Book: Леди в саване



Леди в саване

Брэм Стокер

«Леди в саване»


Леди в саване

Леди в саване

Леди в саване

ВОЗВРАЩЕНИЕ ВАМПИРА, ИЛИ ТАЙНА ГРОБНИЦЫ В СИНЕГОРИИ

Брэм Стокер (1847–1912) был плодовитым автором, но в канон литературы ужасов вошли только четыре его романа («Дракула», 1897; «Драгоценность Семи Звезд», 1903; «Леди в саване», 1909; «Логово белого червя», 1911) и опубликованный (по инициативе вдовы) после смерти писателя сборник рассказов «Гость Дракулы» (1914). Первый из романов Стокера со временем стал парадигматическим вампирическим текстом. Во втором он нашел другой источник ужасного: противостояние современного человека и египетской мумии. В третьем романист снова обратился к проверенной теме — вампиризму. Притом Стокер явно желал избежать самоповторов: в «Дракуле» вампир — кошмарный враг, в «Леди в саване» — союзник; в «Дракуле» западный мир ответил на вампирическую угрозу белой магией, в «Леди в саване» — наукой (неординарно понятой). Наконец, второй вампирический роман построен на особом игровом эффекте, обусловленном, во-первых, синтезом различных жанровых традиций (социальный, готический, научно-фантастический, эзотерический и т. п. романы) и, во-вторых, апелляцией к читателю, знакомому с образом жизни зловещих кровососов по первому роману. В этом отношении правомерно говорить, что «Леди в саване» — продолжение «Дракулы» («Дракула»-II). Дракула обрел вечный покой…

Пролог

…но Вампир вернулся.

Роман «Леди в саване» открывается захватывающим прологом. Команда и пассажиры итальянского парохода — недалеко от «места, известного как „Иванова Пика“», на побережье Синегории — стали очевидцами фантастического феномена: они наблюдали «крохотную женскую фигуру в белом, несомую неведомым течением в маленькой лодке, на носу которой мерцал слабый свет, напоминающий блуждающий — кладбищенский — огонек!». Некий мистер Питер Колфилд (эксперт в оккультизме) свидетельствовал: «…я понял, что лодка была такой странной формы, что могла быть только затонувшим судном и что женщина, которая стояла на нем, одета в саван».

Эпизод подан как вырезка из «Журнала оккультизма» (за январь 1907 г.), а весь роман построен при помощи «полифонического» монтажа якобы документальных свидетельств, аккуратно датированных и принадлежащих разным персонажам: «Стокер искусно сочетает письма героев (эпистолярная форма — черта национальной литературной традиции, заложенной английским классическим романом XVIII в.), их дневники и записки, которыми они обмениваются, с вырезками из газет и деловой корреспонденцией».[1] Этот композиционный прием был (как полагают исследователи) заимствован автором из классического романа тайн «Женщина в белом» (1860) Уилки Коллинза и апробирован Стокером еще в «Дракуле».

Вообще, оба вампирических романа Стокера функционируют в напряженном текстуальном диалоге с Коллинзом.

Сюжет романа «Женщина в белом» начинается почти мистической встречей протагониста — пафосного юноши Уолтера Хартрайта — с таинственной незнакомкой: «Я дошел до перекрестка. Отсюда четыре дороги вели в разные стороны: в Хемпстед (так!), откуда я шел, в Финчли, на запад и в Лондон. Я машинально свернул на последнюю. Я тихо брел по пустынной, озаренной луной дороге <…>. Вдруг вся кровь моя оледенела от легкого прикосновения чьей-то руки к моему плечу. <…> Передо мной, как если бы она выросла из-под земли или спустилась с неба, стояла одинокая фигура женщины, с головы до ног одетая в белое. На ее лице, обращенном ко мне, застыл немой вопрос — рукой она указывала на темную тучу, нависшую над Лондоном. Я был так потрясен ее внезапным появлением глухой ночной порой в этом безлюдном месте, что не мог произнести ни слова».[2] Однако выясняется, что хотя девушка по имени Анна Катерик исполнена тайн и производит впечатление безумной, но она никак не относится ни к вампирам, ни к привидениям. В следующий раз Уолтер Хартрайт пересекся с ней снова при мистических обстоятельствах: в небольшом городке испуганные дети заговорили о призрачной фигуре в белом, которая разгуливает по кладбищу. И снова привидение оказалось лишь несчастной гонимой жертвой, человеком из плоти и крови.

В романе «Дракула» именно на кладбище в Хемпстеде находилась могила вампирессы Люси Вестенра. Оттуда она ночами выходила на кровавую охоту, о чем сообщала (согласно Стокеру) «Вестминстерская газета»: «В окрестностях Хемпстеда происходят события, уже знакомые нам по аналогичным историям, опубликованным в газетах под заголовками „Ужасы Кенсингтона“, „Женщина-убийца“, „Женщина в черном“. В последние два-три дня отмечены несколько случаев, когда дети надолго пропадали из дому и возвращались с прогулок очень поздно. Во всех этих случаях пострадавшие слишком малы, чтобы связно рассказать о приключившемся с ними, но все они говорили, что их „фея заманила“».[3] И у Коллинза, и в «Дракуле» с призраком (мнимым — в первом случае, реальным — во втором) встречаются дети.[4] У Коллинза призрак — женщина в белом платье, в «Дракуле» — «женщина в белом саване».[5]

С учетом подобного интертекстуального фона «проницательный читатель» пролога к роману «Леди в саване» обязан задуматься над тем, какой «класс» существ — живые, привидения, не-умершие и т. д. — представляет очередная «женщина в белом». По тонкому замечанию исследователя, «это роман об уровнях интерпретации, где ничто не есть то, чем кажется, и где читатель, как и персонажи, постоянно рискует неправильно истолковать ситуацию, в которую автор помещает нас».[6]

Автор, скорее, намекает на сверхъестественный уровень интерпретации, что, впрочем, отнюдь не тождественно неправдоподобности и не отрицает солидной научности. Ведь источник сведений о «леди» — специальная оккультная литература («Журнал по оккультизму»), эпидемически распространившаяся в Европе (прежде всего в англоговорящем мире) в последней трети XIX в. Симптоматичны воспоминания об этом времени Г. Майринка: «Чтобы расширить свои знания, почерпнутые в основном из весьма пестрой и, как я уже тогда догадывался, малокомпетентной англоязычной литературы, я завязал множество самых различных связей, прежде всего меня интересовали люди, которые, по слухам, располагали достаточно серьезными сведениями об этой древнейшей традиции, — к примеру, с известной в своих кругах Анной Безант, президентом Теософического общества в Адъяре».[7]

Действительно, научно-техническая и социальная революции, кризис позитивизма и буржуазного общества, потрясающие успехи этнографии и т. д. — в их резонирующем прессинге — создавали впечатление глобальной смены мировоззренческой парадигмы. В частности, сформировался общественный интерес к спиритизму, к, так сказать, «психическим феноменам», которые традиционно квалифицировались как суеверие и которые мистически настроенные интеллектуалы теперь стремились объяснить, соединяя методы классической науки и оккультного знания.

Е. П. Блаватская декларировала в «Разоблаченной Изиде» (1877): «Хаос древних; <…> огонь Гермеса; огонь св. Эльма древних германцев; <…> огненные языки Св. Троицы; неопалимая купина Моисея; огненный столп в „Исходе“ и „горящий светильник“ Авраама; <…> звездный свет розенкрейцеров; Акаша индусских адептов; астральный свет Элифаса Леви; <…> атмосферный магнетизм некоторых натуралистов; гальванизм и, наконец, электричество, — все это лишь различные наименования для многих различных проявлений или воздействий той же самой таинственной, всепроникающей Причины…»[8] При таком подходе изобретения Эдисона и Белла (телеграф, телефон) функционировали как доказательства «древних исторических повествований, касающихся некоторых секретов во владении египетского жречества, которое могло мгновенно сообщаться между собой в течение празднования мистерий из одного храма в другой, несмотря на то, что один храм находился в Фивах, а другой — в другом конце страны».[9]

В ряду «психических феноменов» рассматривался и вампиризм: «Славянские национальности, греки, валахи и сербы скорее усомнятся в существовании своих врагов турок, нежели в факте, что существуют вампиры. Бруколак или вурдулак, как последних называют, слишком знакомый гость у славянского очага. Даровитые писатели, люди большой проницательности и честности, трактовали этот предмет и верили в него. Откуда же тогда взялось такое суеверие? <…> Первый путь — путь объяснения феномена физическими, хотя и оккультными причинами <…>. И спиритуалисты не имеют права сомневаться в правдоподобности этого объяснения. Второй путь — это план, принятый наукою и скептиками. Они категорически все отрицают».[10]

Развивая методологию «спиритуалистов», Стокер сочувственно изображал в романе обновленную картину мира: от строгого исследования «психических феноменов» — до чудес современной техники (в том числе военной).

Введение в вампирологию

Роман «Леди в саване» разделен на книги. В книге первой, которая имитирует социальный английский роман XVIII–XIX вв., действие развертывается в Великобритании. Здесь завязывается сюжет и наконец является протагонист. Это юный джентльмен Руперт Сент-Леджер. Он (подобно Уолтеру Хартрайту) рос в лишениях, побывал в экзотических странах, рискованных переделках, но в результате сохранил и воспитал в себе рыцарственную доблесть (в отличие от благополучного кузена и прочих родственников-обывателей). Более того, он не чужд оккультного знания, «мира мысли, спиритуального вторжения, психических феноменов». После смерти несметно богатого дядюшки именно Руперт, а не его малосимпатичная родня получает большое (очень-очень) наследство. Однако получение наследства сопряжено с выполнением трудного задания (что разительно напоминает структуру волшебной сказки в понимании В. Я. Проппа): Руперт должен отправиться в Синегорию и прожить там полтора года в замке огромного поместья Виссарион, принадлежащего завещателю. Это непременное условие. Отважный Руперт охотно соглашается и едет на Балканы.

Таким образом, Стокер воспроизвел пространственную схему первого романа. В «Дракуле» персонажи перемещаются из Великобритании в Трансильванию (и Болгарию), во втором романе из Великобритании — в некую загадочную балканскую страну. В обоих случаях пространство подчинено принципу контраста: «цивилизованная Европа» (Англия) / «дикая Европа» Трансильвании и Балкан (ср. у Блаватской список народов, верящих в вампиров: «славянские национальности, греки, валахи и сербы»). Занимательно, что персонажи «Дракулы» борются с трансильванским вампиром, носившим в земной жизни славянский титул «воеводы», а загадочная «леди в саване» — дочь воеводы Виссариона. Различие же двух романов заключается в том, что в первом романе «дикая Европа» вторглась в Англию, а во втором, напротив, английский джентльмен — в рамках «квазиколониального предприятия»[11], тайно поддержанного официальным Лондоном, — оказался на Балканах, образцовой земле вампиров.

И роковое свидание состоялось, что обстоятельно излагается в следующих (II–IV) книгах романа, где социальный роман трансформируется в роман ужасов. Стокер позаботился о знаках жанра. В записи от 19 августа 1907 г. некое чудо техники, предназначенное для Синегории, погружено в Уитби и снято с корабля в Отранто. С «транспортной» точки зрения Уитби — английский порт, Отранто — итальянский. Однако с точки зрения «памяти жанра» Уитби — пункт прибытия в Англию Дракулы[12], Отранто — очевидная аллюзия на первый готический роман, «Замок Отранто» Горацио Уолпола (как известно, выданный автором за перевод с итальянского), а путь груза — своего рода историко-литературный конспект.

Руперт Сент-Леджер поселился в балканском замке. Он выписал из Шотландии любимую тетушку Джанет Макелпи, наделенную даром «духовного зрения» («second sight»; ср. замечание Блаватской о «так называемом „духовном зрении“ (second sight, даре, как всем известно, чрезвычайно обыкновенном в Шотландии)»[13]), читающую оккультные книги и соименную шотландскому духу воды.[14] Но естественный ход событий неожиданно нарушился. В холодную апрельскую ночь — при луне — перед окнами джентльмена предстала девушка, облаченная в белый саван, озябшая, слабая, и герой практически перенес ее через порог. Поведение гостьи было странным: она с трудом согрелась и забылась, но, услышав крик петуха, стремительно удалилась со словами: «Оставьте меня! Я должна уйти! Я должна уйти!» Отважный Руперт не ужаснулся, но, будучи готов к контакту с «психическими феноменами», в понятном волнении анализировал «факты этой ночи — или то, что казалось фактами» в его воспоминаниях: «Я не мог остановиться ни на одном из предположений: кто сжимал мою руку — живая женщина или мертвое тело, одушевленное неким странным способом на время или для каких-то целей».

Пафос научного исследования никак не должен считаться специфичным для стокеровского подхода. Сама по себе поэтика «романа о вампирах» предполагает экскурсы в область вампирологии, видимо, в качестве противовеса заведомой «простонародности» суеверных преданий о кровососах. Например, в начале знаменитой повести о женщине-вампире «Кармилла» (1871–1872) Шеридан Ле Фаню сообщает, что «доктор оккультных наук Геселлиус» (явный предшественник Арминия Ван Хелсинга из «Дракулы») — сквозной персонаж нескольких историй писателя — снабдил ее «пространными примечаниями». «Кармилла» завершается чуть ли не рефератом диссертации: компетентный истребитель вампиров жизнь «посвятил кропотливому изучению огромной литературы о вампиризме. Наперечет знал он все большие и малые трактаты — такие, как „Magia Posthuma“, „Phlegon de Mirabilibus“, „Augustinus de cura pro mortuis“, „Philosophicae et Christianae Cogitationes de Vampires“ Иоганна Христофора Харенберга и тысячи других <…>. Он свел воедино несчетные судебные отчеты, и образовалось нечто вроде описания этого загадочного феномена с его обязательными и необязательными признаками».[15] Аналогично Ван Хелсинг в романе «Дракула» основывается на «традиции и поверьях». Напротив, во втором романе Стокера (открывающегося, как упоминалось, оккультной экспертизой) герой — с новым интеллектуальным багажом — обратился к идее множественности тел и другим методам, выработанным теософией и пр.

Блаватская писала: «В природе существует неизвестный феномен, и поэтому в нашем веке безверия физиология и психология отрицают его. Этим феноменом является состояние полусмерти. Фактически тело мертво. Когда это происходит с людьми, у которых материя не главенствует над духом, то, оставшись в одиночестве, их астральная душа постепенными усилиями освобождается и, когда последнее связующее звено разорвано, отделяется навсегда от своего земного тела. Равносильная совершенно противоположная магнетическая полярность силою оттолкнет эфирного человека от разлагающейся органической массы. <…> Этих духов в их эфемерных телах часто видят выходящими с кладбища; про них известно, что они льнули к своим живым соседям и сосали их кровь».[16] Равным образом Руперт Сент-Леджер привержен теории множественности тел (и даже использует термин «доппельгенгер» в его теософском понимании — «астральное тело»[17]): «В результате размышлений я невольно увидел поразительное подобие случая с моей гостьей и обстоятельств, соединяемых в традиционных и суеверных представлениях с такими существами, которые скорее не перешли в мир мертвых, чем остались в мире живых, — они все еще ходят по земле, хотя им место среди мертвецов. К таким существам относится, например, вампир, или вервольф. К этому же разряду существ можно отнести и доппельгенгера, который одной из своих двойственных сущностей обычно пребывает в реальном мире. Это также обитатели астрального мира. В каждом случае необходима материальная оболочка, которая создается единожды или же многократно».

Чем больше Руперт размышлял — тем неутешительней были выводы: «…я пришел к выводу, что жуткая разновидность этих существ, наиболее соответствовавшая моему случаю и походившая на мою фантастическую гостью, являлась разновидностью вампиров». В пределах оккультного знания вампирология вполне претендовала на последовательность, и отважный джентльмен четко аргументировал гипотезу, беспристрастно суммировав наблюдения: «Свидетельства, подтверждающие соответствие моего случая теории о вампирах, вкратце были таковы:

она появилась ночью, а это время, когда, согласно преданию, вампиры могут свободно передвигаться;

на ней был саван как следствие того, что она недавно вышла из могилы или гробницы; нет никаких неясностей в отношении одеяния, когда оно не имеет астральной или подобной природы;

ей потребовалась помощь, чтобы попасть в мою комнату, а это строго соответствует „этикету вампиров“, как выразился один скептически настроенный критик оккультизма;



она чудовищно торопилась покинуть мою комнату после того, как прокричал петух;

она была противоестественно холодной; ее сон был почти аномально глубоким, и, однако, она расслышала во сне петушиный крик.

Все это показывало, что она подчинялась тем же законам — пусть и не столь безоговорочно, — которые управляют людьми».

Чем неутешительней были выводы — тем больше Руперт тосковал о гостье. Он искал ее и, к дальнейшему расстройству, обнаружил: в крипте старой православной церкви, в забытьи, в гробу. Опять подводя итоги, эксперт по вампирологии нашел лишь дополнительные аргументы в пользу печальной теории: гроб; проникновение — сквозь двери и запоры — в любое помещение замка; специфические, бесшумные («хотя грациозные») движения в лунном свете.

Однако добросовестный джентльмен одновременно коллекционировал аргументы против собственной теории. Этих аргументов было немного, и тем не менее.

1) «Ее дыхание было сладким — сладким, как дыхание теленка» и было невозможно «поверить даже на миг, что такое сладкое дыхание может исходить из уст мертвеца».

2) Она была способна взывать к Богу.

3) Волшебный помощник тетушка Макелпи — несмотря на «духовное зрение» — не чувствовала никакой духовной опасности, грозящей любимому племяннику.

Данные вампирологии в романе «Леди в саване» — аргументы pro et contra, которые взвешивал Руперт — соблазнительно сравнить с версиями трех текстов, заведомо знакомых автору («Вампир» (1819) Дж. Полидори, анонимный роман-фельетон «Варни Вампир, или Кровавый пир» (1847), «Кармилла»), а также с «Дракулой».

Леди в саване

Леди в саване

Леди в саване

Леди в саване

Леди в саване

Как видно, Стокер явно стремился не столько представить полный компендиум, сколько формализовать правила, намеченные в литературе ужасов, причем преимущественно в собственном первом романе. Еще в «Дракуле» он начал процесс превращения романтической схемы — демонический злодей не уступает способностями (и/или обаянием) протагонисту — в игру, где носители и добра, и зла действуют по четким правилам, к которым автор приобщает читателя. Во втором вампирическом романе — с его очевидной установкой на «зазубривание», на классификацию правил первого[18] — игра приобрела уже доминирующий характер. Впрочем, Стокер, повторяя законы вампирологии, повторяя правила игры (на то они и правила!), одновременно избегал самоповторов и во втором романе привел героя — после всех pro и contra — к результату, совершенно отличному от «Дракулы».

О воздушном флоте и балканском кризисе

Доблестный джентльмен полюбил вампирессу.

С одной стороны, Руперт Сент-Леджер подбирал доводы, апеллировал к науке, разуму. С другой, он сделал выбор, подчинившись чувству: «…голос разума умолкает под давлением страсти. Она может быть мертвецом или неумершей — вампиром, одной ногой стоящим в аду, а другой — на земле. Но я люблю ее; и что бы ни случилось, здесь или там, она — моя. С моей возлюбленной мы пройдем наш путь вместе, каков бы ни был итог и куда бы ни вел наш путь». Этот выбор неожиданно переключает жанровый ключ: роман ужасов становится политической утопией с элементами «фантастического сценария будущего»[19] и научной фантастики.

В четырех книгах (VI–IX) англичанин вместе с вампирессой и ее родственниками (аристократией Синегории) возглавляет национально-освободительную борьбу против турок, становится счастливым отцом, коронуется монархом благодарной страны, перед лицом австро-венгерской опасности («Австрия — у наших ворот») и при осторожном невмешательстве России (но с помощью Англии и в присутствии английского короля) инициирует Балку — конфедерацию Балканских стран. Последнее событие (которое завершает роман) датировано 1 июля 1909 г., т. е. близким политическим будущим.

Военная мощь Синегории и Балки базируется на могущественном воздушном флоте, о котором радеет Руперт, англичанин и балканский монарх. Это — вполне в духе Г. Уэллса. Е. И. Замятин в статье об Уэллсе (1922 г.) напористо акцентировал значение темы авиации для творчества английского фантаста и вообще современной литературы: «А Уэллс в романе „Спящий пробуждается“ уже слышал высоко в небе жужжание аэропланов, пассажирских и боевых, уже видел бои аэропланных эскадрилий, рассеянные повсюду аэропланные пристани. Это было в 1899 году. А в 1908 году, когда еще никому не приходило в голову всерьез говорить об европейской войне, — он в безоблачном как будто небе уже разглядел небывалые, чудовищные грозовые тучи. В этом году он написал свою „Войну в воздухе“. <…> Аэроплан — в этом слове, как в фокусе, для меня вся современность, и в этом же слове — весь Уэллс, современнейший из современных писателей».[20]

Стокер придумал Синегорию, поместив ее на Адриатическом побережье Балканского полуострова — по пути «из Триеста в Дураццо». Никакой балканской войны в 1890-х гг. не происходило (кроме быстрой войны Греции и Турции 1897 г., которая, впрочем, велась в Фессалии — на другом конце балканского региона), никакого поражения при Россоро балканские народы не терпели (возможно, «Россоро» — аллюзия на Косово <поле>, роковую для славянства битву 1389 г.). Однако политические события, которые развертываются в фантастическом романе Стокера, имеют реальную историческую основу. Это борьба народов Балканского полуострова за освобождение от Османской империи: ее окончательная фаза пришлась на 1878–1913 гг., причем в игру постоянно вмешивались великие державы, в том числе Россия и Великобритания.

В 1878 г. — после катастрофической для Турции войны с Россией — был заключен Берлинский трактат (значимо упомянутый в романе), который на несколько десятилетий определил ситуацию на Балканах. По этому договору турецкий султан сохранял в Европе Албанию и Македонию. Независимость (по-разному оформленная) была закреплена за Грецией, Сербией, Черногорией, Румынией, Болгарией. Хорватия и Словения входили в Австро-Венгерскую империю, она же оккупировала территорию Боснии и Герцеговины, которая официально еще принадлежала Стамбулу. Берлинский трактат был во многом направлен против России, собственно разгромившей Турцию в войне 1877–1878 гг., а его дипломатическим инициатором выступила Великобритания, озабоченная равновесием сил в мировой политике и опасавшаяся роста российского влияния.

Исходя из прагматических соображений, Россия уступила давлению европейских держав и подписала Берлинский трактат, но общественное мнение было возмущено, а старейшина славянофильства И. С. Аксаков оказался — за публичную критику официальной дипломатии — во владимирской ссылке. В качестве непримиримых врагов России отныне воспринимались Австро-Венгрия, корыстно заинтересованная в вытеснении России с Балкан, и Англия, которая «бескорыстно» руководствовалась общими стратегическими соображениями, а потому вызывала большую неприязнь.

Например, для Ф. М. Достоевского Англия (и ее консервативный премьер-министр, еврей Дизраели-Биконсфилд) — одна из структурообразующих тем «Дневника писателя»: «Другое дело Англия: это нечто посерьезнее, к тому же теперь страшно озабоченное в самых основных своих начинаниях. <…> Что ни толкуй ей, а ведь она ни за что и никогда не поверит тому, чтоб огромная, сильнейшая теперь нация в мире, вынувшая свой могучий меч и развернувшая знамя великой идеи и уже перешедшая через Дунай, может в самом деле пожелать разрешать те задачи, за которые взялась она, себе в явный ущерб и единственно в ее, Англии, пользу. Ибо всякое улучшение судеб славянских племен есть, во всяком случае, явный для Англии ущерб».[21] Симптоматично, что и финальный пассаж, венчающий последний выпуск «Дневника писателя» (1881 г., январь), посвящен отношениям с Англией. Приветствуя военные успехи М. Д. Скобелева в Средней Азии и призывая к новым, Достоевский призывал не бояться негативной реакции давнего противника: «„Англии бояться — никуда не ходить“, — возражаю я переделанною на новый лад пословицей. Да и ничем новым она не взволнуется, ибо все тем же волнуется и теперь. Напротив, теперь-то мы и держим ее в смущении и неведении насчет будущего, и она ждет от нас всего худшего. Когда же поймет настоящий характер всех наших движений в Азии, то, может быть, сбавит многое из своих опасений… Впрочем, я согласен, что не сбавит и что до этого еще ей далеко. Но, повторяю: Англии бояться — никуда не ходить».[22]

Однако «сила вещей», как оно обыкновенно и бывает, заставила отказаться от установки на незыблемость Берлинского трактата. С одной стороны, народы Македонии и Албании начали борьбу за независимость, что усугублялось внешнеполитической активизацией новых балканских государств. С другой, сформировались глобальные военные блоки Германия/Австро-Венгрия и Россия/Франция, и Великобритания неуклонно дрейфовала ко второму. Еще ранее У. Гладстон — оппонент Дизраели и кумир Стокера — призывал поддержать свободолюбивые балканские народы, а в 1904–1907 гг. начинает создаваться та самая Антанта (Россия/Франция/Великобритания), которая в мировой войне будет сражаться против Германии и Австро-Венгрии.

Новое соотношение сил обнаружилось в балканском кризисе 1908–1909 гг. (когда, собственно, происходит действие в романе Стокера). С конца XIX в. в Македонии разнообразные революционные (полубандитские) организации вели партизанскую войну и устраивали теракты не только против турок, но — в соответствии с нюансами ориентации — против македонских сербов, или болгар, или греков. В июне 1908 г. Россия и Англия совместно попытались добиться от Оттоманской империи автономии для Македонии (и вообще либеральных реформ): в Ревеле состоялась эпохальная встреча Николая II и Эдуарда VII, которые выработали общую линию по македонскому вопросу.[23] Вскоре ситуация еще более усложнилась. В июле 1908 г. нажим великих держав и полемика о вестернизации спровоцировала революцию младотурок и свержение султана. Воспользовавшись турецкой смутой, австрийский министр иностранных дел А. фон Эренталь 7 октября 1908 г. объявил об аннексии ранее оккупированной территории Боснии и Герцеговины. Сербия, которая рассчитывала на воссоединение с сербами Боснии и Герцеговины, резко протестовала. Русская общественность оценила аннексию как присвоение славянских земель. Германия, несмотря на нежелание прямой конфронтации с Россией, надежно поддержала Австрию. При таком раскладе Великобритания сочла разумным — во избежание европейской войны — признать аннексию. В результате захват Боснии и Герцеговины был санкционирован мировым сообществом, включая Сербию и Россию.

Оппозиционные русские публицисты «писали о „дипломатической Цусиме“. Изображали происшедшее как унизительное поражение России. Наряду с искренним чувством обиды тут действовали и политические факторы: желание оппозиции подчеркнуть и преувеличить новую неудачу „царского правительства“ и стремление сторонников англо-французской ориентации — углубить расхождения между Россией и Германией».[24] Но российское правительство (как и в 1878 г.) пожертвовало идеологией во имя практических соображений (ср. в романе размышления Сент-Леджера о российской политике невмешательства в славянские дела).

В 1912 г. разразится очередной кризис — он изменит карту Балкан до полной неузнаваемости. Против Турции восстала мусульманская Албания. Стамбул, учитывая ее религиозную близость, демонстрировал — в отличие, например, от Македонии — готовность к компромиссу. Одновременно христианские балканские государства наконец образовали военный союз (ср. утопическую идею Балки), разгромили — без всякой внешней помощи — давнего врага. Турция лишилась европейских владений (кроме Стамбула-Константинополя с прилегающей территорией), Албания получила фактическую независимость, а Македонию разделили Сербия, Греция и Болгария. Англия же окончательно примкнула к франко-русскому союзу, хотя, по компетентному свидетельству английского дипломата, этот союз вызывал в Англии опасения: «Он был бы ограничен задачами чисто оборонительного характера и не навлек бы на нас большего риска войны, чем в настоящее время. Но что действительно преграждало путь к созданию англо-русского союза, это тот факт, что такой союз не был бы признан общественным мнением Англии».[25]

Другими словами, в условиях кризиса 1908–1909 гг. общественное мнение и Англии, и России испытывало симпатию к национально-освободительному движению балканских народов и антипатию в отношении угнетателей-турок. Это определило как политическую позицию Б. Стокера, так и его прогнозы.[26] По словам специалиста, «в кульминационной точке (романа „Леди в саване“. — М.О.) сверхъестественное вытесняется политикой, и Стокер повествует о надвигающемся балканском кризисе. Даже без вампиров „Леди в саване“ напоминает „Дракулу“ местом действия — Юго-Восток Европы — и апелляцией к турецкой угрозе, исторической или актуальной. Аналогично Австро-Венгерская империя (которая в 1890-х включала Трансильванию) станет врагом Британии в будущей европейской войне. Англо-голландско-американский альянс, обращенный в „Дракуле“ против австро-венгерского тирана, оказывается генеральной репетицией Первой мировой войны».[27]

Симптоматично, что Р. Штейнер указывал на оккультную подоплеку такого рода геополитических планов и прогнозов: «…в девяностых годах XIX века повсюду в оккультных школах Запада, но под непосредственным влиянием британских оккультистов, мы найдем указания на то, что должна возникнуть такая Дунайская конфедерация. Всю европейскую политику всеми средствами старались направлять так, чтобы возникла такая Дунайская конфедерация и чтобы ей были уступлены славянские области Австрии».[28]

Что касается фантастической Синегории, то ее «формула» есть: 1) Черногория (сходство имени, воинственности жителей-горцев, православие и другие характерные обычаи, о которых пишет Стокер) + 2) Албания (контроль над адриатическими портами) + 3) Македония (с ее отважными бунтарями, пользовавшимися симпатиями в Европе). Даже восшествие англичанина Руперта на королевский престол содержит аллюзию на политические реалии Балкан. К примеру, в Болгарии монархами последовательно становились два немецких принца — юноши, с незначительными военными чинами в европейских армиях. А в независимой Албании (уже после публикации романа и смерти Стокера) князем стал некий Вильгельм Вид, «капитан прусской армии, племянник румынской королевы Елизаветы, двоюродный брат короля Швеции, сын принцессы Марии Нидерландской и родственник германского императора Вильгельма II».[29]

Сюжет романа «Леди в саване», верно следуя образцу волшебной сказки, в то же время включает жанровые элементы эзотерического романа. По-видимому, такого рода совпадение «народного» и «элитарного» дискурса — закономерно. По мнению Рене Генона, фольклор, будучи продуктом «вырождения» «угасших традиций», их же и сохраняет, и «подобная передача является совершенно сознательным деянием последних представителей древних традиционных форм, которые стоят на пороге исчезновения. Коллективное сознание, если вообще существует нечто достойное такого наименования, сводится к памяти <…>. Иначе говоря, она способна выполнять функцию сохранения, каковой и наделен „фольклор“, но совершенно не способна производить или разрабатывать что бы то ни было, и прежде всего предметы традиции».[30] Ю. Стефанов развивал этот подход: «Французский эзотерик Рене Генон и русский фольклорист Владимир Пропп независимо друг от друга пришли к выводу, что суть индоевропейской волшебной сказки сводится к описанию инициатического процесса, мистерии посвящения, что в ней, пусть в замутненном и огрубленном виде, запечатлены древнейшие обряды, с помощью которых человек может достичь „высших состояний“, преодолеть свою греховную двойственность и отъединенность от животворящего источника „небесных вод“».[31]

В романе Стокера сирота-протагонист, уступающий родственникам по обстоятельствам рождения и воспитания, поставлен перед трудным заданием; выполняет его — живет в замке Виссарион и «расколдовывает», разгадывает при помощи любви тайну гостьи-вампирессы; в награду получает жену и королевство, а в финале посрамляет ложного героя-кузена (которого называют «современным Калибаном» — по имени «дикого и уродливого раба» из «Бури» Шекспира) и претерпевает трансфигурацию — превращение из английского джентльмена Р. Сент-Леджера в Руперта, короля Синегории.

С этой точки зрения повествовательным центром в романе может считаться пятая книга (она же — «числовой» центр, учитывая, что всего книг — девять), которая озаглавлена «Полуночный ритуал». В финале предыдущей книги доблестный Руперт обнаружил близ замка, в крипте храма Св. Савы (популярнейший сербский святой), ужасный «саркофаг»: «Прямо под висевшей цепью, которая на восемь-десять футов не доставала до пола, стояла огромная гробница в форме прямоугольного сундука. Она была открыта, если не считать большого толстого стекла, которое лежало на двух массивных брусьях-подпорках, вырезанных из темного дуба и гладко отполированных <…>. Внутри на мягких подушках, под вытканным из белой овечьей шерсти покрывалом с узором из крохотных сосновых веточек, которые были вышиты золотой нитью, лежало тело женщины — ничье иное, как тело моей прекрасной гостьи. Она была белее мрамора, и длинные черные ресницы опущенных век касались белых щек, как будто она спала». Соответственно, в пятой книге Руперт и его возлюбленная соединились узами христианского брака, причем церемония состоялась в том же подземелье, при тех же декорациях.



Эпизод с гробом, важный для развития сюжета, столь же важен и для «сокровенного», эзотерического смысла романа, ведь он основан на символическом образе подземной гробницы Христиана Розенкрейца. Она описана в манифесте Братства розенкрейцеров начала XVII в.: «Наутро отперли мы дверь и увидели склеп с семью сторонами и углами; каждая сторона длиною 5 локтей и высотою 8 локтей. Этот склеп, хотя никогда не бывал освещаем солнцем, был ярко освещен другим, как бы подражавшим солнцу, которое стояло в центре потолка; посередине, вместо могильного камня, был круглый престол…»[32] Авторитетный исследователь Л. Гюйо считал этот образ принципиальным для писателей-мистиков XIX в.[33] По его мнению, тема гробницы легендарного духовидца «метафорически указывает на гипотезу о полой, населенной внутри, Земле. Эта эзотерическая тема отсылает нас и к представлению о затерянных подземных мирах, — ему предстоит возродиться в фантастической и научно-фантастической литературе конца XIX — начала XX века». Кроме того, тема «нетленного тела», «покоящегося в сердцевине крипта как бы в ожидании воскрешения» (и связанная со «сказочным мотивом „спящей красавицы“»), предвосхищает «мифологическую взаимосвязь между мотивами бессмертия и вечной молодости».

В романе Стокера пятая книга реализует: 1) мотив таинственной гробницы, становящейся местом свадьбы и обновления героини и всей страны; 2) «сказочный мотив „спящей красавицы“» и даже 3) мотив «затерянных подземных миров».[34]

Действительно, гроб с телом прекрасной вампирессы покоится в подземелье храма рядом с замком Виссарион, а топоним «Виссарион» этимологически происходит от греческого слова bessa — ущелье, долина, лощина. Одновременно Синегория — на символическом уровне — подразумевает: 1) мотив Волшебной Горы, 2) мистическую образность голубого цвета (ср. Новалис и другие контексты) и 3) Нильгири — область Индии у гряды Голубых гор, где обитали таинственные племена, носители древнего оккультного знания, открытые Блаватской для интересующихся духовным знанием[35]: «Каких-нибудь 50 лет тому назад, проникнув в джунгли Голубых или Нильгирийских холмов Южного Индустана во время охоты на тигров, два отважных британских офицера открыли странное племя, совершенно отличное и по внешности, и по языку от любого другого индусского народа». Тодды, по свидетельству Блаватской, — загадочное племя: никто не видел старого тодда или их похорон, «также они не заболевают холерой, когда тысячи людей вокруг них умирают в течение таких периодических эпидемий; наконец, хотя страна кругом них кишит тиграми и другими дикими зверями, никто никогда не слыхал, чтобы тигр, змея или какие-нибудь другие животные, столь свирепые в тех краях, тронули тодда или его скот, хотя, как мы уже упомянули, они не пользуются даже палкой. Кроме того, тодды совсем не женятся. <…> Это народ, выполняющий определенное высокое задание, и секреты их нерушимы».

Пещера и гора синтезируют образ духовного центра: по словам Генона, «существует тесная связь между горой и пещерой, поскольку и та, и другая берутся за символы духовных центров, каковыми, собственно, являются также, по причинам вполне очевидным, все „осевые“ и „полярные“ символы, среди которых гора — один из главнейших. Напомним, что под этим углом зрения пещера должна рассматриваться как расположенная под горой или внутри нее, что еще более усиливает связь, существующую между этими двумя символами, которые в некотором роде дополняют друг друга».[36]

Стоит также добавить, что рядом с Виссарионом на побережье находится «Иванова Пика». Этот топоним, возможно, намекает на имя Иоанна Богослова, чтимое в мистической традиции и, в частности, актуализированное в 1908 г. членом «Золотой Зари» Э. Блэквудом в рассказах о «случаях» доктора Джона Сайленса, эксперта в сфере «психических феноменов». По остроумному замечанию Ю. Стефанова, «на Афоне, среди последователей св. Григория Паламы, его звали бы „Иоанном Молчальником“».[37]

Эзотерический подтекст придает дополнительный смысл военно-политической фантастике. Сам Руперт неожиданно интерпретирует военную программу Синегории посредством учения об «элементах»: «…в итоге все население будет готово вести войну и на море, и на суше. А поскольку мы учим людей службе в военно-воздушном флоте, постольку ими будут освоены все элементы за исключением, конечно, огня, хотя если возникнет необходимость, то мы энергично возьмемся и за него». Это рассуждение повелителя Синегории — особенно об особом статусе огненного элемента — поразительно перекликается с топикой сочинений розенкрейцеров (и алхимиков). Согласно комментариям Е. Головина, «прежде всего необходимо найти, изобрести, раздобыть потерянный „элемент огня“. Розенкрейцеров, равно как впоследствии просветителей, отличала страсть к вечному свету и негасимому огню. Подобная лампада горела, согласно И. В. Андреэ, в склепе великого основателя ордена».[38]

Розенкрейцеровская пятая книга акцентирует «сокровенный» смысл заглавия романа: «The Lady of the Shroud» — не столько «Леди в саване», сколько «Леди савана». Если Руперт доблестен, как рыцарь, то его возлюбленная — рыцарь «савана». Что подчеркивается автором: «Эта храбрая женщина заслужила рыцарские шпоры, подобно любому паладину прошлого». Знак скорби обратился в знак самоотверженного служения свободе.

Равным образом, в знак победы: Стокер эффектно изобразил трансфигурацию зловещего призрака в «императрицу». Тетушка Джанет — с присущей ей духовной компетентностью — свидетельствует: «Через несколько минут она вернулась. Ее внешность могла кого-нибудь и напугать, поскольку она была облачена только в саван. Босоногая, она пересекла комнату поступью императрицы и встала передо мною, стыдливо потупив взор. Но когда спустя мгновение она посмотрела на меня и встретилась с моим взглядом, она улыбалась…»

Если эзотерический смысл первого «вампирического» романа Стокера — просветление чернокнижника, который умер для смерти и ожил для вечной жизни[39], то во втором романе изначально просветленные персонажи — через инициацию, испытания, смерть — достигают преображения и манифестируют «рыцарственную», «императорскую» сущность посвященного.

Масскультовое послесловие

Сочинения Стокера — при всей многозначности — были усвоены современной массовой культурой как парадигматический текст Вампира.

Это подразумевает:

1.1. рецепцию правил игровой вампирологии (опыт «Дракулы», усугубленный и формализованный во втором романе) и

1.2. автономизацию образа Дракулы (и вообще Вампира), причем двойную:

1.2.1. автономизацию от конкретно-исторического контекста творчества писателя Брэма Стокера и английской готики рубежа XIX–XX вв.;

1.2.2. автономизацию персонажа от текста романа.

Масскультовая интерпретация Дракулы апеллирует не столько к роману Стокера, сколько к его литературным, театральным, кинопеределкам.

1.2.2.1. Эксплуатация Vor- (или Nach-) Geschichte.

В 1912 г. Московской типографией В. М. Саблина была выпущена книга «Вампиры. Фантастический роман барона Олшеври из семейной хроники графов Дракула-Карди». Роман выполняет функцию предыстории (Vorgeschichte) событий, развертывающихся в произведении Стокера (обстоятельства появления вампиресс, обитающих в трансильванском замке). Сочетание «иностранного» имени и титула неизвестного сочинителя — «барон Олшеври» — правдоподобно расшифровывается с учетом принятых тогда форм сокращения (б. Олшеври) как «больше ври», демонстрируя русское происхождение и установку на развлечение. В 1914 г. Флоранс Стокер (как уже упоминалось) опубликовала рассказ своего мужа «Гость Дракулы», который изначально представлял собой изъятую главу романа, но в качестве отдельной публикации функционировал как новое произведение о Дракуле, рекламно дав название всему посмертно изданному сборнику прозы Стокера «Dracula's Guest and Other Weird Tales».

1.2.2.2. От Vor- (или Nach-) Geschichte — к совершенно новым текстам, которые практически никак не связаны с романом «Дракула» (литература, киноискусство, комиксы).[40]

Это — с одной стороны. С другой — масскультовый статус Дракулы выражается в воздействии литературного персонажа на социальное пространство.

Речь, например, идет:

2.1. о возникновении (особенно с последней трети XX в.) международных организаций, задавшихся целью (в лучшем случае) собирать информацию о вампирах;

2.2. о молодежной моде;

2.3. о проекте советского мыслителя и ученого А. А. Богданова по «обменному переливанию крови»;[41]

2.4. о формировании в посткоммунистической Румынии туристических маршрутов по местам действия романа и биографии господаря Влада Цепеша: упорные поиски в Трансильвании замка Дракулы и т. п.

Наконец, масскультовость Дракулы причудливо — перефразируя роман Гюисманса, «наоборот» — направляет общество к вполне солидным академическим вопросам: к истории Румынии, к источникам сведений о валашском господаре XV в. Владе Дракуле, к традиции «готического» и «неоготического» романа, к фольклорным преданиям о вампирах, к биографии Стокера. А также — к другим романам ужасов Стокера, которые исследуются, экранизируются[42], переиздаются.

М. Одесский


Леди в саване

АБРАХАМ СТОКЕР: ЛАБОРАТОРИЯ ВАМПИРИЗМА

Образ Дракулы, кровожадного и хитрого вампира, извечного врага рационального стремления человека к добру, сейчас, наверное, может быть назван одной из наиболее популярных фигур современной паракультуры. Нарисовав портрет своего «не-мертвого» и снабдив его тщательно выверенным и продуманным фоном «вампирического мифа», Стокер создал поистине бессмертный образ. Однако широкой известностью и даже — нарицательностью, этот персонаж во многом обязан, скорее, кинематографу XX в., который с поразительной вольностью использовал этот образ в фильмах ужасов. Не будем называть здесь многочисленных режиссеров, которые с той или иной долей таланта развивали тему Дракулы в частности и вампиризма в целом, поскольку это совершенно самостоятельная тема, к нашей проблеме прямого отношения не имеющая. То же можно сказать и о массовой «вампирической» литературе. Вольность, с которой авторы последующих десятилетий обращались с этим персонажем, показывает, что он превратился в фигуру, скорее, фольклорную, и сам уже способен порождать вторичные тексты, в том числе — кинематографические. Однако вначале, естественно, все было иначе.

Граф Дракула как персонаж литературный был создан в 1897 г., придуман малоизвестным и не очень талантливым английским писателем ирландского происхождения Абрахамом Стокером, более известным современникам как директор-администратор лондонского театра «Лицеум» и секретарь знаменитого актера Генри Ирвинга.

Литературное наследие Брэма Стокера довольно бедно по своему объему и весьма далеко от того уровня, который принято называть «хороший плохой писатель». Выдержанные в стиле «викторианской готики», его романы, как правило, скучны, банальны, а местами — лишены и литературного вкуса, и продуманности сюжета. Так принято считать, и это одновременно так и не совсем так. Наследие Брэма Стокера в целом — это своего рода «лаборатория вампирического мифа», в одной из пробирок которой родился бессмертный образ. Но это не означает, что содержание остальных колб лишено интереса. Их содержание специфично и интересно тем, что в них как бы кристаллизуется образ вампира и весь вампирический «этикет», который позднее был растиражирован в литературе и кинематографии. Сейчас мы уже забываем о том, что Стокеру мы обязаны не только созданием Дракулы. Но вначале — все-таки о нем.

Опубликованный в 1897 г. «Дракула» находится где-то посередине писательской биографии Стокера и не устает поражать неожиданным и чуть ли не мистическим взлетом таланта автора.[43] Что же произошло и чему мы обязаны появлением самого персонажа и текста о нем?

Ответ на этот вопрос содержится в трудах исследователей Р. Макнелли и Р. Флореску (см. [Florescu R., MacNally R. 1973; 1989; MacNally R., Florescu R. 1979; 1994]), которые приоткрыли, казалось бы, занавес и показали публике истинного монстра, стоящего за строками викторианского романа: Влада Дракулу по прозвищу Цепеш, Прокалыватель, реального валашского господаря XV в., прославившегося не только борьбой с турками, но и поразительной жестокостью как к врагам, так и к собственным подданным.[44] Фигура эта действительно яркая и в своем роде привлекательная размахом жестокости и своеобразным макабрическим юмором… Но, действительно ли этот реальный исторический персонаж предстает перед нами на страницах романа Брэма Стокера?

Признаемся, некоторые сомнения у нас возникли, когда мы, после чтения рассказов об изощренной и высокомерной жестокости Влада Цепеша обратились к тому графу Дракуле, каким изображен он у Стокера. Например:

«Однажды пришли к нему послы от турецкого царя и, войдя, поклонились по своему обычаю, а колпаков своих с голов не сняли. Он же спросил их: „Почему так поступили: пришли к великому государю и такое бесчестие мне нанесли?“ Они-де отвечали: „Таков обычай, государь, наш и в земле нашей“. А он сказал им: „И я хочу закон ваш подтвердить, чтобы крепко его держались. И приказал прибить колпаки к их головам железными гвоздями…“» [Стокер 2005, 539]. Но не будем смаковать ужасы…

А вот в «Дракуле», встреча графа с английским юристом Джонатаном Гаркером:

«…Я все же попытался протестовать, но он твердо сказал:

— Вы мой гость. Уже поздно, слуги спят. Позвольте мне самому позаботиться о вас…» [Стокер 2005, 91]. Или:

«Ужин был уже на столе. Хозяин стоял у края камина, облокотившись на его каменный выступ; жестом пригласив меня к столу, он сказал:

— Прошу вас, садитесь, поужинайте в свое удовольствие. Надеюсь, вы извините меня — я не составлю вам компанию: я обедал и обычно не ужинаю» [Стокер 2005,92].

Трудно поверить, чтобы Влад Цепеш мог быть столь любезен с каким-то иноземным стряпчим! Конечно, литература — это вымысел и ложь, но известная поговорка, что «стиль есть сам человек», применима и к литературному персонажу. Образ жестокого властителя Валахии, который якобы побудил Стокера написать роман, должен был бы неминуемо наложиться на «стиль» созданного им персонажа. Но откуда вообще мог Стокер узнать о существовании Влада Цепеша?

«По воспоминанию писателя, ему приснился сон, в котором он увидел старика, встающего из гроба. Пробудившись, Стокер немедленно делает наброски романа», — пишет в послесловии к русскому изданию «Дракулы» Ф. Морозова [Стокер 2005, 570]. И далее: «Это бесценное имя Стокер находит, случайно наткнувшись на книгу „История Молдавии, Трансильвании и Валахии“ <…>. В герое, встающем со страниц этой книги, жестоком валашском князе Цепеше, прозванном „Дракула“, он узнает привидевшееся ему чудовище!» (Там же).

Первые наброски к роману Стокер начал делать в марте 1890 г., педантично выписав в одном из блокнотов список источников, с которыми он предполагал ознакомиться.[45] Среди книг, из которых он впоследствии сделал выписки, действительно есть труд Вильяма Вилкинсона «Описание правителей Валахии и Молдавии», вышедший в 1820 г. Нам удалось ознакомиться с этим текстом в архиве библиотеки Тринити Колледжа в Дублине, и мы обнаружили, что о Владе Цепеше там не сказано почти ничего! Более того, там он не называется ни Владом, ни Прокалывателем-Цепешем, но фигурирует как «воевода Дракула», причем это имя автор снабжает примечанием: «Дракула по-валашски означает Дьявол. Валахи в то время, как, впрочем, и теперь, давали это прозвище людям, которые отличались как необычайной храбростью, так и жестокостью и коварством» [Wilkinson 1820, 19]. Слова «Дракула значит Дьявол» были выписаны Стокером в блокнот.

В тексте самого романа присутствуют небольшие «исторические экскурсы», судя по содержанию которых можно понять, что Стокер в ходе подготовительной работы пользовался, кроме книги Вилкинсона, еще какими-то дополнительными источниками, однако выписок из них в рабочий блокнот почему-то не сделал. Как полагает один из его биографов, Клив Литердейл, одним из таких источников была фигурирующая в заметках Стокера книга М. Джонсона «По следам полумесяца: путевые заметки от Пирея до Пешта», вышедшая в 1885 г. ([Johnson 1885]). В ней, в свою очередь, содержатся ссылки на вышедшую тремя годами ранее книгу Дж. Самюэльсона «Румыния: прошлое и настоящее», где можно найти упоминания о Владе Цепеше и его особой жестокости: «Он представлял собой одну из самых жестоких и коварных тиранических фигур, даже для своего темного времени. Однажды он за день казнил 500 бояр, не принимавших форм его правления. Пытки мужчин, женщин и детей, казалось, доставляли ему особенное наслаждение» [Samuelson 1882,170].[46] Строго говоря, мы не можем утверждать, что эти свидетельства Стокеру были знакомы и что книгу Самюэльсона он когда-то держал в руках, однако исключить такую возможность мы не имеем права. И все же, как нам кажется, говоря еще строже, мы имеем право вообще усомниться в том, что Стокер мог идентифицировать Влада Цепеша из книги Самюэльсона и воеводу Дракулу из книги Вилкинсона, поскольку в этих двух изданиях они не только называются по-разному, но и совершенно по-разному описаны! И для Стокера Дракула — это в первую очередь хитроумный правитель, властная личность, маг и чернокнижник, но отнюдь не садист, обедающий среди трупов, как представлен он в народных книгах и других повестях. В своей книге К. Литердейл приводит слова Ван Хелсинга: «По-видимому, наш вампир действительно когда-то был тем самым воеводой Дракулой, который прославился в битве с турками <…>. Если это правда, тогда он — недюжинный человек, потому что и в те времена, и много веков спустя он был известен как необыкновенно умный, хитрый и храбрый воин из Залесья» [Стокер 2005, 338] — и делает следующий вывод: «Ван Хелсингу не была известна темная сторона Дракулы, о чем он бы несомненно сообщил читателю, если бы сам Стокер знал об этом. Он даже не упоминает ни имя Влад, ни прозвище Прокалыватель, ни разного рода жестокости. Напротив, он предпочитает называть графа „недюжинным человеком“. Итак, мы должны спросить себя: знал ли Ван Хелсинг, а также сам Стокер, что на самом деле представлял собой Дракула?!» [Leatherdale 2001, 99][47]

Но все же заставим себя усомниться еще раз: ведь если до нас не дошло ни одного несомненного письменного источника о жестоком Цепеше, которым мог пользоваться Брэм Стокер, это еще не означает, что у него не могло быть устных информантов. Так, например, в одном из отечественных глянцевых журналов мы прочли о том, что Стокеру в Лондоне рассказывали о жестоком Владе… австрийские солдаты! Если говорить серьезно, то распространенным мнением в настоящее время является, что «английского писателя консультировал компетентный эксперт — знаменитый венгерский ориенталист и путешественник Арминий (Герман) Вамбери. Стокер даже упомянул Вамбери в романе — дружбой с ним гордится великий вампиролог Ван Хелсинг, которого в свою очередь зовут фамильным именем Стокеров Абрахам» (М. Одесский в [Стокер 2005, 29]). М. Одесский в данном случае оказывается под гипнозом труда все тех же Флореску и Макнелли, которые еще в 1973 г. писали, что «о северной Трансильвании Стокеру, несомненно, рассказывал Вамбери, венгерский ориенталист, во время их длинных бесед» [Florescu, MacNally 1973,160]. Аналогичного мнения придерживаются и другие биографы Стокера, как, например, Дэниэл Фарсон (родственник Стокера), полагавший, что именно Вамбери был для Стокера «главным авторитетом» при создании образа Дракулы [Farson 1975,124], а также Леонард Вольф, утверждавший, что именно Вамбери «направил Стокера в Британский музей, чтобы собирать там материал о Владе Цепеше и балканских вампирах» [Wolf 1993, XIII]. Примерно то же пишет и французский исследователь вампиризма Жан Мариньи: «Будучи проездом в Лондоне, Вамбери рассказал Стокеру историю настоящего Дракулы, ужасного Влада Цепеша, и писатель, очарованный экзотическим звучанием имени, решает так назвать героя своего романа» [Мариньи 2002, 83]. Самому Вамбери посвящена целая книга Л. Алдера и Р. Далби, в которой говорится, что тот собирал предания о вампирах, бытующие в Трансильвании и «без сомнения детально пересказывал их Стокеру в ходе их длительных бесед» [Alder, Dolby 1979,463].

Согласно воспоминаниям самого Стокера, он познакомился с Вамбери 30 апреля 1890 г. на званом ужине и действительно за столом оказался его непосредственным соседом. Другая встреча, более краткая, имела место целых два года спустя, и «у нас нет никаких оснований, чтобы сделать вывод, что именно Вамбери послужил источником для создания вампирического мифа» [Belford 1996, 260]. «Стокер и венгерский профессор могли говорить о вампирах; Вамбери мог посоветовать Стокеру поискать в библиотеке те или иные издания. Но утверждать, что он сделал это, мы не имеем права» [Miller 2002, 31]. И еще меньше прав и оснований у нас утверждать, что Вамбери рассказывал Брэму Стокеру о зверствах Влада Цепеша.

И наконец, как следует из анализа рабочих блокнотов Стокера, вначале он называет своего героя просто «Граф вампир» и, более того, в своих заметках предполагает основной ареной романа, вне Лондона, сделать Штирию, где происходило и действие «Кармиллы» Шеридана Ле Фаню. Только позднее Стокер перенес действие в Трансильванию, потому что она понравилась ему своим названием, которое буквально означает «Залесье». То есть, что важно — весь расклад действующих лиц и вся интрига были Стокером уже продуманы еще до того, как он вообще мог узнать о существовании Влада Дракулы, валашского воеводы.

Труды Флореску и Макнелли пользовались большим успехом, неоднократно переиздавались и переводились на разные языки, потому что они в первую очередь эффектны. Это сейчас все знают, что Стокер изобразил в своем романе румынского кровопийцу (в переносном смысле), сделав из него кровопийцу в смысле прямом. А в начале 1970-х гг. их труд оказался поистине научным открытием. Окрыленные успехом «Дракулы», они предприняли аналогичные «поиски» чудовища Франкенштейна (издание оказалось для нас недоступным) и «мистера Хайда» [MacNally, Florescu 2001]. Последним оказался некий Вильям Броуди, живший в Эдинбурге в конце XVIII в. Добропорядочный юрист и судья в дневное время, по ночам он занимался грабежами и убийствами, был в конце концов разоблачен и казнен, причем его могила, как и могила Дракулы, также оказалась пустой! Мы полагаем, что людей, которые вели аналогичную двойную жизнь, на самом деле в истории было гораздо больше…

Сейчас среди серьезных исследователей творчества Брэма Стокера говорить о связи Дракулы с Владом Цепешем считается неприличным (ср., однако, [Trow 2003]). На конференции, посвященной столетию романа, которая проходила в Лос-Анджелесе в августе 1997 г., Раду Флореску решился тем не менее взять слово и оправдаться перед аудиторией. «Образ героя, который сражается с турками, — утверждал он, — такой же миф, как и фигура жестокого воеводы. Румыния середины XIX в., которая нуждалась в своих героях, породила этот образ, который и был затем усвоен западным миром» [Florescu 1998, 198].[48] Один миф породил другой миф, и эта идея, наверное, и оказывается самой близкой к истине, если можно вообще говорить об «истине» в данном случае.


Идея написать роман о вампире появилась у Брэма Стокера еще до того, как он узнал что бы то ни было о балканских поверьях и о существовании воеводы Дракулы. И здесь он имел уже множество предшественников: за плечами у Стокера стояла богатейшая литературная традиция, которая, в свою очередь, как мы полагаем, восходила к странной вампирической эпидемии, охватившей Центральную Европу в первой половине XVIII в. Предположительно толчком к этому послужила эпидемия чумы 1710 г., которая буквально опустошила Восточную Пруссию. В 20-е гг. чума переместилась на юг Франции, а одновременно — на Балканах началась эпидемия сибирской язвы. Именно тогда начались массовые вскрытия могил и поиски «истинных виновников» многочисленных смертей. Из Пруссии «эпидемия вампиризма» переместилась южнее. В 1725 г. умершего венгерского крестьянина Пьера Плогойвица обвинили в смерти 8 человек в деревушке Кизилова (первое дело, которое было запротоколировано по-немецки и в котором упоминается слово «вампир»). Затем было возбуждено дело против Арнольда Паоля из Сербии, который мгновенно умер, упав с воза с сеном; считалось, что затем он стал вампиром и истребил множество родственников в своей деревне Медвежья. Почти каждая смерть, вслед за которой шли другие смерти, объявлялась вампирической, за этим следовали осквернения могил, прахов покойных и так далее. Причем делалось это отнюдь не суеверными крестьянами, а австрийскими оккупационными властями, в присутствии офицеров, гайдуков и врачей. Появилась также своего рода формула бюрократического характера — Visum et Repertum (Увиден и опознан). Все эти сводки были изданы в апреле 1732 г. Результаты «дознаний» широко публиковались в прессе того времени, за ними следили в правящих домах. В 1732 г. появляются соответствующие публикации во Франции и в Англии (более подробно об эпидемии «вампиризма» см. [Jones 1931, 98—130; Мариньи 2002]).

Естественно, «век разума» не мог безоговорочно принять идею о мистической власти мертвецов, поэтому появилась идея рационального объяснения вампиризма: предполагалось, что корень зла в поспешных захоронениях находящихся в коматозном состоянии людей. Параллельно, однако, появлялись сочинения о вампирах, носящие религиозно-философский характер, среди которых наиболее известным является трактат Дона Августина Кальме, монаха-бенедиктинца, вышедший в 1746 г. — «Трактат о привидениях во плоти, об отлученных от церкви, об упырях или вампирах, о вурдалаках в Венгрии и Моравии». Кальме, с одной стороны, отрицал реальность вампиризма, но с другой — собрал так много описаний случаев явлений вампиров, что его труд сыграл, скорее, противоположную его замыслу роль: он стал своего рода источником по данной тематике. Именно в середине XVIII в. оформился ряд общих положений, которые до сих пор для темы вампиризма являются базовыми: 1) вампир появляется во плоти, а не как бестелесный призрак; 2) вампир сосет кровь у живых; 3) после укуса вампира жертва тоже становится вампиром. Весь этот набор «признаков» (кроме первого) отличается от народных представлений о вампирах. Все эти тексты, отчасти в пересказах, Стокеру знакомые, мы можем характеризовать как «источники с установкой на достоверность», но достоверность, естественно, виртуальную: это было началом рождения вампирического мифа, имеющего средой бытования не собственно «народ», но массовое образованное население, читающее газеты и жаждущее новостей, в которые хотелось верить, то есть также по природе своей фольклоропорождающее.

Мы полагаем, однако, что кроме многочисленных рассказов о вампирах аналогичными «достоверными источниками» послужили также в основном специфически английские «рассказы о привидениях», которые широко собирались в Англии в более поздний период, в основном — викторианский (например — известное собрание Чарльза Линдли, лорда Галифакса). В какой-то степени эти тексты также можно считать фольклорными. И если рассказы о вампирах в Англии в основном воспринимались как балканская экзотика, то рассказы о призраках повествовали о теперешней жизни и привязывались, как правило, к определенным местам в Англии и Ирландии. Стокер, как мы полагаем, сделал решительный шаг — поместив своего Вампира в современный ему Лондон.

Считается, что первое упоминание о вампире в литературе содержится в поэме Роберта Саути «Талаба губитель» (Thalaba the Destroyer, 1801), однако в ней образ вампира еще выписывается, так сказать, как «вторичная тема» [Perkowski 1989,127]. Более значительным явлением в развитии «вампирической» литературы может быть названа поэма Байрона «Гяур», хотя, если быть более точным, тема вернувшегося из могилы мертвеца встречается уже у романтиков, например в «Леноре» Бюргера или в «Коринфской невесте» Гете. Отметим также поэму Китса «Ламия», создавшую образ женщины-вампира. Также можно назвать «Усопшую возлюбленную» Теофиля Готье — рассказ о любви священника к прекрасной куртизанке и вампире Кларимонде.

Ближе, так сказать, в области литературного нарратива к роману Стокера стоят романы о вампирах, лишенные романтического ореола, среди которых (по времени) первенство принадлежит Джону Полидори, который во время знаменитого соревнования романтиков, породившего «Франкенштейна» Мэри Шелли, написал в 1919 г. новеллу «Вампир», продолжив замысел Байрона. Новелла-роман была тут же переведена на французский язык Нодье, который приписал авторство самому Байрону. В 1852 г. этот же роман был переделан в пьесу Александром Дюма. Придуманный Байроном вампир Даруелл у Полидори превратился в циничного либертина лорда Рутвена. Считается, что Полидори приписал герою черты самого Байрона, особенно — в изображении его взаимоотношений с людьми: постоянное желание унизить и стремление обладать и распоряжаться.

Карикатурой на подобного вампира-аристократа можно назвать роман с продолжениями «Варни-вампир», который публиковался в дешевых журналах в 1840–1846 гг. Авторство приписывалось романистам Томасу Престу и Джеймсу Римеру. Естественно, названными нами произведениями тема вампиризма в литературе не исчерпывается, однако, с одной стороны, мы должны были отметить то, что точно мог читать Стокер, а также то, что развивало тему вампира, приходящего из прошлого в наше современное цивилизованное викторианское общество, — с другой. Так, он не читал, видимо, замечательных романов Алексея Толстого «Семья вурдалака» и «Упырь» (1830—40-е гг.). С другой стороны, если даже ему и были знакомы, что неизвестно точно, описания вампиров Мериме, то эти тексты не могли считаться для него прецедентными, поскольку с точки зрения жанровой относились к другому разряду — псевдоимитации описаний народных верований с псевдоустановкой на достоверность.

Безусловно, среди текстов, повлиявших на создание Дракулы, оказывается и роман Мэри Шелли «Франкенштейн», о котором точно известно, что экземпляр этого романа был в небольшой библиотеке Стокера в Лондоне. Причем, когда вышел из печати сам «Дракула», мать Стокера, Шарлотта, прислала ему поздравительное письмо, где писала: «Ты создал образ, равный по яркости чудовищу Франкенштейна, или даже превосходящий его. Твой Дракула принесет тебе много славы и много денег!» (цит. по [Ludlam 1962, 109]).

Но, как принято считать, непосредственным предшественником романа «Дракула» является повесть или небольшой роман «Кармилла» Шеридана Ле Фаню, опубликованный в 1871 г. Во-первых, там проявилась чувственная сила вампиров, и там впервые они обрели сексуальное обаяние, пока только в основном в плане лесбийских отношений. Во-вторых, именно там зародилась традиция возврата к экзотической Центральной Европе, Австро-Венгрии и прочим сомнительным местам. Именно там было впервые показано, что вампира надо не только проткнуть колом и обезглавить, но и победить его гипнотическое обаяние. Мы не уверены, что роман «Кармилла» можно все-таки считать непосредственным предшественником «Дракулы», однако известно, что сам Стокер очень его любил, упоминал в своих заметках к роману и даже вначале хотел поместить своего антигероя в Штирию, где происходит действие «Кармиллы». Однако в «Кармилле», если ее внимательно перечитать, мы увидим множество сюжетных недочетов, но недочетов — уже с современной точки зрения: Кармилла мало, но все-таки ест, в романе ничего не сказано о том, что она не отражается в зеркале или не отбрасывает тени, тема чеснока тоже не развита. Но дело в том, что эти детали как раз и вошли в «вампирический миф» благодаря труду Стокера.

Среди не собственно вампирических, но также — мистических произведений, повлиявших на Стокера, можно, и даже следует, назвать также роман Дюморье «Трильби», вышедший в 1894 г. Причем известно, что Стокер был хорошо знаком с автором, более того, в начале 90-х гг., когда оба романа были еще в стадии разработки, они встречались и обсуждали образы будущих антигероев, Свенгали и Дракулы. И как считают некоторые исследователи, образ гипнотизера Свенгали во многом повлиял на фигуру графа Дракулы, по крайней мере там Стокер почерпнул идею о гипнотическом влиянии, которое вампир может оказывать на жертву, полностью подчиняя ее себе. И наверное, во многом это действительно так.

Мы бы отметили еще несколько текстов, которые с вампиризмом прямо не связаны, но которые подготавливают главную идею романа Стокера — изображение персонифицированного зла, которое, обладая странной силой и властью, витает где-то на задворках современного цивилизованного общества: 1) «Дориан Грей», который вышел в 1890 г., т. е. именно тогда, когда Стокер начал работу над романом; 2) «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» (1886), причем если сопоставить эти два текста, то мы найдем в них много общего: герой-аристократ посещает притоны и трущобы в измененном виде; 3) отчеты в газетах о деле Джека Потрошителя (1888). И наконец, последнее: витающий в воздухе той эпохи призрак фрейдизма. Первая психоаналитическая работа Фрейда (о наследственности неврозов) вышла по-французски в 1896 г., и Стокеру, видимо, известна не была, однако его предшественник Шарко, о котором на страницах романа говорят доктор Сьюворд и Ван Хелсинг («ты постиг природу воздействия гипноза и можешь проследить за мыслью великого Шарко, проникающей в самую душу пациента»), был даже немного знаком ему лично, т. к. посещал в Лондоне театр Лицеум.

Еще — часто упоминают «Мельмота-скитальца», еще — романы Коллинза, но мы понимаем, что перечисление всех текстов, которые в той или иной степени могли повлиять на замысел создания «Дракулы», само по себе не имеет смысла, так как список их достаточно велик и мы не располагаем достаточными критериями, чтобы судить о том, какой из них может быть назван предшественником романа Стокера. «Дракула» вписался в позднюю викторианскую готику, но этого явно недостаточно для того, чтобы мог появиться этот сюжет и этот бессмертный персонаж, причем, повторим еще раз, под пером не слишком одаренного автора.

Брэм Стокер в своем романе создал не только яркий образ вампира, жаждущего власти. Он сумел воссоздать виртуальную реальность «вампирического мифа», который сейчас воспринимается нами уже как нечто естественное. На самом деле, взяв на вооружение труды по народным верованиям (в первую очередь — книгу Эмили Джерард «Суеверия Трансильвании», 1885), Стокер самостоятельно дополнил фольклорные представления о вампирах собственным списком, который оказался изобретенным и составленным им поразительно удачно.[49]

К уже известным народным суевериям (страх вампира перед Распятием, чесноком, святой водой, церковное пение и проч.) сам Стокер добавляет — отсутствие тени и отражения в зеркале, необходимость быть приглашенным, чтобы войти в дом жертвы, потребность проводить закат и рассвет в могиле. Все это теперь вошло в арсенал вампирических образов, но созданы они были в основном самим Стокером. В своем романе «Леди в саване» (1909), Стокер вкладывает в уста героя список этих примет, когда тот начинает думать, что его посещала девушка-вампир, и называет их «вампирическим этикетом» (войти, если тебя пригласили, отказываться от угощения, отшатываться от церковных святынь, скрыться перед рассветом и проч., см. [Stoker 1997, 78]). А что-то он придумал, но применять не стал: например, что вампира нельзя нарисовать, потому что его образ ускользает от взгляда художника, или что вампир полностью лишен музыкального слуха, как бы музыкален он ни был при жизни. Стокер также придумал особый ход, как разрешить жуткий парадокс, присутствующий в народных верованиях: если умерший от укуса сам становится вампиром, то по идее довольно быстро вампирами окажутся все жители Земли. У него «пищей» в основном выступают дети, тогда как рекрутируются новые вампиры очень избранно, в основном — гетеросексуально, и для этого необходимо, чтобы жертва сама выпила кровь вампира.

Но популярными все эти сюжетообразующие детали стали, естественно, потому, что автору удалось создать архетипический образ самого героя. Главным «ключом» в Дракуле мы, вслед за М. Хайндлом, считаем фразу: «Этот человек принадлежит мне!» (см. [Hindle 1993, XVIII]). Написанная в начале листа одного из рабочих блокнотов Стокера и дважды подчеркнутая им, она затем была вложена в уста Дракулы во время сцены «вампирического соблазнения» Джонатана Гаркера тремя женщинами-вампирами в замке Дракулы:

«— Как вы смеете его трогать, вы?! Или даже смотреть в его сторону, раз я запретил вам? Назад, сказано вам! Этот человек принадлежит мне! Попробуйте только тронуть его — и будете иметь дело со мной.

Блондинка с каким-то вульгарным кокетством усмехнулась:

— Ты никого никогда не любил и не любишь!» [Стокер 2005,117].

Так кем же был этот человек, никогда никого не любивший?

Идея, что за фигурой графа Дракулы стоит реальная личность, сыгравшая в жизни самого Стокера большую роль, не нова. Главной кандидатурой здесь принято считать Генри Ирвинга, которому Стокер поклонялся, но одновременно — к которому он испытывал постоянный страх. Как сам он вспоминает в своих «Личных воспоминаниях о Генри Ирвинге», написанных в 1906 г. после смерти актера, они познакомились в 1876 г. после представления «Гамлета». Ирвинг пригласил Стокера принять участие в небольшом ужине. В конце Ирвинг прочел перед собравшимися поэму Томаса Гуда «Сон Евгения Арма». Когда он кончил, Стокер от потрясения потерял сознание и упал на пол. Ирвинг остался доволен произведенным эффектом и через какое-то время пригласил Стокера стать директором-распорядителем его театра в Лондоне.

Генри Ирвинг был человеком ярким, но крайне властным и жестоким. Он действительно не любил людей и из всех живых существ искренне привязан был только к своей собачке Фусси. Его взаимоотношения с другими актерами труппы были тягостны для последних и часто — унизительны. Когда, например, Эллен Терри сказала ему, что она перед исполнением роли Офелии специально провела несколько дней в сумасшедшем доме, наблюдая за поведением девушек, он ответил: «Мадам, нечего волноваться, в этих сценах и спектакле в целом есть лишь один яркий персонаж — Гамлет». Естественно, Гамлета играл он сам. Со Стокером отношения были у Ирвинга очень сложными и противоречивыми: он постоянно ругал его, но при этом уважал за университетскую образованность и, по-своему, любил и даже ревновал. Когда в 1878 г. Стокер женился, Ирвинг был возмущен этим и прямо сказал ему: «Почему у вас вообще должна быть какая-то жена!?» Отметим и то, что главной ролью жизни, кроме Гамлета, Ирвинг считал образ Мефистофеля. Когда вышла пьеса «Дракула», в которой он, кстати, отказался играть роль графа, он просто запретил дальнейшие представления, сказав, что «пьеса слабая». При этом Стокер всегда искренне им восхищался и всегда стремился служить ему, а после смерти Ирвинга в 1905 г. написал о нем трогательные воспоминания.

Но в отношениях с Ирвингом у Стокера не было никакого соперничества[50], а между тем в романе явно нарисован любовный треугольник Гаркер — Мина — Дракула. Сексуальный подтекст взаимоотношений Дракулы со своими жертвами сейчас уже является «общим местом» и считается также данью носящемуся в воздухе фрейдизму и реакцией на викторианскость общества. И здесь мы наконец приступаем к нашей главной идее: отчасти на сюжет романа был спроецирован образ соперника самого Стокера, человека, неприязнь к которому он питал всю жизнь.

Женой Стокера была красавица Флоренс Болкомб, красотой которой восхищался и Оскар Уайльд. Он навещал ее, писал ей письма, даже написал ее портрет, однако расхожее мнение, что он к ней сватался, но она ему отказала, предпочтя более надежного Стокера, на самом деле истине не соответствует. Уайльд жениться на бедной девушке не собирался, хотя, узнав в 1878 г. о ее помолвке, действительно был задет. Он написал ей прощальное письмо, где просил вернуть золотой крестик с его именем, который он ей подарил:

«Флоренс Болкомб. Меррион-сквер Норт, 1.

Понедельник, вечер (1878)

Дорогая Флорри, так как на днях я уезжаю обратно в Англию, наверное навсегда, я хотел бы взять с собой золотой крестик, который я подарил Вам давным-давно утром на Рождество.

Надо ли говорить, что я не стал бы просить Вас вернуть его, если бы он представлял для Вас какую-нибудь ценность, но для меня этот ничего не стоящий крестик служит памятью о двух чудесных годах — самых чудесных годах моей юности, — и я хотел бы всегда иметь его при себе. Если бы Вы захотели передать его мне сами, я мог бы встретиться с Вами в любое время в среду, а не то отдайте его Фил, с которой я увижусь сегодня днем.

Хотя Вы не сочли нужным известить меня о том, что выходите замуж, я все же не могу уехать из Ирландии, не пожелав Вам счастья; что бы ни случилось, я никак не могу быть безразличен к Вашему благополучию: слишком долго пути наших жизней шли рядом.

Теперь они разошлись, но крестик будет напоминать мне о минувших днях, и хотя после моего отъезда из Ирландии мы никогда больше не увидимся, я всегда буду поминать Вас в молитвах. Прощайте, и да благословит Вас Бог.

Оскар» [Уайльд 1997, 38–39].

Та в ответ предложила, что крестик будет можно получить в доме «на Гаркурт-стрит»; говоря так, она имела в виду самого Стокера, который там жил. Обратим внимание, что фамилия Гаркер[51] созвучна названию этой улицы. Уайльд ответил, что предпочел бы встретиться с ней лично, лучше — в ее доме, т. к. предложенный ею вариант унижает и его, и ее, и «человека с Гаркурт-стрит», имени Стокера он не называет. Флоренс потребовала возврата ее писем, и чем это кончилось — неизвестно. Как пишет один из исследователей, «этот крестик ни разу не всплыл ни в одной из коллекций, но зато часто упоминается на страницах „Дракулы“». Мы не так уж в этом уверены, поскольку большое Распятие, которое оберегает Джонатана Гаркера и которое ему на шею надела румынская крестьянка, вряд ли могло быть золотым. Но, конечно, тема креста как объекта для романа о вампирах очень важна, и, более того, мы можем повернуть текст Уайльда: прося Флоренс вернуть крест, он тем самым добивался того, чтобы она осталась без креста. Но это уже домыслы.

Как в дальнейшем складывались их отношения? Да вроде бы никак, несмотря на то что Флоренс вместе с мужем тоже переехала в Лондон и их пути с Оскаром Уайльдом, наверное, не раз пересекались. Они изредка встречались, Уайльд даже посылал ей записки и цветы, что, как пишет Барбара Белфорд, «весьма досаждало Стокеру, хотя назвать ревностью это чувство было нельзя. Он, скорее, испытывал „эффект трио“, когда подавленное гомосексуальное влечение выражается в желании разделить партнера» [Belford 1996, 247]. В последний раз Уайльд совершил некую попытку сближения в 1893 г., когда подарил Флоренс экземпляр своей пьесы «Саломея». О том, что былой роман возродился, мы сведениями не располагаем. Однако известно, что с мужем у Флоренс отношения были плохими и после рождения сына Ноэля, в 1880 г., она отказывала ему в супружеской близости. Ко времени окончания работы над романом она превратилась в зрелую красавицу, но настоящей подругой Стокеру не стала. Он был вынужден искать развлечений на стороне (в притонах Ист-Энда) и в результате заразился сифилисом. Идея, что все эти годы Флоренс хранила в глубинах своей души любовь к Уайльду — это, скорее, измышления, но «человеку с Гаркурт-стрит» она не принадлежала, как и Мина, которая в конце романа понимает, что Гаркеру уже не принадлежит.

Барбара Белфорд предлагает видеть во взаимоотношениях «Стокер — Флоренс — Уайльд» своего рода извращенный любовный треугольник, в котором два мужчины не столько соперничают из-за одной женщины, сколько оперируют ею как своего рода символом, заместителем их влечения друг к другу. Естественно, определенная ориентация Оскара Уайльда здесь играет на руку интерпретатору. Более того, гомосексуальный характер влечения Дракулы к Джонатану Гаркеру в настоящее время также детально описан и является своего рода «общим местом» литературы о Дракуле (см., например, [Craft 1984]). Но, развивая мысль Белфорд, мы должны будем сделать простой вывод: этот сложный треугольник был затем воспроизведен в романе как трио: Гаркер — Мина — Дракула. Если следовать этой теории, то и сам брак Стокера будет выглядеть как желание овладеть той, которой стремился обладать Оскар Уайльд, причем в итоге — овладение-обладание оказывается мнимым и испытавший глубокую фрустрацию Стокер изливает свою желчь в романе.

Но подозрение кого бы то ни было в скрытом, подавленном гомосексуальном влечении тем и хорошо, что в принципе это обвинение нельзя ни доказать, ни опровергнуть. Поэтому мы предлагаем смотреть на взаимоотношения Брэма Стокера и Оскара Уайльда проще и считать их просто — соперниками, соперниками в очень широком смысле слова и на разных, так сказать, спортивных площадках. Они были знакомы с самых юных лет, т. к., будучи студентом старших курсов Тринити-колледжа в Дублине, Стокер бывал в доме его родителей. Когда сам Уайльд поступил в Тринити, Стокер начал его опекать, но встретил довольно презрительное и насмешливое отношение к себе. Оскар разрешил вписать себя во все общества, во главе которых стоял Стокер (атлетическое, историческое, философское), но совершенно не посещал этих заседаний. Затем оба отправились завоевывать Лондон и каждый в своем роде преуспел. Отметим, что завоевывать Лондон едет и граф Дракула, тоже провинциал. Интересно в данной связи замечание Дж. Валента, автора книги «Тайна Дракулы»: «Стокер сознавал, что его провинциальное происхождение постоянно звучит в его произношении. Но в отличие от своего монстра (или от друга его семьи Оскара Уайльда) он нарочно не стал избавляться от своего акцента» [Valente 2002,39]. Ср. в романе:

«— Помилуйте, граф, вы в совершенстве владеете английским!

Он степенно поклонился:

— Благодарю вас, мой друг, за ваше лестное мнение обо мне, но боюсь, что я всего лишь в начале пути. Конечно, я знаю грамматику и слова, но еще не умею толком пользоваться ими.

— Поверьте мне, — заверил я, — вы прекрасно говорите.

— Это не так, — настаивал он. — Уверен, если бы я приехал в Лондон, при разговоре во мне узнавали бы иностранца, а мне бы этого не хотелось. <…> Я бы хотел не отличаться от других, чтобы на меня не обращали внимания, а услышав, не говорили бы: „Ха! Да это же иностранец!“» [Стокер 2005, 95].

В их соперничестве на писательском поприще, казалось бы, Стокер остался далеко позади, но вот сейчас, когда после появления «Дракулы» прошло больше ста лет, мы уже не можем с такой уверенностью говорить о том, кто оказался истинным победителем.

Сложность взаимоотношений Стокера и Оскара Уайльда отмечают многие исследователи[52], однако увидеть в авторе «Дориана Грея» прототип графа Дракулы решились только мы. Конечно — один из прототипов, потому что роман о вампире, стремящемся к неограниченной власти, — это, согласно Ж. Делезу и Ф. Гваттари, своего рода «ризома», то есть текст, не только не имеющий определенного ограниченного сюжета, но и лишенный собственно автора. Действительно, сам факт, что граф Дракула как персонаж романа далеко шагнул за пределы текста и обрел множество новых воплощений в современной паракультуре, говорит о том, что его «создатель» был не столько создателем, сколько тем, кто сумел угадать, воплотить и необычайно удачно назвать персонаж, который как литературный и психологический архетип в принципе уже существовал. Существовал он, как мы полагаем, в трех плоскостях: 1) в вампирической мифологии народных верований (которые в отличие от веры в троллей и гномов воплощали в образе вампира не силы природы, а внутренние страхи самого человека); 2) в психологическом типе властной личности, стремящейся к первенству и подавлению окружающих («ты никогда никого не любил») и… 3) в образе воеводы Дракулы. После наших детальных рассуждений о том, что о Владе Цепеше Стокер ничего не знал, такой вывод кажется странным, однако мы полагаем, что при анализе романа о вампире нельзя стоять только на рациональном фундаменте. Подобно эффекту стихотворения Чуковского «Тараканище», в котором были странным образом предугаданы сталинские репрессии, в романе Стокера действительно вдруг ожил тиран XV в., хоть и изменивший свой облик.

Роман «Леди в саване», как кажется на первый взгляд, произведение гораздо менее талантливое, чем «Дракула». Конечно, так и есть, однако сплетение сюжетных линий и образов позволяет нам сделать вывод, что и в этом романе Стокер пытался провести своего рода «сюжетный эксперимент», составить своего рода наррему, которая должна была также найти свое продолжение, как и изобретенный им «вампирический нарратив». Герой встречает прекрасную девушку, точнее — она является к нему ночью и исчезает на рассвете, более того — днем он вдруг находит ее лежащей в гробу. «Это вампир», — скажет наивный, но уже умеющий играть «по вампирическим правилам» читатель и… окажется обманутым. Девушка — местная принцесса, а ее макабрический маскарад, оказывается, вызван некими политическими хитростями.

Интересно, что с разработки подобного сюжета «обманутого ожидания» Стокер начинал свой литературный путь. В романе «Тропа змей» (The Snake’s Pass, 1890), действие которого происходит на западе Ирландии в графстве Голуэй, герой (тоже неожиданно получивший наследство) встречает на холме юную красавицу, которую вначале принимает за сиду — фею ирландского фольклора. Сюжет, согласно которому юноша влюбляется в девушку, которая затем оказывается «нечистью», — сюжет очень распространенный и всем хорошо знакомый, причем его можно уложить в примерную трехэлементную схему: встреча, брак, узнавание истины. Но в романе «Тропа змей» данное узнавание оказывается мнимым: таинственная красавица — просто дочь местного фермера, которая любит гулять одна по холмам. Роман, естественно, кончается свадьбой. Примерно что-то подобное мы встречаем и в «Леди в саване». Интересно, что, если сюжетная схема «Дракулы», как и вампирический нарратив в целом, строится примерно по той же схеме (встреча — вред — борьба и спасение), романы, в которых горизонт читательского ожидания оказывается Стокером обманутым, не имеют фольклорных параллелей, что вполне логично. Более того, мы можем предположить, что в данном случае Стокер мог опираться на события реальной жизни. Так, в марте 1895 г. жительница деревни Балливадли (гр. Типперери) Бриджет Клери была заподозрена ее мужем Майклом и несколькими соседями в том, что на самом деле она — сида-подменыш; после четырех дней «дознания» ее облили ламповым маслом и сожгли, после чего ее муж, утопив тело в болоте, поспешил в соседнюю деревню к священнику и сказал ему, что убил свою жену (чему тот вначале не поверил), и этой же ночью отправился к местному волшебному холму, чтобы вызволить «реальную» Бриджи, которая, как он ждал, проедет ровно в полночь на белой лошади в процессии сидов. Во время следствия он был признан вменяемым и был осужден на 15 лет тюремного заключения. Мы полагаем, что Стокер, который к этому времени давно уже жил в Лондоне, все же мог знать об этом случае. О нем широко писали не только в ирландских, но и в лондонских газетах, и, более того, буквально на тех же страницах в то же время печатались отчеты об аресте и обвинении Оскара Уайльда (см. подробнее в [Bourke 1999, 1’55–57]).

В своей книге «О ночном кошмаре» ученик и биограф Фрейда Эрнст Джонс приводит в чем-то аналогичный случай: в 1837 г. в Болгарии в деревню пришел мрачный незнакомец, который к тому же отказался от угощения и выпивки. После нескольких дней пыток он, так и не сознавшись в том, что он вампир, был погребен заживо. Случаев же выкапывания и осквернения могил в конце XIX — начале XX в. насчитывалось также немало, как в темной России, так и в прогрессивных Соединенных Штатах (см. об этом подробнее [Jones 1931, 98-130]). Поэтому то, что героиня Стокера была вначале принята за вампира, — отнюдь не искусственный вымысел, но сюжетный ход, подсказанный самой жизнью. И тем не менее, как показало время, в современной массовой литературе и кино он успеха не имел, причем по вполне понятным причинам: паракультура представляет собой разновидность фольклора, для которого сюжет, строящийся на обмане читательского ожидания, неприемлем. Почему? Это вопрос особый и не такой простой, видимо, главная причина — ориентация на особую эстетику тождества, конкретно воплощенную в узнавании и предсказуемости сюжета.

Но почему Стокер вообще мог обратиться к такой теме? Ответить на этот вопрос трудно, да и ставить его не совсем корректно, поскольку, даже будучи литератором, скорее, посредственным, Брэм Стокер тем не менее был все-таки писателем, подчиняющимся своему вдохновению. И все-таки попытаемся на него ответить. Как пишет Эрнст Джонс, ученик и последователь Фрейда, сама идея возможности возвращения умершего имеет в своей основе три чувства, которые испытывает тот, кому покойный был наиболее близок (супруги, дети и родители, братья и сестры, близкие друзья). Эти три чувства на самом деле являются воплощениями одного — чувства незавершенности, как сказали бы современные психологи, гештальта. Выделяемые им эмоции (любовь, вина и ненависть) в результате механизма проекции вызывают в мозгу идею возможности возврата из иного мира («желание пережить вновь воссоединение с умершим часто приписывается самому покойному посредством механизма проекции» [Jones 1931, 100]). То есть, говоря проще, если вдова скорбит об умершем муже и хочет, чтобы он вернулся, ей начинает казаться, что это он хочет вернуться и воссоединиться с ней. Сюжет, в основе которого лежит мотив добывания жены в ином мире (а ошибочно воспринимаемая вначале как фея или как женщина-вампир невеста вполне может трактоваться как представительница иного мира), также встречается в фольклоре, и он также может быть описан в психоаналитической терминологии как проективный. За ним скрывается неудовлетворенное желание обрести истинную любовь, удовлетворить неудовлетворенное либидо, но стремление соединиться с любимой, которое в реальной жизни оказывается нереализуемым, описывается в вымышленной истории как свершившееся. Более того, стремление обрести возлюбленную описывается посредством проекции как ее собственное желание воссоединиться с героем. Под видом сюжета о жене из иного мира может быть назван фольклорный мотив о расколдовывании девушки, временно (или — от рождения) попавшей во власть сил тьмы. Так, рассказ о неудавшейся подобной попытке, лежащий в основе гоголевского «Вия», имеет в качестве основы аналогичный сюжет, представленный, например, в польской народной сказке «Королевна-упырь». Отчитав три ночи у гроба не-мертвой королевны, солдат вырывает ее из воинства тьмы и обретает и любовь, и невесту. Жена, которая отвергает супруга, не разлюбила его, но на самом деле лишь заколдована или подменена, и требуется лишь найти способ расколдовать ее и вернуть ее любовь. Возможно, этим руководствовался и Майкл Клери, когда заподозрил подменыша в своей жене Бриджет, которая за девять лет брака почему-то не имела от него детей и о которой в деревне говорили, что у нее связь с одним из местных фермеров. И наверное, неудовлетворенность своей семейной жизнью с холодной красавицей Флоренс (опять Оскар Уайльд!) заставила Брэма Стокера создать сюжет о странной девушке-вампире, которая на самом деле оказывается заколдованной принцессой.

А вот почему этот сюжет не имел успеха и не получил дальнейшего развития в современной паракультуре — это действительно вопрос особый.

Т. Михайлова

Литература

Мариньи Ж. Дракула и вампиры. Кровь за кровь / Пер. с франц. М., 2002.

Стокер Брэм. Дракула / Вступит, статья и примеч. М. Одесского; Послесловия В. Гопмана, Ф. Морозовой. М.: Энигма, 2005. Уайльд Оскар. Письма. М., 1997.

Belford В. Bram Stoker. A Biography of the Author of Dracula. London, 1996.

Alder L. Dalby R. The Dervish of Windsor Castle: The Life of Arminius Vambery. London, 1979.

Bourke A. The Burning of Bridget Cleary. A True Story. London, 1999.

Craft Ch. ‘Kiss Me with Those Red Lips’: Gender and Inversion in Bram Stoker’s Dracula // Representations. 8, 1984.

Farson D. The Man who Wrote Dracula: a Biography of Bram Stoker. New York, 1975.

Florescu R. What’s in a name: Dracula or Vlad the Impaler? // Dracula: The Shade and the Shadow. Ed. E. Miller. Essex, 1998.

Florescu R. MacNally R. Dracula: A Biography of Vlad the Impaler 1431–1476. London, 1973.

Florescu R. MacNally R. Dracula: Prince of Many Faces. Boston, 1989.

Gibson M. Dracula and the Eastern Question. London, 2006.

Jones E. On the Nightmare. London, 1931.

Hindle M. Introduction // Bram Stoker. Dracula. London, 1993.

Johnson М. E. C. On the Track of the Crescent: Erratic Notes from the Piraeus and Pesth. London, 1885.

Leatherdale Cl. Dracula. The Novel and the Legend. Essex, 2001.

Ludlam H. A Biography of Dracula: The Life Story of Bram Stoker. London, 1962.

MacNally R., Florescu R. The Essential Dracula. New York, 1979.

MacNally R., Florescu R. In Search of Dracula: History of Dracula and Vampires. Boston; New York, 1994.

MacNally R., Florescu R. In Search of Dr. Jekyll and Mr. Hyde. London, 2001.

Miller E. Dracula: Sense & Nonsense. Essex, 2000.

Miller E. Getting to know the Un-dead: Bram Stoker, Vampires and Dracula // Vampires. Myth and Metaphors of Enduring Evil. Ed. P. Day. Amsterdam; New York, 2006.

Perkowski J. L. The Darkling. A Treatise on Slavic Vampirism. Columbus, USA, 1989.

Samuelson J. Roumania: Past and Present. London, 1882.

Stoker Br. The Lady of the Shroud. Gloucestershire, 1997.

Trow M. J. Vlad the Impaler: in Search of the real Dracula. London, 2003.

Valente J. Dracula’s Crypt. Bram Stoker, Irishness, and the Question of Blood. Urbana and Chicago, 2002.

Wilkinson W. An Account of the Pricipalities of Wallachia and Moldavia. London, 1820.

Wolf L. The Essential Dracula. New York, 1993.


Леди в саване

Брэм Стокер

«Леди в саване»

Моему дорогому, давно обретенному другу графине де Гербель (Женевьеве Уорд)

Леди в саване

Перевод осуществлен по изданию: Stoker Bram. The Lady of the Shroud. Sutton Publishing, Gloucestershire, 1994.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Брэм (или правильнее, Абрахам) Стокер родился в предместье Дублина, Клонтарфе, 8 ноября 1847 г. Отец его был государственным служащим, а значит, принадлежал к колониальной администрации порабощенной в XIX в. Ирландии. Мать работала в благотворительных организациях, была феминисткой, писательницей, дружила с матерью Оскара Уайльда, писавшей под псевдонимом Сперанца поэтессой из лагеря сторонников ирландского национального возрождения. Семья жила в достатке, пусть и не была богатой. Возможно, миссис Стокер не замыкалась на семейных заботах и интересовалась тем, что происходило вне дома, из желания как-то скрасить серые будни, на которые семью обрекала карьера мистера Стокера.

Брэм Стокер рос болезненным ребенком, был почти инвалидом, неделями не вставал с постели, и мать обычно «пичкала» его страшными историями о банши[53], привидениях, демонах, а также рассказами о холере, представлявшей тогда реальную угрозу. Миссис Стокер была сильной женщиной, она жила своими сыновьями и даже заявляла, что «ни в грош не ставит» дочерей — только сыновья ей были дороги. Полагают, что она оказала большое влияние на сына, и, возможно, именно ей он был обязан увлечением сверхъестественным, как и довольно холодным, хотя и вежливым, обращением с женой, когда уже вступил в брак.

Начальное и среднее образование Брэм получил в школах Дублина, а затем изучал математику в дублинском Тринити-колледже. Именно в университетские годы ему наконец удалось укрепить здоровье, и он даже прослыл спортсменом. Он был также избран президентом Философского общества в университете. С дипломом Тринити-колледжа, полученным в 1867 г., Стокер за неимением лучшего решает идти по стопам отца и, без особого желания, поступает на государственную службу, на которой пробудет инспектором «малых сессий»[54] при суде до 1877 г. Одновременно как внештатный журналист он писал рецензии на спектакли для ирландских газет и какое-то время в начале 1870-х гг. был редактором «Ивнинг мейл». Благодаря интересу к театру Стокер в 1876 г. познакомился с известным актером и театральным деятелем сэром Хенри Ирвингом (1838–1905), гастролировавшим тогда в Ирландии. Почувствовав симпатию к журналисту и государственному служащему, знаменитый актер убедил Стокера покинуть Ирландию, чтобы управлять его театром «Лицеум» и быть у него личным секретарем. Стокер с радостью воспользовался этой возможностью, но, прежде чем покинул родные места, в 1878 г. опубликовал свою первую книгу под интригующим названием «Обязанности служащего „малых сессий“ в Ирландии».

В Англии, при Ирвинге, Стокер старался на первое место ставить интересы работодателя, а не свои. Это была нелегкая жизнь, потому что несмотря на огромную популярность Ирвинга-актера, его театру чудом удавалось держаться на плаву. Вкус Ирвинга к роскошным постановкам с пышными декорациями и костюмами оборачивался для его театральной труппы вечным страхом перед финансовым кризисом. Однако, освоившись в должности управляющего театром «Лицеум», Стокер сделал предложение двадцатидвухлетней Флоренс Болкомби, честолюбивой актрисе, дочери английского подполковника, служившего в Индии и в Крыму. Мисс Болкомби, прежде чем встретилась со Стокером, давала «согласие», как было известно, Оскару Уайльду, с которым она познакомилась еще в семнадцать лет; это было не совсем обручение, но Уайльд подарил ей золотой крест с выгравированными на нем их именами, который попросил вернуть, когда услышал, что она собирается выйти замуж за Стокера. (Похоже, Уайльда немного расстроила, но вовсе не опечалила эта новость.) Флоренс и Брэм обвенчались 4 декабря 1878 г.; у них родился единственный сын. Связь Стокера с Ирвингом, конечно же, помогла Флоренс попасть на желанную сцену: она дебютировала в 1881 г. в одной из постановок Ирвинга.

С Ирвингом всегда было нелегко поладить, и однако же все то время, пока Стокер старался аккуратно вести денежные дела «Лицеума» и ублажать часто срывавшегося Ирвинга, он не прекращал писать романы и рассказы. Эти сочинения объединяет острый интерес автора к макабру, в них очевидна его тяга к ужасному, как будто прозаическая сторона жизни Стокера — превозносимого за деловитость бухгалтера — требовала от него какого-то компенсирующего прорыва в мир вымысла. С начала 1880-х гг. и до смерти, последовавшей в 1912 г., Стокер создал пятнадцать произведений, включая романы «Дракула» (1897), «Тайна моря» (1902), «Леди в саване» (1909), «Логово Белого ящера» (1911). После его смерти вдова его издала сборник рассказов Стокера «Гость Дракулы» (1914)) который наряду с неопубликованным эпизодом из романа «Дракула» также содержит несколько классических историй ужасов и повествований о привидениях, например «Дом судьи». Когда, в 1905 г., Ирвинг скончался, Стокер опубликовал свои «Воспоминания о Хенри Ирвинге» (1906): именно благодаря этой книге имя Стокера и оставалось в памяти современников первое время после того, как его самого не стало. Годы тяжелого труда в театре Ирвинга, конечно же, отразились на здоровье Стокера, и когда он умер в 1912 г. в возрасте шестидесяти четырех лет, одной из причин кончины, как указывалось в свидетельстве о смерти, было «истощение».

Стокер не изобрел вампира: историями о вампирах изобилует фольклор Восточной Европы. Что касается английской традиции, то лето 1816 г. романтики Байрон, Шелли и врач Байрона Джон Полидори провели, рассказывая друг другу истории о вампирах, в итоге Мэри Шелли принялась за «Франкенштейна». Фигура Стокера важна, однако, потому, что он завлек вампира в отечество, в Англию; агент сверхъестественных сил из континентальной Европы стремится, как известно по роману «Дракула», обосноваться в английской глубинке. Страх перед иностранным вторжением (в данном случае не военным, но сексуальным) мгновенно поразил общественное воображение. И продолжает множить число читателей романа и зрителей его киноверсии.

Роман «Леди в саване» повторяет некоторые основные мотивы более знаменитого «Дракулы», но, конечно, уступает раннему роману, если речь идет об успехе у читателей. («Дракулу» критика не оценила сразу после публикации, хотя роман был бестселлером; за прошедшие же годы, благодаря голливудским экранизациям, сделавшим его знаменитым, «Дракула» постоянно переиздается.) Роман 1909 г. не столь ужасает, потому что в нем рассказывается не о вторжении, а о квазиколониальной затее. Зло угрожает не благополучной родной Англии, но живущему в окружении первозданной природы дикому народу, который, похоже, нуждается в цивилизующем воздействии Западной Европы. Подобно более ранней книге, роман «Леди в саване» тоже оформлен в виде писем и дневниковых записей; в нем тоже проясняется смысл мужского героизма, а Руперт Сент-Леджер хорошо вписывается как в современный мир (в качестве развязки изображается невероятный для 1909 г. полет, совершаемый на аэроплане), так и в мир традиционных мужских ценностей (он высок — 6 футов 7 дюймов, — красив и силен, как то и пристало «настоящему» герою). География романа «Леди в саване» напомнит читателям о «Дракуле», потому что действие происходит в Восточной Европе, где-то между Грецией, Албанией и Турцией — в месте, вообще-то не существующем на реальной карте Европы, лишь по видимости в европейском краю, на самом же деле в краю экзотическом, странном и чуждом законов.

Наконец, в обоих романах присутствует, конечно же, тема столкновения реального и сверхъестественного миров. Леди, которую видят плывущей в гробу и облаченной в саван, в прологе должна предстать вампирическим образом, одной из неупокоившихся мятущихся душ, столь обычных, как следует из романа «Дракула», в Восточной Европе. Именно так воспринимает Руперт ее появление, когда она стучит в окно его спальни, в полночь оказавшись возле его замка. Тетка героя, грозная шотландка мисс Джанет Макелпи, обладает даром ясновидения, которым всегда пользуется в благих целях. В своих грезах в замке она провидит бракосочетание племянника с вампиром — безмолвную полуночную церемонию. Но верно ли она истолковывает знаки? Можно ли доверять ее толкованиям? В конце концов, мисс Макелпи носит имя водяного из шотландского фольклора, келпи, являющегося в образе лошади и заманивающего ничего не ведающих туда, где их ждет погибель. Больше того, о самом герое, Руперте Сент-Леджере, мы впервые узнаем из дневника его кузена, и если родственник его прав, то и самого героя есть в чем упрекнуть. Перед нами роман наслаивающихся толкований, где все не так, как представляется, и читатели, подобно персонажам романа, постоянно рискуют неверно оценить ситуацию, в которой оказываются по воле автора.

Экзотические места отсутствующей на картах страны Синегории, молчаливый и недоверчивый ее народ, грозный замок, унаследованный Рупертом, — все нагнетает атмосферу зла и предвещает несчастье. И однако, в конечном счете это история любви, счастливой любви вопреки непреодолимым, как кажется, препятствиям, а завершается она волнующим приключением, которое напоминает как романы Г. Райдера Хаггарда или Жюля Верна, так и более раннюю книгу самого Стокера.

Рут Роббинз,

Лутонский университет


Леди в саване

Из «Журнала оккультизма», 1907 год, середина января

С Адриатики пришла странная весть. В ночь на 9-е, когда «Виктория», судно пароходной компании «Италия», проходило почти в полночь вблизи берегов Синегории, мимо пункта, известного под названием Иванова Пика, внимание капитана, находившегося в то время на капитанском мостике, впередсмотрящий привлек к крохотному огоньку, который держался возле береговой линии. У многих плавающих в южных водах судов заведено в хорошую погоду идти мимо Ивановой Пики, потому что там глубоко, нет сильного течения и выступающих из моря скал. Несколько лет назад капитаны местных пароходов обычно так близко прижимались здесь к берегу, что получили уведомление от компании Ллойда: в подобных условиях любой несчастный случай не будет рассматриваться как страховой, т. е. включенный в перечень морских рисков. Капитан Миролани из числа тех, кто обходит мыс на значительном расстоянии, однако, оповещенный о названном обстоятельстве, капитан счел за благо расследовать его, допуская, что кто-то терпит бедствие. Поэтому он приказал убавить скорость и стал осторожно продвигаться к берегу. На мостике к капитану присоединились два его помощника, синьоры Фаламано и Дестилья, а также один из пассажиров, находившийся на борту судна мистер Питер Колфилд, чьи сообщения о сверхъестественных явлениях, отмеченных в уединенных местах земли, хорошо знакомы читателям «Журнала оккультизма». Мистер Колфилд направил нам письменный отчет о странном происшествии, удостоверенный подписями капитана Миролани и других упомянутых джентльменов.

«…Была без одиннадцати минут полночь в субботу, 9-го января 1907 г., когда я увидел странное зрелище у мыса, известного как Иванова Пика, что в Синегории. Ночь была ясная, я стоял на носу корабля, где видимость была превосходной. Мы находились на некотором расстоянии от Ивановой Пики, пересекая с севера на юг широкую бухту, в которую и выдавался мыс. Капитан судна Миролани, осмотрительный мореход, в своих плаваниях всегда далеко обходил эту бухту, на которую наложен запрет Ллойдом. Но когда он разглядел в лунном свете вдали крохотную женскую фигуру в белом, несомую неведомым течением в маленькой лодке, на носу которой мерцал слабый свет (напомнивший мне о блуждающем — кладбищенском — огоньке!), капитан решил, что это, должно быть, потерпевшая бедствие, и осторожно повел судно в том направлении. На мостике с ним были и два его помощника — синьоры Фаламано и Дестилья. Все трое, как и я, видели это. Остальных членов экипажа и пассажиров не было на палубе. Когда мы приблизились, истинная природа этого стала мне ясна, но моряки, казалось, до последнего момента пребывали в неведении, чему, в конце концов, не стоит удивляться. Ни один из них не имел ни знаний об оккультном, ни опыта столкновения с оккультным, в то время как я уже более тридцати лет изучаю этот предмет и обыскал весь земной шар, расследуя до мелочей случаи упоминания о сверхъестественных явлениях. Когда по действиям моряков я догадался об их неведении в отношении того, что для меня было уже очевидно, я остерегся просвещать их, опасаясь, что в результате судно сменит курс прежде, чем я сумею провести внимательный осмотр. Все обернулось по моему желанию или почти что так, как вы заключите из дальнейшего рассказа. Я находился на носу и поэтому имел лучший обзор по сравнению с моряками на мостике. Вскоре я разглядел, что лодка, с самого начала удивлявшая своей формой, была не чем иным, как гробом, а стоявшая в нем женщина была облачена в саван. Она стояла спиной к нам и явно не слышала, как мы приближались. Мы двигались медленно, паровые машины работали почти бесшумно, и едва ли шла рябь по воде, когда наш форштевень разрезал ее темную гладь. Неожиданно с мостика раздался дикий крик — итальянцы столь эмоциональны; хриплые команды понеслись в сторону рулевого, в машинном отделении ударил колокол. Будто в один миг судно развернулось правым бортом, на полную мощь заработали паровые машины, и никто опомниться не успел, как „Виктория“ оставила привидение далеко позади. Последнее, что я увидел мельком, было белое лицо с черными горящими глазами, когда фигура опускалась в гроб, а точнее, рассеивалась, как туман или дым под порывом ветра».


Леди в саване

КНИГА I

ЗАВЕЩАНИЕ РОДЖЕРА МЕЛТОНА

Чтение завещания Роджера Мелтона и все, что последовало за этим

Отчет, составленный Эрнстом Роджером Хэлбардом Мелтоном, изучающим правоведение в Иннер-Темпл[55] старшим сыном Эрнста Хэлбарда Мелтона, старшего сына Эрнста Мелтона, являвшегося старшим братом упомянутого Роджера Мелтона и его ближайшим родственником.


Считаю, по меньшей мере будет полезно, а возможно, и необходимо располагать подробным свидетельством обо всем имеющем отношение к завещанию моего скончавшегося двоюродного деда Роджера Мелтона.

С этой целью позвольте мне назвать его родственников и пояснить их род занятий и особенности характера каждого. Мой отец, Эрнст Хэлбард Мелтон, был единственным сыном Эрнста Мелтона, старшего сына сэра Джеффри Хэлбарда Мелтона из Хамкрофта, мирового судьи в графстве Сэлоп[56] и одно время шерифа-судьи. Мой прадед, сэр Джеффри, унаследовал небольшое имение от своего отца Роджера Мелтона. Тогда, между прочим, наша фамилия писалась «Милтон», но мой прапрадед изменил ее написание, поскольку был человек практичный, не склонный к сентиментальности и опасался, как бы окружающие не спутали его с родственниками, носившими фамилию радикала Милтона, поэта и в некотором смысле должностного лица при Кромвеле; мы же были консерваторами. Тот самый практицизм, побудивший его изменить написание фамилии, подтолкнул прапрадеда заняться практической деятельностью. Поэтому, еще будучи молодым, он сделался дубильщиком и кожевником. В интересах дела он использовал пруды и ручьи, а также дубовый лес — все, чем было богато его поместье, Торраби, в графстве Суффолк. Прапрадед очень преуспел в своем деле и нажил значительное состояние, часть которого он потратил на приобретение поместья в графстве Шропшир, затем закрепленного им за наследниками; прямым наследником сего поместья я как старший сын и являюсь.

У сэра Джеффри помимо сына, ставшего моим дедом, было еще трое сыновей и дочь, родившаяся через двадцать лет после младшего из ее братьев. Сыновьями его были: Джеффри, умерший бездетным, а точнее, убитый во время восстания сипаев в Мируте в 1857 г.[57], когда он, не будучи военным, поднял меч, чтобы защитить свою жизнь; Роджер (о котором я вскоре расскажу) и Джон, умерший, как и Джеффри, бездетным. Из пятерых потомков сэра Джеффри, таким образом, следует учитывать только троих: моего деда, имевшего троих детей, двое из которых, сын и дочь, умерли в юные годы, оставив деду единственным наследником моего отца Роджера и Пейшенс. Пейшенс, родившаяся в 1858 г., вышла замуж за ирландца, носившего фамилию Селленджер, — так обычно произносилась фамилия Сент-Леджер, которую писали «Сент-Леджер», причем последующие поколения вернулись к старому написанию. Это был беспутный, бесшабашный человек, капитан уланского полка, впрочем, человек, не лишенный отваги, — он заслужил Крест Виктории[58] в битве при Амоафуле в одной из англо-ашантийских войн.[59] Но, боюсь, ему недоставало серьезности и требующей упорства цели, которые, как говаривал мой отец, всегда отличали представителей нашей фамилии. Он промотал почти все родовое имущество, пусть и не столь значительное, и, если бы не скромное наследство моей двоюродной бабки, закончил бы свои дни, останься он жив, в относительной бедности. В относительной — не в полной, ведь Мелтоны, люди весьма гордые, не потерпели бы обедневшую ветвь фамилии. Нас бедность не заботит — никого из нас.

К счастью, у моей двоюродной бабки Пейшенс был только один ребенок, и преждевременная кончина капитана Сент-Леджера, как я предпочитаю именовать его, не позволила ей иметь других детей. Она не вышла замуж вторично, хотя моя бабушка неоднократно пыталась устроить ее брак. Она всегда была, как мне говорили, высокомерной, непреклонной особой, не внимавшей мудрости тех, кто превосходил ее. Единственный сын ее унаследовал характер скорее отца, нежели наш — нашей фамилии. Он был бродяга в душе, перекати-поле, в школе всегда участвовал в потасовках, всегда стремился совершить что-то нелепое. Мой отец как глава рода и будучи на восемнадцать лет старше не раз пытался вразумить его, но извращенный дух его и дерзкий нрав вынудили моего отца прекратить всякие попытки исправить неисправимое. Я слышал от отца, что тот иногда угрожал его жизни. Ужасный характер то был, вот уж поистине человек, не ведающий о почтительности. Никто, даже мой отец, не имел на него влияния — благотворного влияния, я хочу сказать, — кроме разве его матери, принадлежавшей к нашему роду, и еще одной женщины, которая жила с ними в качестве гувернантки: он называл ее «тетей». Вот как она появилась там. У капитана Сент-Леджера был младший брат, опрометчиво заключивший брак с некоей шотландской девицей, когда оба они были очень молоды. Им не на что было жить, кроме как на подачки от безрассудного улана, ведь молодого супруга можно было назвать нищим, а молодая супруга и вообще была «голой» — а это, как я думаю, грубый шотландский намек на отсутствие денег. Сия женщина, впрочем, думаю, была из древнего и почтенного рода, но разорившегося, так сказать, хотя вряд ли уместно употреблять это выражение применительно к роду или лицу, которые не могли ничего растратить, потому что им нечего было тратить! Радовало уже то, что Макелпи — так звучала девичья фамилия миссис Сент-Леджер — были достойным родом, по крайней мере, что касается битв. Слишком унизительно для нашей фамилии было бы породниться, даже по женской линии, с фамилией одновременно и бедной, и не пользующейся уважением. Одни битвы, однако, я думаю, не составят род. На воинах свет клином не сошелся, хотя они убеждены, что это так. В нашем роду были мужчины-воины, но я не слышал, чтобы хоть кто-то из них сражался из желания сражаться. Миссис Сент-Леджер имела сестру: к счастью, в семье было только двое детей, иначе всех их пришлось бы содержать на наши деньги.

Мистер Сент-Леджер, бывший всего лишь младшим офицером, погиб в битве при Майванде[60], и вдова его осталась действительно нищей. К счастью, она умерла — сестра ее пустила молву, что от потрясения и горя, — умерла прежде, чем дать жизнь ребенку, которого она носила. Все это случилось, когда мой кузен, а точнее, кузен моего отца и мой двоюродный дядя был еще совсем мал. Его мать послала за мисс Макелпи, свояченицей мужнина брата, приглашая ее под свой кров, на что та согласилась — ведь у нищих нет выбора — и стала воспитательницей юного Сент-Леджера.

Помню, мой отец однажды наградил меня совереном за мою остроумную шутку по ее адресу. Я был тогда еще маленьким мальчиком, но у нас в роду все смышлены с пеленок, к тому же отец как раз рассказывал мне о семействе Сент-Леджер. Моя семья, конечно же, не виделась ни с кем из них после смерти капитана Сент-Леджера — круг, к которому принадлежали мы, пренебрегал бедными родственниками. Отец как раз объяснял мне, кто такая мисс Макелпи. Что-то вроде бонны. Миссис Сент-Леджер как-то сообщила ему, что та помогала ей воспитывать ее ребенка.

— Тогда, отец, — заметил я, — если уж она помогала воспитывать ребенка, ей следовало бы называться мисс Мактресни.

Когда моему двоюродному дяде Руперту было двенадцать, его мать умерла, и он больше года горевал о ней. Мисс Мактресни все это время оставалась при нем. Покинула бы она его, как же! Женщины такого сорта не пойдут в богадельню, если могут избежать этого. Мой отец как глава рода был, конечно же, одним из попечителей согласно завещанию, а дядя Руперта Роджер, брат покойной, — другим. Третьим попечителем был генерал Макелпи, обедневший шотландский лэрд, владевший немалым количеством мало пригодной земли в Круме, в графстве Росс.[61] Помню, как я получил от отца новенькую купюру в десять фунтов — когда перебил его за рассказом о недальновидном младшем Сент-Леджере, заметив, что тот ошибся в отношении земли. Из прежде слышанного мною о поместье Макелпи я заключил, что эта земля производит одну вещь, и на вопрос отца: «Какую?» — я ответил: «Закладные!» Отец, как я знал, незадолго перед тем скупил их предостаточно и по «убийственной цене», пользуясь выражением моего приятеля по колледжу, приехавшего из Чикаго. Когда я высказал недоумение и поинтересовался у отца, зачем вообще их покупать, а также спросил, какое из родовых имений унаследую я сам, отец дал мне ответ, который я никогда не забуду.

— Я сделал это для того, чтобы держать в подчинении храброго генерала в случае, если он когда-нибудь вздумает причинить нам беспокойство. И уж если дела у нас пойдут не лучшим образом, то Крум — отличное место для тетеревов и оленей!

Мой отец был прозорлив, как то и пристало мужчинам.

Когда моим кузеном — впредь в этом отчете я стану называть его «кузеном», дабы возможные недоброжелатели, которые будут читать отчет, не подумали, будто я намерен насмешничать над Рупертом Сент-Леджером из-за его несколько скромного положения и подчеркивать Рупертово, на самом деле отдаленное родство с нашей фамилией, — когда моим кузеном овладело желание совершить чудовищную глупость — а иначе и не назвать замысленную им финансовую операцию, — он обратился по этому поводу к моему отцу и явился к нам, в наше поместье Хамкрофт, в неурочный час, без позволения, не обнаружив вежливости даже настолько, чтобы предупредить о своем приезде. Мне тогда было всего лет шесть, но я не мог не отметить его жалкого вида. Был он запылен и взъерошен. Узрев его, мой отец — а я вошел в кабинет отца вместе с ним, — ужаснулся и воскликнул:

— Боже милостивый!

Отец был еще больше ошеломлен, когда молодой человек в ответ на его приветствие без смущения подтвердил, что путешествовал третьим классом. Разумеется, все в нашем семействе ездили первым классом, и только слуги — вторым. Отец по-настоящему разгневался, когда услышал, что наш родственник проделал путь от станции до имения пешком.

— Какое зрелище для моих арендаторов и лавочников! Увидеть моего… моего родственника, пусть и дальнего, влачащегося пыльной дорогой, будто бродяга, к моему поместью! А ведь ко мне две мили и пригорок! Неудивительно, что вы грязны и дерзки.

Руперт — здесь я никак не могу назвать его «кузеном» — проявил чудовищную грубость в отношении моего отца.

— Я шел пешком, сэр, потому что не имею денег; но, уверяю вас, я не думал нанести вам оскорбление. Просто я пришел сюда просить вашего совета и поддержки — и не потому, что вы важное лицо и ваша аллея, ведущая к дому, длинна на мою беду, но потому лишь, что вы один из моих попечителей.

— Ваших попечителей, сэр?! — воскликнул отец, пресекая эту речь. — Ваших попечителей?..

— Простите, сэр, — произнес он вполне спокойно, — я имел в виду попечительство согласно завещанию моей покойной матери.

— И что же, позвольте спросить, — проговорил отец, — вы хотите получить в качестве совета от одного из попечителей согласно завещанию?

Руперт сильно покраснел и собирался надерзить — я видел это по выражению его лица, — но вовремя остановился и произнес тем же мягким тоном:

— Я хотел бы получить ваш совет, сэр, в отношении того, как наилучшим образом осуществить нечто, что я желаю осуществить, но, будучи несовершеннолетним, не имею возможности осуществить самостоятельно. Это должно быть сделано через посредство попечителей согласно завещанию.

— И в чем вы добиваетесь поддержки? — поинтересовался отец, опуская руку в карман. Мне известно значение этого жеста по опыту моих обращений к отцу.

— Поддержка, в которой я нуждаюсь, — сделавшись пунцовым, проговорил Руперт, — поддержка от моих… от попечителей касается того, что мне хочется осуществить.

— И что же это? — спросил отец.

— Мне бы хотелось, сэр, передать моей тете Джанет…

Отец, явно не забывший мою остроту, перебил его:

— Мисс Мактресни?

Руперт побагровел, а я отвернулся: мне не хотелось, чтобы он видел мою ухмылку. Он спокойно продолжил:

— Макелпи, сэр! Мисс Джанет Макелпи, моей тете, которая всегда была добра ко мне и которую любила моя мать… Я хочу передать ей деньги, завещанные мне покойной матерью.

Отец вряд ли желал, чтобы дело принимало столь серьезный оборот, а он видел, что в глазах Руперта блестели пока не пролившиеся слезы, и поэтому, немного помолчав, произнес с наигранным, как я знал, возмущением:

— Неужели вы так быстро позабыли о своей матери, Руперт, что хотите освободиться от ее последнего дара, предназначенного вам?

Руперт, в то время сидевший, вскочил и встал напротив отца, сжав кулаки. Теперь он был совершенно бел, а глаза его горели таким огнем, что я опасался, как бы он не причинил вреда моему отцу. Руперт заговорил не своим голосом — слишком сильным и низким для него.

— Сэр! — проревел он.

Наверное, будь я писателем — кем, благодарение Богу, не являюсь, ведь у меня нет нужды предаваться этому низкому занятию, — я бы употребил слово «прогрохотал»: слово «прогрохотал» длиннее, чем «проревел», и, разумеется, скорее принесет автору пенни, который он получает за строку.

Мой отец тоже побледнел и стоял, не шелохнувшись. Руперт смотрел на него в упор с полминуты — тогда мне казалось, намного дольше, — но вдруг улыбнулся и, вновь садясь, сказал:

— Простите. Но, конечно же, вы не понимаете подобных вещей. — И он продолжал говорить, не оставляя отцу возможности вставить хоть слово: — Давайте вернемся к делу. Поскольку вы, кажется, не поняли меня, позвольте пояснить, что моя просьба обусловлена именно тем, что я помню о матери. Я помню желание моей покойной матери видеть тетю Джанет счастливой, и я хотел бы поступить так, как поступила бы моя мать.

— Тетя Джанет? — ухмыльнулся отец, потешаясь над его неведением. — Она вам не тетя. Даже сестру ее, бывшую замужем за вашим дядей, называли вашей тетей из чистой любезности.

Я не мог не понять, что Руперт намеренно вел себя дерзко с моим отцом, хотя говорил в вежливом тоне. Будь я сильнее его настолько, насколько он был сильнее меня, я бы кинулся на него с кулаками, но он был очень развит для своих лет. Я же довольно худ. Моя мать говорит, что худоба — «признак породы».

— Тетя Джанет, сэр, мне тетя в силу любви. Слово «любезность» не может выразить глубину преданности, которую она проявляла к нам. Но незачем утомлять вас подобными вещами, сэр. Я вижу, что родственные связи по линии нашего дома не интересуют вас. Однако я — Сент-Леджер!

Мой отец был ошеломлен. Он сидел недвижимо и только спустя какое-то время заговорил.

— Хорошо, мистер Сент-Леджер, я обдумаю это дело и вскоре дам вам знать о моем решении. А пока не желаете ли перекусить? Вы, должно быть, выехали очень рано и не позавтракали?

— Это так, сэр. Я не ел со вчерашнего ужина и чудовищно голоден.

Отец позвонил в колокольчик и попросил явившегося на зов лакея послать за домоправительницей. Когда она явилась, отец обратился к ней со словами:

— Миссис Мартиндейл, проводите этого юношу к себе в комнату и накормите его завтраком.

На несколько секунд Руперт застыл на месте. И вновь залился краской. Затем поклонился моему отцу и последовал за миссис Мартиндейл к двери.

Спустя час отец послал слугу за ним и передал, чтобы он явился в кабинет. Туда же пришла и моя мать, а вместе с ней и я. Слуга вернулся и обратился к отцу:

— Миссис Мартиндейл, сэр, покорнейше просила узнать, может ли она сказать вам два слова.

Отец еще не успел ответить, как мать велела привести домоправительницу. Та не заставила себя ждать — люди этого сорта всегда обретаются у замочной скважины — и тут же вошла. Переступив порог, она остановилась у двери. Очень бледная, она присела в реверансе.

— Итак?.. — произнес отец вопросительным тоном.

— Я подумала, сэр и мэм, что лучше мне прийти и сказать про господина Сент-Леджера. Я бы сразу пришла, но боялась беспокоить вас.

— Итак? — Отец был весьма строг со слугами. Когда я стану главой дома, они будут под пятой у меня. Только так можно добиться настоящей преданности от слуг!

— Как вам было угодно, сэр, я отвела молодого джентльмена в мою комнату и велела принести плотный завтрак, ведь я видела, что он едва с голоду не умирает — в его годы возмужания и при его-то высоком росте! Вскоре принесли завтрак. Отменный завтрак! От одного запаха у меня самой пробудился аппетит. Яйца, поджаренная ветчина, жареные почки, кофе, гренки с маслом, селедочный паштет…

— Довольно, что касается меню, — прервала домоправительницу мать. — Дальше!

— Когда все было расставлено и горничная ушла, я придвинула стул к столу и сказала: «Ваш завтрак подан, сэр!» Он встал и произнес: «Благодарю, мадам, вы очень добры!» И он поклонился мне так вежливо, как будто я была леди, мэм!

— Дальше, — потребовала мать.

— А тогда, сэр, он протянул мне руку и сказал: «Прощайте и благодарю вас». Потом взял шляпу.

«Но разве вы не будете завтракать?» — поинтересовалась я.

«Нет, благодарю, мадам, — сказал он. — Я не могу есть здесь… в этом доме, я имею в виду!»

Вид у него был такой горестный, мэм, что мое сердце не выдержало, и я осмелилась спросить, найдется ли что на свете, что я могла бы сделать для него.

«Скажите же мне, милый, — осмелилась я вымолвить. — Я — старая женщина, а вы, сэр, вы еще юны, хотя станете достойным мужчиной — каким был ваш замечательный покойный отец, которого я так хорошо помню, — и к тому же великодушным — как и ваша покойная бедняжка-мать».

«Вы так добры!» — проговорил он.

А я при этих словах взяла его руку и поцеловала, ведь я так хорошо помню его бедняжку-мать, которая умерла всего год назад. Ну, он и отвернулся, а я взяла его за плечо и заставила посмотреть в мою сторону — он же еще совсем мальчик, мэм, хоть и крупный. Вижу — у него слезы бегут по щекам. Тогда я прижала его голову к моей груди — у меня самой были дети, мэм, вы же знаете, хотя все умерли. Он не противился и немного поплакал, уткнувшись мне в грудь. Потом выпрямился, а я почтительно встала рядом.

«Передайте мистеру Мелтону, — вымолвил он, — что я не стану беспокоить его по поводу попечительства».

«Но разве вы сами, сэр, не скажете ему об этом, когда увидите его?» — спрашиваю я.

«Я больше не увижу его, — говорит он. — Я сейчас же ухожу!»

— Мэм, я знала, что он не станет завтракать, хотя и был голоден, и что он пойдет пешком, как и пришел, поэтому я отважилась сказать: «Если вы не сочтете это за вольность, сэр, позвольте мне хоть чем-то облегчить ваш путь. У вас достаточно денег, сэр? Если нет, то позвольте я дам вам или одолжу немного? Для меня будет великая честь, если вы разрешите мне это сделать».

«Хорошо, — произнес он очень растроганно. — Если так, то одолжите мне шиллинг, потому что у меня нет денег. Я этого не забуду». А беря монету, он произнес: «Я верну эту сумму, хотя никогда не смогу отплатить вам за вашу доброту. Я сохраню монету».

Он взял шиллинг, сэр, — он не согласился взять больше — и попрощался. Дойдя до двери, он вернулся, обнял меня совсем по-мальчишески. И говорит: «Тысячу раз благодарен вам, миссис Мартиндейл, за вашу доброту, за сочувствие ко мне и за ваши слова о моих отце и матери. Вы видели, как я плакал, миссис Мартиндейл, — говорит. — Я не часто плачу, последний раз это было, когда я вернулся в опустевший дом после того, как мою бедную мать похоронили. Но ни вы, ни кто другой больше не увидит моих слез». — И с этими словами он распрямил свою крепкую спину, гордо поднял голову и вышел. Я видела в окно, как он шагал по аллее. Подумать только! Но он гордый юноша, сэр, — к чести для вашего рода, сэр, скажу я с почтением к вам. И вот, этот гордый мальчик ушел голодный и ни за что, я знаю, не потратит тот шиллинг, чтобы купить поесть!

Отец, как вы понимаете, не мог снести этого и, обращаясь к домоправительнице, сказал:

— Запомните, он не принадлежит к нашему роду. Да, он нам родственник по женской линии, но мы не причисляем его и его близких к нашему роду.

А затем отец отвернулся и принялся читать книгу. Он сделал это намеренно — для острастки ей.

Но мать тоже решила высказаться — по-своему гордая женщина, она не стерпит оскорбления от ниже стоящих, домоправительница же повела себя довольно самонадеянно. Матушка, разумеется, не совсем из нашего класса, однако из людей достойных и невероятно богатых. Она из Долмоллингтонов, торговцев солью; один из них получил звание пэра, когда консерваторы вышли в отставку. Мать сказала, обращаясь к домоправительнице:

— Полагаю, миссис Мартиндейл, мне не понадобятся ваши услуги с сего дня! И поскольку я не держу слуг, уволив их, то вот ваше месячное жалованье на 25-е число текущего месяца, а также еще одно месячное жалованье, возмещающее отсутствие заблаговременного уведомления об увольнении. Распишитесь в получении.

Говоря это, мать составляла бумагу. Домоправительница подписала бумагу, не проронив ни слова, и подала матери. Казалось, женщина была совершенно потрясена. Мать поднялась и выплыла из комнаты — так она всегда двигалась, будучи разгневанной.

Пока не забыл, позвольте заметить здесь, что уволенную домоправительницу на другой же день наняла в услужение графиня Сэлопская. В качестве пояснения скажу: граф Сэлопский, кавалер ордена Подвязки, являющийся лордом-наместником[62] в нашем графстве, очень завидует положению моего отца и его растущему влиянию. Отец собирается на следующих выборах бороться за место в парламенте от консерваторов и вскоре, несомненно, получит титул баронета.

Письмо генерал-майора сэра Колина Александра Макелпи, кавалера ордена Крест Виктории, кавалера ордена Бани 2-й степени, из поместья Крум, графство Росс, Северная Британия, к Руперту Сент-Леджеру, эсквайру, в Ньюленд Парк, 14, Далидж, Лондон, Саут-Уэст

июля 4-го, 1892

Мой дорогой крестник,

искренне сожалею о том, что не могу откликнуться на твою просьбу и поддержать тебя в твоем намерении передать мисс Джанет Макелпи завещанное тебе твоей матерью имущество, попечителем которого я являюсь. Позволь сразу же пояснить, что, будь сие в моих силах, я бы счел за честь способствовать такому намерению — и не потому, что лицо, о выгоде которого ты печешься, близкая родственница мне. Это воистину для меня крайне затруднительно. Согласно завещанию почтенной леди, я взял на себя попечительство над имуществом в пользу ее единственного сына, сына человека безупречной чести и моего дорогого друга, чей отпрыск имеет своим богатым наследием уважаемые имена обоих родителей, и сам он, я убежден, хотел бы со временем, оглядываясь на прожитую жизнь, считать себя достойным своих родителей и тех, кому его родители доверили попечительство. Ты поймешь, я убежден, что, на какую бы уступку я ни пошел ради кого-то другого, что касается этого дела, то мои руки связаны.

А теперь позволь мне сказать, мой мальчик, что твое письмо доставило мне превеликое наслаждение. Невыразимая радость для меня найти в сыне твоего отца — человека, которого я любил, — найти в мальчике, которого люблю, то же великодушие, что расположило к твоему отцу всех его боевых друзей, как людей в годах, так и молодых. Что бы ни случилось, я всегда буду гордиться тобой, и если меч старого солдата — это все, что у меня есть, — может быть хоть как-то пригоден тебе, то и он, и жизнь его владельца, пока она в нем не иссякнет, в твоем распоряжении.

Меня огорчает мысль, что Джанет не может в силу принятых мною обязательств иметь ту свободу и душевный покой, которые проистекают от достатка. Но, мой дорогой Руперт, через семь лет ты станешь совершеннолетним. И тогда, если ты не передумаешь, — а я уверен, что ты не изменишься, — ты, будучи сам себе хозяин, сможешь поступать по своему усмотрению. Тем временем, чтобы защитить, насколько это в моей власти, мою дорогую Джанет от превратностей судьбы, я дал распоряжение моему управляющему раз в полугодие пересылать Джанет ровно половину дохода, который может принести, в той или иной форме, мое имение Крум. Оно, с сожалением должен признать, почти целиком заложено, но из того, что осталось — или останется нетронутым от обязательств, к которым влечет залог, — хоть что-то, надеюсь, достанется ей. И, мой дорогой мальчик, честно скажу, для меня истинное наслаждение в том, что меня с тобой могут связывать еще одни узы — узы союза ради общей цели. Ты всегда живешь в моем сердце, как будто ты мой настоящий сын. Позволь мне сказать тебе, что ты поступаешь так, как я бы желал, чтобы поступал мой сын, будь я вознагражден им. Да благословит тебя Бог, мой дорогой.

Неизменно твой

Колин Алекс. Макелпи

Письмо Роджера Мелтона из Оупеншо-Грейндж Руперту Сент-Леджеру, эсквайру, в Ньюленд Парк, 14, Далидж, Лондон, Саут-Уэст

июля 1-го, 1892

Мой дорогой племянник,

твое письмо от 30-го ult.[63] получил. Тщательно обдумал изложенный вопрос и пришел к заключению, что мой долг попечителя не позволил бы мне дать согласие, коего ты добиваешься. Разреши представить объяснения. Завещательница, выражая свою последнюю волю, подразумевала, что собственность, которой она располагала, должна быть использована так, чтобы приносить тебе, ее сыну, выгоду в виде ежегодно получаемого продукта. С этой целью, а также чтобы не допустить расточительности или неразумия с твоей стороны, или даже великодушия в отношении кого бы то ни было, пусть наидостойнейшего, кои могли бы лишить тебя средств и, таким образом, разрушить ее благие планы касательно твоего образования, покоя и будущего благополучия, она и не передала собственность непосредственно в твои руки, лишая тебя возможности поступать по твоему усмотрению. Напротив, сделала капитал доверительной собственностью лиц, которые, как она надеялась, будут достаточно твердыми и непреклонными и поспособствуют осуществлению ее намерений, даже вопреки уговорам либо давлению, применяемым в пользу иного решения. Ее намерением, следовательно, было, чтобы попечители, назначенные ею, использовали к твоей выгоде проценты, ежегодно нарастающие с имеющегося капитала, — это и только это (как особо оговорено в завещании), — с тем чтобы по достижении тобой совершеннолетия капитал, вверенный нам, был передан тебе нетронутым. В таких обстоятельствах я вижу мой суровый долг в том, чтобы строго придерживаться данных мне распоряжений. У меня нет сомнений, что лица, разделяющие со мной попечительство согласно завещанию, смотрят на вопрос абсолютно так же. А следовательно, мы, попечители, облечены не только лишь единой и нераздельной ответственностью в отношении тебя как предмета последней воли покойной, но также и в отношении друг к другу, что касается осуществления этой воли. Отсюда я заключаю, что истинному смыслу нашей ответственности, как и нашим представлениям о ней противоречило бы возникшее у любого из нас желание последовать путем, удобным для него, однако неприемлемым для других, разделяющих с ним попечительство. Долг каждого из нас — нести неприятную часть этой ответственности невзирая на лица. Ты, конечно же, понимаешь, что время, которое должно пройти, прежде чем твое имущество перейдет в полную твою собственность, имеет свой предел. Поскольку, согласно завещанию, мы обязаны передать доверенную нам собственность тебе по достижении тобой двадцати одного года, срок этот не превышает семи лет. До той поры — хотя я бы с радостью удовлетворил твои желания, если бы мог, — мне необходимо нести вверенную мне ответственность. По истечении указанного срока ты будешь волен отказаться от своего имущества, не встречая ничьих возражений и комментариев.

Определив настолько точно, насколько мог, ограничения, которыми я связан касательно твоего имущества, позволь мне теперь сказать, что в любом ином отношении я буду безмерно рад видеть твои желания удовлетворенными — там, где это в моей власти и в моих полномочиях. И я воспользуюсь всем моим влиянием на лиц, разделяющих со мной попечительство, дабы внушить им необходимость подобного же взгляда на твои пожелания и с их стороны. Что касается меня, то я полагаю, что ты волен распорядиться принадлежащей тебе собственностью по своему усмотрению. Но поскольку до достижения совершеннолетия ты, согласно завещанию твоей матери, можешь только пользоваться необходимым для жизни, ты волен распоряжаться не более чем годовым приращением к вверенной нам собственности. Первая наша обязанность как попечителей состоит в том, чтобы направлять это приращение на твое содержание, одеяние и обучение. С возможным остатком приращения за каждые полгода ты сможешь поступать по своему разумению. При адресованной попечителям согласно завещанию твоей письменной санкции на то, чтобы вся сумма приращения или часть ее выплачивалась мисс Джанет Макелпи, я прослежу за исполнением сего. Поверь мне, наш долг попечителей — сберечь имущество, и, имея в виду эту цель, мы не вправе выполнять какое бы то ни было распоряжение, причиняющее ему ущерб. Но на этом наши полномочия заканчиваются. Как попечители согласно завещанию на протяжении всего срока попечительства мы имеем право обращаться только с капиталом. Далее, при отсутствии ошибочных действий с твоей стороны, мы можем выполнять любое общее распоряжение, и выполнять столь продолжительное время, сколь оно остается в силе. Ты волен менять свои распоряжения и санкции в любой момент. Следовательно, всякий твой последний по времени документ является для нас указанием к действию.

Что касается главной первопричины твоего намерения, то я оставляю сие без комментариев. Ты волен в своих поступках. Я не усомнюсь, что тобой движет великодушное побуждение, нисколько не противоречащее тому, чего всегда желала моя сестра. Будь она жива и будь твое намерение вынесено на ее суд, я убежден, что она одобрила бы его. Поэтому, мой дорогой племянник, если ты желаешь, я, в память о ней и ради тебя самого, буду рад выплатить тебе сумму, равную той, которую ты хотел бы передать мисс Джанет Макелпи, — однако сумму из моего собственного кармана (и пусть это останется между нами). Получив от тебя ответ, я буду знать, как действовать. С наилучшими пожеланиями

поверь, по-прежнему

любящий тебя дядя

Роджер Мелтон

Письмо Руперта Сент-Леджера Роджеру Мелтону

июля 5-го, 1892

Мой дорогой дядя,

сердечно благодарю тебя за твое доброе письмо. Теперь я хорошо понимаю, что мне не следовало обращаться к тебе как попечителю с моей просьбой. Мне совершенно ясно, в чем состоит твой долг, и я согласен с тобой: ты прав. Я вкладываю письмо, адресованное моим попечителям, где прошу вплоть до следующего распоряжения ежегодно выплачивать мисс Джанет Макелпи, по указанному адресу, сумму приращения к завещанному моей матерью капиталу за вычетом расходов, необходимых, по вашему мнению, на мое содержание, одеяние и образование, а также за вычетом фунта стерлингов ежемесячно — суммы, которую моя покойная мать всегда давала мне на мои личные расходы: она называла ее моими «карманными деньгами».

Что касается твоего щедрого и великодушнейшего предложения передать моей дорогой тете Джанет сумму, которую я сам хотел бы ей вручить, будь это в моей власти, я искренне благодарю тебя и выражаю благодарность также за мою тетю (которой я, конечно же, ничего не скажу, пока ты не разрешишь мне). Но я думаю, лучше этого не делать. Тетя Джанет очень горда и ни от кого никакого вспомоществования не примет. А вот я — другое дело, потому что она мне с младенчества была второй матерью, и я ее очень люблю. Теперь, когда моя мать умерла — а она, конечно же, была для меня всем на свете, — у меня осталась только тетя. И мы так любим друг друга, что гордости здесь нет места. Благодарю тебя еще раз, мой дорогой дядя, и да благословит тебя Бог.

Твой любящий племянник

Руперт Сент-Леджер

Отчет Эрнста Роджера Хэлбарда Мелтона (продолжение)

А теперь касательно того из детей сэра Джеффри, который звался Роджером. Он был третьим из детей сэра Джеффри и третьим сыном, единственная же дочь в этой семье, Пейшенс, родилась через двадцать лет после появления на свет последнего из четверых сыновей. Я запишу все, что слышал о Роджере от моих отца и деда. От моей двоюродной бабки я ничего не слышал, потому что был совсем мал, когда она умерла; помню, однако, что видел ее, впрочем, всего лишь раз. Это была очень высокая, миловидная женщина в возрасте чуть за тридцать с претемными волосами и пресветлыми глазами. Глаза были то ли серыми, то ли голубыми, точно не помню. Вид у нее был очень горделивый и надменный, но должен сказать, она отнеслась ко мне с добротой. Помню, я страшно завидовал Руперту, потому что его мать выглядела такой важной. Руперт был на восемь лет старше меня, и я боялся, что он меня побьет, если я скажу что-то, что ему не понравится. Поэтому я помалкивал, пока не забыл о своем опасении, и тогда Руперт очень зло и, думаю, без всяких оснований бросил мне: «Противная мелкая тварь». Этого я не забыл и не забуду. Впрочем, не так уж важно, что он говорил или думал. Теперь он — если вообще еще жив — там, где его никто не может найти, и ровным счетом ничего не имеет, потому что и от того немногого, что у него было, достигнув совершеннолетия, отказался в пользу Мактресни. Он намеревался отдать ей деньги сразу, когда умерла его мать, но мой отец, бывший попечителем согласно завещанию, отказал ему; и дядя Роджер, как я его зову, второй попечитель, тоже считал, что попечители не вправе позволить Руперту пустить на ветер наследство, или, как я в шутку сказал, «матронин капитал», когда мой отец рассуждал о патримониальной, т. е. родовой собственности. Старый сэр Мактресни, третий из попечителей, не осмелился дозволить то, что двое других не дозволяли, ведь мисс Мактресни доводилась ему племянницей. Старый грубиян — вот он кто. Помню, как однажды, выпустив из головы, что они в родстве, я назвал ее Мактресни, и тогда он так треснул меня по уху, что я аж в другой конец комнаты отлетел. Его шотландская речь чудовищно груба. У меня до сих пор звучит в ушах его угроза: «Вот те урок хороших манер, а ежели не исправишься, жабеныш, напрочь расквашу нос!» Отец, как я видел, был страшно задет, но не проронил ни слова. Он помнил, я думаю, что генерал был кавалером ордена Крест Виктории и заядлым дуэлянтом. Но чтобы показать, что он здесь ни при чем, он оттрепал меня за ухо — за то же самое ухо! Наверное, считал, что поделом. Надо отдать ему должное: потом он загладил свою вину. Когда генерал отбыл, он вручил мне пять фунтов.

Думаю, дяде Роджеру совсем не понравилось то, как Руперт обошелся со своим наследством, потому что вряд ли дядя виделся с ним с тех пор. А может, причиной было всего лишь бегство Руперта вскоре после отказа от наследства, однако я расскажу об этом, когда дойду до него самого. Да и вообще какое дело моему дяде до него? Он не из Мелтонов, а вот я стану главой рода. Конечно, когда Господь посчитает нужным призвать к себе моего отца. У дяди Роджера куча денег, и он никогда не был женат, поэтому, если дяде хочется оставить деньги подходящему лицу, то ему и беспокоиться не о чем. Он нажил капитал на «восточном рынке», как он выражается. Насколько я могу судить, это весь Левант.[64] У дяди есть, как говорят коммерсанты, «торговые дома» повсюду — в Турции, Греции и вокруг этих стран, в Марокко, Египте, на юге России и в Святой Земле, затем в Персии, Индии, а еще в Херсонесе[65], в Китае, Японии и на тихоокеанских островах. Не следует ожидать, чтобы мы, землевладельцы, хорошо разбирались в торговле, однако мой дядя охватил — увы, должен поправиться: охватывал — большое пространство, скажу я вам. Дядя Роджер был человеком угрюмым, и только потому, что мне с детства внушали, что я должен стараться быть с ним поласковее, я не боялся вступать с ним в разговор. Когда я был ребенком, отец с матерью — особенно мать — заставляли меня навещать его и показывать, как я его люблю. А он даже вежлив со мной никогда не бывал, старый ворчливый медведь! Но с Рупертом он и вовсе не виделся, поэтому я думаю, что господин Р. не включен в число наследников. Последний раз, когда я сам с ним встречался, дядя был подчеркнуто груб со мной. Он обращался со мной как с мальчишкой, хотя мне вот-вот должно было исполниться восемнадцать. Я вошел в его кабинет без стука, и он, не подняв головы от своих бумаг, произнес:

— Убирайся! Как ты смеешь беспокоить меня, когда я занят?!

Я застыл на месте, готовый пронзить его взглядом, как только он поднимет глаза, ведь я всегда помнил, что это я буду главой рода после смерти отца. Но когда дядя поднял голову, о пронзительном взгляде не могло быть и речи. Он довольно холодно сказал:

— А, это ты! Я думал, это кто-то из моих рассыльных. Присядь, если ты пришел повидать меня, и подожди, пока я закончу.

Я сел и стал ждать. Отец всегда твердил мне, что я должен добиваться дядиного расположения и стараться умилостивить его. Отец очень мудр, а дядя Роджер очень богат.

Но я не думаю, чтобы дядя Р. был настолько умен, насколько он мнит о себе. Иногда он допускает чудовищные промахи в своем деле. Например, несколько лет назад он купил огромное поместье на Адриатике, в стране, которая зовется «Синегория». По крайней мере, он говорил, что купил. Сообщил моему отцу по секрету. Но не показал никаких документов, подтверждающих право собственности, и я очень опасаюсь, что его обманули. В таком случае, мне не повезло, ведь отец считает, что дядя заплатил колоссальную сумму за это имение, а поскольку я его наследник по родству, такое приобретение уменьшает достающуюся мне собственность.

А теперь о Руперте. Как я уже сказал, он сбежал, когда ему было примерно четырнадцать, и мы ничего не слышали о нем много лет. Когда же услышали — точнее, мой отец узнал о нем, — то новости нас не обрадовали. Он отправился юнгой на парусном судне вокруг мыса Горн. Потом вместе с одной исследовательской экспедицией побывал в Патагонии, вместе с другой — на Аляске, с третьей — на Алеутских островах. Потом была Центральная Америка, Западная Африка, тихоокеанские острова, Индия и еще множество земель. Все мы знаем старую мудрую поговорку: «Кому на месте не сидится, тот добра не наживет». И уж, конечно, кузену Руперту суждено помереть бедняком. Кто еще способен на такую идиотскую расточительность! Только подумайте, достичь совершеннолетия и передать всю, пусть и небольшую собственность покойной матери этой Мактресни! Я уверен, что дяде Роджеру — хотя он и не обсуждал это с моим отцом, которого как главу рода должны были, конечно же, оповестить о происходящем, — поступок Руперта не понравился. Моя мать, которая обладает большой собственностью и к тому же здравым смыслом, позволяющим ей самостоятельно распоряжаться ею, — поскольку я должен унаследовать эту собственность, и она не относится к заповедному имуществу, то я сужу непредвзято — верно повела себя в этих обстоятельствах. Мы, впрочем, никогда особенно не обременяли себя мыслями о Руперте; теперь же, когда он на пути к нищете — а это досадно и неприятно, — мы смотрим на него как на постороннего. Нам известно, что он в действительности собой представляет. Что касается меня, то я проклинаю и презираю его. В настоящий момент всех нас его имя раздражает, потому что все мы мучимы неизвестностью в связи с завещанием дяди Роджера. Ведь мистер Трент, поверенный, ведший дела моего покойного дяди и держащий у себя его завещание, говорит, что, прежде чем огласить завещание, необходимо узнать местопребывание всех лиц, коим, возможно, что-то причитается, вот поэтому мы все и вынуждены ждать. Мне, поскольку я наследник по родству, это особенно тяжело. Совершенно безответственно со стороны Руперта пропадать где-то в такой момент. Я написал старому Мактресни об этом деле, но он, кажется, ничего не понял или нисколько не тревожится по сему поводу — он же не наследник! Старый Мактресни ответил, что, возможно, Руперту Сент-Леджеру — он тоже придерживается старого написания фамилии — неизвестно о смерти дяди, иначе Руперт постарался бы избавить нас от беспокойства. Мы беспокоимся?! Ничуть, мы только хотим узнать все. А если мы (в особенности я), вынужденные думать о всех неприятных и несправедливых налогах на наследство, и обеспокоены, то как же иначе. Впрочем, ему будет еще горше, когда он наконец объявится и обнаружит, что он безнадежно нищий!


Сегодня мы (отец и я) располагаем письмами мистера Трента, в которых сообщается, что местопребывание «мистера Руперта Сент-Леджера» стало известным и что письма, оповещающие его о смерти дяди Роджера, ему отправлены. Последний раз его видели в районе озера Титикака. Кто его знает, где «мистера Руперта» найдет письмо, в котором «его просят незамедлительно прибыть домой, однако предоставляют ему не больше сведений о завещании, чем было открыто всем родным завещателя». Но это значит, что мы ничем не располагаем. Боюсь, мы прождем еще месяцы, прежде чем завладеем собственностью, которая нам полагается. Это прескверно!

Письмо Эдуарда Бингема Трента Эрнсту Роджеру Хэлбарду Мелтону, эсквайру, в Хамкрофт, Сэлоп Линкольнз-Инн Филдз, 176

декабря 28-го, 1906

Дорогой сэр,

рад возможности сообщить Вам, что из недавно полученного мною от мистера Руперта Сент-Леджера письма узнал о его намерении 15 декабря покинуть Рио-де-Жанейро на пароходе «Амазонка», принадлежащем Королевской почтовой компании. Далее он писал, что непосредственно перед отплытием из Рио-де-Жанейро телеграфирует о дне прибытия парохода в Лондон. Поскольку все прочие, интересующиеся завещанием покойного Роджера Мелтона, и те, чьи имена названы покойным в оставленных мне указаниях относительно оглашения завещания, уже оповещены и выразили свое желание присутствовать при оглашении по уведомлении о времени и месте оного, позволю себе осведомить Вас, что, согласно полученной телеграмме, датой прибытия парохода в лондонский порт предполагается 1 января prox.[66] Таким образом позволю себе объявить, оставляя за собой право отсрочки вследствие возможной задержки «Амазонки», что оглашение завещания покойного Роджера Мелтона, эсквайра, будет иметь место в моей конторе в четверг, 3 января prox., в 11 часов.

Имею честь оставаться, сэр,

преданным Вам

Эдуард Бингем Трент

Каблограмма от Руперта Сент-Леджера Эдуарду Бингему Тренту

«Амазонка» прибывает Лондон 1 января. Сент-Леджер.

Руперт Сент-Леджер — Эдуарду Бингему Тренту

Телеграмма, переправленная Ллойдом

Мыс Лизард

декабря 31-го

«Амазонка» прибывает Лондон завтра утром. Все в порядке. Сент-Леджер.

Телеграмма от Эдуарда Бингема Трента Эрнсту Роджеру Хэлбарду Мелтону

Руперт Сент-Леджер прибыл. Оглашение завещания согласно договоренности. Трент.

Отчет Эрнста Роджера Хэлбарда Мелтона

января 4-го, 1907

Оглашение завещания дяди Роджера состоялось. У отца есть копии адресованного мне мистером Трентоном письма, а также каблограммы двух телеграмм, прикрепленных к сему отчету. Мы оба терпеливо дожидались третьей стороны, т. е. хранили молчание. Единственным членом нашей семьи, проявлявшим нетерпение, была моя мать. Она высказывалась, и присутствуй при этом старый Трент, он бы покраснел до ушей. Что за чудовищный вздор, говорила она, откладывать чтение завещания и вынуждать наследника дожидаться появления какой-то неизвестной персоны, которая даже не принадлежит к нашему роду, поскольку не носит нашу фамилию. Это неуважение к тому, кто некогда станет главой рода! Думаю, терпение отца тоже несколько истощилось, ведь он откликнулся: «Верно, дорогая, верно!» Поднялся и покинул комнату. Какое-то время спустя, когда я проходил мимо библиотеки, я слышал, как он мерил ее шагами.

Мы с отцом отправились в город утром в среду, 2 декабря. Мы остановились, конечно же, в «Кларидже»[67], как обычно, когда приезжали в город. Мать тоже хотела поехать, но отец решил, что ей лучше не делать этого. Она не соглашалась оставаться дома, пока каждый из нас двоих не пообещал отправить ей телеграмму после оглашения завещания.

Мы вошли в контору мистера Трента без пяти минут одиннадцать. Отец не пожелал зайти ни на секунду раньше, пояснив, что было бы дурным тоном проявлять нетерпение, и уж тем более в случае оглашения завещания. Дрянное выпало нам занятие, ведь мы обошли пешком все улочки по соседству и потратили на это полчаса, только бы не явиться раньше времени.

Войдя в комнату, мы увидели там генерала, сэра Колина Макелпи, и громадного, совершенно бронзового от загара мужчину, который, должно быть, был Рупертом Сент-Леджером. Не слишком внушающий доверие родственник, подумал я. Он и старый Макелпи постарались прийти вовремя. Чего же еще от них ждать! Мистер Сент-Леджер читал письмо. Он вошел, очевидно, только что, поскольку, хотя, казалось, глубоко погрузился в чтение, не продвинулся дальше первой страницы, а в письме, как я видел, было много страниц. Он не поднял глаз, когда мы вошли, не поднял, пока не дочитал послание; но и никто из нас, ни я, ни отец (который как глава рода заслуживал большого уважения с его стороны), не подошел к нему. В конце концов, он нищий, бродяга, он не удостоен чести носить нашу фамилию. К нам, однако, подошел генерал и сердечно поприветствовал обоих. Он, очевидно, забыл — или сделал вид, что забыл, — то грубое обращение, которое однажды допустил со мной, потому что заговорил со мной вполне дружески, мне показалось, даже более задушевным тоном, чем с отцом. Мне было приятно, что со мной разговаривают столь вежливо, ведь какие бы ни были у него манеры, он выдающийся человек — он получил Крест Виктории и титул баронета. Титул он получил недавно, после одной из пограничных войн в Индии. Я, впрочем, не проявил ответной сердечности. Я не забыл его грубость и решил, что он, должно быть, подлизывается ко мне. Я понимал, что когда получу миллионы моего покойного дяди Роджера, то стану весьма важным лицом, и он, конечно же, тоже понимал это. Поэтому я говорил с ним ровно, давая понять, что помню о его прежней бестактности. Когда он протянул мне руку, я подал ему один палец и сказал: «Здрасте!» Он побагровел и отвернулся. Отец и он обменялись взглядами, таким образом мы оба поскорее разделались с ним. Все это время мистер Сент-Леджер, казалось, ничего не видел и не слышал, продолжая читать письмо. Наверное, старый Мактресни собирался втянуть его в происходящее между нами, потому что, отвернувшись, что-то тихо сказал. Что-то вроде «На помощь!». Но мистер С. не слышал. Он, конечно же, ни на что не обращал внимания.

Мактресни и мистер С. сидели молча, не глядя на нас, отец, усевшись в другом конце комнаты, подпер рукой подбородок, и тогда я, с намерением показать, что мне безразличны те двое господ на букву «с», достал блокнот и продолжил составлять сей отчет, доведя его до настоящего момента.

Отчет (продолжение)

Закончив писать, я взглянул на Руперта.

Увидев нас, он вскочил, подошел к моему отцу и весьма сердечно пожал ему руку. Отец отнесся к нему очень холодно. Руперт, однако, казалось, не замечал этого и с непринужденным видом направился ко мне. Я в этот момент был чем-то занят, поэтому не сразу обратил внимание на протянутую мне руку, а когда заметил ее, часы пробили «одиннадцать». Одновременно с боем часов в комнату вошел мистер Трент. За ним следовал его клерк, несший запертый жестяной сундучок. Вошли также еще двое. Мистер Трент поклонился нам всем по очереди, начиная с меня. Я стоял напротив двери, остальные были кто где: отец не поднялся со стула, но сэр Колин и мистер Сент-Леджер стояли. Мистер Трент ни с кем не обменялся рукопожатием, даже со мной. Только учтиво поклонился. Таковы, как я понял, правила этикета для поверенного в подобных официальных случаях.

Он сел за большой стол, стоявший посреди комнаты, и предложил нам занять места вокруг него. Отец как глава рода, конечно же, сел справа от него. Сэр Колин и Сент-Леджер сели по другую сторону, первый — рядом с поверенным. Генералу, конечно же, было известно, что всякому баронету полагается первенствовать в разного рода церемониях. Я сам когда-нибудь стану баронетом, и мне необходимо разбираться в подобных вещах.

Клерк взял ключ из рук своего господина, открыл им жестяной сундучок и достал пачку бумаг, перевязанную красной ленточкой. Эту пачку он поместил на стол перед поверенным, а пустой сундучок поставил позади на пол. Затем он и еще один из тех двоих сели за дальним концом стола; тот другой достал большую тетрадь, несколько карандашей и положил все это перед собой. Очевидно, он был стенографистом.

Мистер Трент снял ленточку с пачки бумаг, несколько отодвинув ее от себя. Взял лежавший сверху запечатанный конверт, сломал печать, открыл конверт и достал из него сложенный пергамент, в котором было еще несколько запечатанных конвертов; эти конверты он сложил стопкой перед прочими бумагами. Затем полностью развернул пергамент и опустил его на стол исписанной стороной вниз. Поправил очки и произнес:

— Джентльмены, запечатанный конверт, который, как вы видели, я вскрыл, подписан так: «Моя последняя воля и завещание. Роджер Мелтон. Июнь, 1906». Содержание документа, — продолжил поверенный, поднимая его к глазам, — таково:


«Я, Роджер Мелтон, владеющий поместьем Оупеншо-Грейндж в графстве Дорсет, домом под номером 123 на Беркли-сквер в Лондоне и замком Виссарион в Синегории, будучи в здравом уме и памяти, в конторе моего давнего друга и поверенного Эдуарда Бингема Трента по адресу: Лондон, Линкольнз-Инн Филдз, 176, излагаю мою последнюю волю и завещание в понедельник одиннадцатого дня месяца июня в год одна тысяча девятьсот шестой от Рождества Христова и тем самым отменяю все прежние завещания, сделанные мною ранее, и оставляю сие как мою единственную волю в отношении распоряжения моей собственностью, воля же моя такова.

1. Моему родственнику и племяннику Эрнсту Хэлбарду Мелтону, эсквайру, мировому судье из Хамкрофта в графстве Сэлоп, ему и только к его пользе и выгоде оставляю свободную от каких бы то ни было пошлин и налогов сумму в двадцать тысяч фунтов стерлингов, которая должна быть выплачена из моих пятипроцентных бон, выпущенных в городе Монреале, Канада.

2. Моему уважаемому другу и коллеге-попечителю согласно завещанию моей покойной сестры Пейшенс, прежде вдовы покойного капитана Руперта Сент-Леджера, умершего ранее ее, генерал-майору сэру Колину Александру Макелпи, баронету, кавалеру ордена Крест Виктории, кавалеру ордена Бани 2-й степени, проживающему в имении Крум в графстве Росс, Шотландия, оставляю свободную от каких бы то ни было пошлин и налогов сумму в двадцать тысяч фунтов стерлингов, которая должна быть выплачена из моих пятипроцентных бон, выпущенных в городе Торонто, Кайада.

3. Мисс Джанет Макелпи, ныне проживающей в Круме, в графстве Росс, Шотландия, оставляю свободную от каких бы то ни было пошлин и налогов сумму в двадцать тысяч фунтов стерлингов, которая должна быть выплачена из моих пятипроцентных бон, выпушенных Советом Лондонского графства.

4. Разным лицам, благотворительным учреждениям и опекунам, поименованным и перечисленным в добавлении А к сему завещанию, оставляю свободные от каких бы то ни было пошлин и налогов различные суммы, указанные там же».


В этом месте мистер Трент зачитал соответствующий перечень и объявил, дабы сразу же устранить наши возможные домыслы в отношении сего обстоятельства, общую сумму в двести пятьдесят тысяч фунтов. Многие из облагодетельствованных были старыми друзьями покойного, товарищами, иждивенцами и слугами; некоторым из них были оставлены значительные денежные суммы и особые предметы, как, например, антикварные вещицы и картины.


«5. Моему родственнику и племяннику Эрнсту Роджеру Хэлбарду Мелтону, ныне проживающему в доме отца, в Хамкрофте, графство Сэлоп, оставляю десять тысяч фунтов стерлингов.

6. Моему давнему и дорогому другу Эдуарду Бингему Тренту, имеющему контору по адресу: Линкольнз-Инн Филдз, 176, оставляю свободную от каких бы то ни было пошлин и налогов сумму в двадцать тысяч фунтов стерлингов, которая должна быть выплачена из моих пятипроцентных бон, выпущенных в городе Манчестер, Англия.

7. Моему дорогому племяннику Руперту Сент-Леджеру, единственному сыну моей покойной сестры Пейшенс Мелтон, бывшей замужем за капитаном Рупертом Сент-Леджером, оставляю сумму в одну тысячу фунтов стерлингов. Я также завещаю упомянутому Руперту Сент-Леджеру дополнительную сумму в случае принятия им условий, оговоренных в адресованном ему письме, которое помечено В, оставлено на хранение у вышеназванного Эдуарда Бингема Трента и является составной частью моего завещания. В случае, если оговоренные в письме условия не будут приняты, я передаю все суммы и всю собственность, означенные в нем, в распоряжение моих душеприказчиков, здесь называемых, — Колина Александра Макелпи и Эдуарда Бингема Трента — и доверяю им распределить оное в соответствии с условиями письма, помеченного С и хранящегося ныне у Эдуарда Бингема Трента; письмо сие запечатано моей печатью и находится в хранящемся у названного Эдуарда Бингема Трента запечатанном конверте, содержащем мою последнюю волю; сие письмо с пометкой С также является составной частью моего завещания. На случай каких-либо сомнений в моей последней воле относительно распоряжения моей собственностью передаю вышеназванным душеприказчикам всю полноту власти и право предпринимать и совершать все, что они сочтут за благо, и сие не может подлежать обжалованию. В случае, если кто-либо из получающих наследство согласно сему завещанию будет оспаривать завещание, или часть оного, или же действительность документа, таковой лишается всей собственности, завещанной ему здесь, и любое относящееся к нему распоряжение завещателя прекращает действовать и утрачивает свою силу.

8. Для надлежащего исполнения установленных обычаев, а также обязанностей, связанных с завещательной процедурой, и для сохранения моих тайных распоряжений в тайне, поручаю моим душеприказчикам оплатить все наследственные пошлины и налоги на наследство, равно как и все прочие какие бы то ни было налоги, сборы и начисления по моему имуществу, остающемуся после вышеназванных завещательных распоряжений, в размере, взимаемом в случае наследования очень дальними родственниками или не связанными кровным родством лицами.

9. Сим я наделяю моих душеприказчиков генерал-майора сэра Колина Александра Макелпи, баронета, из Крума в графстве Росс, и Эдуарда Бингема Трента, поверенного в суде, имеющего адвокатскую контору на Линкольнз-Инн Филдз, 176, в Лондоне, Уэст-Сентрал, всей полнотой власти для осуществления их полномочий в любых обстоятельствах, которые могут возникнуть при исполнении моих распоряжений, изложенных в моем завещании. Как вознаграждение за их службу в означенном качестве душеприказчиков из всего имущества они получают, каждый, сумму в сто тысяч фунтов стерлингов, свободную от каких бы то ни было налогов и пошлин.

12. Две памятные записки, содержащиеся в письмах с пометками B и С, являются составными частями моего завещания и при утверждении должны рассматриваться как пункты 10 и 11 оного. Как конверты, так и их содержание помечены буквами В и С; содержимое же каждого конверта озаглавлено так: „В следует читать как пункт 10 моего завещания“, „С следует читать как пункт 11 моего завещания“.

13. В случае смерти одного из вышеупомянутых душеприказчиков до истечения полутора лет с даты оглашения моего завещания или же до осуществления условий, перечисленных в письме С, другой душеприказчик сохраняет все права и обязанности, вверенные, согласно моему завещанию, обоим. В случае же смерти обоих душеприказчиков дело разъяснения исполнения всех распоряжений согласно моему завещанию передается в ведение лорда-канцлера Англии той поры либо лица, назначенного им с этой целью.


Сия моя последняя воля изложена мною января первого дня в одна тысяча девятьсот седьмом[68] году от Рождества Христова.

Мы, Эндрю Росситер и Джон Коулсон, подтверждаем, что в нашем присутствии завещатель Роджер Мелтон подписал и скрепил печатью сей документ. Свидетельствуем об оном:

Эндрю Росситер, клерк, Примроуз-авеню, 9, Лондон, Уэст-Сентрал.

Джон Коулсон, смотритель адвокатской конторы по адресу: Линкольнз-Инн Филдз, 176 и церкви Св. Табиты, Клеркенуэлл, Лондон».


Когда мистер Трент завершил чтение, он сложил все бумаги и вновь перевязал стопку красной ленточкой. Взяв связку бумаг в руку, он встал со словами:

— Это все, джентльмены, если только у вас нет вопросов ко мне; если же есть, то я, конечно, отвечу, приложив все мои старания. Прошу вас, сэр Колин, остаться со мной, поскольку мы должны заняться некоторыми вопросами или же согласовать время, когда мы могли бы встретиться с вами для этого. И вы тоже останьтесь, мистер Сент-Леджер, так как здесь письмо, требующее вашего решения. Вы должны вскрыть письмо при душеприказчиках, однако в присутствии еще кого-либо нет необходимости.

Первым взял слово мой отец. Конечно же, как землевладелец, имеющий положение и собственность, как лицо, которое иногда просят председательствовать на судах четвертных сессий[69] — разумеется, в отсутствие титулованных особ, — он посчитал себя обязанным высказаться первым. Старый Макелпи старше рангом, однако это было дело семьи, мой же отец — глава рода, в то время как старый Макелпи всего лишь посторонний, принятый в семейство по женской линии, благодаря жене младшего брата человека, через женитьбу породнившегося с нами. Отец, заговорив, сохранял то же выражение лица, с каким он обычно вникал в свидетельские показания на четвертных сессиях.

— Хотелось бы прояснения некоторых положений.

Поверенный поклонился (он получил свои сто двадцать тыщ как-никак, поэтому мог позволить себе быть угодливым — учтивым, думаю, сказал бы он), и тогда отец бросил взгляд на листок бумаги, который держал в руке, а затем спросил:

— Какова величина всей собственности?

Поверенный ответил быстро и, я бы сказал, довольно грубо. Он покраснел и в этот раз не поклонился. Думаю, человек его класса и не мог иметь большого запаса хороших манер.

— Об этом, сэр, я не вправе сообщить вам. И вероятно, не сообщил бы, если бы даже мог.

— Миллион? — вновь спросил отец. Он уже был разозлен и покраснел сильнее, чем старый поверенный.

Тот теперь ответил очень мягко:

— О, это допрос. Позвольте сказать, что никто этого не будет знать, пока специально назначенные ревизоры не оценят состояние дел завещателя на настоящий момент.

Мистер Руперт Сент-Леджер, все это время проявлявший признаки раздражения даже большего, чем то, которое владело моим отцом, — хотя я не мог понять, из-за чего ему было раздражаться, — стукнул кулаком по столу и вскочил, будто желая заговорить, но, поймав взгляды старого Макелпи и поверенного, вновь сел. Mem.[70]: эти трое, кажется, слишком хорошо понимают друг друга. Надо зорко следить за ними. Но я не мог дольше размышлять об этом, потому что отец задал следующий вопрос, крайне интересный для меня:

— Позвольте узнать, почему о прочих положениях завещания нас не осведомляют?

Поверенный тщательно протер очки большим пестрым шелковым носовым платком, прежде чем ответил:

— Только потому, что оба письма с пометками В и С снабжены указанием в отношении их вскрытия и распоряжением сохранять в тайне их содержание. Хочу обратить ваше внимание на то, что оба конверта скреплены печатью и что завещатель и оба свидетеля поставили свои подписи поперек клапана на каждом конверте. Я прочту надписи на конвертах. На конверте с пометкой B, адресованном «Руперту Сент-Леджеру», стоит:

«Это письмо должно быть вручено доверительными собственниками Руперту Сент-Леджеру и вскрыто им в их присутствии. Он должен переписать ту часть письма или сделать те пометки, которые сочтет нужными, и затем вернуть письмо с конвертом душеприказчикам (доверительным собственникам), обязанным сразу же прочесть письмо и сделать выписки либо пометки, если это желательно. Затем письмо надлежит вновь поместить в конверт, который вкладывается в другой конверт, обязательно снабжаемый пояснениями относительно его содержания и подписываемый поперек клапана обоими душеприказчиками и упомянутым Рупертом Сент-Леджером.

/Подписано/ Роджер Мелтон 1/6/’06».

На письме с пометкой С, адресованном «Эдуарду Бингему Тренту», стоит:

«Это письмо, адресованное Эдуарду Бингему Тренту, не должно быть вскрыто им ранее чем через два года после оглашения моего завещания, если только названный срок не будет сокращен в силу либо принятия Рупертом Сент-Леджером условий, оговоренных в моем письме к нему с пометкой В, либо отказа принять эти условия, причем письмо с пометкой В ему вручается и читается им в присутствии моих душеприказчиков в день оглашения моего завещания, но не ранее оглашения всех пунктов завещания (за исключением пунктов 10 и 11). Это письмо содержит распоряжения обоим моим душеприказчикам и упомянутому Руперту Сент-Леджеру в том случае, если следует принятие или отказ упомянутого Руперта Сент-Леджера, либо в случае, если он не сможет или же не пожелает принять или отказаться от оговоренных условий в течение двух лет после моей смерти.

/Подписано/ Роджер Мелтон 1/6/’06».

Закончив чтение надписи на последнем письме, поверенный бережно опустил его в карман. Затем взял другое письмо и встал.

— Мистер Руперт Сент-Леджер, — произнес он, — будьте добры, вскройте письмо и таким образом, чтобы все присутствующие здесь могли видеть, что пометка над текстом письма гласит: «В. Надлежит читать как пункт 10 моего завещания».

Сент-Леджер закатал рукава, как будто он собирался показать некий фокус, — это был очень театральный жест и смешной, — а затем, когда его запястья обнажились, вскрыл конверт и вынул письмо. Мы все хорошо видели его. Оно было сложено так, что первая страница, покрывавшая другие, обращена была к нам внешней стороной, и на ней стояла та самая строка, о которой говорил поверенный. По требованию поверенного Сент-Леджер опустил и письмо, и конверт на стол перед ним. Поднялся клерк, протянул поверенному лист бумаги и вернулся на свое место. Мистер Трент, записав что-то на листке, попросил всех присутствовавших, включая клерка и стенографиста, взглянуть на пометку на письме и на надпись на конверте, а затем подписать бумагу, на которой стояло: «Мы, нижеподписавшиеся, заявляем, что видели скрепленное печатью письмо с пометкой В, вложенное в завещание Роджера Мелтона, а также видели, как оно было вскрыто в присутствии всех нас, в том числе мистера Эдуарда Бингема Трента и сэра Колина Александра Макелпи, и мы заявляем, что бумаги, содержащиеся в конверте, были помечены: „В. Надлежит читать как пункт 10 моего завещания“ — и что более ничего в конверте не находилось. В подтверждение сего мы в присутствии друг друга ставим здесь свои подписи».

Поверенный знаком показал моему отцу, что он должен расписаться первым. Отец осторожный человек, и он попросил лупу, которую немедленно и принес ему клерк по указанию того клерка, что находился в комнате с нами. Отец очень тщательно осмотрел конверт и пометку вверху страницы из письма. Затем, не говоря ни слова, поставил требуемую подпись. Отец всегда действует по закону. Затем расписались мы все. Поверенный сложил листок и опустил его в конверт. Прежде чем запечатать конверт, он попросил нас передать конверт из рук в руки друг другу, и мы все убедились, что никаких подделок в документе не было. Отец вынул документ, прочел и вновь положил в конверт. Затем поверенный попросил нас всех поставить свои подписи поперек клапана конверта, что мы и сделали. Далее поверенный наложил сургуч на конверт и обратился к моему отцу с просьбой запечатать письмо его собственной печатью. Отец исполнил это. Далее поверенный и Макелпи запечатали письмо своими печатями. Далее поверенный положил этот конверт в другой, который запечатал сам, а затем он и Макелпи поставили свои подписи поперек клапана конверта.

И тогда отец поднялся. Я последовал его примеру. Встали также двое мужчин — клерк и стенографист. Отец не проронил ни слова, пока мы не вышли из конторы. Мы шагали вдоль зданий и вскоре поравнялись с открытыми вратами, ведшими на площадь. Отец обернулся, потом сказал мне:

— Давай зайдем сюда. Здесь никого нет, и никто нас не потревожит. Я хочу поговорить с тобой. — Когда мы сели на уединенно стоявшую скамейку, отец произнес: — Ты изучаешь право. Что все это значит?

Я решил, что настал подходящий момент для афоризма, поэтому произнес единственное слово:

— Обман!

— Гм, — отозвался отец, — это что касается тебя и меня. Тебе — мизерная сумма в десять тысяч и мне — двадцать. Но что кроется за этой доверительной собственностью?

— А, это, — начал я, — с этим, осмелюсь сказать, будет все в порядке. Дяде Роджеру явно не хотелось, чтобы старшее поколение слишком уж нажилось на его смерти. Но он выделил Руперту Сент-Леджеру всего тысячу фунтов, в то время как мне — десять. Похоже, он отдавал предпочтение наследникам по прямой линии. Конечно…

Отец прервал меня:

— Но последующая сумма… Что это означает?

— Не знаю, отец. Совершенно очевидно, что есть какое-то условие, которое Сент-Леджер должен принять; однако дядя не рассчитывал на то, что он примет это условие. Разве дядя не оставил вторую доверительную собственность мистеру Тренту?

— Верно, оставил! — откликнулся отец. — Любопытно, почему он завещал такие огромные суммы Тренту и старому Макелпи. Эти суммы намного превышают полагающееся душеприказчикам вознаграждение, разве только…

— Разве только что, отец?

— Разве только оставленное им состояние колоссально. Вот почему я задал тот вопрос.

— И вот почему, — рассмеялся я, — Трент отказался ответить.

— Послушай, Эрнст, состояние, должно быть, действительно очень крупное.

— Верно, отец, верно. Налоги на наследство будут непомерные. Какое же страшное надувательство — эти налоги на наследство! Ведь я пострадаю даже из-за твоей небольшой собственности…

— Довольно! — резко оборвал меня отец. Он до смешного обидчивый. Можно подумать, он намерен жить вечно. Вскоре, впрочем, он вновь заговорил: — Любопытно, каковы условия той доверительной собственности. Им придается значение, сопоставимое с величиной завещанной доли, какая бы она ни была. Кстати, в завещании, кажется, не упоминается о наследстве, очищенном от долгов и завещательных отказов имущества. Эрнст, мой мальчик, мы можем бороться за это!

— Но как мы узнаем хоть что-то, отец? — спросил я. Он очень обиделся, когда я повел речь о налогах на наследство, имея в виду его собственность, хотя это заповедное имущество, и я должен унаследовать его. Поэтому я был намерен дать понять отцу, что я знаю намного больше его, по крайней мере, в отношении законов. — Боюсь, если мы вникнем в это дело поглубже, то поймем, что борьба бесполезна. Во-первых, обо всем, возможно, даны распоряжения в письме Сент-Леджеру, являющемся частью завещания. А если это письмо не возымеет силы из-за отказа Сент-Леджера принять условия (какие бы они ни были), тогда приводится в действие письмо, предназначенное поверенному. Что за этим кроется, мы не знаем и, возможно, даже он не знает — я наблюдал за происходящим по мере моих сил, а мы, правоведы, учимся умению наблюдать. Но даже если распоряжения письма с пометкой С не будут осуществлены, то и тогда по завещанию Трент имеет полную власть поступать так, как ему, будь он неладен, угодно. Он может присвоить все, если ему вздумается, и никто не посмеет ему слова сказать. Фактически он сам собой являет апелляционный суд в последней инстанции.

— Гм, — пробормотал отец. — Это странный род завещания, насколько я понимаю, неподвластный суду лорда-канцлера.[71] Но, может быть, нам все же следует попытаться что-то предпринять, пока не поздно! — С этими словами он поднялся, и мы молча отправились домой.

Моя мать подробно выспрашивала нас обо всем, как то свойственно женщинам. Мы с отцом, по уговору, сообщили все, что ей полагалось знать. Думаю, мы оба опасались, что она, в силу того, что женщина, повредит нам словом или действием противозаконного характера. Она проявила такую враждебность по отношению к Руперту Сент-Леджеру, что, вполне вероятно, могла бы нанести ему какой-нибудь ущерб. Поэтому, когда отец сказал, что ему необходимо вновь отлучиться, так как он хочет проконсультироваться со своим адвокатом, я тоже вскочил и сказал, что иду с ним, поскольку я тоже нуждаюсь в совете относительно моей позиции в этом деле.

Содержание письма с пометкой В, прилагаемого к завещанию Роджера Мелтона как его составная часть

июня 11-го, 1907[72]

Это письмо, которое является составной частью моего завещания, относится ко всему моему имуществу, остающемуся после специальных распоряжений, сделанных в моем завещании. Сим письмом наследником очищенного от завещательных отказов имущества, принадлежащего мне, назначается — в случае принятия им в надлежащей форме условий, излагаемых ниже, — мой дорогой племянник Руперт Сент-Леджер, единственный сын моей ныне покойной сестры Пейшенс Мелтон, бывшей замужем за капитаном Рупертом Сент-Леджером, ныне тоже покойным. По принятии им условий и выполнении первого из оных все мое имущество после выплаты всех специальных завещательных отказов, всех моих долгов и осуществления прочих обязательств становится его безраздельной собственностью, которой он может распоряжаться по своему усмотрению или от которой может отказаться. Оговариваемые условия таковы.

1. Он должен принять, составив соответствующее письмо на имя моих душеприказчиков, свободную от всех пошлин, налогов и сборов сумму в девятьсот девяносто девять тысяч фунтов стерлингов. Оной он будет владеть в течение полугода с даты оглашения моего завещания и будет иметь право пользоваться, кроме того, нарастающим капиталом в размере десяти процентов годовых, который ни при каких обстоятельствах не обязан возвращать. По истечении означенного полугода он должен в письменном обращении к моим душеприказчикам либо подтвердить принятие нижеследующих прочих условий, либо выразить свой отказ от их принятия. Однако если он сможет сделать выбор на протяжении недели с даты оглашения моего завещания, он волен сообщить в письменном обращении к моим душеприказчикам о своем желании принять или же полностью отказаться от обязанностей, налагаемых сим моим распоряжением. В случае отказа ему и только к его пользе и выгоде оставляю свободную от каких бы то ни было пошлин, налогов и сборов вышеозначенную сумму в девятьсот девяносто девять тысяч фунтов стерлингов, что вместе со специально завещанной суммой в одну тысячу фунтов составляет ровно один миллион фунтов стерлингов, свободный от всех налогов. С момента передачи моим душеприказчикам такого письменного отказа он утрачивает всякое право участия в деле дальнейшего распоряжения моей собственностью, которое предусматривает этот документ. В случае получения моими душеприказчиками такого отказа в письменной форме, в их владение переходит моя собственность, остающаяся после выплаты вышеназванной суммы в девятьсот девяносто девять фунтов стерлингов и выплаты всех пошлин, налогов и сборов, которые, по закону, влечет за собой ее передача упомянутому Руперту Сент-Леджеру; собственность же эту мои душеприказчики сохраняют нетронутой до момента дальнейшего распоряжения ею согласно указаниям, содержащимся в письме с пометкой С, которое также является составной частью моего завещания.

2. В случае если по истечении либо до истечения вышеозначенного полугода упомянутый Руперт Сент-Леджер примет прочие оговариваемые здесь условия, он получает право пользоваться всем доходом, который будет приносить моя собственность, очищенная от долгов и завещательных отказов, и доход этот должен выплачиваться ему ежеквартально по установленным дням квартальных платежей вышеназванными душеприказчиками, а именно генерал-майором сэром Колином Александром Макелпи, баронетом, и Эдуардом Бингемом Трентом, дабы он использовал оный в соответствии со сроками и условиями, оговариваемыми ниже.

3. Не позже чем три месяца спустя оглашения моего завещания упомянутый Руперт Сент-Леджер должен поселиться в замке Виссарион в Синегории и прожить там не менее полугода. И в случае если он принимает обязательства, возложенные на него, и становится владельцем моей собственности, очищенной от долгов и завещательных отказов, он должен прожить там же, учитывая отлучки, в течение еще года. Отказываться от британского подданства он не должен, если только с официального разрешения Тайного Совета Великобритании.

По истечении полутора лет с даты оглашения моего завещания он должен лично отчитаться перед моими душеприказчиками относительно расходования средств, выплаченных или подлежащих выплате ему в ходе выполнения им моего распоряжения, и в случае если они будут удовлетворены оным как отвечающим условиям вышеупомянутого письма с пометкой С, которое является составной частью моего завещания, они документально удостоверяют свое одобрение завещания такого образца, и далее завещание передается на окончательное официальное утверждение и налогообложение. После чего к упомянутому Руперту Сент-Леджеру переходит в его полное владение — без каких-либо обязательств — все мое имущество, очищенное от долгов и завещательных отказов. В удостоверение чего и т. д. и т. д.

/Подписано/ Роджер Мелтон


Этот документ в тот же день засвидетельствовали лица, присутствовавшие при оформлении завещания.

(Лично и конфиденциально)

Памятные записки, сделанные Эдуардом Бингемом Трентом в связи с завещанием Роджера Мелтона

января 3-го, 1907

Составляющие предмет спора вопросы у всех имеющих отношение к завещанию Роджера Мелтона из Оупеншо-Грейндж столь многочисленны, что на случай возникновения тяжб из-за наследства я как поверенный, выполняющий последнюю волю завещателя, считаю за благо вести запись всех событий, разговоров и т. д., не отраженных в официальных документах. Первую из записок я составляю непосредственно после оглашения завещания, пока каждая подробность действий и разговоров хорошо помнится. Я буду также стараться делать такие комментарии, которые могли бы впоследствии освежить мою память, а в случае моей смерти, возможно, послужили бы — как мнение очевидца — руководством для того или для тех, кто, вероятно, должен будет продолжить и завершить выполнение доверенных мне задач.

1. Касательно оглашения завещания Роджера Мелтона.

Когда, после того как часы пробили «одиннадцать», сегодня, в четверг, января 3-го дня в году 1907, я вскрыл завещание и полностью прочел его, за исключением добавлений, содержавшихся в письмах с пометками В и С, при сем присутствовали помимо меня следующие лица:

1) Эрнст Хэлбард Мелтон, мировой судья, племянник завещателя;

2) Эрнст Роджер Хэлбард Мелтон, сын вышеназванного лица;

3) Руперт Сент-Леджер, племянник завещателя;

4) генерал-майор сэр Колин Александр Макелпи, баронет, душеприказчик, как и я, согласно завещанию;

5) Эндрю Росситер, мой клерк, один из свидетелей по завещанию;

6) Алфред Ньюджент, стенографист (из конторы господ Касл, Бримз Билдингз, 21, Уэст-Сентрал).

Когда завещание было прочитано, мистер Э. X. Мелтон поинтересовался общей величиной собственности, оставленной завещателем, на каковой вопрос я не был уполномочен и никак не мог ответить; на последовавший вопрос о том, почему присутствующим не показывают сохраняемые в тайне добавления к завещанию, я ответил, прочтя разъясняющие суть указаний надписи на конвертах с письмами, помеченными В и С. Однако на случай каких-либо сомнений, которые позже могли бы возникнуть относительно того, действительно ли письма с пометками В и С должны читаться как пункты 10 и 11 завещания, я потребовал, чтобы Руперт Сент-Леджер вскрыл конверт с пометкой В на глазах всех присутствовавших. Все они подписали предварительно составленный мною документ, подтверждая, что они видели, как был вскрыт конверт, и что в конверте содержалось только письмо с пометкой «В. Надлежит читать как пункт 10 моего завещания» и более ничего. Прежде чем подписать документ, мистер Эрнст Хэлбард Мелтон, мировой судья, внимательно осмотрел, пользуясь лупой, как конверт, так и заглавную строку письма, помещенного в него. И хотел было перевернуть сложенное письмо, лежавшее на столе исписанной стороной вниз, а в таком случае смог бы при желании прочесть его содержание. Я немедленно напомнил ему, что ему следует подписать документ, ознакомившись только лишь с заглавной строкой, но не с содержанием письма. Он казался крайне рассерженным, однако ничего не сказал и после повторного тщательного осмотра поставил требуемую подпись. Я вложил письмо в конверт, который мы все подписали поперек клапана. Прежде чем подписать, мистер Эрнст Хэлбард Мелтон вынул письмо из конверта, чтобы удостовериться в его подлинности. Я попросил мистера Эрнста Хэлбарда Мелтона не разворачивать письмо, и он отказался от своего очевидного намерения, а когда на конверт был наложен сургуч, он запечатал конверт собственной печатью. Сэр Колин А. Макелпи и я также приложили наши личные печати. Я вложил этот конверт в другой, который запечатал моей личной печатью, а затем мы, душеприказчики, поставили свои подписи на конверте поперек клапана и обозначили дату. Я проследил за должным исполнением всего упомянутого. После того как присутствовавшие при оглашении завещания удалились, я, второй душеприказчик и мистер Руперт Сент-Леджер, задержавшийся по моей просьбе, перешли в мой личный кабинет.

Здесь мистер Руперт Сент-Леджер ознакомился с помеченным В письмом, которое надлежит читать как пункт 10 завещания. Несомненно, он человек отменной выдержки, потому что на его лице сохранялось совершенно бесстрастное выражение, когда он читал документ, согласно которому (в случае принятия оговоренных условий) он становился обладателем состояния, равного каковому нет в Европе и, насколько мне известно, нет даже у королевских особ. Прочтя второй раз документ, он поднялся и сказал:

— Жаль, что я так плохо знал моего дядю. Он, должно быть, был благороднейший человек. Никогда не слышал о великодушии, подобном тому, которое он проявил ко мне. Как я понял из этого документа, или кодицилла[73], или чем бы ни было прочтенное мною письмо, я обязан в течение недели ответить, принимаю ли я обязательства, возлагаемые на меня. А теперь скажите мне вот что: нужно ли терять неделю?

Я пояснил ему, что намерением завещателя, очевидно, было предоставить ему достаточно времени для всестороннего обдумывания каждого пункта письма, прежде чем он сделает официальное заявление. Что же касается его главного вопроса, то я уточнил, что он может дать ответ, когда пожелает, однако в пределах недели, не позже. И добавил:

— Но я решительно советую вам не торопиться. Сумма столь велика, что, вне всякого сомнения, будут предприниматься все мыслимые и немыслимые попытки лишить вас наследства, и будет хорошо, если передача собственности совершится не только при скрупулезном соблюдении всех необходимых формальностей, но и в результате взвешенного подхода к делу, исключающего какие-либо колебания с вашей стороны.

— Благодарю вас, сэр, — сказал он, — я последую вашему доброму совету в этом деле, как и во всех прочих. Но могу сообщить вам уже сейчас — и вам, мой дорогой сэр Колин, — что я не только принимаю эти условия дяди Роджера, я — когда настанет тому время — приму любые обязательства, которые он предусмотрел, и приму всецело.

Он говорил со всей возможной искренностью, и мне доставляло истинное удовольствие наблюдать за ним и слушать его. Именно так должен был поступить молодой человек, столь щедро облагодетельствованный. Поскольку время пришло, я вручил мистеру Руперту Сент-Леджеру адресованное ему объемистое письмо с пометкой D, хранившееся в моем сейфе. Выполнив эту мою обязанность, я сказал:

— Нет надобности, чтобы вы читали это письмо здесь. Вы можете взять его с собой и прочесть на досуге. Оно переходит в вашу полную собственность, без каких-либо обязательств с вашей стороны. И возможно, вам следует знать, что у меня есть его копия, запечатанная в конверте с надписью: «Вскрыть в случае необходимости» — и только в этом случае. Вы согласны увидеться со мной завтра или, даже лучше, пообедать со мной вдвоем здесь сегодня вечером? Мне бы хотелось обсудить кое-что с вами, и вы тоже, вероятно, пожелаете задать мне какие-то вопросы.

Он сердечно поблагодарил меня. Меня действительно растрогали слова прощания, с которыми он покинул мой кабинет. Сэр Колин Макелпи ушел вместе с ним, так как Сент-Леджер должен был подвезти его к Реформ-клубу.[74]

Письмо Роджера Мелтона Руперту Сент-Леджеру с сопровождающей надписью:

«D.re Руперту Сент-Леджеру. Должно быть вручено ему Эдуардом Бингемом Трентом в случае (и немедленно), если он объявит, официально или неофициально, о своем намерении принять условия, оговоренные в письме с пометкой В, являющемся пунктом 10 моего завещания. Р. М. 1.1.1907 Mem. копия (скрепленная печатью) оставлена на хранение у Э. Б. Трента; ее же вскрыть в случае необходимости, как указано»

июня 11-го, 1906

Мой дорогой племянник, получив это письмо (если такое произойдет), ты узнаешь, что за исключением нескольких специальных завещательных отказов я, на определенных условиях, оставляю тебе все мое состояние, и оно столь велико, что благодаря ему отважный и способный человек может завоевать себе имя и вписать это имя в историю. Особые условия, содержащиеся в пункте 10 моего завещания, должны быть соблюдены, поскольку сие, я полагаю, к твоей пользе; здесь, однако, я подам тебе совет, которому ты волен последовать или нет, а также выскажу пожелание, каковое подробнейшим образом поясню, для того чтобы ты имел полное представление о моих взглядах в случае, если захочешь осуществить желаемое мною или, по крайней мере, продвинешься в этом направлении настолько, что желательные для меня результаты в конце концов окажутся достижимыми. Прежде всего позволь сказать, дабы устранить твои домыслы и направить тебя по верному пути, что силой, подтолкнувшей или, правильнее будет выразиться, понудившей меня скопить такое состояние, было честолюбие. Я упорно трудился, пока не добился такого положения дел, что, при моем общем руководстве, планируемое мною выполнялось людьми, которых я отбирал, проверял и в которых не находил нехватки. Годы шли, принося мне чувство удовлетворения и собирая в моих руках богатство, соизмеренное в какой-то степени с ценностью, которую представляли собой сами эти люди, и с важностью занимаемого ими места в моих планах. Таким образом, я, будучи еще молод, нажил значительное состояние. Более сорока лет это состояние я тратил весьма бережно, если говорить о моих личных потребностях, и весьма смело, если говорить о спекулятивных сделках. Что касается последних, то я в действительности был очень осмотрителен и тщательнейшим образом изучал обстановку, так что даже на сегодняшний день перечня крупных долгов или неудачных вложений, можно сказать, не существует. Возможно, благодаря всему этому я процветал, а собственность росла и росла столь быстро, что порой я едва успевал воспользоваться ею к своей выгоде. Все это было достигнуто мною в годы пробуждавшегося честолюбия, но когда я перешагнул пятидесятилетний возраст, для меня воистину открылись горизонты, сулящие удовлетворение самых дерзких честолюбивых замыслов. Я высказываюсь столь откровенно, мой дорогой Руперт, потому что, когда ты будешь читать эти строки, я уже умру и ни честолюбие, ни опасение быть неверно понятым, ни даже боязнь чьего бы то ни было презрения уже не будет иметь для меня смысла. Мои коммерческие и финансовые интересы простирались до Дальнего Востока, и я извлекал прибыль буквально из каждого фута на этом направлении, так что Средиземное море со всеми ведущими к нему морями были хорошо мне известны. Во время путешествий туда и обратно по Адриатике я всегда поражался грандиозной красоте и богатству — природному богатству — Синегории. Наконец волею случая я оказался в этом восхитительном краю. Во время «балканских распрей» 90-х один из великих воевод, преследуя свои национальные интересы, тайно обратился ко мне с просьбой о займе. В финансовых кругах как Европы, так и Азии я был известен своей активной позицией в отношении haute politique[75] краткосрочных казначейских векселей, и воевода Виссарион обратился ко мне как к лицу, которое может помочь и охотно поможет ему в его устремлениях. После неофициальных предварительных переговоров он объяснил мне, что его народ переживает тяжелое время. Как ты, возможно, знаешь, у храброго маленького народа Синегории причудливая история. Более тысячи лет — с момента освоения этой земли после Россорской катастрофы — народ Синегории сохранял национальную независимость при различных формах власти в стране. Вначале страной управлял король, чьи наследники со временем сделались такими тиранами, что были сброшены с трона. Затем власть находилась в руках воевод, присоединивших к своим привилегиям и привилегии владыки, подобно тому, как сделали у черногорцев их правители — князья-епископы; затем был князь; теперь же власть принадлежит нерегулярно избираемому Совету, которым руководит владыка, чьи функции, как предполагается, сводятся исключительно к духовному наставничеству. Подобный Совет малочисленного, живущего в бедности народа не располагал достаточными фондами, необходимыми для создания вооруженных сил, в чем, впрочем, ранее и не было особой надобности; но воевода Виссарион, владевший большой собственностью и происходивший из древнего рода прежних правителей этой земли, видел свой долг в том, чтобы непосильное для его государства осуществить личными стараниями. В обеспечение займа, который он желал получить и который действительно был весьма значительным, он предложил продать мне всю свою собственность, если я гарантирую ему право выкупа ее обратно в течение определенного срока (который, добавлю, уже истек). Его условием была строгая секретность договоренности и акта продажи: он боялся, что, если пойдет молва о том, что его собственность перешла в другие руки, и я, и он — мы оба, вероятно, лишимся жизни, поскольку его соплеменники — горцы — патриоты, каких свет не видывал, и ревнивы до крайности. Страна опасалась турецкого вторжения и поэтому хотела бы вооружиться; патриотически же настроенный воевода жертвовал своим огромным состоянием ради общего блага. Что это была за жертва, он хорошо понимал, поскольку при обсуждении возможных перемен в Конституции Синегории — в пользу личной формы власти в стране — подразумевалось, что его роду будет отдано предпочтение как самому знатному. Его род всегда, с древних времен отстаивал свободу — и до учреждения Совета, и в период правления воевод; Виссарионы нередко выступали даже против королевской власти, а также оспаривали права зарвавшихся князей. Само это имя было символом свободолюбия, национальной независимости и борьбы с иноземными захватчиками; имя это отважные горцы чтили так, как в иных свободных странах почитают национальный флаг.

Подобная преданность была мощной поддержкой стране, над которой нависли всевозможные угрозы; и все, что служило ее сплоченности, было ей во благо. Со всех сторон ее теснили другие государства, большие и малые, стремясь установить в ней свое господство любыми средствами — обманом или силой. Такие попытки делали Греция, Турция, Австрия, Россия, Италия, Франция. Россия, от которой синегорцы уже не раз отбивались, выжидала удобного случая для нападения. Австрия и Греция, объединившиеся вовсе не ради общей цели или общих замыслов, были готовы бросить свои вооруженные отряды в бой, и пусть победит тот, кому посчастливится… Другие балканские государства тоже строили планы присоединения небольшой территории Синегории к своим сравнительно значительным владениям. Албания, Далмация, Герцеговина, Сербия, Болгария жадным взглядом смотрели на страну, являвшуюся громадной природной крепостью, в укрытии которой находилась едва ли не лучшая гавань на всей береговой линии от Гибралтара до Дарданелл.

Но неистовые, упорные горцы были непобедимы. Столетиями с пылом и яростью, ничем не укротимыми, неодолимыми, они отстаивали свою независимость. Раз за разом, век за веком они бесстрашно противостояли армиям, высылаемым против них. Это пламя свободолюбия поддерживалось не напрасно. Все великие державы и каждая из них в отдельности знали, что завоевать маленький народ Синегории будет не просто, что такая задача под силу только неутомимому гиганту. Снова и снова горцы сражались десятками против сотен и никогда не прекращали битву, пока либо не уничтожали врагов, либо не обращали поредевшие вражеские отряды в бегство.

Многие и многие годы Синегория оставалась неприступной, и все крупные державы и прочие государства давно уже опасались, что, развяжи кто-то из них войну против нее, зачинщику придется отбиваться и от объединившихся выжидавших сторон.

В то время, о котором я рассказываю, в Синегории — да в действительности и повсюду — возникло предчувствие угрозы, надвигавшейся на страну из Турции. Причина нападения была неизвестна, однако были свидетельства того, что турецкое «разведуправление» проявляет активность с прицелом на стойкого маленького соседа. Чтобы подготовиться к предстоящему, воевода Петр Виссарион и обратился ко мне: он желал иметь необходимый «военный бюджет».

Ситуация осложнялась тем, что выборный Совет в то время в значительной мере сплачивала старогреческая церковь, ведь народ исповедовал православие, и испокон веков судьба народа и судьба его веры были неразделимы. Поэтому в случае возникновения войны — независимо от ее причины и повода — это, вероятно, было бы столкновение религий. И такая война на Балканах неизбежно стала бы войной наций, причем конец ее никто бы не взялся предсказывать.

К тому времени я уже неплохо знал эту страну и ее народ и полюбил их. Благородство Виссариона, столь много приносившего в жертву, глубоко трогало меня и одновременно пробуждало во мне желание тоже откликнуться и поддержать подобную страну и подобный народ. Они были достойны свободы. Когда Виссарион вручал мне оформленный акт продажи, я хотел было разорвать документ, но он каким-то образом разгадал мое намерение и опередил меня. Останавливая меня, он поднял руку и сказал:

— Мне ясен ваш замысел, и, поверьте, я уважаю вас за это до глубины души. Но, друг мой, откажитесь от него. Наши горцы невероятно горды. И хотя они позволят мне — одному из них, тому, чьи предки были вождями у них и выразителями их чаяний на протяжении веков, — сделать все, что в моих силах, — и что каждый из них с радостью сделал бы, если бы жребий пал на него, — они не примут помощи от постороннего. Любезный друг, они отвергнут ее и могут проявить к вам, желающему только добра, явную враждебность, а в таком случае вы очень рискуете, рискуете даже жизнью. Вот почему, друг мой, я попросил вас внести в наш договор пункт о том, что я имею право выкупить мою собственность, в отношении которой вы готовы поступить столь великодушно.

Таким образом, мой дорогой племянник Руперт и единственный сын моей покойной сестры, сим я торжественно вменяю тебе в обязанность ради меня и ради тебя самого, а также чести ради в случае, если когда-нибудь станет известно, что благороднейший воевода Петр Виссарион, рисковавший собой для блага своей страны, оказался в опасности — или что имя его опорочено — по той причине, что, имея даже такую великую цель, как спасение отечества, он продал свое наследство, в таком случае поручаю тебе немедленно, причем осведомив о том горцев — хотя необязательно еще кого-то, — вернуть ему либо же его наследникам безусловное право собственности на недвижимость, с которым он хотел расстаться — и de facto[76] расстался по истечении срока, в пределах какового он мог на законных основаниях выкупить свою собственность. Это тайное обязательство, и тайна сия свяжет прежде всего нас с тобой; это ответственность, которую я взял на себя также и от лица моих наследников; это долг, который необходимо выполнить любой ценой. Тебе не следует думать, будто мною двигало недоверие к тебе или сомнения в твоей способности выполнить оговоренное обязательство, и поэтому-то я принял также другие меры, заботясь о непременном осуществлении моей заветной мечты. Нет, единственно для того, чтобы восторжествовал закон, если в том будет необходимость, — ведь кто может сказать, что произойдет, когда уже не стоишь у руля, — единственно по этой причине я составил второе письмо с разъяснениями для других лиц: в случае невыполнения этого моего распоряжения из-за твоей смерти или еще чего-либо оно приобретает форму дополнения, или кодицилла к моему завещанию. Но пока я хочу, чтобы это мое распоряжение оставалось нашей с тобой общей тайной. Для того чтобы ты знал, как велико мое доверие к тебе, позволь мне здесь сообщить, что вышеупомянутое письмо помечено буквой С, что оно предназначено моему поверенному и одному из моих душеприказчиков, Эдуарду Бингему Тренту, и что в конечном счете оно будет рассматриваться как пункт 11 моего завещания. Эдуард Бингем Трент получил мои соответствующие указания, а также копию настоящего письма, каковая в случае необходимости — и только лишь в этом случае — должна быть вскрыта и должна читаться как изложение моей воли в отношении выполнения тобой условий, на которых ты получаешь от меня наследство.

А теперь, мой дорогой племянник, позволь обратиться к другому предмету, более занимающему меня, — к тебе самому. Когда ты будешь читать эти строки, я уже умру, поэтому не вижу необходимости в сдержанности, укоренившейся во мне на протяжении моей долгой и замкнутой жизни. Я очень дорожил твоей матерью. Как тебе известно, она была на двадцать лет моложе самого младшего из ее братьев, который был двумя годами моложе меня. Мы все повзрослели, когда она пребывала еще во младенчестве, и мне незачем говорить, что она была у нас любимицей — почти что собственный ребенок для каждого из нас и одновременно наша сестрица. Ты знаешь, как она была мила и какими высокими качествами обладала, поэтому мне незачем говорить об этом; но я бы хотел, чтобы ты понимал, как она была дорога мне. Когда она и твой отец встретились и полюбили друг друга, я был далеко — я открывал мой новый филиал в глубинном районе Китая и в течение нескольких месяцев не получал вестей из дома. Я впервые услышал о твоем отце, когда твои родители уже вступили в брак. Меня порадовало то, что они были счастливы. И они не нуждались ни в чем, что мог бы дать им я. Когда твой отец умер, так внезапно, я пытался утешить твою мать; все, чем я владел, было бы в ее распоряжении, пожелай она этого. Она была гордой женщиной, гордой со всеми, кроме меня. Она поняла, что, хотя я казался холодным, суровым (а возможно, и был таким), к ней я относился иначе. Однако она не хотела принимать никакой помощи. Когда я стал настаивать, она заявила, что у нее достанет средств на твое содержание и обучение, а также на ее собственные нужды, пока она жива: сказала, что твой отец и она решили, что тебя следует приучать к здоровой и деятельной жизни, а вовсе не к роскоши; она также считала, что твой характер сложится таким, как надо, если ты научишься полагаться на себя и довольствоваться тем, что твой покойный отец оставил тебе. Она всегда была разумной и глубоко мыслящей девушкой, и теперь вся ее мудрость и все ее мысли были посвящены тебе, ее ребенку. Рассуждая о тебе и о твоем будущем, она сказала много такого, что осталось у меня в памяти. И вот что я помню до сего дня. Это было сказано ею в ответ на мое утверждение, что крайняя бедность сама по себе опасна, что молодой человек может узнать слишком много нужды. Она же мне ответила:

— Верно! Да, так! Но есть опасность еще большая… — и продолжила: — Излишество в желаниях страшнее нужды!

Говорю тебе, дружище, это величайшая из истин, и надеюсь, ты будешь помнить о ней уже поэтому, а также потому что так думала твоя мудрая мать. А теперь позволь мне сказать еще кое-что в дополнение к приведенному мудрому изречению.

Когда я как один из твоих попечителей не согласился на то, чтобы ты передал свое небольшое состояние мисс Макелпи, боюсь, ты решил, что я очень жесткий и лишенный сострадания человек. Боюсь, из-за этого ты до сих пор носишь в душе обиду на меня. А если так, перестань обижаться и узнай правду. Твоя просьба тогда доставила мне невыразимую радость. Я будто слышал голос твоей воскресшей матери. Твое краткое письмо впервые пробудило во мне желание иметь сына — такого, который был бы похож на тебя. Я погрузился в мечты, я раздумывал, может, в мои годы еще не поздно жениться, и тогда при мне будет сын в старости, если это вообще для меня возможно. Но потом понял, что нет, невозможно. Я никогда не встречал женщины, способной пробудить у меня такую любовь, которая связывала твоих родителей. Поэтому я смирился с судьбой. Я должен пройти свой одинокий путь до конца. И однако луч света проник в окружавшую меня тьму — я говорю о тебе. Хотя ты и не мог испытывать сыновние чувства ко мне — я не рассчитывал на это, ведь в твоей памяти сохранились воспоминания о более нежной связи, — я был способен на отцовские чувства к тебе. Ничто не могло воспрепятствовать моему желанию заменить тебе отца, потому что я держал это желание в тайне, в святая святых моего сердца, там, где тридцать лет пребывал образ милого дитяти — твоей матери. Мой мальчик, когда придет время и ты будешь наслаждаться счастьем, славой и властью, надеюсь, ты хоть изредка будешь вспоминать об одиноком старике, чьи последние годы согревала уже одна мысль о том, что на свете есть ты.

Память о твоей матери призывала меня выполнить долг: ради нее я взялся за святую обязанность — осуществить ее чаяния, связанные с сыном. Мне было ясно, как бы поступила она. Для нее это была бы борьба между побуждением и долгом, но верх взяло бы чувство долга. Поэтому я тоже предпочел исполнить долг, хотя, скажу тебе, тогда это было тяжко и горестно для меня. Но признаюсь, меня и сейчас радует результат. Я пытался, как ты, возможно, помнишь, исполнить желание твоей матери иным способом, однако твое письмо затруднило мои попытки, и поэтому я отказался от них. И позволь сказать тебе, что благодаря именно этому письму ты стал мне еще дороже, чем прежде.

Нет необходимости говорить, что с той поры я пристально следил за твоей жизнью. Когда ты убежал из дому, соблазненный морем, я тайно использовал весь мой коммерческий механизм, чтобы разузнать о тебе. И затем, до твоего совершеннолетия, я постоянно наблюдал за тобой, не вмешиваясь никоим образом в твои дела, однако сохраняя для себя возможность связаться с тобой в случае необходимости. Когда я услышал о твоем первом поступке по достижении совершеннолетия, я испытал чувство удовлетворения. Я имею в виду выполнение твоего изначального намерения в отношении Джанет Макелпи — передачи ей твоего имущества.

С того момента я наблюдал — разумеется, благодаря тем, кто помогал мне в этом, — за твоими главными свершениями. Я бы с радостью оказал тебе поддержку во всех твоих начинаниях и честолюбивых замыслах, но я сознавал, что в годы, последовавшие за достижением совершеннолетия, ты сам осуществлял свои мечты и добивался своих целей, а также, позволь пояснить здесь, моих целей тоже. Ты был настолько предприимчив по натуре, что даже моя широкая сеть осведомителей — моя, как я бы сказал, частная «разведка» — не справлялась. Мой механизм сбора информации действовал довольно исправно — и фактически во всех случаях — в отношении Востока. Но ты менял север на юг, а затем отправлялся на запад и вдобавок туда, где для коммерции и для чисто практических предприятий нет опоры, — в миры мысли, духовного смысла, психических феноменов, говоря в общем о пределах таинственного. Поскольку мои вопросы часто оставались без ответа, я вынужден был усовершенствовать мой механизм и с этой целью учредил — конечно же, действуя через подставных лиц, — ряд новых журналов, посвященных определенного рода исследованиям и поискам. Если тебя когда-нибудь заинтересует эта моя деятельность, мистер Трент, на чье имя оставлены фонды, с удовольствием познакомит тебя с подробностями. Эти фонды, как и все прочее, в свое время тоже перейдут к тебе, если ты пожелаешь. Благодаря «Журналу приключений», «Журналу тайн», таким изданиям, как «Оккультизм», «Воздушные шары и аэропланы», «Подводные лодки», «Джунгли и пампасы», «Мир привидений», «Путешественник», «Лес и остров», «Океан и ручей», я нередко получал сведения о твоем местопребывании и твоих проектах, о чем иначе бы не узнал. Например, когда ты исчез в Лесу инков, до меня дошли первые слухи о твоих странных поисках и удивительных открытиях в захороненных городах Юдори от корреспондента «Журнала приключений», причем задолго до того, как «Таймс» опубликовала подробности о высеченном в скале храме древних дикарей, где остались лишь маленькие драконоподобные змеи, гиганты-предки которых были грубо вылеплены на каменном жертвеннике. Хорошо помню, какую дрожь у меня вызвал один тот скупой отчет о твоем нисхождении, в одиночку, в сущий ад. Из журнала «Оккультизм» я узнал, что ты, вновь один, оставался в населенных призраками подземных пещерах Элоры, в глубине Гималаев[77], а когда, дрожащий и мертвенно-бледный, выбрался наверх, те, кто последовал твоему примеру, испытали граничившее с припадком эпилепсии потрясение, добравшись, в связке, всего лишь до высеченного в скале входа в тайный храм.

Обо всем этом я читал с удовольствием. Ты формировал и готовил себя к высшему поиску, который смог бы увенчать еще достойнее тебя, ставшего уже зрелым мужчиной. Когда я прочел о тебе в связи с описанием Михаска на Мадагаскаре и культом сатаны, почитаемым исключительно там, я понял, что мне остается только ждать твоего возвращения домой, чтобы начать обсуждение давно мною задуманного. Вот что я о тебе прочел:

«Это человек, для которого, нет опасных и рискованных приключений. Его отчаянная храбрость вошла в поговорку у многих диких народов и у многих, давно преодолевших дикость, у тех, чей страх вызывают вещи отнюдь не материального мира, а тайны, скрытые в смерти и за могилой. Он не боится ни хищных зверей, ни дикарей; он испробовал африканскую магию и приобщился к индийскому мистицизму. Общество психических исследований давно извлекает пользу из его доблестных подвигов и видит в нем, вероятно, своего наиболее верного сподвижника и свой наиболее достоверный источник сведений. Он в расцвете сил, гигантского роста и фантастически крепок; умеет обращаться с любым оружием любого народа, способен переносить какие угодно трудности, проницателен и изобретателен, прекрасно понимает человеческую природу от ее элементарных основ до высших уровней. Мало сказать, что он бесстрашен. Это человек, чья сила и чья отвага позволяют ему предпринимать все что угодно. Его не страшит никакой вызов в этом мире или за его пределами, никакие испытания на земле или под землей, на море или в воздухе, ни явное, ни скрытое, ни смертный, ни призрак, он не убоится ни Бога, ни дьявола».

Если тебе интересно, то скажу, что ношу в записной книжке эту вырезку из газеты с тех самых пор, как прочел эти строки.

И не забывай, что я, как уже было сказано, никогда и никак не вмешивался в твои поиски. Я хотел, чтобы ты «следовал своей судьбе», как говорят шотландцы, и хотел знать о твоей судьбе — больше ничего. Теперь же, когда ты оснащен для по-настоящему высокого дела, я хочу, чтобы ты вступил на путь — снабженный самым мощным оружием помимо твоих личных качеств, — который приведет тебя к великой славе и к осуществлению цели, мой дорогой племянник, каковая — в чем я абсолютно уверен — воодушевит тебя так же, как всегда воодушевляла меня. Я шел к ней более пятидесяти лет; но теперь, когда факел вот-вот выпадет из моих старых рук, я смотрю на тебя, мой дорогой сородич, в надежде, что ты подхватишь этот факел и понесешь его дальше.

Малочисленный народ Синегории сразу же заинтересовал меня. Он беден, горд и храбр. Доверие этих людей стоит завоевать, и я советую тебе разделить их судьбу. Наверное, тебе будет трудно склонить их на свою сторону, потому что, если народ, как и каждый его представитель, беден и горд, качества эти могут усиливать одно другое до бесконечности. Это люди неукротимые, и никто никогда не мог совладать с ними, если только не присоединялся к ним и не пользовался у них признанием как их вождь. Но если их доверие завоевать, они скорее умрут, чем предадут. Для человека честолюбивого — а я знаю, что ты наделен этим свойством, — такая страна с таким народом — достойное поле деятельности. С твоими способностями, подкрепленными состоянием, которое я с радостью оставляю тебе, ты можешь дерзать и многого добиться. Если буду жив, когда ты вернешься из экспедиции в северные области Южной Америки, я буду счастлив помочь тебе в осуществлении этого или иных планов и сочту за честь присоединиться к тебе; однако время идет. Мне семьдесят второй год, иными словами, я уже прожил положенный человеку срок, как ты понимаешь; да, так… Позволь мне подчеркнуть вот что: для честолюбивых планов иноземца большие народы недоступны, что же касается нашего собственного, то здесь мы ограничены нашим законопослушанием (и здравым смыслом). Только малый народ подходит для человека с великими помыслами. Если ты разделяешь мои взгляды и мои устремления, тогда Синегория — твой полигон. Было время, когда я надеялся стать воеводой, даже великим воеводой. Но с возрастом мое честолюбие ослабело, как убыли и мои силы. Я уже не мечтаю о подобной чести для себя, однако вижу ее возможной для тебя, если тебя это прельщает. Согласно моему завещанию, ты получишь высокое положение и огромное состояние, и хотя, возможно, тебе придется отказаться от последнего, опять же согласно моей воле, как уже пояснено в настоящем письме, сам таковой поступок возвысит тебя еще больше в глазах горцев — если он станет известен им. Если к тому времени, когда ты получишь от меня наследство, воеводы Виссариона уже не будет в живых, тебе нелишне знать, что в таком случае ты освобождаешься от всех моих условий, хотя я верю, что и тогда в этом деле, как и во всех прочих, ты будешь подчиняться требованиям чести, что касается моей воли. Ситуация, следовательно, такова: если Виссарион жив, ты отказываешься от собственности; если нет, ты поступаешь так, как, по твоему мнению, я бы хотел, чтобы ты поступил. В любом случае горцам незачем сообщать о тайном договоре между Виссарионом и мной. Ты не должен этого делать — это сделают другие, если возникнет необходимость. Но случись так, ты оставишь собственность без каких бы то ни было quid pro quo.[78] Тебе не стоит тревожиться: ты унаследуешь состояние, которое позволит тебе приобрести по своему выбору иную собственность в Синегории или же в любой другой части мира.

Если на тебя нападают, атакуй и — стремительнее, яростнее, чем нападающий, когда это возможно. В случае, если ты унаследуешь замок Виссарион на Ивановой Пике, помни, что я тайно укрепил его, предполагая вражеские налеты. Там не только массивные металлические решетки, но и двери из закаленной бронзы в нужных местах. Мой приверженец Рук, верно служивший мне почти сорок лет и ради моих интересов участвовавший во многих опасных экспедициях, будет, я убежден, так же верно служить и тебе. Относись к нему хорошо — в память обо мне, если не ради себя самого. Я обеспечил ему беззаботную жизнь, но он предпочел бы пуститься в смелое предприятие. Он на редкость молчалив и храбр как лев. Ему известно об укреплении замка все до мельчайших подробностей, он знает также о тайных средствах защиты. Шепну тебе: когда-то он был пиратом. В пору юности. Но давно уже переменился. Однако из этого факта ты поймешь, каков у него характер. В случае необходимости он будет тебе полезен. Если ты примешь условия, оговоренные в моем письме, Синегория — пусть в какой-то мере — станет твоим домом, и ты будешь жить там часть года, возможно, лишь неделю, точно так же, как в Англии владельцы нескольких имений проживают поочередно в каждом из них. Ты не обязан делать это, и никто не вправе принудить или склонить тебя к этому. Я только выражаю свою надежду на то, что тебе придется по душе эта мысль. Но одного я желаю, а не просто надеюсь, что ты согласишься со мной, я желаю — если тебе небезразличны мои желания, — чтобы ты обязательно сохранил британское подданство, разве только откажешься от него с разрешения Тайного Совета Великобритании. Такого разрешения официально будет добиваться мой друг Эдуард Бингем Трент или же лицо, назначенное им с этой целью, согласно документу либо завещанию; разрешение же сие можно будет опротестовать лишь постановлением парламента и волей короля, подтвержденной актом с монаршей подписью.

Мое последнее слово к тебе: будь смел, честен и бесстрашен. Большинство вещей, даже королевский трон, кое-где иногда завоевывают мечом. Храброе сердце и крепкая рука позволяют человеку многого добиться. Но завоеванное не всегда можно удержать, опираясь на меч. Одной только справедливости отмерен долгий срок. Когда люди верят тебе, они последуют за тобой, и рядовые люди предпочитают быть ведомыми, а не вести. Если твоя судьба — стать вождем, будь храбр. Будь осмотрителен, если хочешь; развивай любое другое качество, которое тебе пригодится или будет тебе защитой. Ни от чего не уклоняйся. Не избегай ничего, что честно. Принимай на себя ответственность, если этого требуют обстоятельства. Бери то, что другим взять не под силу. Это и значит быть великим в мире — большом и малом, — выбранном тобой для себя. Ничего не страшись, откуда бы и какая бы ни грозила опасность. Единственно верный способ встречать опасность — это встречать ее с презрением (разве что она закралась в твой разум). Однако встречай ее у врат, а не на пороге.

Мой сородич, имя моего рода и твоего, достойно соединившиеся в твоем лице, отныне пребывают с тобой!

Письмо Руперта Сент-Леджера, проживающего на Бодмин-стрит, 32, Виктория, Саут-Уэст, к мисс Джанет Макелпи, в Крум, графство Росс

января 3-го, 1907

Моя дорогая тетушка Джанет,

я знаю, ты будешь очень рада услышать о большом состоянии, которое перешло ко мне согласно завещанию дяди Роджера. Вероятно, сэр Колин напишет тебе, ведь он один из душеприказчиков, и тебе тоже оставлено наследство, поэтому я не буду лишать его удовольствия самому сообщить тебе об этом. К сожалению, я не вправе пока говорить подробно о наследстве, оставленном мне, но хочу, чтобы ты знала, что, в худшем случае, я должен получить состояние, во много раз превышающее то, на которое мог бы рассчитывать, полагаясь на счастливый случай. Как только смогу покинуть Лондон — где, разумеется, мне надо оставаться, пока все устроится, — приеду в Крум повидать тебя и надеюсь, тогда расскажу тебе достаточно, так что ты поймешь, какая необыкновенная перемена вошла в мою жизнь. Это даже невозможно вообразить, в сказках «Тысячи и одной ночи» нет ничего подобного. Однако с подробностями необходимо повременить: я торжественно пообещал пока сохранить их в секрете. И тебе тоже придется дать такое обещание. Ты же не против, дорогая, нет? А сейчас я только хочу сообщить тебе о моем наследстве и о том, что собираюсь какое-то время пожить в замке Виссарион. Поедешь со мной, тетя Джанет? Мы еще поговорим об этом, когда я появлюсь в Круме; но мне хочется, чтобы ты подумала над моим предложением.

Любящий тебя

Руперт

Из дневника Руперта Сент-Леджера

января 4-го, 1907

Жизнь так бурлит вокруг меня, что не остается времени подумать. Однако произошло нечто столь важное, в столь значительной мере переменившее мой взгляд на вещи, что, наверное, не помешало бы сделать об этом некоторые записи. Возможно, когда-нибудь мне захочется припомнить какие-то подробности — может быть, последовательность событий или что-то подобное, — и эти записи мне пригодятся. Должно быть так, если есть на свете справедливость, потому что ужасно трудная задача сидеть и писать, когда у меня теперь столько забот. Тетя Джанет, я думаю, сохранит в неприкосновенности эти записи для меня, как всегда делала с моими дневниками и бумагами. Это одно из многих достоинств тети Джанет: она не любопытна, или у нее есть другие свойства, удерживающие ее от желания совать нос в чужие дела, как то присуще женщинам. Похоже, за всю жизнь она даже не приоткрыла ни один из моих дневников. Она бы не сделала этого без моего позволения. Вот почему и этот дневник в свое время попадет к ней на хранение.

Вчера вечером я обедал с мистером Трентом, как он того пожелал. Обед проходил в его личных комнатах. За обедом посылали в гостиницу. Он не хотел присутствия официантов и распорядился, чтобы все блюда доставили сразу, и мы сами себя обслуживали. Поскольку мы были совсем одни, мы могли свободно высказываться и обсудили за обедом много вопросов. Он начал с того, что рассказал мне о дяде Роджере. Меня это порадовало, потому что я, конечно же, хотел знать о дяде все, что можно, ведь я фактически не встречался с ним. Разумеется, когда я был маленьким ребенком, он часто гостил в нашем доме, ведь он очень любил мою мать, а она — его. Но, наверное, маленький мальчик его раздражал. Когда же я пошел в школу, он уехал на Восток. А потом моя бедная мать умерла — когда он жил в Синегории, — и больше я его уже не видел. Когда я написал ему о тете Джанет, он ответил мне очень любезно, но обсуждал вопрос с такой скрупулезностью, что напугал меня. После этого я убежал и постоянно скитался; поэтому у нас не было случая встретиться. Но то его письмо открыло мне глаза. Подумать только — он следил за моими странствиями по свету и ждал момента, чтобы протянуть мне руку помощи, если бы она мне понадобилась. Знал бы я об этом раньше или хотя бы догадывался, какой он был человек и как он беспокоился обо мне, я бы навестил его, даже если бы мне пришлось пересечь половину земного шара, чтобы попасть в Англию. Ну, все, что я теперь могу сделать, так это исполнить его пожелания — во искупление моего невнимания к нему. Он точно знал, чего хотел, и надеюсь, придет время, когда я тоже все узнаю и разберусь во всем.

Примерно так думал я, когда мистер Трент завел разговор о дяде, поэтому сказанное им было созвучно моим мыслям. Этих двоих явно связывала крепкая дружба — я должен был догадаться об этом уже по завещанию и по письмам, — поэтому я не удивился, когда мистер Трент сообщил мне, что он и дядя вместе ходили в школу, и хотя дядя был старше, они со школьной поры доверяли друг другу, как никому больше. Мистер Трент, я думаю, всегда был влюблен в мою мать, еще когда она была совсем девочкой; но он был беден, застенчив и не красноречив. Когда же он собрался высказаться, то узнал, что она уже встретила моего отца, и мистеру Тренту ничего не оставалось, как только наблюдать их взаимную любовь. Вот он и хранил молчание. Он сказал мне, что никогда никому не открывался в этом, даже моему дяде Роджеру, хотя догадывался, что тому это пришлось бы по душе. Я, конечно же, не мог не заметить, что милый старик относился ко мне в чем-то по-отечески, — я слышал, что подобные романтические привязанности порой переходят на потомков. Я не досадовал, наоборот, мне еще больше понравился этот человек. Я так люблю мать — я всегда помещаю ее в мою настоящую жизнь, — что просто не могу думать о ней как о мертвой. И я ощущаю некую связь между всеми, кто любил ее, и собой. Я попытался дать понять мистеру Тренту, что он мне симпатичен, и это было ему так приятно, что он стал относиться ко мне еще теплее. Перед расставанием он сказал мне, что собирается отойти от дел. Должно быть, он сразу заметил, насколько расстроили меня его слова, — а как же иначе, я же не справлюсь без него! — потому что он опустил руку мне на плечо (по-моему, очень ласково) и сопроводил жест такими словами:

— У меня есть, однако, один клиент, чьи дела, надеюсь, я буду вести; для него, пока жив, я всегда с радостью постараюсь, если он окажет мне доверие. — Не произнося ни слова, я пожал его руку. Он сжал мою в ответ, а потом со всей серьезностью добавил: — Я действовал в интересах вашего дяди почти полвека и делал все, что было в моих силах. Он мне полностью доверял, и я гордился его доверием. Честно скажу вам, Руперт, — ведь вы не возражаете против такой фамильярности, нет? — что, хотя интересы, которые я охранял, простирались весьма далеко и поэтому я, не злоупотребляя положением, часто мог воспользоваться моими познаниями к собственной выгоде, я никогда, ни в большом, ни в малом деле, не превышал своих полномочий — нисколько, ни на йоту. И теперь, после того, как он великодушно упомянул меня в завещании и отказал мне столь значительную сумму, что я могу более не служить, для меня будет истинным удовольствием — и это будет честь для меня — исполнить со всем доступным мне тщанием его волю в отношении вас, его племянника, отчасти бывшую мне известной, а ныне прояснившуюся еще отчетливее.

В долгой беседе, которую мы вели до полуночи, он рассказал мне много интересного о дяде Роджере. И когда, в ходе беседы, он упомянул, что состояние, оставленное дядей Роджером, должно быть, превысит сотню миллионов, я был так удивлен, что громко воскликнул, впрочем не ожидая ответа на этот вопрос:

— Как же может человек, начинающий на пустом месте, нажить такое гигантское состояние?

Но мистер Трент побеспокоился пояснить:

— Он сделал это только честным путем. Благодаря редкой проницательности. Он знал полмира, он не отставал от общественной и политической жизни и всегда, в критический момент, был готов ссужать требуемые деньги. Он был неизменно великодушен, неизменно на стороне тех, кто отстаивал свободу. Среди народов, только сейчас обретающих независимость, есть такие, которые всем обязаны ему, человеку, знавшему, когда и чем помочь. Неудивительно, что в некоторых странах будут провозглашать тост в его память в дни торжеств, как прежде обычно в эти дни провозглашали за него здравицу.

— Вот и мы с вами сейчас сделаем то же, сэр! — сказал я, наполняя свой бокал и поднимаясь.

Мы выпили наши бокалы, наполненные до краев. Старый джентльмен протянул мне руку, и я взял ее. Держась за руки, мы выпили наши бокалы в полном молчании. От волнения у меня горло перехватило, и я видел, что он тоже был взволнован.

Из записок Э. Б. Трента

января 4-го, 1907

Я пригласил мистера Руперта Сент-Леджера пообедать со мной в моей конторе, потому что хотел побеседовать с ним. На завтра у сэра Колина и у меня назначена с ним официальная встреча для решения дел, но я подумал, что лучше сначала побеседовать с ним в непринужденной обстановке, поскольку хотел сообщить ему кое о каких вещах, что сделало бы нашу завтрашнюю встречу намного более продуктивной, ведь тогда он сможет глубже разобраться в том предмете, который мы должны будем обсудить. Сэр Колин — это олицетворение мужественности, и я не могу пожелать лучшего коллегу для исполнения сей необычнейшей воли, однако сэр Колин не имел чести состоять всю жизнь в дружеских отношениях с завещателем, той чести, каковая выпала мне. И поскольку Руперту Сент-Леджеру надлежало узнать интимные подробности касательно его дяди, я предпочел вести такую беседу без свидетелей. Завтра формальностей у нас будет предостаточно. Я был восхищен Рупертом. Лучшего сына не могла бы иметь его мать… да и я, если бы судьба вознаградила меня отцовством. Но это не для меня. Давным-давно в «Очерках» Лэма[79] я прочел фразу, которая осталась в моей памяти: «Дети Элис звали Бартрама отцом». Кое-кто из моих старых друзей развеселился бы, если бы увидел, что пишу эти строки я, но записи сии не предназначены для чужих глаз, никто их не увидит, пока я не умру, разве что с моего позволения. Юноша унаследовал некоторые качества своего отца; он обладает отвагой, смущающей такого ученого педанта, как я. Но почему-то он нравится мне больше, чем кто-либо другой, больше, чем какой-либо другой мужчина когда-либо нравился, даже больше, чем его дядя, мой старый друг Роджер Мелтон; а Господь знает, сколько у меня было причин любить Роджера Мелтона. Теперь же добавились и новые. Меня очень порадовало то, что молодой путешественник был растроган, узнав, как много дядя думал о нем. Он по-настоящему храбр, но смелые подвиги не лишили доброты его сердце. Я с удовольствием возвращаюсь мыслью к тому, что Роджер и сэр Колин, оба, с одинаковым восторгом восприняли предусмотрительность и великодушие Руперта в отношении мисс Макелпи. Старый воин будет ему хорошим другом, или я совсем не разбираюсь в людях. С таким законоведом, как я, с таким старым воином, как сэр Колин, с такой истинно благородной женщиной, как мисс Макелпи — а она боготворит землю, по которой ступает Руперт, — с такими проявляющими о нем заботу людьми и при его замечательных личных качествах, при его чудесном знании мира, при громадном состоянии, которое, несомненно, достанется ему, молодой человек далеко пойдет.

Письмо Руперта Сент-Леджера мисс Джанет Макелпи, в Крум

января 5-го, 1907

Моя дорогая тетушка Джанет,

все завершилось — я имею в виду первый этап дела, во всяком случае, я понимаю так. Я буду вынужден оставаться в Лондоне в течение нескольких дней, а может быть, недель, пока не будут осуществлены некие процедуры, необходимые в связи с принятием мною наследства, завещанного дядей Роджером. Но как только смогу, дорогая, я сразу же приеду в Крум и проведу с тобой столько времени, сколько будет возможно. Тогда я расскажу тебе все, что имею право рассказать, и еще раз лично поблагодарю за твое согласие отправиться вместе со мной в Виссарион. Как бы мне хотелось, чтобы моя дорогая мать была сейчас жива и тоже поехала с нами! Я знаю, она бы с удовольствием поехала, а тогда мы, трое, пережившие вместе старые трудные, но и добрые времена, точно так же делили бы новые радости. И я бы постарался отблагодарить вас обеих за заботу и отплатить вам любовью за любовь… Но теперь тебе, дорогая, придется принять целиком это бремя любви и благодарности, потому что мы с тобой остались вдвоем. Впрочем, мы не совсем одни, как прежде, ведь у меня теперь двое друзей, к которым я уже успел очень привязаться. Один из них так же дорог и тебе. Сэр Колин чудеснейший человек; таков же, по-своему, и мистер Трент. Мне повезло, тетя Джанет, что двое таких людей пекутся о моих делах. Разве не так? Я пошлю тебе телеграмму, как только буду близок к завершению формальностей; и пожалуйста, припомни все, чего тебе когда-либо хотелось в жизни, а я — если смертный способен осуществить эти мечты — привезу тебе желаемое. Ты же не помешаешь мне испытать это великое удовольствие, ведь нет, дорогая? До свидания.

Любящий тебя

Руперт

Из записок Э. Б. Трента

января 6-го, 1907

Официальная встреча, в которой участвовали мы с сэром Колином и Руперт Сент-Леджер, прошла весьма успешно. Я ожидал, что Руперт Сент-Леджер безоговорочно примет все условия, поставленные или подразумеваемые в завещании Роджера Мелтона, и когда мы уселись вокруг стола — это, между прочим, церемонность, к которой мы все были готовы, потому что мы непроизвольно расселись за столом на некотором расстоянии друг от друга, — первыми словами Сент-Леджера были вот эти:

— Уж поскольку мне надлежит пройти эту процедуру, я хотел бы сразу сказать, что принимаю все и всяческие условия, обдуманные дядей Роджером; а значит, я готов поставить свою подпись и печать на любом документе, который вы, сэр, — он повернулся ко мне — посчитаете необходимым или желательным получить от меня и который вы оба одобрите. — Он встал и прошелся по комнате, мы же с сэром Колином продолжали спокойно сидеть на своих местах. Затем он вернулся за стол и спустя несколько секунд, справившись с нервозностью, каковая, я подозреваю, ему не свойственна, проговорил: — Надеюсь, вам обоим ясно — конечно же, ясно, я знаю, и я останавливаюсь на этом только потому, что того требует официальная процедура, — вам ясно, что я желаю принять эти условия, и сразу же! Я делаю это, поверьте мне, не для того, чтобы получить огромное состояние, но ради человека, который завещал его. Человек, который любил меня, верил в меня и, однако, имел силы держать свои чувства в тайне, который мысленно следовал за мной в дальних странствиях, в отчаянных экспедициях, который, оставаясь на другом конце света, в любой момент с радостью протянул бы мне руку помощи и спас бы меня, не был рядовым человеком; и подобная забота о сыне его сестры указывает на любовь необычного свойства. Поэтому моя мать и я, мы вместе принимаем завещанное им, каковы бы ни оказались последствия такого шага. Я всю ночь обдумывал этот вопрос и никак не мог преодолеть чувство, что моя мать находится где-то рядом. Единственное, что удержало бы меня от шага, который я намерен сделать и решил сделать, — это было бы ее неодобрение. Но она, я чувствую, одобрила бы мое намерение, поэтому я делаю этот шаг. Что бы ни случилось в дальнейшем, я буду следовать по пути, назначенному для меня дядей. Да поможет мне Бог!

Сэр Колин встал, и, должен сказать, я никогда не видел фигуры воинственнее. Он был в парадном мундире, при всех регалиях, потому что с нашей встречи шел на прием в королевский дворец. Сэр Колин вынул свой меч из ножен и опустил обнаженный меч на стол перед Рупертом со словами:

— Вы, сэр, отправляетесь в чужую и опасную страну — я читаю о ней с тех пор, как мы с вами встретились, — и будете почти один среди жестоких горцев, которые негодуют против самого присутствия иноземца, а ведь вы для них таковой. Если вы окажетесь в беде и пожелаете, чтобы кто-то встал с вами спина к спине, подняв меч, надеюсь, вы окажете мне эту честь! — Произнеся это, он указал на свой меч. Руперт и я теперь тоже стояли — нельзя было не встать, присутствуя при подобном акте. — Вы — я этим горжусь — в родстве с моей фамилией; и, видит Бог, я жалею, что не в близком родстве со мной!

Руперт пожал ему руку и склонил голову перед ним, прежде чем ответил:

— И я тоже горжусь родством с вами, сэр Колин; нет большей чести, чем та, которую вы только что оказали мне. Лучшим способом доказать вам, как я ценю ваше предложение, будет обратиться к вам, если я когда-нибудь окажусь в беде. Ей-богу, сэр, это же повторение истории! Тетушка Джанет часто рассказывала мне, когда я был юн, о том, как Макелпи из Крума положил свой меч перед принцем Чарли.[80] Надеюсь, я смогу сообщить ей о произошедшем, и она будет очень рада и горда. Не думайте, сэр, что я вижу в себе второго Карла Эдуарда.[81] Просто тетя Джанет так добра ко мне, что я мог бы вообразить себя им.

Сэр Колин величественно поклонился:

— Руперт Сент-Леджер, моя дорогая племянница — женщина очень рассудительная и проницательная. Более того, я думаю, у нее есть дар ясновидения, являющийся нашим родовым наследием. И я согласен с моей племянницей во всем!

Сцена была очень церемонной, и мне показалось, что я перенесся во времена потомков Якова II.[82]

Однако нам надлежало действовать — мы собрались ради будущего, а не ради воспоминаний о прошлом; поэтому я представил на рассмотрение участников встречи краткий документ, заранее мной подготовленный. Вслед за твердо провозглашенным им намерением принять условия завещания и доверительных писем я предложил Сент-Леджеру оформить документ принятия. Я вновь, соблюдая формальности, спросил у мистера Сент-Леджера о его намерениях и, вновь услышав, что он принимает условия, пригласил в комнату двух моих клерков в качестве свидетелей. Еще раз, в их присутствии, задав тот же вопрос мистеру Сент-Леджеру и получив подтверждение, я попросил его и свидетелей поставить подписи на документе; мы с сэром Колином дополнили засвидетельствование своими подписями.

Таким образом, первый этап принятия наследства Сент-Леджером был завершен. Следующий шаг я предприму по истечении полугода со вступления им во владение замком Виссарион. Поскольку Сент-Леджер объявил о своем намерении отбыть не позже чем через две недели, это значит, что я исполню свои обязанности чуть более чем через шесть месяцев с сего дня.

КНИГА II

ВИССАРИОН

Письмо Руперта Сент-Леджера из замка Виссарион на Ивановой Пике, Синегория, мисс Джанет Макелпи, в замок Крум, графство Росс, Северная Британия

января 23-го, 1907

Моя дорогая тетушка Джанет,

как видишь, я наконец здесь. Я исполнил свой долг, чтобы не нарушить слово, которое ты взяла с меня, — оповещающие о прибытии мои письма к сэру Колину и мистеру Тренту лежат передо мной запечатанные и готовые к отправлению (но они не уйдут раньше, чем письмо к тебе). И теперь я могу свободно поговорить с тобой.

Это прелестнейшее место, и надеюсь, тебе здесь понравится. Я даже уверен, что понравится. Мы проплыли мимо него на пароходе, следовавшем из Триеста в Дураццо. Я помнил его по карте, а указал мне на него один из помощников капитана, с которым я весьма подружился и который любезно показывал мне интереснейшие места на всем нашем пути, когда мы приближались к береговой линии. Иванова Пика, на которой стоит замок, — это мыс, далеко выдающийся в море. Место причудливое, своего рода мыс на мысе, выступающем в глубокий широкий залив, так что эта полоска суши изолирована от жизни на побережье настолько, насколько только можно вообразить. Главный мыс является завершением горной гряды, и она грозно высится надо всем — громадная каменная масса, синяя, как сапфир. Береговая линия величественная — такой берег обычно называют скалистым; и действительно, здесь одни скалы: то высокие устрашающие обрывы, то выступающие в залив утесы, то маленькие каменистые островки с редко стоящими деревьями и лоскутами зелени, но больше голые. Есть также каменистые бухточки, прихотливо украшенные длинными гротами по линии берега. Попадаются участки песчаного берега и участки, покрытые красивой галькой, — на них не затихает рокот прибоя.

Но такой красоты, как замок Виссарион, я нигде не видел, ни в этой земле, ни в других землях. Он стоит на самом конце мыса — я имею в виду малый мыс, продолжающий горную цепь. В действительности малый мыс, или отрог, громаден — самый низкий участок отвесной скалы, выдающейся в море, вздымается выше чем на две сотни футов. Скалистая вершина совершенно необычна. Должно быть, Мать-Природа, только приступая к домоводству — а точнее, к домостроительству, — решила привить своему чаду, человеку, простейшие навыки самозащиты. Эта скала — естественная крепость, какую мог бы в первобытные времена возвести титан Вобан.[83] Что до замка, то он виден с моря. Любой приближающийся враг мог узреть черную скалу, грозной стеной поднимающуюся высоко в небо, и совершенно отвесную. Древние укрепления, венчающие ее, не выстроены, но вырезаны в монолитном камне. Длинный узкий и очень глубокий ручей, огражденный высоким крутым утесом, бежит позади замка, поворачивая на север и на запад и являя собой безопасную и тайную гавань. В этот ручей стремятся по скалам горные потоки, никогда не иссякающие, полноводные. На западном берегу ручья и расположен замок — громадное скопление построек во всех мыслимых архитектурных стилях, начиная с двенадцатого столетия и кончая временем, когда подобные сооружения, кажется, уже перестали возводить на этой прекрасной древней земле, иными словами, примерно в эпоху королевы Елизаветы. Поэтому замок весьма живописен, могу тебе сказать. Когда мы только заметили это место с парохода, помощник капитана, с которым я стоял на мостике, указал на него и произнес:

— Вот там мы видели мертвую, плывущую в гробу.

Меня заинтересовало сказанное им, и я принялся его расспрашивать. Он достал вырезку из итальянской газеты, спрятанную в записную книжку, и протянул ее мне. Я неплохо читаю и говорю по-итальянски, поэтому у меня не возникло никаких затруднений, но ты, моя дорогая тетушка Джанет, не владеешь языками, и боюсь, в Круме у тебя не найдется нужных помощников, поэтому я не пересылаю тебе эту заметку. Но поскольку я слышал, что об этом случае сообщалось в последнем номере «Журнала оккультизма», то, думаю, ты легко сможешь достать его.

Передавая мне газетную вырезку, помощник капитана представился:

— Меня зовут Дестилья.

История, им рассказанная, была такой странной, что я задал ему много вопросов. Он отвечал мне на все вопросы без уловок и упорно держался главного для него, а именно того, что это был не фантом, или мираж, не сон и не обман зрения, объясняемый туманом.

— Нас было четверо, видевших это, — сказал он. — Трое стояли на мостике, а англичанин, Колфилд, был на носу корабля; рассказ англичанина полностью соответствовал тому, что видели мы. Капитан Миролани, Фаламано и я — мы все бодрствовали и были в полном порядке. Мы пользовались морскими биноклями ночного видения, которые мощнее обычных. Нам требуются, знаете ли, хорошие бинокли, когда мы плаваем вдоль восточных берегов Адриатики и меж островов к югу отсюда. Тогда было полнолуние, видимость была прекрасная. Конечно, мы держались на некотором расстоянии от берега, потому что, хотя возле Ивановой Пики и глубоко, здесь надо остерегаться течений, в подобных местах вас нередко поджидают опасные течения.

Служащий Ллойдов не далее чем несколько недель назад, сообщил мне, что после длительного изучения приливных и морских течений компания приняла решение исключить из перечня обычных морских рисков потери, обусловленные курсом корабля, пролегающим слишком близко к Ивановой Пике. Когда я попытался добиться от моряка больше, чем приводится в «Журнале оккультизма», каких-то подробностей в отношении лодки-гроба и мертвой, он просто пожал плечами.

— Синьор, это все. Тот англичанин, устав от бесконечных расспросов, изложил все подробности.

Итак, ты видишь, моя дорогая, что наш новый дом не лишен своего ореола суеверий. Неплохая мысль, не так ли, обзавестись мертвой, курсирующей в гробу вокруг нашего мыса? Сомневаюсь, что даже в Круме вы смогли бы превзойти такое. Чувствуйте себя как дома, сказали бы американцы. Когда ты приедешь, тетя Джанет, ты, во всяком случае, не пожалуешься на одиночество, и нам не нужно будет обременять себя доставкой твоих шотландских привидений ради того, чтобы ты чувствовала себя в новой стране как дома. Не знаю, может, нам удастся позвать покойницу на чашку чая. Конечно, это будет позднее чаепитие, где-то между полночью и рассветом. Я думаю, когда речь идет о подобных существах, то этикет таков!

Но я должен обрисовать тебе всю реальность замка, а также ту, что вокруг него. Поэтому через день-другой я вновь тебе напишу и постараюсь сообщить тебе достаточно, чтобы ты приехала сюда подготовленной. Пока, моя дорогая.

Любящий тебя

Руперт

Руперт Сент-Леджер, замок Виссарион, — Джанет Макелпи, Крум

января 25-го, 1907

Надеюсь, я не напугал тебя, дорогая тетя Джанет, историей о леди в гробу. Но я знаю, что ты не из пугливых: я столько фантастических рассказов слышал от тебя, что этот тебе не покажется страшным. Кроме того, ты обладаешь ясновидением, пусть и нераскрывшимся. Впрочем, привидений — или повествования о привидениях — не будет в этом письме. Я хочу рассказать тебе о нашем новом доме. Я так рад, что ты скоро приедешь: я начинаю страдать от одиночества; порой бесцельно брожу и ловлю себя на том, что мысли у меня престранные. Я мог бы даже решить, что я влюблен! Здесь нет никого способного пробудить любовь, поэтому успокойся и не гадай, тетя Джанет. И потом, ты бы не опечалилась, я знаю, дорогая, если бы я действительно влюбился. Наверное, я должен когда-нибудь жениться. Теперь это мой дом, раз дядя Роджер оставил мне такую собственность. Но знаю одно: я никогда не женюсь, если не полюблю эту женщину. И совершенно уверен, что если я полюблю ее, то и ты ее полюбишь, тетя Джанет! Так ведь, дорогая? Счастье было бы неполным, если бы это было не так. И будет неполным в таком случае, знай!

Но прежде чем я примусь описывать Виссарион, я подкуплю тебя как хозяйку поместья, чтобы у тебя достало терпения прочесть письмо до конца. Требуется немало всего, чтобы сделать замок удобным для проживания, — ты сама поймешь. Фактически он абсолютно лишен того, что превращает любое пространство в жилье. Дядя Роджер позаботился о такой стороне, как защита замка, и поэтому он выдержит осаду. Однако броня бесполезна, когда речь идет о приготовлении обеда или о генеральной уборке. Я, как тебе известно, не слишком преуспел в домоводстве и поэтому не смогу сообщить о нужном в подробностях, но, поверь, требуется практически все. Я не говорю о мебели, серебре или даже о золотой посуде и произведениях искусства — замок полон великолепнейших старинных вещей, так что тебе даже не вообразить всей этой роскоши. Наверное, дядя Роджер был коллекционером и собрал множество всякого рода прекрасных предметов, хранил их годами, а потом отправил сюда. Но что касается стеклянной посуды, всяких механизмов и кухонной утвари, то здесь ничего этого нет, за исключением самого необходимого. Думаю, дядя Роджер мог проводить здесь лишь краткое время — устраивать себе что-то вроде пикника. Что до меня самого, то я не жалуюсь: решетка над открытым огнем и кастрюля — все, что мне нужно, и я способен пользоваться ими самостоятельно. Но, дорогая тетя Джанет, я не хочу, чтобы ты жила в такой убогости. Мне бы хотелось, чтобы у тебя было все, что ты только пожелаешь, причем все самое лучшее. Цена не имеет теперь для нас значения — благодаря дяде Роджеру, поэтому я хочу, чтобы ты заказала все до мелочей. Я знаю, что ты, дорогая, — поскольку ты женщина — не откажешься сделать покупки. Но надо покупать оптом. Замок громаден и поглотит все, что ты купишь, подобно засасывающей трясине. Выбирай то, что считаешь нужным, но пусть тебе обязательно помогут с покупками. И не бойся размахнуться. Здесь просто и не может быть лишних покупок, а иначе ты будешь здесь лодырничать. Уверяю тебя, когда ты сюда приедешь, надо будет столько всего переделать и о стольком позаботиться, что тебе захочется сбежать! Но, тетя Джанет, надеюсь, ты все-таки не задержишься с отъездом. Не хочу показаться эгоистичным, но твой мальчик томится одиночеством и ждет тебя. А когда ты приедешь сюда, ты станешь ИМПЕРАТРИЦЕЙ. Мне бы совсем не хотелось делать этого, а то вдруг обижу такую миллионершу, как ты, но, наверное, так будет проще, ведь коммерция не терпит околичностей, хотя и хитрая вещь. В общем, я посылаю тебе чек на тысячу фунтов, имея в виду всякие мелкие расходы, а также прилагаю письмо в банк, чтобы они учли все твои чеки на любую сумму, которой я только располагаю.

Кстати, думаю, что на твоем месте я бы взял с собой или отправил бы сюда несколько слуг — вначале немного, только чтобы прислуживать нам с тобой. Позже ты сможешь затребовать столько, сколько захочешь. Найми их, договорись об оплате; когда они станут служить нам, мы должны будем относиться к ним хорошо, и тогда они всегда придут на наш зов, если понадобятся нам. Я думаю, тебе нужно раздобыть человек пятьдесят, а то и сотню — это чудовищно большой замок, тетя Джанет! И еще… Могла бы ты нанять и, конечно же, условиться с ними об оплате, сотню мужчин помимо слуг, сотню надежных людей. Хорошо бы генерал, если у него найдется время, отобрал и испытал их. Мне хочется, чтобы это были члены клана, на которых я мог бы положиться в случае необходимости. Мы будем жить в стране, которая пока нам чужая, и лучше смотреть на вещи трезво. Я знаю, сэр Колин подберет таких мужей, которыми могла бы гордиться Шотландия, графство Росс и Крум и которые произведут впечатление на синегорцев. Я знаю, здесь их полюбят, особенно если среди них окажутся холостяки, перед которыми трудно устоять женщинам. Прости меня, но если мы должны обосноваться здесь, то наши потомки, вероятно, тоже пожелают здесь остаться. Да и синегорцы, наверное, хотят, чтобы ни один их род не угас! Мы дадим и им возможность обзавестись потомками!

А теперь опишу место. А вообще-то, нет, я просто сейчас не в силах… Оно столь удивительно и столь прекрасно! Замок… но я уже так много написал обо всем прочем, что должен оставить описание замка для следующего письма. Сердечный привет сэру Колину, если он в Круме. И, дорогая тетя Джанет, мне бы так хотелось, чтобы моя дорогая мать появилась среди нас! Без нее пусто и темно. Как бы она была счастлива! Как была бы горда! И, моя дорогая, если бы она могла вновь быть с нами, как бы она благодарила тебя за все, что ты сделала для ее мальчика! Я же, поверь мне, искренне и глубоко благодарен тебе.

Любящий тебя

Руперт

Руперт Сент-Леджер, замок Виссарион, — Джанет Макелпи, Крум

января 26-го, 1907

Моя дорогая тетя Джанет,

пожалуйста, читай это письмо как продолжение вчерашнего моего письма.

Замок так велик, что на самом деле я не способен описать его детально. Поэтому жду твоего приезда, а тогда мы с тобой обойдем его вместе и узнаем о нем все, что можно. Мы возьмем с собой Рука, и поскольку ему, кажется, хорошо знаком весь замок, от главной башни до камеры пыток, мы проведем несколько дней за изучением нашего нового места проживания. Конечно же, я осмотрел почти весь замок после приезда, иными словами, в разное время обследовал разные его части — парапетные стенки с бойницами, бастионы, старинную караульню, зал, часовню, стены, крышу. А также прошел несколькими ветвящимися каменными галереями. Дядя Роджер, должно быть, потратил кучу денег на замок, насколько я могу судить; и хотя я не воин, но побывал во стольких местах, по-разному укрепленных, что кое в чем разбираюсь. Он восстановил замок и так модернизировал его, что Виссарион практически неуязвим, разве что нападающие применят тяжелую артиллерию. Дядя так размахнулся, что соорудил внешние укрепления и покрыл главную башню броней, похоже, из харвеевской стали. Ты поразишься, когда увидишь это. Пока я побывал, впрочем, лишь в нескольких жилых комнатах, а хорошо изучил только одну — ту, что занимаю сам. Гостиная здесь — это не зал, зал же по-настоящему огромен; есть великолепная библиотека, которая, однако, находится в печальном беспорядке: нам надо будет когда-нибудь обзавестись библиотекарем, чтобы он привел ее в порядок; совмещенные гостиная, будуар и спальня, которые я выбрал для тебя, прекрасны. Но моя комната нравится мне больше всех, хотя не думаю, что она столь же понравится и тебе. Однако если так, то она будет твоей. Это была комната дяди Роджера, когда он на какое-то время поселился в замке; прожив в этой комнате несколько дней, я намного лучше понял характер дяди, а точнее, склад его ума, — чего бы я иначе не сумел. Это помещение мне нравится, и поэтому мне, естественно, проще понять кого-то, кому оно тоже пришлось по душе. Превосходная большая комната находится не совсем в стенах замка, а, скорее, пристроена к нему. Нет, не удалена от него, ничего подобного; это что-то вроде оранжереи, к нему пристроенной. Похоже, на этом месте всегда было какое-то помещение, потому что галереи и проемы внутри замка расположены с учетом этой комнаты. Ее можно изолировать в случае необходимости — в случае вражеского нападения — с помощью массивного стального щита, этакой дверцы сейфа; этот щит выдвигается из стены, и его можно выдвигать и задвигать как изнутри комнаты, так и извне, если знаешь, как это сделать. Иными словами, как из моей комнаты, так и из пределов главной башни. Механизм секретный, и только мы с Руком знаем его. В комнате есть огромное двустворчатое окно от потолка до пола; насколько я могу судить, это окно появилось недавно, по распоряжению дяди Роджера; думаю, здесь всегда — по крайней мере, несколько веков — существовал большой проем, выходивший на широкую и длинную террасу, или балкон из белого мрамора. Отсюда, прямо под окном, начинаются ступеньки из белого мрамора, которые ведут в сад. Балкон и ступеньки древние, образчик старого итальянского искусства, с прекрасной резьбой по камню и, конечно же, заметно разрушены временем. Тут и там на них чуть виден след зелени, придающий мрамору на открытом воздухе особое очарование. Порой даже трудно поверить, что все это находится в укрепленном замке, настолько все дышит свободой и ничем не стесненной утонченной красотой. При первом взгляде на эту пристройку душа грабителя возликует. И он скажет себе: «Вот это жилье по мне, раз я вышел потрудиться; забраться сюда и выбраться отсюда — пустяки». Но, тетя Джанет, старик Роджер был сообразительнее любого грабителя. Место так хорошо защищено, что грабитель будет сбит с толку. Здесь в стену встроены два стальных щита, которые, выдвигаясь, заходят в противоположную стену, так что перекрывают проем большого окна. Один щит — раскладная стальная решетка. Только котенок может протиснуться в ромбовидные ее отверстия, и однако, видны и сад, и горы, и все остальное — так же отчетливо, как вам, женщинам, было бы видно все это сквозь вуаль. Другой щит — из листовой стали, он ходит тоже из стены в стену, но уже по другим желобкам. Он, конечно же, не столь массивен, как тот, что перекрывает, подобно дверце сейфа, маленький проем в замковой стене, но Рук говорил мне, что никакая пуля его не возьмет.

Сообщив тебе это, я также должен сказать, тетя Джанет (а то вдруг тебя встревожит arrèire-penseée[84] всех этих защитных укреплений), что я всегда сплю ночью с одним из описанных стальных щитов на моем окне. Конечно же, когда я бодрствую, то окно не защищено. Пока я пробовал в основном только щит-решетку и думаю, что не буду пользоваться ничем другим, потому что это прекрасная защита. Если до решетки дотронуться извне, то у изголовья моей кровати раздается сигнал тревоги, и нажатием кнопки я выдвигаю в таком случае литой стальной щит перед решеткой. Я так привык, вообще говоря, к окну, что мне неуютно, когда оно полностью закрыто. Я закрываю его, только когда холодно или когда идет дождь. Погода здесь великолепная, пока, во всяком случае, но мне говорили, что скоро начнется сезон дождей.

Думаю, тебе понравится моя берлога, дорогая моя тетушка, хотя, несомненно, ты ужаснешься тому, что у меня не прибрано. Но тут уж ничего не поделаешь. Должен же я быть где-то неаккуратным, и уж пусть лучше в своей комнате!

Мое письмо вновь получилось очень длинным, и я должен прерваться, чтобы продолжить завтра вечером. Поэтому письмо уйдет таким, какое оно есть. Не буду заставлять тебя дожидаться исчерпывающего описания нашего нового дома.

Любящий тебя

Руперт

Руперт Сент-Леджер, замок Виссарион, — Джанет Макелпи, Крум

января 29-го, 1907

Дорогая тетушка Джанет,

окно моей комнаты, как я говорил в последнем письме, выходит в сад, а точнее, в один из садов, потому что их здесь акры. Этот сад стар, возможно, так же стар, как сам замок, поскольку находился в окружении укреплений в те времена, когда оружием служил лук. Стена, окружавшая внутреннюю часть сада, давно снесена, но развалины с обеих сторон, там, где она соединялась с внешней линией укреплений, обнаруживают длинные бойницы, откуда стреляли лучники, и приподнятую над землей каменную галерею, где они стояли. Это сооружение отчетливо напоминает каменную кладку галереи дозорных на крыше и громадной древней караульни под ней.

Но чем бы ни был этот сад и как бы ни был он защищен, это прелестнейшее место. Здесь полный подбор участков в разных стилях — греческом, итальянском, французском, германском, датском, английском, испанском, африканском, мавританском: представлено садовое искусство всех народов с давней историей. Я собираюсь разбить для тебя новый сад — японский. Я связался с великим садоводом японцев, Минаро, для того чтобы он спланировал сад и приехал сюда со своими работниками осуществить замысел. Минаро должен доставить деревья, кустарники, цветы, сооружения из камня и все, что может потребоваться; а ты будешь руководить завершением работ, если не их ходом. У нас здесь такой замечательный водный источник и климат, как мне говорят, обычно столь благоприятен, что мы можем развести какие угодно сады. Если же выяснится, что климат не подходит задуманному мною саду, мы поместим его под высокий стеклянный колпак и сделаем климат подходящим.

Сад под моим окном — старый итальянский. Устроен с необыкновенным вкусом и любовью, так что в нем не найдется уголка, который бы не был на редкость прекрасным. Сам Томас Браун[85], при всем его пристрастии к углам и середине квадрата, пришел бы в восторг от такого сада и нашел бы здесь материал для второго «Сада Кира». Сад так велик, что один «эпизод» красоты сменяется другим до бесконечности. Я думаю, всю Италию обшарили в древние времена ради этих исключительно прекрасных садовых украшений из камня, и чья-то мастерская рука затем соединила здесь эти сокровища в единый ансамбль. Даже бордюры по краям дорожек здесь из старого пористого камня, живописно выцветшего на солнце и покрытого разнообразнейшей и причудливой резьбой. Теперь, поскольку сад столь долгое время не знал ухода или дожидался владельцев, в нем радуют глаз зеленые пятна мха. Хотя каменный декор сада сохранился, на камнях лежит выразительный след всеразрушающего времени. Я сберегу сад для тебя таким, какой он есть, я только велел выполоть сорные травы и мелкую поросль, чтобы вся красота сада была зрима.

Но красоту сада составляет не одна лишь его архитектура, не одно лишь богатое многообразие собранной здесь дивной флоры — здесь живет красота, сотворенная Природой с помощью ее слуги, Времени. Ты видишь, тетя Джанет, что великолепие этого сада пробудило во мне, закаленном опасностями старом бродяге, поэтическое воображение высшей пробы! Не только известняк, песчаник и даже мрамор, позеленевший от времени, но высаженные, а затем забытые кустарники приобрели новую своеобразную красоту. В некие отдаленные от нас времена некий мастер-садовод Виссариона постарался воплотить здесь свой замысел, и он был, очевидно, таков: низкорослые растеньица поднимутся чуть выше цветов, и эффект волнистой растительной поверхности будет достигнут безо всяких ухищрений, так что не надо будет ничего прятать в саду, откуда бы на него ни смотреть. Но это лишь мое толкование замысла по тому, каким он предстал мне! Надолго оставленные без ухода кустарники выжили, в отличие от большинства цветов. Природа неизменно проявляет свое деятельное начало, заботясь о выживании наиболее приспособленных. Кустарники росли и росли и наконец затенили цветы и травы, достигнув присущей каждому определенной высоты, так что теперь в саду виднеется несколько стоящих поодаль друг от друга — ведь сад действительно велик — растительных форм, которые, если говорить о пейзаже, наполнили сад монументальной пластикой, не перегруженной деталями. Кто бы ни был тот мастер, который потрудился над этим участком сада и подобрал растения, он, должно быть, приложил все усилия, чтобы достать определенные породы, ведь все высокие кустарники отличаются особой окраской, преимущественно желтой и белой, — болотный кипарис, падуб тусклый, канадский тис, мелколистный самшит, можжевельник виргинский, пестролистный клен, спирея и ряд карликовых кустарников с неведомыми мне названиями. Но я хорошо знаю, что, когда сияет луна — а это, моя дорогая тетя Джанет, страна лунного света! — все они кажутся мертвенно-бледными. Зрелище совершенно фантастическое, и я уверен, что ты будешь зачарована им. Меня, как тебе известно, сверхъестественное не пугает. Наверное, поскольку я сталкивался с таким множеством всевозможных страхов или, точнее, со множеством вещей, внушающих людям ужас, я стал относиться с презрением ко всему этому, а может — с терпимостью. И ты тоже будешь замечательно проводить время здесь, я знаю. Тебе надо будет собрать все бытующие в новом для нас краю причудливые истории и написать документальную книгу для Общества психических исследований. Ты же порадуешься, увидев свое имя на титульном листе, так ведь, тетя Джанет?

Руперт Сент-Леджер, замок Виссарион, — Джанет Макелпи, Крум

января 30-го, 1907

Моя дорогая тетушка Джанет,

я прервал вчерашнее письмо, и знаешь почему? Потому что мне хотелось написать больше! Как ни парадоксально это звучит, но я говорю правду. Дело в том, что, рассказывая тебе об этом дивном месте, я сам обнаруживал новые красоты. В общем, все здесь прекрасно. Что в телескоп смотри, что в микроскоп — одинаково. Куда бы ни обратил я свой взгляд, здесь все зачаровывает. Вчера я бродил по верхним уровням замка и нашел прелестные укромные уголки, которые мне сразу же полюбились так, будто я вдруг вспомнил, что привык к ним с детства. Я впервые узнал, что такое жадность, — когда выбирал себе комнаты в разных частях замка, и это я, у которого всегда была только одна комната, да и та оставалась моей лишь на время! Но утро вечера мудренее, и я проснулся с другим чувством, а от него мне не так уж и плохо. Теперь я назову мое состояние иначе, более веским словом — собственник. Если бы я сочинял философский трактат, то должен был бы здесь привести циничное наблюдение:

«Представление об эгоизме порождено бедностью. И если заглянуть в родословную книгу Нравственных, то, скорее всего, они вышли из Нуждающихся».

Теперь у меня три спальни. Одна из двух новых тоже была облюбована когда-то дядей Роджером. Она расположена на самом верху одной из восточных башен, и из нее я могу видеть первые лучи всходящего над горами солнца. Я провел в ней прошлую ночь, и когда проснулся, по привычке, сложившейся в странствиях, на рассвете, то увидел из постели в открытое окно — маленькое оконце, ведь это крепостная башня — весь величавый простор восточного горизонта. Почти рядом поднималась над руинами, куда давным-давно упало семя, величественная береза, и ее полупрозрачные поникшие ветви в кистях серебристой листвы нарушали контур гор, серевших вдали; горы, как ни удивительно, были серыми, а не синими. Небо было покрыто барашками, а облачка ютились на вершинах гор, так что трудно было отличить серый цвет облачного неба от серого цвета гор. Небо было совершенно особенным, потому что барашков набежали целые стада! Горы, конечно же, поразительно красивы. В этом прозрачном воздухе кажется, что до них рукой подать. Только сегодня утром, с первым проблеском рассвета, когда ночные облака еще не пронизало солнце, я осознал их величие. Мне уже знаком этот эффект озарения, пробуждаемый воздушным пространством, — я уже испытывал такое чувство в Колорадо, на севере Индии, на Тибете и на горных плато в Андах.

Когда смотришь на мир с высоты, невольно возрастает самоуважение. Взгляд с высоты просто устраняет различия. Мне памятно это чувство с той поры, когда я летал на воздушном шаре, а еще неохватнее оно бывает, когда летишь на аэроплане. Но даже отсюда, из башни, вид в чем-то иной, чем если смотреть снизу. Ощущаешь место не в деталях, а в его целостности. Я, конечно же, буду иногда спать здесь, наверху, когда ты приедешь, и мы устроим нашу жизнь как полагается. Я буду жить в моей комнате внизу, где смогу наслаждаться близостью сада. Но я тем больше буду ценить его, если время от времени буду утрачивать чувство близости, а потом буду возвращаться и смотреть на сад, забывая о своей значимости.

Надеюсь, ты начала подыскивать слуг. Что до меня, то я прекрасно обошелся бы без них, но я знаю, что ты не приедешь, пока не решишь этот вопрос. Ты же не захочешь, тетя Джанет, надорвать свои силы здесь, а работы в замке столько, что в две руки ее не переделать. А может быть, ты наймешь секретаря, который будет писать за тебя письма и все прочее? Ты, конечно же, не захочешь иметь секретаря-мужчину, но теперь столько женщин знает стенографию и машинопись! Несомненно, тебе удастся найти такую женщину в клане — стремящуюся к самосовершенствованию. Я знаю, ты осчастливишь ее, привезя сюда. Если она не очень молода, тем лучше: научится держать язык за зубами и не влезать в чужие дела, не проявлять чрезмерного любопытства. Это было бы досадно, когда мы только устраиваемся в новой стране и наша цель — преодолеть всякого рода разногласия с народом целой страны, который поначалу нам покажется непонятным, как и мы — ему; каждый же здесь носит ружье, даже не задумываясь, чем курок отличается от пуговиц на его куртке! Ну, пока.

Любящий тебя

Руперт

Руперт Сент-Леджер, замок Виссарион, — Джанет Макелпи, Крум

февраля 3-го, 1907

Я вновь в моей комнате. Мне уже кажется, что я возвращаюсь сюда как домой. Последние несколько дней я был у горцев и старался завести знакомство с ними. Трудная задача, но не вижу ничего другого, как только упорно добиваться своего. Настолько первобытного народа я еще не встречал — они держатся своих представлений, зародившихся сотни лет назад! Теперь мне ясно, какими были некогда англичане, — нет, не в эпоху королевы Елизаветы, ведь это определенный уровень цивилизации, но во времена Coeur-de-Lion[86] и даже ранее — во времена абсолютного владения луком и прочим метательным оружием. Каждый мужчина здесь носит ружье и знает, конечно же, как обращаться с ним. Я нисколько не усомнюсь, что здешние горцы предпочли бы ходить вооруженными, чем одетыми, если бы были вынуждены выбирать одно из двух. Они также носят кинжалы, и кинжал стал их национальным видом оружия. Это своего рода тяжелый нож, и они так мастерски владеют им и так силен их удар, что кинжал в руках синегорца столь же опасен, сколь рапира в руках maître d’arme[87] родом из Персии. Они безмерно горды и необщительны, поэтому заставят любого почувствовать себя человеком ничтожным и, конечно же, чужим среди них. Я хорошо понимаю: их возмущает то, что я нахожусь здесь. Это не личная неприязнь, потому что, когда я один на один с кем-то из них, они добродушны, даже готовы отнестись ко мне по-братски, но как только собираются вместе несколько горцев, они превращаются в судей, а я в их глазах становлюсь преступником. Это странно, я впервые сталкиваюсь с подобным. Мне доводилось общаться с разного сорта людьми — от людоедов до махатм, но ей-богу я никогда не встречался с такими, как эти, — столь гордыми, надменными, скрытными, холодными, абсолютно не знающими страха, столь честными и столь гостеприимными. Дядя Роджер поступил весьма здраво, решив обосноваться среди этого народа. Знаешь, тетя Джанет, я не могу отделаться от чувства, что они очень похожи на твоих шотландских горцев, но они горцы даже в большей степени. Я убежден в одном: в конце концов мы крепко подружимся. Но это будет не скоро, и нам надо запастись большим терпением. Однако я совершенно уверен, что, когда они узнают меня лучше, они будут очень доверять мне; я же ничуточки не боюсь ни их, ни того, что они могут совершить. Разумеется, им требуется время, чтобы узнать меня лучше. А вообще все может случиться, если народ такой неукротимый и гордый, что гордость для них превыше пищи. В сущности, одного человека в толпе достаточно, одного неверно истолковавшего твои намерения — и ты пропал. Но все будет в порядке, я уверен. Я приехал сюда, чтобы жить здесь, как хотел того дядя Роджер. И я здесь останусь, пусть даже местом мне будет моя скромная кровать в комнате над садом — семь с чем-то футов в длину и не скажу, чтобы узкая, — или каменная камера таких же размеров в склепе, что в храме Святого Савы на том берегу ручья… Это древнее место погребения обитателей Виссариона и других знатных людей на протяжении уже многих веков…

Я перечитал это письмо, тетя Джанет, и боюсь, что оно тебя встревожит. Но удержись и не рисуй себе страшных картин! Честное слово, я просто пошутил насчет смерти, ведь за столько лет, когда она подстерегала меня на каждом шагу, я свыкся с ней. Не слишком это хороший тон, однако помогает — когда чернокрылая старуха витает вокруг тебя денно и нощно в чужих краях, иногда зримая, иногда нет. Впрочем, ты всегда можешь слышать шелест ее крыльев, особенно во тьме, когда они невидимы. Тебе все об этом известно, тетя Джанет, тебе, которая происходит из рода воинов, которая обладает особым даром видеть скрытое за черной завесой.

Честное слово, я ничуточки не боюсь этих горцев и не сомневаюсь в них. Я уже полюбил в них их замечательные качества и готов полюбить их самих. Я также думаю, что они полюбят меня (а кстати, несомненно, и тебя). Я почему-то думаю, что в их отношении ко мне нет неприязни, но есть какая-то настороженность, они смотрят на меня, отталкиваясь от чего-то в прошлом, от чего-то, что внушает надежду, чем можно гордиться, что вызывает немалое уважение. Пока у них не было возможности оценить меня подобным образом, наблюдая меня и мои дела. Конечно же, такое отношение кто-то объяснил бы тем, что, хотя они внушительные, рослые, крепкие мужи, я все же на голову выше и в плечах шире самого крупного из них — я имею в виду тех, кого видел. Я замечал, как они смотрели на меня снизу вверх, будто измеряя меня, даже когда держались поодаль, а точнее, не подпускали меня к себе ближе чем на расстояние вытянутой руки. Надеюсь, когда-нибудь я пойму, что за всем этим кроется. А пока ничего другого не остается, как только идти своей дорогой — дорогой дяди Роджера в действительности — и ждать, быть терпеливым и справедливым. Я давно оценил эту тактику, живя среди чужих народов. Спокойной ночи.

Любящий тебя

Руперт

Руперт Сент-Леджер, замок Виссарион, — Джанет Макелпи, Крум

февраля 24-го, 1907

Моя дорогая тетушка Джанет,

я неописуемо рад тому, что ты скоро выезжаешь. Это уединение, боюсь, начинает действовать мне на нервы. Вчера вечером на какой-то миг я подумал, что смогу овладеть собой, но слишком быстро утратил равновесие. Я находился в моей комнате в восточной башне, в комнате на corbeille[88], и наблюдал, как тут и там под деревьями, будто стараясь остаться незамеченными, молча и поспешно двигались люди. Не сразу, но я обнаружил место их сбора — в ложбине посреди леса, как раз за «естественным» садом, названным так на карте, или плане замка. Я приложил все усилия и добрался до этого места, а там вдруг оказался прямо среди них. Собралось, может быть, двести-триста человек, и таких статных мужчин я в жизни не видел. Редкое приключение, однако же я бы не хотел пережить такое еще раз, потому что, как я писал тебе, в этой стране каждый мужчина носит ружье и знает, как обращаться с ним. Кажется, я не встречал здесь ни одного холостяка (да и женатого мужчину), который бы не ходил с ружьем. Интересно, а спать они ложатся тоже с ружьями? В тот же миг, когда я оказался среди них, все имевшиеся в том месте ружья были нацелены на меня. Не волнуйся, тетя Джанет, они в меня не стреляли. Если бы так, я бы не писал тебе сейчас эти строки. Я занимал бы тот самый клочок поместья или ту самую каменную камеру и был бы начинен свинцом от макушки до пят. В обычных обстоятельствах, как я понял, они бы спустили курки мгновенно — таков здесь этикет. Но в этот раз все они, пусть каждый отдельно, установили новое правило. Никто не произнес ни слова и, насколько я мог видеть, не шелохнулся. Поделюсь своим опытом. Я уже не единожды бывал в подобной ситуации, поэтому и с ними постарался вести себя самым естественным образом. Я осознал — эта мысль молнией блеснула, учти, — что если обнаружу страх, или внушу им страх, или даже признаю опасность, всего лишь подняв руки, то вызову на себя огонь. Несколько секунд они оставались недвижимы, будто обратились в камень. Затем на всех лицах, словно по полю ветер пробежал, промелькнуло странное выражение: с таким удивлением люди глядят, просыпаясь в незнакомом месте. В следующий миг каждый взял ружье под мышку и приготовился к любому развитию событий. Все было проделано ими одновременно, четко и быстро, так что я невольно вспомнил про салют у Сент-Джеймсского дворца.[89]

К счастью, при мне не было никакого оружия, поэтому не возникло и повода для осложнений. Я сам, кстати, скор на руку, если речь идет о стрельбе. Но в этом смысле все обошлось, и даже произошло нечто прямо обратное: синегорцы отнеслись ко мне совсем не так, как при первой нашей встрече. Они стали, на удивление, любезными, едва ли не почтительными со мной. Однако все равно подчеркнуто держали дистанцию, и пока я оставался там, я ни на чуточку не сблизился с ними. Они вроде бы испугались меня, или я внушил им благоговение. Не сомневаюсь, что это скоро у них пройдет, и когда мы лучше узнаем друг друга, мы крепко подружимся. Эти парни стоят того, чтобы я немного подождал. (Я понимаю, что это плохо звучит. Прежде ты бы отшлепала меня за такие слова!) Твое путешествие организовано, и я надеюсь, что в пути тебе не на что будет пожаловаться. Рук встретит тебя на Ливерпуль-стрит и обо всем позаботится.

Больше я не буду писать, но когда мы встретимся в Фиуме, я продолжу свой рассказ. Пока, до встречи. Счастливого тебе пути, мечтаю поскорее увидеться с тобой.

Руперт

Письмо Джанет Макелпи, замок Виссарион, сэру Колину Макелпи, Юнайтед сервис клаб[90], Лондон

февраля 28-го, 1907

Дорогой дядя,

я проделала путь через Европу со всеми удобствами. Какое-то время назад Руперт писал мне, что, когда я попаду в Виссарион, то стану императрицей, и он, конечно же, позаботился, чтобы ко мне и в дороге относились как к монаршей особе. Рук — похоже, очень симпатичный пожилой человек — ехал в соседнем с моим купе. В Харидже он все прекрасно устроил, и дальше, до самого Фиуме, путь был гладким. У меня одной был целый вагон, в который я пересела в Антверпене, — целый вагон со столовой, гостиной, спальней и даже ванной комнатой. С нами ехал повар, распоряжавшийся кухней, — настоящий шеф-повар, похожий на переодетого французского дворянина. Были также официант и горничная. Моя личная горничная Мэгги вначале просто благоговела перед ними. И только когда мы доехали до Кёльна, отважилась давать им распоряжения. Всякий раз, когда мы делали остановку в пути, я видела Рука на платформе беседующим со служащими железнодорожной станции; он охранял дверь моего вагона, будто караульный.

Когда поезд замедлял ход у перрона в Фиуме, я увидела Руперта. Он выглядел величественно — возвышался над всеми как гигант. Он в добром здоровье и, похоже, очень рад моему приезду. Он сразу же отвез меня на автомобиле к причалу, где нас дожидался катер, доставивший нас затем на борт прекрасной большой моторной яхты. Яхта была готова к отплытию, и у сходней нас встретил — не пойму, как он туда добрался, — Рук.

В моем распоряжении вновь было несколько комнат. Мы с Рупертом вместе обедали, и я думаю, это был лучший обед за всю мою жизнь. Какой же Руперт заботливый, ведь он устроил этот обед специально для меня! Сам он съел всего лишь бифштекс и выпил стакан воды. Я рано легла, потому что, несмотря на роскошь, с которой было обставлено путешествие, я очень устала.

Я проснулась в предрассветных сумерках и вышла на палубу. Мы приближались к берегу. Руперт вместе с капитаном стоял на мостике, а Рук выполнял обязанности лоцмана. Заметив меня, Руперт сбежал ко мне по лесенке и повел меня на мостик. Он оставил меня там, вновь побежал вниз и принес мне великолепное меховое манто, которое я прежде не видела. Надел его на меня и поцеловал меня. Это самый ласковый мальчик на свете, а к тому же самый лучший, самый отважный! Он предложил мне взять его под руку и указал на замок Виссарион, к которому мы подплывали. Такого дивного места я в жизни не видела. Не буду описывать его сейчас, лучше тебе увидеть его своими глазами и насладиться зрелищем, как насладилась я.

Замок огромен. Отправляйся в путь, как только здесь все будет готово, и как только ты уладишь вопрос со слугами, которых я наняла; боюсь, нам потребуется еще столько же. Это место уже столетия не видело ни метлы, ни швабры, и сомневаюсь, что в замке была хоть одна большая уборка с тех пор, как его выстроили. И знаешь, дядя, хорошо бы, чтобы ты удвоил ту маленькую армию для Руперта. Мальчик говорил мне, что сам собирается написать тебе об этом. Я думаю, над горничными, когда они сюда приедут, надо поставить старого Лаклана и его жену Мэри, что из семьи Санди. С отрядом служанок, вроде наших тамошних девушек, справиться будет потруднее, чем со стадом овец. Поэтому будет разумно иметь над ними власть, тем более что они не знают ни единого иностранного слова. Рук — ты видел его на станции, на Ливерпуль-стрит, — сможет, если будет свободен, съездить за ними за всеми и доставить сюда. Он предложил сделать это, если я пожелаю. Кстати, я думаю, когда настанет пора отъезда, хорошо бы, чтобы не только девушки, но и Лаклан, и Мэри из семьи Санди тоже называли его мистер Рук. Он очень важное лицо здесь. Фактически своего рода хозяин замка; и хотя крайне сдержан, человек редкостных качеств. Конечно же, правильно будет уважать власть. А когда твои члены клана соберутся здесь, он будет у них начальствовать. Боже мой! Какое же длинное письмо получилось; я должна поставить здесь точку и взяться за работу. Я напишу еще.

С любовью

Джанет

Та же — тому же

марта 3-го, 1907

Дорогой дядя,

здесь все идет хорошо, и новостей нет; я пишу только потому, что ты просто прелесть, и я хочу поблагодарить тебя за все хлопоты, которые ты предпринял ради меня и ради Руперта. Я думаю, надо немного подождать с доставкой сюда слуг. Рук в отлучке, он уехал по какому-то делу Руперта и вернется не совсем скоро — Руперт думает, месяца через два. А больше нет никого, кого бы Руперт мог послать за людьми домой; мне же совсем не по нраву мысль отправить сюда всех этих девушек без сопровождения. Даже Лаклан и Мэри из семьи Санди не знают языков и чужих обычаев. Но как только Рук вернется, мы сможем забрать их всех. Рискну сказать, что тебе нужно будет подготовить к тому времени твой клан, и я думаю, что бедным девушкам, которые, наверное, почувствуют себя немного неуютно в этой новой стране, где жизнь так отличается от нашей, девушкам станет полегче, если они будут знать, что рядом с ними их соотечественники мужчины. Было бы хорошо, наверное, если бы обрученные — я знаю, среди них есть такие — поженились перед отъездом сюда. Это будет полезно во многих отношениях и поможет сэкономить на жилье; кроме того, эти синегорцы — мужчины очень привлекательные. Спокойной ночи.

Джанет

Сэр Колин Макелпи, Крум, — Джанет Макелпи, замок Виссарион

марта 9-го, 1907

Моя дорогая Джанет,

я вовремя получил оба твоих письма и рад, что тебе так нравится твой новый дом. Это, должно быть, действительно чудесное, особенное место, и я сам с нетерпением жду возможности увидеть его. Я приехал в Крум три дня назад и, как обычно, с удовольствием вдыхаю целительный воздух родного края. Время идет, моя дорогая, и я уже не чувствую себя таким молодым, как раньше. Передай Руперту, что мужчины собраны и ждут не дождутся часа, когда отправятся в путь. И это, конечно же, славные мужи. Сомневаюсь, что видел когда-нибудь лучших. Я натренировал и вымуштровал их как воинов, а к тому же позаботился, чтобы они обучились разным ремеслам по своему выбору. Поэтому к нему попадут мастера на все руки: они не просто знают любое ремесло, но среди них найдется и такой, что исполнит все на свете — только прикажи. Есть кузнецы, плотники, ветеринары, седельники, садовники, паяльщики, ножовщики, а поскольку все они по рождению фермеры и по роду занятий охотники, рыболовы, то это будет отборная челядь. Почти все они — первоклассные стрелки, и я позаботился, чтобы они научились обращаться с револьвером. Их обучают фехтованию, владению палашом, а также джиу-джитсу; я создал из них воинское формирование, с сержантами и капралами. Сегодня утром я устроил им смотр, и уверяю тебя, моя дорогая, они дадут несколько очков вперед дворцовой страже, что касается строевой подготовки. Говорю тебе, я горжусь моим кланом!

Думаю, ты мудро рассуждаешь, считая, что с приездом служанок следует повременить, а еще мудрее твой совет переженить отобранных мною мужчин и выбранных тобою женщин. Рискну предположить, что еще больше будет свадеб, когда люди обоснуются в чужой стране. Меня это порадует, потому что, раз Руперт собирается поселиться там, хорошо, если при нем будет небольшая колония соотечественников. Им тоже не придется жаловаться, ведь я знаю, что он будет заботиться о них — как и ты, моя дорогая. Горы здесь пустынны, жизнь сурова, и с каждым годом потребность в пашенной земле растет; рано или поздно наш народ узнает нужду. И может статься, что маленькое поселение клана Макелпи за пределами Британской империи когда-нибудь окажет услугу нации и королю. Впрочем, это фантазия! Здесь я уже являю собой осуществление пророчеств Исайи: «…старцам вашим будут сниться сны, и юноши ваши будут видеть видения».[91]

Кстати, моя дорогая, о снах. Посылаю тебе несколько ящиков с книгами, что хранились в твоих комнатах. Почти все это книги по странным предметам, нам понятным, — ясновидение, призраки, сны (вот почему я заговорил о снах), суеверия, вампиры, вервольфы и прочие подобные сверхъестественные сущности и вещи. Я пролистал некоторые из этих книг и увидел твои пометки, подчеркивания, комментарии, поэтому решил, что тебе будет не хватать этой литературы на новом месте. Уверен, тебе будет там уютнее, если рядом окажутся эти твои старые друзья. Я переписал названия книг и послал перечень в Лондон, так что когда ты посетишь меня, ты вновь почувствуешь себя дома во всех смыслах слова. Если ты вернешься ко мне навсегда, я с еще большей радостью, чем прежде, окажу тебе гостеприимство. Но убежден, что Руперт, который, я знаю, очень любит тебя, постарается сделать твою жизнь настолько счастливой, что ты не пожелаешь покинуть его. Поэтому мне придется часто приезжать, чтобы повидать вас обоих, пусть даже я буду вынужден надолго оставлять Крум. Странно, не так ли? Теперь, когда благодаря Роджеру Мелтону, столь любезно вспомнившему обо мне, я могу отправляться, куда пожелается, и делать, что пожелается, мне все больше хочется оставаться дома, греться у камина. Думаю, никто, кроме тебя и Руперта, не смог бы заставить меня расстаться с родным домом. Я много тружусь в моем маленьком полку, как я его называю. Мои воины прекрасны, и я уверен, мы сможем ими гордиться. Форменная одежда сшита, и сшита хорошо. Каждый из них — на вид командир. Говорю тебе, Джанет, когда мы поставим строем стражу Виссариона, мы будем гордиться ими. Осмелюсь сказать, двух месяцев хватит, чтобы добиться результатов, какие требуются от замковой стражи. Я сам привезу моих воинов. Руперт пишет мне, что, по его мнению, будет удобнее, если мы отправимся на отдельном корабле. Поэтому, когда через несколько недель я поеду в Лондон, то постараюсь нанять подходящее судно. Это, конечно же, намного облегчит дело доставки людей и избавит их самих от лишних волнений. Может быть, стоит нанять судно побольше, чтобы взять и всех твоих девушек? Они вроде бы не чужие друг другу. Да, солдат есть солдат, а девушки — это девушки. Но все они сородичи, члены одного клана; кроме того, я, их вождь, буду вместе с ними. Дай мне знать о твоем мнении и твоих пожеланиях на этот счет. Мистер Трент, которого я видел перед отъездом из Лондона, просил передать тебе его «почтительнейший привет» — это его слова, и я их здесь привожу. Трент — хороший человек, мне он нравится. Он обещал до конца месяца приехать ко мне в Крум погостить, и я с нетерпением жду этой радостной для нас обоих встречи.

До свидания, дорогая, и да хранит Господь тебя и нашего дорогого мальчика.

Любящий тебя дядя,

Колин Александр Макелпи


Леди в саване

КНИГА III

ПОЯВЛЕНИЕ ЛЕДИ

Дневник Руперта Сент-Леджера

апреля 3-го, 1907

Я дождался полдня — вот этого часа, — чтобы приняться за подробное описание странного происшествия прошлой ночи. Я поговорил с людьми, в чьем здравом рассудке мне прежде не приходилось сомневаться. Я, как обычно, с аппетитом позавтракал и не нашел причин усомниться в том, что я сам здоров духом и телом. Для меня важно, чтобы нижеследующее повествование было не только правдивым в целом, но и точным в подробностях. Я изучил и описал столько случаев для Общества психических исследований, что не могу не знать о необходимости абсолютно точного изложения подобного материала вплоть до мельчайших деталей.

Вчера был вторник, второе апреля 1907 г. День прошел интересно, я занимался самыми разными делами. Вместе с тетей Джанет я съел ланч, а после чая мы вдвоем совершили прогулку по садам и особое внимание уделили месту, отведенному для нового японского сада, который мы назовем «Сад Джанет». Мы гуляли в плащах, потому что сезон дождей уже достиг своего пика, и можно было бы решить, что повторяется потоп, если бы не случались перерывы, в которые дождь готовился полить еще сильнее. Пока эти перерывы коротки, но, несомненно, станут продолжительнее по мере приближения сезона к концу. Мы вместе пообедали в семь часов. После обеда я выкурил сигару, а затем час провел с тетей Джанет в ее гостиной. Я покинул ее в половине одиннадцатого, отправился к себе и написал несколько писем. В десять минут двенадцатого я завел часы, чтобы они не отставали. Подготовившись ко сну, я отодвинул тяжелую штору на окне с видом на мраморные ступени, ведущие в итальянский сад. Перед тем как отодвинуть штору, я выключил свет, потому что мне хотелось взглянуть на сад, а уже потом ложиться. Тетя Джанет всегда считала необходимым (а может, это из правил приличия, я не разобрался) держать окна закрытыми и шторы опущенными. Со временем я добьюсь того, чтобы на мою комнату сие правило не распространялось, но пока перемена в стадии становления, и я, конечно же, не хочу торопиться или проявлять настойчивость, иначе задену чувства тети. Этой ночью я следовал старой привычке. Приятно было выглянуть в окно, потому что вид был по-своему несравненным. Затяжной дождь — непрекращающийся ливень, от которого потоки воды бурлили повсюду, — прошел, и в самых неожиданных местах вода скорее вилась струйками, чем бежала ручьями. Потоп вроде сменялся периодом слякоти. Было довольно светло — луна то и дело проглядывала сквозь плывшие по небу тяжелые тучи. От этого мерцающего света кусты и статуи наполняли сад причудливыми тенями. Длинная прямая дорожка, начинающаяся от мраморных ступеней под окном, покрыта мелким белым песком, взятым с морского берега в уединенном местечке к югу от замка. Кусты падуба тусклого, тиса, можжевельника, кипариса, пестролистного клена и спиреи, стоящие на некотором расстоянии друг от друга вдоль дорожки, напоминали привидения под проглядывавшей луной. Многочисленные вазы, статуи и урны, в слабом свете всегда казавшиеся призрачными, обрели совершенно фантастический облик. Прошлой ночью луна светила, на удивление, усердно и освещала не только сад до самой крепостной стены, но и мрачный строй великанов-деревьев в лесу за стеной, и пространство за лесом, вплоть до начала горной гряды, по серебристым склонам которой тоже поднимались деревья, тут и там отступавшие в сторону перед мощными утесами и гигантскими каменными бороздами обнаженной породы, — отступавшие и будто бравшие их в рамку.

Я глядел на эту дивную картину, и мне показалось, что какая-то белая вспышка переносится произвольно, следуя своему ритму, от куста к кусту, от статуи к статуе — будто от одного укрытия к другому. Вначале я не был уверен, видел я это в действительности или нет. Что меня и встревожило, поскольку я давно привык к точному наблюдению окружающей обстановки, ведь от подобной точности зависела не только моя жизнь, но и жизнь других людей; обычно я доверял своим глазам, и малейшая неуверенность в этом отношении не могла не причинить мне беспокойство. Однако когда я сосредоточился, мой взгляд стал более пристальным, и вскоре я с удивлением отметил, что вижу, как что-то движется — что-то в белом. Я предположил — и это неудивительно, — что вижу нечто сверхъестественное, ведь вера в то, что место населено привидениями, давно пребывала в нас и гласно, и в недомолвках. Суеверия тети Джанет, подкрепленные ее книгами по оккультным предметам — и в последнее время, в нашей изоляции от всего остального мира, сделавшиеся темой наших повседневных разговоров, — немало способствовали такому моему заключению. Поэтому ничего странного не было в том, что я, в полном сознании и при обостренном восприятии, ждал, чем же дальше проявит себя этот призрачный гость, как я в мыслях уже называл его. Наверняка это был призрак или какая-то духовная сущность, ведь это им пристало двигаться столь бесшумно. Чтобы видеть и слышать лучше, я тихо отодвинул складную решетку, открыл окно и, как был босой, облаченный в пижаму, ступил на мраморную террасу. Каким же холодным оказался влажный мрамор! И какой сильный аромат источал вымокший под дождем сад! Будто ночь и ночное светило вытягивали запах из каждого раскрывшегося цветка. От самой ночи, казалось, шел тяжелый, пьянящий дух. Я стоял на верху мраморной лестницы, и все вокруг было в высшей степени призрачным — белая мраморная терраса с лестницей, посыпанные песком белые дорожки, которые мерцали в лунном свете, кусты с белой, бледно-зеленой и желтой листвой, смутно различимой в сиянии ночи, белые статуи и вазы. А среди них все так же бесшумно несущаяся эта загадочная, непостижимая фигура, то ли реальная, то ли пригрезившаяся мне! Я задержал дыхание и напряг слух, но ничего не услышал, кроме звуков ночи и голосов ее приспешников. Совы ухали в лесу; летучие мыши, воспользовавшись прекращением дождя, почти бесшумно носились в воздухе, будто тени. Но след парившего призрака, или фантома, или не знаю уж чего пропал — если вообще я видел что-то, а не оказался жертвой моего разыгравшегося воображения.

Поэтому спустя какое-то время я вернулся к себе в комнату, закрыл окно, вновь задвинул решетку и опустил тяжелую штору; затем, загасив свечи, лег в темноте. Через несколько минут я, должно быть, заснул.

«Что это было?» — услышал я свой внутренний голос, как только сел в кровати, проснувшись. Я, скорее, припомнил, чем уловил слухом тревожный звук, похожий на слабый стук в окно. Несколько секунд я прислушивался машинально, но напряженно, затаив дыхание, а мое сердце учащенно билось, однако не от страха, как у робкой души, — я был весь ожидание. В тишине звук повторился — очень-очень слабо, но кто-то, несомненно, стучал в оконное стекло.

Я вскочил, отдернул штору и на мгновение застыл от ужаса.

На террасе, теперь в ярком свете луны стояла женщина в белом саване, пропитанном водой; вода капала на мраморный пол террасы, образуя лужицу, и тонкими струйками медленно стекала по влажным ступеням. Поведение и облачение женщины, сами обстоятельства ее появления — все внушало мысль, что, хотя женщина двигалась и говорила, была она не живой, а мертвой. Она была молода и очень красива, но воистину смертельно бледна. На неподвижной белизне ее лица, из-за которой она казалась холоднее мрамора под ее ногами, ее темные глаза блестели странно и соблазнительно. Даже в непостижимом свете луны, который, в конце концов, скорее обманчив, чем проясняет что-либо, я не мог не заметить одно удивительное свойство ее глаз. Им было присуще некое свойство преломления света, делавшее их подобными звездам. При каждом ее движении эти звезды представали еще более чудесными, лучащимися еще загадочнее и сильнее. Она обратила ко мне умоляющий взгляд, как только тяжелая штора была отодвинута, и красноречивым жестом попросила впустить ее. Я инстинктивно откликнулся: отодвинул стальную решетку и открыл доходящее до пола окно. Когда стеклянные створки открылись, я заметил, что она дрожала. Казалось, она так закоченела, что не могла двинуться с места. При виде ее полной беспомощности все мои мысли о странности происходящего улетучились. Не то чтобы я преодолел первоначальное впечатление о явленной смерти, вызванное ее погребальным облачением. Я просто не задумывался об этом вовсе; я был готов принимать происходящее таким, каким оно было: передо мной женщина, она в беде — вот и все.

Я так подробно останавливаюсь на том, что чувствовал, чтобы иметь впоследствии возможность разобраться в происшествии, провести сравнение. Все это настолько странно, настолько выходит за рамки нормального, что любая мелочь может впоследствии дать ключ к разгадке случая, который иначе остался бы необъяснимым. Я неизменно отмечал, что в непонятных обстоятельствах первое впечатление существеннее последующих выводов. Мы, будучи людьми, слишком недооцениваем инстинкт и превозносим разум, а ведь именно инстинктом природа щедро одарила весь животный мир, обеспечивая тем самым ему защиту и условия для жизнедеятельности.

Когда я ступил на террасу, позабыв о том, как одет, я обнаружил, что женщина просто заледенела от холода и едва ли могла двигаться. Даже после того, как я пригласил ее войти и подкрепил слова жестом — на случай, если она не знает моего языка, — она продолжала стоять столбом, лишь немного покачиваясь вперед-назад, будто у нее осталось ровно столько сил, чтобы держаться на ногах. Недолго до того, подумал я, что она упадет замертво. Поэтому я взял ее за руку, чтобы ввести в мою комнату. Но она, казалось, не могла от слабости сделать и шагу. Я легонько подтолкнул ее, желая помочь ей, но она пошатнулась и упала бы, если бы я ее не подхватил. Тогда, приподняв ее, я двинулся вперед. Теперь ноги ее, избавленные от веса тела, казалось, могли с усилием переступать, и таким образом — я почти что нес ее — мы вошли в комнату. Силы ее были на исходе; мне пришлось перенести ее через порог. Повинуясь ее знаку, я закрыл и запер окно. В тепле комнаты — пусть там было и сравнительно прохладно, однако не так сыро, как снаружи, — она, казалось, сразу начала приходить в себя. Спустя несколько секунд силы как будто уже вернулись к ней, и она сама задвинула тяжелую штору на окне. Мы оказались во тьме, и я услышал ее слова на английском:

— Света! Засветите!

Я нашарил спички и зажег свечу. Когда фитиль загорелся, она двинулась к двери комнаты и проверила, заперта ли дверь. Удовлетворившись осмотром, она направилась ко мне, и ее намокший саван оставлял лужицы на зеленом ковре. К этому моменту воск свечи уже таял, и я мог хорошо ее рассмотреть. Ее трясло как в лихорадке; она жалко куталась в мокрый саван. Я невольно спросил:

— Я могу что-нибудь сделать для вас?

Она ответила все так же на английском, и это был волнующий, пронзительно-нежный голос, который проник прямо мне в сердце и странным образом на меня подействовал:

— Согрейте меня.

Я бросился к камину. В нем не было дров, огонь не разводили. Я обернулся к ней и сказал:

— Подождите здесь всего несколько минут. Я позову кого-нибудь, попрошу помощи и огня.

Голос ее, казалось, зазвенел от напряжения, когда она нетерпеливо откликнулась:

— Нет, нет! Пусть лучше я… — она на мгновение запнулась в нерешительности, но, кинув взгляд на свой саван, торопливо продолжила: — останусь как есть. Я доверяю вам, но не другим; вы не должны обмануть мое доверие. — И тут же она чудовищно задрожала и вновь стала кутаться в свое погребальное одеяние столь жалобно, что сердце у меня сжалось.

Думаю, я человек практичный. Во всяком случае, я привык действовать. Я подхватил лежавший возле моей кровати халат из толстой темно-коричневой шерсти — конечно же, слишком длинный — и протянул ей со словами:

— Наденьте. Это единственная теплая вещь здесь, которая может вас согреть. Подождите, вам надо снять этот мокрый… мокрый… — я стал подыскивать ее одеянию название, которое не смутило бы ее, — этот костюм… платье, ну, неважно что. — Я указал на обшитую мебельным ситцем складную ширму в углу комнаты, скрывавшую место, где я обтираюсь мокрой губкой по утрам и где уже была приготовлена ванна с холодной водой, ведь я рано встаю.

Она печально поклонилась и, взяв халат длинной белой красивой рукой, понесла его за ширму. Послышался слабый шорох, затем глухой звук упавшего на пол мокрого одеяния, еще шорох, и через минуту она появилась, закутанная с головы до ног в длинный шерстяной халат, волочившийся за ней по полу, хотя она была женщиной высокого роста. Но она по-прежнему сильно дрожала. Я достал из буфета бутылку бренди, стакан и предложил ей выпить, но она жестом отклонила мое предложение, хотя горестно простонала:

— О, я так замерзла, так замерзла!

Зубы ее стучали. Мне было больно смотреть на нее, и в отчаянии — ведь я уже терял разум, не зная, что делать дальше, — я произнес:

— Скажите же мне, чем я могу помочь вам, и я все сделаю. Мне нельзя позвать на помощь; здесь нет огня, и не из чего его развести; вы не хотите выпить бренди. Как же, в конце концов, я могу согреть вас?

Ее ответ, конечно, удивил меня, хотя рассуждала она практически, настолько практически, что я и не осмелился бы сам заговорить об этом. Прежде чем ответить, она несколько секунд смотрела мне прямо в лицо. Затем с видом невинной девушки, уничтожившим все мои подозрения и сразу же убедившим меня в ее искреннем доверии ко мне, она произнесла голосом, который мгновенно взволновал меня и пробудил во мне глубокое сострадание:

— Позвольте мне ненадолго прилечь и укройте меня пледами. Так я, наверное, согреюсь. Я умираю от холода. И я смертельно напугана… смертельно напугана. Сядьте возле меня и позвольте мне держать вашу руку. Вы большой, сильный и храбрый на вид. Это меня успокоит. Я и сама не из трусливых, но сегодня ночью страх схватил меня за горло. Я едва дышу. Позвольте мне остаться, пока я согреюсь. Если бы вы знали, через что я прошла и что еще мне предстоит узнать, вы бы сжалились надо мной и помогли мне.

Было бы преуменьшением сказать, что я удивился. Но возмущен я не был. Жизнь, которую я вел, никогда не сделала бы из меня ханжу. Путешествовать в чужих краях среди чужих народов с чуждыми мне обычаями и взглядами — это значит время от времени обретать странный опыт и переживать необычные приключения; человек без человеческих страстей не годится для той жизни странника, которая стала мне привычной. Но даже человек искушенный может быть возмущен женщиной, вызывающей у него уважение, а также может быть смущен. Все его великодушие будет ей защитой в таком случае. И все его умение держать себя в руках. Даже если она поставит себя в двусмысленное положение, ее честь будет взывать к его чести. И этот зов нельзя оставить без ответа. Страсти должны затихнуть на время — когда звучит этот призыв.

К этой женщине я испытывал уважение… большое уважение. Ее молодость и красота, ее явное неведение зла, ее полное презрение к условностям, свидетельствующее о передаваемом по наследству достоинстве, испытываемые ею чудовищный страх и муки, — а ее несчастье, должно быть, было намного тяжелее, чем представлялось, — все заслуживало уважения, пусть кто-то и не поспешил бы проявить его. Тем не менее я подумал, что следует отказать ей в подобной смущающей просьбе. Я, конечно же, чувствовал себя дураком, отказывая ей, даже невежей. Честно могу сказать, я делал это ради ее блага, из лучших побуждений. Я испытывал чудовищную неловкость, я заикался и запинался, когда произнес:

— Но приличия!.. Вы здесь одна… ночью! Что скажут люди… ведь благо… благопристойность…

Она прервала меня с неописуемой надменностью, от которой я захлопнул рот так же поспешно, как сложил бы складной нож; я почувствовал себя полным ничтожеством, абсолютно нелепым. В ее позе при этом было столько грациозной простоты и искренности, столько сознания своего высокого положения, что я не мог ни разгневаться, ни оскорбиться. Я только устыдился узости своего ума и убогости своей морали. Она предстала олицетворением гордости, когда холодная как лед телом, а теперь обнаружив и леденящие пределы, в которых пребывал ее дух, произнесла:

— Что для меня приличия и условности? Если бы вы только знали, откуда я явилась… какое существование (если его можно так назвать) веду… это одиночество… этот ужас! А кроме того, мне пристало устанавливать правила, а не ограничивать ими мою свободу действий. Даже такая… даже здесь, в этом одеянии… я выше условностей. Меня не заботят условности, они для меня не препятствие. Это, по крайней мере, я заслужила в силу того, что испытала, пусть и не каким иным путем. Позвольте мне остаться.

Последние слова, несмотря на все свое высокомерие, она произнесла умоляющим тоном. И однако печать гордыни лежала на всем, что она произносила и совершала, — на ее жестах и движениях, тембре голоса, величавой осанке, прямом взгляде ее открытых, сияющих как звезды глаз. Что-то неповторимо величественное было в ней, так что, оказавшись лицом к лицу с этим и с ней самой, я, робко попытавшийся предостеречь ее от безнравственного шага, увидел себя ничтожным, нелепым, ведущим неуместный спор. Я молча достал из старого шкафа охапку одеял и несколькими из них накрыл ее, ведь она уже успела откинуть покрывало и лечь на кровать. Я пододвинул стул и сел подле нее. Когда она высвободила руку из-под горы одеял, я взял ее руку в свою и сказал:

— Согрейтесь и отдохните. Засните, если сможете. Вам нечего бояться — я буду вас охранять.

Она взглянула на меня с благодарностью, ее лучистые как звезды глаза загорелись ярче, что было странно, ведь я своим телом заслонял свет восковой свечи…

Она была чудовищно холодной, ее зубы стучали столь громко, что я уже стал опасаться, не нанесла ли она себе какой-нибудь страшный вред, промокнув, а затем переохладившись. Но я испытывал неловкость и не знал, как выразить словами мои опасения; более того, я и не осмеливался сказать что-нибудь о ней, еще не забыв высокомерие, с которым она восприняла мои недавние, высказанные из лучших побуждений возражения. Я явно был для нее лишь средством получить убежище и тепло, совершенно обезличенным, безликим. В ситуации такого уничижения что еще мог я делать, как не сидеть бездвижно и ждать развития событий?

Понемногу чудовищный стук ее зубов начал стихать — когда тепло постели проникло в нее. Я тоже, даже в такой нелепой позе бодрствования, почувствовал расслабляющий покой, и ко мне подкрался сон. Я пытался отогнать его, но, поскольку не мог сделать резкого движения, не потревожив мою странную и прекрасную соседку, мне пришлось уступить, и я задремал. Я по-прежнему пребывал в состоянии парализующего удивления, так что даже не владел мыслями. Мне оставалось только следить за собой и ждать. Прежде чем мне удалось сосредоточиться, я заснул.

Меня пробудил ото сна, крепко меня сковавшего, крик петуха в одном из надворных строений замка. В тот же миг фигура, лежавшая бездвижно, если бы не едва заметно приподнимавшаяся и опускавшаяся грудь, неистово задергалась. Петушиный крик преодолел врата и ее сна тоже. Она поспешно выскользнула из кровати и, встав во весь рост, громко зашептала:

— Выпустите меня! Я должна идти! Я должна идти!

К этому моменту я совсем проснулся, и вся картина целиком тотчас проникла в мое сознание и навечно в нем запечатлелась: тусклый свет почти полностью сгоревшей свечи, казавшийся еще слабее из-за того, что серый проблеск утра прокрадывался в комнату по краям тяжелой шторы; высокая стройная фигура в коричневом халате, волочившемся по полу, темные волосы, блестевшие даже в неярком свете, или, скорее, пронзительно-черные от мраморной белизны лица, на котором черные же глаза горели звездами. Она торопилась как одержимая, ее нетерпение было просто неописуемым.

От удивления и ото сна я настолько утратил способность здраво мыслить, что не пытался остановить ее, но механически стал помогать ей добиться желаемого. Когда она метнулась за ширму и, как я мог судить по доносившимся до меня оттуда звукам, принялась поспешно снимать теплый халат и вновь облачаться в мокрый, леденяще холодный саван, я отдернул штору на окне и отодвинул задвижку. Потом открыл окно до полу, и она выскользнула, молча, объятая сильной дрожью. Минуя меня, она тихо прошептала несколько фраз, и я едва разобрал их из-за клацанья ее зубов:

— Благодарю вас… тысяча благодарностей! Но я должна идти! Должна! Должна! Я еще приду и попытаюсь выказать мою благодарность. А пока не считайте меня неблагодарной. — И она исчезла.

Я наблюдал, как она пронеслась вдоль белой дорожки, порхая от куста к кусту, от статуи к статуе, — точно так, как и явилась. В холодных серых предрассветных сумерках она казалась еще более призрачной, чем под черным покровом ночи.

Когда она скрылась из виду — под сенью леса, — я долго стоял на террасе и все высматривал ее, надеясь уловить очертания этой фигуры, этого образа, который, как я понял, уже обладал странной притягательностью для меня. У меня было чувство, что взгляд этих лучистых очей останется со мной до конца жизни. Какое-то колдовство проникло сквозь мои глаза, мою плоть и мое сердце до самых глубин моей души. В голове все смешалось. Я едва мог связно мыслить. Я был как во сне, реальность отдалилась. Не приходилось сомневаться, что призрачная фигура, бывшая столь близко от меня в темные ночные часы, обладала плотью и кровью. Но как же она была холодна, как холодна! Я не мог решить: то ли живая женщина держала меня ночью за руку, то ли мертвая, на время ожившая каким-то непостижимым образом.

Даже если бы я очень хотел найти ответ, мой мозг не справился бы с этой загадкой. Но я и не хотел… Все, несомненно, прояснится в свое время. А до тех пор я желал пребывать во сне, как и всякий спящий, чьи сновидения восхитительны, хотя порой перемежаются болью, удушьем, мороком и ужасом.

Итак, я закрыл окно и вновь задвинул штору, только теперь осознав, что стоял на влажном холодном мраморном полу террасы, — теперь, когда мои босые ноги стали согреваться от мягкого ковра. Чтобы согреться как следует, я забрался в кровать, на которой лежала она, и когда мне стало теплее, попытался все обдумать. Я бегло перебрал в уме все события ночи — или то, что представлялось мне фактами и запомнилось. Но чем дольше я размышлял, тем менее достоверной казалась мне любая возможность, и я обнаружил, что безуспешно пытаюсь примирить с логикой жизни мрачный эпизод прошедшей ночи. Мои усилия меня истощили, ведь я почти не мог сосредоточиться; я испытывал настоятельную потребность поспать и не стал противиться сну. Что мне снилось — если вообще снилось что-то, — не знаю. Только знаю, что был готов к пробуждению, когда пришло время. Это время обозначил настойчивый стук в дверь. Я выпрыгнул из кровати, мгновенно проснувшись, отпер дверь и вновь скользнул в кровать. С торопливым: «Можно войти?» — в комнату ступила тетя Джанет. Она, казалось, вздохнула с облегчением, увидев меня, и, не дожидаясь моего вопроса, поспешила объяснить свое раннее вторжение:

— Ой, мальчуган, я всю ночь о тебе беспокоилась! Мне снились такие жуткие сны, такие были видения, просто ужас! Я боялась, что… — Она отодвигала штору и, заметив мокрые следы повсюду на полу, сменила тон: — Что это ты, парень, вытворял после ванны? Ну что ж так безобразничать, а? Стыд такую работу другим задавать…

И она продолжала ворчать. А я радовался, слыша ее причитания, на которые способна только хорошая хозяйка дома, чьи представления о порядке оказались поруганными. Я терпеливо слушал ее тирады и ликовал: что бы она подумала (и сказала), знай она реальные факты. Хорошо, что я так легко отделался.

Дневник Руперта. Продолжение

апреля 10-го, 1907

Несколько дней после «происшествия», как я его называю, состояние моего ума было престранным. Я никому — даже тете Джанет — не рассказал о произошедшем. Даже она, пусть милая, сердечная, либерально мыслящая, разобралась бы, вероятно, не настолько, чтобы судить справедливо и проявлять терпимость, а мне бы не хотелось услышать неблагоприятное мнение о моей странной гостье. Почему-то мне была невыносима мысль, что кто-то обвинит ее в чем-нибудь, найдет в ней какие-нибудь пороки, хотя, как ни странно, я постоянно отстаивал ее перед моим внутренним голосом, ведь, вопреки желанию, не мог отделаться от постоянно смущающих меня мыслей, от разного рода вопросов, на которые трудно было ответить. Я обнаружил, что защищаю ее иногда как женщину, угнетенную страхами и физическими страданиями, а иногда — как нарушительницу законов, управляющих всем живым. По сути, я не мог решить для себя, вижу я в ней живую женщину или же обитательницу иного мира, ведущую странное существование и имеющую лишь случайную опору в нашем мире. Эта неопределенность пробудила во мне воображение, и мысли о зле, опасности, неясности моего положения, даже страх стали столь настойчиво одолевать меня и являлись в столь изменчивых обличьях, что моя вначале инстинктивная скрытность сделалась намеренной. Польза такой предосторожности вскоре стала очевидной — когда обнаружилось то, что занимало мысли тети Джанет.

Она начала сообщать мрачные предсказания и была полна, как я считал, чудовищных страхов. Впервые в жизни я видел, что тетя Джанет нервничает. Я давно втайне верил, что она наделена, пусть в какой-то мере, ясновидением, и это свойство — или что бы там ни было, — сопричастное могуществу суеверий — если не равноценное их доскональному знанию, — так или иначе держит в напряжении ум не только лица, обладающего этим свойством, но и тех, кто как-то соприкасается с ним. Возможно, это прирожденное ее свойство получило новый импульс благодаря нескольким ящикам книг, присланным ей сэром Колином. Они читала и перечитывала эти книги, посвященные главным образом оккультным предметам, денно и нощно, а в краткие минуты передышки зачитывала мне выборочные фрагменты самого угнетающего и устрашающего характера. Неделя не прошла, как я мог считать себя знатоком оккультной традиции, а также оккультных феноменов, последними же я интересовался уже многие годы.

В итоге я предался раздумьям. И по меньшей мере за это, как я понял, получил выговор от тети Джанет. Она всегда говорит, что думает, а значит, если она считала, что я слишком занят своими мыслями, то так оно и было; я последил за собой и пришел, нехотя, к выводу, что она была права, — во всяком случае, что касается моего поведения, если смотреть на меня со стороны. Но состояние ума, в котором я пребывал, удерживало меня от признания этого факта — я не хотел открывать причину, по которой был погружен в себя и был столь distrait.[92] Поэтому я продолжал, как и прежде, изводить себя вопросами и поиском ответов на них, а она, сосредоточенная на моем поведении и желавшая доискаться до его причины, продолжала делиться своими предчувствиями, опасениями и истолковывала их.

Наши с тетей Джанет беседы, когда мы оставались вдвоем после обеда — в другое время я избегал ее допросов, — подстегивали мое воображение. Открывшийся благодаря ей неиссякаемый источник суеверий обрел для меня, вопреки моим желаниям, новую притягательность. Я давно уже считал, что добрался до самых глубин этого раздела анимизма, но новая фаза мысли, основой которой была непреходящая сосредоточенность на моей прекрасной гостье и ее печальных и ужасных обстоятельствах, заставила меня признать такой факт, как большое самомнение. Я пришел к заключению, что мне необходимо было пересмотреть свою систему ценностей и заново установить для себя ориентиры морали. Иначе мой ум по привычке так и пленялся бы сверхъестественными предметами, возникавшими перед ним. Я принялся соотносить их поочередно с моим собственным недавним опытом и невольно попытался сопоставить их с последним происшествием.

В результате размышлений я невольно увидел поразительное подобие случая с моей гостьей и обстоятельств, соединяемых в традиционных и суеверных представлениях с такими существами, которые, скорее, не перешли в мир мертвых, чем остались в мире живых, — они все еще ходят по земле, хотя им место среди мертвецов. К таким существам относится, например, вампир, или вервольф. К этому же разряду существ можно отнести и доппельгенгера, который одной из своих двойственных сущностей обычно пребывает в реальном мире. Это также обитатели астрального мира. В каждом случае необходима материальная оболочка, которая создается единожды или же многократно. И неважно, то ли уже созданная материальная оболочка принимает бесплотную душу, то ли непривязанная душа получает тело, сотворенное для нее либо вокруг нее; или, опять же, тело мертвого человека может обрести подобие живого посредством некоего дьявольского стимулирования в определенный момент, посредством унаследованной способности, а также вследствие пагубного пристрастия к использованию магической силы в прошлом. В каждом случае итог будет один и тот же, пусть пути достижения его окажутся очень разными: это будут душа и тело, связанные не гармонией, но сведенные вместе ради странных целей посредством странных приемов силами еще более странными.

В процессе исключения менее вероятного я пришел к выводу, что жуткая разновидность этих существ, наиболее соответствовавшая моему случаю и походившая на мою фантастическую гостью, являлась разновидностью вампиров. Двойники, астральные сущности и им подобные не подходили к моему случаю. Вервольфы — всего лишь вариант вампиров, и поэтому их не следует рассматривать как отдельный класс и вообще принимать здесь во внимание. А при таком взгляде на вещи Леди в саване (так я мысленно называл ее) начинала обретать новую значимость.

Библиотека тети Джанет оказалась очень полезной мне в этом смысле, и я с жадностью набросился на нее. В глубине души я противился проведению такого дознания и не хотел его продолжать. Но в данных обстоятельствах мне не оставалось ничего другого. Отмети я мои подозрения, их место поспешили бы занять новые подозрения и домыслы. Все было бы как в евангельской истории про семерых дьяволов, заменивших одного изгнанного.[93] С подозрениями я бы совладал. С домыслами я бы справился. Но подозрения и домыслы, соединяясь, делались столь чудовищной мукой для меня, что я был вынужден хвататься за любые посвященные этой тайне тексты, которые могли бы что-то прояснить мне. Таким образом я пришел к тому, что в качестве рабочей гипотезы принял гипотезу о вампире — принял, по крайней мере, чтобы проанализировать ее настолько беспристрастно, насколько это было в моих силах. Шли дни, и мое убеждение крепло. Чем больше я читал об этом предмете, тем больше находил прямых подтверждений сделанному выводу. Чем больше я размышлял, тем упорнее держался моего вывода.

Я вновь и вновь перелистывал книги тети Джанет в поисках чего-нибудь, что опровергло бы мое заключение, но тщетно. И однако, каким бы крепким ни было мое убеждение, всякую минуту ко мне подкрадывались сомнения, поэтому я пребывал в состоянии изнуряющей неопределенности.

Свидетельства, подтверждающие соответствие моего случая теории о вампирах, вкратце были таковы:

она появилась ночью, а это время, когда, согласно преданию, вампиры могут свободно передвигаться;

на ней был саван как следствие того, что она недавно вышла из могилы или гробницы; нет никаких неясностей в отношении одеяния, когда оно не имеет астральной или подобной природы;

ей потребовалась помощь, чтобы попасть в мою комнату, а это строго соответствует «этикету вампиров», как выразился один скептически настроенный критик оккультизма;

она чудовищно торопилась покинуть мою комнату после того, как прокричал петух;

она была противоестественно холодной; ее сон был почти аномально глубоким, и, однако, она расслышала во сне петушиный крик.

Все это показывало, что она подчинялась тем же законам — пусть и не столь безоговорочно, — которые управляют людьми. Учитывая тяжелый опыт, который она должна была узнать, живучесть ее представала, вместе с тем, сверхчеловеческой; иными словами, она была способна пережить опыт обычного погребения. Опять же, ее упорство под гнетом некой определенной цели, ее леденяще холодный и мокрый саван, закутавшись в который она вновь ушла в ночь, едва ли вязались с поведением и образом женщины в мире живых.

Но если так, если она действительно была вампиром, нет ли чего-то, чем бы это ни было, что держит в подчинении подобных существ и что тем или иным способом можно заклясть? Найти такой способ — следующая моя задача. Потому что я в действительности изнемогаю от желания увидеть ее вновь. Никогда и никто так глубоко не волновал меня. Откуда бы она ни пришла, с небес или из ада, из неведомого края земли или из могилы, не имеет значения; я сделаю все, чтобы вернуть ее к жизни, чтобы вернуть ей покой. Если она на самом деле вампир, мне предстоят долгие и тяжкие усилия; если нет, если она всего лишь стала жертвой обстоятельств и поэтому производит такое впечатление, моя задача будет проще, а результат моих усилий принесет больше радости. Но не может быть радости большей, чем возродить потерянную — или кажущуюся потерянной — душу женщины, которую вы любите! Вот, вот наконец она — правда! Думаю, я ее полюбил. А если так, то слишком поздно противиться этому. Я могу только ждать, насколько хватит терпения, ждать новой встречи с ней. Но тут я ничего не способен сделать. Я абсолютно ничего не знаю о ней — даже ее имени. Одно остается мне — терпение!

Дневник Руперта. Продолжение

апреля 16-го, 1907

Единственное, что умеряет мою одержимость Леди в саване, так это тревожное положение дел в стране, где я поселился. Несомненно, здесь что-то затевается, что от меня скрывают. Горцы взбудоражены и позабыли покой: бродят всюду поодиночке или группами, собираются в странных местах. Так бывало, я догадываюсь, и в прежние времена, когда назревали столкновения со строившими козни турками, греками, австрийцами, итальянцами, русскими. Происходящее затрагивает мои жизненные интересы, ведь я давно уже решил, что свяжу свою судьбу с Синегорией. Ждут меня радости или горести, но я намерен остаться здесь. J’y suis, j’y reste.[94] А значит, жребий синегорцев — это мой жребий, и ни Турция, ни Греция, Австрия, Италия, Россия, ни Франция, ни Германия, ни смертный, ни сам Господь, ни дьявол не заставят меня отступить от принятого решения. Я заодно с этими патриотами! Хотя вначале мне было трудно поладить с ними — с людьми как таковыми. Они немыслимо горды, и вначале я опасался, что они даже не удостоят меня чести считаться одним из них! Тем не менее жизнь идет и меняется независимо от изначальных трудностей какого-то ее этапа. Ничего! Когда оглядываешься на что-то достигнутое, первые усилия стираются в памяти, а если и нет, то не так уж это и важно.

Вчера до меня дошел слух, что поблизости от замка после полудня должна была состояться большая сходка, и я отправился туда. Думаю, удача была со мной. И если это можно счесть за доказательство, то скажу, что я был воодушевлен и удовлетворен, когда покидал собравшихся. Ясновидица тетя Джанет отчасти утешила меня, но одновременно в какой-то мере и смутила мрачностью своих предсказаний. Когда я желал ей спокойной ночи, она попросила меня наклонить голову. Я повиновался, и она положила руки мне на голову и провела ими до самого моего затылка. Я слышал, как она пробормотала:

— Странно! Ничего нет, но я могу поклясться, что видела ее!

Я попросил у нее объяснений, но она не добавила ни полслова. Она вдруг заупрямилась и наотрез отказалась продолжать разговор на эту тему. Ни встревоженной, ни печальной она не казалась, поэтому у меня не было повода самому обеспокоиться. Я промолчал; поживем — увидим. Большинство тайн со временем раскрывается, или они исчезают. Но теперь о сходке, пока не забыл…

Когда я вступил в круг горцев, я подумал, что они обрадовались, увидев меня, хотя некоторые смотрели враждебно, были и не очень довольные лица. Впрочем, полное единодушие — редкая вещь. В действительности оно недостижимо, а в свободном сообществе людей оно даже совсем нежелательно. Если проявляется единодушие, то собравшимся недостает индивидуальности, необходимой для достижения реального согласия во мнениях, которое есть гармония истинного единства целей. Вначале собравшиеся были сдержанны, замкнуты. Но постепенно они оживились, и после нескольких пламенных ораторов попросили выступить и меня. По счастью, я начал изучать балканский язык сразу же, как только содержание завещания дяди Роджера стало мне известным, и поскольку я способен к языкам и имею большую языковую практику, вскоре я уже в какой-то мере овладел им. Потом, я живу здесь не первую неделю, у меня есть возможность ежедневно разговаривать с местными жителями; я научился понимать интонацию, улавливать окончания слов: в общем, я довольно легко заговорил на этом языке. Я понял каждое слово, сказанное на собрании до меня, и когда произносил свою речь, то видел, что собравшиеся меня тоже понимали. Подобный опыт в какой-то мере и до какой-то степени знаком любому оратору. И он инстинктом чует, с ним ли его слушатели; если они откликаются на его речь, значит, они, несомненно, его понимают. Вчера вечером это было совершенно очевидно. Я чувствовал это на протяжении всего своего выступления. А когда осознал, что люди абсолютно разделяли мои взгляды, я посвятил их в свои личные планы. То был момент зарождения взаимного доверия; поэтому в заключение я сказал, что пришел к такому выводу: главное, что им требуется для защиты, безопасности и объединения их народа, — это оружие, оружие новейшего образца. Здесь они прервали меня энергичными возгласами одобрения, которые столь меня ободрили, что я, вопреки намерениям, сделал рискованное заявление:

— Я говорю про безопасность и объединение нашей страны, ведь я приехал, чтобы жить среди вас. Мой дом здесь — пока я жив. Я с вами душой и сердцем. Я буду жить среди вас, сражаться плечом к плечу с вами и, если потребуется, умру вместе с вами!

При этих моих словах раздались оглушительные крики, и самые молодые участники собрания вскинули ружья, чтобы произвести салют по обыкновению синегорцев. Однако в тот же миг владыка[95] поднял руки, призывая их остановиться. В наступившей сразу тишине он заговорил, вначале резко, а затем обнаружил красноречие, пронизанное одной неотступной мыслью. Слова его звучали у меня в ушах долго после того, как сходка завершилась, я помню их и сейчас, когда уже многое обдумал.

— Тише! — прогремел он. — Не нужно наполнять эхом лес и горы в это страшное для нашей страны время, когда мы удручены грозящей нам опасностью. Вспомните, ведь эта сходка проводится тайно, так чтобы о ней не поползли слухи. Разве для того все вы, отважные мужи Синегории, пробирались сюда через лес подобно теням, чтобы кто-то из вас бездумно открыл врагам наш секретный план? Грохот ваших ружей, несомненно, достигнет ушей тех, кто желает нам зла и старается навредить нам. Соотечественники, разве вы не знаете, что турки вновь грозят нам бедой? Шпионы преодолели оцепенение, охватившее их, когда замысленное против нашей Тьюты вызвало у наших горцев такой гнев, что пограничные заставы турок были сметены огнем и мечом. Больше того, где-то среди нас есть предатель, или же чья-то неосмотрительность и беспечность служат вражеской цели. Кое-какие наши нужды и приготовления, которые мы старались держать в секрете, обнаружились. Прислужники турок у наших границ; возможно, кто-то из них миновал наши посты и проник, неузнанный, в наши ряды. Поэтому нам следует быть вдвойне осторожными. Поверьте мне, я, так же как и вы, мои братья, исполнен любви к благородному англичанину, который появился на нашей земле, чтобы делить с нами наши горести и наши устремления, и я думаю, это к счастью для нас. Мы все едины в желании воздать ему должное, но негоже оказывать ему почести, навлекая на всех нас беду. Братья мои, наш новый брат прибыл к нам от великого народа, единственного среди всех народов, настроенного к нам дружески и уже оказывавшего нам поддержку, когда она была нам жизненно необходима, — он прибыл из могущественной Британии, всегда выступавшей за дело свободы. Мы, синегорцы, хорошо узнали эту страну, когда она, вооружившись, встретилась лицом к лицу с нашими врагами. И вот он, ее сын и теперь наш брат, в пору наших бед готов служить нам рукой гиганта и сердцем льва. Позже, когда нас не будет окружать опасность, когда тишина не будет необходима нам как наша защита, мы выкажем ему гостеприимство так, как это принято в нашей земле. Но дотоле пусть верит — и он поверит, ведь он великодушен, — что любовь, благодарность и радушие наши мы не вправе выражать громогласно. Время придет, и в его честь прогремит салют не только ружейный, но из пушек, зазвонят в колокола, и свободный народ в один голос будет приветствовать его. Но сейчас мы должны быть благоразумны и хранить молчание, потому что турки вновь у наших границ. Увы, прежнего повода для них уже не найдется, потому что той, чья красота, благородство, чье место в нашей земле и в наших сердцах соблазнили их на обман и насилие, уже нет среди нас, и она не может даже разделить с нами нашу тревогу.

Здесь голос его пресекся, и со всех сторон послышался стон, который становился громче и громче, пока лес вокруг, казалось, разразился горестным и давно сдерживаемым рыданием. Оратор понял, что его цель достигнута, и краткой фразой завершил свою речь:

— Помните, час испытаний для нашей земли еще не прошел!

Затем, сделав мне красноречивый жест продолжать, он смешался с толпой и исчез.

Как мог я даже пытаться продолжать после такого оратора, откуда бы у меня взялась надежда на успех? Я просто сказал собравшимся о том, что я уже успел сделать с целью помощи им:

— Вам нужно оружие, и я им запасся. Мой агент, пользуясь только нам двоим известным шифром, сообщил мне, что приобрел для меня — для нас — пятьдесят тысяч французских ружей новейшего образца и боеприпасы в количестве, достаточном для года войны. Первая партия оружия уже готова к отправке. Имеются и другие средства ведения войны, которые, когда они прибудут сюда, позволят каждому мужчине и каждой женщине — и даже детям — нашей страны принять участие в ее защите, если возникнет такая необходимость. Братья, я с вами навсегда, в горестях и в радостях!

Я исполнился великой гордости, когда услышал раздавшиеся громкие крики одобрения. Я и так был возбужден, но теперь моя собственная речь почти лишила меня способности сохранять подобающее мужчине хладнокровие. И я порадовался продолжительным аплодисментам, которые дали мне время, чтобы овладеть собой.

К счастью, собравшиеся не захотели больше слушать речей и начали расходиться — без всякого формального распоряжения. Вряд ли они вскоре намеревались собраться вновь. Погода начала портиться, нас опять ждут затяжные дожди. Это неприятно, а впрочем, дождь имеет свое очарование. Ведь именно в дождь ко мне явилась Леди в саване. Может быть, он вновь приведет ее сюда. Надеюсь на это, всей душою надеюсь.

Дневник Руперта. Продолжение

апреля 23-го, 1907

Дождь лил не переставая четверо суток, и земля в низких местах тут и там превратилась в болото. Под лучами солнца горы сверкают — то сбегают по ним потоки воды. Я испытываю странное воодушевление, хотя тетя Джанет постаралась, без веской причины, испортить мне его, предупредив, когда желала спокойной ночи, чтобы я был очень осторожен, потому что прошлой ночью она во сне видела фигуру в саване. Боюсь, тете не понравилось, что я отнесся к ее словам не с той же серьезностью, с какой она сообщила свое предвидение. Я бы ни за что на свете не причинил ей и малейшую обиду, если бы мог последить за собой, однако упоминание о саване настолько пришлось мне по сердцу, что я и думать забыл об осторожности: мне же следовало оградить тетю от всякого беспокойства.

Я усомнился в том, что судьбе угодно соединить этот привидевшийся ей саван со мной, но тогда тетя Джанет довольно резко произнесла:

— Будь осторожен, парень. Негоже шутить с неведомыми силами.

Возможно, частые тетины предостережения и обратили мой ум к этому предмету, но теперь той женщине не требовалась подобная помощь — она всегда пребывала в моих мыслях; и когда я запирал свою комнату на ночь, то почти ожидал, что найду ее там. Спать мне не хотелось, и я взял почитать одну из книг тети Джанет. Называлась она «О способностях и свойствах бесплотных духов». «Заглавие твоей книги, — мысленно упрекнул я автора, — не очень привлекает, но, возможно, я узнаю что-то, что имеет отношение к ней. Поэтому я прочту твою книгу». Прежде чем приняться за чтение я, однако, подумал, что не помешает выглянуть в сад. После той ночи, когда меня посетила моя странная гостья, сад, казалось, обрел новое очарование для меня. Я редко теперь ложился, не взглянув перед тем в окно. Я отодвинул тяжелую штору и направил взгляд в сад.

Вид был прекрасен, но сердце защемило от этой явленной печали. Все было призрачным в резком свете луны, время от времени пробивавшемся сквозь плотные облака, плывшие по небу. Ветер усиливался, воздух был влажен и студен. Я инстинктивно обернулся и оглядел комнату: все было готово для разведения огня, короткие поленья были сложены кучкой возле камина. С той самой ночи я всегда держал наготове дрова для топки. Я хотел было развести огонь в камине, но поскольку зажигал костер, только проводя ночь под открытым небом, то не решился… Я вновь повернулся к окну, открыл задвижку и шагнул на террасу. Скользя взглядом по белой дорожке, потом по всему саду, блестевшему там, где на мокрую листву падал свет луны, я почти ожидал, что увижу белую фигуру, летящую меж кустов и статуй. Картина прежнего появления гостьи столь отчетливо встала перед моими глазами, что я едва мог поверить, будто это происходило когда-то, не теперь… Декорации были совершенно такими же, час столь же поздний. Жизнь в замке Виссарион была очень проста, ложились здесь рано, разве что в ту ночь…

Я глядел в сад, и мне показалось, что я уловил какое-то белое пятно вдалеке. То был всего лишь лунный отблеск. Но все равно я странно взволновался. Я вроде бы перестал быть самим собой в эти мгновения. Я будто был загипнотизирован наблюдаемой картиной или воспоминанием, а может быть, какой-то неведомой силой. Не отдавая себе отчет в своих действиях, не задаваясь их причиной, я вернулся в комнату и развел огонь в камине. Затем задул свечу и вновь подошел к окну. Мне не пришла в голову мысль о том, насколько же это глупо — обратившись спиной к свету, стоять у окна в стране, где каждый мужчина носит при себе ружье. Я был одет как обычно по вечерам, и моя грудь под белой рубашкой послужила бы отличной мишенью. Я вновь открыл доходящее до полу окно и ступил на террасу. Я стоял там несколько минут, погруженный в раздумья. И все оглядывал, осматривал сад. Был миг, когда мне почудилось, что я вижу движущуюся белую фигуру, но он миновал, и тогда, заметив, что вновь начинается дождь, я вернулся в комнату, закрыл окно, задвинул штору. Потом в мое сознание проникла умиротворяющая картина горящего камина, я подошел к нему и встал перед ним.

Чу! Послышался слабый стук в оконное стекло. Я кинулся к окну и отдернул штору.

На исхлестанной дождем террасе вновь стояла закутанная в саван белая фигура, вид которой был еще более скорбный, чем прежде. Она была так же мертвенно-бледной, но в глазах появилось новое выражение страстной тоски. Я решил, что ее привлекал огонь в камине, теперь уже хорошо разгоревшийся: сухие поленья потрескивали, и пламя взвивалось вверх. От пылающего камина комната наполнилась мерцающим светом; при каждой яркой вспышке пламени фигура в белом отчетливо выступала за окном, выделялись черные глаза и заключенные в них звезды.

Не проронив ни слова, я открыл окно, взял протянутую мне белую руку, и — в моей комнате оказалась Леди в саване.

Когда она вошла и ощутила тепло от пылавшего камина, на ее лице появилось радостное выражение. Она чуть было не бросилась бегом к камину. Но в следующий миг овладела собой и стала осматриваться с инстинктивной настороженностью. Потом закрыла и заперла окно, нажала на рычаг, благодаря чему оконный проем закрыла решетка, и задернула штору. Потом поспешила к двери и проверила, заперта ли дверь. Удовлетворившись осмотром, она быстрым шагом подошла к камину, опустилась на колени возле него и протянула к пламени закоченевшие руки. Почти в тот же миг от ее мокрого савана пошел пар. Я был поражен. Проявляемая ею предосторожность и стремление сохранить свое посещение в тайне в то время, как она испытывала страдания — а то, что она страдала, было совершенно очевидно, — предполагали какую-то опасность. Вот там и тогда я мысленно дал себе клятву, что огражу ее от любой опасности. Однако следовало предпринять неотложные меры — против пневмонии и прочих хворей, которые неминуемо накинулись бы на нее, измученную холодом, если бы я оставил ее без помощи. Я подхватил халат, в который она уже облачалась, и протянул ей, а затем, как уже однажды и делал, указал на ширму, предлагая ей, как и в прошлый раз, переодеться. К моему удивлению, она заколебалась. Я ждал. Она тоже не двигалась с места, потом опустила халат на край каминной решетки.

Тогда я заговорил:

— Вы не хотите переодеться, как в прошлый раз? Ваш… ваше платье высохнет. Ну же! Для вас безопаснее переодеться во что-то сухое, а потом вы вновь наденете свою одежду.

— Как я могу это сделать, если вы здесь?

Ее слова поразили меня — поведение ее было абсолютно не похоже на прежнее, в то первое ее посещение. Я просто поклонился — говорить об этом предмете было бы по меньшей мере невежливо — и прошел к окну. Отвел в сторону штору, открыл окно. Прежде чем шагнуть на террасу, я обернулся и сказал:

— Не спешите. Спешить некуда. Вы найдете там все, что вам может понадобиться. Я постою на террасе, пока вы не позовете меня. — Потом я вышел на террасу, плотно прикрыв за собой створку окна.

Я стоял, всматриваясь в ночной мрак, как мне показалось, совсем недолго; мысли в голове спутались. Из комнаты послышался шорох, и я заметил фигуру в темно-коричневом, выглянувшую из-за шторы. Поднялась белая рука, делая мне знак войти. Я вернулся в комнату и запер окно. Она уже успела пересечь комнату и вновь стояла на коленях у камина, протянув к огню руки. Полурасправленный саван лежал на краю камина, от него шел густой пар. Я принес несколько подушек, сложил их горкой возле нее.

— Присядьте, — сказал я, — и спокойно отдохните в тепле.

Возможно, это был просто отсвет яркого пламени, но я увидел румянец на ее лице, когда она обратила ко мне свои сияющие глаза. Не говоря ни слова, с легким церемонным поклоном она тут же опустилась на подушки. Я накинул ей на плечи плед из плотной шерсти и сам уселся на стуле в двух футах от нее.

Минут пять мы сидели в полном молчании. Наконец, повернув ко мне голову, она произнесла мягким тихим голосом:

— Я намеревалась прийти раньше с целью поблагодарить вас за исполненное великодушия внимание, которое вы мне оказали, но обстоятельства сложились так, что я не могла покинуть мою… мою… — она запнулась, а потом продолжила: —…мое пристанище. Я не вольна поступать по своему желанию, как вы и другие. Мое существование удручающе сурово, сковано хладом, переполнено ужасами. Но я действительно благодарна вам. Что до меня, то я не сожалею о случившейся задержке, потому что всякий проходивший час обнаруживал со все возрастающей очевидностью, что вы отнеслись ко мне с пониманием, сочувствием, добротой. Мне остается только надеяться, что когда-нибудь вы, возможно, поймете всю меру своей доброты и всю меру моей благодарности вам.

— Я рад служить вам, — нерешительным, как мне показалось, голосом произнес я и протянул ей руку.

Она не замечала моей руки. Глаза ее теперь были устремлены на огонь, и теплый отблеск лег на ее лоб, щеку и шею. Укор был столь мягко выражен, что никто бы не оскорбился. Было очевидно, что она по-своему застенчива или сдержанна и не допустит большей близости с ней, не допустит даже прикосновения к своей руке. Но то, что сердцем она откликалась, тоже было очевидно — это читалось во взгляде ее дивных черных лучистых глаз. Эти взгляды — настоящие молнии, перечеркивавшие ее выразительную сдержанность, — положили конец моим колебаниям, если они были у меня. Теперь я совершенно уверился в том, что мое сердце покорено. Я понял, что полюбил, по-настоящему и так сильно полюбил, что без этой женщины рядом со мной, кто бы она ни была, мое будущее окажется абсолютно бессмысленным.

Теперь было ясно, что она не намерена задерживаться в этот раз так надолго, как в прошлый. Когда замковые часы пробили полночь, она неожиданно вскочила на ноги со словами:

— Я должна идти! Полночь!

Я тотчас поднялся, напряженность в ее голосе мгновенно прогнала сон, который подкрадывался ко мне, успевшему расслабиться и согреться. Она вновь неописуемо спешила, поэтому я кинулся к окну, но, обернувшись, увидел, что она, несмотря на спешку, не двинулась с места. Я указал на ширму и, скрывшись за штору, открыл окно до полу, затем вышел на террасу. Укрываясь за шторой, краем глаза я видел, как она подняла свой саван, лежавший у камина, уже сухой.

Ей потребовалось невероятно мало времени, и она выскользнула из комнаты на террасу — вновь в этом чудовищном одеянии. Торопливо ступая босыми ногами по мокрому холодному, тут же вызвавшему у нее невольную дрожь мрамору и минуя меня, она прошептала:

— Еще раз спасибо. Вы действительно добры ко мне. Вы способны меня понять.

И вновь я стоял на террасе, наблюдая, как она, будто тень, скользнула по ступеням вниз и скрылась за ближайшей купой кустов. Потом она понеслась от одной точки к другой, все наращивая скорость. Луна к этому времени спряталась за грядой облаков, поэтому было плохо видно. Я только различал бледное свечение тут и там на ее тайном пути.

Долго стоял я в одиночестве, погруженный в мысли: отмечая для себя ее путь, я не мог не задаваться вопросом о ее конечной цели. Моя гостья упомянула о своем «пристанище», поэтому я знал, что она следовала в некоем определенном направлении.

Но что было толку задаваться вопросами. Я не имел ни малейшего представления о месте ее пребывания, поэтому мне совершенно не от чего было оттолкнуться в моих размышлениях. И я вернулся в комнату, оставив окно открытым. Казалось, что так — при открытом окне — между нами будет одной преградой меньше. Я собрал подушки и пледы, оставленные возле камина, где огонь уже не полыхал, но горел ровно и ясно, и отнес их на место. Тетя Джанет, по обыкновению, могла зайти ко мне утром, и мне не хотелось, чтобы у нее возникли какие-нибудь домыслы. Она слишком умная женщина — ей ли не разгадать тайну, особенно если эта тайна связана с моими переживаниями. Интересно, что бы она сказала, если бы увидела, как я целовал подушку, на которой покоилась голова моей прекрасной гостьи?

Когда я лег в темноте, если не считать затухавшего огня в камине, то должен был мысленно признаться себе, что, где бы ни было ее пристанище — на земле, на небесах или в аду, — она мне дороже всего на свете. В этот раз, уходя, она не обмолвилась о том, что придет еще. Я был так захвачен ею, когда она оставалась со мной, и так расстроен ее внезапным уходом, что упустил возможность попросить ее об этом. И вот теперь я вынужден, как и прежде, полагаться на ее случайное появление — на случай, который, боюсь, не могу и не сумею приблизить.

Конечно же, тетя Джанет появилась у меня ранним утром. Я еще спал, когда она постучала в мою дверь. Благодаря чисто физическому автоматизму, который выработался в силу привычки определять происхождение звука, я проснулся с мыслью, что это тетя Джанет стучит и ожидает, чтобы ее впустили. Я выпрыгнул из кровати, а потом, когда отпер дверь, вновь прыжком забрался в кровать. Войдя в комнату, тетя Джанет заговорила о том, что в комнате холодно:

— Ей-богу, парень, ты тут насмерть замерзнешь. — Оглядевшись и заметив золу от выгоревших в камине дров, она добавила: — Э, да ты не совсем дурень, у тебя хватило ума развести огонь. Хорошо, что я позаботилась, чтобы тут были сухие поленья, у тебя под рукой. — Очевидно она почувствовала, что холодом тянуло из окна, потому что прошла к окну и отодвинула штору. Когда она увидела, что окно раскрыто, она воздела руки в испуге, который мне, знавшему, насколько мало она осведомлена и насколько мало у нее причин пугаться, показался комичным. Она быстро закрыла окно и, подойдя близко к моей кровати, произнесла: — Для меня, твоей старой тетушки, это была опять страшная ночь, парень.

— Опять что-то снилось, тетя Джанет? — спросил я, как мне самому показалось, в довольно непочтительном тоне.

Она покачала головой:

— Нет, Руперт, если только Господь не дает нам во снах то, что мы, по своей духовной слепоте, считаем видениями.

При этой ее фразе я насторожился. Если тетя Джанет называет меня Рупертом, как случалось во времена, когда была жива моя дорогая мать, то с ней произошло что-то очень серьезное. Поскольку я теперь вернулся мыслями в детство, ожившее благодаря этому единственному ее слову, я решил, что лучший способ подбодрить тетушку — это вернуть, если мне удастся, и ее в те времена. Я похлопал по краю кровати, как делал ребенком, когда хотел, чтобы тетя утешила меня, и сказал:

— Сядь, тетя Джанет, и расскажи мне.

Она тотчас послушалась, и у нее на лице появилось выражение старых добрых дней, отчего оно засветилось так, будто ей на лицо упал солнечный луч. Она села, а я, как когда-то, взял обеими руками ее руку. В глазах ее стояли слезы, когда она приподняла одну мою руку и поцеловала — точно так, как в те дни. Однако при всем драматизме сцена эта была комична: тетя Джанет, постаревшая и поседевшая, но сохранившая девичью стройность фигуры, маленькая, изящная, как дрезденская статуэтка, с лицом, отмеченным печатью многолетних забот, но и смягченным, облагороженным многолетней самоотверженностью, держала мою большую руку, мою кисть, которая была тяжелее ее кисти, предплечья и плеча вместе взятых; будто прекрасная старая фея, она грациозно сидела подле лежавшего великана — ведь мое тело никогда не кажется таким большим, как тогда, когда я нахожусь рядом с этой моей воистину маленькой доброй волшебницей, — семь футов рядом с четырьмя футами, семью дюймами.

И вот она начала, как в те дни, когда хотела успокоить перепуганного ребенка, рассказывая ему волшебную сказку:

— Это было видение, я думаю, хотя, может, и сон. Но чем бы это ни было, оно относилось к моему маленькому мальчику, выросшему в гиганта, и было там такое о нем, что я пробудилась вся дрожа. Парень мой, мне кажется, я видела, как ты стал женатым.

Тут мне представился повод, пусть и незначительный, успокоить ее, и я произнес:

— Но в этом же нет ничего, что могло бы тебя встревожить, ведь нет? Ты только позавчера говорила, что мне пора жениться, и хотя бы для того, чтобы детки твоего мальчика играли у твоих колен, как их отец когда-то, когда сам был крохотным беспомощным ребенком.

— Верно, парень, — сказала она серьезно. — Но твоя свадьба была совсем не такой радостной, как мне бы того хотелось. Да, ты, казалось, полюбил ее всем сердцем. Твои глаза горели, и от этого огня того и гляди она бы запылала — со своими черными волосами и приятным лицом. Но, парень, это не все, нет, пусть ее черные глаза, в которых сверкали все звезды ночи, отсвечивали в твоих так, будто сама любовь и сама страсть поселились в этой звездной черноте. Я видела, как вы соединили руки, и слышала странный голос, говоривший еще более странные речи, но я никого не заметила. Твои глаза и ее глаза, твоя рука и ее рука — только это я и видела. Остальное было в тумане, и тьма подступала к вам обоим близко-близко. А когда прозвучало благословение — я поняла это по голосам, что запели, и по радости, что была в ее глазах, по гордости и торжеству, что были в твоих, — сделалось немного светлее, и я смогла увидеть новобрачную. На ней была фата из чудесного тонкого кружева. В волосах был флёрдоранж, и были веточки: на голове у нее лежал венок из цветов, и голову обвивала золотая лента. Языческие свечи[96], стоявшие на столе, где лежала Библия, давали странный свет, потому что от них над головой у новобрачной возникла вроде бы неяркая корона. На пальце у нее было золотое кольцо, а на твоем пальце было серебряное.

Тут она остановилась и задрожала, и я, чтобы рассеять ее страхи, сказал голосом мальчика тех давних дней:

— Дальше, тетя Джанет.

Казалось, она не отдала себе отчет в том, что в настоящем было что-то от прошлого, однако мой прием подействовал, потому что она заговорила почти так, как в те прежние времена, хотя я различил мрачный тон ее пророчеств, и эту мрачность мне не доводилось отмечать у нее прежде.

— Все, что я тебе рассказала, это хорошо, но, парень, чудовищно недоставало живой радости этой женщине, радости, которую проявила бы избранница моего мальчика, а тем более — при венчании! И чему же удивляться, если я скажу тебе все до конца: хотя свадебная фата была красива, и венок был из свежих цветов, на ней было не что иное, как призрачный саван. В моем видении — или во сне — я была готова к тому, что увижу червей, ползающих на каменных плитах у ее ног. Нет, та, что стояла рядом с тобой, парень, была не смерть, она была тенью смерти, и из-за нее вокруг тебя сгущалась тьма, и ни свет свечей, ни благовония не могли пронизать эту тьму. Ой, парень, парень, горе мне, что я увидела это видение — наяву или во сне, какая уж тут разница! Я была так встревожена, так встревожена, что очнулась с криком и в холодном поту. Я бы поторопилась к тебе, чтобы узнать, здоров ты или нет, чтобы под твоей дверью хоть послушать — есть ли из твоей комнаты какие-нибудь живые звуки, но я побоялась беспокоить тебя до утра. Я считала часы и минуты с полночи, когда мне было это видение, считала, пока не пришла вот сюда.

— Очень хорошо, тетя Джанет, — сказал я. — И я благодарен тебе за твою добрую заботу обо мне в этом случае, как и всегда. — А потом я продолжил — из предосторожности, чтобы она не раскрыла мою тайну. Мне была невыносима мысль, что из-за ее благих намерений, но бестолковых потуг моя драгоценная тайна уйдет глубже в землю. Это было бы для меня страшным ударом. Тетя могла бы спугнуть мою прекрасную гостью, даже имени и происхождения которой я не знал, а значит, я бы никогда ее больше не увидел. И я продолжил так: — Никогда не делай этого, тетя Джанет. Мы с тобой добрые друзья, и между нами не может встать недоверие или недовольство друг другом, но это, конечно же, случится, если меня будет преследовать мысль, что ты или еще кто-то подсматривает за мной.

Дневник Руперта. Продолжение

апреля 27-го, 1907

После проведенного в одиночестве времени, показавшегося мне бесконечным, кое-что запишу. Когда мое опустошенное сердце грозило стать вместилищем для сонма мрачных подозрений и сомнений, я поставил перед собой задачу, которая, как рассчитывал, смогла бы занять, пусть отчасти, мой ум: я решил досконально обследовать окрестности замка. Это, я надеялся, будет мне как болеутоляющее средство, ведь мука одиночества с каждым днем и часом становилась все нестерпимее. Я ухватился за эту надежду, готовый к тому, что в результате поисков нисколько не приближусь к разгадке мучительной тайны: где же пристанище женщины, которую я полюбил столь безумно?..

Мои поиски вскоре приняли системный характер, потому что я не хотел ничего упустить. Каждый день, покидая замок, я отправлялся по определенному маршруту: я начал с южного направления и ежедневно брал все восточнее, с целью сделать полный круг. В первый день я добрался до берега ручья, который пересек на лодке, а затем пристал на другом берегу под скалой. Уже одни эти скалы были достойны отдельного осмотра. Тут и там виднелись пещеры, которые я решил обследовать позже. Мне удалось взобраться на скалу там, где она была менее крута, и я продолжил путь. Место было пусть и красивое, но не представляющее какого-то особого интереса. Я изучил спицу колеса, ступицей которого был Виссарион, и успел вернуться в замок к обеду.

На другой день я отправился по маршруту, который пролегал чуть восточнее. Мне было нетрудно держаться моей цели, потому что, когда я добрался на лодке до другого берега ручья, старая церковь Святого Савы встала передо мной во всей своей величавой мрачности. Это место, где многие поколения знатнейших людей Синегории, в том числе обитатели Виссариона, с незапамятных времен обретали вечный покой. И вновь, подплыв к берегу, я видел скалы, тут и там изрезанные пещерами, иногда имевшими широкий вход, иногда же вход частью скрывался под водой. Однако я не смог взобраться на скалистый берег и был вынужден плыть дальше по ручью, пока не нашел пологий участок. Я поднялся на берег и обнаружил, что нахожусь на прямой линии между замком и южной стороной гор. Я видел церковь Святого Савы справа, невдалеке от края скал. Я сразу же направился к церкви, потому что пока не бывал даже поблизости от нее. До той поры мои экскурсии ограничивались замком, его садами и прилегающими к нему участками. Церковь была выстроена в незнакомом мне стиле, с четырьмя крыльями, обращенными к четырем сторонам света. Громадная дверь величественного фасада, высеченного из камня и, несомненно, сооруженного в древние времена, смотрела на запад, а значит, входивший двигался на восток. К моему удивлению — почему-то я ожидал обратного, — дверь была открыта. Не настежь — как говорится, на щелку; не заперта на замок или на задвижку, но и не настолько открыта, чтобы можно было заглянуть внутрь храма. Я вошел и, пройдя широкий вестибюль, скорее даже коридор, через просторный проход попал в главную часть храма. Она была почти круглой по замыслу зодчего, а проемы, ведущие в четыре нефа, — достаточно большие — позволяли увидеть все внутреннее помещение церкви, и это был громадный крест. В церкви царил полумрак, потому что окна были маленькие и были расположены высоко, а кроме того, вставленные в них стекла оказались зелеными и синими, причем в каждом окне — своего особого оттенка. Стекла являли собой образчик старины — похоже, были изготовлены еще в тринадцатом или четырнадцатом столетиях. Храм, при всей его атмосфере заброшенности, представал дивно-прекрасным и богатым, тем более если учитывать, что здесь — пусть и в храме — дверь не запиралась. Поражала также тишина — необычная даже для старинной церкви, выстроенной на уединенном мысе. Это была твердыня мрачной торжественности, и я, видевший столько странных, причудливых мест, ощутил озноб. Здесь было пустынно, и однако этот храм, в отличие от других старых храмов, не производил впечатления совсем покинутого. Тут не было вековой пыли — атрибута забытых культовых сооружений.

Ни в самой церкви, ни в ее приделах я не обнаружил ничего, что помогло бы мне в моих поисках, целью которых была Леди в саване. Здесь находилось множество памятников — статуи, мемориальные доски и все прочие общепринятые формы напоминания живым о мертвых. Количество имен и дат просто ошеломляло. Часто встречалось родовое имя Виссарионов, и эти надписи я внимательно читал, в надежде получить какой-то ключ к разгадке мучившей меня тайны. Но все мои старания были тщетными: в церкви я ничего не нашел. Поэтому я решил спуститься в крипту. Фонаря со мной не было, и мне пришлось вернуться за ним в замок.

Странные ощущения наполнили меня, когда, после ослепительного солнечного света, слишком яркого для человека, успевшего привыкнуть к небу северных широт, я оказался при слабом свете фонаря, который принес из замка и зажег, вновь переступив порог церкви. При первом посещении меня так поразила вся необычайность этого места, и так поглотило желание найти разгадку мучительной тайны, что я был просто не способен сосредоточиться на деталях. Но теперь детали стали чрезвычайно важны для меня, потому что мне надо было отыскать вход в крипту. Слабый свет от моего фонаря не мог рассеять почти непроглядную тьму, наполнявшую это громадное сооружение: мне приходилось направлять робкий луч то в один, то в другой угол.

Наконец за большой перегородкой я обнаружил узкую винтовую лестницу, уходившую вниз, в глубь скалы. Спуск вовсе не был тайным, но поскольку его закрывала большая перегородка, разглядеть его можно было, только оказавшись в двух шагах от него. Теперь я знал, что близок к цели, и стал спускаться. Привыкший ко всякого рода загадкам и опасностям, я, однако, испытывал трепет, и меня угнетало ощущение полного одиночества, покинутости, когда ноги мои касались древних ступеней. Их было много — грубо высеченных в скале, на которой давным-давно выстроили эту церковь.

Меня взбудоражила новая неожиданность — дверь крипты была открыта. А это совсем не то, что открытая дверь в храм; разумеется, во многих краях сохраняется обычай, позволяющий всякому приблизившемуся к храму свободно войти и найти отдохновение и покой в святом убежище. Однако я предполагал, что, по крайней мере, место, где обрели вечный покой исторические лица, будет ограждено от вторжения случайных пилигримов. Даже я, одержимый поисками из-за сердечной муки, задержался перед этой открытой дверью, потому что не мог противиться внутреннему голосу, который требовал соблюсти приличия. Крипта была огромной, с поразительно высоким для усыпальницы сводом. По ее виду я, впрочем, вскоре догадался, что изначально это была пещера естественного происхождения, которую рука человека преобразовала ради настоящей ее цели. Я слышал где-то поблизости звук бегущей воды, но не мог определить, откуда шел звук. Время от времени, с неравными промежутками, раздавался протяжный гул, который могла вызвать только волна, ударяющаяся о камень на ограниченном пространстве. И тогда я вспомнил, что церковь находилась вблизи выступающей в ручей скалы и что скала была изрезана пещерами, входы в которые наполовину скрывала вода.

При слабом свете фонаря, направлявшего меня, я прошел крипту из конца в конец, а затем обошел вдоль стен. В ней было множество массивных гробниц, в основном грубо вытесанных из громадных каменных глыб. Некоторые гробницы были из мрамора, и от покрывавших их рельефов веяло архаикой. Так велики и тяжелы были многие гробницы, что я недоумевал: как же их занесли в это место, куда вела только узкая винтовая лестница, по которой я спустился? Наконец в одном конце крипты я увидел висящую тяжелую цепь. Направив луч фонаря вверх, я обнаружил, что она крепилась на кольце, приделанном к крышке широкого люка. Должно быть, именно через это отверстие огромные саркофаги опускали в крипту.

Прямо под висевшей цепью, которая на восемь-десять футов не доставала до пола, стояла огромная гробница в форме прямоугольного сундука. Она была открыта, если не считать большого толстого стекла, которое лежало на двух массивных брусьях-подпорках, вырезанных из темного дуба и гладко отполированных; эти подпорки находились по обе стороны гробницы. С дальнего от меня края каждый брус крепился к дубовой, тоже отполированной доске, наклоненной к каменному полу. Если бы понадобилось открыть гробницу, стекло можно было бы сдвинуть по подпоркам и опустить на пол по этой наклонной доске.

Снедаемый любопытством, желая поскорее узнать, что может быть в таком странном вместилище, я поднял фонарь и направил луч внутрь гробницы.

А потом я с криком отшатнулся; фонарь же выскользнул из моей дрожавшей руки и со звоном упал на покрывавшее гробницу толстое стекло.

Внутри на мягких подушках, под вытканным из белой овечьей шерсти покрывалом с узором из крохотных сосновых веточек, которые были вышиты золотой нитью, лежало тело женщины — ничье иное, как тело моей прекрасной гостьи. Она была белее мрамора, и длинные черные ресницы опущенных век касались белых щек, как будто она спала.

Не проронив ни слова, беззвучно, если не считать моих торопливых шагов по каменному полу, я взбежал по крутой лестнице, пересек сумрачное пространство церкви и выбрался на яркий свет солнца. Я обнаружил, что механически поднял упавший фонарь и захватил с собой, обратившись в бегство.

Невольно я повернул к дому. Меня вел инстинкт. Новый ужас, по крайней мере на время, увлек мой разум в пучину тайны, что была глубже предельных глубин и мысли, и воображения.


Леди в саване

КНИГА IV

ПОД ФЛАГШТОКОМ

Дневник Руперта. Продолжение

мая 1-го, 1907

Несколько дней после описанного приключения я находился в полубессознательном состоянии и был не способен мыслить разумно, даже связно. Но изо всех сил старался, однако, вести себя привычным образом. Первая проверка вскоре закончилась благополучно для меня, и когда я понял, что никто ничего не заподозрил, я вновь обрел достаточно уверенности в себе, чтобы держаться намеченной цели. Постепенно я преодолел первоначальное состояние помраченного сознания и уже мог смотреть фактам в лицо. Теперь, по крайней мере, я знал самое страшное, и поскольку худшее было позади, ход вещей должен был как-то исправиться. Но я по-прежнему очень остро реагировал на все, что могло бы затронуть мою Леди в саване и даже повлиять на мое мнение о ней. У меня уже вызывал страх ясновидческий дар тети Джанет, ее видения. Они столь близко отражали реальность, что риск обнаружения тайны делался фатальным. Теперь мне не оставалось иного, как признать, что Леди в саване воистину могла быть вампиром — представительницей той чудовищной расы существ, которые преодолевают смерть и вечно сохраняют жизнь в смерти, творя только зло. Я уже действительно ждал, что на тетю Джанет вскоре снизойдет пророческое прозрение. Она была так поразительно верна в своих провидческих догадках относительно двух посещений моей гостьи, что вряд ли не сумела бы постигнуть последнее происшествие.

Но мои страхи были необоснованными; по крайне мере, у меня не было причины заподозрить, что благодаря силе своего оккультного дара — или же применению его — она, проникнув в мою тайну, может доставить мне беспокойство. Только раз я ощутил, что такая вероятность опасно реальна. Это было, когда тетя Джанет однажды рано утром постучала в мою дверь. Я откликнулся:

— Кто там? Что такое?

И она возбужденным голосом проговорила:

— Слава Богу, парень, с тобой все в порядке! Спи-спи.

Позже, когда мы встретились за завтраком, она объяснила, что видела пожар перед рассветом. Она полагала, что видела меня в крипте огромной церкви, рядом с каменной гробницей, и, понимая, что это зловещее сновидение… видение, поторопилась убедиться, что со мной все в порядке. Ее мысли были явно заняты смертью и погребением, потому что дальше прозвучали такие слова:

— Кстати, Руперт, мне говорили, что большая церковь на скале через ручей — это церковь Святого Савы и там обычно хоронили великих людей этой страны. Мне бы хотелось, чтобы ты как-нибудь отвез меня туда. Мы обойдем ее и вместе осмотрим могилы и памятники. Я побоюсь отправиться туда одна, но если ты будешь со мной, тогда другое дело.

Такая перспектива была воистину угрожающей, и я отклонил просьбу:

— Тетя Джанет, я думаю, не стоит этого делать. Если ты станешь посещать странные древние церкви и подпитывать свои страхи новыми, то не знаю, чем все кончится. Тебе будут каждую ночь видеться ужасные сны про меня, и ни я, ни ты не сможем спокойно спать. — Я усердно старался отговорить тетю от ее намерения, и мои мягкие возражения, должно быть, обидели ее. Но у меня не было выбора: слишком серьезная сложилась ситуация, и нельзя было допустить ее развития. Если бы тетя Джанет оказалась в церкви, она бы, конечно, захотела осмотреть крипту. А сделай она это и обнаружь там покрытую стеклом гробницу — что случилось бы неминуемо, — одному Богу известно, какими были бы последствия. Она уже предсказала мою свадьбу с той женщиной, я же не сразу осознал, что во мне поселилась такая надежда. Что еще откроется моей тете, узнай она, откуда явилась та женщина? Возможно, сила ясновидения основывается на некоем знании или допущении и видения тети есть не что иное, как интуитивное постижение моих собственных мыслей. Как бы то ни было, этому следовало положить конец — любой ценой.

Упомянутый эпизод обратил меня к самоанализу, и постепенно я погрузился в неотвязные раздумья — нет, не о моих возможностях, но о моих мотивах. Вскоре я уже старался прояснить для самого себя свои истинные цели. Вначале я решил, что это интеллектуальное занятие сводилось к упражнению чистого разума, однако прошло совсем немного времени, и я отказался от такого заключения как от не соответствующего действительности, даже невозможного. Разум есть нечто холодное, но чувство, которое подчинило меня и управляло мною, было не чем иным, как страстью, а она нетерпелива, горяча и упорна.

Самоанализ привел меня всего лишь к тому, что я отдал себе отчет в давно сформировавшемся у меня, хотя и неосознаваемом намерении. Я желал сделать добро той женщине — спасти ее в каком-то смысле — и оказать ей благодеяние во что бы то ни стало, как бы трудно это ни оказалось, иными словами, я был намерен постараться изо всех сил. Я понимал, что люблю ее, люблю искренне и горячо, и не было нужды в самоанализе, чтобы понять это. Более того, никакой самоанализ или любой другой известный мне умственный процесс не избавил бы меня от единственной неясности: была ли она обычной женщиной (скорее, необычной), попавшей в отчаяннейшее положение, или же существом, находившимся в чудовищном состоянии, лишь отчасти живой и не властной над собой и своими действиями. Но как бы ни обстояло с ней дело, я был переполнен любовью к ней. Самоанализ обнаружил передо мной, по крайней мере, одну вещь — то, что я прежде всего бесконечно жалел ее, и это чувство смягчило меня в отношении к ней и даже потеснило мои эгоистичные желания. Именно из чувства жалости я уже давно искал оправдания любому ее поступку. Теперь я знаю — хотя, вероятно, не догадывался об этом в тот момент, — что я оправдывал ее, потому что в глубине души видел в ней живую и любимую мною женщину.

Формирование наших идей осуществляется разными методами, похоже, что аналогия с материальной жизнью здесь вполне уместна. При сооружении здания, например, нанимают людей разных профессий и занятий — архитектора, подрядчика, каменщиков, плотников, водопроводчиков и еще целую армию других; и все они находятся при своих мастерах, соответственно гильдии или роду деятельности. Точно так же с мыслями и чувствами: знание и понимание есть итог работы различных действующих сил, у каждой из которых свои задачи.

Насколько тесно взаимодействовали сострадание и любовь, мне было неизвестно; я знал только то, что, в каком бы состоянии ни пребывала Леди в саване, была она жива или мертва, я не мог отыскать в своем сердце причины ее порицать. Она не могла быть мертвой в обычном смысле слова, потому что мертвые, в конце концов, не ходят по земле во плоти, пусть даже и существуют духи, способные принимать материальную оболочку. У этой женщины были реальные формы и вес. Как мог я усомниться в этом — я, державший ее в своих руках? Может быть, она была не совсем мертвой, и мне было дано возродить ее к жизни? О, за это исключительное право я бы своей жизни не пожалел! Если бы только такое оказалось возможным. Несомненно, древние мифы были не полным вымыслом, они должны были в чем-то основываться на фактах. Не основывается ли старая как мир история об Орфее и Эвридике на каком-то глубинном законе или же свойстве человеческой природы? Многие из нас хотели бы, в то или иное время, вернуть кого-то из мертвых в круг живых. И кто из нас не думал, что силой своей глубокой любви он смог бы воскресить наших дорогих мертвых, только бы знать секрет — как это сделать?

Что до меня, то я повидал столь тайное, что склоняюсь к мнению, согласно которому существуют вещи, пока не объясненные. Так было, конечно же, и у дикарей или у древних народов, которые передали нам, не подвергая их проверке, традиции и верования — как и возможности — тех теряющихся в тумане дней, когда мир был юн, когда стихии были первозданны и рукоделия Природы были, скорее, пробой, чем делом завершенным. Некоторые из этих чудес, возможно, старше общепринятой даты нашего собственного сотворения. Разве нет сейчас и других удивительных вещей, изменившихся только по характеру проявления, но так же воспринимаемых на веру? Африканские маги исполняли свои тайные действия в моем присутствии, и результаты этих действий были доступны моим глазам и моим чувствам. Странные ритуалы, которым я был очевидцем — с тем же объектом и с теми же следствиями, — совершались на островах Тихого океана, а также в Индии, Китае, на Тибете и в Херсонесе. Во всех этих случаях моя вера была достаточна, чтобы включить механизм понимания происходящего, и никакие колебания морального свойства не препятствовали мне осознавать совершившееся. Тех, чья жизнь проходит так, что они слывут людьми, не страшащимися ни смертного, ни Бога, ни дьявола, не останавливают в их действиях и не задерживают в продвижении к намеченной цели вещи, которые могли бы остановить других, не столь подготовленных к риску. Что бы ни ожидало их — радость или страдание, горечь или наслаждение, что-то требующее напряжения сил или что-то доступное, веселящее или ужасающее, комичное или вызывающее благоговейный страх, — они должны все принять, преодолеть, как тренированный атлет преодолевает препятствия на дистанции. Без колебаний, не оглядываясь назад. Если у исследователя или искателя приключений есть какие-то сомнения, то лучше ему оставить выбранную в жизни дорогу и идти той, что ровнее. Сожалений быть не должно. К чему они? Вольная первозданная жизнь имеет это своим преимуществом: она прививает определенную терпимость, которой вы не найдете в мире привычных условностей.

Дневник Руперта. Продолжение

мая 2-го, 1907

Я давно слышал, что ясновидение — ужасный дар, ужасный даже для того, кто им наделен. И теперь я не только склонен поверить этому утверждению, но понимаю, что за ним стоит. Тетя Джанет в последнее время столь усиленно пользуется своим даром, что я пребываю в постоянном страхе, как бы моя тайна не обнаружилась. Она, похоже, видит все, что бы я ни делал. Для нее это своего рода двойная жизнь, ведь она остается добрейшей тетушкой, и одновременно она некто оснащенный на уровне интеллекта чем-то вроде телескопа, который неизменно направлен на меня. Я знаю, это для моего блага, потому что она только и помышляет о моем благополучии. Но все равно меня смущает такая ситуация. К счастью, ясновидение не сопровождается точным прочтением увиденного или, скорее, постигнутого. Истолкование внушаемых в процессе ясновидения представлений лишено отчетливости, определенности — это как с дельфийским оракулом, говорящим то, что сразу никто не понимает, но позже сказанное так или иначе оказывается правдой. Впрочем, это-то и хорошо, потому что в моем случае это обеспечивает некую безопасность; однако тетя Джанет очень умная женщина, и когда-нибудь она сама во всем разберется. А тогда не пройдет много времени, как она будет знать больше меня о происшествии. И возможно, ее истолкование всех фактов, в центре которых стоит Леди в саване, будет отличаться от моего. Ладно, это тоже не так уж плохо. Тетя Джанет любит меня — Бог свидетель, у меня были основания не сомневаться в ее любви ко мне все эти годы, — и какую бы позицию она ни заняла, я буду только приветствовать ее действия. Но я уверен, что мне от нее достанется. Кстати, надо подумать над этим: если тетя Джанет меня отчитывает, то это верное доказательство того, что я заслужил нагоняй. Интересно, осмелюсь ли я рассказать ей все? Нет! Уж очень все это странно. В конце концов, она только женщина; и если бы ей стало известно, что я люблю… знать бы имя моей любимой… что я люблю и думаю — пусть и гоню эту мысль, — что моей любимой нет среди живых, если бы ей стало все это известно, непонятно, как бы тетушка поступила. Может, ей захотелось бы отшлепать меня, как она это делала, когда я был еще мальчишкой. Конечно, теперь наказание выглядело бы иначе.


мая 3-го, 1907

Прошлым вечером я действительно был не в состоянии продолжать мои записи в серьезном тоне. Мысль о том, что тетя Джанет устроит мне выволочку как в старые добрые времена, вызвала у меня смех, и я так хохотал, что ничто на свете не мог воспринимать всерьез. О, тетя Джанет не подведет, что бы ни случилось. В этом-то я уверен, а значит, и волноваться на сей счет незачем. Вот и хорошо, и без того хватит причин для беспокойства. Однако не буду сдерживать ее: пусть пересказывает мне свои видения, возможно, я кое-что узнаю из них.

За прошедшие сутки я, бодрствуя, просмотрел несколько принадлежащих тете Джанет книг, которые принес к себе. Вот так так! Неудивительно, что славная старушка суеверна, если она напичкана вещами подобного рода! В каких-то из этих историй, вероятно, содержится доля правды; те, кто записал их, наверное, верили, что они правдивы, по крайней мере часть из них. Но что касается связности или логики, здравого смысла или умозаключений, то, похоже, у их сочинителей были куриные мозги! Эти оккультисты-компиляторы, кажется, собирают только голые неприкрашенные факты, которые подаются ими самым безыскусным образом. Их заботит лишь количество фактов. Но одна подобная история, хорошо проанализированная и логично прокомментированная, была бы убедительнее для постороннего, чем несметное число прочитанных мною.

Дневник Руперта. Продолжение

мая 4-го, 1907

В стране явно что-то назревает. Горцы еще более беспокойны, чем прежде. Постоянно куда-то направляются, главным образом ночью или перед рассветом. Я провел много часов в моей комнате в восточной башне, откуда мог видеть лес и подмечать признаки этого их перемещения. Но при всех этих активных действиях никто из них не перемолвился со мной ни словом. Конечно же, это меня разочаровывает. Я надеялся, что горцы поверили мне: та сходка, на которой они хотели палить из ружей в мою честь, внушила мне крепкую надежду, что я стану для них своим. Но теперь ясно, что они не полностью доверяют мне, во всяком случае, пока не полностью. Ладно, незачем сетовать. Все абсолютно справедливо и правильно. Пока я ничем не подтвердил свою любовь к этой стране и преданность ей. Я знаю, те люди, с которыми я познакомился, доверяют мне и, думаю, ко мне расположены. Но доверие народа — это другое дело. Такое доверие надо завоевать; тот, кто завоюет такое доверие, должен его оправдать, а это бывает возможным только в пору тревог. Ни один народ не наградит полным доверием чужестранца в мирное время. С какой стати? Мне не следует забывать, что я здесь чужестранец и что подавляющему большинству обитателей этой страны даже имя мое неизвестно. Возможно, они узнают меня лучше, когда Рук с оружием и боеприпасами, которые он купил, вернется на небольшом военном корабле, раздобытом им в Южной Америке. Когда они увидят, что я все передаю нации без каких-либо условий, тогда, вероятно, начнут верить мне. А пока остается только ждать. Все образуется со временем, я не сомневаюсь. Ну а если нет, то умираем лишь раз!

Но так ли? А как же моя Леди в саване? Однако не следует думать о ней здесь, в галерее. Любовь и война — несоединимы, их нельзя смешивать, если до этого дошло. Мне надлежит быть мудрым; и если будет в каком-то смысле трудно, я не должен подавать виду.

Но одно несомненно: что-то назревает, и это, наверное, столкновение с турками. Из сказанного владыкой на сходке можно заключить, что они намерены атаковать синегорцев. Если так, то нам надо подготовиться, и возможно, я смогу быть полезен здесь. Необходимо организовать наше воинство, у нас должен быть какой-то способ поддерживать связь. В этой стране, где нет ни дорог, ни железнодорожных путей, ни телеграфа, мы должны установить некую систему сигнализации. С этого я сразу могу и начать. Я разработаю код или же приспособлю уже использованный мною ранее в иных обстоятельствах. На верхушке замка установлю маяк, который можно будет видеть отовсюду с большого расстояния. Обучу несколько человек умению подавать сигналы. А тогда — если будет потребность — я смогу доказать горцам, что я из тех, кто достоин жить в их сердцах…

Вся эта деятельность, возможно, успокоит во мне боль иного рода. Поможет, по крайней мере, занять мысли на то время, пока я дождусь следующего посещения моей Леди в саване.

Дневник Руперта. Продолжение

мая 18-го, 1907

Две прошедшие недели были хлопотными, и возможно, они окажутся важными по своим последствиям — время покажет. Я всерьез думаю, что эти две недели позволили мне занять новое место среди синегорцев, но, конечно же, среди тех, кто живет в этой части страны. Я уже не вызываю у них подозрения, и это немало, хотя они еще не облекли меня своим доверием. Полагаю, это когда-нибудь произойдет, но незачем пытаться подталкивать их. Насколько я могу судить, они уже готовы использовать меня в своих целях. Охотно приняли идею сигнализации и жаждут потренироваться ничуть не меньше, чем я жажду обучить их. Это может доставить им (я думаю, действительно по-своему доставит) удовольствие. Все они прирожденные воины. И совместная проба сил отвечает их желаниям и служит повышению их боеготовности. Думаю, я могу понять ход их мыслей и те идеи национальной политики, которые стоят за этими соображениями. Во всем, что мы вместе испробовали, они доказывают, что неодолимы. От их воли зависит, принять ли предлагаемое мною, иными словами, они не опасаются возможности давления и руководства с моей стороны. Таким образом, пока они держат в секрете от меня свою политическую стратегию и ближайшие цели, я бессилен причинить им вред, но могу оказать услугу в случае необходимости. Учитывая все сказанное, это много. Они уже видят во мне личность, а не просто человека из толпы. И я абсолютно уверен, что им импонирует моя личная bona fides.[97] Ну да, политика, политическая ситуация сыграла роль в том, что я приближен к ним.

Однако политика — вещь временная. Это замечательный народ, но если бы они знали немного больше того, что знают, они бы понимали, что нет мудрее политики, чем доверие. Но я должен контролировать себя и не судить их строго. Бедняги! Тысячу лет подверженные турецкой агрессии, вынужденные противостоять силе и обману, конечно же, они будут недоверчивыми. И все прочие страны, с которыми они вступали в какие-то отношения, — за исключением моей родины — обманывали или предавали их. Тем не менее они прекрасные солдаты, и вскоре мы сформируем армию, с которой нельзя будет не считаться. Если бы я смог заручиться их доверием, я бы попросил сэра Колина приехать сюда. Он был бы превосходным главнокомандующим. Его прекрасное знание военного дела и способности тактика очень пригодились бы здесь. Я загораюсь при мысли о том, какую армию он бы создал из этого великолепного материала, армию, особо обученную для ведения боевых действий в условиях Синегории. Если я, всего лишь любитель, имеющий опыт одной только организации дикарей самого свирепого нрава, сумел сплотить синегорцев, отдельных воинов со своим индивидуальным стилем ведения боя, сумел объединить в некое целое, то великий полководец, такой, как Макелпи, сделает из них непревзойденную военную машину. Наши шотландские горцы, когда они прибудут сюда, подружатся с ними; горцы всегда находят общий язык друг с другом. А тогда у нас будет несокрушимая сила. Только бы Рук поскорее вернулся! Хочу увидеть, как эти новейшие ружья «Инжис-Мальброн» будут надежно складированы в замке, а еще лучше — розданы горцам; это первое, что я сделаю, — раздам оружие. Я убежден, что, когда эти люди получат из моих рук оружие и боеприпасы, они лучше поймут меня и ничего не будут держать от меня в секрете.

Эти две недели, в те моменты, когда я не тренировал горцев, не совершал обходов вместе с ними, не обучал их сигнальному коду, который усовершенствовал, я занимался тем, что изучал ближайшую к замку сторону гор. Не выношу покоя. Для меня мука — ничегонеделание в моем теперешнем состоянии ума: я имею в виду мою Леди в саване… Странно, но меня не смущает слово «саван», как смущало поначалу; в нем не осталось прежней горечи.

Дневник Руперта. Продолжение

мая 19-го, 1907

Сегодня под утро я испытывал такое беспокойство, что еще до рассвета отправился обследовать горы. И случайно наткнулся на потайное место как раз в тот момент, когда всходило солнце. Фактически первые солнечные лучи, коснувшись гор, и привлекли мое внимание к этой расщелине. Да, место было потайное и настолько скрытое, что сначала я решил не говорить о нем никому. Спрятавшись в подобном месте или же выследив кого-то укрывшегося там, можно было рассчитывать на полную безопасность.

Потом, однако, я увидел, скорее, даже не следы, но признаки того, что кто-то уже пользовался этим укрытием. И тогда я передумал и сказал себе, что при первой возможности сообщу об этом месте владыке, ведь он человек, на которого я могу положиться. Если мы будем вести здесь военные действия, если вторжение неприятеля будет простираться столь далеко, то подобные места окажутся опасными. И даже мне не следовало упускать из виду угрозу, связанную с этим тайником, находившимся так близко от замка.

Признаки того, что здесь было чье-то пристанище, сводились всего лишь к едва заметным остаткам костра на небольшом выступе скалы; но по опаленным веткам или по выжженной траве нельзя было определить, как давно разводили костер. Можно было только строить догадки. Возможно, горцы с большим успехом, чем я, разобрались бы в этом. Впрочем, у меня нет уверенности на сей счет. Ведь я сам горец, и у меня больше опыта, чем у любого из них, причем опыта самого разнообразного. Я же пришел к заключению, или мне так показалось, что тот, кто укрывался там, разводил костер несколько дней назад. И не накануне, но и не так уж давно. Разводивший костер хорошо спрятал свои следы. Даже зола была тщательно убрана, и там, где она лежала, чуть ли не подмели, так что на месте костра улик не осталось. Я вспомнил о моих путешествиях в Западную Африку и осмотрел грубую кору деревьев с подветренной стороны, с той, куда устремлялся бы пришедший в движение воздух над костром; я искал на коре пыль, она должна была бы осесть на коре, если только укрывавшийся в тайнике не рассчитывал пометить для себя место, развеяв древесную золу вокруг погасшего костра. Я нашел, что искал, хотя покрывавший кору деревьев слой пыли был очень тонок. Уже несколько дней дожди не шли, значит, пыль там осела после того, как выпал последний дождь, ведь она была сухой.

Описываемое мною место представляло собой узкое ущелье, имевшее только один вход, который скрывал голый утес, — это была, по существу, длинная трещина в скале, извилистая, с неровными краями, нечто вроде разлома породы. Я с превеликим трудом смог протиснуться в эту щель и почти постоянно задерживал дыхание, чтобы уменьшить объем грудной клетки. Внутри щель была обшита досками и полна всего того, что и делало ее тайным убежищем.

Покидая это место, я отметил для себя его расположение и подходы к нему, а также все ориентиры, по которым его можно было бы найти и днем, и ночью. Я обследовал каждый фут гор вокруг него — впереди, с обеих сторон и выше. Однако ниоткуда не сумел разглядеть примет, указывавших на существование тайника. Это было воистину тайное убежище, созданное рукой самой природы. Но я не вернулся домой, пока не запомнил каждую мелочь вблизи и вокруг этого места. Неожиданно обретенная осведомленность явно укрепила мое ощущение безопасности.

Позже сегодня я пытался разыскать владыку или какого-нибудь горца, облеченного властью, потому что решил, что такое убежище, которым пользовались сравнительно недавно, представляет для нас опасность в пору, когда, как я узнал на сходке, в стране укрываются шпионы или же затаился предатель, ведь поэтому горцы и не стали палить из ружей.

С вечера я твердо решил завтра пораньше отправиться на поиски подходящего лица, которому мог бы сообщить добытые сведения, в результате чего было бы установлено наблюдение за убежищем. Уже почти полночь; сейчас я, по обыкновению, брошу последний взгляд на сад и лягу. Тетя Джанет нервничала сегодня весь день и особенно вечером. Наверное, мое отсутствие за завтраком встревожило ее, и это волнение и не нашедшее выхода раздражение росли по мере того, как день близился к концу.

Дневник Руперта. Продолжение

мая 20-го, 1907

Часы на каминной доске в моей комнате, повторяющие мелодию курантов Сент-Джеймсского дворца, били полночь, когда я открыл стеклянную створку окна, что выходит на террасу. Прежде чем отдернуть штору, я погасил свечи, потому что хотел увидеть всю красоту лунной ночи. Теперь, когда сезон дождей завершился, луна ничуть не менее прекрасна и даже обрела толику безмятежности. Я был в вечернем костюме, но в домашней куртке вместо фрака и, стоя на террасе с прогревшейся за день стороны дома, ощущал ласковое прикосновение воздуха.

Даже при ярком свете луны дальние уголки огромного сада были полны загадочных теней. Я вглядывался в них пристально, насколько мог, а глаз у меня зоркий от природы и к тому же хорошо натренированный. Но я не заметил там ни малейшего движения. Воздух застыл, от этой мертвой тишины бестрепетная листва казалась вырезанной из камня.

Довольно долго я осматривал сад в надежде увидеть какие-то приметы присутствия моей Леди. Я слышал, как часы пробили четверть, и еще четверть, и еще, но продолжал стоять на террасе, не обращая внимания на бег времени. Наконец мне показалось, что в углу, у древней крепостной стены, мелькнуло что-то белое. Всего на мгновение я различил эту белизну, но мое сердце, непонятно почему, забилось чаще. Я овладел собой и продолжал стоять недвижимо, наверное сам напоминая каменное изваяние. И был вознагражден за упорство: вскоре я вновь увидел проблеск белизны. А потом невыразимый восторг охватил меня, потому что я понял, что моя Леди вот-вот придет, как приходила прежде. Я бы поспешил ей навстречу, но хорошо знал, что она бы не пожелала этого. Поэтому, стремясь угодить ей, вернулся в комнату. И порадовался тому, что поступил так, в тот момент, когда, укрывшись в темном уголке, увидел, как она скользнула вверх по ступенькам террасы и со смущенным видом встала перед окном. Затем, после долгого молчания, послышался шепот, слабый и чарующий, как долетевший издалека звук эоловой арфы.

— Вы здесь? Можно войти? Ответьте мне! Я одна, я охвачена страхом!

Вместо ответа я выступил из моего укромного уголка, да так быстро, что она пришла в ужас. По судорожному вдоху, который она сделала, я догадался, что она пыталась — и, к счастью, сумела — подавить крик.

— Войдите! — спокойно произнес я. — Я ждал вас, потому что чувствовал, что вы придете. Заметив вас, я ушел с террасы, ведь вы могли опасаться того, что нас увидит кто-нибудь. Это невозможно, но я подумал, что вы, должно быть, хотите, чтобы я был осторожен.

— Да, хотела и хочу, — сказала она тихим нежным голосом, однако очень твердо. — И никогда не пренебрегайте предосторожностью. Здесь может все случиться. Могут подсматривать, и подсматривать оттуда, откуда мы слежки не ждем и даже не подозреваем, что там кто-то затаился.

С этими словами, сказанными очень серьезно тихим шепотом, она ступила в комнату.

Я закрыл и запер окно до полу, поставил стальную решетку и задвинул тяжелую штору. Потом, засветив свечу, прошел к камину и разжег его. Секунда-другая — и сухие дрова занялись, взвилось пламя и начало потрескивать. Она не возражала против того, что я закрыл окно и задвинул штору, и так же молча наблюдала за тем, как я затопил камин. Она просто воспринимала теперь мои действия как сами собой разумеющиеся. Когда я сложил горкой подушки возле камина, как и в прошлое ее посещение, она опустилась на них и протянула к огню белые дрожащие руки.

На сей раз я увидел ее другой — не такой, как в прежние два посещения. По тому, как она теперь держалась, я смог в какой-то мере оценить ее чувство собственного достоинства. Теперь, не промокшая, не изнемогающая от сырости и холода, она казалась величавой, и это грациозное и прелестное величие окутывало ее, будто светящаяся мантия. Но она вовсе не стала поэтому отдаленной, неприветливой или же в каком-то смысле резкой, грозной. Напротив, под защитой этого достоинства она казалась даже более прелестной и мягкой, чем прежде. Она как будто понимала, что может позволить себе снисходительность, — теперь, когда ее высокое положение уже не тайна и ее величие признанно и неоспоримо. И если ее внутреннее чувство гордости порождало вокруг нее непроницаемую ауру, то этот барьер ощущали другие, саму же ее нисколько не связывало чувство собственного достоинства. Это было столь очевидно и столь неподдельно, столь всецело женственной она была, что время от времени я ловил себя на мысли — когда недоумевающий разум, обязанный выносить суждения, преодолевал чары неосознаваемого обожания, — что просто не мог видеть ее иной, кроме как самим совершенством. Она отдыхала, полусидя-полулежа на горе подушек, и была вся грациозность, вся красота, прелесть и нега — воистину идеал женщины, о которой может мечтать мужчина, будь он молод или стар. Если такая женщина, святая святых в его сердце, сидит возле его очага, то какого мужчину не захватит восторг? Даже полчаса подобного блаженства стоят целой жизни, проведенной в муках, стоят жертвы, если эта жертва — отмеренная вам долгая жизнь, стоят самой жизни. И вслед за тем, как я отдал себе отчет в этих мыслях, пришел ответ на породившее их опасение: если обнаружится, что она не живая, а одна из тех обреченных и несчастных, которые не переступили черту между жизнью и смертью, тем дороже, по причине ее прелести и красоты, будет победа, возвращающая ее к жизни под небесами, пусть даже она найдет свое счастье в сердце и объятиях другого мужчины.

Когда я наклонился к камину, чтобы подбросить свежих поленьев в огонь, мое лицо оказалось так близко от ее лица, что я почувствовал на щеке ее дыхание. Меня охватило сильное волнение от такого подобия соприкосновения. Ее дыхание было сладостным — свежим, как дыхание олененка, нежным и благоуханным, как порхание летнего ветерка над резедой в саду. Как же хоть на миг можно поверить, что такое сладостное дыхание слетает с губ мертвой — мертвой in esse[98] или in posse[99], — что тлен источает столь нежный и чистый аромат? Со счастливым удовлетворением я, со своей скамеечки, наблюдал за пляшущим отблеском пламени в ее дивных черных глазах, и звезды, которые прятались в них, блестели новыми переливами и сияли новым великолепием, когда эти лучистые очи то как будто воспаряли к небесам, а то, устремляясь долу, словно потухали в полной безнадежности. Подобно разгорающемуся огню в камине, на ее прекрасном лице все ярче и ярче проступала улыбка блаженства; и всполохи веселого огня покрывали ямочками то одну, то другую ее щеку.

Сначала я несколько досадовал, когда мой взгляд падал на ее саван, и иногда я ощущал мгновенное сожаление о том, что погода переменилась и что моей гостье не нужно облачаться в иное платье, во что-нибудь, не столь отвратительное, как это жалкое одеяние. Но постепенно моя досада улеглась, в конце концов, можно привыкнуть ко всему, даже к савану! Впрочем, тут же во мне поднималась волна жалости к моей гостье, узнавшей столь страшный опыт.

Вскоре мы, казалось, забыли обо всем — уж я так точно, — кроме того, что мы, мужчина и женщина, находимся рядом. Странность обстоятельств, похоже, не имела значения — не заслуживала даже мимолетного раздумья. Мы по-прежнему сидели на некотором расстоянии друг от друга и почти не разговаривали. Не припомню ни слова, слетевшего с наших губ, когда мы сидели у огня, но иной язык пришел на помощь — язык взглядов, и наши глаза вели свою беседу, более красноречивые, чем губы, когда они слагают фразы человеческой речи. Получая на этом подходящем языке ответы на свои вопросы, я с невыразимым волнением начал осознавать, что моя любовь взаимна. В подобной ситуации просто невозможно недопонимание. Я просто не мог допустить в сердце сомнения. Я испытывал робость, но то была робость истинной любви, непременная спутница этой дивной, всепоглощающей и подчиняющей нас себе страсти. В присутствии моей любимой меня переполняли чувства, налагающие запрет на речь, которая в подобной ситуации оказалась бы слишком несовершенной и даже звучала бы слишком грубо. Моя любимая тоже хранила молчание. Но теперь, когда я один, когда я наедине с воспоминаниями, я могу с уверенностью сказать, что она тоже была счастлива. Нет, не совсем так. «Счастье» — не совсем подходящее слово, чтобы описать и ее, и мои чувства. Счастье — это довольно подвижное и, скорее, осознаваемое переживание. Мы же были умиротворены. Да, именно умиротворены; и теперь, когда я могу анализировать то, что испытывал, и правильно толковать смысл слова, считаю это слово предельно точным. Умиротворение предполагает как позитивные, так и негативные предшествующие условия. Предполагает отсутствие тревоги, а также желаний: оно указывает на достижение, или обретение, или же накопление чего-то благого. В нашем состоянии ума — возможно, это и самонадеянность с моей стороны, но я с радостью сознавал, что мы мыслили одинаково, — такое умиротворение означало, что мы пришли к пониманию: что бы дальше ни случилось, все только к лучшему. Дай Бог, чтобы так и было!

Мы сидели в молчании, глядя друг другу в глаза, и звезды в ее глазах теперь прятали огонь, хотя, возможно, это было отражение огня, разгоревшегося в камине. Но неожиданно она вскочила и стала машинально кутаться в свой чудовищный саван. Выпрямившись во весь рост, шепотом, в котором ощущалась шедшая в ней борьба чувств, свидетельствовавшая о том, что она, скорее, подчиняется велению духа, чем действует по своей воле, она произнесла:

— Я должна немедленно идти. Рассвет уже близок. Я должна быть на своем месте, когда настанет утро.

Она была предельно серьезна, и я чувствовал, что нельзя противиться ее желаниям, поэтому тоже вскочил и бросился к окну. Отдернул штору, чтобы можно было отодвинуть решетку и открыть окно до полу. Потом отступил за штору и придержал ее, чтобы моя гостья могла пройти. На мгновение она остановилась и прервала долгое молчание словами:

— Вы истинный джентльмен и мой друг. Вы понимаете мои желания. Я благодарю вас от всего сердца.

Она протянула мне свою прекрасную, изящную руку. Я взял ее обеими ладонями, опустился на колени и поднес к губам. Прикосновение ее руки вызвало у меня дрожь. Моя гостья тоже затрепетала, устремив на меня взгляд, которым она, казалось, вопрошала саму мою душу. Звезды в ее глазах, лишившись отблесков огня, горевшего в камине, вновь таинственно отсвечивали серебром. Потом она очень-очень медленно, будто неохотно, высвободила свою руку и переступила порог с мягким прелестным величавым полупоклоном, заставившим меня оставаться на коленях.

Когда я услышал, как стеклянная створка окна чуть скрипнула за ней, я поднялся и поспешно выглянул из-за укрывавшей меня шторы. Я успел заметить, как моя гостья спускалась по ступенькам террасы. Мне хотелось видеть ее как можно дольше. Предрассветные сумерки уже начали теснить ночной мрак, и в слабом неверном свете я неотчетливо видел белую фигуру меж кустов, меж статуй, пока наконец она не исчезла вдали, во тьме.

Я долго стоял на террасе, иногда всматриваясь в темноту перед собой, в надежде, что мне посчастливится еще хоть раз мельком увидеть ее, иногда же закрывая глаза и стараясь вызвать в памяти ее образ — спускавшейся по ступенькам. Впервые с нашего знакомства она обернулась и бросила на меня взгляд, ступая на белую дорожку, начинающуюся у террасы. Надо мной витал этот взгляд, полный любви и чар, и я был готов пренебречь любыми опасностями.

Когда небо в просвете облаков посерело, я вернулся к себе в комнату. Как в тумане — под гипнозом любви — я лег и во сне продолжал мечтать о моей Леди в саване.

Дневник Руперта. Продолжение

мая 27-го, 1907

Целая неделя прошла с тех пор, как я видел мою любовь! Именно так: теперь сомнений у меня не осталось! С тех пор как я видел ее, моя страсть разгорелась и все сильнее разгорается, выражаясь языком романистов. Она стала даже непомерна, ведь она вытеснила у меня из головы всякие опасения и раздумья о возможных препятствиях. Наверное, такую муку — мука эта необязательно означает «боль», — испытывали мужчины под действием чар в давние времена. Я всего лишь прутик, крутящийся в неутомимом водовороте. Я чувствую, что должен увидеть ее вновь, пусть даже в ее гробнице в крипте. И мне надо подготовиться к этому посещению, многое продумать. Нельзя отправляться туда ночью, потому что в таком случае я могу разминуться с ней, если вдруг она вновь пойдет ко мне…

Утро настало и прошло, но мое намерение пребывало со мной, и в разгар полдня, когда солнце палило изо всех сил, я отправился к древней церкви Святого Савы. При мне был мощный фонарь. Взял я его и спрятал в своей одежде тайно, потому что мне не хотелось, чтобы кто-то знал про это.

В этот раз у меня не было дурных предчувствий. В первое посещение я на какой-то миг обомлел, неожиданно увидев тело женщины, которую, как думал, люблю — отныне я знаю это наверняка, — лежащим в гробу. Но теперь мне все известно, и я пришел увидеть именно эту женщину, пусть и в ее гробу.

Открыв массивную дверь в церковь, вновь незапертую, я сразу зажег фонарь и направился к ведшим в крипту ступеням, которые находились за деревянной, покрытой богатой резьбой перегородкой. Эта перегородка, как теперь, при лучшем освещении, я мог видеть, была образчиком неописуемой красоты и неизмеримой ценности. Я храбрился, думая о моей Леди и о нашем таком приятном последнем свидании, и, однако, чувствовал, что сердце у меня падает, когда я нетвердым шагом спускался по узкой извилистой лестнице. Я тревожился, в чем теперь уверен, не о себе — я сокрушался о том, что моей любимой приходится оставаться в таком страшном месте. И чтобы заглушить эту боль, стал представлять, как это будет, какие чувства буду испытывать, когда избавлю ее, любой ценой, от сего ужаса. Эти мысли несколько ободрили меня, и я ощущал именно то присутствие духа, с которым обычно выбирался из опасных мест (а также подвергал себя подобному опыту), когда наконец толкнул небольшую дверку у основания вырубленной в скале лестницы и ступил в крипту.

Я двинулся без промедления к покрытой стеклом гробнице, которая стояла под висевшей цепью. По бликам падавшего вокруг света я понял, что моя рука, державшая фонарь, дрожала. С немалым усилием я овладел собой, поднял фонарь и направил его свет в гробницу.

И в этот раз выпавший из моей руки фонарь зазвенел, ударившись о стекло, а я стоял в темноте, на мгновение парализованный — настолько был удивлен и разочарован.

Гроб был пуст! Даже погребальное убранство исчезло.

Не помню, как я выбрался, двигаясь ощупью, по винтовой лестнице наверх. По сравнению с непроглядным мраком крипты здесь было почти светло: из сумрачного пространства церкви несколько слабых лучей падало на верхние ступени лестницы. Узрев свет, я почувствовал в себе прежнюю силу и отвагу и ощупью направился обратно в крипту. Там, зажигая то и дело спички, я добрался до гробницы и поднял фонарь, а потом неторопливо, напоминая себе если не о своей отваге, то хотя бы о следах самоуважения, оставшегося после этого приключения, пересек церковь, погасил фонарь и выбрался через массивную дверь на солнечный свет. Мне показалось, что и во тьме крипты, и в сумраке церкви я слышал таинственные звуки, похожие на шепот и сдерживаемое дыхание; однако эти воспоминания не слишком тревожили меня, когда я вновь оказался под открытым небом. Я был рад тому, что, в полном сознании, стою на широком выступе скалы перед церковью, и нестерпимо горячее солнце обжигает мое запрокинутое лицо; опустив же голову, внизу, под собой, я увидел покрытую легкими волнами голубизну моря.

Дневник Руперта. Продолжение

июня 3-го, 1907

Пролетела еще неделя, очень деятельная в самых разных смыслах слова, но пока я не получал никаких известий о моей Леди в саване. У меня не было возможности вновь при свете дня отправиться к Святому Саве, как мне бы хотелось. И я понимал, что не следует идти туда ночью. Ночь — время свободы для нее, и я должен оставить ночь ей, иначе я могу разминуться с ней, а может быть, и вообще никогда не увидеть ее.

В эти дни обнаружило себя национальное движение. Горцы явно объединялись, но причину этого я не совсем понимал, они же не торопились открыть ее мне. Я старался не проявлять любопытство, каким бы мучительным оно ни было для меня. Мое любопытство, конечно же, возбудило бы у них подозрение и в конечном счете погубило бы мои надежды помочь народу в его борьбе за сохранение независимости.

Эти жестокие горцы поразительно и почти необоснованно подозрительны, единственный способ завоевать их доверие — доверять им со своей стороны. Один молодой атташе американского посольства в Вене, проехавший Синегорию из конца в конец, однажды сказал мне следующее:

— Помалкивайте, и тогда они сами заговорят. А если не придержите язык, то они помогут вам: даже не заткнут, а перережут вам глотку.

Я прекрасно понимал, что они завершают какую-то подготовку, чтобы осуществлять сигнализацию с помощью их собственного кода. Это было вполне естественно и ничуть не противоречило тому сдержанному дружелюбию, которое они выказывали мне. Там, где нет телеграфа, железных да и вообще каких бы то ни было дорог, всякое по-настоящему действенное средство связи должно и может быть исключительно личным по характеру. И поэтому, если они хотят, чтобы никто, кроме них, не знал их тайны, они должны скрывать и свой код, выбранный для связи. Мне было очень интересно, какой же у них новый код и как они собираются пользоваться этим кодом, но поскольку я стремился быть им другом и помощником — а это подразумевает не только доверие на деле, но и внушение им доверия с моей стороны, — мне пришлось запастись терпением.

И такая моя позиция имела успех, ведь прежде чем мы расстались, вместе поучаствовав в последней сходке, они потребовали от меня торжественной клятвы в том, что я не разглашу доверенное мне, после чего посвятили меня в свою тайну. Впрочем, в той лишь степени, в какой это касалось кода связи и способа ее установления, однако они по-прежнему тщательно скрывали от меня политическую подоплеку своих объединенных действий.

Вернувшись домой, я записал все, что они открыли мне, пока это было свежо в моей памяти. Я долго изучал записи и в конце концов выучил шифр наизусть, так что уже не смог бы забыть его. Потом я сжег записи. Как бы то ни было, я уже чего-то достиг: с помощью маяка я сумею теперь пересылать по Синегории, от места к месту, быстро, точно и соблюдая секретность, сообщения, понятные всем.

Дневник Руперта. Продолжение

июня 6-го, 1907

Прошедшей ночью я узнал кое-что новое о моей Леди в саване, пусть это и поверхностное знание. Лежа в постели, я уже засыпал, когда услышал странный звук: будто кто-то царапал стекло окна, выходящего на террасу. Я прислушался, мое сердце заколотилось. Звук, казалось, шел снизу, от нижней части окна. Я выпрыгнул из кровати, подбежал к окну и, отдернув тяжелую штору, выглянул.

Вид у сада, как обычно, был призрачным в лунном свете, и я нигде не заметил ни малейшего движения; ни на террасе, ни поблизости никого не было. Я обратил напряженный взгляд вниз, туда, откуда, казалось, исходил звук.

Там, будто подсунутый кем-то под раму доходящего до полу окна, лежал листок, сложенный в несколько раз. Я поднял и развернул его. Я пришел в страшное волнение, потому что сердце подсказывало мне, откуда было это письмо. Оно было написано по-английски, крупным почерком, каким бы писал семи-восьмилетний английский ребенок: «Встречайте меня под флагштоком на скале!»

Я, конечно же, знал это место. На дальней оконечности скалы, на которой стоит замок, высится флагшток: в давние времена над ним развевался фамильный стяг Виссарионов. Давным-давно, когда замок мог подвергнуться нападению неприятеля, этот мыс постарались хорошо укрепить. В те дни, когда лук был орудием войны, это место фактически оставалось неприступным.

В скале была вырублена крытая галерея с бойницами для лучников; эта галерея тянулась вдоль всего мыса, и флагшток, а также большой вздыбленный камень, на котором он был установлен, находились под ее защитой. Узкий и очень крепкий подъемный мост соединял в мирное время и по-прежнему соединяет оконечность мыса с устроенными во внешней стене замка вратами, которые снабжены двумя сторожевыми башнями с флангов и опускной решеткой. Все было предусмотрено на случай неожиданности. С мыса можно было наблюдать за рядом скал, поднимающихся вокруг него из моря. И таким образом, тайное нападение с моря исключалось.

Торопливо одевшись, захватив охотничий нож и револьвер, я вышел на террасу, а потом с несвойственной мне предосторожностью задвинул решетку на окне и запер ее. В окрестностях замка очень неспокойно, поэтому не стоило идти безоружным или же оставлять вход в замок открытым. Я прошел вырубленной в скале галереей и по закрепленной на скале крутой лестнице — ею пользовались в мирное время — поднялся к флагштоку.

Я сгорал от нетерпения, и время, потраченное на то, чтобы добраться до нужного места, показалось мне вечностью, неудивительно, что я был глубоко разочарован, не обнаружив моей Леди под флагштоком. Но сердце мое вновь забилось учащенно, даже, наверное, зачастило так, как и не бывало, в миг, когда я увидел ее, притаившуюся в тени замковой стены. Там ее нельзя было бы разглядеть ниоткуда, разве только из одного места — из того, где стоял я; но и я различал только ее белый саван, едва проступавший из мрака. Луна светила так ярко, что тени были почти сверхъестественно черными.

Я бросился к ней и уже готов был спросить: «Почему вы оставили вашу гробницу?» — как вдруг мне пришла в голову мысль, что такой вопрос будет неуместным и невежливым по многим причинам. Поэтому, передумав, я сказал:

— Как же давно я не видел вас! Мне кажется, целую вечность!

Ее ответ, будто по моему желанию, прозвучал без промедления; порывисто, не размышляя она произнесла:

— Для меня тоже это ожидание было долгим! О, таким долгим, таким долгим! Я попросила вас прийти сюда, потому что так хотела увидеть вас, что не могла больше ждать. Мое сердце истосковалось по вашему образу!

Ее речь, ее страстность, нечто невыразимое, что исходило прямо из ее сердца, жадный блеск ее глаз, в которых полная луна зажгла живые золотые звезды, — я видел их, ведь она нетерпеливо шагнула ко мне, вырвавшись из тени, — все это воспламенило меня. Не раздумывая, молча — язык любви, которым говорит природа, не требует слов — я сделал шаг к ней и заключил в свои объятия. Она поддалась с той восхитительной импульсивностью, которая есть свидетельство истинной любви, поддалась, будто подчиняясь некоему повелению, прозвучавшему еще до сотворения мира. Наверное, никто из нас не осознавал происходящего — уж я так точно, — но в следующий миг наши губы соединились в первом поцелуе любви.

Тогда в нашей встрече я не увидел ничего необычного. Но позже ночью, оставшись один во тьме, всякий раз, когда я воскрешал в памяти те минуты — странность встречи и ее странный восторг, — я просто не мог не отметить причудливость декораций, в которых произошло наше свидание, причудливость его самого. Уединенное место, ночь; мужчина, молодой, сильный, полный жизни, надежд и честолюбивых планов; женщина, пусть прекрасная и пылкая, но по виду мертвая, облаченная в саван, в котором она возлежала в гробу, стоявшем в крипте старинной церкви.

Однако, когда мы были вместе, подобные мысли меня не посещали, я вообще не рассуждал. У любви свои законы и своя логика. Под флагштоком, на котором обычно реял на ветру стяг Виссарионов, она была в моих объятиях, ее свежее дыхание касалось моего лица, ее сердце билось возле моего сердца. Где место рассуждениям в такие мгновения? Inter arma silent leges — голос разума молчит под напором страсти. Может, мертвая, может, неумершая… неотошедшая — вампир, одной ногой стоящая в аду, а другой на земле, — она была той, которую я любил и люблю; что бы ни случилось, она моя. И как моя избранница она пойдет со мной дальше, каков бы ни был наш путь и куда бы он ни привел. Если ее действительно надо вызволить из глубин ада, значит, в том моя задача!

Но вернусь к нашему свиданию. Начав страстные признания ей, я не мог остановиться. Да я бы и не захотел остановиться, даже если бы смог; и ей, кажется, тоже не хотелось этого. Найдется ли женщина — живая или мертвая, — которая бы не пожелала слушать восторженные речи возлюбленного, когда он заключил ее в свои объятия?

Я не собирался ни о чем умалчивать: я исходил из того, что ей известны все мои подозрения и — поскольку она не возразила и никак не откликнулась на мои слова — что ее устраивает моя догадка относительно неопределенности ее существования. Порой она закрывала глаза, но и тогда на лице ее отражалась неописуемая страсть. Когда же ее прекрасные глаза были открыты и смотрели на меня, заключенные в них звезды сияли и горели, будто то был живой огонь. Она сказала не много, совсем не много, но каждый произнесенный ею слог был переполнен любовью и проникал в самое мое сердце.

Постепенно наше возбуждение сменилось тихой радостью, и я спросил, когда вновь смогу увидеть ее, а также — как и где я могу найти ее, если захочу. Ответ ее был не прям, но, прижимая меня к себе, она прошептала мне в ухо прерывающимся от нежности голосом, которым говорит любовь:

— Я пришла сюда не прежде, чем преодолела чудовищные препятствия, и пришла не только потому, что люблю тебя — хотя уже одно это заставило бы меня пренебречь трудностями, — но и потому, что, предвкушая радость встречи с тобой, я хотела предостеречь тебя.

— Предостеречь? О чем ты? — спросил я.

Она ответила с робостью, запинаясь, будто по какой-то скрытой причине вынужденная тщательно подбирать слова:

— Впереди у тебя трудности и испытания. Опасности окружают тебя, и они тем значительнее, что, в силу мрачной необходимости, ты не ведаешь о них. Куда бы ты ни двинулся, куда бы ни направил свой взор, что бы ни сделал, ни сказал, все рискованно. Мой дорогой, опасность таится всюду — и под светом светил, и во мраке; и на открытом месте, и в укромных уголках; опасность исходит и от друзей, и от недругов; она тут, когда ты меньше всего ее ждешь. О, я знаю ее, и знаю, каково рисковать, потому что рискую ради тебя, ради тебя, дорогой!

— Милая моя! — только и смог я сказать; вновь притянул ее к себе и поцеловал. Вскоре она немного успокоилась. Заметив это, я вновь вернулся к предмету, сообщить мне о котором — по крайней мере, в том было одно из ее намерений — она и пришла: — Но если трудности и опасности обступили меня и сковали навеки и если мне не должно знать даже их признака и их смысла, то что же мне делать? Богу известно, я бы очень хотел оградить себя, и не только себя ради, но и ради тебя. Теперь у меня есть причина держаться за жизнь, быть сильным и ловким, ведь все это может много значить для тебя. Если ты не откроешь мне подробности, то, может, скажешь, как мне вести себя, чтобы это отвечало твоим желаниям или, скорее, твоему представлению о том, как будет лучше для нас?

Она пристально посмотрела на меня — долгим, полным значения, любящим взглядом, который бы ни один мужчина, рожденный женщиной, не истолковал превратно. А потом заговорила — медленно, очень серьезно, с особым выражением:

— Будь отважен, ничего не страшись. Будь верен себе, мне — что одно и то же. Это самая лучшая защита, к которой ты можешь прибегнуть. Твоя безопасность не зависит от меня. О, как бы я хотела, чтобы было иначе! Господи, как бы я хотела!

Моя душа взволновалась, когда я услышал не только ее желание, но ее обращение к Богу. Теперь и здесь, где покой, где я вижу свет солнца, я понимаю: моя вера в то, что она обычная женщина — живая женщина, — не совсем покинула меня; но хотя вот в этот самый миг сердце мое отвергает сомнения, мой разум упорствует в них. В час же свидания я решил, что мы не расстанемся, прежде чем я не открою ей, что видел ее и где видел; впрочем, независимо от потока мыслей мой слух жадно ловил ее речь:

— Что до меня, то тебе меня искать не придется, я найду тебя, не сомневайся! А теперь мы должны расстаться, мой дорогой, мой дорогой! Скажи мне еще раз, что ты любишь меня, потому что от такого блаженства никто не откажется — даже та, которая носит подобное облачение и пребывает там, где ей назначено.

При этих словах она подняла край своих погребальных одежд, чтобы я видел их.

Что еще я мог сделать, как не заключить ее вновь в объятия и крепко-крепко прижать к себе. Богу ведомо: во всем, что я делал, мною двигала любовь, меня захлестывала волна страстной любви, когда я прижимал к себе ее милое тело. Это объятие, однако же, было выражением не одной лишь сжигавшей меня страсти. Оно выражало прежде всего сострадание — сострадание, неотделимое от истинной любви. Когда мы, задыхаясь от поцелуев, наконец отстранились друг от друга, она, величественная в своем любовном восторге, подобная белому духу под светом луны, устремила на меня жадный взор своих дивных лучистых глаз и, в экстазе, произнесла:

— О, как я люблю тебя! Как я люблю тебя! За эту любовь стоит испытать все, что я испытала, через все пройти и даже носить такое чудовищное одеяние. — Она вновь указала на свой саван.

Мне представился случай заговорить о том, что я узнал, и я воспользовался им:

— Знаю, знаю. Больше того, мне известна эта ужасная моги…

Я не смог продолжить: она прервала меня безмолвно — своим испуганным взглядом и тем ужасом, с которым отшатнулась от меня. Думаю, поглощающий цвета лунный свет, упавший на ее лицо, ничуть не добавил ему бледности — всякое подобие жизни в ней мгновенно стало тускнеть и исчезло; ее глаза, выражавшие ужас, застыли, как и вся она, — будто в какой-то рабской покорности. Если бы не взгляд сожаления, промелькнувший на ее лице, она показалась бы мне вырезанной из лишенного души мрамора, настолько она сделалась холодна.

Я ждал, пока она заговорит, и эти минуты ожидания были бесконечными. Наконец слова покинули ее мраморные губы, но даже в тихой ночи я едва расслышал ее слабый шепот:

— Тебе известна… известна моя могила! Как… когда ты узнал?

Мне не оставалось теперь другого, как только сказать правду:

— Я был в крипте, что в церкви Святого Савы. Все обнаружилось случайно. Я изучал окрестности замка и, следуя выбранным маршрутом, отправился к церкви. Я наткнулся за перегородкой на вырубленную в скале винтовую лестницу и спустился по ней. Дорогая, я уже любил тебя задолго до того ужасного мгновения, но тогда, пусть я и выронил фонарь, но моя любовь только возросла от сострадания.

Несколько секунд она молчала. Когда же заговорила, голос ее приобрел новую интонацию:

— Но разве ты не поразился?

— Да, конечно же, — ответил я, не размышляя, и, как теперь считаю, мудро ответил. — «Поразиться» — не совсем подходящее слово. Я ужаснулся так, что и не передать. Ужаснулся тому, что тебе… тебе пришлось испытать такое! Я не хотел возвращаться туда, потому что боялся, что, если вернусь, то это воздвигнет некий барьер между нами. Однако же на другой день в подходящее время я вновь был там.

— Да? — ее нежный голос прозвучал как музыка.

— И тогда я вновь испытал потрясение, но еще более страшное, чем в первый раз, потому что тебя там не было. Вот в тот момент я понял, как дорога ты была мне… как я дорожу тобой. Пока я жив, ты — живая или мертвая — навсегда останешься в моем сердце.

Она тяжело дышала. Восторг наполнил ее глаза светом, перед которым померк свет луны, но она не проронила ни слова.

Я продолжал:

— Дорогая, я ступил в крипту с отвагой и надеждой, хотя знал, какое страшное зрелище вновь откроется мне. Но как мало нам ведомо о том, что нам уготовано — чего бы мы ни ждали. Я покинул это место чудовищного откровения, объятый дрожью.

— О, как велика твоя любовь ко мне, милый!

Ободренный ее словами и еще больше ее тоном, я заговорил с новым воодушевлением. Никаких недомолвок теперь, никаких колебаний!

— Ты, моя дорогая, и я предназначены друг другу. Я не в силах ничего изменить в том мучительном для тебя прошлом, когда еще не знал тебя. Возможно, и ныне есть страдания, которые я не могу от тебя отвести, есть назначенные тебе испытания, которые я не могу сократить, но доступное мужчине я сделаю. Мне и ад не преграда, если адскими муками надо заплатить за твое вызволение, я вынесу тебя оттуда на руках!

— Значит, тебя ничто не остановит? — Ее вопрос прозвучал так мягко, будто зазвенела эолова арфа.

— Ничто! — произнес я, услышав, как лязгнули мои зубы. Во мне говорила какая-то неведомая мне прежде сила.

И вновь был вопрос, произнесенный дрожащим, трепещущим, прерывающимся голосом, словно речь шла о чем-то, что важнее и жизни и смерти.

— Даже это? — Она подняла край савана и, увидев выражение моего лица, по которому догадалась о готовом последовать ответе, добавила: — Со всем, что это подразумевает?

— Ничто! Даже со всем тем, что сулит саван проклятых!

Наступило долгое молчание. Когда она вновь заговорила, ее голос стал увереннее, громче. В нем появилась нотка радости — признак новой надежды.

— Но тебе известна людская молва? Одни считают, что я мертва и погребена; другие — что я не то что не мертвая и погребенная, но одна из тех несчастных созданий, которые не умирают обычной человеческой смертью, которые живут страшной жизнью-в-смерти и поэтому опасны для всех. Эти несчастные неотошедшие — люди зовут их «вампирами» — существуют постольку, поскольку пьют кровь живых и навлекают вечное проклятие, а также погибель на них, отравляя ядом своих чудовищных поцелуев!

— Мне известно, о чем порой говорят люди, — ответил я. — Однако я слышу и зов своего сердца и предпочту откликнуться на него, а не на голоса всего сонма живых или мертвых. Будь что будет — я предался тебе. Если твою прежнюю жизнь можно тебе вернуть, вырвав ее из пасти самой смерти, я сдержу данное слово и вновь, вот сейчас, клянусь тебе в этом.

Я опустился на колени у ее ног и, обхватив ее руками, притянул к себе. Ее слезы оросили мое лицо, когда она, проводя по моим волосам нежной и сильной рукой, шептала:

— Клятва из клятв! Может ли Господь выбрать святее союз для своих созданий?

Какое-то время мы молчали.

Думаю, я первый овладел собой. И подтверждением того был мой обращенный к ней вопрос:

— Когда мы сможем встретиться снова?

Такого вопроса, насколько помню, я ни разу не задавал прежде.

Она ответила почти шепотом, голос ее — нотка выше, нотка ниже — напоминал голубиное воркование:

— Это будет скоро, так скоро, как только я сумею, не сомневайся. Мой дорогой, мой дорогой! — Последние четыре слова она протянула, лаская меня ими, едва слышно и страстно, так что я затрепетал от радости.

— Оставь мне что-нибудь на память, — попросил я, — чтобы я носил вещицу при себе и утешал ею ноющее сердце до нашей новой встречи… и всегда. Оставь залог любви!

Ее разум, казалось, жадно ухватился за эту мысль, будто сама она хотела того же. На мгновение наклонившись, она быстрым движением сильных пальцев оторвала лоскут от своего савана, поцеловала его и протянула мне с тихими словами:

— Нам пора расставаться. Ты должен оставить меня теперь. Возьми это и храни. Я буду менее несчастна в моем ужасном одиночестве, пока оно длится, если буду знать, что этот мой дар, который, к добру или ко злу, есть часть меня, часть меня такой, какой я тебе известна, ты держишь при себе. Возможно, мой дорогой, когда-нибудь ты порадуешься этим минутам и даже будешь гордиться тем, что они выпали тебе, как радуюсь и горжусь сейчас я.

И с поцелуем она передала лоскут мне.

— Жизнь или смерть — мне все равно, если только я останусь вместе с тобой! — произнес я на ходу, я сбежал по крутой лестнице и пустился вырубленной в скале галереей.

Последнее, что я видел, было прекрасное лицо моей Леди в саване, склонившейся над входом в уводящую круто вниз галерею. Глаза ее сияли как звезды, когда она взглядом провожала меня. Этот взгляд никогда не сотрется из моей памяти.

Несколько мгновений я собирался с мыслями, потом почти машинально пересек сад. Отодвинув решетку, я ступил в мою одинокую комнату, показавшуюся мне после бурного свидания под флагштоком еще более пропитанной одиночеством. Я лег будто во сне и лежал в кровати до восхода — бодрствуя и размышляя.


Леди в саване

КНИГА V

ПОЛУНОЧНЫЙ РИТУАЛ

Дневник Руперта. Продолжение

июня 20-го, 1907

После свидания с моей Леди время летело — его подгоняли хлопоты и заботы. Рук, как я осведомил горцев, по моему поручению заключил контракт на поставку пятидесяти тысяч ружей «Инжис-Мальброн», а также нескольких тонн боеприпасов, которых, согласно подсчетам французских экспертов, хватило бы на год войны. По телеграфу нашим тайным шифром он сообщил мне, что заказ скомплектован и уже в пути. Наутро после свидания под флагштоком мне передали, что судно, зафрахтованное Руком для известной цели, прибудет к Виссариону ночью. Мы все ждали его с нетерпением. Теперь в замке у меня постоянно находилась команда сигнальщиков, состав ее обновлялся по мере того, как мужчины, поодиночке или же группами, осваивали практику сигнализации. Мы надеялись, что каждый воин страны в свое время станет специалистом в этом деле. Кроме того, у нас всегда находятся несколько священнослужителей. Церковь этой страны — настоящее воинство: ее священники — солдаты, ее епископы — командиры. Но все несут службу там, где в них наибольшая нужда в пору битвы. Разумеется, они, как люди мыслящие, более способны к обучению, нежели рядовые горцы; в результате код и приемы сигнализации заучиваются ими почти интуитивно. Теперь у нас в каждой общине есть по меньшей мере один такой специалист, и, коротко говоря, уже только священнослужители сумели бы, в случае необходимости, поддерживать сигнальную связь по всей стране, а значит, воины могли бы сосредоточиться на своей прямой задаче — воевать. Бывших со мной людей я оповестил о скором прибытии судна с грузом, и все мы были готовы потрудиться, когда дозорный, стоявший под флагштоком, сообщил, что к берегу медленно приближается корабль без огней. Мы все собрались на скалистом берегу ручья и наблюдали, как судно крадучись вошло в ручей и поспешило укрыться в гавани. После этого мы воспользовались боновым заграждением на входе в ручей, а также громадными бронированными задвижными воротами, которые дядя Роджер сам распорядился изготовить ради защиты гавани в случае необходимости.

Затем мы приблизились к судну и помогли подтянуть его верпом к причалу.

Рук отлично выглядел, был воодушевлен и энергичен. Чувство ответственности и уже одна мысль о подобии военных действий, казалось, вернули ему молодость.

Мы организовали разгрузку ящиков с оружием и боеприпасами, и я увлек Рука в комнату, называвшуюся у нас моим «кабинетом»; там он дал мне полный отчет о проделанном им. Он не только приобрел ружья и боеприпасы для горцев, но также купил в американской республике из числа малых бронированную яхту, специально построенную как военный корабль. Рук очень оживился, даже разволновался, когда рассказывал мне о яхте:

— Это новое слово в судостроении — торпедная яхта. Небольшой крейсер с современными двигателями, работающими на жидком топливе, и боевым обеспечением, состоящим из максимально усовершенствованных и наисовершенных видов оружия разного рода, а также взрывчатых веществ. Самое быстроходное судно из имеющихся сегодня на плаву. Построено Торнейкрофтом, двигатели от Парсонса, броня от Армстронга, вооружение от Круппа. Горе неприятелю, если эта яхта начнет боевые действия, ведь ей нечего опасаться, разве что встречи с дредноутом.

Рук также рассказал мне, что у того же правительства, чьи граждане обрели неожиданный мир, он вдобавок приобрел полный набор артиллерии новейшего образца и что дальность и точность ведения огня из этих орудий поразительны. Орудия вскоре прибудут, а вместе с ними и предназначенные для них боеприпасы — это будет еще одно груженое судно.

После того как он поведал мне остальные новости и полностью отчитался передо мной, мы вернулись на пристань, чтобы понаблюдать за выгрузкой военного снаряжения. Зная о прибытии судна, я еще после полудня оповестил об этом горцев и попросил их собраться, чтобы разгрузить его. Горцы откликнулись на зов, и мне на самом деле показалось, что в ту ночь пришел в движение весь народ этой страны.

Они добирались поодиночке и объединялись в группы, очутившись под защитой замковых стен; некоторые собирались в группы в условленных местах. Они продвигались тайком, в полном молчании, крались в лесах словно призраки, и каждая новая собравшаяся группа занимала место только что отправившейся дальше — по какому-нибудь из маршрутов, что расходились веером от замка. Они возникали как тени и как тени исчезали. Это было воистину проявление внутреннего порыва — весь народ сплотила одна для всех цель.

Прибывшие на судне были почти все инженерами и в основном британцами, людьми исполнительными и надежными. Рук подбирал их по одному и руководствовался при этом своим большим опытом — как знанием человеческой натуры, так и познаниями, приобретенными в долгих скитаниях. Эти люди должны были войти в команду боевой яхты, когда она стала бы бороздить воды Средиземного моря; они хорошо сработались со священнослужителями и воинами из замка, энтузиазм прибывших был достоин всяческих похвал. Тяжелые ящики, казалось, сами по себе покидали трюм — настолько быстро двигалась их вереница по сходням, ведущим с палубы на пристань. Частью моего плана было складирование оружия в центрах, пригодных для раздачи его на местах. В стране, подобной этой, где нет железных дорог да и вообще каких бы то ни было дорог, распределение боевых средств в любом количестве — тяжелый труд, поскольку надо наделять оружием каждого жителя страны по отдельности или хотя бы собирать для этого жителей в определенных центрах.

Однако все подходившие и подходившие горцы — и число их было огромно — не придавали значения трудоемкости осуществляемой нами задачи. Как только корабельная команда с помощью священнослужителей и воинов выгрузила ящики на причал, инженеры вскрыли их и выложили содержимое, с тем чтобы оружие можно было унести. Поток горцев, казалось, был непрерывным: каждый по очереди вскидывал на плечо свою ношу и отходил; командир подразделения давал ему на ходу приказ, куда следовать и каким маршрутом. Эта процедура была заранее продумана в моем кабинете в пору подготовки к раздаче ожидаемого оружия; а характеристики и количество оружия было учтено командирами. Все происходящее расценивалось каждым как величайшая тайна. Не прозвучало ни единого лишнего слова, кроме самых необходимых распоряжений, да и те отдавались шепотом. Ночь напролет поток мужчин тек и тек, и к рассвету доставленный груз уменьшился вполовину. На другую ночь был унесен с причала и остававшийся — мои люди складировали ружья и боеприпасы в замке с целью его защиты в случае необходимости. Надлежало позаботиться о резерве в предвидении особых надобностей.

На следующую ночь Рук тайно отплыл на зафрахтованном судне. Руку предстояло доставить закупленные пушки и тяжелые боеприпасы, которые были на время оставлены на одном из греческих островов. Прошел день, и наутро, будучи оповещенным о том, что судно возвращается, я просигналил горцам, призывая их вновь собраться.

Чуть стемнело — судно, не зажигая огней, прокралось в ручей. Заградительные ворота снова были заперты, и, когда прибыло достаточно людей, чтобы управиться с пушками, мы начали разгрузку. Дело оказалось не таким уж и сложным, потому что на пристани имелось все необходимое оборудование, причем довольно современное, включая парную грузовую стрелу для поднятия пушек; на установку этой стрелы ушло совсем немного времени.

Пушки были снабжены оснасткой разного рода, и не прошло многих часов, как цепочка их скрылась в лесу, в призрачной тишине. Каждую пушку окружала кучка мужчин, и пушки скользили так, будто их тянули лошадьми.

В течение недели после прибытия орудий боевое обучение продолжалось беспрерывно. Наука «артиллерия» — замечательная вещь. Тяжкий труд, сопутствующий овладению ею, со всей очевидностью выявил недюжинные силы и выносливость горцев. Казалось, усталость была им неведома, как был неведом им страх.

Все это продолжалось до тех пор, пока ими не была достигнута идеальная дисциплина и не приобретена несравненная ловкость. Горцы не тренировались в стрельбе, потому что в таком случае секретность боевого обучения была бы невозможна. Сообщалось, что вдоль всей турецкой границы концентрировались войска султана, и хотя жизнь еще не покатилась по военным рельсам, подобные действия так или иначе представляли собой опасность. Наша разведка, пусть имевшая весьма смутное представление о целях и размахе этих действий, нисколько не сомневалась в том, что что-то затевается. Турки ничего не станут совершать без цели, а эта их цель чревата бедами для кого-то. Конечно же, пушечная стрельба, разносящаяся на большое расстояние, оповестила бы их о том, что мы готовимся дать им отпор, а значит, польза от нашей подготовки, к сожалению, была бы незначительна.

Когда все пушки распределили — за исключением, разумеется, тех, которые были предназначены для обороны замка или же должны были храниться там в резерве, — Рук отплыл на судне вместе с его экипажем. Руку надлежало вернуть судно владельцам; людей же предполагалось нанять на боевую яхту: они составили бы часть ее команды. Остальные — тщательно отобранные Руком — дожидались в укромном месте в Каттаро[100] и были готовы приступить к службе по первому зову. Все это были крепкие парни, способные справиться с любой работой, какую бы им ни поручили. Так говорил мне Рук, а кому знать, как не ему. Его опыт рядового, приобретенный в молодые годы, сделал из Рука эксперта в этом вопросе.

Дневник Руперта. Продолжение

июня 24-го, 1907

Вчера вечером я наконец получил от моей Леди послание, подобное первому, и доставлено оно было похожим способом. На этот раз, однако, наше свидание должно было происходить на карнизе, под кровлей главной башни замка.

Прежде чем пуститься в это приключение, я оделся, соблюдая осторожность, — на тот случай, если кто-нибудь из слуг по какой-то хозяйственной надобности вдруг заглянет ко мне, а ведь тогда все, конечно же, дойдет до тетушки Джанет и предположениям и расспросам не будет конца, чего мне совсем не хотелось.

Признаюсь, что, размышляя о предстоящем приключении во время торопливых сборов, я недоумевал, каким же образом человеческое тело, пусть даже принадлежащее мертвой, может попасть (либо быть доставлено) в такое место без посторонней помощи, по крайней мере, без сговора с кем-то из обитателей замка. При посещении флагштока все было иначе. Флагшток находится на самом деле вне замка, и чтобы добраться туда, я должен был тайно покинуть замок и из сада подняться на крепостной вал. Но теперь подобной возможности не было. Башня — imperium in imperio.[101] Она находится в пределах замка, хотя и отделена от него; башня имеет свою систему обороны на случай вторжения. Кровля башни, насколько мне известно, так же неприступна, как и склад боеприпасов.

Но все трудности для меня свелись к проникновению в башню. Предвкушение встречи и нетерпеливый восторг, наполнявший меня при одной мысли о свидании, превращали любую задачу в пустяк. Любовь порождает свою веру, и я ни на миг не усомнился в том, что моя Леди будет ждать меня в указанном месте. Миновав небольшие арочные галереи и поднявшись по лестничным маршам с двойными заграждениями — вырубленными в толще стен, — я очутился на карнизе под башенной кровлей. Хорошо, что время было относительно спокойное, не требовавшее стражи или караульных на всех этих участках.

Там, в тускло освещенном уголке, куда падали глубокие тени от то и дело закрывавших луну торопливых облаков, я увидел ее, как всегда закутанную в саван. Странно, я почему-то чувствовал, что обстоятельства еще более осложнились. Но я был готов ко всему. Я уже решился на все. Я был намерен завоевать женщину, которую любил, даже встретившись лицом к лицу со смертью. Теперь же, после кратких объятий, я даже жаждал принять смерть — или нечто, что тяжелее смерти. Теперь эта женщина была мила и дорога мне больше, чем прежде. Какие бы колебания я ни испытывал при зарождении нашей любви или в то время, когда она крепла, теперь от них не осталось и следа. Мы поклялись друг другу и открыли друг другу наши чувства. Как же можно было не верить или хотя бы сомневаться в том, что настоящее бесценно? Но даже возникни такие сомнения, их бы испепелил жар наших объятий. Я потерял голову от любви к ней и был рад этому. Когда она заговорила, ослабив объятия и глотнув воздуха, я услышал такие слова:

— Я пришла предупредить тебя, чтобы ты был еще осторожнее, чем прежде.

Признаюсь, меня, думавшего только о любви, уязвило то, что ее могла привести сюда какая-то иная причина, пусть даже забота о моей безопасности. И я не мог не отметить горькую нотку досады в своем голосе, когда ответил ей так:

— Я пришел ради любви.

Она явно тоже расслышала боль в моем голосе, потому что торопливо проговорила:

— О милый, и я пришла ради любви. Я так тревожусь о тебе именно потому, что люблю тебя. Что мне мир и даже Небеса без тебя?

Ее тон был столь неподдельно искренним, что меня сразило сознание моей грубости. При такой любви, как ее, даже эгоизма возлюбленного, обнаруженного мною, следовало устыдиться. У меня не хватало слов, и я просто взял ее тонкую руку в свою и поднес к губам. Я не мог не отметить, что ее теплая рука, которая так крепко сжимает мою руку, не только красива, но и сильна. Это тепло и пылкость проникли в мое сердце и поразили мой ум. И пока я вновь изливал свои чувства, она слушала, жарко дыша. Когда же страсть выразила себя, настал черед для проявления чувств, более управляемых. Когда я вновь испытал удовлетворение, удостоверившись в ее любви ко мне, я смог оценить ее заботу о моей безопасности и поэтому вернулся к этой теме. Уже из настойчивости ее, порожденной любовью, явствовало, что мне есть чего страшиться. В порыве любви — а об этом я и позабыл или вообще не думал — какую чудесную силу, какие знания могла она обнаружить странным, присущим ей способом? Да ведь в этот самый миг она была со мной, преодолев преграды, разделяющие нас. Замки и запоры, даже сама печать смерти, казалось, не способна удержать ее в заточении! При ее свободе действий и перемещения, позволявшей ей по желанию проникать в тайные места, что бы, ведомое другим, смогло укрыться от нее? Как сумел бы хоть кто-нибудь скрыть от подобного существа даже злой умысел? Такие мысли, такие предположения нередко проносились в моем уме в минуты, скорее, волнения, но не раздумий, и проносились столь быстро, что я не осознавал их со всей отчетливостью. И однако след этих мыслей и предположений оставался со мной, пусть и неосознанный, пусть мысли эти забывались или же слабели, не успев развиться.

— А для тебя?.. — спросил я серьезно. — А для тебя разве нет опасности?

Она улыбнулась, и ее маленькие зубки-жемчужинки заблестели в лунном свете, когда она произнесла:

— Для меня опасности нет. Я не рискую. Я абсолютно не рискую — вероятно, я одна во всей этой стране.

Смысл ее слов до меня дошел не сразу. Не хватало, казалось, какого-то звена, чтобы понять это утверждение. Не то чтобы я не верил или не доверял ей, просто я решил, что она могла заблуждаться. В попытке успокоиться я, мучимый тревогой, не подумав, спросил:

— Почему абсолютно не рискуешь? В чем твоя защита?

Несколько долгих как вечность мгновений она пристально смотрела на меня, и звезды в ее глазах пылали; затем, наклонив голову, она взялась за складку своего савана и поднесла ее к моему лицу:

— Вот в чем!

Смысл ее слов теперь был предельно ясен. Горло перехватило от волны нахлынувших на меня чувств, и какое-то время я не мог говорить. Я опустился на колени и, обхватив ее руками, крепко прижал к себе. Она видела, что я взволнован, и нежно провела ладонью по моим волосам, а также ласковым движением прижала мою голову к своей груди, как сделала бы мать, стараясь утешить испуганного ребенка.

Вскоре мы вновь вернулись к действительности. Я пробормотал:

— Твоя безопасность, твоя жизнь и счастье — для меня все. Когда ты предашься моей заботе?

Трепеща в моих объятиях, она еще теснее прижалась ко мне. Казалось, ладони ее дрожали от удовольствия, когда она говорила:

— Ты на самом деле хочешь, чтобы я всегда была с тобой? Для меня это было бы несказанное счастье. А для тебя?

Я подумал, что она жаждет услышать о том, как я люблю ее, и что по-женски подталкивает меня к этому, и я вновь заговорил о бушевавшей во мне страсти; она жадно слушала меня, и мы крепко сжимали друг друга в объятиях. Наконец мы замерли, надолго замерли, и наши сердца бились в унисон, когда мы стояли, крепко обнявшись. Потом она произнесла тихим, напряженным и нежным шепотом, таким нежным, как дуновение летнего ветерка:

— Будет, как ты этого хочешь, но, мой дорогой, прежде тебе придется пройти через испытание, которое, возможно, окажется для тебя ужасным опытом. Однако больше ни о чем не спрашивай! Ты не должен спрашивать, потому что я не отвечу, а для меня мука отказать тебе в чем-то. Брачный союз с такой, как я, предполагает свой особый ритуал, и его нельзя избегнуть. Возможно…

Я пылко прервал ее:

— Нет такого ритуала, которого я устрашусь, если только он служит твоей пользе и прочному счастью. И если в результате я смогу назвать тебя моей, я с радостью встречусь лицом к лицу с любым ужасом, принадлежит он жизни или же смерти! Дорогая, я ни о чем тебя не спрашиваю. Я согласен ввериться тебе. Ты только скажи мне, когда придет время, и я буду готов все исполнить. Готов… Как слабо это слово выражает мое давнее горячее желание того, чтобы все свершилось. Я не дрогну, пусть что угодно происходит со мной в этом мире или в ином. Только бы ты стала моей!

И опять радость, звучавшая в ее ворковании, была музыкой для моего слуха:

— О, как же сильно ты любишь меня, мой дорогой! — Она обхватила меня обеими руками, и несколько мгновений мы не могли оторваться друг от друга. Неожиданно она отстранилась и, отступив, выпрямилась во весь рост; величие этой фигуры я не смог бы описать. В ее голосе обнаружилось новое превосходство, когда она заговорила твердо и отрывисто:

— Руперт Сент-Леджер, прежде чем мы сделаем еще хоть шаг вперед, я должна сообщить вам нечто, и требую, взывая к вашей чести и вере, отвечать только правду. Вы видите во мне одну из тех несчастных, которые не могут умереть, но должны пребывать в бесчестье меж землей и адом и чудовищная миссия которых — разрушать тело и дух полюбивших их, пока те не падут столь же низко? Вы джентльмен, и вы храбры. Я считаю вас неустрашимым. Скажите мне суровую правду, невзирая на возможные ее последствия.

Она стояла в блеске лунного света с властным, полным величия видом, и это величие, казалось, превышало земное. В мистическом лунном свете ее белый саван казался прозрачным, а сама она представала могущественным духом. Что я должен был сказать? Как мог я признаться такому существу в том, что порой у меня возникали пусть не такие мысли, но мимолетные подозрения? Я был убежден, что если отвечу неверно, то потеряю ее навеки. Я был в отчаянном положении. В таких обстоятельствах есть только одна опора — правда.

Я действительно оказался в труднейшем положении. Последствий нельзя было избежать, и, опираясь на эту всеобъемлющую, преодолевающую все силы силу правды, я заговорил. На какой-то миг мне показалось, что тон мой резок, хоть и неуверен, но, не заметив гнева и возмущения на лице моей Леди, а прочитав на нем, скорее, горячее одобрение, я почувствовал себя ободренным. Женщину в конце концов радует то, что мужчина непоколебим, ведь благодаря этой его непоколебимости она верит в него.

— Я скажу правду. Запомни, у меня нет намерения задеть твои чувства, но поскольку ты заклинала меня моей честью, ты должна простить меня, если я причиню тебе боль. Да, это так: вначале — да и позже, когда я принимался размышлять после твоего исчезновения, когда ум приходил на выручку впечатлениям, — вначале в моей голове проносилась мысль, что ты вампир. Как мне избавиться от сомнений даже сейчас, пусть я люблю тебя всей душой, пусть я держал тебя в объятиях и целовал твои губы, как избавиться от сомнений, если все свидетельствует об одном? Не забывай, я вижу и видел тебя только ночью, за исключением того горького момента, когда, в полдень в нашем мире, я смотрел на тебя, как всегда облаченную в саван и по виду мертвую, смотрел на тебя, лежащую в гробнице в крипте церкви Святого Савы… Но не будем на этом задерживаться. Причина моих предположений — ты сама. Будь ты женщина или вампир, мне все равно. Я тебя люблю, тебя! И если ты… если ты не женщина, во что мне не верится, тогда я с триумфом разорву твои оковы, вызволю тебя из твоей темницы, освобожу. Я жизнь свою отдам за это.

Несколько мгновений она стояла молча, охваченная трепетом при виде страсти, которая пробудилась во мне. Она уже утратила долю своей величавой неприступности и вновь по-женски смягчилась. Это было что-то вроде повторения старой истории о Пигмалионе и его изваянии. И скорее мольба, нежели властность слышалась в ее голосе, когда она произнесла:

— Ты будешь всегда мне верен?

— Всегда. И да поможет мне Бог! — ответил я и не услышал нерешительности в своем голосе. В действительности причин для колебаний у меня не было. На миг она застыла, а я уже продолжал, уже приходил в восторг, ожидая, что она вновь обовьет меня руками.

Но не дождался этой ласки. Неожиданно она вздрогнула, будто очнувшись ото сна, и тут же произнесла:

— А теперь иди, иди!

Я чувствовал, что должен повиноваться, и сразу же повернулся, чтобы уйти. Обратив глаза к двери, через которую вошел, я спросил:

— Когда я увижу тебя вновь?

— Скоро! — прозвучал ответ. — Я вскоре дам тебе знать, где и когда мы увидимся. О, иди же, иди! — Она почти оттолкнула меня.

Проходя через низкий дверной проем, запирая дверь и задвигая засов, я почувствовал муку в сердце, оттого что мне приходилось так отгораживаться от нее; но я опасался, что, найди кто-нибудь дверь открытой, возникнут подозрения. Позже меня посетила утешающая мысль, что если она попала под кровлю башни через закрытую дверь, то сможет и выйти таким же способом. Несомненно, она знала тайный ход в замок. Или же должна была обладать какой-то сверхъестественной мощью, сообщающей ей необъяснимые свойства. Но мне не хотелось развивать эту мысль, и, сделав над собой усилие, я прогнал ее прочь.

Вернувшись в свою комнату, я запер за собой дверь и лег в темноте. Я не хотел зажигать свечи — я просто не вынес бы тогда света.

Наутро я проснулся несколько позже, чем всегда, и проснулся с предчувствием, которое не сумел сразу себе объяснить. Однако вскоре, когда сознание полностью освободилось от оков сна, я понял, что боюсь и почти жду появления тети Джанет, которая, встревоженная больше обычного, сообщит мне благодаря своему ясновидческому дару нечто несравненно более ужасное, чем все ее прежние предсказания вместе взятые.

Как ни странно, она не пришла. Позже утром, после завтрака, когда мы вместе гуляли по саду, я спросил ее, как ей спалось и не снились ли ей сны. Она ответила, что спала крепко, а если сны были, то, должно быть, приятные, потому что она их не помнит.

— Ты ведь знаешь, Руперт, — добавила она, — будь во снах что-то пугающее или предостерегающее, я всегда такие сны запоминаю.

Еще позже, когда я в одиночестве бродил по скалам за ручьем, я не мог не призадуматься над этим случаем — ясновидение подвело тетушку. Если уж предсказывать, то ей следовало делать это сейчас, когда я предложил незнакомой ей Леди выйти за меня замуж, — Леди, о которой я сам почти ничего не знал, имя которой мне было неизвестно, но которую я любил всей душой, всем сердцем, — моей Леди в саване.

И я утратил веру в ясновидение.

Дневник Руперта. Продолжение

июля 1-го, 1907

Миновала еще неделя. Я терпеливо ждал, и вот наконец вознагражден еще одним посланием. Я готовился ко сну, как вдруг услышал исходивший от окна все тот же таинственный звук, который слышал уже дважды. Я кинулся к французскому окну и обнаружил там еще одно письмо, сложенное в несколько раз. Однако я не заметил и следа моей Леди или какого-нибудь другого живого существа. В письме без всякого обращения стояло следующее:

«Если ты не передумал и у тебя нет опасений, встречай меня в церкви Святого Савы за ручьем завтра в полночь без четверти. Если решил, то приходи тайно и, конечно же, один. Не являйся, если не готов к страшному испытанию. Но если ты любишь меня и у тебя нет ни сомнений, ни страха, приходи. Приходи!»

Незачем и говорить, что я не спал всю ночь. Пробовал заснуть, но безуспешно. Нет, не болезненный восторг, не сомнения и не страх вынуждали меня бодрствовать. Просто я непрестанно думал о том мгновении, когда назову мою Леди моей и только моей. В этом море счастливого предвкушения все прочее исчезло, потонуло. Даже сон, столь необходимый мне, утратил свою обычную власть надо мной, и я лежал недвижно, спокойный и умиротворенный.

Но с наступлением утра я ощутил беспокойство. Я не знал, чем заняться, как обуздать свое нетерпение, чем отвлечься. К счастью, отвлек меня Рук, объявившийся вскоре после завтрака. Рук сообщил мне утешительные вести о боевой яхте, стоявшей прошлой ночью вблизи Каттаро: он поднял на борт яхты ту часть команды, которая дожидалась ее прихода. Рук не хотел рисковать и вести такое судно в какой-нибудь порт, чтобы не встретить помех, не быть задержанным формальностями, и поэтому вышел в открытое море до рассвета. На борту яхты находился крохотный торпедный катер. Он должен был войти в ручей в десять вечера, когда стемнеет. Яхта же пойдет в направлении пролива Отранто, и туда доставят мое послание, если я решу отправить его. Послание следовало зашифровать, и в нем мне следовало указать дату и примерное время (после захода солнца), удобные для прибытия яхты в ручей.

Мы завершили необходимые приготовления на будущее после полудня, и тогда я вновь ощутил беспокойство, связанное с моим личным планом. Рук, мудрый командир, старался отдыхать, когда представлялась такая возможность. Он прекрасно знал, что в ближайшие два дня и две ночи ему вряд ли удастся поспать.

Что до меня, то привычка самоконтроля выручила меня, и я сумел в течение дня не возбудить ни у кого никаких подозрений. Прибытие торпедного катера и отплытие Рука послужили желанными поводами отвлечься от донимавших меня мыслей. Спустя час я сказал тетушке Джанет «Спокойной ночи!» и уединился в своей комнате. Часы стоят на столе передо мной, я должен точно знать, когда выходить. Думаю, за полчаса я доберусь до Святого Савы. Мой ялик дожидается меня, стоя на якоре у подножия скал на этой стороне ручья, там, где изрезанная гряда подходит близко к воде. Сейчас десять минут двенадцатого. Добавлю еще пять минут ко времени, выделенному на путь к месту, — так будет надежнее. Иду невооруженный и без фонаря. Сегодня ночью я не выкажу недоверия, с кем бы и чем бы я ни встретился.

Дневник Руперта. Продолжение

июля 2-го, 1097

Оказавшись возле церкви, я взглянул на часы: в ярком свете луны я увидел, что мне предстоит ждать еще минуту. Я стоял в тени у церковной двери и взирал на открывшийся вид. Нигде ни единого признака жизни — ни на берегу, ни на воде. На широком плато, где возвышалась церковь, я не заметил никакого движения. Приятный послеполуденный ветерок затих, ни один древесный лист не шевелился. На той стороне ручья я видел зубчатые стены замка, резко выступавшие на фоне ночного неба, главная башня нависала над линией черных скал, окаймлявших подобно раме из эбенового дерева открывавшуюся моим глазам картину. Мне помнился этот вид иным: очертания скал, поднимавшихся из моря, размывала белопенная кайма. Но тогда, при свете дня, море было синим как сапфир; теперь же это была иссиня-черная водная ширь. Ровную водную поверхность не прорезали волны, не смущала даже рябь; я видел только темную, холодную, безжизненную ширь и — ни лучика света от какого-нибудь маяка или судна; я не слышал и отдельных звуков — ничего, кроме отдаленного гула бесчисленных голосов ночи, сливавшихся в один непрекращающийся нерасчлененный звук. Хорошо, что у меня не было времени сосредоточиться на этом, иначе я, наверное, впал бы в болезненную меланхолию.

Позвольте мне здесь сказать, что с того момента, как я получил послание моей Леди относительно этого посещения церкви Святого Савы, я пребывал в страшном возбуждении — возможно, не всякую минуту осознавая это, я почти что всякую минуту мог вспыхнуть. Если искать сравнение, то, наверное, следовало бы уподобить себя хорошо прикрытому костру, который вот сейчас используется лишь для поддержания тепла, но в любой миг неведомая сила сметет валежник, прикрывающий костер, и над ним взовьются жаркие языки необоримого пламени. Страха я вовсе не сознавал, все же иные чувства испытывал: они появлялись и отступали согласно своим причинам, возникавшим и исчезавшим, но страха у меня не было. В глубине души я хорошо знал, какой цели служит этот тайный гость, страх. И мне было известно не только из письма моей Леди — мои чувства, мой наставник опыт подсказывали, что мне предстоит некое страшное испытание, а уж потом счастье дастся в руки. К этому испытанию, пусть характер и особенности его были мне неведомы, я был готов. Это был один их тех случаев, когда мужчина должен безрассудно предаться пути, который, возможно, приведет его к мукам или смерти или же к невыразимому ужасу после них. И мужчина — если у него в груди действительно мужское сердце — всегда может взять ответственность на себя, он может, по крайней мере, сделать первый шаг, пусть даже из-за смертной своей сути будет не в состоянии выполнить свое намерение или же доказать, что уверен в своих силах. Таким, я думаю, был настрой тех отважных душ, которые в давние времена принимали пытки инквизиции.

Но хотя я не испытывал явного страха, со мной пребывало сомнение. Ведь сомнение — одно из тех состояний ума, которые мы не способны контролировать. Мы не до конца осознаем момент освобождения от сомнений и не можем предполагать, что вообще сумеем освободиться от них. Реальность освобождения от сомнений и возможность этого не устраняют существования сомнений. «Даже если человек, — говорит Виктор Кузен[102], — подвергает все сомнению, он не может усомниться в том, что сомневается». Так, порой меня посещало сомнение: уж не вампир ли моя Леди в саване. Многое из происходившего указывало на это, и здесь, на пороге Неведомого, когда, распахнув дверь в церковь, я увидел лишь провал абсолютной тьмы, меня обступили, казалось, все когда-либо посещавшие меня сомнения. Я слышал, что, когда человек тонет, вся его жизнь успевает промелькнуть перед его мысленным взором за какую-то долю секунды. Так было и со мной, когда мое тело погружалось в черноту, наполнявшую церковь. В этот момент на меня нахлынуло все мое прошлое, повлекшее ко встрече с моей Леди, и все убеждало меня в том, что она действительно была вампиром. Большая часть случившегося со мной и ставшего мне известным, казалось, оправдывала это убеждение. Даже мое знакомство с маленькой библиотечкой тети Джанет и сделанные дорогой тетушкой пояснения к прочитанным мною книгам, а вдобавок ее верования в сверхъестественное не оставляли причин думать иначе. То, что я должен был помочь моей Леди переступить порог моего дома при ее первом посещении, полностью соответствовало известному из преданий о вампирах, как и то, что она поспешила прочь при петушином крике, бросив теплую постель, которой наслаждалась в странную ночь нашего знакомства, а также то, что стремительно убежала в полночь, когда мы встретились во второй раз. К тому же ряду относились и такие факты: она постоянно носила саван, даже использовала лоскут от савана как залог нашей любви, вручив его мне на память; я видел ее лежавшей недвижимо в гробу со стеклянной крышкой; она в одиночку пробиралась в самые уединенные места укрепленного замка, туда, где все было на засовах и запорах; наконец, сама ее манера передвижения, пусть и грациозная, — когда она бесшумно проносилась сквозь ночной мрак.

Все это и тысяча других фактов, менее значительных, казалось, укрепили во мне изначальное представление. Но потом превозмогли воспоминания — о том, как она трепетала в моих объятиях, о ее поцелуях на моих губах, о биении ее сердца на моей груди, о ее нежных словах, которые она, выказывая доверие и принося клятвы верности, шептала мне на ухо, так что я пьянел от этого шепота… Я замер. Нет! Не мог я согласиться с тем, что она не живая женщина, обладающая душой и чувствами, женщина из плоти и крови, наделенная всеми нежными и страстными инстинктами, неотделимыми от истинной женственности.

И вопреки всему — вопреки всем представлениям, как закрепившимся, так и зыбким, — с разумом, раздираемым противоборствующими силами и угнетаемым неотвязными мыслями, я ступил в церковь, мучимый самым цепким из настроений души — неуверенностью.

Уверен я был только в одном, по крайней мере, в одном не было неопределенности. Я намеревался пройти через то, на что решился. И чувствовал в себе достаточно сил, чтобы осуществить мои намерения, каким бы ни оказалось неведомое — каким бы ужасным, чудовищным оно ни оказалось.

Когда я вошел в церковь и закрыл за собой тяжелую дверь, меня объяли тьма и покинутость во всей их страшной предельности. Огромная церковь представала живой тайной и пробуждала невыразимо мрачные мысли и воспоминания. Жизнь искателя приключений научила меня выдержке и умению подбадривать себя в пору испытаний, но также оставила в моей памяти и свой негативный след.

Я пробирался вперед на ощупь. Всякий миг, казалось, ввергал меня в осязаемую тьму, из которой нет пути назад. Вдруг вне какой бы то ни было последовательности, упорядоченности я осознал все, что окружало меня, и это знание или постижение — или даже догадка — никогда не присутствовали в моем мозгу прежде. Они заселили обступившую меня тьму персонажами сновидения. Я знал, что вокруг меня высятся памятники мертвым, что в крипте, выдолбленной глубоко в толще скалы, под моими ногами, лежат их тела. Возможно, некоторые из них — и одну я знал — даже преодолевали мрачные врата неведомого и, подвластные некой таинственной силе или при некоем мистическом содействии, возвращались на землю. Моим мыслям негде было обрести покой, ведь я отдавал себе отчет в том, что сам воздух, который вдыхал, мог быть наполнен обитателями мира духов. В этой непроницаемой черноте помещался мир воображаемого, и скопище ужасов в нем было несметно.

Я вообразил, что способен видеть очами смертного сквозь толщу каменного пола, что способен увидеть ту уединенную крипту, где в гробнице из монолитного камня под смущающим покровом стекла лежит женщина, которую люблю. Я видел ее прекрасное лицо, длинные черные ресницы, нежные губы, которые целовал, губы, расслабленные в смертном сне. Я различал широкий саван, лоскут которого как драгоценный сувенир в то самое время покоился у моего сердца, и белоснежное тканное из шерсти покрывало, с шитым золотом узором в виде сосновых веточек, и мягкую вмятину на подушке, где голова ее, должно быть, лежала так долго. Я видел сам себя возвращающегося радостным шагом, чтобы вновь узреть ту сладостную картину — пусть ранившую мои глаза и пронзившую мукой мое сердце в первое посещение, — но нашедшего скорбь, еще горшую, и еще худшую пытку — пустую гробницу!

Довольно! Я понимал, что не должен больше думать об атом, иначе эти мысли будут лишать меня спокойствия, в то время как мне требовалась вся моя отвага. Так я сойду с ума! Тьма и без того полна своих ужасов, незачем добавлять к ним подобные мрачные воспоминания и фантазии… И мне ведь еще предстояло пройти через какое-то испытание, которое даже ей, миновавшей врата смерти и возвращавшейся, представлялось страшным…

К счастью и к моему облегчению, пробираясь вперед во тьме, я наткнулся на какой-то предмет декора. Я весь напрягся, иначе не сумел бы инстинктивно контролировать себя и не подавил бы крик, рвавшийся с моих губ.

Я бы все отдал за возможность зажечь хотя бы спичку. Миг света вернул бы мне мое мужество. Но я понимал, что это противоречит подразумеваемым условиям моего пребывания в церкви и, возможно, будет иметь фатальные последствия для той, которую я пришел спасти. Может быть, это даже расстроит мой план и вовсе лишит меня шанса на успех. В тот момент меня пронзила мысль… я осознал отчетливее, чем прежде, что происходящее — это не только битва за мои личные цели, не только приключение, это не только борьба за жизнь и смерть, которую я веду с неведомыми, препятствующими мне опасными силами. Это была битва за мою любимую, и не за одну лишь ее жизнь, но, возможно, за ее душу.

Эта мысль, эта ясность породила новый ужас. В зловещей, окутывавшей саваном тьме на меня нахлынули воспоминания о других чудовищных эпизодах, известных мне по опыту.

Я вспомнил о тайных ритуалах, свидетелем которых был в глубине африканских джунглей, когда, в ходе сцен, внушающих отвращение, казалось, Оба[103] и ее сородичи демоны явились перед безрассудными исполнителями обряда, охваченными ужасом и почти погубившими свои жизни: человеческое жертвоприношение сменилось действом, основанным на приемах древней черной магии и на новейших способах резни… воздух пропитался смрадом, так что даже я, почетный зритель, заслуживший эту привилегию благодаря тому, что справился с несметными опасностями, даже я вскочил и в смятении бросился прочь.

Я вспомнил о тайных обрядах в храмах, что вырублены в горах по ту сторону Гималаев, в храмах, фанатики-жрецы которых, холодные как смерть и как смерть безжалостные, в неистовстве страсти брызгали слюной, а потом делались недвижимы, будто мраморные изваяния, — когда внутренним зрением следили за действом с участием злобных сил, вызванных ими.

Вспомнил о странных диких плясках почитателей дьявола на Мадагаскаре, при которых участники этих разнузданных оргий утрачивали даже отдаленное подобие человеческого облика.

Вспомнил о непостижимых действиях, зловещих и тайных, которым был свидетелем, когда посещал приютившиеся в горах Тибета монастыри.

О чудовищных жертвоприношениях мистического свойства в самой глубине Китая.[104]

О причудливых манипуляциях с ядовитыми змеями, производимых врачевателями из индейских племен зуни и мочи, которые обитают в удаленных юго-западных районах Скалистых гор, за Великими равнинами.

О тайных сборищах в древних просторных храмах Мексики и у дымящих алтарей в заброшенных городах, что в глубине джунглей Южной Америки.

О невообразимо страшных ритуалах в цитаделях Патагонии.

О… Тут я вновь одернул себя. Подобные мысли не годились, если я хотел приготовиться к тому, что мне предстояло вынести. Мой труд той ночью должен был питаться любовью, надеждой и готовностью к самопожертвованию ради женщины, которая была мне ближе всех на свете, будущее которой я был согласен разделить независимо от того, где окажусь, в аду или на Небесах. Не пристало дрожать руке, выполняющей такую задачу.

И все же чудовищные воспоминания, должен признаться, сыграли положительную роль в моей подготовке к испытанию. Это были воспоминания о реальности, мною виденной и пережитой, о познаниях выжившего участника — да, в каком-то смысле участника — тех ужасных действ.

Больше того, если предстоящее мне испытание было сверхъестественного или сверхчеловеческого свойства, могло ли оно превзойти чудовищностью самые дикие и омерзительные действия самых низких из людей?..

С обновленной отвагой я пробирался вперед, пока чувство осязания не подсказало мне, что я нахожусь у перегородки, за которой начинаются ступеньки, ведущие в крипту.

Здесь я приостановился и замер в молчании.

Я сделал то, что от меня требовалось, — насколько я понимал свою роль. Происходящее дальше, судя по всему, уже не подчинялось моему контролю. Я сделал все, что мог, остальное должны совершить другие. Я точно выполнил то, что мне было велено, применив все доступные мне познания и силы, а значит, мне оставалось теперь только ждать.

Особенность полной тьмы в том, что она порождает себе противодействие. Глаз, уставший от черноты, начинает воображать свет в его разных формах. Насколько это проистекает под влиянием чистого воображения, мне неизвестно. Возможно, нервы столь чувствительны, что доносят мысль до хранилища всех свойственных человеку функций, но каким бы ни был этот механизм, и что бы за ним ни крылось, тьма, кажется, населяет себя саму светящимися созданиями.

Вот так было со мной, когда я один стоял в темной безмолвной церкви. Тут и там, казалось, начали вспыхивать крохотные точечки света.

Подобным же образом безмолвие тоже стало время от времени прерываться странными приглушенными звуками, скорее, даже подобием звуков, нежели действительными звуковыми вибрациями. Вначале это были незначительные колебания воздуха — шорохи, скрип, слабое шевеление, еле различимое дыхание. Когда я несколько оправился после своего рода гипнотического транса, в который меня повергли тьма и безмолвие на протяжении моего ожидания, я в изумлении огляделся вокруг.

Фантомы света и звука, казалось, обрели реальность. Тут и там, несомненно, были реальные пятнышки света — пусть не позволявшие различать детали окружающего меня пространства и, однако, достаточно явленные для того, чтобы рассеять кромешный мрак. Мне подумалось — хотя, возможно, это было воспоминание, смешанное с фантазией, — что я вижу внутренние очертания храма, и я определенно видел слабо проступавшую из мрака огромную алтарную завесу. Я инстинктивно взглянул вверх — и вздрогнул. Высоко надо мной, вне всякого сомнения, висел громадный греческий крест, контур которого обозначали крохотные точечки света.

Я был изумлен, я замер, готовый все принять и ничего не отвергать, я подчинился происходящему, к чему бы ход событий ни привел; будь что будет — я заранее смирился с любым исходом, но это было смирение безрадостное, немая покорность и слабость духа. Подлинный настрой неофита; и хотя в тот момент я не думал так, это было состояние, как его определяет церковь, в храме которой я находился, того, кто встречает «новобрачную».

Свет прибывал, и хотя его было недостаточно, чтобы видеть все отчетливо, я разглядел окутанный дымкой престол предо мной, на котором покоилась раскрытая книга, а на ней лежало два кольца, серебряное и золотое, и два венка, свитые из цветов и связанные у конца стеблей двумя шнурами — один золотым, другой серебряным. Мне было мало известно про обряды старогреческой церкви, а синегорцы являлись последователями именно этой религии, впрочем, предметы, которые я видел перед собой, могли быть не чем иным, как символами освящения. Интуиция подсказывала мне, что я был приведен сюда, пусть таким жестоким способом, для венчания. Одна мысль об этом взволновала меня до глубины души. Я решил, что мне лучше всего не трогаться с места и не выказывать удивления, что бы ни происходило дальше. Но не сомневайтесь, я смотрел во все глаза и навострил уши.

Я беспокойно оглядывался вокруг, но нигде не заметил и следа той, с которой пришел встретиться.

Однако случайно я отметил, что свет вокруг был лишен тепла, это был «неживой» свет. Откуда бы ни проникал этот приглушенный свет, казалось, он проходил сквозь какой-то зеленый прозрачный камень. Воздействие его было чудовищно странным и приводило в замешательство.

А потом я вздрогнул — когда вроде бы из тьмы позади меня выступила мужская рука и взяла мою руку. Я обернулся и увидел рядом с собой высокого мужчину со сверкающими черными глазами и длинными черными волосами и бородой. На нем было великолепное одеяние, похоже, из парчи с богатым узором. Головной убор его — высокий, надвинутый на лоб — был дополнен черным покрывалом, ниспадавшим по бокам. Этот покров, касавшийся пышного парчового облачения, создавал впечатление необыкновенной торжественности.

Я предался направлявшей меня руке и вскоре обнаружил, что стою, насколько мог видеть, у края алтаря.

В полу возле моих ног была зияющая пропасть, в нее спускалась с высоты, неопределимой в этом неверном свете, — откуда-то у меня над головой — цепь. Я увидел все это, и на меня нахлынули странные воспоминания. Я не мог не вспомнить цепь, висевшую над покрытой стеклом гробницей в крипте; я инстинктивно догадывался, что мрачное зияние в полу алтаря проходило через потолок крипты, откуда и свисала, почти касаясь гробницы, увиденная мною тогда цепь.

Слышался скрип — скрежет лебедки — и позвякивание цепи. Где-то вблизи меня кто-то тяжело дышал. Я так погрузился слухом в происходящее, что заметил их, когда они уже все выступили из окружавшей меня тьмы — целый ряд черных фигур в монашеских одеяниях; они явились безмолвно, точно призраки. Лица их закрывали черные капюшоны, в прорезях которых я видел темные сверкающие глаза. Мой поводырь сжал мою руку. Чувство осязания у меня от этого несколько окрепло, что и вселило в меня некоторое подобие спокойствия.

Скрежет лебедки и звяканье цепи слышались столь долго, что мое напряжение сделалось почти непереносимым. Наконец показалось железное кольцо, от которого как от центра устремлялись вниз, широко расходясь, четыре цепи меньшей толщины. Спустя несколько секунд я увидел, что эти четыре цепи были закреплены по углам огромной каменной, с крышкой из стекла гробницы, которую тащили вверх. Гробница поднялась достаточно высоко и точно вошла в отверстие в полу. Когда дно гробницы достигло уровня пола, она неподвижно застыла, нисколько не раскачиваясь. Ее сразу же окружили черные фигуры — стеклянная крышка была снята и унесена во тьму. Затем вперед выступил очень высокий мужчина, чернобородый, в головном уборе наподобие того, что был на моем поводыре, но — трехъярусном. Облачение его тоже было роскошным, из узорчатой парчи. Мужчина воздел руку — и восемь одетых в черное фигур отделились от остальных. Эти восемь, склонившись над каменным гробом, подняли из него окоченевшее тело моей Леди, все так же закутанное в саван, и бережно опустили его на пол алтаря.

Я увидел милость Господню в том, что в этот миг призрачный свет, казалось, сделался еще слабее и в конце концов исчез, если не считать крохотных пятнышек, отмечавших контур огромного креста в вышине. Но они только подчеркивали густоту обступившего меня мрака. Рука, державшая мою, разжалась, и со вздохом я осознал, что я один. Несколько секунд визжала лебедка и позвякивала цепь, а потом раздался скрежет камня, смыкающегося с камнем, — и наступила тишина. Я напряженно прислушивался, но не мог различить рядом даже слабого звука. Осторожное, сдерживаемое дыхание вокруг меня, которое я до тех пор отмечал, стихло. В беспомощности из-за неведения, не представляя, что же мне делать, я оставался на месте, недвижим и нем, казалось, целую вечность. Наконец, охваченный чувством, которое в тот миг не смог бы определить, я медленно опустился на колени и склонил голову. Закрыв лицо руками, я старался вспомнить молитвы, выученные в юности. Уверен: тело мое не поддалось страху, в намерениях я не был поколеблен. Теперь я понимаю хоть это — я и тогда это понимал, но, думаю, долго угнетавшие меня мрак и тайна в конце концов задели меня за живое. Преклонение колен символизировало подчинение духа некой Высшей Силе. Осознав это, я почувствовал умиротворение — несравнимо большее, чем то, с которым ступил в церковь, и с обновленной отвагой я отвел руки от лица и поднял склоненную дотоле голову.

Я инстинктивно вскочил и выпрямился во весь рост в позе ожидания. Все, казалось, преобразилось после того, как я опустился на колени. Точечки света повсюду в церкви, на время померкшие, явились вновь, они проступали все яснее и яснее, делая зримым окружавшее меня пространство. Предо мной возвышался престол с раскрытой книгой на нем, а на книге лежали кольца, золотое и серебряное, и два венка, свитые из цветов. Было также две высоких свечи с мерцавшими над ними крохотными язычками голубого пламени — единственный видимый живой свет.

Из тьмы выступила все та же высокая фигура в пышном облачении и трехъярусном головном уборе. Этот некто вел за руку мою Леди, по-прежнему одетую в саван, который, однако, покрывала спускавшаяся с ее темени фата из старинного великолепного и тончайшего кружева. Даже в слабом свете я разглядел, насколько изысканным был узор переплетенных нитей. Фата закреплялась у нее на голове букетиком из веточек флердоранжа, перемешанных с кипарисом и лавром; это было странное сочетание. В руке моя Леди держала большой букет — точное подобие только что описанного. Сладкий дурманящий аромат букета достиг моих ноздрей. Этот букет и пробуждаемые им мысли вызвали у меня трепет.

Повинуясь руке, ведшей ее, она встала слева от меня, возле алтарного престола. Руководивший ею занял место у нее за спиной. С каждой стороны престола, справа и слева от нас, стояли длиннобородые священнослужители в красивом облачении и в головных уборах с ниспадавшими черными покрывалами. Один из этих двоих, тот, очевидно, чей чин был выше, взял на себя инициативу и подал нам знак — положить правую руку на открытую книгу. Моей Леди, конечно же, был известен этот обряд, она понимала слова, произносимые священнослужителем, и поэтому послушно положила руку на книгу. Направлявший меня одновременно помог мне сделать то же. Я пришел в волнение, коснувшись руки моей Леди, пусть даже в подобных, исполненных тайны декорациях.

Трижды осенив чело каждого из нас крестным знамением, направлявший меня вложил в наши руки по тоненькой зажженной свечке, поданной ему специально для этой цели. Свет был желанен для нас, и не только потому, что света недоставало, но и потому, что мы могли теперь лучше видеть лица друг друга. Я пришел в восторг, увидев лик моей невесты, а выражение ее глаз убедило меня в том, что она испытывала те же чувства, что и я. Меня наполнила невыразимая радость, когда ее глаза остановились на мне, а ее мертвенно-бледные щеки покрыл слабый румянец.

Затем священнослужитель торжественным голосом стал вопрошать нас обоих, начиная с меня, согласны ли мы совершить то и то — как обычно при таком обряде. Я старательно отвечал, повторяя слова, которые шептал руководивший мною. Моя Леди гордо выговаривала свои ответы, и голос ее, пусть не слишком громкий, казалось, звенел. Я досадовал, даже горевал, что в момент заручения согласием не смог уловить в речи священнослужителя ее имя, которое, как ни странно, мне было неизвестно. Но поскольку я не знал языка и произносимые фразы не соотносились буквально с совершаемыми нами обрядовыми действиями, я не сумел разобрать, которое из сказанных слов было ее именем.

После молитв и благословений, прочитанных речитативом или даже спетых невидимым хором, священнослужитель взял кольца с раскрытой книги и, трижды осенив мое чело золотым кольцом и повторяя благословения, надел это кольцо мне на правую руку; после чего надел серебряное кольцо моей Леди с троекратным повторением ритуальной формулы. Думаю, это было благословение, обычно являющееся кульминацией в обряде соединения двоих в единое целое.

Затем стоявшие позади нас трижды меняли наши кольца, снимая их с руки одного и помещая на руку другого, так что в конце у моей жены оказалось золотое кольцо, а у меня серебряное.

Затем звучало песнопение, и священнослужитель размахивал кадилом, мы же с женой держали наши свечечки. Далее священнослужитель благословлял нас, и одновременно незримый в темноте хор отзывался на славословия.

После продолжительных молитв и благословений, повторяемых трижды, священнослужитель поднял венки, свитые из цветов, и возложил на головы нам обоим, сначала увенчав меня тем венком, что был перевязан золотом. И также трижды осенил нас крестным знамением и трижды благословил. Наставлявшие нас, те, что стояли у нас за спиной, трижды поменяли венки у нас на головах, как то было и с кольцами; и в конце я с удовольствием увидел золотой венок на моей жене, на мне же оказался серебряный.

А затем воцарилась тишина, если возможно представить тишину в наполнявшем церковь безмолвии, и она добавила торжественности обряду. Я не удивился, когда священнослужитель взял в руки большой золотой потир. Встав на колени, мы с женой трижды испили из чаши.

Когда мы поднялись с колен, священнослужитель взял мою левую руку в свою правую, и, повинуясь направлявшему меня, я подал правую руку жене. Так, следуя друг за другом, со священнослужителем впереди, мы обошли престол мерным шагом. Направлявшие нас шли позади, держа венки у нас над головами и меняя их, когда мы останавливались.

Хор во тьме спел славословие, и тогда священнослужитель снял с нас венки. Это, вне сомнения, символизировало завершение обряда, ведь священнослужитель побудил нас заключить друг друга в объятия. И благословил нас — теперь мужа и жену!

Свет сразу начал меркнуть: частью его будто бы загасили, частью он истаял, сменившись тьмой.

Оказавшись во тьме, мы с женой вновь взяли друг друга за руки и какое-то время стояли сердце к сердцу: мы крепко сжимали друг друга в объятиях и жарко целовались.

Мы инстинктивно повернулись в сторону ведшей в церковь двери, немного приоткрытой, так что могли видеть лунный свет, просачивавшийся в щель. Моя жена стискивала мою левую руку — руку, предназначенную жене, — и ровным шагом мы пересекли старую церковь и выбрались под открытое небо.

Несмотря на все то, чем одарила меня тьма, было приятно оказаться под звездным небом и — вдвоем, тем более что теперь нас связывали новые отношения. Луна поднялась высоко, и ее сияние после полутьмы или же полного мрака, царивших в церкви, было для меня все равно что белый день. И теперь, впервые, я смог как следует рассмотреть лицо моей жены. Блеск ночного светила, возможно, подчеркивал ее неземную красоту, и все же ни лунный, ни солнечный свет не смогли бы отдать должное этой красоте в ее живом человеческом великолепии. Упиваясь ее лучистыми глазами, я был не в состоянии думать о чем-либо еще; но когда на мгновение я отвел взгляд от ее глаз и предусмотрительно огляделся, то увидел всю ее фигуру, и сердце у меня сжалось. Ясный лунный свет обрисовывал каждую деталь с чудовищной точностью — я отчетливо видел, что на ней нет ничего, кроме савана. Во тьме, после заключительного благословения, прежде чем вернуться в мои объятия, она, должно быть, сняла фату невесты. Возможно, это соответствовало установленному обряду ее религии. Но все равно сердце у меня защемило. Торжество от сознания, что она стала только моей, подпитывалось и тем, что я созерцал ее в одеянии невесты. Но как бы то ни было, она нисколько не утратила для меня своей прелести. Мы вместе пустились тропой через лес, и она не отставала от меня ни на шаг, как и должно жене.

Когда мы прошли меж деревьев немалую часть пути и увидели замковые кровли, будто золоченые под светом луны, она остановилась и, глядя на меня с любовью, произнесла:

— Здесь я должна оставить тебя!

— Что? — Я был ошеломлен, и мое огорчение наверняка отразилось в моем голосе, в тоне неописуемого удивления.

Она поспешно добавила:

— Увы! Это невозможно — я не могу идти дальше; пока не могу.

— Но что удерживает тебя? — спросил я. — Теперь ты моя жена. Это наша брачная ночь, и твое место, несомненно, рядом со мной!

Боль в ее голосе задела меня за живое:

— О, я знаю, знаю! Нет более заветного желания в моем сердце — и быть не может, — чем разделить кров с моим мужем, его кров. О мой дорогой, если бы ты только мог себе представить, что это для меня — быть с тобой навеки! Но я действительно не могу, пока не могу!.. Если бы ты знал, сколького мне стоило то, что произошло сегодня ночью, — да, возможно, еще будет стоить и другим, и мне самой, — ты бы понял меня. Руперт, — (она впервые назвала меня по имени, и я, конечно же, задрожал и не мог унять дрожь), — муж мой, только лишь потому, что верю тебе верой истинной любви и любви взаимной, я не должна была делать того, что сделала сегодня ночью. Но, дорогой, я знаю, что ты на моей стороне, что честь твоей жены для тебя все равно что твоя честь, так же как твоя честь и моя для меня едины. Ты можешь помочь мне — и в этом единственная для меня помощь сейчас, — если будешь верить мне! Терпение, мой любимый, терпение! О, потерпи еще немного! Немного! Как только душа моя освободится, я приду к тебе, муж мой, и мы никогда больше не расстанемся. Смирись на время! Поверь мне, я люблю тебя всем сердцем, и быть вдали от тебя для меня еще горше, чем тебе остаться сейчас без меня! Мой дорогой, я не такая, как все женщины, и когда-нибудь ты это поймешь. Еще какое-то время я буду связана обязательствами, наложенными на меня другими, я приняла эти обязательства из самых святых побуждений и не вправе пренебречь ими. Поэтому я не могу поступить по своей воле. О, поверь мне, мой любимый… муж мой!

Она с мольбой протянула руки. Свет луны, лившийся меж редеющих деревьев, выбелил погребальные одежды на ней. И тогда мысли обо всем, что она, должно быть, вынесла, — о чудовищном одиночестве в мрачной гробнице, стоявшей в крипте, об отчаянии беззащитного перед неизвестностью существа, — нахлынули на меня, накрыв волной сострадания. Что еще мог я сделать, как не постараться уберечь ее от новых мук? И для этого нужно было всего лишь выказать ей мое доверие, поверить ей. Если уж она должна вернуться в страшный склеп, то пусть, по крайней мере, унесет с собой память о том, что любящий ее и любимый ею мужчина — мужчина, с которым она была только что соединена таинством брачного обряда, — полностью доверяет ей. Я любил ее больше, чем самого себя, дорожил ею больше, чем своей душой; и моя неописуемая жалость к ней подавила всякий эгоизм. Я склонил голову перед ней — моей Леди и моей женой — и проговорил:

— Пусть будет так, моя любимая. Я безгранично верю тебе, как и ты мне. И тому доказательство — свершившееся сегодня ночью; даже моя прежде сомневавшаяся душа теперь спокойна. Я буду ждать со всем доступным мне терпением. Но пока ты не придешь ко мне навсегда, навещай меня, давай знать о себе. Для меня тяжелым будет это ожидание, моя дорогая жена, ведь я буду думать о том, как ты одинока, как ты страдаешь. Поэтому будь милостива ко мне, не томи меня долго, подавай почаще надежду. И, дорогая, когда ты действительно придешь ко мне, ты останешься навсегда!

В этих моих последних словах, в их интонации была жажда получить нерушимое обещание, и прекрасные глаза моей жены наполнились слезами. Дивные звезды в этих глазах затуманились, когда она ответила мне с пылкостью, показавшейся мне неземной:

— Навсегда! Клянусь!

Последний долгий поцелуй, крепкие объятия, жар которых я еще долго ощущал, — и мы отступили друг от друга, расстались. Я стоял и смотрел вслед белой фигуре, скользившей во тьме, что сгущалась вдали, а потом исчезнувшей в глубине леса. И конечно же, мне не привиделось, это был не обман зрения — ее закутанная в саван рука, поднятая в знак благословения или прощания за миг до того, как пропала во мраке.


Леди в саване

КНИГА VI

ПРЕСЛЕДОВАНИЕ В ЛЕСУ

Дневник Руперта. Продолжение

июля 3-го, 1907

Нет иного облегчения от душевной муки, нежели работа, а мои страдания — это сердечные страдания. Порой я думаю, что у меня очень много причин чувствовать себя счастливым, я же не знаю счастья, и это тяжело. Но как я могу быть счастливым, когда моя жена, которую я страстно люблю и которая, как мне известно, любит меня, томится одиночеством, угнетаема ужасом такого свойства, какое человеческий ум постичь почти не способен? Однако нет худа без добра, ведь Синегория теперь моя страна, несмотря на то что я все еще верный подданный доброго короля Эдуарда. Дядя Роджер предусмотрел эту ситуацию, когда говорил, что я должен буду заручиться согласием Тайного Совета Великобритании, прежде чем смогу принять где-то гражданство.

Вернувшись вчера утром домой, я, конечно же, не смог заснуть. События ночи и горькое разочарование, пришедшее на смену моему радостному возбуждению, сделали сон невозможным. Когда я задергивал штору на окне, поднимавшееся солнце только чуть позолотило плывшие высоко в небе облака. Я лег и попытался уснуть, но безуспешно. Однако я заставил себя лежать неподвижно, и если не задремал, то сумел, по крайней мере, расслабиться.

Потревоженный тихим стуком в дверь, я сразу же вскочил и накинул халат. За дверью, когда я открыл ее, стояла тетя Джанет. Она держала в руке зажженную свечу, потому что, хотя и светало, в галереях замка еще царила тьма. Увидев меня, она задышала, казалось, спокойнее и попросила разрешения войти.

Сидя по старой своей привычке на краю моей постели, она проговорила приглушенным голосом:

— Ой, парень, надеюсь, твоя ноша тебе по силам.

— Моя ноша? Что ты имеешь в виду, тетя Джанет? — откликнулся я. Мне не хотелось выдавать себя каким-то конкретным ответом, ведь я понимал, что она вновь увидела что-то во сне или узнала что-то благодаря своему дару ясновидицы.

Она ответила с мрачной серьезностью, как обычно, когда вела речь об оккультных предметах:

— Я видела, как твое сердце истекало кровью, парень. Я знала, что это твое сердце, хотя откуда это знала, не пойму. Оно лежало на каменном полу во тьме, если не считать тусклого голубого света, подобного блуждающим кладбищенским огням. На него была положена большая книга, а рядом было много всяких странных вещей и среди них два венка из цветов, перевитых один серебряным шнуром, другой — золотым. Была также золотая чаша, вроде потира, — перевернутая. Красное вино сочилось из нее и смешивалось с кровью твоего сердца: на той большой книге ведь лежало что-то тяжелое, обернутое черным, и на это что-то ступали по очереди мужчины, их было много, закутанных в черное. Всякий раз, когда кто-то из них придавливал лежавшее на книге, кровь брызгала струей. Твое сердце, парень, твое чистое сердце трепетало и подскакивало, так что при каждом своем биении оно приподымало тот груз, обернутый в черное! Но это еще не все, потому что совсем рядом возвышалась царственная женская фигура, вся в белом, с длинными белым покрывалом из тончайшего кружева поверх савана. И была она белее снега и прекраснее ясного утра, пусть волосы ее были как вороново крыло, а глаза черны, как море ночью, и в глазах ее сияли звезды. При каждом биении твоего чистого, истекавшего кровью сердца она сжимала руки, а ее возгласы надрывали мне душу. Ой парень, парень, что бы это значило?

Я выдавил из себя:

— Не знаю, тетя Джанет, не знаю. Думаю, тебе все это приснилось.

— Ну да, это был сон, дорогой. Сон или видение — неважно, потому что это есть предостережение, посланное Богом… — Неожиданно она заговорила в другом тоне: — Парень, уж не обманул ли ты какую-нибудь девушку? Я тебя не виню. Потому что вы, мужчины, не такие, как мы, женщины, и для вас хорошее и дурное совсем не то, что для нас. Но, парень, женские слезы обременяют, когда женское сердце терзается из-за лживых слов. Это тяжкая ноша для всякого мужчины на его пути, и оттого рождается мука, которой он бы себе не пожелал.

Тетя остановилась и в полном молчании ждала, что я ей скажу.

Я решил, что будет лучше, если ее бедное любящее сердце успокоится, и поскольку не мог разглашать мою тайну тайн, прибег к общим словам:

— Тетя Джанет, я мужчина и веду жизнь мужчины. Но заверяю тебя, всегда меня любившую и учившую быть честным, что на всем свете не найдется женщины, которой пришлось бы проливать слезы из-за моей лжи. А будь такая, что во сне или наяву плачет из-за меня, то причина тут, несомненно, не мои поступки, а что-то помимо меня. Может быть, ее сердце терзается из-за того, что я должен терпеть страдания, как и все мужчины в какой-то мере; но плачет она не из-за совершенного мною.

Тетушка испускала радостные вздохи при каждом моем уверении в невиновности; она взглянула на меня сквозь слезы, застилавшие ей глаза: тетушка была очень растрогана. Нежно поцеловав мой лоб и благословив меня, она удалилась. Она была ласкова и нежна со мной так, что я и выразить это не смог бы; я сожалел только об одном — что не в силах привести к ней жену мою, чтобы и моя жена разделила со мной эту великую любовь. Но это тоже сбудется, даст Бог!

Утром я отправил послание Руку в Отранто и установленным шифром сообщил, что ему надлежит привести яхту к замку Виссарион с наступлением ночи.

Я провел день меж горцев, тренировал их, осматривал их оружие. Я просто не мог оставаться на одном месте. Только благодаря работе я способен был обрести какое-то успокоение, только переутомившись, я бы смог заснуть. К сожалению, сил во мне с избытком, поэтому, когда я вернулся затемно домой, я не чувствовал усталости. Впрочем, я получил каблограмму от Рука, сообщавшего, что яхта прибудет в полночь.

Собирать горцев не было необходимости, потому что люди из замка вполне могли подготовить все, что требовалось для встречи прибывающей яхты.


Позже

Яхта прибыла. В половине двенадцатого дозорный просигналил, сообщая, что моторное судно без огней медленно приближается к ручью. Я побежал к флагштоку и наблюдал, как яхта прокралась в ручей, будто призрак. Выкрашенная голубовато-серой, почти стальной краской, она была почти невидима. Ход у нее отличный. Работа моторов почти не нарушала полной ночной тишины, но двигалась яхта стремительно и спустя несколько минут была вблизи бона. Я едва успел сбежать вниз и дать приказ убрать боновое заграждение, как яхта проскользнула за него и неподвижно встала у причала. Вел яхту сам Рук, и, по его словам, не было еще на свете судна, чтобы так слушалось руля. Яхта — красавица, и насколько я мог видеть в ночной тьме, до последней мелочи — само совершенство. Я решил, что непременно осмотрю ее при свете дня — не пожалею нескольких часов. Команда мне тоже понравилась.

Как бы то ни было, сон ко мне не идет; я потерял надежду заснуть. Работа же не будет ждать, я должен быть готов ко всему, что ни случится, поэтому мне надо постараться заснуть, по крайне мере отдохнуть.

Дневник Руперта. Продолжение

июля 4-го, 1907

Я поднялся с первыми лучами солнца, и к тому времени, как принял ванну и оделся, уже сияло утро. Я спустился на пристань и потратил утренние часы на осмотр судна, которое полностью соответствовало высокой оценке Рука. Яхта выстроена на славу, и нет сомнений, что она в высшей степени быстроходна. О ее броне я могу судить лишь по техническим описаниям, но вооружена она действительно отменно. На ней не только новейшие средства для ведения наступательных боевых действий — торпедные аппараты самого последнего образца, — но и давно опробованные ракетные установки, столь необходимые в определенных обстоятельствах. Она оснащена электропушками, новейшими водяными орудиями Массийона и электропневматическими мортирами для пироксилиновых снарядов Рейнхардта. На ней и легконадувные аэростаты для воздушного боя, и аэропланы экстренной сборки Китсона. Думаю, другой такой боевой яхты на свете нет.

Команда под стать самой яхте. Не представляю, где Руку удалось набрать таких бравых парней. Почти все они военные моряки разных национальностей, но в основном британцы. Все молоды — самому старшему не больше сорока, — и, насколько мне известно, каждый специалист по тому или иному виду военных действий. Мне придется нелегко, но я сохраню эту команду в ее полном составе.

Как я сумел прожить тот день до вечера, не знаю. Я очень старался не переполошить обитателей замка своим поведением, потому что тетя Джанет, в памяти которой еще свеж мрачный сон прошедшей ночи, придала бы иное значение тому, что она провидела. Думаю, мне повезло, потому что она, насколько я мог судить, не обращала на меня особого внимания. Мы расстались, как обычно, в половине одиннадцатого, я ушел к себе и принялся за эти записи в дневнике. Такого беспокойства, как нынешней ночью, я еще не испытывал, но что ж тут удивительного. Я бы все отдал за возможность отправиться в церковь Святого Савы и вновь увидеть мою жену, пусть спящую в своей гробнице. Но я не осмелюсь сделать даже это, ведь она может прийти ко мне сюда, и мы разминемся. Я сделал то, что в моих силах. Окно до полу, выходящее на террасу, открыто, и она сразу же войдет, если появится сегодня. В очаге разведен огонь, в комнате тепло. Есть пища на тот случай, если ей захочется подкрепиться. Комната ярко освещена, и сквозь неплотно задвинутую штору пробивается свет, который будет направлять ее.

Но как же тянется время! Часы пробили полночь. Час. Два. Слава Богу, скоро рассвет, скоро придет день с его обычными заботами! Работа вновь в какой-то мере смягчит мою муку. А пока мне надлежит продолжать мои записи, иначе мною овладеет отчаяние.

Ночью мне раз почудились шаги в саду. Я бросился к окну и выглянул, но ничего не увидел и не услышал. Было начало второго. Я вернулся за письменный стол. Не в силах писать, я сидел какое-то время, склонившись над моими записями. Долго вынести этого я не мог — встал и заходил по комнате. Меряя шагами комнату, я чувствовал, что моя Леди — сердце сжималось всякий раз при мысли, что я не знаю даже ее имени, — где-то неподалеку. Кровь стучала в висках, когда я думал: она идет ко мне! Ну почему я хоть чуточку не обладаю ясновидением, доступным тете Джанет! Я приблизился к окну и, встав за штору, прислушался. Вдалеке вроде бы послышался вскрик, и я выбежал на террасу, но нигде ни души, и я не различил даже шороха. Я решил, что это, должно быть, ночная птица, поэтому вернулся к себе в комнату и вновь принялся за дневниковые записи; писал, пока несколько не успокоился. Наверное, нервы у меня сдают, если всякий ночной звук обретает для меня какой-то особый смысл.

Дневник Руперта. Продолжение

июля 7-го, 1907

В рассветных сумерках надежда увидеть жену покинула меня, и я решил, что, как только смогу выскользнуть из замка, не привлекая внимания тети Джанет, отправлюсь к Святому Саве. Я всегда плотно завтракал, а если бы отказался от завтрака, то, конечно же, возбудил бы у тетушки любопытство, чего мне совсем не хотелось. Поскольку время завтрака еще не подошло, я лег на кровать одетый и — вот она, воля случая — сразу же уснул.

Меня разбудил настойчивый стук в дверь. Открыв ее, я обнаружил кучку слуг, которые принялись оправдываться в том, что разбудили меня без позволения. Главный у них объяснил, что от владыки явился молодой священник с посланием, настолько важным, что настаивает на немедленной встрече со мной, чего бы это ни стоило. Я тотчас покинул свою комнату и нашел его в замковом зале — он стоял перед большим камином, всегда ярко пылавшим по утрам. В руках у него было письмо, но, прежде чем вручить мне послание, он проговорил:

— Я послан владыкой, который настаивал, чтобы я, не теряя ни минуты, отправился на встречу с вами. Время сейчас на вес золота, точнее, ему цены нет. Содержание письма подтвердит мои слова. Случилось ужасное несчастье. Сегодня ночью пропала дочь нашего вождя — та самая, велел он напомнить вам, о которой он говорил на сходке, когда призывал горцев удержаться от стрельбы. Следов ее не обнаружили; полагают, что она была похищена лазутчиками турецкого султана, который уже однажды толкнул наш народ на грань войны, когда потребовал девушку себе в жены. Мне также поручено сказать вам, что владыка Пламенак сам бы посетил вас, но ему было необходимо немедленно держать совет с архиепископом Стефаном Палеологом о том, какие предпринимать действия в связи с этим страшным бедствием. Он отправил поисковый отряд под водительством архимандрита Плазакского, Властимира Петрова, который должен появиться здесь с любыми вестями, вы же распоряжаетесь сигнальным оповещением и можете наилучшим образом распространить вести. Ему известно, что вы, господарь, сердцем наш соотечественник и что вы уже доказали свое дружеское расположение к нам, приложив немало усилий для того, чтобы вооружить нас на случай войны. И он призывает вас, нашего великого соотечественника, оказать нам помощь в беде.

Затем посланец передал мне письмо и почтительно стоял рядом, пока я, сломав печать, читал письмо. Оно было написано торопливой рукой, и под ним стояла подпись владыки.

«Приди к нам в годину испытаний, выпавших нашему народу. Помоги нам спасти самое дорогое для нас, и ты навсегда останешься в наших сердцах. Ты узнаешь, как мужам Синегории любы верность и отвага. Приди!»

Это действительно было ответственное дело — мужское дело. Меня очень тронуло то, что мужи Синегории призывали меня в свои ряды в пору испытаний. Во мне проснулся воинственный инстинкт моих предков викингов, и в душе я поклялся, что они будут довольны моим деянием. Я созвал корпус сигнальщиков, находившихся в замке, и повел их на замковую кровлю, куда захватил и молодого посланца-священника.

— Пойдемте со мной, — обратился я к нему, — и вы увидите, как я отвечу на призыв владыки.

Сразу же был поднят национальный флаг, что, согласно договоренности, означало: страна в беде. На каждой возвышенности, вблизи и вдали, сразу же взмыли флаги в ответ. Вслед за тем был подан сигнал «Боевая готовность».

Один мой приказ сигнальщикам следовал за другим, ведь план поиска у меня складывался попутно. Крылья маяка крутились так быстро, что молодой священник выпучил глаза. Сигнальщиков, получавших приказы, казалось, объял огонь вдохновения. Они интуицией постигли мой план и трудились как боги. Чем шире разнесутся вести, понимали они, тем скорее люди объединятся и начнут совместные действия.

Из лесу в виду замка донеслись оглушительные возгласы одобрения — будто молчавший прежде горный край подал голос. Это ободряло, значит, видевшие сигналы готовы действовать. Я заметил выражение ожидания на лице посланца-священника и порадовался тому волнению, с которым он принялся слушать меня. Конечно же, ему хотелось знать хоть что-то о происходящем. В его глазах отражался, как я видел, блеск моих глаз, когда я с жаром говорил:

— Передайте владыке, что спустя минуту после прочтения мною его послания Синегория пробудилась. Горцы уже на марше, и солнце еще не поднимется высоко, как встанет линия дозорных, один от другого в пределах окрика, вдоль всей границы — от Ангуза до Ислина, от Ислина до Баджана, от Баджана до Испазара, от Испазара до Волока, от Волока до Татра, от Татра до Домитана, от Домитана до Граваджа и от Граваджа до Ангуза. Двойная линия. Люди постарше будут стоять в дозоре, юноши продвинутся вперед, так что от горцев ничто не ускользнет. Они будут и на горных вершинах, и в лесных чащобах, и сомкнутся, в итоге, у замка, который виден всем издалека. Здесь, у замка, стоит моя яхта, и она обыщет берег от одного конца до другого. В быстроходности яхте нет равных, и вооружена она так, что с ней не тягаться целой эскадре. Сюда будут поступать все сообщения. Через час на этом месте, где мы стоим, будет сигнальный пункт, откуда натренированные глаза будут день и ночь наблюдать, пока похищенная не найдется, а похитителям не отомстят. Преступники уже сейчас в кольце, и сквозь него они не прорвутся.

Возбужденный молодой священник вскочил на зубчатую замковую стену и вскричал, обращаясь к толпе, все росшей и росшей внизу, в садах вокруг замка. Подступавший к замку лес прятал часть собравшихся, которых можно было принять уже за армию. Мужчины издавали громкие возгласы, и этот многоголосый крик, поднимавшийся ввысь, напоминал рев зимнего моря. Обнажив головы, мужчины возглашали:

— Бог и Синегория! Бог и Синегория!

Я поспешил спуститься к ним и начал раздавать приказы. Не прошло и нескольких минут, как все они, организованные в отряды, отправились осматривать соседние горы. Вначале они расценили призыв к боевой готовности как свидетельство угрозы для страны, но когда узнали, что захвачена дочь вождя, просто обезумели. Из того, что сказал им посланец, но чего я не уловил или не понял, следовало, что удар, им нанесенный, они воспринимали как личное оскорбление.

Когда основная масса горцев ушла, я взял с собой нескольких человек из замка, а также нескольких горцев, которых попросил задержаться, и вместе мы отправились в известное мне укромное ущелье. Там никого не оказалось, но были явные следы того, что группа мужчин разбивала там лагерь на несколько дней. Мои люди — те, что хорошо ориентировались в лесу и вообще умели читать следы, — пришли к выводу, что останавливалось там человек двадцать. Поскольку моим спутникам не удалось найти никаких признаков, указывавших на то, что неизвестные вместе приходили или же покидали лагерь, возникло предположение, что они приходили поодиночке, из разных мест и собирались там и что подобным же таинственным образом разошлись.

Однако это было своего рода начало поисков, и мои люди разделились, договорившись между собой о том, чтобы осмотреть местность вокруг лагеря с целью обнаружения возможных следов. Если бы кому-то повезло в этом, к нему бы присоединился по меньшей мере еще один спутник, а когда нашлись бы явные следы, новость передали бы посредством сигналов в замок.

Сам я сразу вернулся в замок и поручил сигнальщикам оповестить народ о том, что нам уже стало известно.

Когда обнаруженное моими людьми было без промедлений сообщено флажной сигнализацией в замок, выяснилось, что бандиты уходили каким-то странным петляющим маршрутом. Было очевидно, что в попытке сбить с толку преследователей они старательно избегали мест, которые считали опасными для себя. А возможно, это был просто способ озадачить погоню. Если так, то они преуспели, потому что никому из преследователей не удалось установить, в каком именно направлении они скрылись. И только когда мы проложили маршрут на большой карте в сигнальном пункте (бывшей караульной замка), у нас появились догадки о том, куда они могли направляться. Стало ясно, что у преследователей добавилось трудностей, потому что, не зная главной линии движения, которой держались бандиты, преследователи не имели шанса перехватить их, но должны были вслепую прочесывать местность. А значит, охота предстояла изнурительная и долгая.

Поскольку мы не могли ничего предпринять, пока предполагаемый маршрут бандитов не был проложен более точно, я поручил сигнальному корпусу задачу принимать от подвижных отрядов сведения и передавать их, с тем чтобы, если представится случай, наши люди сумели бы перехватить бандитов. Сам же я взял с собой Рука как капитана яхты и покинул на судне ручей. Мы поплыли в северном направлении, к Далайри, потом на юг — к Олессо, затем вернулись к Виссариону. Мы не заметили ничего подозрительного, за исключением военного корабля далеко к югу, шедшего без флага. Однако Рук, узнававший суда, казалось, каким-то чутьем, сказал, что корабль турецкий; поэтому, вернувшись, мы просигналили всем постам вдоль побережья и призвали их наблюдать за этим кораблем. Рук держал «Леди» — такое имя дал я боевой яхте — в состоянии готовности к немедленному отплытию, если бы пришли тревожные вести. Рук не стал бы церемониться с недругом, а сразу бы атаковал его. Мы были настроены не упустить свой шанс в отчаянной битве, в которую вступили. И в разных подходящих местах поставили наших людей, поручив им следить за обменом сигналами.

Вернувшись в замок, я узнал, что маршрут беглецов, теперь соединившихся в одну группу, полностью проложен. Они двигались на юг, но, явно встревоженные приближавшейся к ним линией дозорных, устремились на северо-восток, туда, где край делался просторнее, а горы неприступнее и менее обитаемы. Передав задачу сигнальной связи священникам-воителям, я собрал небольшой отряд из местных горцев и без промедления двинулся наперерез бандитам. К нам присоединился и только что прибывший архимандрит (аббат) Плазакский. Замечательный человек — настоящий воин и духовное лицо, одинаково успешно применяющий и свой кинжал, и свою Библию, а к тому же такой скороход, что за ним целому отряду не угнаться. Бандиты двигались с чудовищной быстротой, учитывая, что были пешие; поэтому нам тоже нельзя было терять времени. В горах нет иного средства передвижения, как пеший ход. Наши люди проявляли такой пыл, что я не мог не заметить: у них больше, чем у всех, кого я видел, было причин чувствовать себя лично оскорбленными. Когда я поделился своим наблюдением с архимандритом, шедшим рядом со мной, он сказал:

— Ничего удивительного: они сражаются не только за свою страну, но и за то, что им принадлежит!

Я не совсем понял его слова, поэтому начал задавать вопросы, а вскоре для меня прояснилось даже то, о чем он вряд ли подозревал.

Письмо архиепископа Стефана Палеолога, главы Восточной церкви Синегории, к леди Джанет Макелпи, в Виссарион

июля 9-го, 1907

Достопочтенная леди, дабы для Вас прояснились печальные обстоятельства, связанные со страшной угрозой для нашей земли, Синегории, и для дорогого нам лица, я пишу Вам эти строки — по просьбе господаря Руперта, столь любимого нашими горцами.

Когда воевода Петр Виссарион отправился с миссией к великой нации, у которой мы искали поддержки в годину испытаний, поездка эта предполагалась тайной. Турок стоял у наших границ, полный злобы и алчности. Он уже пытался добиться брака с воеводиной и тогда в будущем как супруг ее мог бы претендовать на владение нашей землей по праву наследования. Он, как и все, также хорошо знал, что синегорцы никому бы не подчинились, кроме того, кого сами бы выбрали себе в управители. Так было испокон веков. Но время от времени появлялась персона, заявлявшая, что наша земля нуждается в ее управлении. Вот поэтому леди Тьюта, воеводина Синегории, была передана под надлежащую опеку мне как главе Восточной церкви и были предприняты разумные меры, дабы не допустить ее похищения готовыми на все врагами нашей земли. Эту задачу и опеку считали за честь все те, кто с радостью принял на себя обязательства. Ведь воеводина Тьюта Виссарион олицетворяла собой славу древнего сербского рода, будучи единственным отпрыском воеводы Виссариона, последнего представителя по мужской линии сего княжеского рода — рода, который на протяжении десяти веков нашей истории с неизменной твердостью жертвовал жизнями своих сынов и дочерей ради защиты, безопасности и благополучия Синегории. Никогда за все десять веков никто из сего рода не предавал отчизны, не страшился потерь или тягот, сопряженных с высоким долгом или гнетом бед. Это были потомки того первого воеводы Виссариона — известного под именем Меч Свободы, гиганта меж людей, — которому, согласно преданию, предстоит когда-то, когда у народа будет нужда в нем, подняться из своей могилы, со дна затерянного озера Рео, и вновь повести мужей Синегории к победе. Об этом знатном роде с тех пор стали говорить как о последней надежде нашей земли. Поэтому, когда воевода, служа своему народу, отлучился из Синегории, дочь его следовало оберегать и стеречь. Вскоре после отъезда воеводы до нас дошли вести о том, что его дипломатическая миссия еще долго не завершится и ему придется изучить особенности конституционной монархии, так как наша несовершенная политическая система требовала преобразований и, возможно, замены именно этой формой правления. Inter alia[105] скажу, что он, как предполагалось, стал бы первым нашим королем после введения новой конституции.

Потом же случилась страшная беда: горе поразило нашу землю. После непродолжительной — и непонятной — болезни воеводина Тьюта Виссарион таинственным образом умерла. Скорбь горцев была столь велика, что правящему Совету пришлось предостеречь народ об опасности открывать всему миру свою рану. Было велено утаивать факт ее смерти, ведь угроз страна знала немало. И даже отца желательно было оставлять пока в неведении о понесенной им страшной утрате. Всем было известно, как он дорожил дочерью, весть о ее смерти подкосила бы его, и он не справился бы со сложной и деликатной миссией, которую взял на себя. Да что там, он не задержался бы вдали ни на миг в таких обстоятельствах и поспешил бы на родину, где была погребена его дочь. И тогда бы возникли подозрения, правда разнеслась бы по всему свету, и наша страна неизбежно стала бы жертвой агрессии множества государств.

Далее, узнай турки о том, что род Виссарионов фактически пресекся, они бы не замедлили напасть на нас, а тем более если бы услышали об отсутствии воеводы. Ни для кого не секрет их враждебность, их тактика выжидания подходящего момента, дабы начать захватническую войну. Их воинственные намерения стали очевидны после того, как наш народ и сама девушка воспротивились желанию султана взять ее в жены.

Умершая девушка была похоронена в крипте церкви Святого Савы; денно и нощно скорбящие горцы поодиночке и группами шли к гробнице, дабы почтить память той, которой они хранили верность. Столь многие желали в последний раз увидеть ее лик, что владыка с моего как архиепископа согласия, распорядился покрыть каменную гробницу, где покоилось тело ее, стеклом.

Однако спустя некоторое время у всех охранявших ее тело чинов духовенства зародилась мысль, что воеводина в действительности не мертва, а находится в состоянии удивительно долгого транса. И тогда возникали иные осложнения. Наши горцы, как вы, наверное, знаете, очень подозрительны по характеру, а это свойственно всем отважным и готовым к самопожертвованию народам, ревностно оберегающим свое великое наследие. Увидев девушку, как они полагали, мертвой, они не захотели бы признать факт, что она жива. Возможно, они бы даже вообразили, что за всем этим кроется некий заговор, угрожающий их независимости. В любом случае мнения на сей счет разделились бы — с неизбежным образованием двух партий, чего следовало опасаться в сложившихся обстоятельствах.

Дни шли, а трансу, или каталепсии, или чему бы там ни было все не наступало конца, и у глав Совета, владыки, у духовенства в лице архимандрита Плазакского и у меня как архиепископа и опекуна воеводины в отсутствие ее отца было достаточно времени, чтобы продумать нашу политику в случае пробуждения девушки. Ведь тогда ситуация бесконечно осложнилась бы. В потайных помещениях церкви Святого Савы мы не единожды собирались на встречи и уже почти достигли единогласия по этому вопросу, как транс вдруг прервался…

Девушка очнулась!

Конечно же, она страшно испугалась, обнаружив, что лежит в гробнице в крипте. К счастью, вокруг гробницы неизменно горели большие свечи и их пламя смягчало мрачную атмосферу этого места. Очнись она во тьме, разум, возможно, покинул бы ее.

Она, однако, была девушкой очень благородной крови и поэтому обладала необыкновенной волей, твердостью характера, выдержкой и выносливостью. Когда ее привели в одно из потайных помещений храма, где ее согрели и позаботились о ней, владыка, я и глава Национального Совета спешно собрались на встречу. Мне сразу же доставили радостную весть о пробуждении девушки, и я, не теряя ни минуты, прибыл, дабы принять участие в обсуждении дела.

На совете присутствовала и сама воеводина, ей доверили всю правду о сложности положения. И она сама предложила не опровергать сложившегося у народа убеждения в том, что она мертва, до возвращения ее отца, когда все благополучно разъяснится. До тех пор она брала на себя чудовищное бремя. Вначале мы, мужчины, не верили, что женщина способна справиться с такой задачей, и некоторые из нас, не колеблясь, выразили сомнение, но она была непреклонна и фактически заставила нас умолкнуть. В конце концов мы, вспомнив совершенное другими представителями ее рода, пусть в давние века, убедились не только в ее умении полагаться на себя, но и в осуществимости ее плана. Она дала торжественную клятву в том, что ни при каких обстоятельствах никому не откроет тайны.

Духовенство при участии владыки, а также моем участии, взялось распространить среди горцев слухи о привидении, которые бы воспрепятствовали слишком упорному бдению над свежей могилой. Дабы правда случайно не открылась, была привлечена легенда о вампирах и пущены в ход иные причудливые домыслы. Были установлены определенные дни, в которые горцев допускали в крипту, и девушка соглашалась в эти дни принимать сонное зелье или подвергаться какому-то иному воздействию ради сохранения тайны. Девушка была готова — что она настойчиво внушала нам — принести любую жертву, которая была бы признана необходимой, дабы отец ее смог осуществить свою миссию, направленную на благо народа.

Конечно же, вначале ей было неимоверно страшно лежать одной в мрачной крипте. Но со временем ужас ее положения, может быть, и не сделался меньше, однако стал ей привычнее. Над криптой располагались укромные пещеры, где в пору невзгод священнослужители и прочие люди высокого положения находили убежище. Одна из пещер была приготовлена для воеводины, там она и оставалась, за исключением тех дней, когда гробница была открыта для посещений и некоторых прочих случаев, о которых я еще скажу. Были приняты меры в предвидении посещений в неурочный час. Тогда, предупрежденная автоматическим сигналом, звучащим при открывании двери, она заняла бы свое место в гробнице. Надвинуть стеклянную крышку, принять сонное зелье — все это тоже ей удалось бы, поскольку было предусмотрено. В храме по ночам постоянно находились священнослужители, охранявшие ее как от мнящихся призраков, так и от опасностей, более материализованных; посещения девушки, лежавшей в гробнице, прерывались на определенное время, что давало ей возможность передохнуть. И даже покрывало, под которым она лежала в каменном гробу, держалось на перемычке над ней, дабы никто не заметил, как поднимается и опускается ее грудь в наркотическом сне.

Со временем длительное напряжение стало сказываться на ней, и было решено, что она станет изредка покидать церковь ради прогулок. И тут не было особых препятствий, так как благодаря широкому распространению истории о вампире свидетельства о том, что ее видели, послужили бы только к ее пользе — подтвердили бы истинность слухов. И однако, некоторые опасения у нас оставались, и мы посчитали необходимым потребовать от нее клятвы в том, что, пока длится ее горестное бремя, ни при каких обстоятельствах она не снимет свой саван: только так тайна будет сохранена и несчастная случайность отведена.

Существует тайный ход из крипты в пещеру над ней, а вход в эту пещеру, расположенную в основании скалы, на которой выстроена церковь, в пору прилива прячется под водой. Для девушки была приготовлена лодка в виде гроба; в ней девушка обычно пересекала ручей, когда хотела прогуляться. Это было хорошо придумано: лодка сия с ее грузом сослужила неоценимую службу тем, кто желал распространения истории о вампире.

Вот так все и шло, пока не появился в Виссарионе господарь Руперт и не прибыла боевая яхта.

В ночь ее прибытия стороживший девушку священник, обходя крипту перед самым рассветом, обнаружил, что гробница пуста. Он созвал народ, и церковь тщательно осмотрели. Лодки в пещере не было, впрочем, ее нашли на другом берегу ручья, вблизи ступеней, что ведут в сад. А больше ничего не нашли. Казалось, девушка исчезла бесследно.

Люди прямиком направились к владыке и подали сигнал, разведя костер, мне — в монастырь, в Астраг, где я тогда находился. Я взял с собой отряд горцев, и мы обыскали местность. Но прежде я отправил срочное послание господарю Руперту, прося его, проявлявшего столь великий интерес и любовь к нашей стране, прийти нам на помощь в нашей беде. Тогда он, конечно же, ни о чем не знал — из того, что я сейчас сообщаю Вам. Тем не менее он всем сердцем откликнулся на наш призыв, как Вам, несомненно, известно.

Близилось время, когда воевода Виссарион должен был вернуться из поездки, и мы, совет опекунов его дочери, уже начали принимать меры к тому, дабы по его возвращении радостная весть, что дочь его все же жива, стала бы достоянием гласности. Теперь, когда отец мог поручиться за дочь, никто бы не усомнился в правдивости печальной истории.

Каким-то образом обо всем проведали турецкие шпионы. Выкрасть мертвое тело с целью последующих нелепых притязаний было бы еще большим святотатством, нежели уже совершенное. По многим признакам, ставшим нам известными в ходе расследования, мы заключили, что отчаянная кучка лазутчиков султана осуществила тайное вторжение в нашу страну с намерением похитить воеводину. Дерзкие, должно быть, были люди и чрезвычайно изобретательные — те, что осмелились проникнуть в Синегорию, не говоря уже о задаче, которую они ставили перед собой. Мы веками давали туркам грозные уроки — учили их, что вторжение к нам совсем не легкое и небезопасное дело.

Как они осуществили это, нам пока неизвестно, но они действительно вторглись в Синегорию и скрывались в тайном месте, выжидая подходящего момента, а затем захватили добычу. Мы даже сейчас не знаем, то ли они обнаружили вход в крипту и выкрали, как думали, мертвое тело, то ли по несчастливой случайности нашли девушку под открытым небом — притворяющуюся призраком. Как бы то ни было, они схватили ее и, петляя в горах, направились в Турцию. Было объявлено, что, как только воеводина ступит на турецкую землю, султан силой возьмет ее в жены, дабы в будущем обеспечить себе и своим наследникам неоспоримое право на безраздельную власть в Синегории или на надзор за страной, а значит, навсегда пресечь подобные попытки со стороны всех иных государств.

Таково было положение дел, когда господарь Руперт кинулся в погоню с яростью и пылом берсерков, унаследованными от предков викингов, которым обязан своим происхождением и сам Меч Свободы.

Тогда же стала ясной возможность, о которой первым заговорил господарь Руперт. Не сумей похитители доставить воеводину невредимой на турецкую землю, они убьют ее! Это так похоже на подлых мусульман. И отвечает турецким обычаям, а также нынешним намерениям султана. Ведь если род Виссарионов истреблен, подчинить Синегорию, по мнению турок, куда легче.

Вот так, достопочтенная леди, обстояли дела, когда господарь Руперт впервые выхватил свой кинжал, защищая Синегорию и все, что было дорого нам.

Палеолог, архиепископ

Восточной церкви в Синегории

Дневник Руперта. Продолжение

июля 8-го, 1907

Случалось ли кому-нибудь за всю долгую и причудливую историю мира получать столь хорошие вести, какие пришли ко мне — пусть и в результате того, что я логически обдумал ответы архимандрита, к которому обратился с вопросами. К счастью, я сумел взять себя в руки, иначе по причине вызванного моей реакцией замешательства, а вслед за тем, возможно, и недоверия ко мне преследование приостановилось бы. Какое-то время я едва был способен допустить, что услышанное мною правда, — когда факты, один за другим, воспринимались умом и увязывались в целостную картину. Даже самую желанную правду не сразу примет сомневающаяся душа, но моя, вырываясь тогда из оков сомнения, переполнилась благодарностью. Дивное величие правды — вот что препятствовало немедленному ее приятию, немедленному отклику моего сердца. Я бы закричал от радости, и удержался только потому, что сосредоточился на опасности, которой подвергалась моя жена. Моя жена! Моя жена! Не вампир, не бедное изнуренное существо, чей удел чудовищно скорбен, но прекрасная женщина, невероятно отважная, патриотка, каких мало отыщется во всей истории подвигов, совершенных во славу отечества!

Я начал понимать истинное значение странных случайностей, отметивших мою жизнь. Для меня прояснился даже смысл того первого необыкновенного посещения ею моей комнаты. Неудивительно, что девушка могла перемещаться в замке столь фантастическим образом. Она прожила в нем всю свою жизнь и знала тайные входы и выходы. Я всегда подозревал, что замок изрезан потайными ходами. Ничего удивительного, что она могла отыскать никому не известный проход на замковую стену. Ничего удивительного, что встретила меня у флагштока, когда того пожелала.

Сказать, что я был в сильнейшем душевном волнении, значит, почти ничего не сказать о моем состоянии. Я был наверху блаженства, такого блаженства я не испытал за всю мою жизнь искателя приключений: поднялась завеса, и мне открылось, что моя жена… моя… обретенная наичестнейшим образом, вопреки чудовищным трудностям и опасностям… была не вампиром, не мертвой, не призраком или фантомом, но реальной женщиной из плоти и крови, женщиной, наделенной чувствами, способной любить, и любить страстно. Теперь моя любимая будет воистину увенчана, когда, вызволив из рук похитителей, я доставлю ее в мой дом, где она будет жить и править в мире, покое и славе. А также в любви и супружеском счастье, если я сумею добиться такого счастья для нее… и для самого себя.

Но тут страшная мысль пронзила мой ум и вмиг обратила мою радость в отчаяние, а мое ликующее сердце похолодело.

«Если она реальная женщина, то она подвергается еще большей опасности, чем прежде, — теперь, оказавшись в руках турецких бандитов. Для них женщина все равно что овца; и если они не смогут доставить ее в гарем султана, то предпочтут убить ее. И тогда им будет легче спастись. Освободившись от нее, отряд сможет разделиться, и тогда кто-то, в одиночку, будет иметь шанс добраться до турецкой земли, чего отряду не удастся. Но даже если они и не убьют ее, убежать с ней — значит обречь ее на худшую участь из возможных. Гарем турецкого султана! Пожизненное унижение и отчаяние, сколько бы ни длилась ее жизнь, — вот что такое гарем для христианской женщины. А для той, которая только что счастливо обвенчалась и которая оказала своей стране столь великую услугу, такая страшная жизнь в позорном рабстве будет невыразимой мукой.

Ее надо спасти, и немедленно! Похитителей надо схватить — как можно быстрее и неожиданно, так, чтобы у них не было ни времени, ни возможности причинить ей вред, что они, несомненно, сделают, если почувствуют опасность.

Вперед, вперед!»

И всю ту чудовищную ночь мы мчались вперед, продираясь сквозь густой лес.

Погоня превратилась в гонки — кто быстрее: горцы или я. Теперь мне стали понятны чувства, воодушевлявшие их и выделившие их даже среди таких же пылких по натуре соотечественников, когда разнеслась весть об угрозе воеводине. С этими мужчинами было не просто тягаться даже мне, как бы ни был я силен; я напрягался безмерно, иначе они бы обогнали меня. Они были хитры, как леопарды, и так же проворны. Их жизнь проходила в горах; умом и сердцем они теперь предались привычному делу — охоте. Не сомневаюсь, что, если бы ценой смерти кого-то из нас можно было бы вызволить мою жену, мы бы сразились друг с другом за эту честь.

Наш отряд держался холмов на пересеченной местности, цель требовала преодолевать вершины холмов — так мы могли вести наблюдение за беглецами, которых преследовали, а также не допустить того, чтобы они обнаружили нас, и потом, нам надо было постоянно получать сигналы, посылаемые нам из замка и с разных высот, и вести ответную сигнализацию.

Послание от Властимира Петрова, архимандрита Плазакского, к леди Джанет Макелпи из Виссариона

июля 8-го, 1907

Господарка,

пишу Вам по поручению владыки и с позволения архиепископа. Имею честь познакомить Вас с отчетом о преследовании турецких лазутчиков, которые похитили воеводину Тьюту из высокого рода Виссарион. Преследование было предпринято господарем Рупертом, просившим меня присоединиться к его отряду по той причине, что мое, как он великодушно выразился, «прекрасное знание страны и ее народа» может сослужить им большую службу. Это верно, я прекрасно знаю Синегорию и ее народ, в среде которого прошла вся моя жизнь. Однако в таких обстоятельствах, как нынешние, не требуется каких-то «причин». Нет мужчины в Синегории, который не отдал бы свою жизнь за воеводину Тьюту, и когда синегорцы узнали, что она не мертва, как они думали, но всего лишь была в долгом трансе и что это ее выкрали бандиты, их обуяла ярость. И потому как мог я — тот, кому доверен монастырь Плазака, — колебаться в этот час? Ни в коем случае, я желал как можно скорее вступить в битву с врагами моей земли, и я хорошо знал, что господарь Руперт, с его сердцем льва, столь приставшим ему при его богатырском сложении, поспешает изо всех сил, так что за ним не угнаться. Но мы, синегорцы, не будем медлить, когда враг перед нами, и Восточная церковь не заставит себя ждать, когда Полумесяц грозит Кресту!

Мы не взяли с собой никакого снаряжения, никаких покровов — отправились, в чем были, никакой провизии — ничего, кроме наших кинжалов и наших ружей. Но прежде, чем мы вышли, господарь Руперт спешно просигналил с замковых стен и приказал доставлять нам пищу и боеприпасы из ближайших селений — туда, куда мы укажем по сигнальной связи.

Был полдень, когда мы отправились — всего десятеро крепких мужчин, ведь наш вожак не взял бы никого, кроме хороших бегунов, умеющих стрелять без промаха и заправски орудовать кинжалом. Мы двигались налегке и поэтому быстро. К этому времени по донесениям, поступившим благодаря сигнальной связи в Виссарион, мы уже знали, что враги наши не кучка жалких вояк. Хранителю зеленого исламского знамени[106] хорошо служат, и хотя турки подлые псы, нельзя отрицать их храбрость и силу. В самом деле, турки, когда они не нарушают границ Синегории, славятся своими отважными подвигами, но поскольку никто из тех, кто посмел рыскать в наших горах, еще не возвращался в свою землю, нам неведомо, как смельчаки-турки могут повествовать о битвах, которые вели с нами. Как бы то ни было, те, за кем мы гнались, оказались явно не жалкими трусами, и наш господарь, человек столь же мудрый, сколь и храбрый, призвал нас к бдительности и остерег, дабы мы не ослепли в своем презрении к врагу. Мы вняли его наставлениям, а доказательство тому — численность нашего отряда: десять синегорцев против двадцати турок. Но раз речь шла о большем, нежели наши жизни, то мы не рисковали. И с двенадцатым ударом башенных часов в Виссарионе восемь самых скорых на ногу синегорцев вместе с господарем Рупертом и мною ринулись в погоню.

Нам уже просигналили о том, что бандиты шли зигзагом, что их маршрут причудливо отклонялся во всех направлениях, под всеми углами. Но наш вожак проложил такой курс для нас, что мы смогли бы перехватить врага на главном направлении его движения, и пока мы не достигли той местности, мы не останавливались ни на миг — мчались изо всех сил день и ночь напролет. Воистину будто участники олимпийских состязаний в Древней Греции, мы соревновались друг с другом, но это было соревнование не жаждавших первенства, а стремившихся отличиться на службе отечеству и воеводине Тьюте. Впереди всех был господарь Руперт — настоящий рыцарь давних времен, не ведающий в своей мощи препятствий. Он постоянно побуждал нас не сбавлять скорость. Не останавливаться ни на миг. И часто он и я бежали бок о бок — ведь я, господарка, в молодости обогнал бы любого из синегорцев и даже сейчас, в случае надобности, поведу в атаку войско. Мы бежали, и иногда он расспрашивал меня о леди Тьюте, о пресловутой ее смерти — странной, как постепенно обнаружили мои ответы, смерти. Узнавая все новые и новые подробности, он все ускорял бег, будто одержимый демонами, а тогда наши горцы, которые, похоже, уважают даже демонов за их крепость и лихость, старались не отставать от него и уже сами казались одержимыми. Я же, оставленный в одиночестве покойно блюсти достоинство моего духовного сана, забывал о приставшем мне. В ушах звенело, глаза застилало кровавой дымкой, но я догонял самых быстрых.

А потом в господаре обнаружился дух подлинного вождя: когда все остальные, казалось, впали в неистовство, он заставил себя успокоиться, и его самообладание, сменившее недавнее буйство, свидетельствовало об умелой стратегии — учитывать всякие неожиданности. А значит, потребуйся какая-то новая линия в руководстве, он без промедления и колебания повел бы нас в нужную сторону. Мы, девятеро мужчин, разных по характеру, все почувствовали, что у нас есть господин; и тогда, готовые поставить себе границы и повиноваться, мы могли уже свободно направлять и помыслы свои и силы на пользу нашего дела.

Мы напали на след убегающих бандитов на второй день после похищения, незадолго до полдня. След было довольно легко обнаружить, потому что теперь все злодеи собрались вместе, и наши люди, лесные жители, смогли много узнать о промчавшейся там подлой своре. Бандиты страшно спешили и не позаботились о мерах предосторожности, позволяющих сбить погоню с толку, ведь на это требуется время. Наши знатоки леса сказали, что двое шли впереди банды и двое замыкали ее. В центре шло несколько человек, тесно державшихся друг друга, наподобие охранников, окружающих пленного. Ни единой догадки о том, сколько их шло в центре, у нас не было — нам не удалось ничего распознать, настолько близко бандиты обступили девушку. Однако наши люди сумели разглядеть кое-что помимо следов, оставленных толпой бандитов: земля, по которой они прошли, раскрыла тайное пытливому взгляду. Нашим людям открылось, что пленница шла по принуждению, да что там: один из наших, поднимаясь с колен, после того как он осмотрел землю, прохрипел:

— Презренные псы подгоняли ее ятаганами! Здесь капли крови, хотя следы ног ее не окровавлены.

И тогда ярость охватила господаря. Заскрежетав зубами, он выдохнул: «Вперед, вперед!» — выхватил кинжал и вновь ринулся в погоню.

Вскоре мы разглядели вдалеке эту свору. Они были под нами, в глубокой долине, хотя след их терялся впереди, по правую руку. Они приближались к подножию высокой горы, вставшей на пути у всех нас. Не прошло много времени, как мы догадались, что их намерения были двояки. В дальнем конце долины, которую они пересекали, мы различили бежавших к ним людей — наверное, то был поисковый отряд, двигавшийся с севера. Хотя деревья мешали обзору, мы не могли ошибиться; я сам из обитателей леса, и я в этом не сомневался. Нам также стало совершенно ясно, что у молодой воеводины больше не было сил передвигаться таким чудовищно быстрым шагом, какой держали бандиты. Следы крови говорили сами за себя! Вот тут они еще видны — а дальше их уже никто не обнаружит…

И тогда тот, кто из всех нас был самым неистовым и отчаяннее всех нас рвался вперед, в погоню, исполнился ледяного спокойствия. Он поднял руку, призывая к тишине — хотя Бог свидетель, мы едва ли не бесшумно двигались во время всего долгого преследования в лесу, — и произнес напряженным шепотом, прорезавшим безмолвие будто нож:

— Други мои, пришло время действовать. Возблагодарим Бога, сведшего нас лицом к лицу с нашим врагом! Однако мы должны быть осторожны, должны думать не только о себе — у нас же одно желание: ринуться вперед и победить или умереть, — но и о той, которую вы любите и которую я тоже люблю. Она в опасности тем большей, чем больше риск, что бандиты почуят неладное. Если они поймут или даже на миг заподозрят, что мы добрались до них, они убьют ее… — Здесь голос его ненадолго прервался от напряжения чувств или от глубины его страсти, не знаю, но думаю, сказалось и то и другое. По этим следам крови нам ясно, что они способны сделать… даже с ней. — Он вновь заскрежетал зубами, но, не останавливаясь, продолжил: — Давайте завяжем бой. Хотя расстояние до бегущих бандитов невелико, путь до них долог. Насколько я вижу, отсюда только одна тропа ведет вниз, в долину. Та самая, по которой они прошли и которую, конечно же, будут держать под наблюдением. Давайте разделимся, чтобы окружить их. Гора, к которой они движутся, далеко простирается влево, нигде не расступаясь. Отсюда нам не видно, что там справа, однако по характеру местности похоже, что гора делает изгиб в этом направлении, так что ближний конец долины может оказаться неким громадным карманом или амфитеатром. Поскольку они изучили местность в других областях страны, вероятно, им известна и эта и они направились сюда как в известное им убежище. Пусть один человек, меткий стрелок, останется здесь.

Пока он говорил, один из наших людей выступил вперед. Я знал, что это был отличный стрелок.

— Пусть двое других пойдут влево и попробуют отыскать спуск с горы, которая перед нами. И когда они спустятся в долину — по тропе или нет, — пусть приблизятся к врагу тихо и незаметно, с ружьями на изготовку. Но без надобности не стрелять! Помните, братья, — проговорил он, поворачиваясь к тем двоим, которые уже зашагали в указанном направлении, — первый же выстрел будет бандитам сигналом — сигналом к убийству воеводины. Эти люди не знают колебаний. Вам нужно рассчитать время для выстрелов… Остальные пойдут вправо и попробуют отыскать тропу с этой стороны гор. Если долина действительно представляет собой карман меж скал, мы найдем спуск и при отсутствии тропы!

Он говорил, и блеск в его глазах не предвещал ничего хорошего всем тем, кто мог встать на его пути. Я бежал бок о бок с ним, когда мы повернули вправо.

Он верно угадал: когда мы немного продвинулись вниз, то увидели, что горный массив отклоняется вправо, а затем, делая большой изгиб, уходит в другую сторону.

Это была долина, наводившая страх, — узкая, с нависшими над ней скалами. С дальней от нас стороны огромные деревья, покрывавшие крутой горный склон, подходили к самой кромке каменных стен, так что их широко раскинутые ветви спускались в глубокую расселину. И насколько мы могли судить, с нашей стороны горный склон выглядел точно так же. Долина под нами даже в дневное время была погружена во тьму. Мы могли разглядеть мчавшихся по ней бандитов, отмечая время от времени белое пятно — саван их пленницы, находившейся в самом центре этой своры.

Оттуда, где мы стояли, на краю каменной стены, меж громадных древесных стволов, нам, когда наши глаза привыкли к тени, было довольно хорошо видно их. В большой спешке, то таща, то неся воеводину, они пересекли открытое пространство и нашли укрытие в маленькой, поросшей травой нише, которую обступал, исключая чудовищно узкий вход, подлесок. Из долины было бы совершенно невозможно их заметить; мы же, с высоты каменной стены, видели их сквозь редкий кустарник. Оказавшись в нише, они выпустили пленницу из рук. И она, инстинктивно дрожа, отступила в дальний угол выемки.

А потом — да падет позор на этих мужчин, пусть они турки, пусть неверные! — мы разглядели, что они подвергли ее унижению: закрыли ей рот кляпом и связали ей руки!

Нашу воеводину Тьюту связали! Для каждого из нас это было все равно что пощечина. Я слышал, как господарь Руперт вновь заскрежетал зубами, но, заговорив, заставил себя взять спокойный тон:

— Возможно, это и к лучшему, хотя унизительно… Они ищут себе погибель, и ждать им недолго. Больше того, они сами срывают свой изначальный план. Теперь, когда она связана, они будут полагаться на эти узы и будут откладывать убийство до последнего момента. Вот наш шанс — вызволить ее из плена живой!

Несколько минут он стоял неподвижно, словно каменный, и обдумывал что-то, продолжая наблюдать за бандитами. Я видел, что с мрачной решимостью он уже ухватился за некую мысль — глаза его обратились к верхушкам деревьев на краю крутизны, потом, очень медленно, будто прикидывая что-то и приглядываясь ко всем мелочам, к нише внизу.

— Они надеются, что тот, другой преследующий их отряд не набредет на них. Потому и выжидают, чтобы убедиться в этом. Если те, другие, не поднимутся по долине до этого места, то похитители продолжат путь. Вернутся на тропу, с которой сошли. Там мы можем дождаться их, вклиниться в центр их группы, когда она будет прямо перед нами, и перерезать всех вокруг воеводины. Потом пойдет в ход огнестрельное оружие — и мы покончим с ними!

Пока он говорил, двое из нашего отряда — отличные стрелки, как я знал, — незадолго перед тем легшие ничком и наведшие на бандитов свои ружья, поднялись.

— Дай команду, господарь! — только и сказали они, стоя в ожидании. — Нам зайти с головы шайки грабителей и спрятаться у тропы?

Он размышлял с минуту, а мы все замерли в полном молчании. Я слышал стук наших сердец. Потом он произнес:

— Нет, пока нет. Еще не время. Они не двинутся с места и не смогут ничего предпринять, пока не будут знать, настигнет их тот, другой отряд, или же нет. С нашей позиции, с возвышенности, мы увидим, в каком направлении помчатся преследователи, задолго до того, как это сумеют сделать бандиты. И тогда мы спланируем наши действия и своевременно подготовимся.

Мы ждали несколько минут, но так и не заметили признаков приближения другого отряда преследователей. Очевидно, он с большой предосторожностью продвигался вперед, к тому месту, где, как предполагалось, затаились враги. Бандиты стали проявлять беспокойство. Даже с расстояния мы могли понять это по их позам и жестам.

Вскоре, когда напряжение из-за неведения стало для них невыносимым, они направились к краю ниши — дальше они не могли двинуться, не обнаружив себя перед теми, кто, возможно, проник в долину, а также из опасения, что их пленница останется без присмотра. Собравшись вместе, бандиты держали совет. По их жестикуляции мы понимали, о чем они вели речь: они не хотели, чтобы пленница слышала их, а значит, красноречивые жесты столько же говорили нам, сколько и им самим. Наши люди, как все горцы, обладают острым зрением, а что до господаря, то он орел — зорок и прозорлив… Из той своры трое отделились от остальных, отступили назад и положили ружья, но так, чтобы легко можно было схватить их в случае надобности. Потом вытащили ятаганы и изготовились, будто стражи.

Это явно были назначенные убийцы. Они хорошо знали свое дело; и хотя стояли они в пустынном месте и далеко вокруг не было ни души, если не считать отряда преследователей, о приближении которого им стало бы известно заранее, они находились так близко от пленницы, что ни один меткий стрелок — из ныне живущих или когда-либо живших на свете, — сам Вильгельм Телль[107] не сумел бы причинить им вреда, не подвергая опасности девушку. Двое из них повернули воеводину лицом к каменной стене — в этом положении она не могла видеть происходящее, — а тот, кто явно был главарем банды, знаками же пояснил, что остальные отправляются выслеживать преследователей. И когда найдут, то он или кто-то из его людей выйдет на прогалину из леса, в котором обнаружат затаившихся горцев, выйдет и поднимет руку.

Это будет сигнал к тому, чтобы жертве перерезали горло. Таким способом (варварским даже для убийц магометан) решено было предать ее смерти. Наши люди как один заскрипели зубами при виде этого зловещего жеста — турок провел правой рукой, будто сжимающей ятаган, по своему горлу.

У края ниши банда задержалась, пока главарь указывал каждому, где войти в лес, пересекавший долину почти по прямой линии от одной каменной стены до другой.

Низко нагибаясь на открытом пространстве и тут же укрываясь за всяким попадавшимся на пути бугорком, турки, будто призраки, с невероятной быстротой пронеслись по лужайке и исчезли в лесу.

Когда лес поглотил их, господарь Руперт открыл нам в подробностях план действий, который постоянно обдумывал. Он дал нам знак следовать за ним; мы двинулись вереницей, огибая могучие деревья и держась самого края крутизны, дабы видеть расщелину под нами. Проследовав вдоль изгиба каменной стены до места, откуда можно было охватить взором весь лес в долине, но при этом не терять из виду воеводину и охранявших ее убийц, мы по его приказу остановились. Место это имело дополнительные преимущества: отсюда мы беспрепятственно могли наблюдать за идущей вверх горной дорогой, над которой, с дальней ее стороны, вилась тропа, та самая тропа, которой прошли бандиты и на которой другой отряд преследователей надеялся перехватить беглецов. Господарь заговорил быстро, тоном приказа, столь радующим слух солдат:

— Братья, настало время сразиться за Тьюту и страну. Вы, двое метких стрелков, займите позицию лицом к лесу. — Двое легли на землю и взяли ружья на изготовку. — Поделите прилегающую к лесу полосу между собой и установите для себя границы ваших отрезков. Как только в вашей зоне появится бандит, накройте его огнем, сразите его прежде, чем он выступит из леса. И продолжайте караулить, чтобы поступить точно так же со всяким, кто явится вслед за ним. Расправьтесь так с каждым, если они будут возвращаться поодиночке, пока не расстреляете всех. Помните, братья, храброе сердце в такую суровую годину не спасет. Залогом безопасности воеводины сейчас будут выдержка и верный глаз! — Потом господарь обернулся к нам, остальным, и сказал мне: — Архимандрит Плазакский, ты, который доносит до Господа молитвы столь многих душ, настал мой час. Если я не вернусь, передай привет моей тете Джанет — мисс Макелпи из Виссариона. Нам осталось только одно, если мы желаем вызволить воеводину. И ты, когда придет пора, поведи этих людей к караулящему у начала горной тропы. Отгремят выстрелы — пусти в дело кинжалы, гонись за бандитами по всей долине. Братья, — оглядел он нас всех, — вам должно успеть отомстить за воеводину, если не суждено ее спасти. Что до меня, то мой путь короче. На него я вступаю. Раз нет и не будет времени на то, чтобы спуститься по горной тропе со всей осторожностью, мне надо избрать кратчайший путь. Природа подыскала мне такой — путь, которым меня вынуждают идти люди. Видите тот гигантский бук, ветви которого нависают над расщелиной, где держат пленницу? Вот мой путь! Когда вы с этого места заметите возвращающихся лазутчиков, дайте мне знак — махните шапкой, но только не машите носовым платком, потому что враги могут увидеть белое. Тут же бросайтесь на врагов. Для меня это будет сигнал — сигнал ринуться вниз… Если я не смогу ничего больше, то хотя бы раздавлю убийц при падении своим весом, пусть буду вынужден погубить и ее. По крайней мере, мы умрем вместе — и умрем свободными. Положите нас вместе в гробнице, в церкви Святого Савы. Прощайте — если видимся последний раз!

Он бросил на землю ножны, в которых носил кинжал, заткнул обнаженное оружие за пояс за спиной и — пропал!

Мы, которым не было велено наблюдать за лесом, не отводили глаз от гигантского бука и будто впервые разглядывали длинные, низко свисающие ветви, колыхавшиеся даже от легкого ветерка. Несколько минут, показавшихся нам чудовищно долгими, мы не видели его. Потом высоко, на одной из громадных ветвей, почти лишенной укрытия из листвы, мы разглядели его, ползущего вперед. Он далеко продвинулся по ветви и висел над расщелиной. Он поднял взгляд на нас, и я махнул ему рукой, давая понять, что мы видим его. Он был одет в зеленое — обычное его платье в лесу, — и чужие глаза заметить его не смогли бы. Я снял шапку и держал ее наготове, дабы подать ему сигнал, когда придет время. Потом посмотрел вниз, в расщелину, и увидел стоявшую там воеводину, еще вне смертельной опасности, хотя стражи ее были так близко, что почти касались ее. Потом я тоже, не отрываясь, стал смотреть на край леса.

Вдруг мужчина, стоявший рядом со мной, сжал мою руку и указал на что-то. Я сразу же разглядел сквозь подлесок на границе с открытым участком кравшегося там турка и махнул шапкой. В тот же миг прогремел ружейный выстрел у моих ног. Секунда-другая — и лазутчик упал ничком и затих. Одновременно я поискал глазами бук и увидел, как лежавшая, распластавшись, фигура приподнялась и скользнула к соединению ветвей. Затем господарь встал и рывком кинулся вперед в гуще свисавших в расщелину веток. Он камнем понесся вниз, и сердце у меня сжалось.

Он, казалось, парил. Цепляясь за тонкие нависавшие ветки, он падал в вихре кружившихся листьев, что были сорваны при этом стремительном его прыжке.

Вновь загрохотало ружье подо мной, потом еще раз, еще, еще. Бандиты, уже предупрежденные, выходили из лесу толпой. Но мой взгляд был прикован к дереву. Наполовину скрытый в листве господарь не выпускал повисающих ветвей бука, пока из рук не выскользнула последняя, а тогда он стал цепляться за поросль, торчавшую из трещин в скале.

Наконец — хотя все длилось секунды, опасность момента безмерно замедлила их бег — его встретила голая каменная стена, почти в три раза превышавшая его рост. В прыжке он повернулся к скале так, чтобы его падение произошло вблизи места, где стояла воеводина и ее стражи. Они же, казалось, не замечали его, напряженно всматриваясь в полоску леса, откуда ждали сигнала вестника. Но подняли ятаганы, готовые пустить оружие в дело… Звук частых выстрелов встревожил их, и теперь они решились на убийство, появится вестник или нет!

Однако если стражи не видели опасности, грозившей им сверху, то воеводина обо всем догадалась. При первых же неожиданных звуках она быстро подняла глаза, и даже оттуда, где я находился — прежде чем вместе с нашими людьми побежал к горной тропе, — я смог разглядеть торжествующее выражение ее прекрасных глаз, когда она узнала мужчину, спускавшегося, казалось, прямо с Небес, дабы вызволить ее. Конечно же, и она и мы тоже могли вообразить, что так оно и есть: ведь если Небеса порой вступаются за смертных, когда же, как не теперь, настало тому время.

Даже выпустив из рук последний пучок поросли, приютившейся на скале, господарь остался цел. На лету он выхватил кинжал и, падая, снес им голову одного из убийц. Коснувшись земли, он на мгновение покачнулся, но подался при этом в сторону врагов. Дважды блеснул в воздухе его кинжал — и при каждом взмахе голова скатывалась на траву.

Воеводина вскинула связанные руки. Вновь сверкнул кинжал, на этот раз сверху вниз, и девушка была свободна. Не теряя ни секунды, господарь вытащил кляп изо рта девушки, обхватил ее левой рукой, а правой стиснул свое оружие, готовый встретиться лицом к лицу с врагами. Неожиданно воеводина наклонилась и, подняв ятаган, выроненный одним из мертвых бандитов, встала, вооруженная, бок о бок с господарем.

Ружья теперь грохотали не умолкая, поскольку бандиты — те, что еще оставались в живых, — рванулись на открытый участок перед лесом. Но наши меткие стрелки хорошо знали свое дело и держали в голове приказ господаря — сохранять спокойствие. Они расстреливали только тех, кто выступал вперед, и атака врага захлебнулась.

Мы сбежали по тропе и теперь могли отчетливо видеть происходящее. И не успели встревожиться — а вдруг кто-то из бандитов достигнет расщелины по какой-то несчастливой случайности? — как нас захватило чувство неожиданной радости.

Из лесу выступила группа мужчин — все в национальном головном уборе, и мы признали в них своих. Они были вооружены только кинжалами, но все это были настоящие тигры. Они смели наступающих турок мгновенно, вроде и не двинувшись с места: так ребенок стер бы решенную арифметическую задачу с грифельной доски.

Несколько секунд спустя вслед за ними из лесу выступил высокий человек; у него были длинные черные с проседью волосы и борода. Мы все разразились радостными криками, ведь это был сам владыка Милош Пламенак.

Признаюсь, по причине того, что мне было ведомо, какое-то время я опасался: вдруг в чудовищном возбуждении, охватившем нас всех, кто-то скажет или сделает что-то, что позже обернется бедой. Великий подвиг господаря, достойный героя рыцарских романов, всех нас воспламенил. Он и сам, должно быть, пришел в неистовство; поэтому ни от кого в такие минуты нельзя было ожидать осмотрительности. И больше всего я опасался того, что воеводина чисто по-женски даст волю чувствам. Но не присутствуй я при ее венчании, мне было бы трудно понять, что значило для нее оказаться спасенной от гибели мужчиной, которым она так дорожила. Казалось, было бы вполне естественно, если бы в такой момент, переполненная чувствами благодарности и счастья, она открыла бы тайну, которую мы, Национальный Совет и специально уполномоченные ее отца, столь свято хранили. Но никто из нас по-настоящему тогда не знал — как мы знаем теперь — ни воеводину, ни господаря Руперта. Они держались как ни в чем не бывало, и это успокаивало, потому что ревность и подозрительность наших горцев даже в такой момент, даже когда их привел в трепет подвиг господаря, могли бы обнаружиться, а затем смениться недоверием. Мы с владыкой, из всех присутствовавших только двое (если не считать новобрачных) посвященные в тайну, обменялись многозначительными взглядами. В тот же миг воеводина быстро взглянула на своего мужа и приложила палец к губам; он все понял и ответил тем же жестом, заверяя ее, что не подведет. Потом воеводина опустилась перед ним на одно колено и, поднеся его руку к своим губам, поцеловала со словами:

— Господарь Руперт, я обязана вам всем, чем может быть обязана женщина; только Богу я обязана большим. Вы спасли мне жизнь и честь! Не могу выразить, как я благодарна вам за то, что вы совершили; мой отец, когда вернется, постарается сделать это за меня. Я уверена, что мужи Синегории, которым столь дороги честь, свобода и отвага, навсегда отдадут вам свои сердца!

Это было произнесено столь трогательно, губы воеводины дрожали, слезы застилали ей глаза, весь вид ее выражал неподдельное уважение, которое в силу наших обычаев женщины выказывают мужчинам в Синегории. Неудивительно, что слова ее нашли мгновенный отклик у наших горцев. Их глаза увлажнились — так обнаружила себя их благородная простота. Но если доблестный господарь хоть на миг решил, что проливать слезы подобным образом не пристало мужчинам, мысль эта тут же и покинула его. Когда воеводина поднялась на ноги, что она проделала с королевским достоинством, мужчины, стоявшие вокруг, хлынули, будто морская волна, на господаря, подняли его на руки — и он закачался над их головами, словно на бурунах в штормовом море. Как это напоминало выборы вожака на древний лад у викингов, о которых мы слышали, кровь которых текла в жилах Руперта! Я порадовался тому, что мужчины, столь поглощенные чествованием господаря, не замечали выражения торжества в лучистых глазах воеводины, а иначе они бы разгадали тайну. Я понял по виду владыки, что он разделял мою радость, как раньше разделял мои опасения.

Господарь Руперт высоко взлетал над поднятыми руками горцев, они же так громко кричали, что перепугали птиц в лесу, и пернатые взмыли в небо, усилив всеобщую сумятицу своими встревоженными голосами.

Господарь, всегда думавший о других, первым обрел спокойствие.

— Ну-ка, братья, — сказал он, — давайте взойдем на вершину горы, откуда мы сможем просигналить в замок. Хорошо бы, чтобы весь народ облетела радостная весть о том, что воеводина Тьюта Виссарион свободна. Но прежде, чем мы двинемся, давайте подберем оружие бандитов и снимем обмундирование с трупов. Нам все это может потом пригодиться.

Горцы опустили его на землю, и довольно осторожно. Он же, взяв воеводину за руку и подозвав владыку и меня — хотел, чтобы мы держались рядом, — повел всех горной тропой, по которой прежде спустились бандиты, через лес на вершину горы, господствовавшей над долиной. Отсюда, с прогалины в лесу, мы могли разглядеть вдали зубчатые стены Виссариона. Туда и просигналил господарь. Почти в ту же секунду пришел ответ — там ждали вестей. И тогда господарь порадовал их своим сообщением. Там ликовали. Нам было не услышать их на таком расстоянии, однако мы могли различить мелькание лиц, машущие руки; мы были довольны. Но минуту спустя все там затихли, и мы — еще до того, как начал работать маяк, — догадались, что у них для нас припасены дурные вести. И когда пришло сообщение, мы откликнулись горьким стоном, потому что новость была такой: «Воевода по возвращении схвачен турками, которые держат его в Илсине».

Настроение горцев сразу же стало иным. Будто лето в одно мгновение сменилось зимой; будто золотое великолепие поспевших хлебов исчезло под безжизненным снежным покровом. Нет, картина была еще страшнее: будто ураган пронесся над лесом, и вот вы видите его разрушительный след — гиганты-деревья, поваленные, лежат на земле. Несколько секунд стояла тишина, а потом, с грозным ревом — словно сам Господь разразился громом с Небес — мужи Синегории неистово и решительно возгласили:

— В Илсин! В Илсин!

Все, кто был там, ринулись на юг. Вам, славной господарке, столь недолгое время проведшей в Виссарионе, возможно, неизвестно, что на крайней южной точке Синегории расположен небольшой порт Илсин, в давние времена отвоеванный нами у турок.

Стихийный рывок горцев был приостановлен громким криком господаря:

— Стой!

Все невольно замерли на месте.

А господарь заговорил:

— Не лучше ли сначала получить еще какие-нибудь сведения и уже потом отправляться в путь? Я пущу в дело маяк и узнаю возможные подробности. Поторапливайтесь, никакого шума, но поторапливайтесь! Владыка же и я — мы подождем здесь, пока получим возможные вести и дадим некоторые распоряжения, а затем последуем за вами и, если сумеем, нагоним вас. Одно важно: никому ни слова о том, что произошло. Держите все в секрете — даже то, что воеводина спасена. Сообщайте только мои послания.

Без единого звука, выказывая тем самым безграничное доверие господарю, люди, которых было не так-то много, заторопились в том же направлении, а господарь возобновил сигнализацию. Мне не требовались объяснения, поскольку я знал сигнальный код и понимал вопросы и ответы, следовавшие в обеих сторон.

Господарь Руперт начал с такого распоряжения: «Молчание, полное молчание о том, что произошло». Затем он попросил сообщить подробности о захвате воеводы. И получил такой ответ: «Его преследовали от Флашинга, на всем пути врагов наводили лазутчики. В Рагузе на пакетбот поднялась большая группа неизвестных, по виду — путешественники. Когда он сошел на берег, они, очевидно, последовали за ним по пятам, хотя мы пока не располагаем подробностями. Он исчез в Илсине из гостиницы „Рео“, где останавливался. Предпринимаются все возможные меры для того, чтобы выйти на его след, при этом соблюдается полная секретность».

Ответ господаря был таков: «Хорошо! Не разглашайте сведения, сохраняйте их в секрете. Я спешно отправляюсь в путь. Передайте по маяку просьбу к архиепископу и всем членам Национального Совета — собраться в Гадааре, и как можно скорее. Там их будет дожидаться яхта. Скажите Руку, чтобы он немедля вел яхту в Гадаар и встретил архиепископа и членов Совета — снабдите его списком имен, — потом пусть сразу же возвращается. Подготовьте достаточное количество ружей и шесть артиллерийских орудий для уничтожения воздушных целей. Двести человек должны быть готовы выступить; провиант на три дня. И секретность, секретность! Все зависит от соблюдения секретности. В замке дела должны идти своим ходом — для всех, кроме тех, на кого распространяется секретность».

Когда прием сообщения был подтвержден сигналами, мы вчетвером — конечно же, воеводина была с нами, она отказалась покинуть господаря — со всех ног поспешили за нашими товарищами. Однако когда мы спустились с горы, нам стало ясно, что воеводина с трудом поспевает за нами — при нашем чудовищном темпе. Она прикладывала неимоверные усилия, но долгий путь, уже проделанный ею, пережитые ею тяготы и волнения сказались на ней. Остановившись, господарь объявил, что ради спасения ее отца надо торопиться, и предложил дальше нести ее.

— Нет-нет! — ответила она. — Торопись! Я последую за тобой вместе с владыкой. И ты успеешь подготовиться к дальнейшим действиям, после того как прибудут архиепископ и члены Совета.

Они поцеловались — при этом воеводина бросила смущенный взгляд в мою сторону, — и тогда господарь стремительным шагом двинулся по следу наших товарищей.

Я видел, как вскоре он присоединился к ним, хотя и они продвигались быстро. Несколько минут он на бегу — ведь они не шли, а бежали — говорил им что-то: я понял это, заметив, что они повернули головы к нему. Затем он оторвался от них и стал наращивать скорость. Он мчался, как олень, вырвавшийся из чащи, и вскоре пропал из виду. Они же задержались на секунду-другую. Потом часть из них продолжила бег, а остальные направились к нам. Они быстро смастерили носилки из ветвей, перевязав их веревками, и настояли на том, чтобы воеводина воспользовалась носилками. Мы вновь зашагали скорым шагом в сторону Виссариона. Мужчины, сменяя друг друга, несли воеводину, и я имел честь быть среди них.

Нам оставалась примерно треть пути до Виссариона, когда наши люди встретили нас. Со свежими силами они взялись, по очереди, нести носилки, мы же теперь зашагали быстрее. И вскоре достигли замка.

Замок жужжал будто улей. Яхта, которую капитан Рук держал наготове с той поры, как господарь возглавил погоню и покинул Виссарион, уже отплыла и удалялась от берега на бешеной скорости. Ружья и боеприпасы были сложены на причале. Полевые пушки стояли тут же, снабженные комплектами боеприпасов и готовые к погрузке на судно. Двести мужчин, в полной экипировке, маршировали, готовые выступить по первому приказу. Заготовленную на три дня провизию и бочки со свежей водой осталось только поднять на борт яхты по ее возвращении. На конце причала, готовый к поднятию на борт, стоял и укомплектованный боеприпасами аэроплан господаря; в случае необходимости он мог бы взлететь мгновенно.

Я порадовался, видя, что чудовищный опыт, казалось, не оставил следа на воеводине. Она по-прежнему была облачена в саван, но никто вроде бы не замечал этого. Очевидно, молва о произошедшем облетела замок. Но настроением дня была осторожность. Воеводина и господарь встретились как двое, вместе пережившие испытание; однако хорошо, что оба держали себя в руках, и поэтому никто из не посвященных в тайну даже не заподозрил, что этих двоих связывает любовь, не говоря уже про узы брака.

Мы все, сгорая от нетерпения, ждали сигнала, и вот с замковой башни были наконец оповещены о том, что у горизонта на севере появилась яхта и что она быстро идет к берегу.

Когда она пришвартовалась, мы, к нашей радости, узнали, что все, кого это касалось, успешно справились со своими задачами. Архиепископ был на борту, и никто из Национального Совета не отстал. Господарь поторопил всех в замковый зал, который заранее подготовил к приему. Я тоже последовал за господарем, но воеводина не пошла с нами.

Когда все расселись, господарь заговорил:

— Господин архиепископ, владыка, господа из Национального Совета, я осмелился собрать вас всех здесь, потому что время торопит и жизнь того, который всем вам дорог — воеводы Виссариона, — под угрозой. К счастью, вражеский план во второй его части расстроен. Воеводина вне опасности, она среди нас. Но воевода в плену — если он еще жив. Он должен быть где-то поблизости от Илсина, хотя, где точно, нам пока неизвестно. Наше войско готово выступить немедленно, как только мы получим ваше одобрение — вашу санкцию. Ваши пожелания мы выполним даже ценой жизни. Поскольку время не терпит, я отважусь задать один вопрос, только один: «Должны ли мы вызволить воеводу любым путем, который будет возможен?» Я спрашиваю об этом, поскольку дело приняло международный характер, и если наши враги столь же дерзки, сколь мы, речь идет о войне!

Высказавшись, с неописуемым достоинством и величием он удалился. Совет же, назначив писарем монаха Кристофероса, предложенного мною, приступил к работе.

Заговорил архиепископ:

— Господари, представляющие Совет Синегории, отважусь просить вас незамедлительно ответить «да» господарю Руперту, а также возблагодарить достойного хвалы храброго англичанина, который в нашей цели видит свою цель и который вызволил нашу дорогую воеводину из рук нечестивых врагов.

Затем старейший член Совета Николос из Волока поднялся, вопрошающе оглядел всех вокруг и, заметив степенные кивки — собравшиеся при этом не проронили ни звука, — обратился к человеку у двери:

— Позовите сюда господаря Руперта! — Когда же Руперт вошел, он сказал вошедшему такие слова: — Господарь Руперт, у Совета Синегории только один ответ: «Действуйте! Вызволите воеводу Виссариона, чего бы это ни стоило!» Отныне у вас в руках наше национальное оружие, наш кинжал, в груди же у вас, отважного спасителя дорогой нам всем воеводины, уже давно бьется сердце нашего соотечественника. Действуйте немедленно! Боюсь, мы даем вам мало времени, но мы знаем, что таково ваше желание. Позже мы официально санкционируем эти действия, с тем чтобы в случае войны нашим союзникам было ясно, что вы выступаете от имени нашего народа, а также вручим вам мандат, который, возможно, потребуется вам в столь исключительных обстоятельствах. Бумаги догонят вас в пути — не позже чем через час. Что касается врагов, то у нас их не счесть. Смотрите, мы выхватили кинжал — тот, что вручаем вам!

В зале все как один вытащили свои кинжалы, сверкнувшие будто молнии.

Промедление было смерти подобно. Совет разошелся, его члены, смешавшись с прочими людьми в замке, энергично включились в подготовительную работу. Спустя считанные минуты яхта с людьми, оружием и припасами уже покидала ручей. На мостике, рядом с капитаном Руком, стояли господарь Руперт и по-прежнему облаченная в саван воеводина Тьюта. Сам я был на нижней палубе, вместе с солдатами, и разъяснял некоторым из них их особые задачи, которые, возможно, им потребуется выполнить. У меня был перечень этих задач, подготовленный господарем Рупертом в то время, когда мы дожидались прибытия яхты из Гадаара.

Петров Властимир

Дневник Руперта. Продолжение

июля 9-го, 1907

Мы шли со страшной скоростью, держась у берега, с тем чтобы, насколько это возможно, остаться незамеченными с юга. Сразу к северу от Илсина в море выдавался скалистый мыс, он и служил нам прикрытием. На севере полуострова был небольшой глубоководный залив. В него без труда зашла бы яхта, хотя для крупного судна это было бы небезопасно. Мы быстро проникли в залив и бросили якорь вблизи берега, скалистого, с естественным выступом скалы, практически ничем не отличавшимся от причала. Здесь мы встретились с людьми, которые по нашему сигналу заранее пришли сюда из Илсина и окрестностей. Мы получили от них сведения относительно похищения воеводы, а также услышали, что нет жителя в этой части страны, который не кипел бы от ярости из-за случившегося. Они заверили нас, что мы можем положиться на них: они будут сражаться насмерть и даже слова не проронят о наших тайных планах. Пока моряки под руководством Рука снимали с яхты аэроплан и устанавливали его на берегу в подходящем месте, откуда он был бы незаметен для любопытных глаз, но мог бы легко взлететь, владыка и я — и, конечно же, моя жена — слушали в подробностях рассказ об исчезновении отца воеводины.

Похоже, он совершал свою поездку тайно, с тем чтобы оградить себя как раз от того, что и случилось. Никто не знал о его возвращении, пока он не прибыл в Фиуме, откуда отправил зашифрованное сообщение архиепископу, который только и мог расшифровать текст. Однако турецкие шпионы, очевидно, неотлучно следовали за ним, и, несомненно, агентура султана была хорошо осведомлена. Воевода сошел в Илсине с каботажного судна, направлявшегося из Рагузы в Левант.

За два дня до прибытия воеводы в маленький, редко принимающий гостей порт съехалось необычно много путешественников. И маленькая гостиница, единственная приличная гостиница в Илсине, оказалась едва ли не переполненной. Оставалась свободной фактически одна комната, в которой воевода и заночевал. Хозяин гостиницы не узнал изменившего внешность воеводу, но мог догадываться, кто перед ним. Постоялец в молчании пообедал и лег. У него была задняя комната на первом этаже, выходившая на берег речки Сильва, возле ее впадения в воды илсинской гавани. Ночью никто не слышал никакого шума. Поздним утром, когда пожилой незнакомец не вышел к завтраку, в его комнату постучали. Ответа не последовало; хозяин гостиницы, взломав дверь, обнаружил, что комната пуста. Багаж постояльца, похоже, был не тронут, исчезла только одежда, в которой его видели. Это было странно, тем более что на кровати кто-то спал.

У местных властей, появившихся, чтобы произвести дознание, очевидно, зародились мрачные подозрения, потому что всем в гостинице было приказано ничего не рассказывать о произошедшем. Когда же власти заинтересовались другими постояльцами, то выяснилось, что все они до единого, расплатившись, съехали в то же утро. Ни у кого из них не было крупного багажа, и в комнатах ничего не осталось, что могло бы указать на их след или как-то намекнуть на то, кем они были. Власти, отправив секретное донесение правительству, продолжили расследование; в настоящее время все, кто может, принимают участие в нем. После моего сообщения, отправленного по сигнальной связи в Виссарион еще до моего возвращения в замок, все духовенство было оповещено о случившемся и призвано привлечь каждого достойного человека к расследованию, с тем чтобы ни один фут земли в той части Синегории не остался неизученным. Сторожа заверили владельца порта, что в ту ночь ни одно судно и ни одно суденышко не покидало гавань. Отсюда заключали, что похитители воеводы направились с ним в глубь страны, если не затаились в самом портовом городе или в его окрестностях.

Мы получали разные донесения, а тем временем пришло спешное сообщение о том, что вся вражеская группировка засела, как предполагалось, в Немой башне. Это было удачно выбранное место для подобного замысла. Громадную, устрашающе крепкую башню выстроили в память о том героическом отпоре, который некогда был устроен вторгшимся в Синегорию туркам. Эта мемориальная башня, одновременно служившая и сторожевой, стояла на вершине скалы, находившейся в материковой части страны примерно в десяти милях от порта Илсин. Места этого обычно сторонились: земля была настолько пустынна и бесплодна, что никто не желал селиться там. Поскольку башня считалась государственным объектом военного назначения, она имела массивные железные врата, которые всегда, за исключением особых случаев, были заперты. Ключи от башенных врат хранились в правительственной резиденции в Плазаке. А значит, если турецким бандитам удалось найти вход в башню (и выход из нее), трудной и опасной была бы задача по вызволению воеводы оттуда. Было совершенно ясно: турки держат воеводу при себе как заложника…

Я сразу же обсудил со владыкой вопрос о том, что лучше всего предпринять. И мы решили, что, хотя и выставим на безопасном расстоянии вокруг башни кордон с целью лишить врагов возможности получать какое-либо оповещение, атаковать их пока не будем.

Далее мы справились, не было ли замечено какое-нибудь судно поблизости в последние несколько дней, и нам сообщили, что два раза видели военный корабль у южного горизонта. Очевидно, это был тот самый корабль, который видел и Рук, когда совершал свой блицрейс к южным берегам страны после похищения воеводины, и который, по его мнению, принадлежал туркам. Судно видели среди бела дня, и не существовало никаких доказательств того, что оно, без огней, могло подкрасться ночью к берегу. Однако нам со владыкой было достаточно этих сведений, чтобы заключить, что турецкое судно несло дозорную службу, что оно действовало заодно с обеими группировками бандитов и должно было подобрать всех неизвестных, а также их добычу, тайно достигших Илсина. Совершенно ясно, что именно по этой причине похитители Тьюты изначально устремились на юг страны. И только когда убедились, что им не удастся задуманное, повернули на север, с дерзкой надеждой каким-то образом перейти границу. Наш железный кордон до сей поры хорошо служил.

Я послал за Руком и описал ему ситуацию. Он уже обдумал ее и независимо от нас пришел к тому же выводу. Умозаключения его были такими:

— Давайте поставим кордон и будем следить за возможными сигналами из Немой башни. Турки раньше нас выбьются из сил. Я возьму на себя наблюдение за турецким кораблем. Ночью я пойду курсом на юг, без огней, и рассмотрю судно, даже если мне придется для этого дожидаться рассвета. Они, возможно, заметят нас, но если и так, я ускользну от них — пойду на такой скорости, которая им не снилась. Несомненно, еще до заката корабль приблизится к берегу, ведь агентура султана хорошо осведомлена и они знают, что, когда страна настороже, риск, что их планы будут раскрыты, возрастает с каждым днем. Судя по их осторожности, им не хочется быть обнаруженными, и исходя из этого, думаю, они не желают открыто объявлять нам войну. А если так, то почему бы нам не пойти на них и не применить силу в случае необходимости?

Когда нам с Тьютой удалось остаться наедине, мы обсудили ситуацию во всех деталях. Бедная девушка очень тревожилась за отца. Вначале она едва могла связно говорить и даже думать. Она сбивалась, она захлебывалась от возмущения, но вскоре боевой дух ее рода воспрянул, и тогда женский ум ее показал себя в рассуждениях не хуже, чем это сделал бы целый лагерь опытных мужей. Видя, как она горячилась, я спокойно сидел и ждал: я боялся прерывать ее. Прежде чем заговорить, она долго молчала, а ведь близились сумерки… Когда она заговорила, весь план действий, тонко продуманный, уже был начертан у нее в голове.

— Мы должны действовать быстро. С каждым часом мой отец все больше рискует. — Здесь голос ее на мгновение прервался, но она собралась с силами и продолжила: — Если ты пойдешь на яхте к кораблю, мне не следует идти с тобой. Не нужно, чтобы меня видели. Капитану того корабля наверняка известно про оба плана — про тот, что касается моего похищения, и про тот, что направлен против отца. Но капитан еще не знает о том, что произошло. Ты и твой отряд верных воинов так хорошо справились с задачей, что вести не долетели сюда. А значит, пока морской капитан пребывает в неведении, он будет медлить, медлить до последнего. Если же он увидит меня, он поймет, что тот план провалился. Увидев нас здесь, он догадается, что мы получили известия о похищении моего отца. И поскольку для него не секрет, что похитителей можно теперь вызволить, только применив силу, он отдаст приказ… убить пленника.

Да, дорогой, завтра тебе, возможно, хорошо бы увидеть того капитана, но сегодня ночью мы должны попытаться спасти моего отца. Думаю, я нашла способ. У тебя есть аэроплан. Пожалуйста, возьми меня с собой и — летим к Немой башне!

— Усыпь меня изумрудами — не соглашусь! — воскликнул я, ужаснувшись.

Она взяла мою руку и, крепко ее сжимая, продолжила:

— Дорогой, я знаю, знаю! Ты прав. Но это единственный способ. Ты же можешь, мне это ясно, добраться туда в темноте. Однако, если ты проникнешь в башню, враги будут предупреждены, а кроме того, мой отец не разберется в происходящем. Не забудь, он пока не знает о тебе, никогда тебя не видел и, думаю, даже не подозревает о твоем существовании. Но меня он узнает сразу же, в любом облачении. Ты сумеешь спустить меня из аэроплана на верхушку башни на веревке. Турки пока не догадываются о том, что мы их обнаружили, и, несомненно, полагаются на неприступность башни, а значит, их караульные ослабили бдительность и уже не так опасны, как вначале. Я все сообщу отцу в подробностях, и мы быстро будем готовы. А теперь, дорогой, давай обдумаем план вместе. Пусть твой мужской ум и опыт придут на помощь моему простодушию — и мы спасем моего отца!

Как мог я отказать в такой просьбе, даже если бы она казалась неразумной? Однако просьба была разумна; я, знавший, что способен совершить аэроплан при моем управлении, сразу же увидел, насколько практичен план. Конечно же, мы чудовищно рисковали в том случае, если бы что-то пошло не так. Но наш мир полон риска, и потом, жизнь ее отца была под угрозой. Поэтому я обнял мою дорогую жену и сказал ей, что мой ум в этом вопросе един с ее умом, как давно уже моя душа и тело нерасторжимы с ее душой и телом. И я подбодрил ее, признав, что считаю план осуществимым.

Я послал за Руком и сообщил ему о новом, задуманном нами предприятии, и Рук согласился со мной в том, что замысел разумен. Затем я распорядился, чтобы он утром отправился побеседовать с капитаном турецкого военного корабля — в случае, если я не объявлюсь.

— Я иду повидать владыку, — сказал я. — Он поведет наше войско в атаку, поведет его взять приступом Немую башню. Твое же дело — управиться с военным кораблем. Спроси у капитана, кому, какой стране принадлежит его судно. Наверняка он откажется отвечать. В таком случае поясни ему, что если он не несет какой-либо национальный флаг, значит, судно его пиратское и что ты, командующий флотом Синегории, поступишь с ним, как поступают с пиратами, — расправишься беспощадно, немилосердно. Он попытается выиграть время, возможно, пойдет на обман, а может быть, даже приготовится к обстрелу порта. Во всяком случае, он тоже будет угрожать тебе. Тогда поступи с ним, как считаешь нужным или как сумеешь.

Рук ответил: