«Подарочек любовнику», — подумала Элен.

Прильнув лбом к стеклу, затаив дыхание, она во все глаза смотрела на мать, впервые изучая ее спокойным, беспристрастным взглядом. Белла еще была неплохо сложена, ее красивые плечи, изящные руки и королевская осанка поддерживались ежедневным уходом, массажами и физкультурой. Но казалось, что к этому телу, полным плечам были приставлены голова и шея старой ведьмы, на которой сильнее всего сказались результаты усиленного похудения: сплошные бугры и ямы, украшенные ниткой жемчуга. На лице Беллы лежал отпечаток всех косметических средств, которые должны были разгладить и омолодить его, а вместо этого превратили его в лабораторию, поле для экспериментов. Однако главное заключалось в том, что никакая краска не могла скрыть жесткую и порочную душу этой женщины, когда-то способную на человеческие чувства или, по крайней мере, на нежность, которую она испытывала к Максу. Старость сделала ее черствой, превратила в чудовище. Жесткость и нетерпение сквозили в ее холодных глазах, выпуклых, обрамленных стрелками накрашенных ресниц, ее порочный увядающий рот, ее бледное, неподвижное под маской грима лицо выражали лживость, двуличность и хитрость.

Элен вышла на цыпочках.

«Надо, чтобы папа непременно увидел ее, чтобы он забрал у нее свои деньги...»

Когда она вернулась в гостиную, отец уже крепко спал; на его бледном лице с закрытыми глазами застыло страдание, и Элен поняла, что его кончина близка и ждать осталось совсем немного. Она склонилась к нему, слегка прикоснулась губами ко лбу. Он пробормотал:

— Белла, это ты? — и, не открывая глаза, легко и довольно вздохнул, вновь погрузившись в сон.

Вскоре Кароль умер. Последние дни он был спокоен и все время дремал, лежа с откинутой к стене головой; ему не хватало сил подняться; казалось, его тянул к земле какой-то невидимый груз. Его длинные серебристые волосы спадали на шею. Это случилось июньским дождливым и холодным днем. Умирающий нетерпеливо откидывал одеяло, обнажая синюшные ледяные ноги. Элен взяла стопу отца в ладони, тщетно пытаясь согреть ее. Он потряс рукой, указывая на кошелек, лежащий на столе, сделал знак, чтобы она открыла его. В нем было пять тысячефранковых купюр; он прошептал:

— Это тебе... только тебе... все, что у меня осталось...

Он застонал и посмотрел на окно. Медсестра закрыла шторы.

— Ты будешь спать, папа? — спросила Элен.

Кароль вздохнул и повторил глухим голосом:

— Спать...

Он положил голову на руку, по-детски мягко и доверчиво улыбаясь своему смертному часу, закрыл уставшие глаза, вытянулся и уже более не проснулся на этом свете.

11 


Кароля похоронили холодным утром дождливого лета. Было очень рано, и мало кто встал ни свет ни заря, чтобы проводить его в последний путь. Однако присланные цветы были красивы.

Элен чувствовала, что ее окаменевшее от боли сердце не позволит ей проронить ни слезинки.

Белла не решилась нарумяниться, и ее отекшее лицо даже под креповой вуалью поражало мертвенной бледностью. Она плакала и скорбно повторяла, подставляя мокрые щеки для поцелуев таких же старых, набеленных ведьм:

— Я теперь одна... Ах, что ни говори, а мужа никто не может заменить... Но я даже не смею плакать о нем, он так мучился, так жаждал покоя...

В машине она прорыдала весь обратный путь, однако по возвращении домой немедля позвала любовника, и они принялись примерять ключи покойного к замку сейфа.

«Ищите, ищите, — думала Элен с мстительным злорадством, вспоминая распахнутый шкаф и пустую шкатулку, которые видела несколько недель назад. — Хотелось бы мне взглянуть на их физиономии...»

Она неспешно осмотрелась, провела руками по лицу:

«А что я, собственно, здесь делаю?»

Неожиданно для себя она разразилась хриплыми рыданиями без слез. Прижимая обе руки к груди, она словно пыталась освободиться от удушающего груза прошлого. Все тщетно: ее сердце было тяжелым и твердым, как камень.

«Ради чего оставаться здесь? Что мне тут делать? Ничто меня не держит, когда мой бедный папа умер. Мне двадцать один год. Отец был намного моложе меня, когда ушел из дому. Он сумел заработать себе на жизнь, хотя ему было всего пятнадцать. Он часто мне рассказывал об этом. Пусть я и девушка, но я ничего не боюсь», — размышляла она, до боли сжимая кулаки.

Она слышала над собой шаги матери и хлопанье дверей. Верно, мать и ее любовник обыскивали ящики и одежду в комнатах, где последнее время жил покойный.

Элен взяла деньги, что отец дал ей, положила их в сумочку. Бросила на кровать шляпу и креповую вуаль. Потом вновь взяла их; руки ее по-прежнему дрожали, но теперь лишь одна мысль занимала ее: как она унесет своего Тинтабеля. К счастью, он был маленький и легкий. Она положила его в корзину, затем достала чемоданчик и сложила в него белье. Перед уходом она подошла к зеркалу и грустно улыбнулась своему отражению. Бледная, хрупкая, вся в черном, с чемоданом в одной руке и корзинкой с котом в другой, она походила на забытого в аэропорту ребенка иммигрантов. Между тем сердце ее наполнялось предвкушением свободы. Элен вздохнула с облегчением, покачав головой:

«Да, это все, что мне остается. Она не станет искать меня. Во-первых, я совершеннолетняя. Наоборот, она будет только рада избавиться от меня».

Она позвала горничную.

— Жюльетт, послушайте, — сказала она. — Я ухожу. Я навсегда покидаю этот дом. Вы подождете до вечера и скажете матери, что я ушла и не стоит искать меня, потому что я никогда не вернусь.

Горничная вздохнула:

— Бедняжка мадемуазель...

Сердце Элен немного смягчилось, и она обняла ее.

— Если хотите, — предложила горничная, — я могу вызвать такси и помочь с чемоданом и котом. Или если мадемуазель хочет оставить его до утра и даст свой адрес, я могу его принести...

— Нет, нет, — поспешно отказалась Элен, прижимая Тинтабеля к груди.

— Тогда я вызову такси?

Но Элен не имела никакого представления, куда пойдет, поэтому снова отказалась. Она отворила дверь.

— Поднимайтесь тихонько наверх и, главное, не говорите ей ничего до самого вечера.

Элен вышла на улицу, быстро завернула за угол и вскоре оказалась на Елисейских Полях. Со вздохом села на скамейку. Первый шаг был легким. Автомобиль. Гостиница. Кровать.

«Я хочу спать», — думала она, но не двигалась с места, с наслаждением вдыхая бодрящий свежий воздух. Она повязала на шею тяжелую от дождя креповую вуаль. Она так долго сидела взаперти в своей комнате, как в больничной палате, что теперь испытывала неутолимую жажду свежего воздуха. Сняв перчатку, она просунула руку под крышку корзины и легонько погладила мурлычущего кота.

«Как хорошо, что он не тяжелый, — подумалось ей. — Мне кажется, я бы скорее осталась сама, чем оставила там Тинтабеля. Не знаю, дружочек, понимаешь ли ты, что происходит. Вот увидишь, мы будем счастливы», — сказала Элен коту.

И тут по ее лицу покатились крупные частые слезы. Вокруг не было ни души. Дождь всех прогнал с Елисейских Полей. Потихоньку она начала согреваться; кровь по жилам побежала быстрее и радостнее.

Она подняла голову. Разыгрался нешуточный ветер. Ларьки, торгующие игрушками и леденцами, блестели под дождем. Но сейчас он едва был заметен; ветер быстро сушил его мелкие косые капли. Лишь у придорожных аллей, смешиваясь с песком, образовывались мутные стоячие лужи.

«Я бы никогда не покинула отца, — думала Элен. — Но теперь он умер, его душа спокойна, а я свободна, свободна, я избавилась от этого дома, от детства, от матери, от всего, что я так ненавидела и что лежало тяжелым камнем на сердце. Я бросила все это, я свободна. Я буду работать. Я молода, здорова и не боюсь жизни», — думала она, с нежностью глядя на дождливое небо, большие зеленые деревья, их пропитанную влагой листву и пробивающийся между тучами луч солнца.

Мимо прошел ребенок, играя с яблоком и смеясь сам с собой.

«Ну, пора идти!» — подумала Элен.

Но тут же спохватилась:

«Хотя куда? Меня ничто не держит, никто не ждет. Я свободна. И на душе так спокойно...»

Она закрыла глаза, слушая ласковый ветер. Его порывы доносились с запада, вероятно с побережья, и еще сохраняли запах и вкус моря. Тучи то расходились, пропуская на удивление яркие и теплые лучи солнца, то снова сгущались в плотную тяжелую массу. Как только солнце на минуту выглядывало, все вмиг освещалось: листья, стволы деревьев, мокрые скамейки, а ветки роняли на землю легкие сверкающие капельки. Чувствуя, как согреваются ее щеки, зажав руки между коленками, Элен внимательно прислушивалась к ветру, словно к дружескому голосу. Зарождаясь где-то под Триумфальной аркой, он трепал верхушки деревьев, свистел и кружился веселым вихрем вокруг Элен. Его сильное свежее дыхание изгоняло из Парижа затхлый запах. Невидимые сильные руки, могучие, как руки Господа, сотрясали каштаны, которые то склонялись, то вновь выпрямлялись с тревожным шелестом. Ветер сушил слезы Элен, щипал ее глаза; казалось, он выдувал из головы все дурные мысли, согревал кровь, отчего ей становилось все легче и спокойнее. Она сорвала с головы шляпу, покрутила ее в руках, откинула голову назад и с удивлением почувствовала, что улыбается, слегка вытягивая губы навстречу свистящему ветру, словно пытаясь попробовать его на вкус.

«Я не боюсь жизни, — думала она. — Все эти годы я лишь готовилась к ней. Они были ужасно трудными, но они сделали меня смелее и помогли сохранить гордость. Теперь это мое неотъемлемое богатство. Я совершенно одна, но я жаждала этого упоительного одиночества».

Она слушала шум ветра, и ей чудилось, будто в его сильных порывах есть какой-то ритм, торжественный и радостный, точно шум моря. Резкие пронзительные звуки растворялись в воздухе, постепенно превращаясь в завораживающую мелодию. Она была еще неясной, как начало симфонии, когда ты в восхищении начинаешь угадывать рисунок главной темы, но он быстро ускользает. Потом ты вновь его находишь, понимая, что он — часть другого ритма, еще более мощного и красивого. Ты слушаешь эту бушующую музыку с облегченным и полным надежд сердцем.

Элен встала, и вдруг тучи разошлись; сквозь Триумфальную арку проглядывало голубое небо, которое осветило ей дорогу.

Примечания

1

Изящное платье для чаепития из легкой шелковой ткани. (Здесь и далее примеч. переводчика.)

2

Любовь, любовник (фр.).

3

Французская детская песенка.

4

Французская военная песня конца XIX века: «Вы взяли Эльзас и Лотарингию, но мы все равно останемся французами».

5

Популярные французские песни XVIII-XIX вв.: «Мальбрук в поход собрался»; «Любви утехи длятся миг единый...» (перевод Михаила Кузмина); «Под твоим балконом я вздыхаю, скоро новый день настанет...».

6

«Когда мы в свой черед пойдем сражаться...» (перевод М.И. Венюкова).

7

Кафе в Париже, где в XIX в. собиралась французская элита.

8

Вы знаете, это все английское воспитание... Холодные ванны, голые коленки и установка не жалеть себя... (англ.)

9

Изделия из фарфора и керамики тончайшей ручной работы, изготавливаемые на знаменитой фарфоровой фабрике, основанной в XVIII в. в Неаполе.

10

Вино, которое производят в городе Барзаке, расположенном в тридцати километрах от Бордо (Франция).

11

Королевская ковровая мануфактура во Франции, основанная в XVII в.

12

Двадцатый урок (нем.).

13

Популярная в начале 1890-х гг. песня, впервые исполненная в водевиле «Смокинг», позже известная во всей Европе.

14

Финские красногвардейцы, главным образом рабочие и бедняки, которые участвовали в Гражданской войне 1918 г.

15

Пьеса австрийского драматурга Рудольфа Хауэла «Материнская забота» (нем).

16

«О елочка, о елочка, как зелены твои иголки!..» (нем.)

17

Ambigu (фр.) — двусмысленный. Имеется в виду парижский театр «Амбигю-Комик», основанный в 1769 г.

18

Каждый мужчина на суше сегодня женат, дамы... (англ.)

19

Имеется в виду Булонский лес.

20

Пустым местом (англ).

21

Цитата из пьесы Мольера «Жорж Данден, или Одураченный муж».

22

Прощай, прекрасная грешница (ит.).


home | my bookshelf | | Вино одиночества |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу