Book: Кодекс принца. Антихриста (сборник)



Кодекс принца. Антихриста (сборник)

Амели Нотомб

Кодекс принца. Антихриста (сборник)

Купить книгу "Кодекс принца. Антихриста (сборник)" Нотомб Амели

Amelie Nothomb

LE FAIT DU PRINCE

Copyright c Editions Albin Michel, S. A. – Paris 2008

ANTECHRISTA

Copyright c Editions Albin Michel, S. A. – Paris 2003


© Н. Мавлевич, перевод, 2014

© Н. Хотинская, перевод, 2014

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014

Издательство АЗБУКА®

* * *

Кодекс принца

– Если гость паче чаяния умрет у вас дома, ни в коем случае не звоните в полицию. Вызовите такси и велите шоферу везти вас в больницу: мол, другу стало плохо. Смерть констатируют в отделении скорой помощи, и будет кому подтвердить, что больной скончался по дороге. Все чисто, вас оставят в покое.

– Лично мне и в голову бы не пришло звонить в полицию – я вызвал бы врача.

– Без разницы. Они, знаете, все заодно. Если с кем-то, кто вам не особенно дорог, случится сердечный приступ под вашим кровом, кто будет первым подозреваемым? Вы.

– Да в чем подозреваемым? В сердечном приступе?

– Пока еще докажут, что это был сердечный приступ, а до тех пор ваша квартира считается местом преступления. Притрагиваться ни к чему нельзя, ни-ни! Повсюду будете натыкаться на представителей власти, скажите спасибо, если не обрисуют положение тела мелом на полу. Короче, вы в своем доме больше не хозяин. И вопросы, вопросы, тысячу раз одни и те же, и вам тысячу раз придется на них отвечать.

– Чего мне бояться, если я невиновен?

– Не скажите. У вас дома умер человек.

– Где-то же ему надо было умереть.

– У вас – не в кино, не в банке, не в своей постели наконец. Некто выбрал именно ваше жилище, чтобы отойти в мир иной. Ничто в этом мире не случайно. Если он умер в вашем доме, вы так или иначе к этому причастны.

– Да нет же. Человек мог испытать сильное потрясение, о котором я даже не знал.

– Он имел бестактность испытать его в вашей квартире. Подите объясните это полиции. Даже если вам в конце концов поверят, пока суд да дело, труп остается у вас дома, трогать его не разрешается. Если он умер на вашем диване, вам нельзя на него сесть. Если дал дуба за столом, привыкайте делить с ним трапезы. Короче, вам придется жить под одной крышей с покойником. Вот почему повторяю вам снова: вызовите такси. Вы никогда не замечали, как часто встречается в газетах эта формулировка: «…скончался по дороге в больницу»? Удивительное дело, признайте, почему это люди имеют обыкновение умирать в пути, в неведомо кому принадлежащих средствах передвижения? Да-да, вы ведь уже поняли, что и машина не должна быть вашей.

– Послушайте, вам не кажется, что это уже паранойя?

– Еще Кафкой доказано: вы либо параноик, либо виновны.

– Если на то пошло, лучше вообще не принимать гостей.

– Я рад, что вы сами это сказали. Да, лучше вообще не принимать гостей.

– Мсье, а мы-то с вами что делаем?

– Мы не принимаем гостей, мы в гостях. Вот какие мы с вами хитрые. Высоко же нас ценят хозяева, если идут на такой риск: а вдруг мы умрем в их доме?

– Вы, мне кажется, в добром здравии.

– Поди знай. Не мне вам объяснять, как это бывает. Отмеренный срок меньше, чем мы думаем. Может быть, нам осталось жить совсем немного. Стоит ли тратить это время на светские условности?

– Тогда почему же вы здесь?

– Полагаю, по той же причине, что и вы: трудно отказаться. Это не вопрос, загадка в другом: почему хозяева нас пригласили?

– Говорите за себя.

– Речь не о том, хороши вы или плохи, равно как и прочие вокруг нас. Это тем более странно, что всем здесь присутствующим, людям неглупым и, судя по всему, связанным определенной симпатией, а то и дружбой, совершенно нечего друг другу сказать. Вы только послушайте их. Это неизбежно: после двадцати пяти лет любая встреча на жизненном пути – повторение пройденного. Некто заговаривает с вами, а вы думаете: «Так, случай номер 226-бис». Скучища. Как все это мне знакомо. Я здесь сегодня вечером, единственно чтобы не обижать хозяев. Это мои друзья, хоть их разговоры мне и неинтересны.

– А вы никогда их к себе не приглашаете?

– Никогда. Не пойму, почему они продолжают приглашать меня.

– Не потому ли, что вы служите лучшим опровержением ваших собственных слов? По крайней мере, ваши слова по поводу кончины – для меня это что-то новенькое.

* * *

Я шел домой, удивляясь, что вечер так удался. И то сказать, разговоры о смерти редко разочаровывают. В эту ночь я спал сном выжившего.

Наутро, около девяти, когда я пил вторую чашку кофе, в дверь позвонили. Голос в домофоне был мне незнаком.

– У меня сломалась машина. Можно воспользоваться вашим телефоном?

Растерявшись от неожиданности, я открыл и увидел перед собой мужчину средних лет.

– Извините за вторжение. У меня нет с собой мобильного, а ближайшая кабина не работает. Разумеется, я заплачу за звонок.

– Что вы, не стоит, – ответил я, протягивая ему телефон.

Он взял трубку, набрал номер. И, не дождавшись ответа, рухнул на пол.

Я ужаснулся. Кинулся к нему, услышал далекое «алло» в трубке и инстинктивно повесил ее. Потом встряхнул гостя за плечо:

– Мсье! Мсье!

Я перевернул его на спину. Рот у него был приоткрыт, лицо изумленное. Я похлопал его по щекам. Никакой реакции. Сбегав за водой, я попытался напоить его из стакана, но тщетно. Я вылил остаток ему на лицо. Он не шелохнулся.

Я пощупал пульс незнакомца и получил подтверждение тому, что и так уже знал. Как мы узнаем, что человек умер? Я не врач, но всякий раз, оказываясь, так сказать, в присутствии мертвеца, испытывал глубочайшую неловкость от ощущения чего-то невыносимо неприличного. Так и чесался язык сказать: «Побойтесь Бога, мсье, что вы себе позволяете? Разве можно так распускаться? Возьмите себя в руки!» Еще хуже, если вы знали покойного: «Что за номера? Это на тебя непохоже!» Не говоря уже о крайнем случае, потрясающем нас своей почти обсценностью, когда безвременно ушедший был нам дорог.

Правда, мой покойник мне дорог не был, и ушедшим я бы тоже его не назвал. Напротив, он выбрал именно этот исключительный момент своей жизни, чтобы войти в мою.

Однако не время было философствовать. Я потянулся телефону, чтобы вызвать «скорую», – и замер, вспомнив вчерашний разговор.

«Вот так совпадение!» – подумалось мне.

Последовать ли совету моего давешнего собеседника? Не из тех ли он светских провокаторов, что выдают несуразности с единственной целью эпатировать публику? Мне хотелось позвонить в «скорую» и в полицию. Я был один с трупом незнакомца – смею сказать, незнакомца в квадрате, ведь даже ваш сосед, чьи семейные сцены вы двадцать лет слышите за стеной, становится вам чужим по ту сторону Стикса. В подобных случаях хочется, чтобы рядом кто-то был, хотя бы для того, чтобы призвать его в свидетели: «Видите, что со мной приключилось?»

Слово «свидетель» повергло меня в раздумье. Свидетелей-то у меня и не имелось. Мой собеседник вчера толковал о смерти на званом ужине, но это не мой случай. Со мной не было никого, кто мог бы подтвердить, что я ни при чем. Я выходил идеальным виновным.

Думать дальше в этом направлении не хотелось. Тем более стоило позвонить: надо отмыться от этой абсурдной боязни, которой любитель парадоксов ухитрился меня заразить. Я снова протянул руку к телефону.

Кто на моей памяти делал это в последний раз? Покойник. Эта мысль не внушила мне суеверного страха, зато напомнила, что гость успел набрать номер и трубку сняли. Если я сейчас позвоню куда бы то ни было, то навсегда лишусь единственной возможности, нажав кнопку повтора, узнать, кому же он перед смертью звонил.

Ну это не бином Ньютона: наверняка своему автомеханику. Однако номер он набрал по памяти – кто же держит в голове координаты автомастерской? Впрочем, все может быть, хоть это и определенно не мой случай.

Я вновь припомнил все по порядку: мне показалось, что «алло» в трубке произнес женский голос. Женщина в автомастерской? Я тотчас попенял себе за мужской шовинизм. Ну да, женщина-автомеханик, что такого?

Вполне вероятно также, что он звонил жене, чтобы узнать телефон автомастерской. В таком случае мне достаточно нажать кнопку, чтобы сообщить некой даме, что она стала вдовой. Эта роль меня испугала. Увольте, я не возьму на себя такую ответственность.

А потом меня разобрало любопытство. Имею ли я право заглянуть в документы незнакомца? В первый момент это показалось мне некорректным. Но, возразил я сам себе, поведение моего визитера тоже корректностью не отличалось: вот так взять и умереть, ввалившись ко мне, тем самым поставив меня в затруднительное положение, – меня, без колебаний открывшего ему дверь. Отбросив сомнения, я нагнулся и вытащил из нагрудного кармана бумажник.

Из паспорта я узнал его имя: Олаф Сильдур, швед. Корпулентный брюнет, он не соответствовал моему представлению о скандинавах, а по-французски говорил без тени акцента. Родился в Стокгольме в 1967-м – в том же году, что и я. Он выглядел старше, наверно, из-за своей упитанности. Графу «род занятий» я прочесть не смог, она была заполнена по-шведски. На фотографии бедняга выглядел так же глупо, как и сейчас в посмертном изумлении: от себя не убежишь.

В графе «место жительства» был указан Стокгольм. Должно быть, во Франции он проживал временно. Мне это мало помогло – а, собственно, в чем? В бумажнике была также тысяча евро купюрами по пятьдесят. Куда, черт возьми, направлялся этот тип с такой суммой наличными в субботу утром? Банкноты были новенькие.

Уж коли на то пошло, я обшарил и карманы его брюк. Связка ключей, в том числе ключи от машины. Несколько презервативов – эта находка заставила меня призадуматься.

Мне захотелось взглянуть на его машину. Я вышел, захватив ключи. На улице было припарковано несколько автомобилей, но «ягуар» я видел здесь впервые. Я наудачу вставил ключ в замок – бинго. Сев на место водителя, я открыл бардачок; в документах на машину значилось, что Олаф Сильдур проживал в Версале. Больше ничего достойного внимания я не нашел и вернулся домой, где покойник встретил меня без помпы.

– Что же мне с тобой делать, Олаф?

Он не ответил.

Голос долга вновь призвал меня позвонить в полицию или в «скорую». И тут я понял окончательно и бесповоротно, что не смогу этого сделать. Во-первых, потому что я больше не чувствовал себя совсем уж ни в чем не виноватым. Я сидел в его машине – это будет легко доказать. Как мне оправдать свое любопытство? Я рылся в его бумажнике – только ли ради того, чтобы взглянуть на документы? Демон бестактности овладел мною не на шутку.

Это было тем более постыдно, что Олаф не мог защититься. Но в голове у меня уже зазвучали подленькие доводы незнакомого мерзавца, который живет в каждом из нас: «Брось, этому викингу еще повезло. Ты его не раздел и даже пока не обокрал». От этого «пока» мне стало гадко.

Неужели присутствие мертвеца внушало мне столь гнусные мысли? Видеть трупы мне случалось и раньше, но я впервые оказался, если можно так выразиться, тет-а-тет с покойником. И впервые я один знал о его смерти.

Отчасти поэтому я не мог решиться позвонить: труп принадлежал мне. Единственным подлинным открытием, которое я сделал в жизни, была кончина этого типа. Я знал о нем то, что было неведомо больше никому, в том числе и самому покойнику: даже если предположить, что в какой-то момент бедолага понял, что с ним случилось, теперь он уже не знал ничего.

Поделиться такой находкой? Мне этого, честно говоря, уже не хотелось. Я совладал со страхом, который внушал мне мертвец поначалу, и его общество мне все больше нравилось теперь, когда он перестал быть незнакомцем.

Я вспомнил слова вчерашнего гостя: после двадцати пяти любая встреча – повторение пройденного. Неправда: мне, в мои почти тридцать девять, Олаф Сильдур не напоминал никакого другого человека. Я, пожалуй, слишком поспешно счел его поведение неприличным. Никогда не следует держаться за a priori. Его изумленное лицо стало мне симпатично, сам факт его вторжения и дальнейший конфуз растрогали.

Внутренний голос, ехидно усмехнувшись, сообщил мне, что рано или поздно проживание под одной крышей со скандинавом утратит свою прелесть: он начнет попахивать, потом вонять, раздуется – и это будет только начало. Жаркий июль ускорит события. Передо мной, как в детективных романах, встал вопрос вопросов: что делать с телом?

Мой мозг работал в точности как у виновного. В пиковой ситуации он стал на диво изобретательным. Метафизика подсказывала мне, что, за исключением одной мелочи – я пока жив, – разница между мной и Олафом невелика. В свой час я встречусь с ним на том свете, хлопну по плечу и назову знатным шутником: «Экий номер ты со мной выкинул!» Кроме мифологической реки, ничто по большому счету нас не разделяло.

Эти праздные мысли вдруг обернулись реальностью, да какой: если я возьму документы покойного и оставлю его на какое-то время здесь, его труп вполне сойдет за мой. Он европеец, как я уже сказал, моего возраста, брюнет. Я заглянул в паспорт: даже рост как у меня, метр восемьдесят один. Весил он, правда, больше, чем я, килограммов на пятнадцать, но если его найдут в виде скелета, этого никто не заметит: Олаф похудеет, как всякий мертвец после пира червей. А при моем образе жизни, надо думать, мою кончину обнаружат очень нескоро.

Я тряхнул головой, отгоняя эту безумную идею. Есть у меня тайная патология: гипотезу, пришедшую в голову в порядке бреда, я, вместо того чтобы посмеяться, рассматриваю со всей серьезностью. Мой мозг как будто не делает разницы между возможным и желаемым. Возможным – это, пожалуй, еще мягко сказано.

Чего же я жду, почему не следую совету давешнего гостя? Нет сомнений, он был послан мне судьбой. Стало быть, надо немедленно вызвать такси и мчаться в ближайшую больницу с этим незнакомцем, которому стало нехорошо в моем доме. Смерть констатируют в отделении скорой помощи. Даже если заведут дело и следствие обнаружит мои пальчики в его машине, ничего страшного: я скажу правду, несуразную и не очень красивую – но ненаказуемую. Я все объясню, подумаешь, растерялся, это вполне естественно, когда незнакомый человек с улицы заходит к вам и падает замертво. Такой аргумент привлечет все симпатии на мою сторону. Итак, я решился. Именно в этот момент зазвонил телефон.

Мне показалось, что я в жизни не слышал ничего ужаснее. Словно этот звонок был доказательством моей вины. Такой знакомый, привычный звук, знак житейской суеты или приятной беседы, приобрел совсем иное значение: я ударился в панику. Господи, пусть смолкнет эта ввинчивающаяся в мозг сирена! С перепугу, не иначе, мне подумалось, что это, наверное, женщина, которой звонил Олаф, увидела номер на определителе и решила перезвонить.

Тем более подходить не стоит. Я порадовался, что у меня нет автоответчика. Наконец звонки прекратились. Весь дрожа, я прилег на диван. Телефон зазвонил снова. Я схватил трубку и прижал ее к виску, словно собирался застрелиться. Сдавленным голосом пробормотал дежурное «слушаю».

– Мсье Бордав? – послышалось в трубке.

– Он самый.

– Говорит мсье Брюнеш, ваш поставщик вин.

Что такое он несет? И сам себя величает «мсье», не иначе, провинциал.

– Не понимаю.

– Вспомните: Салон плодородия и вкуса.

Я ничего не ответил. Тогда он пустился в якобы наши общие воспоминания, ни следа которых почему-то не сохранила моя память. Я был, как он утверждал, хорошим клиентом. На последнем Салоне плодородия и вкуса в Порт-де-Шамперре полгода назад купил у него ящик «жерве-шамбертен» 2003 года. Он допускал, что я мог забыть его, но был уверен, что вино я помню. Все, что он говорил, было на меня непохоже. Неужели кто-то химичил с моей банковской картой?

– А как я с вами расплатился? – спросил я.

– Наличными. Вы всегда платите наличными.

Час от часу не легче: я, оказывается, покупал за наличные вина, стоившие, надо полагать, целое состояние. И делал это часто. Я заявил, что я, очевидно, не тот, а совсем другой Бордав.

– Разве вы не Батист Бордав?

– Да, меня так зовут.

– Вот видите?

– Значит, мы тезки.

– Вы сами дали мне этот номер телефона.

Мне казалось, будто меня засасывают зыбучие пески, черная, как вакса, топь. Хотелось попросить собеседника описать меня, но я не осмелился. С этим трупом под ногами я сам себе казался чересчур подозрительным, чтобы привлекать внимание столь нелепым вопросом.

– Простите, но мне пора, родные ждут в гости, – сымпровизировал я.

Он выразил понимание и извинился за беспокойство. Но, прежде чем повесить трубку, сообщил, что у него сейчас есть просто изумительное «мерсо», и посоветовал подумать.

Отделавшись от поставщика вин, я посмотрел на лежавшего на полу Олафа и понял, что его нежданное появление разделило мою жизнь на «до» и «после». «После» придет в свой час. Пока меня больше волновало «до».

Кто я такой? Никто не ответит на этот слишком общий вопрос. Даже задавая его себе в более скромной форме, посредством частностей, я не находил ответа. Например, что я планировал на это субботнее утро? Как провел бы время, не случись некоему скандинаву умереть в моей гостиной? Я не мог этого сказать и не находил в памяти никакой зацепки.



А что я обычно делал с утра по субботам? Я и этого не знал. Хуже того: мне это было неинтересно. В конце концов, я вполне мог быть и человеком, покупающим лучшие бургундские вина ящиками за чемоданы наличных. Им – или кем угодно другим!

Поставщик упомянул Порт-де-Шамперре. Это название я знал. Но не помнил, чтобы когда-либо был там. А запоминаются ли вообще такие детали? Мною снова овладела усталость.

То, что мне не интересно, – не мое. Батист Бордав меня не интересовал. Олаф Сильдур, напротив, занимал все мои мысли.

Завидно ли положение мертвеца?

Олаф мог бы дать прелюбопытный ответ на этот вопрос, но, как ни странно, я задавал его сам себе: завидно ли положение мертвеца для живого?

Наверное, да. Прежде всего я подумал о приглашениях, от которых так хочется отвертеться: любые извинения, сколько их ни измышляй, звучат фальшиво, а тут и врать больше не надо. И на работе никто не упрекнет за прогулы. Сослуживцы не будут злословить за вашей спиной, а заговорят о вас с сочувствием и умилением, возможно, даже пожалеют о вашем уходе.

Далее, у вас появился идеальный повод не платить по счетам. Ваши наследники будут рвать на себе волосы, получив кучу мерзких бумаг. Но так как у меня наследников нет, я могу не заморачиваться по этому поводу.

До меня вдруг дошло, что общество наверняка давно смекнуло, как заманчива подобная перспектива, и дает отпор. Лучший рычаг для этого, как водится, банк. Вы умерли – значит не имеете больше доступа к вашему счету. Кредитная карта заблокирована, наличные не снять, проценты не капают. Поневоле задумаешься, прежде чем сыграть, как говорится, в ящик.

Я решил не сдаваться. Не правда ли, унизительно сознавать, что и в таких судьбоносных вопросах все решают деньги?

У моего шведа была тысяча евро в бумажнике. У меня на банковском счету было побольше, однако не настолько, чтобы считать цифры несопоставимыми. К тому же моя машина стоила раз в десять меньше его «ягуара».

И потом, есть ли у меня выбор? Мой центр тяжести уже сместился от Батиста к Олафу. Я даже не помню, что делал до сегодняшнего дня. Ценой определенного усилия мог бы, пожалуй, вспомнить, но не стану: если моя прежняя деятельность не всплыла в памяти сама собой, значит о ней и вспоминать нечего. Наверное, это была абы какая служба, на которую ходят, чтобы платить за квартиру. Нет, я заведомо предпочту непереводимую профессию моего трупа. Какой простор для фантазии! Учить шведский ни за что не стану, а то, чего доброго, узнаю, что я бухгалтер или страховой агент.

У скандинава на полу еще не было никаких признаков трупного окоченения. Его личность легко могла покинуть обмякшее тело, чтобы перейти ко мне.

– Батист, – сказал я ему. – Ты Батист Бордав, я Олаф Сильдур.

Я проникался новообретенным законным именем. Олаф Сильдур – мне это нравилось больше, чем Батист Бордав. Определенно я выиграл от нашего обмена. Буду ли я в выигрыше и по другим позициям? Неуверенность в завтрашнем дне возбуждала меня.

Взяв самый обычный чемодан, я запихал в него кое-какую одежду и еще раз обыскал мертвеца: ничто не позволяло усомниться в личности Батиста Бордава. Ничто, если только не будет следствия, но с какой стати заводить дело о смерти жалкого типа, которого найдут через полгода в виде скелета и справедливо предположат, что он стал жертвой сердечного приступа? Я так и видел заголовки в газетах: «Драма одиночества в мегаполисе. За полгода никто не поинтересовался судьбой мсье Бордава».

Пора было решиться уйти. Последнее, что еще удерживало меня, – кнопка повтора на телефонном аппарате. Я знал, что это рискованно и глупо. Но знал также, что, если я не нажму эту кнопку, меня будет тянуть назад в эту квартиру, как убийцу на место преступления.

В последний раз я воспользовался телефоном Батиста Бордава. А последним человеком, набравшим на нем номер, был теперь уже бывший Олаф Сильдур. Я нажал кнопку повтора. Через положенное время раздался гудок. Сердце у меня колотилось так, что едва не лопались вены и артерии. А если я тоже умру? Умру так же, как человек, чью личность я только что присвоил? Нет, нельзя. Хотя бы из уважения к следователям, которые тогда уж точно ничего не поймут.

Гудок. Второй. Третий. Я с трудом дышал. Четвертый. Пятый. Я начал подозревать – или надеяться? – что трубку не снимут. Шестой. Седьмой. Может быть, включится автоответчик? Восьмой? Девятый? А что я бы предпочел? Чтобы сейчас ответил запыхавшийся голос? Десятый. Одиннадцатый. Хватит, это уже неприлично.

Я повесил трубку и выдохнул с облегчением и разочарованием. Навсегда покидая квартиру, я вдруг обнаружил, что моя память зафиксировала мелодию из десяти нот, прозвучавших после нажатия кнопки повтора. Десять нот незнакомого номера. Вряд ли я смогу восстановить по ним номер, но хоть какая-то зацепка у меня осталась.

Я сел за руль «ягуара» и выключил ноутбук Батиста Бордава. Было бы разумнее не брать его с собой. Но как знать, что готовит нам будущее? И потом, вряд ли по этому ноутбуку на меня смогут выйти в случае следствия, да и не было причин опасаться такой бурной активности, когда констатируют мою смерть, – наверняка очень нескоро.

Я включил зажигание и с удовлетворением отметил, что Олаф Сильдур в прежней ипостаси залил полный бак. Он мне положительно нравился. Я тронулся с места и уже успел порадоваться мягкому ходу машины, как вдруг резко затормозил, увидев в полусотне метров от дома телефонную кабину. Не припарковавшись, я выбежал проверить, работает ли она, – полный порядок. Я сел в машину, теряясь в догадках. Зачем покойный мне солгал?

Держа курс на запад, я размышлял. Возможно, швед просто не заметил кабину? Странно, она на самом виду. Или у него не было телефонной карты? На первом же светофоре я снова обшарил его бумажник и нашел годную, непросроченную карту. Это ничего не значило, он мог забыть, что она у него есть.

Я гнал из головы эту дурацкую тревогу. Стать другим человеком – разве это не чудесно? Всякий раз, когда удавалось прибавить скорость, я вновь убеждался в этом. Еще сегодня утром я был прозябающим в безвестности французом без будущего. Случилось чудо, и я в одночасье перевоплотился в загадочного скандинава, похоже, богатого и… я резко нажал на тормоза – машина-то слушалась великолепно! Что он там мне наплел?

Ладно, его номер с телефонной кабиной еще можно объяснить рассеянностью, но поломка – это уже наглая ложь. Я и впрямь был не в себе, иначе сообразил бы раньше!

В технике я ничего не понимаю. Возможно ли такое – чтобы машина сломалась, а через полчаса поехала как миленькая?

«Сломалась» – он именно так и сказал. Мой мозг искал ему оправданий и нашел их: швед мог преувеличить, чтобы иметь повод для вторжения ко мне. Может быть, он был из тех паникеров, что бьют тревогу, стоит мотору их драгоценного авто издать непривычный звук. Он не решился сказать правду: «Извините, в моей машине что-то странно гудит, могу я воспользоваться вашим телефоном?» Это прозвучало бы несерьезно. Вежливость заставила его сослаться на поломку. Да, наверное, так и было. Могло быть – разве этого недостаточно?

Ясно одно: мне хотелось ему верить. Я видел – чем дальше, тем больше, – что концы с концами не сходятся, и сознательно закрывал на это глаза. Мне было просто необходимо убедить себя в том, что версия покойного правдива или, по крайней мере, приемлема. Иначе напрашивался вывод о заговоре – а это уже паранойя.

Впервые в жизни я чувствовал себя свободным. Это убеждение окрепло во мне так, что воспоминания Батиста Бордава, можно сказать, выветрились – это доказывал давешний разговор с поставщиком вин. Чистый лист – какой взрослый человек не мечтал об этом?

А свободу не должны омрачать никакие подозрения. Тот, кто решил быть свободным, не имеет права на мелочность, дотошность, буквоедство, и нечего ломать голову, почему он сказал то, а не это. Я хотел дышать полной грудью и радоваться жизни. Нет ничего лучше, чем присвоить личность незнакомца, чтобы познать упоение простором.

* * *

Я приехал в Версаль. Выбрал я это направление не раздумывая. Куда еще мне было ехать? А там как-никак мой дом. Скажи мне кто-нибудь, что я буду жить в Версале, – ни за что бы не поверил. Но для иностранца этот адрес выглядел не столь обязывающим. Скандинав может жить в этом городе, не имея лилии в гербе.

Я расхохотался, когда увидел виллу. Вот ведь насмешка – я виллы терпеть не могу. Вилла – это представление малых сих о роскоши. Инстинкт добавляет определение: «Вилла моей мечты». Сплошь и рядом виллы носят это название. У виллы не бывает обычных окон, только французские. Я их ненавижу. Обычное окно нужно для того, чтобы обитатели дома могли смотреть наружу, а французское, наоборот, – чтобы обитателей виллы могли снаружи видеть. Иначе для чего бы французскому окну начинаться от пола – ноги ведь смотреть не могут? Зато есть возможность показать соседям свою шикарную обувь, даже когда сидишь дома.

При вилле непременно есть сад, если только можно назвать садом это яблочно-зеленое пространство, на котором вы тщетно стали бы искать хоть одно дерево, достойное так называться. «Никаких больших деревьев, ни в коем случае, они застят свет», – говорит обуржуазившаяся хозяйка. Да, на вилле всегда таковая имеется, ибо кто, кроме буржуа, захочет там жить?

Я сразу отмел мысль, что этого мог хотеть мой предшественник. Я в жизни не встречал ни одного шведа, однако не имел оснований предполагать у них столь дурной вкус. Существует ли мадам Сильдур? И шведка ли она? Как бы то ни было, при таких ее вкусах мне рисовались в перспективе не самые радужные отношения между нами.

Я решил понаблюдать за французскими окнами. Тем, кто жил на вилле, только того и надо было: никакая изгородь не мешала видеть мини-поле для гольфа, служившее им садом. Хотят соглядатая – пусть получают. И до чего интересно пошпионить за собственной женой – узнать ее получше, пока она ни о чем не подозревает.

Я припарковал «ягуар» поодаль: пусть о возвращении мужа пока не знают. Вышел и стал прохаживаться – вроде просто гуляю тут.

Шведка? Как же ее зовут? Ингрид? Сельма?

Прошел час, другой, третий. Я успел рассмотреть все возможные гипотезы. Мадам Сильдур – престарелая богачка, на которой женились по расчету. С ней тоже случится сердечный приступ, когда я расскажу ей о печальной участи Олафа, и мне по праву наследника достанется кругленькое состояние. Мадам Сильдур зовется Латифа, это юная марокканка, чья красота пленит меня. Мадам Сильдур парализована и передвигается в инвалидном кресле. Нет вообще никакой мадам Сильдур, есть мсье Сильдур по имени Бьёрн. Мне было трудно представить, чтобы мужчина выбрал эту виллу, – может быть, просто потому, что я незнаком с Бьёрном.

Я продолжал мысленно перебирать варианты, и это занятие так увлекло меня, что запас моего терпения стал практически безграничным. Часам к семи я так никого и не увидел, но мне понадобилось в туалет. Связка ключей в кармане искушала руку. Не выдержав, я толкнул калитку, направился прямо к крыльцу и, попробовав несколько ключей, нашел нужный. Дверь отворилась. Я вошел, затаив дыхание, и оказался в беломраморном холле.

На цыпочках я обошел несколько комнат и обнаружил искомые удобства. Спуск воды произвел больше шума, чем я ожидал, – теперь в доме знали о моем присутствии. Однако никто не вышел навстречу. Похоже, я был один.

Вилла вполне подходила под те шаблоны, которых я опасался. Дверные ручки вызолочены. Пол в гостиной, как и стол, из белого мрамора. Интерьер, однако, был чем-то симпатичен, скорее всего ощущением декадентского уюта. Диваны и кресла такие глубокие, что, увязнув в них, хотелось больше никогда не вставать.

На втором этаже оказалось несколько больших спален. Я не замедлил обнаружить следы пребывания женщины: косметику в ванной, полтора десятка разных шампуней. Разбросанные платья. Гипотезу о Бьёрне пришлось отмести. Юбки, узкие и короткие, прямо-таки пахли молодостью и худобой. Слава богу, я женился не на старой бочке.

И нигде никого: уж не на невидимке ли я женат? В левом кармане у меня лежали презервативы моего предшественника: очевидно, мы были весьма свободной парой. Я еще не познакомился с моей женой, а она уже мне изменяла. И я ей, судя по всему, тоже.

Мне хотелось есть. Я спустился на первый этаж. Нет ничего приятнее, чем перекусить в чужой кухне. В американском холодильнике хватало снеди для прокорма Швеции – копченый лосось, сметана, – но были и обычные продукты. Я взял яйца, сыр и соорудил себе омлет.

В углу нашелся хлеб; я пощупал его – утренний. Я сунул несколько ломтиков в тостер, внутренне содрогнувшись при мысли, что мой предшественник ел этот хлеб на свой последний завтрак.

Уплетая за обе щеки, я услышал, как хлопнула входная дверь. О бегстве я даже не подумал. Все равно в доме наверняка пахло жареным хлебом и яичницей, какой смысл прятаться? И потом, мне следовало привыкнуть к невероятному, но законному праву: я был у себя. С присущим мне фатализмом я откусил кусок тоста и сел поудобнее, как дома.


Запах еды привлек в кухню мою, как я мог предполагать, супругу. Она ничуть не удивилась при виде меня. Я был удивлен в тысячу раз больше.

– Добрый вечер, – поздоровалась она, очаровательно улыбнувшись.

– Добрый вечер, – ответил я с полным ртом.

– Олаф не с вами?

Мне бы сказать, что это я, но рефлекс не сработал и случай был упущен.

– Нет, – ответил я, пожав плечами.

Она восприняла это как должное и, выйдя из кухни, поднялась на второй этаж.

Я в растерянности доел омлет. Мне не приходилось слышать о шведском гостеприимстве, но я был ошеломлен: эта молодая особа застала в своей кухне незнакомца, поглощающего ее припасы, и нимало не возмутилась. Более того, похоже, сочла это вполне естественным. И, что меня поразило в высшей степени, даже не поинтересовалась, кто я такой. Я на ее месте выставил бы меня за дверь.

Вилла подготовила меня к встрече с кем-то другим. Эта молодая женщина, на вид лет двадцати пяти, ничем не походила на обычное население подобного рода жилищ: она была приветлива, не шарахнулась от меня, не ощупала глазами, определяя, ее ли я круга. Я отнес эти достоинства на счет ее национальности и тут же разозлился на себя: экую сморозил банальность, приписав первой встречной шведке черты, которые сам же поспешно постановил считать типично шведскими, – как будто одна ласточка делает весну, как будто личность незнакомки была здесь ни при чем. В Швеции, как и повсюду, наверняка встречаются подозрительные и заносчивые буржуазные дамочки. Мне вспомнились строгие, чопорные жены из фильмов Бергмана.

Я не мог не оценить вкус моего предшественника. У нее была идеальная скандинавская внешность: высокая, стройная, белокурая, голубоглазая, с тонкими, под стать фигурке, чертами. А самый смак в том, что она, не ведая того, была моей женой. Доедая свой ужин, я улыбался. Какая прелесть! Я даже имени ее не знал.

Я пошел в гостиную выкурить сигарету. Вскоре молодая женщина появилась в дверях.

– Вы, конечно, ночуете здесь?

– Я не хотел вас стеснять… – пробормотал я, всерьез оробев.

– Вы меня ничуть не стесните. Олаф вам показал вашу комнату?

– Нет.

– Идемте, я вас отведу.

Я ахнул, увидев, что она несет мой чемодан, и кинулся забрать у нее ношу. На втором этаже хозяйка показала мне просторную спальню со всеми атрибутами комфорта из журнала по дизайну и интерьерам.

– Я вас оставлю, располагайтесь, – сказала она, спускаясь вниз по лестнице.

К моим апартаментам примыкала личная ванная. Я долго стоял под душем, намыливаясь гелями и шампунями, по всей вероятности шведскими. А может быть, в этом доме и сауна есть? Нет, это финское ноу-хау. Теперь, будучи счастливым супругом скандинавской женщины, я не должен допускать подобных промахов, простительных для начинающего. По выходе из ванной меня ждал махровый халат. Я засомневался, стоит ли спускаться вниз в таком облачении, но потом решил, что это даст мне тему для разговора и послужит тестом на сближение.

Застав хозяйку в кухне, я спросил, допускает ли она вольную форму одежды или предпочтет, чтобы я переоделся в костюм с галстуком? Она посмотрела на меня с недоумением:

– Нет, что вы, так очень хорошо. Олаф не сказал вам, когда вернется?

Я ответил отрицательно, что ее, похоже, не удивило.

– Я положила шампанское на лед. Хотите?

Я округлил глаза:

– В честь чего?

– Просто хочется. Вы любите?

– Да.

Она откупорила «Вдову Клико». Меня слегка резанула мысль о ее, хоть она о том и не знала, общем статусе с этой дамой.

– Я ужасно люблю шампанское и терпеть не могу пить одна. Вы окажете мне услугу.

– Я ваш покорный слуга.

Шампанское было до того ледяное, что вышибало слезу. Именно такое я всегда любил.



– Как вас зовут?

– Олаф, – ответил я без колебаний, слегка осмелев от ударивших в голову пузырьков.

– Как моего мужа, – заметила она.

Стало быть, они действительно были женаты. И она, стало быть, действительно вдова. Если только не примет в мужья меня. Как же ей это объяснить?

Она наполнила мой фужер. Я понял, что упустил момент: надо было спросить, как ее зовут, когда она спросила об этом меня. Теперь это прозвучит уже неуместно.

– Шампанское лучше любой еды, – проронила она.

– Вы хотите сказать, что это лучший напиток к любой еде? – уточнил я на правах француза, посвящающего в тонкости языка.

– Нет. Видите ли, я не ужинаю. Шампанское – это и питье, и еда.

– Смотрите, так можно и опьянеть.

– Я этого хочу. Опьянение от шампанского – это просто клад.

Она говорила без малейшего акцента. Я был поражен. Парадоксальным образом это выдавало ее иностранное происхождение. Такого идеального выговора не могло быть у француженки.

– Простите, что не говорю с вами по-шведски… – начала она.

– И правильно делаете, – перебил я ее. – Никогда не упускайте случая попрактиковаться в языке страны, в которой живете.

Для меня это был какой-никакой выход из положения. Я привел свой довод в приказном порядке и отнюдь не гордился этим, но важен был результат. Она удивилась и не стала возражать, из чего я заключил, что допустил промах.

– Я вас оставлю, вы, наверно, устали.

– Нет-нет. Допейте эту бутылку со мной. Вы же не хотите, чтобы я прикончила ее в одиночку. Расскажите мне о себе, Олаф.

Впервые меня назвали – она назвала! – этим именем. Холодок волнения, зародившись где-то в коленных чашечках, поднялся к корням волос и еще несколько раз проделал путь туда и обратно. Только в чужих устах иные слова наполняются смыслом. Особенно имена. От восторга и смущения я не нашелся, что сказать.

– Простите мою нескромность, – извинилась она. – Вообще-то, это не в моих привычках. Это все шампанское.

Она разлила остаток из бутылки в фужеры и подняла тост:

– За нашу встречу!

– За нашу встречу.

Она выпила залпом. Когда фужер опустел, мне показалось, что ее глаза увеличились вдвое.

– Шампанское такое холодное, что пузырьки замерзли, – сказала она. – Кажется, будто пьешь алмазную пыль.

* * *

Наступила ночь, и меня снова одолела тревога.

Положение сложилось в высшей степени ненормальное. Я мысленно восстановил ход событий: вчера я был на званом обеде, где один из гостей проинструктировал меня на предмет действий в случае, если кому-нибудь вздумается умереть в моем доме. На следующее же утро незнакомый человек явился ко мне домой и умер. Ну да, в моем подъезде есть домофон, что в Париже не так часто встречается, однако Олаф с тем же успехом мог позвонить и на другой этаж. Но он позвонил мне, как будто специально меня выбрал. Прежде чем умереть две минуты спустя, он успел дважды мне солгать: насчет телефонной кабины и насчет своего авто.

Была ли связь между вчерашним вечером и событиями сегодняшнего утра? Я не последовал советам доброхота. И все же, если бы не он, я немедленно и без малейших колебаний позвонил бы в скорую. Слова случайного собеседника послужили своеобразным тормозом, дали повод задуматься, и вот тогда-то, в эти сокровенные минуты выбора, мне пришла в голову безумная мысль о смене личности.

А что, если кто-то умышленно натолкнул меня на это? И еще звонок поставщика вин – был ли он частью мизансцены? Не исключено: Батист Бордав окончательно стал для меня посторонним, когда я выслушал рассказ о своих поступках, которых не помнил. Собеседник даже упомянул «мерсо». Для продавца бургундских вин в этом нет ничего необычного. Однако же впору содрогнуться, задумавшись, почему он выбрал имя героя «Постороннего» Камю? И разве я не сбыл с рук Батиста Бордава при первой возможности? Почему же именно он был избранником этой тайны?

Я ворочался в постели. Все мои рассуждения спотыкались об один существенный аргумент: в основе этой истории лежал труп. Олаф Сильдур свою смерть не симулировал. Надо быть полным параноиком, чтобы вообразить, будто кто-то мог пожертвовать жизнью человека только для того, чтобы меня разыграть.

А впрочем, какие у меня доказательства, что он мертв? Я не врач. Я щупал его пульс, слушал сердце – но в наши дни наверняка существуют препараты или приборы, позволяющие на какое-то время до предела замедлить сокращения сердечной мышцы. Я ни о чем подобном не знал, но это казалось мне вполне вероятным. Будь Батист Бордав врачом, его бы так легко не провели. Мне безумно захотелось вернуться в квартиру, чтобы проверить свою догадку: ставлю тысячу против одного, что покойника там больше нет.

Но о том, чтобы явиться по старому адресу, не могло быть и речи: ведь умер-то я. Почему это необратимо? Да потому, что я больше не желаю быть Батистом Бордавом. Более того, я хочу быть Олафом Сильдуром.

Итак, к человеку, ни к чему в этом мире не привязанному, даже к самому себе, подослали его ровесника, такого же роста, с таким же цветом волос. Весовая категория и национальность иные, но эти характеристики изменить легче, чем рост и возраст. А главное, судьба подосланного куда более завидна, чем его собственная: богач, разъезжает на «ягуаре» и живет на вилле в Версале.

Last but not least[1], женат на красавице. Кто бы не мечтал быть мужем такой женщины? Интересно, посвящена ли она в заговор? Она была со мной так радушна, приветлива, тактична… Не говоря уже о том, как мило и запросто предложила выпить шампанского с таким подходящим случаю названием.

Эта последняя гипотеза мне не нравилась. Я готов был признать вероятность мизансцены, но что молодая женщина в ней замешана – этого я потерпеть не мог. Да и не вязалось это с тем, что я знал о ней.

«Знал о ней? А что ты о ней знаешь?»

Что? Разбросанные платья, глаза, фигура, голос, склонность ужинать шампанским, а не под шампанское. Что, если она разыграла комедию? У нее и внешность комедиантки… нет, глупо, внешность комедиантки – этого просто не существует, кто только придумывает такие штампы? И потом, какую, собственно, комедию она передо мной разыграла? Она ведь ничего не рассказала о себе, только упомянула вскользь, что замужем за Олафом, о чем я и так догадывался.

Мое прежнее имя позволило мне окрестить ее[2] Сигрид. Мне нравилось, как это звучит. С этой мыслью я и уснул. В комнате за стеной сладко спала вдова Олафа, Сигрид Сильдур, еще не ведавшая ни о своем вдовстве, ни о воскресении мужа.

* * *

Я проснулся в одиннадцать утра. Спал ли я хоть раз в жизни так долго? Надо полагать, новое воплощение сыграло свою роль. Самый полный отпуск – от самого себя, полнее не бывает. А в отпуске, как известно, лучше спится.

В доме витал запах кофе. Я слышал, как Сигрид ходит на цыпочках: изумительно, до чего бережно относилась ко мне моя жена! Я бы не отказался от завтрака в постель, но нельзя требовать слишком многого от супруги, с которой познакомился только вчера.

Что ж, если завтрак в постель не светит, можно явиться в постели к завтраку: я закутался в халат, уютный, как стеганое пуховое одеяло, и спустился вниз.

– Доброе утро, Олаф! – приветствовала она меня, сияя очаровательной улыбкой.

– Доброе утро, – ответил я, удержав просившееся на язык «Сигрид».

– Хотите кофе?

– Да, спасибо. Кажется, уже поздновато для завтрака.

– Нет, что вы. Времени здесь не существует.

Она подала мне чашку кофе с круассанами и вышла. Почему? Избегала меня? Я принялся за еду с наслаждением, к которому примешивалась легкая досада.

Пять минут спустя она вернулась.

– Желаете чего-нибудь еще?

Мне хотелось ответить: «Да, желаю, чтобы вы составили мне компанию». Но об этом нечего было и думать.

– Нет, спасибо, все прекрасно.

– Я бываю дома только по воскресеньям. Раз в неделю вам придется терпеть мое присутствие.

– Ваше присутствие мне очень приятно.

Она улыбнулась, приняв мои слова за дань вежливости, и ушла в соседнюю комнату.

Я был совсем сбит с толку. Она говорила со мной так, будто заранее знала, что я здесь задержусь. Я только того и хотел, но было ясно, что она принимает меня за кого-то другого. Кто же я, по ее мнению?

Вдобавок она извинялась за свое присутствие, будучи у себя дома. Мне было от этого неловко. По идее, это я ее стеснял, а не наоборот. Я только диву давался, как далеко можно зайти в гостеприимстве.

Или я заблуждаюсь? Допустим, Олаф был членом банды и предупредил Сигрид, что крестный отец приедет к ним погостить на неопределенный срок.

В книжном шкафу в гостиной я наткнулся на роман, переведенный со шведского, – «Шмелиный мед» Торгни Линдгрена. Никогда о таком не слышал. Я улегся на диван и начал читать. Это была история о лекторше, которая в силу таинственного недоразумения оказалась в плену у двух безумных братьев на Крайнем Севере. Написано было превосходно, я не мог оторваться. Время от времени через гостиную, неслышно ступая, чтобы не потревожить меня, проходила Сигрид.

Я дочитал книгу до конца и не заметил, как задремал. Диван оказался уютнейшей западней, одет я был в свою постель, все располагало ко сну. Спать в любое время суток – это даже лучше, чем есть между трапезами. Я еще долго не открывал глаз, когда проснулся, смакуя всем телом этот избыток отдыха. Сквозь сомкнутые веки я скорее догадывался, чем видел, что уже стемнело. Мало-помалу я осознал, что рядом со мной кто-то дышит.

Открыв глаза, я увидел перед собой Сигрид – она сидела в сумраке напротив и смотрела на меня. Я так и подскочил.

– Вы, наверно, долго недосыпали, – заметила она.

Что да, то да. В мою бытность Батистом Бордавом меня постоянно мучила бессонница.

– Давно вы здесь? – спросил я.

– Нет. Я знаю, это невежливо.

Мне хотелось сказать, как я счастлив, что она присматривалась ко мне.

– Что вы, это я веду себя по-хамски – уснул в вашей гостиной. Все-таки я вас стесняю.

– Вы здесь у себя дома.

Что это – вежливый штамп? Или подтверждение тому, что она принимает меня за крестного отца банды Олафа?

– Мне понравилась эта книга, – сказал я, показывая ей «Шмелиный мед».

– Да, изумительная. Вы предпочитаете сладкую пищу или соленую? – спросила она, показав тем самым, что книгу читала.

– Когда как.

Ответ получился не из тех, которыми можно гордиться.

– А, например, сейчас – чего бы вы хотели поесть?

Во рту у меня пересохло, и определиться было трудно. Она, видно, поняла, что мой язык ищет информацию на нёбе, и сказала:

– У вас сухо во рту. Вам больше хочется пить, чем есть.

– И правда.

– Только не воду, ни в коем случае: вам нужен напиток, имеющий вкус. Но вкус не резкий, как у кофе, и не скучный, как у фруктового сока. Виски, боюсь, вас доконает, ведь вы только что проснулись.

– С вашим диагнозом трудно спорить.

– Лучшее, что можно предложить, – питье, которое утолит жажду и одновременно придаст сил и бодрости, ответит на призыв вашего нёба и облегчит жизнь, вернув вам ее вкус.

– Что же это за нектар?

– Охлажденное шампанское.

Я расхохотался:

– Скажите лучше, что это вам его до смерти хочется.

– Верно. Но мне приятно, когда мои желания совпадают с желаниями гостя.

Черт возьми, она что, делает мне авансы? Следовало быть осторожнее.

– И много у вас припасено шампанского?

– Вы даже не представляете. Хотите посмотреть?

Она протянула мне руку, приглашая обозреть ее несметные запасы шампанского. Все складывалось слишком хорошо, чтобы быть правдой. Я вложил свою руку в ее ладонь, которая оказалась нежной, гибельно нежной.

Она привела меня в подвал, состоявший из нескольких просторных помещений, заставленных ящиками с неизвестным мне содержимым. Я вдохнул запах, который всегда обожал, тонкую смесь плесени, старой пыли, сумрака и тайны – запах подвала.

– Это не то, что нас интересует, – сказала Сигрид, – но вот здесь погреб.

Чего тут только не было, целый склад – окорока, сыры, овощи, кремы, соусы; провианта хватило бы на несколько месяцев.

– Мы готовимся к войне? – спросил я.

– Это вам лучше знать. Винный погреб вон там, ну а вот и наше счастье.

Она открыла дверь. Я увидел бассейн глубиной сантиметров тридцать, довольно большой, наполненный водой вперемешку с кубиками льда, среди которых торчали горлышки бутылок – бесчисленное множество. Казалось, наводнение из ледникового периода затопило могилу китайского императора, того, что приказал похоронить с ним тысячи статуй, изображающих его войско.

– Это сон, – выдохнул я.

– Таким образом, в любое время дня и ночи мы имеем шампанское идеальной температуры.

– Сколько же здесь бутылок?

– Понятия не имею. Бассейн проточный, аппаратура поддерживает течение и замораживает воду. Бутылки не должны стоять слишком тесно, чтобы льдинки могли плавать.

– И все – «Вдова Клико»?

– Это мое любимое, но здесь и «Дом Периньон», любимый сорт Олафа. А из коллекционных у нас есть «Родерер» и «Круг».

– Как же вы их распознаете?

Лукаво улыбнувшись, она подвела меня к приборному щитку с кнопками; под каждой была написана марка шампанского и год.

– Выбираете шампанское, нажимаете кнопку – и бутылки освещаются. Вот, например, «Родерер» тысяча девятьсот восемьдесят второго года.

Она надавила пальчиком на кнопку. Несколько бутылок засияли нефритово-зеленым ореолом.

– А если нажать все кнопки сразу…

Бассейн заиграл, как праздничная гирлянда, и стало видно подавляющее большинство осветившейся оранжевым «Вдовы Клико», бледно-голубое сияние «Дом Периньона» и лиловые островки «Круга».

– Специальные присоски удерживают бутылки стоймя и на достаточном расстоянии друг от друга. Бассейн узкий, длинный и окружен коридором, чтобы легко можно было достать любую марку. Какое вы хотите?

– В честь Олафа я бы выпил «Дом Периньон».

Я не решился добавить, что никогда его не пробовал. Столь важному лицу, как я, такие вещи не должны быть в новинку. К тому же мне хотелось узнать, каково на вкус любимое шампанское моего предшественника.

Сигрид достала бутылку и положила ее в ведерко, зачерпнув льда из бассейна. Я подивился плотности льдинок.

Она между тем открыла холодильник, где стояли рядами сверкающие инеем высокие фужеры, взяла два и направилась к лестнице, мимоходом упомянув, как важна температура стекла. Совершенно очарованный, я покорно последовал за ней, как ни жаль было покидать эту пещеру Али-Бабы.

– Хотите открыть бутылку? – предложила она.

Я справился с этой задачей на отлично, не дал пробке вылететь и извлек ее с хлопком, похожим на выстрел с глушителем: к персонажу, за которого она меня принимала, я подошел со всей серьезностью.

– За здоровье Олафа? – предложила Сигрид.

– Которого?

– Я знаю только двух: вас и его. Давайте выпьем за того, кого с нами нет.

В этом я не мог ей отказать. Я сделал первый в жизни глоток «Дом Периньона» – он показался мне еще искристее и тоньше «Вдовы», но, возможно, оттого, что сегодняшний день я провел много приятнее, чем вчера. Однако следовало скрывать эмоции, я ведь человек светский, к подобным удовольствиям привычный.

– Впервые я пью шампанское сразу после сиесты, – обронил я.

– И как вам?

– Изумительно. Вы правы, это именно то, что мне было нужно.

– Вчера вечером вы поужинали. Сегодня пьете натощак. Не кажется ли вам вкус шампанского от этого лучше?

– Может быть. А вы когда-нибудь едите?

– Нечасто.

– Вы манекенщица?

– Нет. Я не работаю. Живу в праздности, купаюсь в роскоши.

Улыбнувшись, она снова наполнила фужеры.

– А давно вы знаете Олафа? – спросил я.

– Он встретил меня пять лет назад.

– «Он встретил меня» – вы говорите так, будто вас при этом не было.

– Вроде того. Мой брат приторговывал наркотой. Чтобы знать, хорош ли товар, он испытывал его на мне. Я была у него дегустатором героина. Конечно, я не только снимала пробу. Олаф подобрал меня никакую, без сознания, в жестоком передозе. Очнулась я здесь.

– А я и не знал, что Олаф имел дела с этой средой, – осторожно заметил я.

– Именно что не имел. Он оставил меня здесь при условии, что я никогда больше не притронусь к наркотикам. Олаф их на дух не переносит. Дезинтоксикация далась мне тяжело. Я выдержала, потому что хотела здесь остаться.

– Вам нравится эта вилла?

– Кому бы она не понравилась?

Я не посмел сказать, что нахожу ее ужасной, и кивнул:

– Уютное местечко.

– Для меня это было спасение. Брат так и не узнал, где я, он далеко. Мы с ним жили близ Бобиньи, теперь ему меня не найти.

– Так вы француженка?

– А вы не знали?

Она рассмеялась и, помолчав, спросила:

– По-вашему, во мне есть что-то шведское?

Именно так я и думал, однако прикинулся скептиком:

– Это ни о чем не говорит. Вот в Олафе нет ничего шведского.

– Как и в вас, – добавила она. – Олаф даже разговаривать правильно меня научил. Вы ведь знаете, как чисто он говорит на самом изысканном французском. У меня теперь нет ничего общего с той, кем я была до того, как он меня встретил.

А у меня-то! Решительно, встреча с Олафом преобразила немало народу.

– Он достойный человек, – сказал я.

– О да. Я очень его люблю. Разумеется, не так, как жена мужа.

Не так? Да еще разумеется?

– Я люблю его больше, – закончила она.

Я ничего не понимал.

– Но я вам наскучила разговорами о себе.

– Что вы, наоборот.

– Теперь ваша очередь. Расскажите мне, как вы встретились с Олафом.

Я замялся.

Само Провидение пришло мне на выручку под видом кота. Большой жирный кот с недовольной миной величаво прошествовал к хозяйке дома.

– Это Бисквит, – объяснила она. – Пришел требовать ужин.

У кота были властные повадки и обиженный вид господина, вынужденного напоминать прислуге о ее обязанностях.

Сигрид прошла в кухню и, открыв банку дорогих кошачьих консервов, выложила содержимое в глубокую тарелку. Поставила тарелку на пол, после чего мы допили шампанское, глядя на Бисквита, невозмутимо поглощавшего свой корм.

– Я подобрала Бисквита два года назад, как Олаф подобрал меня. Он был тогда тощим перепуганным котенком.

– Он с тех пор изменился.

– Вы хотите сказать, потолстел?

– Да. И совсем не выглядит перепуганным.

Она засмеялась.

Я почувствовал голод. Мне хотелось, подобно Бисквиту, потребовать ужин. Но мы, люди, вынуждены лицемерить, и поэтому я спросил, не проголодалась ли она. Она, должно быть, не расслышала вопроса, потому что заговорила о своем:

– Знаете, если бы не Олаф, я бы давно умерла. И это было бы даже не очень печально, при моей тогдашней жизни. Олаф меня не только спас, он еще и научил меня всему, ради чего стоит жить.

Она начинала меня раздражать со своим святым Олафом. Так и подмывало сказать, что он умер, а меня, живого, пора бы накормить. Я ограничился мелким хамством:

– Вы хотите сказать, что он научил вас заменять наркотики алкоголем?

Она звонко рассмеялась:

– Научи он меня только этому, уже было бы прекрасно. Но он меня еще много чему научил.

Я не стал спрашивать, чему же научил ее Олаф. И заявил попросту, что хочу есть. Она как будто проснулась:

– Простите меня, я плохая хозяйка.

Что правда, то правда.

– Чего бы вы хотели поесть?

– Не знаю. Того же, что вы.

– Мне никогда не хочется есть.

– Сегодня вечером сделайте исключение. Вы говорили, что не любите пить одна, а я не люблю есть один.

Мои манеры повергли ее в недоумение, но я был слишком важной персоной, и ей оставалось только подчиниться. Она открыла холодильник, ломившийся от припасов, и растерянно уставилась на его содержимое. Ни дать ни взять, кокетка, которая, обозревая свой богатый гардероб, готова заключить, что надеть ей нечего.

Я пришел ей на выручку:

– Смотрите, есть эскалопы, макароны, грибы, сметана. Стряпать буду я, идет?

Она просияла и с явным облегчением спросила:

– Я могу чем-нибудь помочь?

– Вымойте грибы и нарежьте их ломтиками потоньше.

Я очистил головку чеснока, натер и обжарил в масле вместе с мясом. Нарезанные грибы припустил в другой сковородке. Сложил все в кастрюлю и залил целой банкой густой сметаны.

Сигрид смотрела на меня с тревогой.

– Олаф делает это не так? – спросил я.

– Не знаю. Я никогда не видела, чтобы он стряпал.

Что же это за странная пара? И почему я продолжаю называть ее Сигрид? Имя у нее наверняка французское. Какое? Я понятия не имел.

– У вас найдется хорошее вино? К этому блюду пойдет красное.

– В винном погребе, наверно, есть, но я в нем не разбираюсь.

Я заметил бутылку красного в углу кухни.

– А это?

– Ах, да. Наверно, Олаф принес.

Она подошла, чтобы прочесть этикетку.

– «Кло-вужо» две тысячи третьего года. Это хорошее?

– Замечательное, откройте-ка.

Я сам удивлялся своему развязному обращению с ней.

– Мы будем ужинать в кухне или в столовой?

В кухне не было французских окон, что и определило мой выбор. Сигрид, которую наверняка звали не Сигрид, поставила приборы. Я сварил макароны и подал все на стол.

– Очень вкусно, – вежливо проронила она.

– Съедобно. Я приготовил много, чтобы осталось на завтра. Это блюдо становится вкуснее, когда постоит.

Я думал огорчить ее перспективой есть и завтра. Она же, воспользовавшись этим предлогом, едва прикоснулась к еде: «Вы же сказали, что завтра будет вкуснее».

Меня всегда раздражали женщины, которые не едят, а ковыряются в тарелке. Я чуть было не сказал ей об этом, но одумался: нельзя откровенно хамить человеку, который так любезно принимает меня в своем доме и угощает «кло-вужо» 2003 года.

– Это, знаете, замечательное вино.

– Наверно, – кивнула не-Сигрид, отпив глоток. – Мой вкус недостаточно тонок, чтобы его оценить.

– Вам не нравится?

– Не так, как хотелось бы.

– Понятно. Вы экстремистка – шампанское и только шампанское.

– Вот именно.

Я по-прежнему не решался спросить, как ее зовут. Мне до того хотелось это знать, что от чрезмерного любопытства вопрос прозвучал бы слишком интимно. Однако было еще немало вопросов, которые меня так и подмывало ей задать: кем был Олаф, кто, по ее мнению, я, какие общие дела нас связывали? Вот эти темы и вправду были табу. По сравнению с ними область ономастики представлялась вполне безопасной. Возможно, было даже невежливо не спросить ее об этом.

– Как вас зовут?

Она улыбнулась:

– Как вам хочется.

– Что-что?

– Как бы вы хотели, чтобы меня звали?

– Какая разница, чего бы я хотел? Скажите мне ваше имя.

– У меня его нет. То, что значилось в паспорте, так ко мне и не пристало. У матери был склероз, и она звала меня каждый день другим именем. Отец и брат вообще никак не звали. А в школе ко мне обращались по фамилии, которую я, к счастью, сменила.

– Почему к счастью?

– Потому что моя фамилия была Батист. Это мужское имя. Странно себя чувствуешь, когда тебя кличут Батистом.

Я невольно вздрогнул. Повисла пауза.

– Кстати, – нарушил я молчание, – это имя дает вам право крестить. Так что можете сами выбрать себе любое. Как вы себя называете, когда говорите сами с собой?

– Никак не называю. А вы себя?

– А как же! Бывает, выругаешь себя в сердцах: «Батист, какой же ты болван!»

– Вы назвали себя Батистом! – расхохоталась она. – Я совсем заморочила вам голову.

Я постарался загладить промашку:

– А как зовет вас Олаф?

– Шведским именем.

– Вам нравится?

Она пожала плечами:

– Я привыкла. Лишь бы не Батистом, все остальные имена я люблю.

– Даже Гертруда?

– Гертруда – хорошее имя.

– По мне, уж лучше Батист.

– Я не люблю мою семью, как же мне любить это имя? И потом, знаете, мне это нравится: носить то имя, которое человеку хочется мне дать.

– Получается что-то вроде временной работы.

– Вот именно.

– Какое же имя выбрал для вас Олаф?

– Я вам не скажу. Не хочу влиять на вашу фантазию.

Я сделал вид, будто задумался, внимательно глядя на нее: так рассматривают альбом с образцами, выбирая краски. Она, похоже, блаженствовала под моим пристальным взглядом. Я понимал ее: ей хотелось переживать ad libitum[3] тот особый момент, который каждый из нас переживает лишь однажды в жизни и, как правило, не сознавая этого: момент получения имени.

На самом деле мой выбор был уже сделан. Больше всего меня поразило, что я инстинктивно, еще не зная об отсутствии имени, окрестил ее. Как будто угадал ее желание и исполнил его, дав ей это имя, к которому сам уже успел привыкнуть.

– Сигрид.

– Сигрид, – мечтательно повторила она. – Как красиво.

– Это имя дал вам Олаф?

– Нет.

– Какое же выбрал он?

– Вас это не касается.

– Вы всегда храните в тайне имена, которые вам дают?

– Да, если меня связывают с человеком близкие отношения. Олаф – мой муж.

– А если не говорить о близких людях, самое необычное имя, которое вы когда-либо получали, – какое?

– Почему это вас так интересует?

– Не знаю, – ответил я, хотя прекрасно знал почему – из-за моего имени.

Она задумалась и наконец сказала:

– Сигрид.

– А у нас с вами, по-вашему, не близкие отношения?

Она рассмеялась:

– Как бы то ни было, я счастлива, что вы выбрали шведское имя. Это очень тонко с вашей стороны. Вы как будто приняли меня в свой мир.

«Дорогая моя Сигрид, это ты принимаешь меня в свой мир», – подумал я про себя.

Когда она пожелала мне спокойной ночи, я горько пожалел, что не могу сопровождать ее в спальню. «Супругам спать порознь – это противно природе», – сетовал я про себя. Но Сигрид не знала, что она теперь моя супруга. Не стоило торопить события.

Я лег, очень довольный прожитым днем. Что я сегодня сделал? Прочел прекрасный роман, выспался, отведал «Дом Периньон» и «кло-вужо», ужинал в обществе восхитительной женщины. Лучшего времяпрепровождения и пожелать нельзя. А главное – сегодня я лучше узнал свою жену. Я представлял себе мою спутницу жизни идеальной шведкой, а оказался женатым на соскочившей наркоманке из Бобиньи, сам окрестил ее Сигрид, и такой она мне нравилась еще больше.

Однако ее девичья фамилия была Батист – это совпадение показалось мне притянутым за уши. Снова всплыла гипотеза заговора. Случайность? На домофоне моего этажа значилось имя Батист Бордав. Может ли быть, что покойный Олаф решил позвонить именно мне, потому что мое имя было ему хорошо знакомо? Если так, то мне не о чем беспокоиться.

Несмотря на долгую сиесту, меня клонило в сон. Это, как известно, самая неодолимая тяга на свете, особенно когда противиться ей нет никаких причин. И я уснул сном праведника.

* * *

Четыре часа спустя, выплыв бог весть из какого уголка мозга, в моей голове грянула мелодия из десяти нот. Я сел в постели, сна как не бывало: я узнал ее, это был телефонный номер, который набрал перед смертью Олаф.

А что, если это телефон виллы? У кровати стоял телефонный аппарат, но номера на нем не было. Вряд ли стоило заниматься изысканиями среди ночи. Лучше снова уснуть, только надо запомнить номер. Я мог положиться на свою память: не она ли разбудила меня в четыре часа утра? Но увы, я не понаслышке знал о ее капризах: она порой выдает никому не нужные сведения, а когда информация необходима, молчит. Если бы я мог записать мелодию! Но я не знал нотного письма.

Я зажег свет, взял бумагу и карандаш. Нанес на лист десять точек, соответственно высоте звука, и соединил их линией, как созвездие на астрономической карте. Система записи была, мягко говоря, рудиментарной, но памяти порой достаточно и малого подспорья.

Марая таким образом бумагу, я надеялся успокоиться, но не тут-то было: снова уснуть в эту ночь оказалось равносильно чуду. В моем мозгу прочно сидела дурацкая мелодия из десяти нот, словно какой-то примитивный механизм заело в голове. Это напомнило мне пять нот, которые в «Близких контактах третьего вида» служат для общения с инопланетянами, и все жители Земли в исступлении начинают их играть, призывая марсиан.

А кого же призывал я?

В какой-то момент аккорд так ударил по нервам, что у меня вырвался крик. Я тотчас испугался, что его могла услышать Сигрид. А через мгновение уже надеялся, что она слышала и сейчас прибежит в атласном дезабилье ко мне в комнату осведомиться, что со мной случилось. Я сошлюсь на приснившийся кошмар и попрошу ее побыть со мной, положить прохладную ладонь на мой пылающий лоб и спеть мне колыбельную.

Этого не произошло. Я хотел было крикнуть еще раз, громче, но не осмелился. Чтобы заглушить мелодию в голове, я принялся напевать про себя: исполнил «Strawberry Fields», потом «Enjoy The Silence», потом «Satisfaction», потом «Bullet with Butterfly Wings», потом «New Born», но эта какофония не помогла. Тупое сочетание десяти нот пробивалось из-под «Битлз», «Депеш мод», «Роллинг стоунз», «Смашинг пампкинс» и «Мьюз», точно музыкальный сорняк. Зато эти усилия так утомили меня, что я уснул.

Проснулся я в десять утра. Вскочил с постели и, накинув белый махровый халат, спустился вниз. Позвал Сигрид, стал ее искать. Ее не было.

«Я бываю дома только по воскресеньям. Раз в неделю вам придется терпеть мое присутствие», – сказала она мне вчера. Был уже понедельник.

Приуныв, я пошел на кухню. Сигрид приготовила для меня кофе и купила свежие круассаны. На столе я нашел записку:

Дорогой Олаф.

Надеюсь, вы хорошо спали. Я вернусь вечером, около семи. Если что, звоните мне на мобильный 06… [4]

Счастливо.

Сигрид Версаль, 24.07.2006

Интересно, что она чувствовала, подписываясь именем, которое дал ей я? Я даже хотел позвонить ей, чтобы спросить, но решил, что это будет неуместно: столь важная персона не тратит времени на такие глупости.

Появившийся тем временем Бисквит уселся напротив и пристально смотрел, как я ем круассаны. Я протянул ему кусочек, он презрительно отвернулся, словно говоря, что уважающий себя кот не довольствуется крошками со стола. Не дал он и погладить себя по широкой спине. Этот котяра не любил чужих.

Еще не допив кофе, я снял трубку стоявшего в кухне телефона и набрал 06. Это не совпадало с мелодией, преследовавшей меня всю ночь. Я набрал 01[5] – совпало. Могло быть, правда, и 04, и 07, но Олаф, кажется, сказал, что звонит в Париж. Если, конечно, и в этом не солгал.

Было еще рано, половина одиннадцатого. Я решил отложить изыскания на потом: захотелось принять хорошую ванну. Будь я Батистом Бордавом, работал бы в этот час в конторе с моими бывшими коллегами. Как я мог потратить столько лет жизни на занятие, которого и не помню толком?

Я долго отмокал в горячей воде, блаженствуя, как сушеный гриб в отваре: обрести свой былой объем оказалось сущим наслаждением. И то сказать, я всегда жалел сублимированные овощи: о какой вообще жизни можно говорить, если утратил влагу? На упаковках обычно пишут, что продукт сохраняет все свои качества, но само высушенное растение, если бы спросить его об этом, наверняка думает иначе. Неподверженность гниению – боже, какая скука!

С тех пор как меня звали Олафом, я чувствовал себя пористым, как губка, и, подобно крупинкам кускуса, впитывал окружающую жидкость. Если так будет продолжаться, подумалось мне, скоро мое тело заполнит всю ванну. А при том, сколько скандинавского пенистого геля я в нее вылил, мои ткани приобретут вкус мыла.

Когда влагой начал пропитываться и мозг, я вылез из ванны. Все-таки лучше сохранять генератор идей в рабочем состоянии и избегать коротких замыканий. Взглянув в зеркало – моя кожа приобрела цвет вареного омара, – я накинул халат и спустился в гостиную. Среди прочего там имелась стереосистема – Батист Бордав о такой не мог и мечтать. Шведское качество и высокая верность воспроизведения общеизвестны. Я вдруг сообразил, что за два дня и две ночи здесь ни разу не слушал музыку. Последний раз диск ставил, надо полагать, покойный Олаф. Если он и в этом был похож на меня, то, прослушав, не убрал его на место. Я решил проверить: включил систему и нажал клавишу «play».

Сердце учащенно забилось: сейчас я услышу последнюю музыку, которой услаждал слух мой предшественник. С первых же нот стало ясно, что это классика. Слава богу, я уж было приготовился к шведским штучкам в духе «АВВА». Почти сразу я опознал «Stabat Mater» Перголези.

Для полного счастья я сходил в кухню за бокалом «кло-вужо» из вчерашней бутылки и улегся на диван, наслаждаясь дивной музыкой и не менее дивным вином.

Кстати, именно его пили изумленные гости на «Пиру Бабетты»[6] – решительно, северяне знают толк в бургундских винах. Я нахмурился: последним о бургундских винах говорил мне поставщик по телефону сразу после смерти Олафа. А в самом деле, мог ли у меня быть свой поставщик вин? Тем паче бургундских? Вряд ли Батист Бордав так себя баловал. Что-то слишком много оказалось бургундских вин в этой истории. Похоже, они входили в заговор.

Я вспомнил о намеченных телефонных изысканиях: надо было узнать номер последнего абонента Олафа. Увы, «Stabat Mater» начисто заглушила мелодию в моем мозгу, всегда отличавшемся хорошим вкусом: между Перголези и «Франс Телеком» выбор очевиден. Но ведь эти десять нот были мне позарез нужны – как теперь выковырять их из памяти?

Я заметался по гостиной, схватившись за голову. Ну и задачка: извлечь простенький мотивчик из головы, полной божественной музыки. Все равно что перекопать красивейший город, дабы явить миру развалины безвестного поселения. От этой абсурдной археологии я окончательно обезумел.

«Пропади ты пропадом, Перголези!» – со стоном вырвалось у меня, и я многажды повторил это, раз от разу все исступленнее. Бисквит взирал на меня с презрением. Я кинулся наверх, отыскал свои вчерашние каракули. Увы, в плане мнемотехники они оказались не полезнее лопатки для торта. Впору было взвыть.

Я снова спустился вниз. В кухне мне попалась на глаза записка Сигрид. Номер телефона совпадал с сегодняшней датой – под этим предлогом я и позвонил ей.

Она ответила сразу.

– Одни и те же цифры вашего телефона и сегодняшней даты – это совпадение? – спросил я.

– Нет, я каждый день меняю номер. Чтобы всегда знать, какое сегодня число.

– Неужели?

– Ну что вы, Олаф, конечно, это совпадение. Если бы не ваш звонок, я бы и не заметила. Это только вы обращаете внимание на такие мелочи.

– Вы думаете?

– Да. Профессиональная деформация, по всей видимости.

Она простилась в самых приятных выражениях. Я задумался: какая же профессия может так деформировать мозги? Шпионаж? Да, пожалуй, шпионам свойственно подобное внимание к деталям. Моя паранойя могла бы славно послужить контрразведке. А если мой предшественник принимал у себя в доме шпиона, значит ли это, что он принадлежал к тому же цеху?

Мозг – компьютер с причудами. Мелодия десятизначного номера вдруг сама собой всплыла в моей памяти. Так бывает всегда: стоит прекратить поиски – и тут же находишь искомое.

Я снова поднялся наверх и заглянул во все комнаты. Большая с письменным столом – должно быть, кабинет Олафа. Я сел за его секретер. Номеров в телефонной книжке оказалось множество – чтобы вычислить нужный, потребовалось бы лет сто.

Впрочем, временем я располагал, да и делать мне больше было нечего. Не откладывая в долгий ящик, я принялся за дело: просматривал книжку насквозь и, увидев номер, начинавшийся на 01 или 04, выстукивал партитуру, останавливаясь при первом же расхождении с моей декафонией. Алфавитный порядок для решения моей задачи был не хуже любого другого. Дойдя до второй буквы, я отметил – надо сказать, не без облегчения, – что фамилии Бордав в списке нет. Похоже, меня и Олафа действительно ничего не связывало. Оно и лучше.

Однообразные и тупые занятия мне всегда нравились. Иначе как бы я мог так долго проработать в конторе? Вроде и дело делаешь, и мозги напрягать не надо – это по мне. Лучше, чем бездействие, совесть не мучает, голова свободна. Самые прекрасные мечты всегда приходят за самой нудной работой. Эта деятельность на автопилоте не мешает серому веществу плодотворно трудиться: через некоторое время я так хорошо усвоил систему десятизначной музыкальной записи, что и кнопки стали не нужны, чтобы услышать мелодию. Я всегда восхищался людьми, которые читают партитуры и восхищаются их красотой, так что своим маленьким прогрессом по праву гордился.

Порой то или иное имя вдохновляло меня и тем самым отвлекало. Десковяк Эльжбета. Наверное, это Элизабет по-польски. Эльжбета – красивое имя. От встречи с Эльжбетой Десковяк ожидаешь удивления. Не то что Поль Демаре строчкой ниже. А иногда механизму мечты давал толчок телефонный код: 00 822 – какая это страна? Или еще хлеще: 00 12 (479) – это не иначе островок в Тихом океане. Неужто там есть телефон? Я представил себе, как абориген сигает с верхушки кокосовой пальмы на лиане, услышав звонок своей трубки.

Иной раз, точно у шкодливого ребенка, так и чесались руки позвонить. А что стесняться, платить-то не мне. «Алло, как называется ваша страна? Который у вас час?»

Эти глупости стопорили дело. К половине второго я добрался всего лишь до буквы Е. Пора было перекусить, и, спустившись в кухню, я приготовил себе сэндвич с кресс-салатом. Объедение, только кресс-салат надо хорошенько промыть, иначе подцепишь ужасную болезнь, которая бывает только от немытого кресс-салата, и умрешь в страшных мучениях. От таких сведений кресс-салат приобретает особый вкус. Это как японская рыба фугу в сашими или русская рулетка в светских играх.

Я вернулся к телефонной книжке. За едой я успел забыть приобретенный навык нотной грамоты. Пришлось снова тыкать пальцем в кнопки с видом умственно отсталого ребенка, освоившего новую игру.

И вдруг телефон зазвонил. Я ударился в панику, не зная, что делать. В конце концов я снял трубку, лишь бы прекратить этот невыносимый трезвон, и услышал голос Сигрид.

– Извините, Олаф. Мой муж вам не звонил?

– Нет. А я уполномочен подходить к телефону?

– Как вам угодно. Вы у себя дома.

Она и не знала, до какой степени это верно.

– Я звонила несколько раз, было все время занято, – добавила она.

– В самом деле, – смутился я. – Прошу прощения.

– Что вы, ничего страшного.

– Вы беспокоитесь за Олафа?

– Я привыкла. И мне не о чем беспокоиться, не правда ли?

– Конечно.

Я повесил трубку, стыдясь за свою ложь. «Я привыкла», – сказала она. Можно ли считать это подтверждением гипотезы о шпионаже? В какой еще профессии исчезают, не предупредив жену?

А что, если я – не просто шпион, а шеф некой серьезной разведки? Эта мысль мне понравилась. Во мне никогда не было тайны, интересно будет попробовать. Увы, долго ли еще я смогу водить за нос прелестную Сигрид?

* * *

Незаметно прошел день. Я поставил будильник на семь часов, чтобы не быть застигнутым в комнате Олафа за изучением его телефонной книжки. Звонок раздался, когда я был на букве I, – inconscient[7] весьма подходило к случаю. Я надолго застрял на предыдущей букве: Олаф почему-то знал уйму людей с фамилиями на G.

Как был, в халате, я спустился и прилег на диван в гостиной. Признаться, работа меня утомила. Но момент был приятнейший: я – муж, после трудового дня поджидающий свою благоверную. Я радовался, что скоро увижу ее. Куда она уезжала, что делала? Спрашивать об этом я не имел права.

Услышав, как открывается входная дверь, я вышел ей навстречу. Руки у Сигрид были заняты пакетами, на которых красовались названия знаменитых бутиков.

– Вам помочь?

– Нет, спасибо, они не тяжелые. Я сейчас, только приму душ.

Лежа на диване, я задавался вопросом, так ли все на самом деле, как кажется. Стало быть, Сигрид проводит дни, транжиря денежки Олафа в дорогих магазинах? Возможно ли жить такой жизнью? Я не знал и наслаждался своим неведением.

Она вошла в гостиную в платье, насколько я понял, из только что купленных. С чего я это взял, я ведь не знал наперечет содержимое ее шкафов? Простая логика: если женщина посвятила день шопингу, ей хочется сразу же продемонстрировать свои покупки. Да и держалась она так, что было понятно: вещь надета впервые. Я хотел было похвалить обнову, но вспомнил, что должен привыкать к роли мужа. В соответствии с моим новым амплуа я ничего не заметил.

– Олаф так и не звонил? – спросила она.

– Нет. Сигрид, вы же знаете, нет никаких причин беспокоиться.

Я сказал это с раздражением, и мой резкий тон успокоил ее.

– Вы правы, я веду себя глупо. Мне давно пора бы знать.

«Что знать?» – подумал я, но промолчал.

– Хотите куда-нибудь выйти? – спросила она.

Я почуял западню.

– А вы?

– Меня не было дома весь день. А вы уже два дня сидите здесь безвылазно. Я подумала, может быть, вам хочется выйти прогуляться.

– Нет. Для разнообразия, знаете ли…

– Я понимаю, – улыбнулась она.

Уф.

– Я очень рада, что вы не хотите никуда выходить. Здесь так хорошо.

– Вам нравится эта вилла?

– Даже очень.

– Вы не находите, что обстановка немного…

Я помедлил, подбирая слово. Не мещанская, не помпезная, нет. Просто-напросто отвратительная – но этого я не мог ей сказать.

Мило улыбнувшись, она пожала плечами:

– Вы хотите сказать, мало похоже на Бобиньи? Вот именно. Я в этом ничего не смыслю, только знаю, что этот дом с его покоем и роскошью меня спас.

– А будь у вас возможность выбирать самой – вы бы выбрали эту виллу?

– Понятия не имею. Я рада, что у меня не было такой возможности, не знаю, способна ли я на такой выбор.

– Выбирал Олаф?

– Нет. Его предшественник.

Так-так, у моего предшественника тоже имелся предшественник.

– Олафу нравится этот дом?

Мне было трудно говорить о нем в настоящем времени.

– Не знаю, он мне не говорил. А ведь я, представьте, должна делать над собой усилие, чтобы заставить себя куда-нибудь выйти.

– Зачем же себя заставлять?

– Иначе я бы носа отсюда не высунула. Жила бы затворницей, а продукты первой необходимости заказывала бы на дом.

– Это бы кому-нибудь помешало?

– Я однажды попробовала.

– И что вышло?

Она смущенно покачала головой, давая понять, что не хочет об этом говорить.

– Я, во всяком случае, не высовывал отсюда носа два дня и, будь моя воля, так бы и продолжал в том же духе.

– Пожалуйста, продолжайте! – горячо воскликнула она. – На вашем месте я бы поступила так же.

– Мое присутствие вам не мешает?

– Наоборот. Лучше, чем в одиночестве.

– Понятно. Я или кто-то другой…

– Я не то хотела сказать. Вы здесь не первый, коллеги Олафа заезжали и до вас. Но вы не такой.

– Объясните.

– Другие… чувствуется, что для них это лишь передышка между двумя делами. Все равно как в гостинице, ничего интересного. Им не терпится скорее уехать. Их жизнь не здесь. Заметьте, я их понимаю. Что им этот дом? А вот вам, кажется, по-настоящему нравится здесь.

– Подтверждаю: нравится.

– Я очень рада. Вам интересен этот дом, вы читаете книги из библиотеки. И потом, вы первый, при ком я не чувствую себя гостиничной обслугой.

– Неужели?

– Да. Я не хочу сказать, что ваши коллеги невежливы, я понимаю, молчание им жизненно необходимо. Но с тех пор, как вы здесь, я почувствовала, что существую.

– Думаю, в присутствии Олафа вас тоже посещает это чувство.

– Меньше, чем с вами. Надеюсь, вы не сочтете меня бестактной или неблагодарной за эти слова. Олаф спас меня, он обо мне заботится. Но вы – другое дело: вам я интересна. По крайней мере, у меня сложилось такое впечатление.

– Готов подтвердить: вы мне интересны.

– Я польщена. Ваша жизнь богата событиями и исполнена смысла, а вы так добры, что проявляете интерес к моей незначительной персоне.

«Ваша жизнь богата событиями и исполнена смысла». Боже мой! В моей жизни вообще не было никаких событий до смерти Олафа и встречи с его женой. Знала бы она!

– Незначительной персоной я бы вас не назвал, наоборот.

Я не хотел быть понятым превратно, поэтому не стал ничего добавлять.

– Полноте, Олаф. Вы же понимаете, как проходят мои дни.

– Я этого не знаю, – ответил я, радуясь возможности узнать побольше о ее жизни.

Именно этот момент выбрал наглый котяра, чтобы войти и с негодующим видом встать перед хозяйкой.

– Ты проголодался, мой Бисквитик! Сейчас, сейчас я дам тебе поесть.

– Это не может подождать?

– Нет. Когда Бисквит голоден, если его не покормить немедленно, он начинает прыгать по столам, сшибая все подряд. Я со счета сбилась, сколько ваз он переколотил в доме.

– Неглупо. Если вы застанете меня за подобным занятием, учтите, что и мне требуется пища.

Она рассмеялась. Я пошел следом за ней в кухню. Бисквит с жадностью набросился на свои дорогущие консервы.

– Я принесу вам бутылку шампанского?

У нас уже завелись привычки.

Пока она ходила в погреб, я отвел душу, ругая кота:

– Идиот! Она готова была наконец посвятить меня в свой распорядок дня, и надо же было тебе пожаловать за своим мяу!

Бисквит не удостоил меня вниманием. Перевес был явно на его стороне.

Вернулась Сигрид с бутылкой «Вдовы Клико» в ведерке со льдом.

– Давайте через день будем пить «Вдову», – предложила она.

Похоже, предполагалось, что я задержусь здесь надолго. Меня это устраивало.

– Может, мы вернемся в гостиную? Шампанское под Мурлыкин запах как-то…

– И правда, – согласилась она.

Мне к тому же не хотелось делить Сигрид с Бисквитом.

Она наполнила заиндевевшие фужеры и спросила:

– За что мы выпьем сегодня?

– За Сигрид. За вашу новую личность, которую дал вам я.

– За Сигрид, – повторила она и с наслаждением, словно утоляя жажду, осушила фужер.

Я выпил свой залпом, чтобы хватило храбрости напомнить ей о прерванном разговоре.

– Кот нас перебил, вы рассказывали мне, как проходят ваши дни.

– Вряд ли рассказ получился бы длинный, – улыбнулась она.

– Вы не успели даже начать.

– Вы же видели сегодня, как я вернулась. Разве это не ответ на ваш вопрос?

Мне показалось, что этот разговор ей неприятен. Я налил себе еще фужер, ломая голову, о чем же можно с ней говорить. Какую выбрать тему, чтобы не попасть на зыбкую или скользкую почву?

У моей собеседницы закружилась голова. Извинившись, она прилегла.

– Это от шампанского натощак, – заметил я. – Вы ведь не ели сегодня.

– Ничего страшного. Я люблю, когда голова кружится.

По ее смеху я догадался, что она немного пьяна. Момент был подходящий.

– Расскажите мне о себе, Сигрид.

– Рассказывать почти нечего. У меня нет даже имени. Я принимаю людей, что бывают проездом в этом доме, и храню их тайну.

– У вас есть своя тайна, и она куда загадочнее.

– Вы же знаете, что нет, Олаф. Я поведала вам то немногое, что можно сказать обо мне.

– Возможно, тайна человека состоит не в том, что можно о нем сказать.

– Налейте мне шампанского, пожалуйста, только не говорите, что это неблагоразумно.

Я повиновался. Она села, чтобы выпить. Пригубила и сказала тихонько:

– Мне нравится, что моя жизнь, как и я сама, не имеет ни смысла, ни веса.

– Насчет веса – ладно, согласен. Но насчет смысла – отнюдь. Вы смысл жизни Олафа.

Она звонко рассмеялась:

– Ничего подобного.

– Он ведь женился на вас.

– Для вас ведь не будет новостью, что это ради подземного хода.

О нет, это было для меня новостью. И я даже не мог спросить ее почему.

– Это не мешает чувствам, – сымпровизировал я.

– Да. Он меня очень любит.

– Он вам многим обязан.

– Это я обязана ему всем.

– Вы замечательно принимаете гостей. Уж я-то теперь это знаю.

– Это нетрудно.

– Не скажите. Мне впервые оказывают такой прием.

– Вы меня удивляете. Мне говорили, что в Тегеране гостей принимают как нигде.

Тегеран? Так я работал в Тегеране? Как прикажете выпутываться после такой информации?

– Все очень просто: я почти ничего не помню о Тегеране, – заверил я.

– Наверно, это хороший знак. Мы запоминаем то, что уязвляет нас и коробит.

– Или пленяет.

– Хорошо, что мы пьем шампанское, выслушивать такие вещи на трезвую голову я бы не смогла!

Она рассмеялась. Я решил, что, пожалуй, хватил через край.

– Профессия у вас, – продолжала она, – незавидная. У всех нас есть секреты. Но мы, по крайней мере, им хозяева. Мы сами выбираем, о чем молчать. И оставляем за собой право разглашать свои секреты, если хотим и кому хотим. От вас же здесь ничего не зависит. Я думаю, порой вы владеете информацией, не зная, что от нее зависят чьи-то судьбы. И вам приходится рисковать жизнью ради того, что для вас лично не представляет интереса.

Ну вот мой род занятий и определен: шпион, вне всякого сомнения.

– В этом, – ответил я со скучающим видом, – мы не отличаемся от других. Журналист, освещающий неинтересное ему событие, рекламщик, продвигающий товар, который никогда не купит, страдающий анорексией повар, изверившийся священник…

– Надо же, об этом я не подумала, – проговорила она с восхищением и наполнила мой фужер. – Почему вы выбрали эту профессию, Олаф?

От этого вопроса я пришел в восторг. Почему бы нет, если шпион, насколько я понимаю, – это человек, которому красивая блондинка наливает шампанское в хрустальный фужер? Но она ждала серьезного ответа, и я постарался ее не разочаровать:

– Разве мы выбираем, Сигрид? Это судьба. Мы избраны – так будет точнее.

– А как узнать, что ты избран?

Я отпил глоток шампанского и ступил на зыбкую почву чистой импровизации:

– Это начинается в детстве, когда понимаешь, что взрослые скрывают кое-какую информацию. Часть твоего «я», настроенная философски, понимает, что надо лишь подождать: вырастешь – узнаешь. Другая же часть, пытливая, догадывается, что возраст не панацея и, если хочешь знать, надо искать и выведывать.

– Да, но это, так сказать, активная сторона вашей работы. Другой ее аспект, пассивный, кажется мне куда труднее и тягостнее.

– Что вы подразумеваете под пассивным?

– Секретность, что же еще? Как узнать, что предназначен для этого?

Я улыбнулся, сообразив, что у меня есть подлинное воспоминание из детства, идеально подходящее для ответа на ее вопрос.

– Маленький ребенок не умеет хранить секреты. Это этап роста, как и, скажем, чистоплотность. Если вдуматься, возможно, одно с другим связано. Я по обеим позициям отстал в развитии. Мне было девять лет, когда я в последний раз потерпел фиаско на этом поприще. Я сам сознавал свое отставание и хотел доказать, что уже большой и умею держать язык за зубами. Мои родители что-то скрывали от меня, боясь, что я проболтаюсь старшей сестре. Я закатил чудовищный скандал. «Скажите мне, скажите, вот увидите, я буду молчать как рыба!» Я так приставал к ним, что мать сдалась и шепнула мне на ухо: «Твоя сестра получит в подарок на день рождения пианино». Я остолбенел секунд на десять, а потом как закричу: «Жюли, тебе подарят на день рождения пианино!» Я сам не знал, почему это сделал. Секрет так и брызнул из меня, точно гейзер. Вы не представляете, как надо мной потешались. Родители и сестра рассказывали эту историю всем и каждому, покатываясь со смеху, и говорили, что я патологически не способен хранить секреты.

– Прелестно, – обронила Сигрид.

– В тот момент я не находил в этом никакой прелести. Я был просто болен от стыда. Тогда-то и родилось во мне желание доказать всем обратное: стать олимпийским чемпионом по хранению секретов.

– А как этого добиться?

– Начиная с мелочей. По дороге в школу украдкой сдвинуть метров на пять стоящий у стены горшок с цветами. И сказать себе: вот это и будет секрет, никто не должен знать, что горшок передвинут. Умру, а не проболтаюсь. Не важно, что это никого не интересует. Тут-то и понимаешь, что истинная природа секрета глубоко интимна, как всякое личное решение. И ты думаешь об этом, думаешь все больше и больше. Каждое утро по дороге в школу дрожишь, подходя к пресловутой стене: сдвинут ли по-прежнему горшок с цветами? Или хозяин горшка заметил безобразие и вернул горшок на прежнее место? Когда видишь, что горшок стоит там, куда ты его перенес, вдруг начинает очень сильно биться сердце.

– И чем же это кончается?

– Ничем не кончается. Наступает день, когда ты уже вырос и в школу больше ходить не надо, ты ходишь теперь в коллеж другой дорогой и не знаешь, где теперь стоит так волновавший тебя горшок с цветами. Ты продолжаешь упражняться на других секретах, не столь абсурдных, что не в пример труднее. Тайком повесить на стену в классе фотографию голой женщины – это уже подвиг. И снова: умру, а не сознаюсь. Ты понимаешь, что состоялся в профессии, когда твой секрет перестает быть надуманным, когда ты знаешь, что у тебя будут большие неприятности, если станет известно, кто раздолбал директорскую машину.

– Нарочно?

– Даже и не нарочно.

Сигрид, кажется, задумалась над моими словами. Меня переполняла гордость: я сумел доходчиво объяснить ей азы ремесла, которым сроду не занимался. Я спрашивал себя, смогу ли сделать это с тем же блеском для любой профессии, и тут она сказала:

– Странно.

– Да, – кивнул я, не зная, о чем она.

– Никогда бы не поверила, что родители-шведы могут назвать дочь Жюли.

Мой внутренний голос так и взвыл: «Вот видишь! Ты совсем не изменился с девяти лет! Ты все так же не умеешь хранить секреты! Ишь, расхвастался!» Тем не менее я выкрутился с молниеносной быстротой:

– Ничего удивительного, мои родители были франкофилами.

– Но вас они назвали Олафом.

– Они были также и патриотами. Я поставлю разогреть вчерашнее блюдо. Вот увидите, сегодня будет еще вкуснее.

Пока закипала вода для макарон, я помешивал соус на маленьком огне. Бисквит, покончивший с ужином, куда-то скрылся. Сигрид накрыла стол в кухне. Я разложил фрикассе по тарелкам.

– Вы не находите, что мясо стало нежнее, пропитавшись вкусом грибов?

– Да, – вежливо кивнула она без особого энтузиазма.

Меня это начинало раздражать, и я не смог сдержаться:

– Почему женщины в большинстве своем считают, что мало есть – это очаровательно?

– Почему мужчины в большинстве своем считают, что цель женщин – их очаровать?

Что ж, поделом мне. Я от души рассмеялся.

– Не насилуйте себя, вы не обязаны. Я доем из вашей тарелки, если вас это не шокирует.

– А кто вам сказал, что в ней что-то останется?

– Интуиция.

Осталось действительно много. Сигрид протянула мне свою тарелку, и я, не чинясь, доел.

– Вы не хотите поехать завтра со мной? – спросила она.

– Вам нужен мужчина, чтобы нести пакеты?

– Я иду в музей.

Я чуть было не ляпнул «Зачем?». Потом вспомнил о своей телефонной миссии и ответил:

– Увы, это невозможно.

– Жаль, мне бы так хотелось, чтобы вы пошли со мной.

– Почему?

– В музеях интереснее в обществе умного человека.

– Очень любезно с вашей стороны. Но вы ничего не потеряете. Я в музеях никогда не говорю ни слова.

В сущности, я не солгал, потому что не ходил туда вообще.

– А вы часто бываете в музеях?

– Да. Жить рядом со столицей и не ходить в музеи было бы так же нелепо, как владеть ранчо и не ездить верхом. Вы не находите?

– Я и не помню, когда в последний раз был в музее.

– Разве можно сравнивать? Не мне вам объяснять, какую жизнь вы ведете. А я – бездельница. Для таких людей и созданы музеи.

– В какой же музей вы собираетесь?

– В Музей современного искусства и соседний с ним Токийский дворец.

К стыду своему, я вздохнул с облегчением: только этого мне не хватало.

Перед тем как уйти к себе, она спросила, доволен ли я утренними круассанами. Я решил – уж если быть грубияном, то по полной программе.

– Я предпочитаю булочки с изюмом.

– Хорошо, – кивнула она, не моргнув глазом, и скрылась в своей комнате.

* * *

Я спал без задних ног, сам себе удивляясь. Как такое возможно? Я выспался в прошлую ночь и в позапрошлую, вставал поздно, не сказать чтобы особо надрывался днем, – казалось бы, как минимум бессонница гарантирована. В мою бытность у себя – чуть было не сказал: в себе, – я свыкся с ней как с родной. Здесь, на вилле в Версале, я познал сон праведника, хоть и не имел причин считать себя таковым.

Я долго лежал в постели, смакуя немыслимо сладостное чувство полного, глубинного отдыха. Душ смыл с моего тела миазмы затянувшейся ночи. Я набросил халат, уже подозревая, что он станет моей формой одежды надолго.

В кухне меня ждал пакет булочек с изюмом. Я довольно рассмеялся, как ребенок, которому потакают во всех капризах. Моя радость не была бы полной, не будь на столе записочки от Сигрид: за исключением одной фразы («Надеюсь, эта выпечка придется вам по вкусу») она слово в слово повторяла вчерашнюю, но была – я оценил это – свежей, утренней, как и завтрак.

Я ел, внутренне ликуя, во-первых, потому, что было вкусно, а во-вторых, я благополучно избежал посещения музея. Кофе располагал к размышлению: а что я, собственно, имею против музеев? Мои родители не пренебрегали эстетическим воспитанием, привили мне вкус к чтению, к музыке – почему же с музеями у них вышла осечка?

Я стал припоминать первый музей, в котором побывал. Мне было, наверно, лет шесть. Затрудняюсь сказать, что именно меня повели смотреть, ацтекское или китайское, европейское или африканское. Какую-то хаотичную мешанину статуй, картин, битых горшков и могильных памятников. Одно я усвоил – все это было старье, даже если его называли модерном.

Мама непрестанно ахала и спрашивала меня о «впечатлениях». У меня их вообще не имелось – разве что от ее непрерывного оргазма, который я не смог бы не то что испытать, а даже сымитировать. Но надо было что-то отвечать, и я выдавливал из себя: «Красиво», чувствуя, что говорю невпопад, особенно когда мы задерживались перед экспонатами, посвященными принесению человеческих жертв. Однако родители, похоже, были в восторге от моего мнения. Я пришел к выводу, что они думают так же и, стало быть, у них плохой вкус.

Во всех музеях царил один запах – пахло мумией. Даже в отсутствие мертвых тел – что было редкостью в этих местах, где покойники считались высшим шиком, – все равно воняло смертью, и не волнующей смертью кладбища, не лютой смертью поля битвы, а скучной, официально увековеченной смертью.

Если моя мать приходила в экстаз от одного вида древностей, то отец, насколько я понял, прикидывался. Он смотрел на весь этот хлам вежливо-отсутствующим взглядом и оживлялся, лишь читая вслух музейные комментарии. Я убедился в этом в десять лет, когда мы осматривали выставку примитивного искусства. В одном углу стояли какие-то отвратительные палки, украшенные грубыми узорами. Папа подошел поближе к этому безобразию – возможно, от недоумения, что такое вообще могут выставлять. «Острова Самоа, резные сваи, – громко прочел он табличку. – Жюли, Батист, идите сюда, посмотрите. – И добавил, без малейшей иронии, без подтекста: – Какие великолепные резные сваи».

Помню, как мы с сестрой ошеломленно переглянулись. Папа говорил точь-в-точь как профессор Мортимер, герой комикса Эдгара Пьера Жакобса, в Каирском музее. Шпарил наизусть заученную роль.

Сказать по правде, если мне что и было интересно в музеях, так это поведение родителей. И их неизменный комментарий на обратном пути в машине: «Эти выставки все-таки утомительны, но хорошо, что дети посмотрели. Батисту так понравилось!» В основе культуры лежит недоразумение.

Короче говоря, будь музеи просто скучны, я бы их не возненавидел. Я ничего не имею против скуки, но скучать, чувствуя себя обязанным выказывать интерес, – вот это сущее мучение!

Покончив с кофе и с досужими размышлениями, я поднялся в кабинет. Открыл телефонную книжку на букве I и продолжил прерванную вчера работу. Я прижимал телефонную трубку к уху, как будто прослушивая прошлое Олафа. Моя сверка попахивала паранойей, но мне это занятие нравилось. Уж точно куда интереснее музея. Мои пальцы резво выстукивали номера, останавливаясь при первом же расхождении с мелодией, которую я не терял надежды услышать. Наверное, я походил на взломщика, подбирающего код к сейфу.

I.J.K.L.M.N.O.P.Q.R.S. Дело пошло быстрее, чем вчера, у меня выработался навык. Надо сказать, что списки K и особенно Q были предельно кратки. Мне случалось, забывшись, набрать номер до конца и дождаться ответа. Извинившись перед незнакомым голосом, я вешал трубку.

Я превратился в автомат и полностью отключился от действительности, как вдруг наконец узнал мою декафонию. В мозгу сработал сигнал тревоги, и я тотчас отсоединился. Чей же номер я набрал? Sheneve Georges – значилось в книжке. Какой национальности может быть обладатель такой фамилии? Как она произносится? Шеневе? Шенев? Сенв? А Georges – это Джордж или наш старый добрый Жорж? Сказано в точку: имя самое что ни на есть стариковское.

Надо позвонить этому человеку. Но мне не хватало духу. В конце концов, это могло быть просто совпадение. И потом, я еще не добрался до конца телефонной книжки. Между этим Sheneve и Z могли быть еще номера, которые лягут на мою мелодию. Нет, это вряд ли, я просто трушу, вот и ищу отговорки. Ну же, неужели зря старался? Наверняка именно этому человеку звонил Олаф за минуту до смерти из моей гостиной.

Я глубоко вдохнул и набрал мой траурный марш. В трубке раздался длинный гудок. В последний раз он сработал от кнопки повтора моего домашнего телефона. Автоответчика не было, это я уже знал. Я начал надеяться, что снова никто не подойдет, и тут трубку сняли. Ответила женщина:

– Алло?

– Добрый день, мадам. Будьте добры, я могу поговорить с Жоржем?

– Кто его спрашивает?

– Олаф Сильдур у аппарата.

Повисло странное молчание.

– Минутку, пожалуйста.

Я услышал удаляющиеся шаги. Голос принадлежал даме в возрасте, лет шестидесяти, не меньше. Снова шаги, другие, приближающиеся. У меня на несколько секунд панически зашлось сердце.

– Вы не можете быть Олафом Сильдуром, – сказал в трубке монотонный голос пожилого мужчины.

– Я Олаф Сильдур, – ответил я, не протестуя, а утверждая.

– Олаф Сильдур умер.

Я чуть было не спросил: «Откуда вы знаете?» Но прикусил язык и невозмутимо повторил:

– Я Олаф Сильдур.

Молчание.

– Я догадываюсь, кто вы. Смотрите, мсье, осторожней. Не так просто стать Олафом Сильдуром.

Голос клокотнул многозначительной насмешкой. Раздались короткие гудки: трубку повесили. У меня рука зачесалась сразу же перезвонить. Не знаю почему, но мои первые побуждения всегда донельзя глупы.

«Смотрите, мсье, осторожней». Эта шпилька содержала явную угрозу. Лучше всего мне было бы сделать отсюда ноги. У Жоржа Шенева наверняка был определитель номера, и теперь он знал, откуда я звонил. Если только Олаф не засекретил свой номер, что было вполне возможно. Но, с номером или без него, Шеневу не составит труда меня разыскать. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, где я нахожусь.

Часы показывали пятнадцать тридцать. Ничто не мешало мне по-быстрому одеться, добежать до «ягуара» и рвануть за границу. Имея шведский паспорт, я смогу осесть где угодно в Европе и почему бы, кстати, не в Швеции? Жорж Шенев – звучит не по-шведски. Там мне нечего будет бояться. Начнется новая жизнь.

Я не двигался с места, словно прилип к стулу. Что со мной, откуда вдруг эта апатия? При мысли о том, что придется покинуть виллу, я, казалось, прибавлял в весе до тонны. В приоткрытую дверь вальяжно вошел Бисквит. С удивительным для его габаритов проворством он вспрыгнул на письменный стол и улегся прямо на телефонную книжку. Я понял, что он расположился здесь надолго.

Животные посылают нам сигналы. Истолковать это было нетрудно: смотри, во что ты превратишься, если останешься, – в жирного кота. Перспектива представлялась оптимистичной. Если бы стать жирным котом – это все, что мне грозило, то стоило, пожалуй, остаться. Но мне грозило куда раньше умереть от руки Жоржа Шенева или его присных.

Я не хотел покидать Сигрид. Вот причина, по которой я чувствовал себя не в силах уйти. А что, если уговорить ее бежать со мной? Придется открыть ей правду. Но как она могла не знать, что Олаф мертв, если это было известно Жоржу?

Я задумался, глядя, как вздымается и опускается брюхо Бисквита в такт его сонному дыханию. А вправду ли человека, который умер в моем доме, звали Олаф Сильдур? На фотографии в паспорте был как будто он, но это мог быть и кто-то другой. Увидев документ, я не усомнился в его подлинности, но кто, кроме полицейских, шпионов и таможенников, сомневается в таких вещах?

Я остановился на гипотезе, что мой покойник все же был Олафом. В таком случае откуда Жорж Шенев знал о его смерти? Олаф звонил ему от меня, на телефоне Жоржа мог определиться мой номер, по которому он узнал мое имя и адрес. Что было дальше, нетрудно представить: люди Шенева явились ко мне домой, взломали замок или вышибли дверь, нашли труп. Сталось ли с них решить, что это я его убил?

Нет, невозможно. На теле Олафа не было никаких следов насилия. Но ведь они могли подумать, будто я его отравил. В отсутствие вскрытия эта версия выглядела правдоподобнее игры случая, в силу которой человек тридцати девяти лет от роду ни с того ни с сего умирает в чужой квартире.

Но если все так и было, почему Жорж не сообщил Сигрид о смерти ее мужа? Нет, должно быть какое-то другое объяснение.

Я попытался представить в корне иной сценарий, доведя до конца теорию заговора. Накануне смерти Олафа (будем называть его так) некто в гостях у не-помню-кого завел со мной странный разговор – допустим, это был человек Жоржа Шенева. Его разглагольствования имели целью повлиять на мое поведение назавтра, после кончины Сильдура (если его действительно так звали), не случайной, а запрограммированной заранее. Его решили убрать, и ввели ему яд замедленного действия, который должен был сделать свое дело в девять часов утра. Олаф получил задание войти под каким-либо предлогом в мою квартиру и позвонить оттуда Жоржу Шеневу. Расчет был точный: ввиду обстоятельств его смерти я дам дёру, а если тело обнаружит полиция, она получит в моем лице идеального виновного. Их шайка, таким образом, будет вне подозрений.

Почему я? Потому что у меня с покойным много общего: тот же возраст, рост, цвет волос и вдобавок достаточно извращенный ум – и недостаточно удавшаяся жизнь, – чтобы замыслить аферу со сменой личности. Кто мог навести их на меня? Соседи, сослуживцы, приятель, пригласивший меня в тот вечер, да мало ли кто? Почему Сильдур должен был позвонить Шеневу? Да чтобы тот знал, что жертва, согласно плану, находится у меня.

Я потряс головой. Впору было тронуться умом. Мой мозг выдавал гипотезу за гипотезой, одна другой хлеще. Тип, откинувший коньки в моем доме, сам присвоил личность некоего Олафа Сильдура, скончавшегося раньше. Я, присвоивший присвоенную личность, – мошенник в квадрате. Да, но, в таком случае, могла ли Сигрид не знать о своем вдовстве? Другой вариант. Это комичный случай совпадения имен. Олаф Сильдур в Швеции – все равно что во Франции Дюпон или Дюбон. Недоразумение, только и всего. Или же какой-то ловкач стрижет купоны с этого совпадения. Этот ли ловкач преставился в моей квартире? Или один из тех, кого он облапошил? И чья вдова Сигрид? Нет, нет, нет. Этот тип у меня дома свою смерть просто разыграл. Он вор-домушник. Давешний собеседник в гостях накрутил мне мозги именно с этой целью: чтобы я слинял из квартиры и его подельник смог спокойно ее обчистить. Но почему, в таком случае, они выбрали меня, человека, мягко говоря, небогатого? Смешно. Какая-то череда нелепых случайностей. И что такого сказал мне Жорж Шенев по телефону? Ну знал он какого-то Олафа Сильдура, который умер, – подумаешь! Он заявил, что я не стану этим типом – так это ежу понятно, и надо быть полным параноиком, чтобы усмотреть в его словах угрозу. Бисквит подсказал мне правильную линию поведения: лечь и поспать.

Так я и сделал. Вернулся на диван в гостиной, где устроил себе такую восхитительную сиесту вчера, и лег. Лениво подумал, что если привыкну к такому образу жизни, то очень скоро и впрямь превращусь в копию Бисквита. Эти мысли способствовали погружению в сон.


Когда я проснулся, на полу у дивана сидела Сигрид и смотрела на меня с умилением. Я потянулся и сказал первое, что пришло в голову:

– Есть хочется.

Она звонко рассмеялась:

– Спать и есть. Я буду звать вас Бисквитом Вторым.

– Надо же, забавно, что вы мне так ответили. Именно об этом я думал, засыпая.

– Я знаю, вы проголодались, но, может быть, выпьем сначала нашу традиционную бутылку шампанского? Шампанское очень питательно.

– Согласен. При условии, что потом поужинаем.

– Коллекционного? «Родерер»?

– Почему бы нет?

Она ушла в подвал, а я задумался: когда же я успел до такой степени войти во вкус, что перспектива выпить коллекционного шампанского с небесным созданием кажется мне чем-то само собой разумеющимся? А ведь мне сейчас следовало бы мчаться в «ягуаре», унося ноги от Жоржа Шенева. Я бросил ломать голову над тем, что со мной происходит. Отдаться на волю событий, особенно если события эти – коллекционный «Родерер» и красивая женщина, я умею как никто. Жизнь полосатая, приступы паранойи чередуются с блаженной негой.

А сейчас как раз наступил час удовольствия. Вернулась Сигрид с подносом. Она откупорила «Родерер» 1991 года и протянула мне заиндевевший бокал. Звук льющегося шампанского – предвестник счастья. Теплый летний вечер, хозяйка в коротком платье, открывавшем ноги, достойные Скандинавии. Хватило бы и меньшего, чтобы «стокгольмский синдром» был обеспечен. Я чокнулся с ней («За Бисквита, который подает нам пример!») и выпил порцию пузырьков из чистого золота.

– Вам нравится? – спросила Сигрид.

– Сойдет.

Она рассмеялась.

– Вы выглядите очень счастливой, – заметил я.

– Я под впечатлением выставки в Токийском дворце.

«Надеюсь, она не станет вешать мне на уши музейную лапшу», – взмолился я про себя. Но она осталась глуха к моему внутреннему протесту и продолжала:

– Выставка называется «Миллиард лет – одна секунда». Речь идет об ощущении времени…

– По названию нетрудно догадаться, – досадливо фыркнул я.

Словно и не заметив моей реплики, Сигрид гнула свое:

– Там много интересного, но одна вещь меня потрясла. Ей посвящен целый зал. В тысяча восемьсот девяносто седьмом году экспедиция на воздушном шаре отправилась к Северному полюсу. На борту были двое мужчин и женщина; им предстояло снимать на кинопленку и фотографировать виды для будущих научных работ. Через три дня связь с ними была потеряна, установить их местонахождение не удалось, даже следов не отыскали. Прошло тридцать лет, и по чистой случайности в расщелине, куда упал воздушный шар, нашли их тела. Женщина держала в руках кинокамеру: она снимала до самого конца.

«Должно быть, пальцы свело от мороза, иначе она выронила бы камеру», – подумал я, сам не понимая, почему зацепился за эту деталь.

– В этом зале показывают в режиме нон-стоп снятый умирающей фильм. На экране не видно, можно сказать, ничего: бесконечная белизна, местами в черных брызгах, которые в музейном описании странно названы визуальными помехами: их объясняют возможными повреждениями пленки – от холода, от времени. И больше ничего. Уж поверьте мне: я два часа не могла уйти из этого зала. Я готова признать, что черные пятна – дефекты пленки, и совершенно уверена, что именно это, белизну без очертаний, снимала женщина. Никогда ни один фильм не потрясал меня до такой степени. Живой человек, вместо того чтобы попытаться спастись, запечатлел свидетельство последних часов своей жизни.

– Вы находите, что это хорошо? – спросил я, сознавая, что поведение неведомой женщины очень напоминало мое, с той лишь разницей, что я не снимал.

– Не знаю, хорошо или нет, но я эту женщину понимаю. Она, наверно, решила – и была права, – что попытки спасти свою жизнь бессмысленны там, где она находилась. Но поразительно, не правда ли, что она при этом снимала? Я думаю, ее так ошеломил этот мир белизны, что захотелось запечатлеть его навечно. Наверняка она надеялась, что рано или поздно, когда найдут ее тело, пленку посмотрят. Поделиться впечатлением – это было ее последнее предсмертное желание. Она мне нравится, эта рисковая женщина. Как же надо верить в людей, чтобы вложить остаток сил в столь эфемерное завещание! И всего прекраснее то, что вера ее оправдалась сверх самых смелых ожиданий, ведь эта женщина наверняка и мечтать не могла, что снятый ею фильм будут показывать в режиме нон-стоп в зале Токийского дворца в Париже.

– Да, но все же на временной экспозиции, – хмыкнул я.

– Эта история примирила меня с человечеством, – закончила Сигрид со слезами на глазах.

Я понимал ее чувства, но поддаваться им не хотел. Пошатнуть ее веру в человечество мне было легче легкого, только выбирай: открыть ей, что ее благоверный работал на шайку подонков, которые теперь хотят убить меня, что мы оба, она и я, всего лишь пешки в непонятной нам афере, а единственным оправданием ее муженьку может послужить тот факт, что он мертв.

Я наполнил фужеры и спросил:

– Если бы эта ночь была последней в вашей жизни, как бы вы ее провели?

Сигрид улыбнулась:

– Снимать бы я не стала. Какой интерес снимать на вилле?

– Вы попытались бы бежать?

– А бегство спасло бы мне жизнь?

– Предположим, что да.

Она пожала плечами.

– Я как-то не прониклась остротой ситуации.

Я сделал серьезное лицо.

– Сигрид, ручаюсь вам: мы должны бежать отсюда сегодня ночью, иначе завтра нам обоим конец.

– Даже принимая вашу игру, – рассмеялась она, – я не могу заставить себя испугаться. Моя жизнь так мало значит. Что с того, если я умру?

– А если умру и я?

– Я думаю, вы знаете, что делаете.

Шутила она или поняла, что мое предупреждение серьезно?

– Мне кажется, над вашей виллой тяготеет проклятие лени.

– Вы не представляете, до чего это верно, – кивнула она. – Как вы думаете, почему я силком вытаскиваю себя отсюда каждое утро и возвращаюсь только вечером? Потому что иначе меня одолевает эта лень, а она здесь до того сладостна, что просто непонятно, с какой стати ей противиться.

– Почему же вы противитесь?

– А почему Улисс и его люди бежали от острова Лотофагов?

– Вот именно, я всегда считал, что зря. Особенно если вспомнить, какие перипетии их ожидали! А ведь могли бы остаться с теми счастливцами в сладкой дреме до конца своих дней!

– Но тогда Улисс не вернулся бы к Пенелопе.

– У вас, насколько я понимаю, этой проблемы нет.

– Поставим вопрос иначе. Почему бы мне не уходить каждое утро?

– Чтобы оставаться со мной.

Она звонко рассмеялась.

– Вам наскучит мое общество.

– А кто говорит об обществе? Я не требую, чтобы вы были постоянно рядом. Мне нужно просто ваше присутствие: слышать вас, чувствовать, что вы здесь, на вилле.

«Не говоря о том, что это обеспечит мне защиту», – добавил я про себя.

– Как бы то ни было, вы же не поселитесь здесь на сто лет и три года, – сказала она.

– Разве вам бы этого не хотелось?

– Хотелось бы. Но я знаю, что это неосуществимо.

– А предположим, я решу остаться, что, по-вашему, произойдет?

Она озадаченно посмотрела на меня:

– Разве ваши коллеги не явятся за вами?

– Вы думаете?

– Мне так кажется. Если я правильно поняла, вы над собой не хозяин.

– А предположим, я здесь скрываюсь?

Немного помедлив, Сигрид произнесла очень серьезно:

– Если бы вы здесь скрывались, я бы вас не выдала.

Этими словами она как бы скрепила наш договор.

– Что бы вы предпочли? Уехать завтра далеко отсюда со мной или спрятать меня на вашей вилле?

– Куда уехать?

– Мы отправились бы на машине в Данию, а оттуда через острова добрались бы до Швеции.

Казалось, она готова поддаться искушению. Меня слегка трясло. Подумав, она ответила:

– Я предпочту остаться. Будем прятаться.

«Смелая крошка», – подумал я.

– Надеюсь, я вас не разочаровала, – добавила она, – мне бы хотелось быть дома, когда вернется Олаф.

О нем-то я и забыл!

– Вы не бойтесь: когда он будет здесь, я даже от него вас спрячу.

Бояться? Мне ни капельки не было страшно.

– Почему вы готовы на это для меня? – спросил я.

– Вы первый, кто проявил ко мне интерес. Такого интереса не проявлял ко мне даже муж.

– Значит, завтра утром вы никуда не уйдете? Будете охранять мой покой?

– Вы действительно этого хотите?

– Да, – кивнул я, чувствуя себя ребенком, упрашивающим мамочку остаться с ним.

– Хорошо.

Я расплылся в улыбке. Тут она вдруг встревожилась:

– А что я буду делать весь день?

– То же, что мы делаем сейчас.

– Мы ничего не делаем.

– Неправда. Мы пьем.

Сигрид наполнила бокалы и покачала головой:

– Так и будем все время пить?

– Пить превосходное шампанское: лучшего занятия не придумаешь.

– И сколько недель вы намерены так прожить?

– Вечно.

– Что же с нами станет?

– Поживем – увидим.

* * *

На следующий день началась наша новая жизнь.

Я проснулся поздно, всю ночь проспав возмутительно крепким сном. Немного понежился в постели, спрашивая себя, ради удовольствия пощекотать нервы, сдержала ли Сигрид обещание. Потом принял душ, надел халат и спустился вниз. В кухне Сигрид протянула мне чашку кофе.

– Вы здесь, – сказал я с такой нескрываемой радостью, что она просияла.

– Ведерко с шампанским ждет нас в гостиной.

– То есть я один так долго сплю?

– Нет. Это тоже входит в проклятие виллы. Я каждый вечер завожу будильник, иначе вставала бы чудовищно поздно, уподобившись Бисквиту.

– А я решил, что Бисквит отныне станет моим гуру.

– Если пожелаете, шампанское будет и в его миске.

Я вспомнил, что гостиная хорошо видна с улицы, и Сигрид перенесла ведерко в кухню.

– Когда мы начнем? – спросила она.

– В одиннадцать. У шампанского есть один недостаток: утром спросонья оно идет плохо.

– Вы пробовали?

– Да, как и вино, и виски, и водку, и пиво – ничего не пошло.

– Пиво с утра? Зачем вы пробовали такой ужас?

– Вы правы, это было хуже всего. Только из преклонения перед Буковски. Он просыпался, не успев протрезветь, и сразу же высасывал бутылку пива. Я пытался подражать ему, но быстро сломался. Он-то был герой.

– Алкоголик, вы хотите сказать.

– Герой алкоголизма. Он пил, можно сказать, отважно. Заливал в себя лошадиные дозы напитков мерзейшего качества и писал после этого дивные страницы.

– Вы тоже хотите писать?

– Нет. Я хочу быть с вами.

– Хотите посмотреть, куда заведет нас алкоголизм?

– Если пить только шампанское, алкоголиком не станешь.

Сигрид посмотрела на меня скептически.

Ровно в одиннадцать она откупорила «Вдову Клико». От первых же глотков меня парализовало наслаждение. Оставалось только молчать и закрыть глаза, чтобы все существо наполнилось этим блаженством.

– У вас есть одно большое достоинство, Сигрид: вы умеете пить. Это нечасто встретишь у женщин.

– Можно подумать, вы их совсем не знаете. Вы женаты, Олаф?

– Нет. Впервые вы задаете мне нескромный вопрос.

Она осеклась, словно ее в чем-то уличили. Чтобы снять напряжение, я наполнил фужеры.

Есть такая минутка, между пятнадцатым глотком шампанского и шестнадцатым, когда в каждом просыпается аристократ. Этот дивный миг неведом роду человеческому по самой банальной причине: люди так спешат достичь высшего градуса опьянения, что топят в винных парах короткую стадию, когда им бывает даровано право благородства.

* * *

Три часа спустя Сигрид открыла третью бутылку. Легкий холодок, возникший было между нами, рассеялся.

– Бутылка шампанского в час – неплохой темп.

– Вы не пьяны. Вы ведь к этому привыкли с вашей профессией.

– Конечно. Тем, кто не умеет пить, в профессии не место.

– Я тоже не пьяна. Только чуть-чуть навеселе. Вы заметили, как упоителен каждый глоток?

– В самом деле. Обычно наступает такой момент, когда шампанское перестает нравиться и хочется перейти к красному вину, виски или грушевой настойке. Мы же берем от шампанского только лучшее, а худшего счастливо избегаем. Мне кажется, мы оказываем друг на друга аметистовое влияние.

– Аметисты-то здесь при чем?

– Аметист означает «препятствующий опьянению». Такое свойство приписывали этому драгоценному камню в старину. Пропойцы времен Античности не расставались с аметистами.

– И как, помогало?

– Вряд ли. В наши дни у каждого есть свое ноу-хау, более или менее отвратительное: выпить, например, перед попойкой масло из банки сардин для смазки желудка или две таблетки аспирина, растворенные в воде, а еще лучше в оливковом масле…

– Какая гадость!

– А нам с вами достаточно просто быть вместе. Как будто в присутствии друг друга мы понижаем градус шампанского, когда его пьем.

– Как объяснить столь странный феномен?

– Не знаю. Давайте выпьем еще по фужеру для ясности.


Так проходил час за часом. Наблюдение за действием шампанского до того поглотило меня, что я больше не считал бутылки.

У каждого континента есть линия водораздела, таинственное место, где реки выбирают, в какую сторону течь – на восток или на запад, на север или на юг. В географии человеческого организма еще больше тайн, в нем, оказывается, есть похожая линия раздела шампанского: за ней золотое вино перестает орошать разум, отхлынув в сторону абракадабры и галиматьи.

Мы достигли стадии мистицизма. «Ибо от избытка сердца говорят уста»[8], – сказано в Библии. Теперь мы говорили сообразно Священному Писанию.

– Святая Тереза Авильская была права: «Все, что случается, прекрасно». Вот, например, эта жара – не понимаю, почему люди на нее жалуются. Эта жара прекрасна.

– Особенно если не работать и пить литрами шампанское на льду.

– Кто вам сказал, что я не работаю? Дело в том, что я решил наконец главный вопрос, испокон веков волнующий людей: вопрос распределения времени. И вас, Сигрид, я спас от этой надуманной проблемы: вы делали массу ненужных вещей, чтобы занять себя, зачем-то ходили по магазинам, по музеям. А на самом деле, истинно говорю вам: время не подлежит распределению. Занимать себя не надо, надо предоставлять себе свободу.

– Были бы деньги.

– У вас ведь есть кредитка Олафа, «синяя карта», не так ли?

– Да. Я даже не знаю, сколько у него на счете. Спросила его как-то, он ответил: «Много». Когда я снимаю деньги, банкомат почему-то не желает сообщать мне остаток.

– «Синяя карта» Олафа – масло вдовы Сарептской.

– Кстати о вдове, пойду принесу еще одну из погреба.

Сигрид прошла через гостиную по прямой, несмотря на головокружительно высокие каблуки и количество алкоголя в крови. Она спустилась в погреб и вернулась, ни разу не споткнувшись, и твердой рукой откупорила бутылку.

– Вы совсем не пьяны, Сигрид?

– Пьяна. Со стороны это незаметно, я знаю.

– А как вы узнаете, что пьяны?

– Когда я пьяна, мне не страшно.

– Страшно? Чего вы боитесь?

– Откуда я знаю? Мне все время страшно, для меня это неотъемлемая часть жизни.

– И только шампанское прогоняет этот страх. В шампанском содержится этанол, а это лучший пятновыводитель. Напрашивается вывод, что страх – это пятно. Давайте выпьем, Сигрид, чтобы смыть наши пятна.

Я осушил фужер. От ледяных глотков голова разрасталась вширь.

– А может быть, страх – это первородный грех, Сигрид? И, пьянея, мы возвращаемся в мир до грехопадения?

– Пройдитесь-ка, Олаф.

Я встал, поднял ногу и упал.

– Вот видите, это мир после грехопадения.

– Но вы, Сигрид, вы-то можете ходить!

– Помочь вам подняться?

– Не надо, мне здесь хорошо.

Пол кухни был восхитительно прохладен. Я погрузился в сладостное подобие комы и последним, что успел ощутить, было вращение Земли.

* * *

В мой сладкий сон вкрались шаги Сигрид. Радуясь случаю увидеть ее лодыжки, я открыл глаза и оказался нос к носу с Бисквитом, который взирал на меня, брезгливо морщась.

– Сейчас я покормлю кота и приготовлю вам ужин. Как вы себя чувствуете, Олаф?

– Лучше не бывает.

Я поднялся без особых проблем и подошел к окну. Конец июля, начало вечера, еще светло как днем. Стоял летний зной, люди с утра потели и вкалывали, в то время как я в холодке, на вилле, попивал ледяное шампанское. И ни одной секунды не страдал от жары.

Тип, что пялился на меня с улицы, был, надо полагать, завистником. Я его понимал. На его месте я бы и сам себе позавидовал. А ведь он еще не знал, с каким небесным созданием я провел сегодняшний день. При мысли о завистливом соглядатае мое счастье достигло апогея. Если вдуматься, одной этой черты – радоваться, когда нам завидуют, – достаточно, чтобы дискредитировать род человеческий.

Я уставился на человека за окном, дабы пристыдить его за проснувшееся во мне низкое чувство. Уж конечно, наблюдатель под наблюдением быть не любит, как поливальщик не любит быть политым. Но его мой взгляд, как ни странно, ничуть не смутил. Он стоял на месте и не думал никуда уходить. Вскоре подошел еще один тип и протянул ему сандвич. Теперь уже двое таращились на меня, с аппетитом жуя.

«Киньте и мне орешков, что ли, если на то пошло», – подумал я. Мой пропитанный винными парами мозг с опозданием включил сигнал тревоги. Черт побери, да это же филеры Жоржа Шенева несут вахту! И давно они здесь?

Я поспешил в кухню, которую не было видно с улицы.

– Я готовлю клубнику с базиликом и моцареллой, – сообщила мне Сигрид. – Это будет вкуснее, чем по традиционному рецепту из помидоров.

– Прекрасно.

Она не заметила фальши в моем голосе. Тем лучше. Я решил не говорить ей, что за нами следят. Это признание повлекло бы за собой другие, слово за слово, пришлось бы сказать и о смерти Олафа.

– Что, если мы поужинаем в кухне? – предложил я, сознавая, что мне катастрофически недостает естественности.

– Мы же всегда едим в кухне, – удивилась она.

Надо было срочно брать себя в руки, глядя на меня, она не могла не заподозрить неладное. Я сел и подумал, что бежать уже поздно. У нас больше не было выбора. Последняя мысль меня успокоила. Пока есть надежда на спасение, я нервничаю, дергаюсь. Когда же понимаю, что ее нет, – становлюсь невозмутимым и милым. Если беда неминуема, остается только радоваться жизни.

Сигрид поставила на стол тарелки и хлеб в корзинке.

– Я принесла бутылку «Круга», – сказала она, показывая на ведерко со льдом. – Оливковое масло и базилик – мне показалось, что красное вино к этому блюду будет ошибкой, а белое я не люблю.

– Вы правы. С какой стати нам пить что-либо, кроме шампанского?

– Вы не боитесь, что вам надоест, мы столько выпили его сегодня?

– Нам ведь хочется.

– Верно. Слушать надо только свои желания.

Я открыл бутылку, подумав, что эта фраза может далеко меня завести. Первый глоток я сделал с благоговением: как-никак это был «Круг» 1976 года.

Сигрид села за стол напротив меня и принялась за еду.

– Я не посолила, это же клубника. Можете поперчить, если хотите.

– Ммм, объедение.

– Да, базилик хорошо сочетается с клубникой.

Я быстро смел все, что было в тарелке. Легкая закуска не утолила даже первого голода.

– Вы уже закончили? – изумилась хозяйка; сама она ела так медленно, что хоть плачь.

– Закончил. Полагаю, вы этим блюдом будете вполне сыты?

– Да.

– Значит, я могу вас не ждать, если хочу еще поесть?

Она только посмеялась моей неотесанности. Открыв холодильник, я выложил на стол массу снеди сверх программы и стал уписывать за обе щеки ветчину, корнишоны, тараму, селедку и бургундский деликатесный сыр, выдержанный в виноградной водке. На осадном положении у меня разыгрался зверский аппетит.

Сигрид аплодировала мне, точно на спектакле. Мы оба были в превосходном настроении.

– А вам с Олафом случалось когда-нибудь бывать в окружении на этой вилле?

– В окружении?

– Злодеев, которые шпионили за вами и не давали вам выйти?

Она расхохоталась:

– Увы, нет.

– А давайте представим, будто это происходит сейчас?

– Зачем?

– В жизни должно быть место вымыслу. Будем как дети. Это порой дает интереснейшие результаты.

– В Токийском дворце я видела что-то на эту тему.

– Вот-вот. Приступим к практическим опытам по примеру Токийского дворца. Это будет хеппенинг. Давайте стараться, чтобы нас не видели с улицы.

– Значит, в гостиную нельзя.

– Нельзя, нельзя. Тогда поднимемся в вашу спальню.

Не дав Сигрид опомниться, я сунул ей в руки оба фужера, подхватил ведерко с шампанским и взлетел по лестнице. Когда она открыла дверь своих покоев, я с видом заговорщика проскользнул туда первым.

– Вы уверены, что не придумали все это, чтобы иметь повод войти в мою комнату?

– Полноте, Сигрид, если бы я просто хотел войти в вашу комнату, я бы без обиняков попросил вас.

– Окна вашей комнаты выходят на улицу, – заметила она, нахмурив брови.

– Вы думаете?

– Вы сами это прекрасно знаете, Олаф. Вы это затеяли с расчетом провести со мной ночь.

– Что вам в голову взбрело?

– Я знаю, что говорю. Шведские нравы куда свободнее наших.

Мне вспомнились презервативы в кармане ее почившего в бозе супруга. Не зная, что сказать, я разлил шампанское и протянул ей ее фужер.

– За что пьем? – спросила она насмешливо.

– За мое уважение к удивительной женщине, принимающей меня под этим кровом.

– И как же вы намерены меня уважать?

– Не делая ничего, чего вам не хочется.

– Знаю я такие авансы.

Мне было совершенно необходимо остаться с ней. Я понятия не имел, что на уме у соглядатаев, и знал лишь одно: что хочу защищать Сигрид денно и нощно. Но тревожить ее предупреждением об опасности я не хотел. Как еще я мог добиться своего, если не галантным обхождением?

Я посмотрел ей прямо в глаза:

– Сигрид, я хочу спать подле вас. Я обещаю вам, что не воспользуюсь ситуацией.

– С какой стати я должна вам это позволить?

– С такой, что я вами околдован. Стоит вам уйти, хоть на пять минут, хоть в соседнюю комнату, – мне вас уже не хватает. Серьезно, я не представляю, как буду жить без вас. И право, я не вижу в моей просьбе ничего преступного. Если только не последует откровенного поощрения с вашей стороны, у меня и в мыслях нет оскорблять вас грязными домогательствами.

– Ну что ответить на такую дичь?

– Вот увидите, все будет так, как я сказал. Самым естественным образом. Мы допьем эту бутылку «Круга», потому что для нас есть непреложные ценности, а потом ляжем в постель, как брат с сестрой. Вы одолжите мне пижаму Олафа.

В пижаме покойного я утонул. Сигрид облачилась на ночь в коротенькую атласную сорочку с набивным узором.

– Бесконечность, – заметил я.

– Я лягу слева.

Она улеглась под пуховое одеяло и сразу уснула. Если я и лелеял в душе план обольщения, то потерпел неудачу. Я прошел на цыпочках в свою комнату и, не зажигая света, подкрался к окну посмотреть, по-прежнему ли мы под наблюдением. Еще не совсем стемнело, и я увидел обоих голубчиков на посту.

Я вернулся в спальню Сигрид и лег в ее постель. Сколько времени мы сможем так продержаться? Выражение «жить одним днем» обрело свой смысл сполна.

Под тихий шелест ее дыхания я уснул. Несколько раз за ночь я вставал по нужде и, возвращаясь в постель, млел от счастья: не чудо ли, что Сигрид спит ангельским сном и я сейчас улягусь рядом! Опасность, правда, тревожила меня, но спать отнюдь не мешала. И я каждый раз засыпал так крепко, словно хотел выстроить неприступную стену из сна.

* * *

Когда я проснулся, Сигрид рядом не было. Я пулей вылетел из комнаты и стал в панике звать ее.

– Я здесь, сейчас принесу вам завтрак в постель.

Успокоившись, я пошел умыться холодной водой и тут услышал, как открылась дверь, выходившая на улицу. Я бросился к окну моей комнаты: молодая женщина шла через сад, не замечая двух уставившихся на нее типов. Она достала почту из ящика, вернулась в дом и заперла дверь на ключ. Я выдохнул и снова улегся в постель.

Вошла Сигрид с подносом.

– Тосты с апельсиновым джемом вас устроят? Если нет, я сбегаю в булочную за свежими булочками с изюмом.

– Не надо, все прекрасно.

Я налил ей чашку кофе, предложил тост – она отказалась, – и попробовал джем с горьковатыми корочками.

– Я вижу, мое присутствие не помешало вам спать, – сказал я.

– Мое вам тоже.

– Вы сейчас выходили за почтой. Больше мы со стороны улицы не показываемся, договорились? Не забывайте о вчерашнем решении.

Сигрид закатила глаза, словно услышала сущую околесицу от несмышленого ребенка. Пока она вскрывала конверты, я ел и думал о своем почтовом ящике: набит ли он под завязку или все так же пуст, как был при мне? Я давно заметил, что почта подчиняется закону всеобщего свинства: писем мало, а то и вовсе нет, когда нам нужны контакты с внешним миром, и видимо-невидимо, когда больше всего хочется, чтобы нас оставили в покое.

Тосты таяли во рту. Никогда я столько не ел за завтраком, как здесь, на вилле. Здоровый крепкий сон наверняка этому способствовал. Я мазал джемом не знаю который по счету тост, как вдруг заметил, что Сигрид смотрит на меня глазами, полными ужаса, держа в руке распечатанное письмо.

– Плохие новости? – спросил я и сам услышал, как фальшиво звучит мой голос.

– Кто вы такой?

Как я мог об этом не подумать? Филеры, видно, открыли ей правду в эпистолярной форме. Но какую правду?

– Сигрид, вы же знаете, главное в нашем деле – секретность.

– Олаф умер! Вы убили моего мужа!

– Нет! Он умер у меня на глазах, но я ни при чем. У него случился сердечный приступ в моей квартире.

– Будь это так, вы бы мне сказали!

Ну конечно. Какой я идиот!

– Сигрид, клянусь вам, это правда.

– Такая же правда, как то, что вас зовут Олафом, да?

Припертый к стенке, я выложил карты на стол:

– Меня зовут Батист Бордав, я француз, мне тридцать девять лет. Я до сих пор так и не понял, кем был ваш муж и чем он занимался. В субботу утром он позвонил ко мне в дверь – почему именно ко мне? – попросил разрешения сделать телефонный звонок и тут же умер. Я ударился в панику и не вызвал полицию. А поскольку жизнь у меня – одно название, мне захотелось побыть Олафом. Я отправился по адресу, указанному в его документах, – из чистого любопытства. Остальное вы знаете.

– Нет, не знаю. Что вы здесь делаете?

– Пью шампанское, смотрю на вас, ем, отдыхаю.

– Я вам не верю. Вы, кажется, рылись в вещах Олафа.

– В самом деле.

Я рассказал ей о мелодии из десяти нот и о том, как я вычислил таинственный телефонный номер, по которому звонил покойный.

– И после этого я должна вам поверить, что вы не имеете отношения к профессии?

– Я польщен, если вы убеждены в обратном.

– А что было бы, не получи я этого письма?

– Ничего. Я понимаю, это кажется странным. Я никогда не был так счастлив, как здесь, с вами. Если бы окаянное послание не положило этому конец, я бы хотел, чтобы такая жизнь длилась вечно.

– И вы не сообщили бы мне о смерти моего мужа?

– Мне казалось, он вам дорог, и я не хотел нарушать нашу идиллию.

– Нашу идиллию!

– Ну да, это слово обычно употребляют, когда два человека друг другу нравятся.

– Говорите за себя.

– Может быть, сейчас вы меня презираете. Однако я припоминаю моменты, когда было именно так.

– Я хорошо воспитана, а вы много о себе понимаете, вот и все объяснение.

– Сигрид, я вас не узнаю.

– А уж я-то вас!

– Ладно. Сейчас не время препираться, надо действовать. Мы в окружении не понарошку, а взаправду, третий день за домом следят. Что вы предлагаете?

– Это ваша проблема. Лично мне ничего не грозит.

– Вы так думаете? Письмо подписано Жоржем Шеневом?

– Вы с ним знакомы?

– Это человек, которому Олаф звонил от меня перед смертью. Что вы о нем знаете?

– Впервые слышу это имя.

– Возможно, он враг Олафа. Все это смахивает на инсценировку. Я не могу поверить, чтобы Олаф случайно явился умирать ко мне. Тем более что накануне один тип завел со мной разговор, будто специально подсказывал, как себя вести в такой ситуации. Олаф был моим ровесником, такого же роста, тоже брюнет. Обмен был в принципе возможен.

– Вы не той весовой категории.

– При таком питании вес я бы скоро набрал, – ответил я, кивнув на поднос с завтраком.

Как ни странно, именно последний довод, кажется, убедил ее в моей искренности.

Сигрид пошла в мою бывшую комнату, чтобы рассмотреть из окна наших шпионов. Вернувшись, она сказала, что они ей не знакомы и, на ее взгляд, не опасны.

– Откуда вы знаете? – запротестовал я. – Может быть, они вооружены.

– С какой стати им нас убивать?

– Возможно, мы, сами того не зная, стали свидетелями каких-то неудобных для них фактов. Я единственный видел, как умер Олаф.

– Если все так, как вы рассказали, в его смерти не было криминала.

– Чем дальше, тем больше мне кажется, что был. Они прощупывали почву. Кому, кроме меня, вздумалось бы занять его место? У меня пока нет ответа только на один вопрос – о роли Олафа: пошел ли он на это добровольно или им манипулировали?

– Как вы можете думать, будто Олаф умер добровольно?

– Сигрид, мне очень жаль, но, согласитесь, вы плохо его знали.

– В самом деле. Но я знаю точно – он был хорошим человеком.

– Не сомневаюсь, что он тоже был хорошим человеком.

– Тоже? Что вы хотите этим сказать?

– Сам не знаю. Мы можем сбежать отсюда так, чтобы нас не увидели люди, которые за нами следят?

– Сбежать? Куда? Я люблю эту виллу.

– Думаю, все же не до такой степени, чтобы здесь погибнуть?

– Эти люди околачиваются тут уже два дня. Почему вы решили, что они нападут сегодня?

– Потому что они знают, что вы получили письмо.

– Если они мне написали, значит считают, что я с ними заодно. Им нужны вы, а не я.

– Олаф тоже был с ними заодно. И чем это для него кончилось?

Она вздохнула:

– Куда же мы отправимся?

– Я оставил машину Олафа здесь неподалеку. Сядем и поедем, куда вы скажете.

– Мне некуда ехать.

– Мне тоже. Но это следующий вопрос. А как нам выбраться отсюда?

– Олаф все предусмотрел на такой случай. Он тайно прорыл подземный ход из подвала в банк.

– Почему в банк?

– Один фильм Вуди Аллена навел его на мысль. Он говорил, что при бегстве деньги – предмет первой необходимости.

– Я понимаю, почему вы его любили.

Мне еще пришлось потратить время на уговоры. Больше всего Сигрид было жаль расстаться со своим складом шампанского. Я это очень хорошо понимал, но убедил ее, что денег в банке хватит на то, чтобы запасы шампанского во всех ресторанах мира стали нашими.

Я помог ей уложить чемодан, выбрав платья, которые мне особенно нравились. Меня восхищало, с какой беспечностью она отбросила остальное – всю свою жизнь.

Я готов был бежать в халате, но она попросила меня переодеться. Скрепя сердце, я расстался с облачением, ставшим моей второй кожей.

Уже открыв дверь подвала, я спросил, возьмем ли мы с собой Бисквита.

– Нет, – ответила Сигрид. – Ему хорошо здесь.

Я с ней согласился: Бисквит неотделим от своего биотопа. Это было бы все равно что увести весталку из храма.

В винном погребе Сигрид подняла крышку незаметного люка и закрыла ее за нами. Подземный ход, который она освещала фонариком, затянул нас в свою бесконечную темноту.

– Какой титанический труд. Сколько же времени ушло у Олафа на этот туннель?

– Годы.

Да, Олаф наверняка подозревал, что его жизнь в опасности. Чтобы прорыть такой подземный ход, нужна серьезная мотивировка.

Туннель заканчивался двумя дверями.

– Вот эта ведет в банк, а та – на улицу.

– Мне представляется целесообразным начать с банка.

Все мы об этом мечтали: проникнуть в хранилище банка и набить деньгами большой рюкзак. Это был один из лучших моментов моей жизни. Когда рюкзак готов был лопнуть, Сигрид заставила меня остановиться.

– Вы, кажется, забыли, что нас только двое?

Вторая дверь выходила на улицу между киоском и мусорным контейнером для стекла. Неприметно, в духе великого Олафа. Захмелев от веса банкнот на спине, я повел Сигрид к машине.


Я завел «ягуар» и поехал наобум. На дорожных указателях каждый раз выбирал стрелку, указывающую «Другие направления».

– Куда мы едем? – спросила Сигрид.

– Увидите, – ответил я.

Увидеть предстояло и мне. Я понятия не имел куда.

– Вам впервые пришлось изымать деньги из банка?

– Разумеется, – кивнула она.

– Почему «разумеется»?

– Раньше в этом не было нужды. Олаф меня полностью обеспечил: вы не забыли про «синюю карту»?

– Да, но какое это удовольствие – ограбить банк!

– У меня никогда не возникало такого желания.

Странная женщина.

Я вдруг заметил, что она тихонько плачет и, бревно бесчувственное, спросил, о чем.

– Олаф умер, – просто ответила она.

– Вам будет его не хватать?

– Да. Я не так часто его видела. Но тем дороже мне то время, что я провела с ним.

Продолжая следовать по указателям «Другие направления», я вскоре обнаружил, что мы движемся на север.

– Я поняла, – сказала Сигрид и улыбнулась сквозь слезы. – Мы едем в Швецию.

– Да, – ответил я, хотя и не думал об этом.

– Эта страна вам чужая, как и мне.

– Точно. Мы совершим паломничество по следам Олафа.

– Спасибо. Я очень тронута.

Мы миновали Бельгию, Голландию, Германию и, наконец, Данию. В этой стране нам пришлось пересечь столько мостов и островов, что иной раз казалось, будто мы едем по морю.

Шведская земля была для нас святой. Даже шины «ягуара» затрепетали, коснувшись ее.

В стокгольмском гранд-отеле «Васа» я попросил Сигрид позвонить по рабочему телефону Батиста Бордава. Она набрала продиктованный мной номер и включила громкую связь.

– Будьте любезны, могу я поговорить с мсье Бордавом?

Молчание. Наконец в трубке ответили – я узнал голос старой грымзы Мелины:

– Сожалею, мадам, но мсье Бордав скончался в прошлую субботу.

– Да что вы, как?

– От сердечного приступа, у себя дома. Хотите поговорить с кем-нибудь еще?

– Нет.

Сигрид повесила трубку.

– Значит, это вы умерли, а не Олаф, – сказала она.

– Да. Я теперь не могу быть никем, кроме как Олафом Сильдуром, с вашего позволения.

* * *

Мне не пришлось жениться на Сигрид: Олаф уже сделал это за меня. И слава богу: свадебных церемоний я всегда терпеть не мог. Завидное положение законного мужа Сигрид я приобрел, не обременяя себя необходимыми в таких случаях формальностями.

Люкс в отеле «Васа» стал нашим стокгольмским домом. «С милой рай и в шалаше», – невольно думал я всякий раз, размышляя об удивительных переменах в моей жизни. Расплачивался я наличными за каждый день.

На то, чтобы обменять все банкноты, украденные в версальском банке, ушло некоторое время, но чего-чего, а времени у меня хватало. Когда это было сделано, я сложил пачки евро в чемодан из крокодиловой кожи и записался на прием в шведское отделение банка HSBC. Банкир принял меня как дорогого гостя.

– Я хочу открыть счет, – сказал я.

Он и бровью не повел при виде содержимого чемодана, позвонил кому-то по телефону и попросил меня подождать: деньги должен пересчитать и проверить специалист.

– Естественно, – кивнул я и взял предложенную им сигару.

Вошел какой-то человек, забрал чемодан и вышел.

– Это займет полчаса, – сообщил мне банкир.

В эти тридцать минут он усиленно занимал меня разговором с целью побольше узнать о таком богатом клиенте. Я рассказал немного о себе: я-де покинул Швецию вскоре после рождения, чем объясняется мое незнание языка. Ему чертовски хотелось узнать, откуда у меня золотые горы, но он не решался спросить напрямую. Я сам великодушно просветил его, сказав, что в Париже меня посетила благая мысль создать фонд современного искусства, который оказался весьма прибыльным делом.

– Современное искусство, – повторил он эти два слова, точно желая удостовериться, что в них ключ к разгадке.

– Это моя страсть, – ответил я просто и оттого убедительно.

– А почему вы решили вернуться, так сказать, на историческую родину?

– Я и в Стокгольме хочу создать фонд современного искусства. Не все же одним французам пользоваться моим достоянием.

Самодовольная безапелляционность моих слов довершила впечатление. Во мне и впрямь появилась спесь настоящего толстосума. Банкир больше не сомневался в моей кристальной честности.

Проверяющий между тем вернулся с чемоданом и протянул моему новоиспеченному поверенному какую-то бумагу.

– Будьте любезны, подпишите вот здесь, господин Сильдур.

Я поставил закорючку под документом, удостоверяющим, что нижеподписавшийся положил в банк HSBC восьмизначную сумму. Ни один мускул не дрогнул на моем лице.

Покуда мне оформляли чековую книжку и кредитную карту, я расплачивался «синей картой» Олафа. Сигрид уверила меня в ее безграничных возможностях, и мне не хотелось когда-нибудь узнать их предел.

– Вы живете с вором, вас это не смущает? – спросил я однажды Сигрид.

– Кража чужих денег возмущает меня меньше, чем кража чужой личности, – ответила она.

– Почему же вы со мной?

Она обняла меня и попросила больше не задавать глупых вопросов. Я учел ее пожелание.

* * *

Ложь имеет над лгунами странную власть: сочинив байку для красного словца, невольно начинаешь жить по ее законам.

Я, всю жизнь ненавидевший музеи и художественные галереи, начал исправно посещать их все подряд: Сигрид заразила меня страстью к современному искусству.

Толчком послужила выставка Патрика Гюнса под названием «My Last Meals». На первый взгляд она вполне отвечала моему представлению о современном искусстве: среднего качества фотографии с малоинтересными комментариями.

Но потом Сигрид объяснила мне суть. Интернет-сайт одной техасской тюрьмы обнародовал последние трапезы, заказанные смертниками накануне казни. Замысел был циничный: высмеять предсмертные меню великих преступников, чьи гастрономические фантазии могли посоревноваться в наивности.

Патрик Гюнс нашел эту идею столь возмутительной, что буквально вывернул ее наизнанку. Решив, что мечты обреченных о гамбургерах и шоколадных кексах достойны самого глубокого уважения, он обратился к самым прославленным кулинарам планеты с просьбой воплотить их меню в жизнь с роскошью, какой несчастные определенно не были избалованы.

Затем Гюнс сфотографировал приготовленные блюда и сопроводил каждый снимок подписью с указанием заказа осужденного слово в слово, а также его имени и даты казни. Размер – метр на восемьдесят сантиметров – позволял любоваться масляным блеском жареной картошки, присутствующей почти на всех снимках.

Ни один не попросил вина, пива, какого-либо спиртного. Выбор напитков был таким же ребяческим, как и выбор блюд: молоко, айс-ти, кока-кола. Мало кто отважился попробовать незнакомые деликатесы – предпочтение отдавали вечным ценностям вроде картофеля в мундире и капустного салата.

Одна деталь поразила меня в заказе некоего Ли Д. Вонга:

– Он уточнил, что хочет колу-лайт, – сказал я Сигрид.

– Да, ну и что?

– Разве в такой момент не забывают о лишнем весе?

Сигрид, подумав, ответила:

– По-моему, это прекрасно – заботиться о фигуре в день своей смерти.

Если бы я уже не любил ее, то влюбился бы за одну эту фразу.

Я отошел, рассматривая другие снимки и внимательно читая каждое меню. И мало-помалу что-то дрогнуло в моей душе. Как не растрогаться, обнаружив, что перспектива смертоносной инъекции не мешает человеку стремиться к простым радостям жизни, таким как пюре, яблочный пирог или молочный коктейль.

Патрик Гюнс беседовал с хозяином галереи. Я подошел и тепло поздравил его.

– Как вы думаете, есть возможность на самом деле подавать осужденным заказанные кушанья в исполнении великих мастеров?

– Я думал об этом, – ответил он. – К сожалению, американскими тюремными властями это запрещено.

– В таком случае не напрасный ли труд их готовить?

– Нет. Это одна из функций искусства – воздаяние справедливости тем, кто был ее лишен. Эти рестораторы могли бы с полным правом называться реставраторами: они восстановили человеческое достоинство осужденных на казнь.

Я полистал книгу отзывов. Среди прочих каракулей попадались гневные: «Это извращение», «Накормили бы лучше невинных, умирающих с голоду», и даже: «Я за смертную казнь!» – оно и понятно, самые благородные замыслы всегда вызывают бурю негодования.

В тот день, убедившись в своем новом призвании, я купил несколько работ Гюнса. Это были первые приобретения Фонда современного искусства Олафа Сильдура.

* * *

Так началась новая жизнь. В поисках талантов я стал завсегдатаем стокгольмских галерей, покупал все, что меня трогало, и не стоял за ценой.

Вскоре картины и статуи уже не помещались в нашем люксе, не говоря о том, что в стилистике отеля «Васа» плохо смотрелись новаторские произведения искусства. Сигрид занялась поисками квартиры и однажды зачем-то назначила мне встречу в одном из самых захудалых районов города.

Она взяла меня за руку, открыла какую-то дверь, и мы пошли по длинному обшарпанному коридору, в конце которого мне было велено зажмуриться. Мы вошли, Сигрид повела меня куда-то и наконец разрешила открыть глаза.

Я стоял в центре гигантского пространства – бесподобной иллюстрации понятия пустоты. Поскольку это было помещение без перегородок, многие назвали бы его, как сейчас принято, лофтом. Мне же своими колоссальными размерами, расположением, пилястрами и атмосферой тайны оно напомнило храм Абу-Симбел. Так я его и назвал и купил сразу, даже не поинтересовавшись ценой.

Когда оно стало нашим, я перевез туда мою коллекцию. Мебели у нас еще не было, и жилье походило на музей. Мы с Сигрид сели на пол и долго любовались сказочным дворцом.

– Это наш дом, – сказал я.

– Нам понадобится кровать, – заметила Сигрид.

– Или лучше два саркофага.

Мало-помалу Сигрид обставила наш храм, и он стал походить на Абу-Симбел до разграбления.

При таких расходах мой банковский счет таял, как снег на солнце. Вы себе не представляете, каких деньжищ стоит один только подлинный Гормли[9], чтобы долго не перечислять. Даже «синяя карта» Олафа больше не желала отзываться.

Однажды мне позвонил любезный господин, занимавшийся моими финансами, и сообщил, что я должен банку HSBC сумму, сопоставимую с той, которую внес наличными два года назад.

– Ах вот как, – только и дождался он от меня в ответ.

Я повесил трубку и продолжал обрастать фараоновскими долгами. Я знал, что ничем не рискую. Банки держатся за крупно задолжавших клиентов крепче, чем за миллиардеров, особенно если долгам предшествовало состояние: банкиры убеждены, что человек, который был богат, непременно разбогатеет снова. Задолжал – значит вложился. Этот смельчак верит в будущее – о чем свидетельствовал мой грандиозный фонд современного искусства.

Мы с Сигрид жили, воспроизводя в одной отдельно взятой семье экономическую логику самых развитых стран нашей планеты. Наш долг перед обществом был нам до лампочки. Это кодекс принца.


Люди Шенева нас так и не нашли, но мы знали, что опасность не миновала. Под этим дамокловым мечом наше счастье сохранило трепетность, которой лишены в своем унылом покое люди осторожные и законопослушные.


Иногда, зимним утром, Сигрид просила меня отвезти ее к полярному кругу. Путь через норвежскую границу до побережья занимал почти сутки. Бывало, что море сковывал лед, тогда острова не были островами, и мы добирались до них посуху.


Сигрид могла до бесконечности созерцать белый простор, и я, кажется, знал, о чем она думала. Для меня эта белизна была чистым листом, честно мной завоеванным.

Антихриста

Я заметила ее в первый же день – такая улыбка! И сразу захотелось познакомиться.

Хоть я наверняка знала, что не получится. Подойти к ней – куда там! Я всегда дожидалась, чтобы другие подошли ко мне сами, а никто никогда не подходил.

Таким оказался мой университет: вместо того чтобы окунуться в универсум, очутилась в одиночестве.


Прошла неделя, и однажды взгляд ее упал на меня.

Я подумала, что она тут же и отвернется. Но нет – она не отводила глаз и внимательно меня изучала. Взглянуть на нее в ответ я не решалась, у меня задрожали поджилки, и я замерла чуть дыша.

Мука не кончалась и стала наконец невыносимой. Тогда, впервые в жизни расхрабрившись, я посмотрела ей прямо в глаза – она помахала мне рукой и засмеялась.

А секунду спустя уже болтала о чем-то с ребятами.

На следующий день она подошла ко мне и поздоровалась.

Я вежливо ответила, но больше не произнесла ни слова. Стояла и проклинала свою застенчивость.

– На вид ты младше других, – сказала она.

– Так и есть. Мне месяц назад исполнилось шестнадцать.

– Ну и мне тоже. Только три месяца назад. Но по мне не скажешь, а?

– Да уж.

Ее уверенный вид перекрывал разницу в два-три года, которая отделяла нас обеих от однокурсников.

– Как тебя зовут? – спросила она.

– Бланш. А тебя?

– Христа.

Необычное имя. Я снова замешкалась. Она заметила мое удивление и пояснила:

– В Германии это имя не такое редкое.

– Ты немка?

– Нет. Я из восточных кантонов[10].

– Но ты говоришь по-немецки?

– Конечно.

Я посмотрела на нее с восхищением.

– Ну пока, Бланш.

И не успела я ответить, как Христа сбежала по ступенькам к самым нижним рядам аудитории. Ее уже на все лады окликали из шумной стайки студентов. Христа, сияющая, подошла к ним.

«Здорово она вписалась», – подумала я.

Это слово имело для меня огромное значение. Я сама не вписывалась никуда и никогда, а те, кому это удавалось, вызывали у меня смешанное чувство презрения и зависти.

Я всегда была одна, что, в общем, вполне бы меня устраивало, будь это по моему собственному выбору. Но это было не так. И мне страшно хотелось «вписаться», хотя бы ради того, чтобы потом с удовольствием «выписаться».

Пределом моих мечтаний стало подружиться с Христой. Но само по себе желание иметь подругу казалось невыполнимым. А уж такую, как Христа, – да нет, нечего и надеяться.

В какой-то миг я задумалась о том, почему, собственно, я жаждала именно ее дружбы. Ясного ответа я не нашла: в этой девушке было что-то особенное, но точно определить, что именно, я бы не могла.


Но вот однажды, выходя из ворот университета, я вдруг услышала, что меня окликнули по имени.

Такого не было еще ни разу, и с непривычки я перепугалась. А когда обернулась, увидела, что меня догоняет Христа. Не может быть!

– Ты куда? – спросила она, зашагав рядом со мной.

– Домой.

– А где ты живешь?

– Здесь рядом, в пяти минутах ходьбы.

– Вот бы мне так!

– А ты где живешь?

– Я ж тебе говорила: в восточных кантонах.

– Ты что, каждый день ездишь туда и обратно?

– Ну да.

– Это же далеко!

– Еще бы – два часа на поезде в один конец. Не считая автобуса. Но иначе не получается.

– Думаешь, выдержишь?

– Посмотрим.

Чтобы не ставить ее в неловкое положение, я не стала больше ни о чем спрашивать. Наверное, у нее не было денег на общежитие.

Мы дошли до моего дома, и я остановилась.

– Ты живешь с родителями? – спросила она.

– Да. А ты?

– Тоже.

– В нашем возрасте это нормально, – зачем-то пробормотала я.

Христа расхохоталась, как будто я сказала что-то жутко смешное. Я вспыхнула.


Я не могла понять, подруга я для нее или нет. Где тот таинственный критерий, по которому можно судить, приняли тебя в подруги или нет. У меня никогда не бывало подруг.

Вот, например, она посмеялась надо мной – что это, признак дружбы или презрения? Мне было неприятно. Потому что я-то уже дорожила ее мнением.

Иногда, в трезвую минуту, я пыталась понять почему. Каким образом то немногое, совсем немногое, что я знала о Христе, объясняло мое желание понравиться ей? Или всему причиной то незначительное обстоятельство, что она, одна-единственная, обратила на меня внимание?


Во вторник занятия у нас начинались в восемь утра. Христа пришла с синяками под глазами.

– У тебя усталый вид, – заметила я.

– Я встала в четыре часа.

– В четыре? Ты же говорила, что на дорогу уходит два часа.

– Я живу не в самом Мальмеди, а в поселке, это еще полчаса от станции. Чтобы успеть на пятичасовой поезд, мне надо встать в четыре. Да и в Брюсселе от вокзала до университета еще надо добраться.

– Но вставать в четыре часа – это же кошмар!

– Ты можешь придумать что-нибудь другое? – раздраженно спросила Христа.

Она круто развернулась и ушла. Я готова была себя убить. Надо было как-то помочь ей.


Вечером я рассказала о Христе родителям. И назвала ее, чтобы добиться, чего хочу, своей подругой.

– У тебя есть подруга? – спросила мама с плохо скрытым удивлением.

– Да. Можно она будет ночевать у нас по понедельникам? Она живет очень далеко, в каком-то поселке в восточных кантонах, и во вторник ей приходится вставать в четыре часа, чтобы к восьми быть на занятиях.

– Ну разумеется. Поставим раскладушку в твоей комнате.


Назавтра я собралась с духом и заговорила с Христой:

– Если хочешь, можешь по понедельникам ночевать у меня.

Она посмотрела на меня с радостным изумлением. Это была лучшая минута в моей жизни.

– Правда?

И надо же было мне тут же все испортить.

– Мои родители не против, – сказала я.

Христа прыснула. А я сморозила еще одну глупость – спросила:

– Ты придешь?

Все вывернулось наизнанку. Я уже не предлагала Христе услугу, а упрашивала ее.

– Так и быть, приду, – ответила она так, как будто соглашалась, только чтобы сделать мне приятное.


Но все равно я обрадовалась и с нетерпением стала ждать понедельника.

Я в семье единственный ребенок, с друзьями мне не везло, так что гостей у меня никогда не бывало, и уж тем более никогда никто не спал в моей комнате. Одна мысль о таком чуде наполняла меня восторгом.

Настал понедельник. Христа держалась так же, как обычно. Но я с замиранием сердца заметила, что она пришла с рюкзачком – захватила свои вещи.

Занятия в тот день кончились в четыре часа. А потом я целую вечность прождала у дверей аудитории, пока Христа попрощается со своими многочисленными приятелями. Наконец она не спеша подошла ко мне, но заговорила – с вынужденной любезностью, словно оказывая мне великую милость, – только тогда, когда другие студенты уже не могли нас видеть.


Сердце неистово колотилось у меня в груди, когда я открывала дверь в квартиру. Христа вошла, осмотрелась и присвистнула:

– Ничего!

Я почувствовала дурацкую гордость.

– А где твои родители? – спросила она.

– На работе.

– Они у тебя кто?

– Учителя в коллеже. Папа преподает греческий и латынь, мама – биологию.

– А-а, ясно!

Я хотела спросить, что именно ей ясно, но не решилась.

Дома у нас не слишком роскошно, но красиво и приятно.

– Покажи мне свою комнату!

Ужасно волнуясь, я провела ее в свою берлогу. Ничего интересного в ней не было.

– Так себе комнатка. – Христа презрительно скривилась.

– Тут очень уютно, вот посмотришь, – как бы оправдываясь, сказала я.

Она улеглась на мою кровать, предоставив мне раскладушку. Конечно, я и так собиралась уступить кровать ей, но предпочла бы, чтобы предложение исходило от меня. Однако я постаралась отбросить эти мелочные мысли.

– Ты всегда здесь спала?

– Да. Я тут живу с рождения.

– А братья и сестры у тебя есть?

– Нет. А у тебя?

– У меня два брата и две сестры. Я самая младшая. Покажи мне свой гардероб.

– Что-что?

– Открой шкаф!

Сбитая с толку, я повиновалась. Христа соскочила с кровати и подошла к платяному шкафу.

Осмотрев все, что там висело, она сказала:

– У тебя тут только одна приличная вещица.

Она вытащила мой единственный красивый наряд – облегающее китайское платье – и быстро стянула с себя майку, джинсы и туфли. Я смотрела на нее, онемев от изумления.

– Платьице в обтяжку, – сказала Христа, присмотревшись. – Сниму, пожалуй, и трусики.

Миг – и она очутилась передо мной в чем мать родила. Надела платье и посмотрелась в большое зеркало. Ей очень шло. Налюбовавшись на себя, она сказала:

– Интересно, как оно сидит на тебе.

Этого-то я и боялась. Она сняла платье и бросила его мне:

– Надень!

Я пришибленно молчала, но не шевелилась.

– Надень, говорю!

И снова я не выжала из себя ни звука.

Христа весело прищурилась, будто до нее дошло наконец, в чем дело.

– Тебе неудобно, что я голая?

Я отрицательно мотнула головой.

– Тогда почему ты сама не раздеваешься? Давай!

Я снова помотала головой.

– Давай-давай! Так надо!

Кому надо?

– Что за дурь?! Раздевайся!

– Нет.

Это «нет» стоило мне большого труда.

– Я-то разделась!

– Я не обязана делать, как ты.

– «Не обязана делать, как ты!» – передразнила она противным голосом.

Я что, так разговариваю?

– Ну, Бланш! Мы же обе девчонки!

Тишина.

– Смотри, я голая – и ничего! Мне плевать!

– Это твои проблемы.

– Проблемы у тебя, а не у меня! Ты зануда!

Она засмеялась и изо всех сил пихнула меня. Я полетела на раскладушку и сжалась в комок. Христа стащила с меня кроссовки, проворно расстегнула на мне джинсы, потянула их вниз, прихватив и трусы. К счастью, на мне была длинная, почти до колен, майка.

Я заорала.

Она остановилась и удивленно уставилась на меня:

– Ты что, ненормальная?

Меня трясло.

– Не трогай меня!

– Ладно. Тогда раздевайся сама.

– Не могу.

– Тогда я тебе помогу! – пригрозила она.

– Зачем ты меня мучаешь?

– Дуреха! Никто тебя не мучает! Подумаешь, перед девчонкой!

– Зачем тебе надо, чтобы я разделась?

Ответ был самый неожиданный:

– Чтобы мы были в равном положении!

Как будто я могла с ней равняться! Я не нашлась что возразить, и она торжествующе изрекла:

– Видишь, значит ты должна!

Я поняла, что мне не отвертеться, и сдалась. Взялась за низ майки, но поднять ее у меня никак не получалось.

– Нет, не могу.

– Ну я подожду, – сказала Христа, насмешливо глядя на меня.

Мне было шестнадцать лет. У меня не было ничего: ни материального, ни духовного богатства. Ни любви, ни дружбы, ни опыта. Не было интересных идей, а была ли душа, я сильно сомневалась. Единственное, что мне принадлежало, – это мое тело.


В шесть лет раздеться ничего не стоит. В двадцать шесть – это давно привычное дело.

В шестнадцать же – страшное насилие.

«Зачем тебе это надо, Христа? Знаешь, что это для меня значит? А если б знала, то стала бы заставлять? Или потому и заставляешь, что знаешь?

И почему я тебя слушаюсь?»


За шестнадцать лет в моем теле накопился груз одиночества, ненависти к себе, невыговоренных страхов, неудовлетворенных желаний, напрасных страданий, подавленной злости и неистраченной энергии.

Бывает красота силы, красота грации и красота гармонии. В некоторых телах удачно сочетаются все три ее вида. В моем же не было ни на грош ни одного. Оно было ущербно от природы, напрочь лишено и силы, и грации, и гармонии. Похоже на голодный вопль.

Зато к этому вечно спрятанному от солнечного света телу подходило мое имя: Бланш[11], бледная немочь, бледная и холодная, как холодное оружие – плохо отточенный и обращенный внутрь клинок.

– Ты будешь тянуть резину до завтра? – спросила Христа. Она валялась на моей кровати и, кажется, упивалась моими терзаниями.

Тогда, чтобы покончить с этим разом, я резко, точно выдергивая чеку из гранаты, сорвала с себя майку и бросила на пол – ни дать ни взять Верцингеториг, швыряющий свой щит к ногам Цезаря.

Все во мне кричало от ужаса. Я потеряла даже ту малость, которой обладала: моя жалкая нагота перестала быть моим интимным достоянием. Это была жертва в полном смысле слова. Но хуже всего, что она оказалась напрасной.

Христа разок кивнула – и только. Окинула меня с ног до головы беглым взглядом и, видимо, не нашла ничего интересного. Лишь одна деталь привлекла ее внимание:

– Да у тебя есть сиськи!

Мне хотелось умереть. Пряча слезы ярости, которые сделали бы меня еще смешнее, я огрызнулась:

– А ты как думала?

– Цени свое счастье. В одежде ты плоская, как доска.

После такого ободряющего замечания я нагнулась за майкой, но Христа меня остановила:

– Нет! Я хочу посмотреть, как тебе идет китайское платьице.

Она протянула платье мне, и я его надела.

– На мне сидит лучше, – заключила Христа.

Мне вдруг показалось, что платье не прикрывает, а усиливает мою наготу. И я поскорее сняла его.

Христа спрыгнула с кровати и стала рядом со мной перед большим зеркалом.

– Смотри! Какие мы разные! – воскликнула она.

– Ладно, хватит!

Я была как в камере пыток.

– Не отворачивайся, – велела Христа. – Посмотри на меня и на себя.

Сравнение было удручающее.

– Ты должна развивать грудь, – наставительно сказала она.

– Мне всего шестнадцать лет, – возразила я.

– Ну и что? Мне тоже! Но у меня – вон, есть разница, а?

– У каждого свой ритм.

– Ерунда! Я покажу тебе одно упражнение. Моя сестра была как ты. Полгода позанималась – и теперь совсем другое дело. Смотри и повторяй: раз-два, раз-два…

– Оставь меня в покое, Христа! – сказала я и нагнулась за майкой.

Но Христа схватила ее и отпрыгнула в другой конец комнаты. Я стала за ней гоняться. Она задыхалась от хохота. А я настолько потеряла голову от унижения и ярости, что не сообразила взять другую майку из шкафа. Христа носилась по комнате и бесстыдно дразнила меня своим безукоризненным телом.


И тут пришла с работы моя мать. Она услышала дикие вопли в моей комнате, побежала туда, без стука открыла дверь и увидела двух голых девиц, которые носились друг за другом как сумасшедшие. Того, что одна из них, ее собственная дочь, чуть не плакала, она не заметила. Взгляд ее приковала смеющаяся незнакомка.

Стоило взрослому человеку появиться на пороге моей обители, как смех Христы разительно изменился: из сатанинского он мгновенно стал хрустальным, веселым, здоровым, как ее тело. Она остановилась, шагнула навстречу маме и протянула ей руку:

– Здравствуйте, мадам. Извините меня, я просто хотела посмотреть, как сложена ваша дочь.

Она улыбнулась милой шаловливой улыбкой. Мама ошарашенно смотрела на голую девушку, которая без малейшего смущения пожимала ей руку. Минуту она колебалась, а потом, видимо, склонилась к тому, что перед ней просто ребенок, забавный ребенок.

– Так это вы – Христа? – спросила она и рассмеялась.

Теперь они смеялись вдвоем и никак не могли перестать, как будто в этой сцене было что-то невероятно комичное.

Я смотрела на маму и чувствовала себя преданной.

Я-то знала, что все было совсем не смешно, а ужасно. Что Христа никакой не ребенок, а только прикидывается, чтобы влезть маме в душу.

Но мама, не подозревая ничего дурного, видела перед собой стройное, полное жизни, цветущее тело моей подруги и – уж это я знала точно! – с сожалением думала, почему я не такая, как она.

Мама ушла, и, едва дверь за ней закрылась, смех Христы как обрезало.

– Скажи мне спасибо, – сказала она. – Я тебя избавила от комплекса.

Я подумала, что для всех было бы лучше, если бы я поверила в такую версию этого болезненного эпизода. Но понимала, что это мне вряд ли удастся: когда мы с Христой стояли голышом перед зеркалом, я слишком хорошо почувствовала ее злорадство – она наслаждалась моим унижением, своей властью, а особенно тем, как я мучилась стыдом; как настоящий вивисектор, она упивалась моим страданием.

– А мать у тебя ничего, красивая, – одобрительно сказала Христа, подбирая с пола свою одежду.

– Ну да, – согласилась я, удивленная ее доброжелательным тоном.

– Сколько ей лет?

– Сорок пять.

– Ей столько не дашь.

– Да, она отлично выглядит, – с гордостью подтвердила я.

– Как ее зовут?

– Мишель.

– А отца?

– Франсуа.

– А он какой из себя?

– Сама увидишь. Он вернется вечером. А у тебя какие родители?

– Совсем не такие, как у тебя.

– Что они делают?

– Слишком ты любопытная!

– Но… ты-то про моих спрашивала!

– Нет. Ты сама похвасталась, что твои родители учителя.

Что было сказать на такую бесстыдную ложь? Кроме того, ей, видно, почудилось, что я страшно горда профессией моих родителей. Какая дикость!

– Тебе надо одеваться по-другому. Чтоб было видно фигуру.

– Тебя не поймешь. То ты восхищаешься, что у меня есть грудь, то возмущаешься, что она маленькая, а теперь советуешь ее демонстрировать. Иди разбери!

– Какие мы обидчивые!

Христа ухмыльнулась.

Обычно каждый у нас дома ест где хочет: кто за кухонным столиком, кто перед телевизором, кто с подносом в кровати.

Но в тот вечер, в честь гостьи, мама приготовила особенный ужин, и все собрались в столовой. Когда она позвала к столу, я с облегчением вздохнула: конец этой пытке, разговору наедине с моей мучительницей.

– Добрый вечер, мадемуазель, – поздоровался папа.

– Зовите меня просто Христой, – непринужденно, с сияющей улыбкой ответила она.

А потом подошла к отцу и, к великому его – и моему – изумлению, поцеловала его в обе щеки. По папиному лицу было видно, что он удивлен и покорен.

– Я вам очень признательна за то, что вы позволили мне переночевать сегодня у вас в квартире. Она такая чудесная!

– Ничего особенного. Просто мы постарались привести ее в порядок. Видели бы вы, в каком виде она нам досталась двадцать лет назад! Мы с женой…

Отец пустился в бесконечный, нудный рассказ и описал весь процесс переустройства, не упуская ни одной технической детали. Христа смотрела ему в рот, как будто все это ей было жутко интересно.

Когда же мама подала еду, она попросила добавки:

– Очень вкусно!

Родители были в восторге.

– Бланш говорит, что вы живете под Мальмеди?

– Да, каждый день четыре часа на поезде, не считая автобуса.

– А почему бы вам не снять комнату в студенческом общежитии?

– Я так и хочу. Вот как заработаю побольше денег.

– Вы работаете?

– Да. Официанткой в баре у нас в Мальмеди. По выходным, а иногда и среди недели, если возвращаюсь не очень поздно. Я ведь сама плачу за учебу.

Родители с восхищением посмотрели на нее и тут же перевели укоризненный взгляд на дочь, которая в свои шестнадцать лет была абсолютно не способна достичь финансовой самостоятельности.

– Чем занимаются твои родители? – спросил папа.

Я предвкушала, что Христа отошьет его, как меня: «Слишком вы любопытны!»

Увы, Христа выдержала тщательно продуманную паузу и выговорила с трагической простотой:

– Я из неблагополучной среды.

И опустила глаза.

Ой, акции ее поднялись разом на десять пунктов.

Тоном скромной трудолюбивой девушки она прибавила:

– По моим подсчетам, я смогу что-нибудь снять к концу весны.

– Но это будет перед самыми экзаменами! Нельзя же так надрываться! – воскликнула мама.

– Придется, – смиренно ответила Христа.

Мне хотелось залепить ей пощечину. Но я приписала это своему дурному характеру и устыдилась.

Христа продолжала с милой улыбкой:

– Знаете, мне было бы очень приятно, если бы мы перешли на «ты». Конечно, с вашего позволения. Нет, правда, вы такие молодые, что мне кажется как-то глупо говорить вам «вы».

– Что ж, давай! – сказал отец и расплылся до ушей.

По-моему, предложение было нахальнее некуда, но моих родителей как будто околдовали.

Уходя спать в нашу комнату, Христа чмокнула сначала маму:

– Спокойной ночи, Мишель!

А потом папу:

– Спокойной ночи, Франсуа!

Я жалела, что сказала ей их имена: так подпольщик раскаивается, что выдал под пыткой свою ячейку.


– Отец у тебя тоже что надо, – сказала мне Христа.

Но теперь, как я заметила, меня ее похвалы уже не радовали.

– И вообще мне у вас нравится, – заключила она, укладываясь на мою кровать.

Положила голову на подушку и мгновенно уснула.

Эти ее последние слова растрогали и смутили меня. Может, я зря так плохо думала о Христе? Что она такого сделала?

Видела же мама нас обеих раздетыми догола, и ничего, отнеслась к этому нормально. Или она заметила, что я комплексую, и подумала, что мне такая встряска полезна?

А что Христа так резко ответила на мой вопрос о ее родне, так это, наверное, ее комплекс – происхождение из низов. И неадекватное поведение – просто болезненная реакция.

Какая она в самом деле молодец – в таком возрасте сама зарабатывает на учебу. Мне бы уважать ее за это и брать с нее пример, а не обижаться по-дурацки. Я кругом неправа. Теперь мне было стыдно: как я могла не понять, что Христа – потрясающая девушка и быть ее подругой – невероятное счастье.

Эти мысли утешили меня.


На другое утро Христа горячо поблагодарила родителей:

– Спасибо вам! Сегодня я спала на целых три часа больше, чем обычно!

По пути в университет она не сказала ни слова. Наверно, была еще сонная.

Как только мы переступили порог аудитории, я перестала для нее существовать. Весь день я провела в привычном одиночестве. Иногда до меня издали доносился смех Христы. И я уже не была уверена, действительно ли она ночевала в моей комнате.


Вечером мама провозгласила:

– Твоя Христа – просто сокровище! Веселая, умная, жизнерадостная – что-то невероятное!

– А какая зрелость! – перебил ее отец. – Какое мужество! Какая рассудительность! И как тонко она разбирается в людях!

– Да, конечно… – промямлила я, припоминая, что уж такого тонкого сказала Христа.

– У тебя долго не было подруг, но теперь, глядя на ту, кого ты наконец-то выбрала, я понимаю: ты поднимала планку очень высоко, – сказала мама.

– К тому же она хороша собой, – прибавил отец.

– Да уж! – подхватила его половина. – Это ты еще не видел ее голышом!

– Я – нет. Ну и как она?

– Одно слово – лакомый кусочек.

Я не знала, куда деваться от смущения, и взмолилась:

– Хватит, мам, ну пожалуйста!

– Да что ты жмешься! Твоя подруга держалась передо мной совершенно естественно, и правильно делала! Было бы отлично, если б она могла и тебя излечить от твоей болезненной стеснительности.

– Вот-вот. И это не единственное, в чем она могла бы послужить тебе примером!

Я с трудом сдержала раздражение и сказала только:

– Я рада, что Христа вам понравилась.

– Да она просто прелесть! Пусть приходит когда захочет! Передай ей наше приглашение.

– Хорошо.


У себя в комнате я разделась перед большим зеркалом и оглядела себя с ног до головы – кошмар! Христа, можно сказать, меня еще пощадила.

Я стала противна себе с тех пор, как обнаружились первые признаки полового созревания. Теперь же, после того как меня обозрела Христа, я и сама увидела себя ее глазами, отчего неприязнь превратилась в ненависть.

Больше всего девочка-подросток озабочена своей недавно выросшей грудью, к которой так трудно привыкнуть. Бедра – это не так страшно. Они просто постепенно меняют форму. А этих бугров на ровном месте раньше не было, с ними еще надо освоиться.

Недаром Христа заговорила именно об этой, а не о какой-нибудь другой части моего несчастного тела; это лишний раз доказывало, что грудь – мой главный дефект. Я сделала опыт: прикрыла ее руками и посмотрела – так гораздо терпимее и даже вполне ничего. Но стоило опустить руки – и снова жалкий, позорный вид, как будто это уродство портило сразу все.

Внутренний голос пытался меня образумить: «Ну и что такого? Ты еще растешь. И вообще, маленькая грудь – тоже неплохо. Тебя это не волновало, пока не влезла эта девчонка. Почему тебе так важно мнение какой-то Христы?»

Но мои руки и плечи в зеркале уже приняли позу, которую показала Христа, и начали упражнения, которые она велела делать.

Внутренний голос вопил: «Нет! Не слушай ее! Прекрати!»

А тело покорно продолжало гимнастику.

Я дала себе слово, что это было в первый и последний раз.


На следующий день я решила не подходить к Христе. Видимо, почувствовав это, она подошла ко мне сама, обняла и выжидательно посмотрела в глаза. Мне стало так неловко, что я невольно сказала:

– Родители просили тебе передать, что ты им очень понравилась и что ты можешь приходить к нам еще когда захочешь.

– Мне они тоже страшно понравились. Передай им спасибо.

– Так ты придешь?

– В следующий понедельник.

Ее уже звали ребята из ее компании. Она побежала к ним, села одному из парней на колени, а остальные ревниво взвыли.

Это было в среду. До понедельника оставалась почти неделя. Но на этот раз я как-то не очень торопилась. Может, без Христы мне лучше, чем с ней?

Увы, не совсем так. Без нее мне было теперь совсем невмоготу. С появлением Христы мое одиночество стало нестерпимым. Когда она не замечала меня, я страдала уже не просто от одиночества, а от чего-то похожего на богооставленность, чувствовала себя покинутой. Хуже того – наказанной. Раз Христа не подходит ко мне, не разговаривает со мной, значит я в чем-то виновата? И я часами ломала себе голову, пытаясь понять, что именно сделала не так, чем заслужила такое наказание; и хотя повода для него не находила, но в справедливости не сомневалась.


В следующий понедельник родители радостно встретили Христу. На стол поставили шампанское – Христа сказала, что ни разу в жизни его не пробовала.

Вечер проходил очень оживленно: Христа щебетала без умолку, задавала папе и маме кучу вопросов на самые разные темы, смеялась до упаду их ответам и восхищенно хлопала меня по ляжке. От этого общее веселье становилось еще более бурным, а мне все неприятнее было принимать в нем участие.

Верхом всего было, когда Христа, намекая на мамину элегантность, запела битловскую песенку о Мишель. Я уже открыла рот, дабы сказать, что всякая пошлость имеет предел, но вдруг заметила, что мама просто млеет. Ужасно видеть, как твои родители теряют чувство собственного достоинства.

Только из того, что моя псевдоподруга рассказывала им, я и сама хоть что-то узнавала о ее жизни.

– Да, у меня есть парень, его зовут Детлеф, он живет в Мальмеди. Тоже работает в баре. Ему восемнадцать лет. Я бы хотела, чтобы он получил профессию.

Или вот:

– Все мои одноклассники поступили работать на завод. Только я одна пошла учиться. Почему на социологию? Потому что я мечтаю о справедливом обществе. Хочу понять, как помочь другим таким, как я.

(Это высказывание подняло ее рейтинг еще на десять пунктов. И почему она всегда говорила как на предвыборном митинге!)

Тут на Христу снизошло жестокое озарение. Она посмотрела на меня и огорошила вопросом:

– А кстати, Бланш, ты никогда не говорила мне, почему ты пошла учиться на социологический факультет?

Если бы я не так растерялась, то могла бы ответить: «Я никогда не говорила, потому что ты никогда не спрашивала». Но почти потеряла дар речи: чтобы Христа обратилась ко мне – это было такой редкостью!

Глядя на мою ошарашенную физиономию, отец досадливо подтолкнул меня:

– Ну же, Бланш, отвечай!

– Мне хочется научиться общению с людьми…

Может быть, я нескладно сказала, но в принципе сказанное отражало суть того, что я думала, и, по-моему, могло служить приемлемой мотивировкой. Мама с папой вздохнули. И я поняла, что Христа задала свой вопрос нарочно, чтобы унизить меня перед ними. Это ей отлично удалось: в глазах родителей я не выдерживала никакого сравнения с «этой замечательной девочкой».

– Бланш всегда была слишком правильной, – сказала мама.

– Вот бы ты нам ее пообтесала, почаще бы вытаскивала ее из дому! – продолжил папа.

Я похолодела: в этой грамматической цепочке «ты нам ее» заключался весь ужас нашей новой жизни вчетвером. Обо мне говорили в третьем лице. Как будто меня тут не было. А меня и правда не было. Все решалось между теми, кого обозначали местоимения «ты» и «мы».

– В самом деле, Христа, научи ее жизни, – прибавила мама.

– Попробую, – согласилась гостья.

Я была в нокдауне.


Через несколько дней Христа подошла ко мне в университете и с обреченным видом сказала:

– Я дала слово твоим родителям, что познакомлю тебя с ребятами.

– Спасибо, но это вовсе не обязательно, я обойдусь.

– Нет уж, идем, обещание есть обещание.

Она схватила меня за руку и поволокла к своей кодле.

– Народ, это Бланш.

К моему облегчению, никто из здоровенных лбов не обратил на меня внимания. Но дело сделано: я представлена.

Выполнив свой долг, Христа повернулась ко мне спиной и принялась болтать с приятелями. А я стояла среди них пень пнем, изнемогая от неловкости. Пока не отошла в сторону, успев покрыться холодным потом.

Какой же дурой я выглядела! Разумеется, вся эта минутная история не стоила выеденного яйца. Но я никак не могла избавиться от тягостного ощущения.

Наконец вошел преподаватель, и студенты разошлись по местам. Христа, проходя мимо меня, наклонилась и прошипела:

– Ну хороша! Я ради нее из кожи вон лезу, а она не желает рта раскрыть и смывается, плевать ей на всех!

Она скользнула дальше и села через два ряда от меня, я же чувствовала себя совершенно раздавленной.


Я потеряла сон.

Теперь я и сама себя убедила, что права была Христа – в этом случае получалось не так обидно. Конечно, я должна была с кем-нибудь заговорить. Но о чем? И с кем? Мне нечего сказать этим типам, да я и не хотела с ними общаться!

«Вот видишь, – думала я, – ты ничего не знаешь об этих ребятах, а уже уверена, что не желаешь с ними общаться. Слишком гордая, все тебе нехороши. Другое дело Христа, она к людям всей душой, идет к ним так же, как пришла к тебе и твоим родителям. И каждому ей есть что дать. У тебя же нет ничего ни для кого, даже для самой себя. Ты пустое место. Может, Христа и резковата, но она настоящая, она живет в реальном мире. Лучше быть какой угодно, только не такой, как ты».

Разноречивые чувства раздирали меня на части. Внутренние голоса спорили между собой. «Чушь! – скрипел один. – Да как она смеет говорить, что лезет ради тебя из кожи вон! Когда кого-то знакомят, представляют и тех и других, а она тебе никого не назвала. Да она тебя ни в грош не ставит!»

«Подумаешь, барыня какая! – гремел другой. – Ее-то, Христу, никто никому не представлял. Она сама, одна, приехала из своего захолустья, ей столько же лет, сколько тебе, и ей не требуется ничья помощь. Это ты, ты сама ведешь себя как последняя кретинка!»

«Ну и ладно! – не сдавался первый голос. – Я что, кому-нибудь жалуюсь? Может, мне нравится быть одной. Все лучше, чем ошиваться в толпе. Это мое право».

Насмешливый хохот в ответ: «Вранье! Сама знаешь, что врешь! Ты всегда мечтала вписаться в компанию, и до сих пор тебе это ни разу не удавалось. Христа – это твой шанс, единственный за всю жизнь! И ты его упустишь, идиотка, бестолочь…»

Потоки отборной брани лились на мою голову.

Так проходили бессонные ночи. Я ненавидела себя, готова была себя придушить.


В ночь с понедельника на вторник, когда мы обе уже лежали в темноте в моей комнате, я попросила Христу:

– Расскажи мне про Детлефа…

Я боялась, что она отошьет меня своим железным «не твое дело!». Но она, глядя в потолок, задумчиво проговорила:

– Детлеф… Он курит. Ему очень идет. Классный парень. Высокий, блондин. Смахивает на Дэвида Боуи. Жизнь его не балует, он много выстрадал. Когда он куда-нибудь входит, все сразу замолкают и смотрят на него. Он неразговорчивый, редко улыбается. Привык скрывать свои чувства.

Мне портрет этого мрачного красавца показался жутко смешным, любопытной была только одна деталь.

– Он правда похож на Дэвида Боуи?

– Особенно в постели.

– А ты видела Дэвида Боуи в постели?

– Дура ты, Бланш! – сердито выдохнула Христа.

А по-моему, вопрос был вполне логичным. В отместку Христа ядовито сказала:

– Ты, ясное дело, еще девственница.

– Откуда ты знаешь?

Вот уж этот вопрос – глупее некуда. Христа фыркнула. Опять я упустила возможность вовремя промолчать.

– Он тебя любит? – спросила я.

– Да. Даже слишком.

– Как это?

– Конечно, где тебе знать, каково это, когда на тебя смотрят как на богиню.

Сколько презрения было в этом ее «где тебе знать»! Но продолжение прозвучало как пародия: бедненькая Христа, как ей, должно быть, тяжело терпеть восхищенные взгляды Дэвида Боуи! Вот ломака!

– Ну так прикажи ему, как богиня, чтобы он любил тебя поменьше, – посоветовала я, ловя ее на слове.

– Думаешь, я без тебя не додумалась? Но он не в силах.

Я сделала вид, что меня осенила светлая идея:

– Высморкайся и покажи ему свой платок. Тогда у него поубавится любви.

– Бедняжка! У тебя в самом деле серьезные проблемы! – сокрушенно сказала Христа и выключила ночник, давая понять, что беседа окончена – она хочет спать.

На меня же напустился мой внутренний оппонент: «Пусть она пошлая кривляка, тебе все равно хотелось бы быть на ее месте. Ее любят, у нее уже есть опыт, а ты рохля, и с тобой ничего такого не случится».

Детлеф не просто любил Христу, а был ее любовником. Немудрено, что у меня в мои шестнадцать лет никого еще не было. Да мне хватило бы и меньшего – хоть бы кто-нибудь просто полюбил меня, все равно какой любовью! Конечно, родители хорошо ко мне относились, но разве происходящее не показало цену их любви: стоило появиться в доме смазливенькой девушке, как для меня не осталось места в их сердцах!

Я лежала и пыталась вспомнить, любил ли меня хоть один человек на свете, ребенок или взрослый – не важно? Ощутила ли я хоть раз на себе это чудо – когда тебя выбирают и любят? У меня не было, как у других девчонок, закадычных подружек в десять лет, хоть мне ужасно хотелось; ни один учитель в лицее не питал ко мне нежных чувств. Ни в чьих глазах не зажигалось из-за меня то пламя, ради которого только и стоит жить.

Вот и выходило, что я могла сколько угодно смеяться над Христой: и хвастливая она, и самолюбивая, и недалекая, но она умела внушить к себе любовь. Мне вспомнились слова, кажется, из псалма: «Благословенны внушающие любовь».

Да, именно благословенны, потому что, сколько бы ни было у них недостатков, они все равно соль земли, я же на этой земле никому не нужна, никто меня даже не замечает.

За что мне такое наказание? Оно было бы справедливым, если б я сама не любила. Но я-то, наоборот, всегда была готова полюбить. Не помню уж, скольким девчонкам с самого раннего детства я предлагала свое сердце, но все они меня отвергали. Как сохла по одному мальчишке, уже когда была постарше, а он и не смотрел в мою сторону! Что там любовь – меня упорно обделяли даже самым обычным вниманием.

Правильно Христа говорит – наверно, у меня что-то не в порядке. Только что? Я не такая уж уродина. Да и видала я совсем некрасивых девчонок, которых еще как любили!

Мне вспомнился один случай, который, возможно, давал ключ к загадке. Это происходило совсем недавно, всего год назад. Мне было пятнадцать лет, и я очень страдала от того, что у меня нет друзей. У нас в старшем классе была неразлучная троица: Валери, Шанталь и Патрисия. Они не выделялись ничем особенным, кроме того, что всегда ходили вместе и им было хорошо.

Я мечтала, чтобы они приняли в компанию и меня. И стала всюду увязываться за ними. Куда они, туда и я, и так день за днем. Да еще я постоянно встревала в их беседы. Видела, конечно, что они никогда не отвечают на мои вопросы, но довольствовалась тем, что имела, – правом быть рядом, для меня и это уже немало.

Так прошло полгода, и вот однажды в веселую минуту Шанталь, отсмеявшись, произнесла убийственную фразу:

– До чего мы втроем здорово спелись!

А ведь я тоже была тут, с ними, как всегда. Мне словно всадили нож в самое сердце. Я поняла страшную истину: я никто. Меня нет и никогда не было.

Я перестала к ним липнуть. А они и не заметили, что я исчезла, как не замечали моего присутствия. Как будто я невидимка. Вот оно в чем дело!

Не важно, чего во мне не хватало: яркости или просто жизни. Факт оставался фактом: меня для них не существовало.

Вспоминать об этом было больно и противно. Но еще противнее сознавать, что с тех пор ничего не изменилось.

Хотя нет – появилась Христа. Она-то меня увидела? Нет, это было бы слишком хорошо. Она увидела не меня, а мое больное место. И сыграла на нем.

Увидела девушку, которая дико мучается из-за того, что ее не существует. И поняла, как с толком использовать эту болячку, которая нарывает уже шестнадцать лет.

Она успела завладеть моими родителями, их квартирой. И наверняка не остановится на столь удачно начавшемся пути.


Снова наступил понедельник. Но Христа не пришла на занятия, и я вернулась домой одна.

Увидев, что Христы нет, мама засыпала меня вопросами:

– Она заболела?

– Не знаю.

– Как это ты не знаешь?

– Очень просто. Она мне ничего не говорила.

– И ты ей даже не позвонила?

– Я не знаю ее телефона.

– Почему же ты не спросила?

– Она не любит, когда я суюсь в ее домашние дела.

– Но телефон-то можно было спросить!

Вот уже получалось, что виновата я.

– Она сама могла позвонить, – сказала я. – Ведь у нее-то есть наш номер.

– Наверно, для ее родителей это слишком дорого. – У мамы всегда находился довод в оправдание моей, как она считала, подруги. – Адреса у тебя тоже нет? И как называется ее деревня, не знаешь? Умница, нечего сказать!

Не желая отступаться, мама попробовала прибегнуть к справочной службе:

– Семейство Билдунг в районе Мальмеди… Нет таких? Благодарю вас.

Когда пришел с работы отец, мама поведала ему о своих поисках и моей тупости.

– Чего от тебя ждать! – сказал мне родитель.

Вечер был безнадежно испорчен.

– Надеюсь, вы не поссорились? – инквизиторским тоном спросила мама.

– Нет.

– В кои-то веки у тебя появилась подруга! Чудесная девушка! – продолжала она все так же осуждающе.

– Мама, я же сказала: мы не ссорились.

Про себя я подумала: «Значит, если когда-нибудь мы с Христой действительно поссоримся, родители мне этого не простят, – придется учесть».

Папе кусок в рот не лез – ведь угощения были приготовлены для Христы.

– Может, она попала в аварию? – предположил он после долгого молчания. – Или ее похитили?

– Ты думаешь? – ужаснулась мама.

Это было выше моих сил – я ушла к себе. Родители этого не заметили.


На следующее утро Христа как ни в чем не бывало верховодила своей оравой.

– Где ты была? – напустилась я на нее.

– В каком смысле?

– Вчера вечером. Это был понедельник, мы тебя ждали.

– Ах да! Мы с Детлефом слишком поздно пришли домой, и я проспала.

– Почему же ты нас не предупредила?

– Ох! Это что, так важно? – вздохнула она.

– Родители беспокоились.

– Как мило! Извинись за меня, ладно? – бросила она и отвернулась, показывая, что не намерена больше терять время на разговоры со мной.

Вечером я, как могла, объяснила все любящим родителям. Они проявили безграничную снисходительность и сочли, что Христа поступила вполне естественно. А главное, осведомились, придет ли она в следующий понедельник.

– Наверное, – ответила я.

Родители облегченно вздохнули.

– Вот видишь, – сказала мама папе, – она жива и здорова.


Через неделю Христа действительно явилась вместе со мной. Родители встретили ее с особым радушием.

«Ловко она все рассчитала», – подумала я, и оказалась права.

Но насколько права, выяснилось только за ужином. Слово взял отец.

– Христа, мы с Мишель подумали и решили предложить тебе перебраться к нам на всю неделю. Будешь жить вдвоем с Бланш, у нее в комнате. А на выходные возвращаться домой, в Мальмеди.

– Франсуа, не распоряжайся, Христа решит все сама! – перебила мама.

– Да, правда, я увлекся. Ты, конечно, можешь отказаться, Христа. Но мы все трое были бы очень рады.

Я не верила своим ушам.

А наша Христа, как хорошая актриса, скромно опустила глазки и прошептала:

– Я не могу принять ваше предложение…

Я затаила дыхание.

– Почему? – огорченно спросил отец.

Она выдержала долгую паузу, а потом, будто бы с трудом преодолевая смущение, выговорила:

– Я… я не сумела бы платить за жилье…

– Ни о какой плате не может быть и речи! – возразила мама.

– Нет… я не могу. Это слишком большое одолжение…

Я была с ней согласна.

– Да что ты! – сказал отец. – Это ты сделаешь нам одолжение, если согласишься! Мы так рады, когда ты здесь. Бланш прямо не узнать! Ты для нее как сестра!

Ого! Тут уж я еле сдержалась, чтобы не расхохотаться.

Христа робко посмотрела на меня:

– Но я буду стеснять тебя, Бланш, ты же лишишься собственной комнаты.

Ответить я не успела – меня опередила мама:

– Ты бы видела, как Бланш расстроилась, когда в прошлый раз ты не пришла. Она не очень общительная, и до сих пор у нее не было друзей. Так что, если ты согласишься, для нее это будет невероятным счастьем.

– Ты осчастливишь нас всех! – увещевал отец.

– Ну, тогда я не могу отказаться, – сдалась Христа.

Ей надо было дождаться, чтобы ее еще и стали благодарить.

Мама обняла благодетельницу, а та морщила нос от удовольствия. Отец сиял.

Ну а я осиротела.


Да, осиротела и получила лишнее подтверждение этому, когда после ужина мыла на кухне посуду на пару с родителем. Христа не могла нас там услышать, и я сказала:

– Почему ты не спросил моего согласия?

Я ждала, что он ответит мне просто-напросто: «Я здесь хозяин, кого хочу, того и приглашаю».

Но он выразился иначе:

– Это ведь не только твоя подруга, но и наша тоже.

Я едва не сказала: «Только ваша, а не моя», но тут вприпрыжку, как резвое дитя, вошла сама Христа.

– Я так счастлива! – воскликнула она.

И бросилась на шею папе, а потом расцеловала в обе щеки меня.

– Франсуа, Бланш, теперь вы моя семья!

Вошла мама, чтобы сполна насладиться прелестной сценой. Хорошенькая как картинка девушка радостно смеялась, скакала на месте и обнимала обоих моих родителей, они же любовались ее девической свежестью. Только мне все это казалось дешевой комедией и было больно, что я опять осталась в одиночестве.

– А как же Детлеф? – сухо спросила я.

– Мы будем видеться по выходным.

– И тебе этого достаточно?

– Конечно.

– И он тоже будет не против?

– По-твоему, я должна у него спрашивать?

– Браво, Христа! – одобрила мама.

– У тебя устарелые понятия! – бросил отец.

Они ничего не поняли. Я говорила не о свободе или разрешении. Просто я представляла себе, что, будь у меня страстная любовь, для меня мысль о разлуке, даже самой недолгой, была бы нестерпима. Только меч может разделить влюбленных. Но высказывать эти соображения вслух я поостереглась – засмеют.

И отчужденно смотрела, как новые родители Христы радовались моему несчастью.

* * *

Во вторник интриганка должна была съездить к себе за вещами.

А в ночь со вторника на среду я лежала в своей комнате и, упиваясь горечью предстоящей потери, в последний раз наслаждалась уединением. Увы, даже тем малым, что нам принадлежит, мы на самом деле не владеем, или, вернее, владение это столь эфемерно, что мы неизбежно всего лишаемся. Вот и у меня отнимали последнее сокровище одинокой души – свой уголок, где можно спокойно мечтать.

Спать я не могла. Все думала о том, как дорого мне то, что у меня отнимали. Эта комната была для меня заветным убежищем с самого младенчества, храмом детских игр, сценой отроческих трагедий.

Христа говорила, что моя комната ни на что не похожа. Так оно и было, и именно поэтому она была похожа на меня. В ней не висело ни портретов знаменитых певцов, ни постеров с прозрачными воздушными красавицами, пустые стены – интерьер моего внутреннего мира. Это не нарочитая строгость, не признак того, что я старше своих лет; я вовсе не старше. О моей сущности говорили не стены, а лежащие повсюду книги.

И этим крошечным, но драгоценным для меня убежищем я должна была пожертвовать якобы во имя дружбы – никакой дружбы не было в помине, но признаться в этом я не могла, если не хотела потерять последние крохи родительской любви.

«Какой у тебя узкий мирок, какие ничтожные беды – стыдись! Подумай о тех, у кого нет и не было своей комнаты! И потом, Христа научит тебя жизни, а это многого стоит!» – ругала я себя.

Бесполезно: разумные доводы не приносили утешения.


В среду вечером захватчица вторглась в мои владения с огромным пакетом, не предвещавшим ничего хорошего. Так и оказалось: сначала оттуда было извлечено дикое количество тряпок, потом – гетто-бластер с набором компакт-дисков, от одних названий которых мне стало плохо – это, значит, ее любимые вещи! – и, в довершение кошмара, постеры.

– Вот теперь у тебя будет комната, как у нормальной девчонки! – сказала Христа с довольным видом.

Для начала она украсила стены попсовыми физиономиями, которых до той поры я имела счастье не знать. Теперь я буду лицезреть их каждый день. На будущее я дала себе слово при первой же возможности выбросить из головы их имена.

Потом пространство моей комнаты огласили тошнотворные завывания с мещански-пошленькими словами. А для полноты картины Христа и сама стала подпевать.

Начало было многообещающим.

Христа имела обыкновение, не дослушав один альбом, ставить другой. Это усугубляло муку: когда она выключала диск, обычно на середине песни, я каждый раз начинала робко надеяться, что ей, возможно, наконец надоел этот грохот, – увы, она тут же запускала новый вокальный перл, и после первых же тактов я сожалела о предыдущем, но силилась найти в нем достоинства, представляя себе, каков будет следующий.

– Нравится? – спросила Христа после получаса непрерывной пытки.

Вопрос показался мне издевательским. С каких это пор палачи интересовались мнением жертв?

Неужели я смогу так чудовищно солгать? Смогла.

– Очень! Особенно немецкий рок, – с ужасом услышала я собственный голос.

Из всего того, чем Христа терзала мой слух, хуже всего, бесспорно, был немецкий рок. Выходит, я такая мазохистка, что нарочно выбираю самое для себя омерзительное? Нет, тут скорее было другое. Во-первых, если уж слушать пакость, так самую отборную – лучше сразу нырнуть на дно, чем постыдно барахтаться на поверхности. А во-вторых, при всем безобразии немецкого рока у него было огромное преимущество перед шедеврами французских менестрелей: тут я, по крайней мере, не понимала слов.

– Ага! Немецкий рок – это супер! – загорелась Христа. – Мы с Детлефом тоже от него балдеем!

И она врубила на всю катушку шлягер с миленьким названием «So schrecklich»[12]. «Лучше не скажешь», – подумала я. Что могло стрястись с немецкой культурой, давшей миру гениальнейших композиторов, чтобы тевтонская муза докатилась до такого убожества? А любовь Христы и Детлефа, если она протекает под аккомпанемент этих убийственно идиотических песнопений, уж наверное имеет мало общего с высотами Лоэнгрина.

В дверь робко постучали. Это папа.

– Привет, Франсуа! – Христа расплылась до ушей. – Как дела?

Я никак не могла привыкнуть к тому, что она звала моих родителей по именам и на «ты».

– Спасибо, нормально. Извини, нельзя ли сделать немножко потише?

– Конечно, – сказала Христа и убавила громкость. – Это я специально для Бланш, она ужасно любит эту музыку.

– А-а! – протянул папа, посмотрел на меня с сожалением и ушел.

Выходит, мало того, что я должна была насиловать свой слух, так я же еще оказывалась главным изувером в глазах окружающих.


В университете Христа активней прежнего сводила меня со своими приятелями. И мне уж было не отвертеться.

– Я теперь живу у Бланш. Ей тоже шестнадцать лет, как и мне.

– А тебе шестнадцать, Христа? – спросил один студент.

– Ну да.

– На вид больше.

– Зато Бланш на вид ровно столько, сколько есть, верно?

– Угу, – кивнул парень, которому явно было плевать на мой вид. – А как это ты ухитрилась в шестнадцать лет поступить в университет, а, Христа?

– Ну, мне в жизни пришлось несладко. Так что все время хотелось поскорее вырасти, встать на ноги и вырваться, понимаешь?

Меня ужасно злила ее манера вставлять свои «понимаешь?» в самые простые фразы, как будто глубокий смысл ее слов мог ускользнуть от собеседника.

– Ага, – отозвался ее приятель.

– Ты молодчина, – сказал другой, длинноволосый.

– А с Бланш – другой коленкор, – не унималась Христа. – У нее отец с матерью учителя, и она всегда прилежно занималась. А потом, у нее до меня никогда не было подружек. Вот она от скуки и стала отличницей.

Балбесы жалостливо усмехнулись.

Я постаралась не показать виду, что меня объяснения Христы больно задели. С какой стати она бралась судить о моей жизни? Какое имела право выставлять меня на посмешище? И зачем ей самой это нужно?

Впрочем, я уже поняла, что больше всего Христа была занята самоутверждением. Наверное, она решила, что на моем блеклом фоне, по контрасту, будет эффектнее выделяться.

Я была для нее настоящей находкой: благодаря мне ей было где жить, что есть, а вдобавок она легко могла блистать за мой счет: унижать меня при всем честном народе, да еще якобы для моей же пользы.

При этом она выглядела такой замечательной, самостоятельной, умной-разумной, а я рядом с ней – полной дурой и размазней, балованной дочкой «обеспеченных» родителей, – каким-то непостижимым образом ей удавалось всем внушить, будто учителя купаются в роскоши.

Вечером после того милого разговора обо мне с приятелями она торжественно мне объявила:

– Ну вот, благодаря мне ты вписалась в компанию.


Она, наверное, рассчитывала на благодарность. Но у меня отнялся язык.

Раньше, до пришествия Христы, одним из моих любимейших занятий было чтение: я укладывалась на диван с книжкой и погружалась в нее с головой. Если она была хорошая, я в ней растворялась. Если так себе, все равно приятно было отмечать изъяны и скептически усмехаться в неудачных местах.

Чтение – удовольствие полноценное, а не возмещающее отсутствие других. Возможно, внешне моя жизнь представлялась довольно скудной, если же посмотреть изнутри, то она напоминала квартиру без мебели, но с роскошной библиотекой: кто умеет сполна наслаждаться излишествами и не очень дорожит необходимым, обозревает ее с восхищением и завистью.

Никто не видел меня изнутри и не подозревал, какая я счастливая, – никто, кроме меня, ну и отлично. Незаметность была мне только на руку – никто зато и не мешал читать сколько влезет.

Единственными свидетелями моего запойного чтения были родители и постоянно меня за это пилили. Мама, как биолог, возмущалась тем, что я нисколько не забочусь о своей физической форме, папа обстреливал меня латинскими и греческими цитатами – mens sana in corpore sano и все такое прочее, – рассказывал мне про Спарту и, наверно, воображал, что есть такой гимнасий, куда я могу ходить на тренировки по дискоболу. И вообще его бы больше устроило иметь своим отпрыском какого-нибудь там Алкивиада, а не витающую в облаках книгожору-отшельницу вроде меня.

Возражать я и не пыталась. Как объяснишь, что ты невидимка? Родители считали, что я корчу из себя взрослую и презираю нормальные развлечения своих ровесников, а я и рада была бы развлекаться наравне с другими, но как это сделать, если на меня никто не смотрит? Родители и сами меня давно в упор не видели, раз и навсегда постановив и припечатав, что я тихоня, мямля и т. д. Смотреть по-настоящему – значит смотреть непредвзято. Непредвзятый взгляд увидел бы во мне атомный реактор, туго натянутый лук, который томится без стрелы и цели.

И однако, хотя все, чего мне мучительно хотелось, оставалось недоступным, я не чувствовала никакой ущербности в том, что жила в книгах, просто я дожидалась своего часа, а пока распускала лепестки, впитывая Стендаля и Радиге – не худшее, что есть на этом свете. И на гроши не разменивалась.

С вторжением Христы чтение стало похоже на прерванный половой акт: если она заставала меня с книгой в руках, то сначала устраивала мне выволочку («Опять носом в книжку!»), а потом принималась болтать как заведенная о каких-то нескончаемых и никчемнейших пустяках, повторяя каждый по четыре раза, – под этим градом мне ничего не оставалось делать, как только считать эти повторы и дивиться неизменному четверичному циклу.

– Нет, представляешь, Мари-Роз мне говорит… а я и говорю ей, Мари-Роз… А она, Мари-Роз-то, говорит… А я, значит, ей говорю, Мари-Роз то есть…

Иногда, из чистой вежливости, я заставляла себя изображать интерес, спрашивала, например:

– Кто такая Мари-Роз?

Получалось некстати.

– Да я уж тебе тысячу раз говорила! – возмущалась Христа.

Я ей верила: наверняка она уже упоминала это имя, да не одну, а четыре тысячи раз, я же четыре тысячи раз пропускала его мимо ушей и четыре тысячи раз забывала.

В общем, гораздо лучше было пережидать словоизвержение молча и только изредка мычать и кивать. Я часто думала, что заставляло Христу так себя вести. Она была не так примитивна, чтобы бесконечное переливание из пустого в порожнее могло доставлять ей удовольствие. И пришла к выводу, что причиной всему – патологическая зависть. Ей было нестерпимо видеть, как мне хорошо с книгой, а раз забрать себе это счастье она не могла, то всеми силами старалась его разрушить. Отняв моих родителей и мой дом, она желала отнять и мои радости. Но я была готова поделиться:

– Погоди, я дочитаю и дам тебе.

Нет, ждать она была не в состоянии, вырывала книгу у меня из рук, открывала наобум, в середине или в конце (я не высказывала вслух, как мне противно было на это глядеть), и с недоверчивой гримасой принималась читать с этого места. Я бралась за другую, но только успевала втянуться, как возобновлялась эпопея о Мари-Роз или о Жан-Мишеле. Это было невыносимо!

– Тебе не нравится роман? – спрашивала я.

– Я, кажется, его уже читала.

– Что значит «кажется»? Это же все равно что ты съела, ну… какой-нибудь фрукт, что ли, и сама не знаешь, съела ты его или нет.

– Сама ты фрукт! – отвечала она и покатывалась со смеху, в восторге от собственного остроумия.

Мой удрученный вид она считала признаком своей победы и думала, что здорово меня срезала. На самом деле меня потрясала ее глупость.

Она ухитрялась поймать двух зайцев сразу и демонстрировала маме и папе свою липовую начитанность. Они легко попадались на удочку и захлебывались от восторга:

– Ты учишься, работаешь да еще и находишь время для чтения! Невероятно!

– Не то что Бланш – та, кроме чтения, ровным счетом ничего не делает.

– Сделай доброе дело, Христа, оторви ее от книжек, научи ее жить!

– Раз вы просите, обещаю попробовать.

Она всегда умела повернуть дело так, что мы все у нее оставались в долгу. А уж как она обработала моих родителей, чтобы они настолько поглупели, один бог знает! Я смотрела на них и не могла понять: неужели они не сознают, что ежесекундно отрекаются от меня? За что так унижать собственное чадо? Или у них не осталось ко мне ни капельки любви?

А я ведь была на редкость легким ребенком. За шестнадцать лет никто ни разу на меня не пожаловался, и сама я никогда не упрекала их за то, что они подарили мне жизнь, прелести которой я что-то пока не распробовала.

Мне вдруг вспомнилась притча о блудном сыне: если уж сам Христос хвалил родителей, которые предпочитают неблагодарного ребенка, то что спрашивать с Христы! Может, они оба, и Христос и Христа, лили воду на свою мельницу – они ведь и сами блудные дети. А я – несчастный послушный ребенок, которому не хватило сообразительности обеспечить себе любовь отца и матери хулиганскими выходками, побегами из дома, хамством и руганью.


Интриганка сдержала слово и потащила меня с собой на студенческую вечеринку. Такие чуть не каждый вечер устраивали разные факультеты. Сборище проходило в обшарпанном помещении, то ли нарочно отведенном для этих целей, то ли когда-то служившем для свалки старых шин.

Дело было в ноябре, я дрожала от холода в своих хилых джинсиках. Грохот стоял ужасающий, шлягеры один страшней другого рвали барабанные перепонки. К тому же нечем было дышать. Приходилось выбирать одно из двух: или задыхаться в табачном дыму, или зарабатывать воспаление легких, стоя у открытой двери. Тусклый свет не прибавлял красоты мелькавшим вокруг и без того не слишком привлекательным лицам.

– Полный отстой! – сказала Христа.

– По-моему, тоже. Пошли отсюда?

– Нет.

– Но ты сама сказала, что тут полный отстой.

– Я обещала твоим родителям вытащить тебя из дому.

Я хотела возразить, но не успела. Христа заметила каких-то своих приятелей, а они увидели ее и ринулись навстречу, дико улюлюкая, как у них было принято. Вся кодла повалила пить и танцевать.

Я чувствовала себя как на бойне, но, поскольку ноги совсем застыли, тоже стала пританцовывать. Христа уже забыла о моем существовании. И слава богу!

Многие студенты изрядно набрались. Я тоже была бы не прочь выпить, но не в одиночку же. Оставалось топтаться на месте. Прошло несколько часов бессмысленного самоистязания.

В какой-то момент пытка стала менее мучительной, как будто кнут милостиво заменили мокрой тряпкой, – завели какую-то медленную бодягу. Парни повисли на девушках. Один, на вид вполне нормальный, обнял и повел меня. Я спросила, как его зовут.

– Рено. А тебя?

– Бланш.

Видимо, он счел, что этого вполне достаточно для близкого знакомства, поскольку в следующую минуту приклеился своими губами к моим. Такие манеры показались мне довольно странными, но поскольку до сих пор я ни с кем не целовалась, то решила изучить этот феномен.

Это было забавно. Чужой язык змеился у меня во рту, доставая до нёба, как чудовище озера Лох-Несс. Чужие руки шарили по спине. Меня обследовали как достопримечательность.

Экскурсия затянулась, и я входила во вкус.

Но тут еще чья-то рука впилась мне в плечо и оттащила назад. Это была Христа.

– Уже поздно, нам пора, – сказала она.

Рено мотнул головой на прощанье, я ответила тем же.

Выходя, я заметила, что там и тут на бетонном полу лежали попарно и весьма откровенно оглаживали друг друга парни и девушки. Как знать, если бы не вмешалась Христа, может, это постигло бы и меня.

Во всяком случае, произошло нечто значительное. Меня здорово трясло. Случай классический, романтический и комический: шестнадцатилетняя девушка переживает первый поцелуй. Верх идиотизма!

Я шла молча. Христа, отлично все видевшая, исподтишка наблюдала за мной – представляю, каким смешным казалось ей мое состояние. Я была согласна с ней, но надеялась, что она хотя бы промолчит. Каждый человек имеет право на свою небольшую порцию простого счастья, мне наконец перепала крошечка, но оно так непрочно, что может улетучиться от одного слова.

Ждать пощады от Христы! Она, конечно же, заговорила:

– Эти студенческие вечеринки – настоящие благотворительные акции! Там даже самым безнадежным хоть что-нибудь да достанется! – Она хохотнула.

Оглоушенная, я посмотрела на нее. Она преспокойно встретила мой взгляд, явно наслаждаясь моим унижением. И снова закатилась глумливым смехом.

Тогда-то в голове у меня блеснуло: «Имя ей не Христа, а Антихриста!»


Ночью, когда Антихриста сладко спала на моей бывшей кровати, я пыталась хоть немного разобраться в разноречивых мыслях. В голове все кипело.

«Ей мало отнять все, что у меня было, надо окончательно отравить мне жизнь! – вопил один голос. – Она прекрасно знает мои уязвимые точки и метит прямо туда. Она обожает причинять боль другим и меня выбрала своей жертвой. Я делаю ей только добро, а она мне – только зло. Но это плохо кончится. Ты слышишь меня, Антихриста? Ты – само зло, и я уничтожу тебя, как змия!»

«Бред! Ты просто мнительная дура! – урезонивал другой. – Пошутили над тобой, ну и что? Если б ты побольше понимала в дружбе, то знала бы, что это нормально, и ведь именно Христа, не забудь, привела тебя на вечеринку, сама бы ты ни за что не решилась туда пойти, а теперь небось довольна! Может, она и любит повредничать, зато научит тебя жизни, а это тебе, как ни крути, необходимо!»

И тут же новый всплеск негодования: «Давай-давай, она тебя мучит, а ты ей подыгрываешь! Всему находишь оправдание! Сколько еще раз надо тебя приложить, чтобы ты зашевелилась? А если ты сама себя не уважаешь, то чего же хочешь от нее?»

Конца спору не предвиделось:

«Что ж теперь, требовать от нее извинений? Здорово ты будешь выглядеть! Лучше уж не показывать обиды. Будь выше этого! Не зацикливайся на комплексе жертвы!»

«Ты просто трусишь и прячешь трусость за умными словами!»

«Надо реально смотреть на вещи. Христа вовсе не дьявол. У нее есть хорошие и дурные стороны. Да и как ты от нее отделаешься, раз она прочно окопалась у тебя дома? А главное, у нее есть неоспоримое преимущество: она живет настоящей жизнью, она это умеет, а ты нет. Нельзя сопротивляться жизни, надо идти туда, куда она влечет. А ты отбиваешься, потому тебе и больно. Смирись! Прими жизнь такой, как она есть, и твои страдания кончатся!»

Не в силах прекратить внутреннюю распрю, я постаралась перевести мысли в другое русло и подумала о парне, который меня поцеловал – невероятно! Он что, не заметил, что я с дефектом? Отрадная новость: значит это не всегда бросается в глаза!

Я пыталась вспомнить лицо Рено, но не смогла. Вульгарный, дешевый флирт, ни капли романтики – ну и ладно, я не привередливая.


На другой день Христа объявила маме и папе:

– Вчера на вечеринке Бланш первый раз поцеловалась!

Родители посмотрели на меня недоверчиво. Меня распирала злость.

– Нет, правда, Христа? – переспросила мама.

– Я сама видела!

– А что за молодой человек? – поинтересовался отец.

– Нормальный, – коротко ответила я.

– Первый попавшийся, – уточнила Христа.

– Ну и отлично! – Маму такая рекомендация почему-то привела в восторг.

– Для Бланш, разумеется, – согласился родной отец.

И все трое дружно засмеялись. Какая идиллия!

На секунду мне ясно представилась газетная заметочка в колонке «Происшествия»: «Шестнадцатилетняя девушка зарезала родителей и лучшую подругу. Объяснить свой поступок она отказалась».

– Ну и как, Бланш, тебе понравилось? – спросила мама.

– Это мое дело, – любезно ответила я.

– Тайны девичьего сердца! – прокомментировала Христа.

Новый взрыв хохота.

– Во всяком случае, скажи спасибо Христе. Этим опытом ты обязана ей, – сказал папа.

Я мысленно подредактировала газетное сообщение: «Шестнадцатилетняя девушка зарезала лучшую подругу, приготовила из нее жаркое и подала на обед своим родителям. Несчастные отравились и умерли».


Оставшись наедине с Антихристой, я неожиданно для себя выпалила:

– Я бы попросила тебя не рассказывать моим предкам то, что их не касается.

– Ого, мадемуазель изволит гневаться!

– Представь себе! А если тебя что-то не устраивает, скатертью дорожка!

Она явно удивилась и возражать не стала:

– Ладно, Бланш, не пыли! Заметано, я больше ничего не скажу.

Я сочла, что одержала внушительную победу. Что же мешало мне заговорить с ней в таком духе раньше? Скорее всего, страх сорваться с катушек. Зато теперь я убедилась, что в состоянии одернуть интриганку, не выходя из себя. Что ж, намотаем на ус и при случае повторим этот подвиг.


Вышеописанный героический эпизод воодушевлял меня в течение нескольких дней. И дома, и в университете я гордо игнорировала супостатку. Если же поглядывала на нее исподтишка, то лишь для того, чтобы наконец уяснить, красавица она или уродина.

Вопрос как будто бы несложный, но мне никак не удавалось найти на него однозначный ответ. Обычно, чтобы сказать, красив кто-нибудь или нет, не приходится долго думать – это видно само собой и ломать голову не надо. К тому же не в красоте интерес. Внешность – не самая загадочная сторона человеческой личности.

Но с Христой – случай особый. Фигура у нее была безупречной, это бесспорно, а вот лицо… сразу не скажешь. Поначалу она производила совершенно ослепительное впечатление, даже тени сомнения не возникало, что перед вами самая красивая девушка на свете – так лучились ее глаза, так сияла улыбка, такой свет исходил от всего ее облика, так покоряла она всех и каждого. Никому не приходило в голову, что это пленительное создание может быть некрасивым.

А мне теперь приходило. Я одна знала страшную тайну, которая, хоть сама Христа об этом и не догадывалась, открывалась мне каждый день. Эта тайна – лицо Антихристы, проявлявшееся, когда рядом не было никого, а потому не было нужды никого обольщать и ослеплять, – что же до меня, то я была для нее меньше чем никто. Поэтому, когда мы оставались вдвоем, я замечала, как она меняется до неузнаваемости: теряют блеск и оказываются маленькими и блеклыми глаза, сползает улыбка и поджимаются губы, сходит сияние с лица, и становится видно, что черты его тяжеловаты и грубоваты, шея неизящна, а низкий лоб выдает уровень ума и красоты.

Она вела себя со мной как жена с мужем после многих лет брака, которая не стесняется ходить перед ним с бигуди на голове, в засаленном халате и вечно не в духе, а для других приберегает пышные локоны, кокетливые наряды и милые ужимки. «Но опостылевший муж, – с горечью думала я, – может в утешение вспоминать время, когда волшебное создание старалось покорить его; я же получила парочку мимолетных улыбок, и точка – зачем тратить обаяние на такую рохлю!»

Но стоило войти кому-нибудь еще, как в мгновение ока происходила обратная метаморфоза. Снова загорались глаза, растягивались губы, оживлялось лицо, тупая рожа Антихристы исчезала, и появлялась свежая, воздушная, приветливая, идеальная юная девушка, подвижная и хрупкая, этакий полураскрытый розовый бутон, воплощение мифа, который выдумала цивилизация, чтобы хоть как-то примириться с человеческим уродством.

Соблюдалась некая пропорция: насколько Христа была прекрасна, настолько Антихриста – отвратительна. Я не преувеличиваю, «отвратительно» – слово самое подходящее и для презрительной гримасы, которую она мне корчила, и для смысла, который в нее вкладывала: ты – ничтожество, ты меня не стоишь, будь довольна тем, что я вытираю о тебя ноги и самоутверждаюсь за твой счет.

Наверное, у нее внутри был рубильник, позволявший моментально переключать Христу на Антихристу. Промежуточного положения не существовало. Я даже сомневалась, есть ли хоть что-то общее между вариантами on и off.

В выходные я получала свободу и всю неделю жила ожиданием благословенного часа – вечера пятницы, когда супостатка отбывала в Мальмеди.

Я могла наконец улечься на собственную кровать. Ко мне возвращалось счастье владеть собственной планетой – своей комнатой, где можно наслаждаться полным покоем. Флоберу нужно было уединенное место, чтобы кричать, мне же – место, чтобы мечтать, такое место, где никто и ничто не мешает мне витать в эмпиреях и где есть такая роскошь, как окно, потому что окно – это право на кусочек неба. Это ли не предел желаний?

Я передвинула захваченную Христой кровать так, чтобы, лежа на ней, видеть небо, и часами валялась, повернув голову набок и созерцая свои домашние облака. Нахалка, которая лишила меня моего ложа, никогда не смотрела в окно, то есть она отняла у меня любимое сокровище зря – сама она им не пользовалась.

Несправедливо было бы отрицать, что Христа научила меня еще больше ценить то, что она у меня отбирала, – отрадное одиночество, тишину, возможность читать целый вечер и не слышать трескотню про Жан-Мишелей и Мари-Роз, блаженный отдых от шума и особенно от немецкого рока.

Да, за это я была ей благодарна. Но теперь, когда урок усвоен и я уверена, что никогда его не забуду, не пора ли ей убраться восвояси?

С вечера пятницы до вечера воскресенья я сидела у себя, делая лишь необходимые вылазки в ванную и на кухню. Причем на кухне старалась не задерживаться, а набирала и уносила с собой что-нибудь такое, что можно есть, не вставая с кровати. Видеть предателей-родичей мне не хотелось.

Они сочувствовали мне: «Бедная девочка, она просто жить не может без подружки!»

В действительности только без нее я и могла жить. Стоило же ей появиться – необязательно совсем рядом, пусть даже за сто метров, пусть даже я ее не видела, а только ощущала ее присутствие, – как я каменела и чуть ли не задыхалась. Сколько бы я себя ни уговаривала: «Она в ванной и выйдет не скоро, ты свободна, ее как будто нет!» – парализующее действие Христы было сильнее всякой логики.


– Какое у тебя самое любимое слово? – спросила она меня однажды.

– Стрелия. А твое?

– Справедливость, – ответила она, отчетливо выговаривая каждый слог, будто разглядывая это свое слово со всех сторон. – Видишь, какие показательные результаты: ты выбрала слово просто потому, что оно красиво звучит, а мое – девиз всех, кто вышел из неблагополучной среды.

– Ну да, – хмыкнула я и подумала, что, если бы от безвкусицы можно было умереть, этой пошлячки уже давно не было бы на свете.

Но в одном я была с ней согласна: результаты и впрямь показательные. Ее выбор действительно определялся не любовью к языку, а тщеславием и ханжеством.

Зная Христу, можно было не сомневаться: она понятия не имеет, что такое стрелия, но скорей проглотит язык, чем спросит. Между тем это слово хоть и старинное, как «поприще» или «ристалище», но самое простое: стрелия – это расстояние, которое покрывает стрела. Оно, как никакое другое, дает простор воображению: так и представляются натянутый лук, тугая тетива и, наконец, божественный миг, когда стрела взмывает в небо, целясь в бесконечность; но эта рыцарская доблесть обречена на поражение: как бы ни напрягался лук, дальность полета ограничена, известна заранее, и сила, сообщенная стреле, иссякнет в апогее. Стрелия – это и сам порыв, и весь пролет от рождения до смерти, и мгновенно сгорающая чистая энергия.

Тут же я придумала слово «христия», то есть дальность действия Христы, протяженность пространства, которое она способна отравить. В одной христии укладывалось несколько стрелий. Но была и другая мера, еще больше, – антихристия, это тот заколдованный круг, в котором я жила пять дней в неделю и площадь которого возрастала по экспоненте, так как завоевания Антихристы увеличивались не по дням, а по часам: моя комната, моя кровать, мои родители, моя душа.


В воскресенье вечером возобновлялась кабала: мама с папой радостно приветствовали Христу, «которой нам так не хватало!», и мои владения снова оккупировались.

Когда мы ложились и гасили свет, происходило одно из двух: или Христа тяжко вздыхала и раздраженно говорила: «Я что, обязана тебе все выкладывать? Обойдешься!» – хоть я ее ни о чем не спрашивала; или же – и это куда хуже! – как раз и принималась все выкладывать, опять-таки без всякой моей просьбы.

Во втором случае я должна была выслушивать нескончаемые рассказы о баре в Мальмеди, где она работала, и обо всех ее разговорах с Жан-Мишелем, Гюнтером и прочими клиентами, которые мне были нужны, как головная боль.

Мое внимание включалось только тогда, когда речь заходила о Детлефе – эта тема вызывала у меня тайный интерес. Я сочинила целую легенду об этом парне, которого представляла себе похожим на восемнадцатилетнего Дэвида Боуи. Детлеф в моих мечтах был безумно красив! Идеальный мужчина, только в него я могла бы влюбиться!

Я попросила Христу показать мне его фотографию.

– У меня нет, – ответила она. – Фотки – это фигня.

Мне показалось странным услышать такое суждение от девчонки, которая оклеила все стены моей комнаты постерами с изображениями своих кумиров. Наверно, ей просто не хотелось, чтобы я видела ее Детлефа.

На словесные описания она была не так скупа, но, на мой взгляд, говорила не так, как должно, не проявляла никакого благоговения. Рассказывала, во сколько они встали, что ели, – не заслуживала она такого, как Детлеф!


Теперь Христа часто водила меня на студенческие вечеринки. Все они проходили одинаково, и каждый раз повторялось чудо: я нравилась кому-нибудь из вполне нормальных ребят.

Но до решающей стадии никогда не доходило. Как только дело начинало клониться к этому, появлялась Христа и говорила, что нам пора, а я никогда не возражала. Собственно, в данном случае меня ее деспотизм вполне устраивал: я сама толком не знала, хочется ли мне продолжения. Ни рассудок, ни плоть не говорили по этому поводу ничего вразумительного.

Зато целоваться я была готова сколько угодно. Прекрасное занятие! Можно не разговаривать и в то же время общаться с человеком таким удивительным способом.

Все ребята целовались плохо, но каждый – плохо по-своему. А я не знала, что они не умеют, и когда после поцелуев нос у меня бывал мокрым, как после дождя, а губы пересохшими, потому что их засасывали слишком сильно, то думала, что так и надо. Засосно-слюнявые повадки здешнего народа меня нисколько не шокировали.

Я уже могла, как четки, перебирать в уме имена: Рено – Ален – Марк – Пьер – Тьерри – Дидье – Мигель… Внушительный список молодых людей, которые не замечали, что во мне вагон и маленькая тележка несовместимых с жизнью дефектов. Ни один из них, я уверена, меня не запомнил. Как много они сами значили для меня, им было невдомек. Большое дело – поцеловаться! Но каждый поцелуй был двухминутным доказательством того, что я воспринимаема.

Нельзя сказать, чтобы мои кавалеры были уж очень галантны, трепетны, внимательны или хотя бы просто вежливы. Одному из них – которому? они были неотличимы друг от друга! – я все же задала вопрос, который меня мучил:

– Почему ты целуешься со мной?

Он пожал плечами:

– Да потому что ты не хуже любой другой девчонки.

Многие на моем месте съездили бы за подобный ответ по физиономии. Для меня же он прозвучал как музыка сфер. «Не хуже любой другой» – я о таком и не мечтала!


– С парнями у тебя полная лажа! – сказала мне как-то Христа, когда мы возвращались с очередного сборища.

– Угу, – послушно кивнула я.

Хотя про себя думала совсем наоборот: на фоне моих застарелых комплексов все происходящее казалось мне просто сказкой. У Золушки, покидавшей бал с двенадцатым ударом часов, так не кружилась голова от счастья, как у меня.

Скрыть это счастье было невозможно, Христа его почуяла и сочла своим долгом погасить:

– Ты просто доступная девка! Я ни разу не видела, чтоб ты хоть кому-то из ребят отказала!

– Отказала в чем? Что такого я с ними делаю? – резонно возразила я.

– Вот именно что ничего. И довольна такой ерундой?

Не могла же я признаться, что я и от этого на седьмом небе! Пришлось изворачиваться:

– Наверно, потому, что я не так уж доступна!

– Рассказывай! Ну да тебе и нельзя корчить из себя недотрогу!

– Это почему же?

– Потому что тогда на тебя вообще никто не посмотрит. – Зачем-то ей непременно надо было хлестнуть по больному месту. – А тебе уж пора кое-чему научиться. Шестнадцать лет, и все еще девственница – стыд какой!

Христа была по меньшей мере непоследовательна. Кто, как не она, оттаскивала меня от парня каждый раз, когда что-то могло получиться, и она же не упускала случая попрекнуть меня моей позорной девственностью. Мне было трудно с ней спорить, потому что я сама не понимала, чего хочу. Уступила бы я кому-нибудь, если бы не Христа, или нет? Неизвестно.

Нельзя сказать, что у меня не было желаний: были, да еще какие необъятные! Знать бы только, в чем они заключались! Я пробовала представить себе физическую близость с кем-нибудь из своих случайных приятелей: хочется мне этого? Как разобраться? Я была похожа на слепую, которая пытается распознать цвета. Может, в этой неизведанной области я не испытывала пока ничего, кроме любопытства?

– Ты меня с собой не сравнивай, – говорила я Христе. – У тебя есть Детлеф.

– Кто тебе мешает взять с меня пример и завести серьезного парня, вместо того чтобы обжиматься невесть с кем!

Сильно сказано: «завести серьезного парня»! Почему бы уж тогда не прекрасного принца? И потом, что она имела против «невесть кого»? Лично я – ничего. Я сама была невесть кто.

Видимо, я невольно бормотала себе под нос, потому что Христа спросила:

– Ты меня слышишь, Бланш?

– Слышу, Христа. Спасибо за совет.

Она приняла благодарность как должное. Открыто ответить мучительнице чем-нибудь, кроме абсолютной покорности, я была не в состоянии. Но, к счастью, внутренне я не прогибалась. Колкости Антихристы ничуть не умаляли восторга от поцелуев с кем попало – мои скромные радости защищала неприступная стена.

Хорошо хоть она больше не рассказывала о моих похождениях родителям – это была моя единственная победа.


Иной раз я корила себя за то, что не люблю Христу: ведь благодаря ей я худо-бедно начала существовать в университете. Правда, большинство студентов не удосуживались запомнить мое имя, а называли «Христиной подружкой». Но и это лучше, чем ничего. С появлением такого, пусть и слабого, опознавательного признака ко мне даже иной раз стали обращаться. Правда, всегда с одним вопросом:

– Христу не видала?

Я стала естественным спутником Христы.

И вот у меня родилась идея, так сказать, завести побочную связь. Я стала искать среди сокурсниц такую же неприкаянную особь, как я сама.

Самой подходящей кандидатурой показалась мне одна девушка по имени Сабина. Я узнавала в ней себя: в ней была какая-то такая зажатость, что все ее сторонились, никому неохота было преодолевать барьер неловкости. Она смотрела на всех умоляющим взглядом голодной кошки, ее же никто словно не видел. Я и себя поймала на том, что ни разу не сказала ей ни слова.

Собственно говоря, такие, как Сабина и я, сами виноваты в своих бедах: им бы надо искать себе подобных и притираться друг к другу, но их запросы превосходят их возможности, они тянутся к таким, как Христа, компанейским, блестящим, развязным. А потом удивляются, почему такая дружба оборачивается катастрофой, как будто можно ожидать чего-нибудь хорошего от дружбы тигра с мышкой или акулы с сардинкой.

Исходя из этой логики я и решила найти объект привязанности по своей мерке. Подошла мышка к сардинке и сказала:

– Привет, Сабина. У тебя нет конспектов последних лекций? Я кое-что пропустила.

Рыбешка в панике затрепетала, глаза полезли из орбит. Я подумала, что она меня не расслышала, и повторила вопрос. Она лихорадочно затрясла головой: нет-нет-нет! Но я не отставала:

– Ты же была на лекциях, я тебя видела!

Глаза Сабины налились слезами. Я ее увидела? Потрясение было слишком сильно.

Наверно, я не с того начала и надо подойти с другой стороны:

– Ну и зануда этот Вильмот, правда?

Вильмот был одним из лучших наших преподавателей, и мне он очень нравился, но надо ж было как-то завязать беседу!

Сабина страдальчески закрыла глаза и схватилась за сердце: у нее началась тахикардия! Может, потому с ней никто и не разговаривал – чтобы не доводить человека до обморока?

Но у меня и тут не хватило ума отстать:

– Тебе нехорошо? Ты больна?

Хватая жабрами воздух и собрав все свои силенки, сардинка простонала:

– Что тебе надо? Оставь меня в покое!

Слабенький, дрожащий голосок двенадцатилетней девочки. Но возмущенный взгляд предупреждал меня, что, если я не откажусь от своих агрессивных намерений, рыбешка пустит в ход крайние средства: забьет хвостом, поднимет муть со дна, и гнев ее будет страшен.

Я отошла в полном недоумении. Должно быть, недаром мелкие зверушки не дружат между собой. Я ошиблась, предполагая, что Сабина – мой двойник: умолять-то она умоляла, но не о том, чтоб к ней подошли, а чтоб не трогали. Любые контакты были для нее пыткой.

«С чего такую недотрогу понесло на социологию, – подумала я. – Шла бы лучше в монахини». И тут увидела, что за мной иронически наблюдает Христа. Она засекла мое изменническое поползновение. Не выйдет, без меня не обойдешься, говорили ее глаза.


В декабре началась сессия. Христа провозгласила новый лозунг: «Хватит валять дурака! За работу!» Хотя, по-моему, я и так дурака не валяла.

Христа выпендривалась как могла. Салоном Вердюренов[13] служили лекции по истории философии: она сидела с вдохновенным видом, показывая, как тонко разбирается в Канте, не то что мы. И врала без зазрения совести:

– Философия – моя стихия!

Я долго принимала это за чистую монету. Она ведь знала немецкий, а потому сам бог велел ей ориентироваться в мире Шопенгауэра и Гегеля. Наверное, Ницше читала в подлиннике. Я, правда, никогда сама не видела, но это ничего не значит. Когда Христа произносила какой-нибудь философский термин по-немецки, у меня мурашки бежали по коже: это было так внушительно!

В определенном смысле сессия была счастливым временем: Христа не запускала свою музыку, мы занимались в тишине, поделив пополам мой стол. Поднимая голову от конспектов, я видела ее сосредоточенное лицо и проникалась к ней еще большим уважением. Мое прилежание было не в пример меньше.

Наступил день письменного экзамена по философии, длился он четыре часа. Выйдя из аудитории, Христа воскликнула:

– Красотища!

Остальные экзамены были устные. Христа сдала их намного лучше меня. Неудивительно: она умела гладко говорить, умела подать себя.

На устных преподаватель объявлял оценку сразу, а результатов письменного по философии надо было ждать две недели. Наконец их вывесили, и Христа послала меня на факультет узнать, кто что получил, причем не только мы с ней, а вся группа, то есть двадцать четыре человека. Это было довольно нудно, но отказаться я не посмела.

Всю дорогу я фыркала про себя: «Обязательно ей надо убедиться, что она лучше всех! До чего противно!»

В списке я первым делом нашла себя: Дрот – 18 из 20. Ого! Куда лучше, чем я ожидала. Потом отыскала Христу: Билдунг – 14 из 20. Я так и прыснула, представив, как у нее вытянется физиономия. Переписав, как обещала, все 24 фамилии, я выяснила, что 18 из 20 – самая высокая оценка и что получила ее одна я.

Такого не могло быть! Это, наверное, ошибка. Ну конечно ошибка! Я побежала в канцелярию, и мне сказали, что профессор Виллемс у себя в кабинете. Я пошла туда.

Завидев меня, профессор раздраженно проворчал:

– Вы, наверное, хотите опротестовать оценку?

– Да.

– Как ваша фамилия?

– Дрот.

Виллемс сверился со списком.

– У вас, однако, большие претензии. Вам мало восемнадцати из двадцати?

– Наоборот. Мне кажется, что вы по ошибке поставили мне такую высокую оценку.

– И вы явились ко мне из-за этого? Невероятная глупость!

– Дело в том, что… мне кажется, вы перепутали две оценки: мою и мадемуазель Билдунг.

– Понятно. Вы, надо полагать, помешаны на справедливости. – Профессор вздохнул.

Он придвинул к себе кипу тетрадей и нашел работы студентки Дрот и студентки Билдунг.

– Никакой ошибки нет, – сказал он. – Когда мне пересказывают лекцию слово в слово, я ставлю четырнадцать баллов, а когда излагают собственные мысли – восемнадцать. А теперь ступайте, или я действительно поменяю оценки.

Я выскочила, не чуя под собой ног от счастья.

Но веселье было недолгим. Как сказать про это Христе? В конечном счете решающего значения эта оценка не имела: учитывался средний балл. Но я понимала, что для Христы это не аргумент. Ведь речь шла о философии, «ее стихии»!

Когда я пришла домой, Христа спросила с самым беспечным видом:

– Ну что?

Вместо ответа я протянула ей листок, на который выписала отметки всей группы. Она схватила его, пробежала глазами и изменилась в лице. Не знаю почему, мне вдруг стало неловко. Огорчение Христы внушило мне не радость, а жалость. Я уже открыла рот, чтобы сказать ей что-нибудь утешительное, но не успела.

– Это только доказывает, – произнесла она, – что все эти оценки – сплошная чушь. Все знают, что я по философии первая, а у тебя знания поверхностные.

Это уж было слишком. Какова наглость?!

В тот же миг в голове у меня созрел коварный план, который я немедленно стала приводить в исполнение.

– Скорее всего, это ошибка, – смиренным голосом предположила я. – Виллемс, наверно, перепутал наши оценки.

– Ты думаешь?

– Я слышала, что так бывает…

– Поди спроси у него.

– Нет, лучше ты. Ты же знаешь Виллемса – если я приду и скажу, что он неправильно поставил мне хорошую отметку, он просто разозлится.

Христа что-то промычала. Прямо она не сказала, что пойдет к профессору. Как же! Она выше таких мелочей!

Но я заранее злорадно потирала руки, предвкушая, как примет ее Виллемс.

Через два часа Христа налетела на меня как фурия:

– Ты нарочно меня подставила!

– О чем ты?

– Виллемс сказал, что ты у него уже была!

– А, так ты к нему все-таки ходила? – невинно спросила я.

– Зачем ты мне устроила эту гадость?

– Да какое это имеет значение? Все знают, что ты у нас по философии первая, а у меня знания поверхностные. Все эти оценки – сплошная чушь. Не понимаю, что ты так волнуешься.

– Дура несчастная!

Она вылетела из комнаты и хлопнула дверью.

– Что там у вас стряслось? – услышала я голос отца.

Ему-то что за дело?

– Ничего, – отвечала Христа. – Бланш задирает нос, потому что у нее по философии отметка лучше, чем у меня.

– Какие пустяки! – сказала мама.

Иной раз пожалеешь, что не родилась глухой, слушать такие вещи – радости мало.

Сессия закончилась, и на другой день Христа уехала на Рождество к родным. Ни адреса, ни номера телефона она нам не сказала.

– Только бы она вернулась! – вздыхал папа.

– Вернется. Она половину своих вещей оставила, – заметила я.

– Да она выше этого! – воскликнула мама. – Не то что ты. У нее по всем предметам оценки лучше твоих, но она ими не кичится. А ты расхвасталась своей философией!

Ну и пусть! Я и не подумала объяснять, что между нами произошло. Мне стало окончательно ясно: что бы я ни сказала, родители все равно сочтут, что права святая Христа.

* * *

Антихриста вернется – я знала точно. Не столько ради своих вещичек, сколько ради нас. Она нас еще недограбила. Я не знала, что еще можно сорвать с наших голых скелетов, но она, Антихриста, несомненно знала.

Две недели без мучительницы – райская жизнь! Долгих две недели сладостного покоя.

Ну а родители ныли, как маленькие:

– Кто только придумал эти праздники! Хочешь не хочешь – веселись! Да еще придется идти в гости в тете Урсуле!

Я уговаривала их:

– Да сходим, ничего! Она такая смешная, такие плюхи выдает!

– Можно подумать, тебе сто лет. Молодежь терпеть не может Рождество!

– Ничего подобного! Христа, между прочим, со своими немецкими корнями, обожает Weihnachten![14] И вообще это ее праздник – вспомните, как ее зовут.

– В самом деле! А мы даже не сможем ее поздравить. Она уехала в такой обиде! Знаешь, Бланш, если ты опять получишь отметку лучше, чем она, не вздумай радоваться при ней. Она из неблагополучной среды, у нее комплекс…

Я старалась не слышать эти навязшие в зубах благоглупости.


Тетя Урсула, наша единственная родственница, жила в доме для престарелых. Любимейшими ее занятиями было тиранить персонал и комментировать новости.

– Что у вас у всех такие унылые рожи – прямо покойники! – встретила нас милая старушка.

– Мы скучаем по Христе, – сказала я.

Мне было занятно послушать, что она скажет по этому поводу.

– Что это за Христа?

Отец, едва не прослезившись, описал замечательную девушку, которая теперь живет у нас.

– Она твоя любовница?

– Она ровесница Бланш, ей всего шестнадцать лет, – возмутилась мама, – и она нам как дочь.

– Но за квартиру-то она вам платит?

Отец объяснил тетушке, что это девушка из бедной семьи и мы не берем с нее денег.

– Девчонка не промах! Таких лопухов нашла!

– Ну что вы говорите, тетушка! Девочка приезжает издалека, из восточных кантонов…

– Ах вот что! Так она еще и немка в придачу? И вы не брезгуете?

Бурное негодование. Как можно говорить такие вещи, тетя Урсула! Теперь все по-другому! С тех пор как ты была молодой, много воды утекло! К тому же восточные кантоны – часть Бельгии.

Я слушала и потешалась.

Родители покидали тетушку морально уничтоженные.

– Христе об этом ни слова, ладно?

Да уж конечно. А жаль!


Это было в самый сочельник. Мы, как неверующие, ничего не праздновали. Просто выпили ради удовольствия подогретого вина. Папа вдохнул его аромат и сказал:

– Она, наверное, тоже пьет сейчас вино.

– Наверное, – сказала мама. – Немцы это любят.

Я отметила, что мама даже не уточнила, кто «она».

Оба любовно держали бокалы в ладонях и, закрыв глаза, наслаждались запахом. Я знала, что в корично-гвоздично-лимонно-мускатном букете им мерещится еще один компонент – Христа, а прикрытые веки служат экраном, на котором они видят цветущую девушку в кругу домашних, кто-то играет на пианино, она поет со всеми вместе Weihnachtslieder[15] и смотрит в окно – в ее далекой провинции крупными хлопьями падает снег.

Насколько эти образы совпадали с реальностью, было совершенно не важно. Я диву давалась, как ухитрилась Христа так прочно завладеть душами моих родителей, а заодно и моей.


Хоть я ее и ненавидела, но избавиться от ее власти не могла. Она все время была во мне, я натыкалась на нее ежесекундно. По сравнению с родителями мой случай был еще тяжелее: они хоть любили свою поработительницу.

Если бы и я могла ее полюбить! Тогда мое рабство оправдывалось бы возвышенным чувством. Впрочем, в иные минуты я была недалека от этого: я страстно желала любить Христу, и ведущая к любви спасительная или губительная бездна уже раскрывалась передо мной, но что-то – прозорливость? здравый смысл? – удерживало на самом краю. Или мне не хватало душевной широты? Или мешала зависть?

Я не хотела быть как Христа, но хотела, чтобы меня так же все любили, как ее. Не колеблясь отдала бы я всю оставшуюся жизнь за то, чтобы глаза хоть одного, пусть самого ничтожного человеческого существа загорелись ради меня несказанной силой и прекрасной слабостью, самозабвением, преданностью, радостной покорностью и слепым обожанием.

Итак, рождественская ночь превратилась в ночь Антихристы, хотя ее и не было с нами.


Она снова заявилась к нам накануне Богоявления. Родители обрадовались ей так, что неловко было смотреть.

– А вот и пирог! – возгласила Христа с порога, протягивая пакет из кондитерской.

С нее сняли пальто, умилились ее отдохнувшему виду, расцеловали в обе щеки, пожаловались на то, как долго тянулась двухнедельная разлука, а пирог и золоченые картонные короны торжественно водрузили на стол.

– Отличная идея! – воскликнула мама. – Мы почему-то никогда не вспоминаем про этот веселый обычай[16].

Христа разрезала небольшой пирог на четыре части, и каждый принялся есть, осторожно пережевывая куски.

– У меня боба нет, – сказала Христа, доев свою порцию.

– У меня тоже, – сказал папа.

– Значит, он у Бланш, – уверенно сказала мама, тоже не найдя боба.

Все с нетерпением уставились на меня, ожидая, пока я дожую последний кусок.

– Нет, мне тоже не попался, – сказала я, заранее чувствуя себя виноватой.

– Но этого не может быть! Осталась только ты! – возмутился папа.

– Может, я купила пирог без боба? – предположила Христа.

– Да нет! – сердито сказала мама. – Просто Бланш страшно быстро ест. Я уверена, она проглотила боб и не заметила.

– Если я ем так быстро, то почему же осталась последней?

– Ну, просто у тебя кукольный рот. Как можно быть такой невнимательной! Христа хотела устроить праздник, так мило придумала, а ты все испортила!

– Вот интересно! Если кто-то проглотил боб, то почему обязательно я? Может, это ты сама, или папа, или Христа?

– Христа слишком деликатно ест, чтобы проглотить боб и не заметить! – окончательно разозлилась мама.

– Ну да, а я жру, как свинья, заглатываю оловянных солдатиков и не давлюсь! Но от кого же мне передались такие манеры, как не от родителей? Выходит, вы оба, ты и папа, могли проглотить боб не хуже меня!

– Ладно, Бланш, прекрати эту глупую ссору! – сказала Христа тоном миротворца.

– Как будто я ее начала!

– Христа права, – сказал папа. – Перестань бузить по пустякам, Бланш.

– Все равно наша королева – Христа! – провозгласила мама и надела Христе на голову корону.

– Это почему же? – запротестовала я. – Если все уверены, что боб случайно проглотила я, значит, и корона моя!

– Пожалуйста, раз ты так хочешь, я тебе отдам, – сказала Христа, выразительно закатывая глаза, и с раздраженным вздохом протянула мне корону.

Но мама перехватила ее руку и вернула корону на прежнее место.

– Нет-нет, Христа! Ты слишком добра! Королева – ты!

– Но Бланш права! Это несправедливо! – сказала Христа, как будто хотела вступиться за меня.

– У тебя благородное сердце, – восхищенно глядя на нее, сказал папа. – Но не стоит подыгрывать Бланш, она позорно скандалит.

– Заметь, что начала скандал не я, а мама!

– Да хватит, Бланш! Уймись! – прикрикнула мама. – Сколько тебе лет?

Перед моим мысленным взором вновь предстал газетный лист, заметка в рубрике «Происшествия»: «Шестнадцатилетняя девушка зарезала кухонным ножом своих родителей и лучшую подругу, не поделив с ними королевский пирог».

Христа решила разрядить обстановку и громко шутливо-торжественным тоном произнесла:

– Ну, раз я королева, мне нужен король! Я выбираю Франсуа!

Она возложила корону на голову отца. Он просиял:

– О, спасибо, спасибо, Христа!

– Надо же, какая неожиданность! – проскрипела я. – Было столько претендентов!

– Какая ты злюка! – сказала Христа.

– Не обращай внимания, – посоветовала мама. – Ты же видишь, она лопается от зависти.

– Странно, – заметила я, – когда ты говоришь о Христе в ее присутствии, то называешь ее по имени, а я у тебя просто «она».

– По-моему, у тебя просто с головой не в порядке, – глубокомысленно изрек отец.

– Вы уверены, что у меня, а не у вас? – спросила я.

– Абсолютно, – ответила мама.

Тут юная дева вскочила, подбежала ко мне и с ангельской улыбкой облобызала:

– Мы все тебя любим, Бланш!

Родители встретили трогательную сцену бурными аплодисментами. Я снова пожалела, что от безвкусицы не умирают.

Так или иначе, состоялось формальное примирение, и импровизированный праздник продолжился. К Богоявлению он имел весьма странное отношение. Мама, папа и я изображали трех олухов, явившихся на поклонение самозваной спасительнице. Евангельская история диковинным образом вывернулась наизнанку. Поскольку роль Христа играла Антихриста, то черным царем Бальтазаром, следуя этой логике, оказывалась я, Бланш.

Согласно христианской традиции, черный царь символизирует безграничность милосердия Христа. Это вполне подходило ко мне: Антихриста милостиво принимала поклонение Бланш, этого второсортного создания. Я должна бы рыдать от радости, видя такую снисходительность, а мне хотелось рыдать от смеха.

Зато Гаспар с Мельхиором… надо было видеть, с какой готовностью приносили они к ногам самозванки свои дары: золото пошлого умиления, мирру похвал и ладан восторгов.

В Евангелии от Иоанна сказано, что явление Антихриста будет предвестием конца света.

Что ж, вероятно, Апокалипсис не за горами.


Год начался ужасно и продолжался в том же ключе. Царство Антихристы все разрасталось. Она нигде не встречала препон: и дома, и в университете все и вся охотно признавали ее господство.

Мои же владения неуклонно сокращались. Христа изгнала меня даже из платяного шкафа: все мои вещи были вытеснены в ящик для носков – мой последний оплот.

Но территориальные претензии этого изверга рода человеческого шли еще дальше: раскладушка, убогое ложе, отведенное мне для ночного сна, была вечно завалена ворохом Антихристиных одежек.

Родителей между тем обуяла страсть принимать гостей. Они откапывали адреса знакомых, с которыми не встречались сто лет и которых теперь им загорелось пригласить на ужин. Гостей заманивали под любым предлогом, лишь бы иметь возможность продемонстрировать Христу.

Трижды в неделю наша квартира, еще недавно ласкавшая душу благословенной тишиной, наполнялась шумными толпами посторонних людей, перед которыми мои кровные отец с матерью на все лады расхваливали Антихристу.

Она же, скромно улыбаясь, разыгрывала роль молодой хозяйки: спрашивала каждого, что он будет пить, разносила закуски. Гости не сводили глаз с волшебного создания.

Иной раз кто-нибудь из замороченной компании случайно замечал меня и рассеянно спрашивал, кто еще такая эта вторая девица.

– Да это же Бланш! – досадливо отвечали мои родители.

Гости понятия не имели, кто такая Бланш, и не слишком об этом задумывались. Возможно, шестнадцать лет тому назад они и получили карточку, извещавшую их о моем рождении, но тут же выкинули в мусорную корзинку.

Рекламируя Христу, родители делали рекламу самим себе, ставя себе в заслугу, что у них поселилась такая юная, прекрасная, обаятельная, неотразимая девушка. Они как бы говорили: «Раз она согласилась жить с нами, значит мы того достойны!» Наш дом превратился в салон, еще бы – в нем теперь было кого показать.

Меня это мало трогало. Я отлично знала, что не отношусь к числу детей, которые составляют гордость своих родителей. И мне было бы плевать на такое положение вещей, если бы потом, у нас в комнате, Антихриста не бахвалилась передо мной с наглостью, переходящей все границы. Трудно было поверить, что такая ловкая особа может быть настолько бестактной.

«Ты заметила? Друзья твоих родителей от меня без ума», – говорила она.

Или:

«Гости думают, что хозяйская дочка я, а на тебя и не смотрят».

Я глотала все эти гадости молча.

Однако терпению моему пришел конец, когда однажды Христа выдала следующее:

– Твои родители весь вечер не закрывают рта! А мне и словечка не дают вставить. Они меня используют, чтобы привлечь к себе внимание!

Я онемела и лишь минуту спустя нашлась что сказать:

– Возмутительно! Ну ты скажи им, чтоб они помолчали.

– Не придуривайся, Бланш! Сама знаешь, я не могу этого сделать из вежливости. Но будь твои предки поделикатнее, они бы сами поняли, тебе не кажется?

Я не ответила.

Как у нее язык повернулся сказать мне такую гнусность? И как она не побоялась, что я расскажу маме или папе? Впрочем, они бы мне не поверили, и Христе это было известно.


Итак, Христа презирала своих благодетелей. Я могла бы догадаться об этом и раньше, но ничего не замечала, пока не услышала этих слов. Это открытие прорвало плотину, и моя ненависть выплеснулась наружу.

До сих пор я старалась подавить ее и даже испытывала некоторые угрызения совести. «Все, кроме меня, дружно обожали Христу, так, может, – думала я, – причина этой неприязни во мне самой? Меня гложет зависть, или я плохо разбираюсь в человеческих отношениях, а будь у меня побольше опыта в общении с людьми, меня бы, вероятно, не коробили ее манеры. Просто надо быть терпимее».

Но теперь сомнений не оставалось: Антихриста – редкостная дрянь!

Несмотря ни на что, я любила родителей. Они хорошие люди, и привязанность к Христе только доказывала это. Пусть она не стоила их любви, пусть этому чувству сопутствовало множество человеческих слабостей, но все же это была настоящая любовь. А кто любит, тот спасен.

Христа же спасения не заслуживала. Любила ли она вообще хоть кого-нибудь? Обо мне не стоило и говорить. Долгое время я думала, что она любит моих родителей, но выяснилось, что это вранье. Оставался Детлеф, но, судя по тому, с какой легкостью она обходилась без него, великой страсти она к нему не питала. Толпа университетских приятелей, которых она называла друзьями? Скорее всего, и они были нужны ей, лишь чтобы обеспечивать культ собственной личности.

Было только одно существо, которое она совершенно точно любила: это она сама. И выражала свою любовь весьма откровенно. Уму непостижимо, как она себя расхваливала, причем заводила эту тему некстати, без всякого повода. Например, однажды, когда никто и не думал беседовать о ботанике, она меня спросила:

– Тебе нравятся гортензии?

Я замешкалась от неожиданности, но, подумав и представив себе эти довольно приятные цветы, похожие на красующиеся посреди сада купальные шапочки, ответила:

– Да.

– Я так и знала! – возликовала Христа. – Грубые натуры всегда любят гортензии. А я вот их терпеть не могу! Мне нравится все изящное, утонченное, потому что я сама очень утонченная. У меня буквально аллергия на все неизящное. Из цветов я переношу только орхидеи и каменные розы… Да что я! Ты же наверняка никогда не слыхала о каменных розах!

– Почему же, слыхала…

– Да? Странно. Этот цветок не дается художникам, он – как я. Если бы какой-нибудь художник захотел меня нарисовать, он бы тоже пришел в отчаяние – так трудно передать мою утонченность. Это мой любимый цветок.

Как же может быть иначе, драгоценная Христа, ты же у себя самая любименькая!

Такого нарочно не придумаешь. Чтоб кто-нибудь буквально сам себя забрасывал цветами! Кстати говоря, если она и похожа на какой-нибудь цветок, так это на нарцисс, символ самолюбования.

Каждый раз, когда Христа произносила эти монологи – по сути, к ним сводился каждый разговор, – я еле сдерживалась, чтобы не расхохотаться. Она же была абсолютно серьезна – ни тени шутки, ни намека на иронию. Какие шутки, когда речь идет о самом сокровенном, о предмете благоговейной страсти, нежной любви – о мадемуазель Христе Билдунг.

В начале знакомства все это казалось мне смешным, и не больше. Я еще верила, что наша барышня хоть кого-то на свете любит. А если человек способен любить других, то в нарциссизме нет особого греха. Но теперь я увидела, что область любви для Антихристы ограничена зеркалом, ее любовь подобна стреле, которую стрелок пускает в самого себя. Стрелия, дальность полета, – меньше некуда. Как можно жить на таком пятачке?

Но это уж Христина забота. У меня была другая – открыть глаза родителям. Затронута их честь: раз у Христы хватает совести говорить о них такие гадости при мне, то как она распоясывается, когда меня рядом нет? Допустить, чтобы мама и папа расточали внимание и ласку девчонке, которая их ни в грош не ставит, я не могла.

В феврале нас на неделю распустили, и Христа поехала домой «попользоваться снежком» – выражение вполне в ее духе, даже из снега ей нужно было извлечь пользу.

Случай был подходящий, я решила действовать.

* * *

Как только Христа уехала, я сказала родителям, что иду на весь следующий день заниматься к друзьям и вернусь только к вечеру, а сама с утра пораньше отправилась на вокзал и купила билет до Мальмеди.

Христиного адреса у меня не было. Но я собиралась отыскать бар, в котором она работала вместе с Детлефом. Уж наверное, в городке с десятком тысяч жителей баров не слишком много. Я захватила с собой одноразовый фотоаппарат.

Чем ближе подъезжал поезд к восточным кантонам, тем больше меня лихорадило. Это путешествие было для меня грандиозным, почти метафизическим событием. Впервые в жизни я по собственному почину отправлялась так далеко, в незнакомое место. Зачарованно разглядывая билет, я вдруг заметила, что последние буквы в слове «Мальмеди» отпечатались бледнее, первые же складывались в зловещее «Маль». Пусть доморощенные психоаналитики думают что хотят, но я не могла не увидеть в этом «Маль» корень латинского слова «малум» – зло. Я ехала в город зла.

Никакого удовольствия то, что я задумала, мне не доставляло. Но сделать это было необходимо. Положение стало просто нестерпимым, пора было навести хоть какие-то справки об Антихристе.

Мальмеди не Брюссель – тут лежал снег. С пьянящей легкостью в душе я пошла от вокзала по городу куда глаза глядят.

Из метафизической моя экспедиция становилась эксцентрической. Я заходила во все питейные заведения, которые попадались мне на пути, подходила к стойке и важно осведомлялась:

– Детлеф не здесь работает?

И каждый раз на меня удивленно таращились и отвечали, что даже имени такого никогда не слыхали.

Сначала меня это даже обнадеживало. Если имя такое редкое, тем больше шансов безошибочно найти его обладателя. Но, протаскавшись по забегаловкам часа два, я приуныла: может, никакого Детлефа и вовсе нету? Может, Христа его выдумала?

Я вспомнила, как мама пыталась узнать телефон Билдунгов по справочной, – ей ответили, что в этом районе таких абонентов не значится. Мы тогда решили, что у них просто нет телефона, по бедности.

А что, если Христа и фамилию свою тоже выдумала?

Нет, этого не могло быть! При поступлении в университет надо ведь предъявлять удостоверение личности, аттестат. Ее фамилия Билдунг, это точно. Если, конечно, она не подделала документы.

Постепенно снег на улочках типично немецкого городка превращался в черную грязь. Я уже не понимала, зачем меня сюда понесло. Мне было холодно, я чувствовала себя отброшенной за сотни световых лет от дома.

Одна улица, другая… Я совалась во все бары, кафе и т. п. Их оказалось куда больше, чем я думала. Наверно, у людей, живущих в местечке с таким зловещим названием, часто возникает потребность как-то развеяться.

Вот еще одна забегаловка. На двери табличка: «Открывается в 17 часов». Слишком долго ждать, это меня не устраивало. Уж больно захудалый вид, вряд ли это то, что я ищу. Все же для очистки совести я решила зайти.

Нажала на звонок. Тишина. Но я не отпускала кнопку и наконец вызвонила какого-то упитанного белобрысого парнишку, похожего на гладенького подсвинка.

– Простите, я ищу Детлефа.

– Это я.

Я еле устояла на ногах.

– Вы – Детлеф? Вы уверены?

– Вполне!

– А Христа здесь?

– Нет, она у себя.

Значит, правда он. Просто смех! Мне стоило большого труда сохранить серьезный вид.

– Вы не могли бы дать мне ее адрес? Я ее подруга, хочу к ней зайти.

Ничего не подозревая, юный свин принес клочок бумажки. Пока он записывал на нем адрес, я достала аппарат и несколько раз щелкнула эту легендарную личность. Да, этакого Дэвида Боуи из восточных кантонов стоило поискать! Он так же похож на знаменитого певца с разноцветными глазами, как я на Спящую красавицу.

– Вы меня фотографируете? – удивился он.

– Хочу сделать сюрприз Христе.

Добродушно улыбаясь, он протянул мне листок. Довольно приятный тип. Я шла и думала, что он-то Христу, конечно, любит. А вот она его… если она так про него наврала, значит она его стыдится, значит не любит. Будь у него внешность получше, Антихриста использовала бы его, чтобы поднять свой престиж. Но поскольку он вот такой, толстый и неказистый, она сочла за лучшее не демонстрировать его, а вместо этого наплела с три короба. Жалкая игра.


Оказывается, Христа жила в самом Мальмеди. Полное метафизическое соответствие: она и должна была жить в таком буквально зловещем месте.

Ну а очередное вранье, будто она живет в деревне, что ж, одно к одному: видно, старалась запутать следы.

Интересно, что она скрывала? Какой смысл выдумывать такую ерунду? Чем ближе я подходила к ее кварталу, тем сильнее сгорала от любопытства. А когда нашла дом, не поверила своим глазам. Если бы на почтовом ящике не стояло имя Билдунг, я бы решила, что ошиблась. Передо мной был роскошный особняк XIX века, настоящее родовое гнездо какого-нибудь буржуазного семейства из романов Бернаноса.

Теперь ясно, почему в справочнике не указан телефон владельцев этой махины: они наверняка занесены в красный список. Такие люди не любят, чтобы их беспокоила разная мелкая сошка.

Я позвонила. Дверь открыла какая-то женщина в фартуке.

– Вы мать Христы? – спросила я.

– Нет, я приходящая прислуга, – ответила она, несколько опешив.

– А доктор Билдунг дома? – наобум продолжала я.

– Он не доктор, а директор заводов Билдунга. А вы кто?

– Я подруга Христы.

– Так вы хотите видеть мадемуазель Христу?

– Нет-нет! Я готовлю ей сюрприз.

Если бы я выглядела повзрослее, она бы, наверное, вызвала полицию.

Дождавшись, когда дверь закроется, я украдкой сделала несколько снимков фасада.

Потом зашла в один из тех баров, которые успела обойти, и сказала, что мне надо позвонить. Около телефона взяла справочник и в желтых страницах нашла: «Заводы Билдунга: фосфаты, химикаты, удобрения». Одним словом, процветающий отравитель окружающей среды. Я переписала все эти сведения, включая перечень и местонахождение заводов.

Почему маме сказали в справочной, что в этом районе нет никого по имени Билдунг? Может, заводы Билдунга здесь так знамениты, что само слово перестало восприниматься как фамилия живого человека и превратилось в марку фирмы, как Мишлен в Клермон-Ферране?

Больше мне было нечего делать в этом городе зла, и я села в брюссельский поезд. День прошел не зря. За окном вагона валил снег.


Через два дня снимки были готовы.

Мне было как-то стыдно выкладывать родителям всю правду. Противно быть ищейкой, и я никогда не стала бы уличать Христу во лжи – не всякий обман достоин порицания, – если бы это не было единственным средством помешать ей подмять под себя нас всех.

Я позвала маму с папой в свою – бывшую! – комнату, все им рассказала и показала фотографии внушительного дома Билдунгов.

– Ты что, частный сыщик? – презрительно сказал папа.

Я заранее знала, что окажусь виноватой.

– Я бы и не подумала копаться в Христиных делах, но она распускает о вас гнусные сплетни.

Мама была потрясена.

– Это просто ее однофамилица, – сказала она. – Тоже Христа Билдунг, но другая.

– У которой есть дружок Детлеф, но другой? – ответила я. – Какое совпадение!

– Возможно, у нее есть свои причины, чтобы скрывать правду, – предположил папа.

– Какие же? – спросила я, почти восхищаясь про себя его стремлению оправдать Христу.

– Надо спросить у нее.

– Чтобы она опять наврала?

– Больше она не будет лгать.

– Врала-врала и вдруг перестанет, с чего бы это?

– Мы ее поставим перед фактом.

– И это, по-вашему, на нее так подействует? А по-моему, наоборот, она еще чего-нибудь наврет.

– Может, у нее своеобразный комплекс, – рассуждал папа. – У богатых людей это тоже бывает. Мы не выбираем свое происхождение. Наверное, она его стесняется. И вообще, это не такая страшная ложь.

– Тогда как же Детлеф? – возразила я. – Концы с концами не сходятся. Вот уж кто был бы при таком раскладе в самый раз: простой парень, симпатяга, уж он-то точно не из буржуазной среды. Если у нее такой комплекс, как ты говоришь, зачем ей надо было что-то про него придумывать? Сочинять этакого прекрасного, благородного и загадочного рыцаря? Нет, прибедняться из чистой скромности – на Христу это не похоже.

Я показала им фотографию Детлефа. Папа разглядывал ее с кривой усмешкой. А мама, взглянув на физиономию Детлефа, с отвращением вскрикнула и громко возмутилась:

– Зачем же она нас обманывала?

Так, одну союзницу Христа потеряла. Но, значит, в маминых глазах выбрать себе в дружки парня с поросячьим рылом – гораздо хуже со стороны Христы, чем петь песни о своем пролетарском происхождении, чтобы нас разжалобить!

– Ну, россказни про Детлефа – просто смешные детские фокусы. А что касается остального, Христа, может быть, не так уж и солгала. Вполне вероятно, что она сама зарабатывает на учебу, чтобы ни в чем не зависеть от своего отца-фабриканта. Доказательство тому – что ее избранник не из буржуазного круга.

– Но живет-то она у родителей, – сказала я.

– Ей всего шестнадцать лет. Может, она привязана к матери, к братьям и сестрам.

– А что, если не гадать и не выдумывать романтические истории, а взять и позвонить ее отцу?

По папиному молчанию мама поняла, что ему эта идея не по душе.

– Если ты не позвонишь, я позвоню сама! – сказала она.

Когда месье Билдунг подошел к телефону на другом конце провода, папа включил громкую связь.

– Вы тот самый месье Дрот, отец Бланш, – проговорил ледяной голос. – Понятно.

Что ему понятно? Во всяком случае, он знает о нашем существовании. Учитывая пристрастие его дочери врать всем и обо всем, я этому удивилась.

– Простите, что тревожу вас на работе, – бормотал, умирая от неловкости, папа.

Они обменялись парой вежливых фраз, а затем фабрикант Билдунг резко сказал:

– Послушайте, месье Дрот, я, конечно, рад, что моя дочь устроилась у вас, в семейной обстановке. В наше время это гораздо спокойнее, чем знать, что она живет одна и предоставлена самой себе. Но я все же считаю, что вы несколько злоупотребляете сложившейся ситуацией. Вы заломили дикую плату! Любой другой отказался бы снимать за такие деньги раскладушку в комнате прислуги. Да и я согласился только потому, что дочь очень просила. Вы же знаете, она обожает Бланш. Я понимаю: вы учитель, а я крупный предприниматель. Но все имеет предел, и, пользуясь случаем, заявляю вам, что прибавку, которую вы запросили после Рождества, я платить не собираюсь! Всего хорошего.

Он бросил трубку.

Отец побелел. Мама расхохоталась. А я не знала, ужасаться или смеяться.

– Представляете, сколько она огребла денег благодаря нам? – спросила я.

– Может, они ей очень нужны для какой-то неизвестной нам цели? – робко сказал папа.

– Ты и сейчас ее защищаешь? – возмутилась я.

– После унижения, которое ты вытерпел по ее милости? – прибавила мама.

– Мы не владеем всей информацией, – упрямо сказал папа. – А вдруг Христа переводит эти деньги какому-нибудь благотворительному обществу?

– А то, что она тебя выставляет этаким Тенардье, тебе все равно?

– И все же не надо торопиться осуждать девочку. Да, мы теперь знаем, что у нее был выбор. Она могла жить где захочет. И предпочла жить у нас, в нашем скромном доме. Значит, зачем-то мы ей нужны? Может, это крик о помощи.

Ну, в этом я сильно сомневалась. Однако сам вопрос вполне резонный: почему Христа выбрала наш семейный мирок? Вряд ли главной причиной были легкие деньги.


Родители повели себя очень достойно. Над ними жестоко посмеялись, их это, конечно, оскорбило, но не озлобило. Меньше всего их волновал вопрос денег – об этом даже не заговаривали. Маму почему-то особенно задела внешность Детлефа. А папа был столь великодушен, что он попытался понять, что двигало Христой.

И лишь одно умеряло мое восхищение родителями: я понимала, что, будь на месте Христы я, мне бы снисходительности не видать. Такой у них был принцип: для себя, то есть для них самих и для меня, – только одни обязанности, а для других – одни права и даже оправдания. Если Христа поступила дурно, они будут искать объяснение, неизвестную причину, смягчающие обстоятельства. А случись провиниться мне, я получу порядочную взбучку. Обидно!


Оставалось ждать возвращения блудного дитяти.

Мы больше не говорили о Христе. Ее имя стало табу. По молчаливому соглашению ничего не обсуждалось, пока ее нет и она не может за себя заступиться.

Знала ли Христа, что произошло? У меня не было такой уверенности. Детлеф и прислуга, скорее всего, не проболтаются, чтобы не испортить мой сюрприз. А месье Билдунг не станет пересказывать неприятный разговор, чтобы не расстраивать дочь.

Отец прав: в этой истории было много темных мест. И важнее всего было выяснить, какую роль обманщица отводила нам.

Мне еще страшно хотелось разгадать тайну Детлефа: почему особа с такими запросами и претензиями, как Христа, выбрала именно его? В ее распоряжении была уйма завидных поклонников, а она предпочла этого толстячка. Правда, по-своему он был симпатяга, но, насколько я знала Христу, она это качество ни в грош не ставила. Я терялась в догадках.


Блудная дочь прибыла в воскресенье вечером. Я с первого взгляда поняла, что она ничего не знает. И когда она, по своему обыкновению, бросилась с нами обниматься, меня обожгло стыдом.

Тучного тельца родители не закололи. Но стол был накрыт, и все сели ужинать.

– Христа, мы звонили твоему отцу. Зачем ты нас обманывала? – в лоб спросил папа.

Христа напряглась и не произнесла ни слова.

– Зачем рассказывала нам сказки? – мягко, но настойчиво повторил он.

– Вы хотите денег? – презрительно бросила Христа.

– Мы хотим узнать правду.

– По-моему, вы ее уже знаете. Чего же вам еще?

– Мы хотим знать, почему ты нам лгала, – терпеливо сказал папа.

– Из-за денег, – вызывающе ответила она.

– Неправда, деньги ты легко могла получить и без этого. Так почему же?

Кажется, Христа решила корчить из себя маркизу д’О[17], но у нее это выходило довольно жалко. С видом оскорбленного величия она сказала:

– Я вам верила! А вы, вы за мной шпионили – какая низость!

– Не передергивай!

– Кого любишь, тому доверяешь до конца!

– Вот именно. Поэтому мы и хотим знать, почему ты лгала.

– Ничего вы не понимаете! – взвилась Христа. – Доверять до конца – значит совсем наоборот, не требовать объяснений.

– Очень хорошо, что ты читала Клейста. Но мы не такие возвышенные натуры, как ты, поэтому нуждаемся в информации.

Никогда не думала, что мой отец может быть таким хладнокровным.

– Это несправедливо! Вас трое, а я одна! – воскликнула бедная мученица.

– Я такое каждый день терплю, с тех пор как ты тут поселилась! – не утерпела я.

– И ты туда же! – трагически сказала Христа, как Цезарь Бруту в мартовские иды. – Ты, которая мне всем обязана! А я-то считала тебя подругой.

Удивительнее всего был ее искренний тон. Казалось, она совершенно убеждена в своей правоте. Опровергнуть весь этот абсурд было нетрудно, но я решила предоставить ей увязнуть еще глубже и не раскрывала рта, сначала потому, что мое молчание ее раззадоривало, а потом потому, что наслаждаться тем, как она тонет, было приятнее в тишине.

– Если ты не можешь объяснить, почему лжешь, – спокойно сказал папа, – может быть, у тебя мифомания? Это довольно распространенная болезнь, когда человек патологически врет. Вранье ради вранья…

– Ерунда! – заорала Христа.

Меня поразило, как неуклюже она обороняется. Не видит, что ли, легкого пути? Уперлась и огрызается – глупее не придумаешь. Отец так привязался к ней, что принял бы любую, даже самую неправдоподобную версию. А она зачем-то безжалостно сжигала свои корабли.

Мама с самого начала разговора не произнесла ни слова. Я достаточно знала ее, чтобы понять, что с ней происходит: глядя на Христу, она видела теперь толстомордого Детлефа. Поэтому брезгливо молчала.

Наконец, в последнем приступе ярости, Христа выкрикнула нам в лицо:

– Эх вы, идиоты несчастные, вы меня недостойны! Я ухожу! Кто меня любит, пусть идет за мной!

И ринулась в мою комнату. Но за ней никто не пошел.


Через полчаса она вышла со своими пожитками. Мы все это время просидели неподвижно.

– Вы еще пожалеете! – отчеканила она и вышла, громко хлопнув дверью.


Приговор главы семьи остался прежним: воздерживаться от оценок.

– Христа ничего не объяснила, – сказал он. – Не зная всего, нельзя ее осуждать. Раз мы не понимаем, что заставило ее так себя вести, не будем дурно о ней говорить.

С тех пор о Христе никто у нас в семье не упоминал.


Мы с ней продолжали видеться в университете, но я ее гордо игнорировала.

Однажды, убедившись, что нас никто не видит, она подошла ко мне и сказала:

– Детлеф и прислуга мне все рассказали. Это ты все разнюхала.

Я холодно посмотрела на нее и не ответила.

– Ты меня обокрала! – продолжала она. – Влезла в мою личную жизнь! Это насилие, понимаешь?

Опять это ее «понимаешь?».

И это она говорит о насилии, та самая Христа, которая силком заставила меня раздеться и издевалась, разглядывая меня голой?

Я молчала и только улыбалась.

– Так что ж ты всем до сих пор не раструбила? – не унималась Христа. – Представляю, как тебе будет приятно обливать меня грязью перед моими родными и друзьями!

– Я – не ты, Христа, у меня таких привычек нет.

Казалось бы, такой ответ должен был ее успокоить – она, конечно, жутко боялась, что я расскажу всю правду ее отцу или всей ее компании. Но ничего подобного: теперь, когда она была уверена, что я до такого не опущусь, сознание моего превосходства приводило ее в ярость.

– Ох-ох, принцесса крови! – сказала она с кривой усмешкой. – А кто устроил за мной подлую слежку? Как же надо было хотеть мне нагадить, чтобы докатиться до такого?!

– Зачем мне нужно гадить тебе, когда ты сама себе умеешь нагадить лучше всех, – равнодушно сказала я.

– Вы там у себя небось только и делаете, что косточки мне перемываете. Ладно, хоть есть чем заняться!

– Представь себе, мы о тебе вообще никогда не говорим.

С этими словами я повернулась и пошла, упиваясь своей победой.


Прошло несколько дней, и папа получил письмо от Билдунга, в котором говорилось:


Вы позволили себе бесстыдно шантажировать мою дочь. Христа правильно сделала, что покинула ваш дом. Радуйтесь, что я не пожаловался в полицию.

– Она из кожи вон лезет, чтобы добиться от нас хоть какой-то реакции, – сказал папа, прочитав нам вслух это послание. – Что ж, я так никогда и не узнаю, в чем состоял мой шантаж.

– Ты не хочешь позвонить ее отцу и рассказать всю правду? – Мама пылала негодованием.

– Нет. Именно на это Христа напрашивается.

– Но зачем? Ей же хуже будет.

– Вот именно, она и хочет, чтоб ей было плохо. А я не хочу.

– А что она такой поклеп на тебя возводит, тебя не волнует?

– Нисколько. Я-то знаю, что мне не в чем себя упрекнуть.

Мне стало казаться, что ребята из компании Христы смотрят на меня как-то особенно злобно. Сначала я списывала это на свою паранойю.

Но однажды утром ко мне подошел ее лучший приятель и плюнул в лицо. Тогда я поняла, что мания преследования тут ни при чем. Первым моим побуждением было удержать его и спросить, чем я заслужила плевок.

Но тут я поймала на себе насмешливый взгляд Христы – она ждала моей реакции. Раз так, я сделала безучастный вид и притворилась, будто не вижу ее.


Инсинуации не прекращались. Маме пришло письмо от мадам Билдунг:


Моя дочь Христа сказала мне, что вы заставили ее раздеться догола. Очень жаль, что такой безнравственной особе доверено воспитание детей!


Я же удостоилась ругательного послания от Детлефа. Он сулил мне, что я умру старой девой, потому что на такую страхолюдину, как я, никто не польстится. Это особенно пикантно звучало в устах такого аполлона, как он.

Мы научились даже извлекать некоторое удовольствие из собственной невозмутимости под градом этих мерзостей. Без комментариев, с легкой усмешкой передавали мы друг другу очередную корреспонденцию из восточных кантонов.

Да, о Христе перестали говорить, но перестать думать о ней я не могла. Я считала, что изучила ее намного лучше, чем отец, и потому имею право вынести суждение. Вот к каким выводам я пришла: я знаю то, чего никто не знает, она зовется Антихристой. И она выбрала своей мишенью нас, поскольку в этом испорченном мире мы менее других заражены злом. Она явилась, чтобы подчинить и нас своей власти, но это ей не удалось. Как ей смириться с поражением! Она готова погубить себя, лишь бы и мы погибли с нею вместе. Вот почему ни в коем случае нельзя поддаваться на провокации.


Бездействие требует гораздо больше сил, чем бурная деятельность. Не знаю, что Христа наговорила всем на курсе, но, судя по тому, с какой брезгливостью от меня отворачивались, видимо, приписала мне какие-то умопомрачительные грехи.

Все были возмущены до предела, даже Сабина однажды высказалась:

– Подумать только, ты ведь и меня хотела подцепить! Какая гадость!

Сардинка отплыла, подрагивая плавниками, а я глядела ей вслед и думала, какой смысл могла она вложить в глагол «подцепить».

Ловкость Христы в том и заключалась, чтобы держать жертвы в неведении. Ни я, ни мои родители не имели ни малейшего понятия о том, в чем же нас обвиняют, и строили самые худшие предположения.

Те, кто казнил нас презрением в университете или где-нибудь еще, не подозревали, что мы не только ни в чем не повинны, но и не знаем, что нам инкриминируется, они невольно участвовали в циничном фарсе. Смысл его состоял в том, чтобы заставить нас по-настоящему стыдиться преступлений, которых мы не совершали и о тяжести которых могли лишь гадать. Что это: воровство? изнасилование? убийство? некрофилия? И все затем, чтобы вынудить нас потребовать объяснений.

Мы держались стойко. Это было нелегко, особенно мне – ведь я нигде, кроме университета, не бывала. Надо же быть такой невезучей: единственный раз за шестнадцать лет жизни у меня появилась подруга, и это обернулось такими страшными испытаниями. А конец несчастьям, как говорило мне предчувствие, еще не настал.


Как низко может опуститься Христа? Этот вопрос не давал мне спать по ночам.

Я разделяла убеждение отца, что делать ничего не надо. Вернее, спасением могла бы стать какая-то чрезвычайная мера, но только не на уровне разговоров. Заговорить – значило подать сигнал к атаке. Пока я молчала, меня было не схватить, как кусок мыла: клевета с меня соскальзывала.

Однако Антихристу наше бездействие не разоружало. Упорство ее не знало границ. Надо было срочно придумать некое экстраординарное средство. Но мне ничего не приходило в голову.

Если бы я хоть до конца понимала свою соперницу! Я же только смутно догадывалась о ее намерениях. И все еще не знала главного: зачем ей понадобилось врать. Ведь ей с ее обаянием ничего не стоило завоевать нас без всяких россказней. А она громоздила одну ложь на другую.

Может быть, она была до такой степени не уверена в себе? Думала, что не может понравиться такой, как она есть на самом деле, и сочиняла для себя другой образ, ложный от начала до конца? Ее можно было бы даже пожалеть, если бы не постоянная злонамеренность. В конце концов, я не страдаю фанатичной страстью к истине, и все мифоманские Христины бредни могли бы показаться мне забавными, будь они невинными. Ну, например, разве это не трогательно, когда она расписывала Детлефа киногероем? Врала бы себе на здоровье, но ведь ее целью было унизить, раздавить меня. Ей непременно нужно было во всем мериться силами и одерживать верх, в том-то все и дело.

Мне же отношения, построенные на господстве и подчинении, всегда были глубоко противны. Может, потому у меня и не было друзей и подруг. Слишком уж я насмотрелась в лицее, да и везде вокруг на то, как под благородным именем дружбы скрываются порабощение, систематическое унижение, дворцовые перевороты, пресмыкательство и даже травля.

Мне дружба представлялась чистой и высокой, такой, как союз Ореста и Пилата, Ахилла и Патрокла, Монтеня и Ла Боэси – «потому что это был он, потому что это был я»[18], – на меньшее я была не согласна. Не нужно мне дружбы, в которой есть хоть намек на соперничество, подлость, зависть, хоть самое маленькое пятнышко.

С чего я вообразила, что такое чувство – «потому что это она, потому что это я» – могло связать нас с Христой? Что во мне предрасполагало к тому, чтобы она завладела моей душой как покоренной страной? Мне было стыдно за то, как легко она меня заморочила.

Но к стыду примешивался оттенок гордости. Да, меня обманули, но только потому, что на какое-то, пусть краткое, время я полюбила. Мое дело любовь, а не ненависть, говорит Антигона у Софокла. Лучше не скажешь.

Клеветническая кампания Христы разворачивалась вовсю, от меня все отвернулись. Меня иной раз разбирал смех при мысли о том, в каких жутких красках она, должно быть, описала чудовищные нравы семьи – нет, секты! – Дрот.

Нежданно-негаданно я превратилась в важную персону. Стоило мне появиться, как на меня устремлялись все взоры – на меня, неприметную песчинку с соцфака.

– А ну исчезни, ты, извращенка! – крикнул мне как-то раз один парень с нашего курса.

Но «извращенка» не исчезала. Бедным студентам приходилось терпеть ее мерзостное соседство. Изредка во мне просыпалось чувство юмора, я по-людоедски вращала глазами, что всегда производило должный эффект. Но чаще такая обстановка меня страшно угнетала.

Зато – поистине нет худа без добра! – я снова стала хозяйкой в своей комнате и могла наслаждаться чтением. Столько, сколько тогда, я, кажется, в жизни своей не читала, буквально проглатывала книги одну за другой. Отчасти чтобы наверстать упущенное, отчасти чтобы пережить трудное время. Напрасно думают, что чтение – это бегство от жизни, наоборот, это встреча с квинтэссенцией реальности, и, как ни странно, концентрат оказывается не так страшен, как жиденький раствор будней.

Я каждый день хлебала горькую микстуру, и тяжелее всего в этих испытаниях было то, что не получалось схватиться со злом врукопашную. Драгоценную поддержку я нашла в Бернаносе, которого как раз тогда для себя открыла: ничего случайного в том, что мы читаем, нет, это еще одно расхожее заблуждение.

В «Обмане» мне попалась такая фраза: «Посредственность – это равнодушие к добру и злу». Вот оно что!


В то утро я опаздывала и влетела в аудиторию запыхавшись. Но преподаватель еще не пришел, вместо него за кафедрой стояла Христа и о чем-то разглагольствовала.

Я поднялась на самый верх, села на свое обычное место. И тут заметила, что в зале повисла тишина – Христа замолкла, как только я вошла.

Все студенты смотрели на меня, и я поняла, каков был предмет ее обличений. Остаться равнодушной к такому беззастенчивому натиску я не могла.

Все произошло само собой. Я не раздумывая встала и спустилась обратно вниз. Уверенно, заранее смеясь про себя тому, что должно было произойти, я подошла к Христе.

Она довольно улыбалась и ждала, что я наконец сделаю то, чего она так долго добивалась: начну обороняться, кричать на нее, может, даже ударю. И это будет ее триумфом.

Я же обхватила ладонями ее лицо и прижалась губами к ее губам. Жалкие уроки Рено, Алена, Марка, Пьера, Тьерри, Дидье, Мигеля и прочих пошли впрок, на помощь им пришло внезапное озарение инстинкта, и я блистательно исполнила самый нелепый, самый никчемный, самый бестолковый и самый прекрасный трюк из всех, какие только изобрело человечество, – смачный кинематографический поцелуй.

Ни малейшего сопротивления не последовало. Правда, я застигла врага врасплох, а внезапность – залог успеха.

Изложив свои аргументы самым наглядным образом, я оттолкнула Христу. Полная победа. Я повернулась лицом к сборищу разинувших рты дегенератов и звонким голосом спросила:

– Еще желающие есть?

Стрелия этого жеста превзошла все ожидания. Мне ничего не стоило бы метнуть разом сотню дротиков и сразить наповал всю орду. Но, по безграничному своему милосердию, я лишь обвела неприятельские ряды разящим, как меч, победным взглядом, рубанула походя по самым гнусным рожам и покинула зал, оставив поверженного врага грызть землю.

Это было перед самой Пасхой.

Христа уехала на каникулы к своим. А я с удовольствием представляла ее себе в Мальмеди пригвожденной к кресту – фантазия на пасхальные мотивы. Гнусных писем ни я, ни родители больше не получали.

Через две недели снова начались занятия. Но Христа в университет не вернулась. И никто меня о ней не спросил. Как будто и не было никогда никакой Христы.

Мне все еще было шестнадцать лет, я все еще не стала женщиной, но отношение ко мне радикально переменилось. Во мне уважали бесспорного чемпиона по лобзаниям.


Настало лето. Июньскую сессию я завалила: голова была занята другим. Родители уехали отдыхать, а меня предупредили, что, если экзамены не будут пересданы в сентябре, ничего хорошего меня не ждет.

Я сидела дома. Раньше мне еще никогда не приходилось так долго жить одной, и я вошла во вкус; если бы не осточертевшая зубрежка, то я бы сказала, что лучше таких каникул не придумаешь.

* * *

Странное это было лето. В Брюсселе стояла неправдоподобная, тропическая жара, я наглухо закрывала все ставни и сидела в тишине и темноте. Как спаржа в теплице.

Очень скоро я приучилась видеть в полумраке и никогда не зажигала лампу – мне хватало тусклого света, процеженного сквозь жалюзи.

О смене дня и ночи можно было судить только по тому, как прибывало или убывало это скудное освещение. На улицу я не выходила, потому что зачем-то дала сама себе зарок продержаться все два месяца затворничества на домашнем запасе продовольствия. И без свежих продуктов становилась еще худосочнее.

Все, что я учила, было мне совершенно неинтересно. Я собиралась сдать экзамены, только чтобы доказать, что могу, а потом уйти из университета и попробовать себя в чем-то другом. Я примерялась к самым разным профессиям: гробовщика, лозоходца, торговца старинным оружием, цветочницы, художника по надгробиям, учителя стрельбы из лука, печника, мастерицы по ремонту зонтиков, штатной утешительницы, камеристки, продавца индульгенций.

Телефон молчал. Да и кто бы мог мне позвонить, кроме родителей? А они любовались живописными речными берегами, фотографировали шотландцев в килтах, смотрели на сорок веков с вершин пирамид, наслаждались папуасскими кушаньями из мяса последних каннибалов – в общем, развлекались по полной программе.


Тринадцатого августа мне исполнилось семнадцать лет. Телефон не звонил и в тот день. Ничего удивительного: летние дни рождения никогда не отмечаются.

Я и сама осталась равнодушной к этой незначительной дате и с утра, вместо того чтобы работать, впала в прострацию, то есть вроде бы листала учебник политэкономии, а на самом деле мои мысли засасывало в какую-то черную дыру.

Так прошло полдня, и вдруг я почувствовала острое желание увидеть человеческое тело. В пределах моей досягаемости было только одно.

Я встала, лунатическим шагом дошла до шкафа и открыла дверцу, с внутренней стороны которой было большое зеркало. В нем отразилось что-то длинное, спаржеобразное, одетое в широкую белую рубашку.

Тела как такового видно не было, я сняла рубашку и посмотрела еще раз.

Чуда не случилось. Обнаженная в зеркале не внушала никакой любви. Что ж, мне не привыкать, я никогда себя и не любила. И потом, неизвестно, может, когда-нибудь все еще изменится. Впереди много времени.

Вдруг у меня на глазах в зеркале стали происходить ужасающие вещи.

Прошлое овладело настоящим.

Я увидела, как мои руки сначала раскинулись в стороны, точно на распятии, потом согнулись, ладони тесно прижались одна к другой, будто кто-то насильно сложил их в молитвенном жесте.

Потом сцепились пальцы, напряглись, как натянутый лук, плечи, выпятилась от усилия грудь. Мое тело больше мне не принадлежало, посрамленное, оно выполняло гимнастические упражнения, которые велела делать Антихриста.

Так свершилась воля ее, а не моя. Аминь.

Сноски

1

Последнее, но немаловажное (англ.).

2

Батист (Baptiste) – креститель (фр.).

3

По желанию, сколько угодно (лат.).

4

Мобильные номера во Франции начинаются с 06.

5

01 – телефонный код Парижа.

6

«Пир Бабетты» – новелла Карен Бликсен.

7

Безумец (фр.).

8

3 Цар. 17: 14, 16.

9

Энтони Гормли (р. 1950) – один из известнейших современных британских скульпторов-монументалистов.

10

В восточных кантонах Бельгии, принадлежавших до 1919 г. Пруссии, преобладает немецкоязычное население. – Здесь и далее прим. перев.

11

Бланш по-французски – «белая».

12

«Такая жуть» (нем.).

13

Салон Вердюренов изображен в романе М. Пруста «По направлению к Свану».

14

Рождество (нем.).

15

Рождественские песни (нем.).

16

В Европе праздник Богоявления посвящен поклонению волхвов, в этот день принято запекать в пирог боб. Тот, кому этот боб попадется, провозглашается королем вечера, и ему на голову надевают корону.

17

Маркиза д’О – героиня одноименной новеллы Г. фон Клейста.

18

Цитата из «Опытов» Мишеля Монтеня (кн. 1, гл. 28 «О дружбе»). Приведенные слова – ответ на вопрос, почему он любил своего друга Этьена де Ла Боэси.


Купить книгу "Кодекс принца. Антихриста (сборник)" Нотомб Амели

home | my bookshelf | | Кодекс принца. Антихриста (сборник) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 3
Средний рейтинг 3.0 из 5



Оцените эту книгу